Оригинал этого документа находится в Арт-Петербурге





     
В некоторых семействах создаются положения, до того соответствующие предстоящим событиям, -- что лучше не придумала бы самая богатая фантазия драматурга -- старого времени, разумеется...
Л. С. Подфартило тете Зое на старости лет, попала тетя Зоя в космос! Случилось это, как мы помним, благодаря пиву. Кто же мог знать, что пиво, наряду с другими бесценными свойствами, обладает и всеми качествами горючего для ракетного двигателя? А вот оказалось, что обладает. Узнай этот факт наука раньше, освоение космического пространства наверняка бы упростилось, а главное, приобрело бы совершенно демократический характер. Этак каждый любитель пива, зарядившись дюжиной бутылок и составив их по многоступенчатой схеме, мог бы двинуть туда, где никакая жена, никакое начальство его не достанет!.. Хотя, скорее, раскрытие сего факта привело бы к тому, что пиво превратилось бы в продукт стратегический, и тут конец всем мечтаниям. Однако я хотел только сказать, что пиво -- это тот пробный камень, на котором всю свою жизнь испытывала духовные качества тетя Зоя, доливая продукт до черты, и ни разу не отступилась. Посему и была, вероятно, публично причислена к лику святых с последующим незамедлительным вознесением. Перегрузки при взлете, да неожиданность, да испуг привели к тому, что она на какое-то время потеряла сознание и очнулась уже на орбите с апогеем в пятьсот километров, а перигеем -- километров в двести семьдесят. Орбита, как мы видим, имела явственный эллиптический характер, но тете Зое это было как-то все равно. Гораздо большее впечатление на нее произвел беспорядок в кабине, то есть в ларьке, обнаруженный тотчас, как тетя Зоя пришла в чувство. Все, что было незакрепленного внутри ларька, а именно: табурет, пивные кружки, тарелка для мелочи, мелочь и сама тетя Зоя, -плавно и хаотично перемещалось в воздухе, а точнее, в пространстве, ибо воздухом там и не пахло. Тетя Зоя ухватилась за медный краник и подтянулась к нему, другою же рукой принялась поспешно вылавливать из объема медные и серебряные монетки, кружащиеся вокруг нее, точно рой пчел. Деньги были государственными, подотчетными, и именно об этом первым делом подумала тетя Зоя, ловя пятаки, гривенники и копеечные монеты и засовывая их в карман белого фартука. Они норовили вылететь и оттуда, так что тете Зое пришлось проявить чудеса ловкости, чтобы справиться с этим роем денег. Пивные кружки, причудливо вращаясь, сталкивались друг с другом, отчего ларек был наполнен мелодичным стеклянным звоном. Управившись с мелочью, тетя Зоя сняла фартук и завязала его узлом, чтобы деньги более не рассредоточивались. Для этого ей пришлось оторвать руку от краника и пуститься в свободное плавание, так что узел она завязала, находясь уже под потолком головою вниз, если считать низом пол пивного ларька. Тетя Зоя мягко оттолкнулась ногою от пластикового покрытия потолка и спикировала к спасительному кранику. На этот раз она ухватилась за ручку и неосторожно повернула ее. Из краника вдруг стала выдуваться круглая янтарно-желтая капля, которая на глазах набухала, превращаясь в зыбкий колеблющийся шар, будто надуваемый изнутри. Еще мгновение -- и шар рассыпался на мелкие желтые шарики, разлетевшиеся по кабине, а из краника начала расти следующая капля. Тетя Зоя в ужасе повернула рукоятку назад. Капля прекратила рост. "Это же пиво!" -- изумленно подумала тетя Зоя, глядя на колыхавшуюся каплю. Подтянувшись к ней, тетя Зоя осторожно коснулась капли губами и втянула ее в себя, ощутив горечь. "Фу, гадость! Как его мужики пьют!" -- скривившись, подумала она, но делать нечего, иного способа уничтожения пива не было. Тетя Зоя, поминутно сталкиваясь с пивными кружками, принялась охотиться за мелкими каплями. Она глотала их, как рыба приманку, а попутно училась управлять своим телом в невесомости, используя различного рода выступы, стойку, цилиндры баков, от которых она отталкивалась руками и ногами или же, наоборот, притягивалась к ним. Погоня за пивными каплями утомила тетю Зою. Справившись с последней, она раскинула руки и некоторое время отдыхала, плавая между полом и потолком. С непривычки пиво ударило в голову. Может быть, поэтому проблема летающих пивных кружек была решена с несвойственной тете Зое удалью: она их просто-напросто повыбрасывала в окошко, после чего окошко закрыла прозрачной плексигласовой шторкой. "Пускай вычитают из зарплаты", -- решила она. Двенадцать больших полулитровых кружек и четыре маленьких в четверть литра поплыли рядом с ларьком на фоне округлой Земли, блистая на солнце гранями, точно кристаллики льда. Тетя Зоя поневоле залюбовалась. А любоваться было чем. Земля поворачивалась под нею в голубом ореоле, расписанная белыми размашистыми мазками циклонов, закрученными в немыслимые спирали. Заворачивался за край Земли синий океан, отражавший солнечный лик, на краю же происходили волшебные переливы всех цветов от голубого к розовому, багровому, черному, а чуть дальше уже горели злые и яркие звезды. Тетя Зоя не узнавала Земли. Всю жизнь на ней прожила, а сверху не признала. Земля была непонятна. Во-первых, тетю Зою чрезвычайно удивило отсутствие границ. Она привыкла, просматривая программу "Время", видеть всегда за спиною диктора очертания государств и многие из них помнила. Она легко бы могла по контуру отличить Японию от Канады. Соединенные Штаты всегда были нарезаны аккуратными кусочками, как огороды в коллективном садоводстве, где тетя Зоя лет уже двадцать имела участок и летнюю времянку. Очертания своей страны были ей знакомы более всего, хотя и не вызывали четких ассоциаций -- уж больно сложна конфигурация! -- однако в них тетя Зоя неизменно находила какую-то особую основательность и красоту. Эти-то родные очертания она бессознательно и ожидала увидеть, взглянувши за стекло пивного ларька на Землю, но, к удивлению и огорчению, не увидела. Она узнала только Крым и Черное море, благодаря их особой форме. Относительно других мест оставалось только гадать: что это? чье это? наше или басурманское? С непреложной очевидностью вдруг обнаружилось, что Земля -- общая, а может быть, и ничья, что все эти желтые пустыни, зеленые леса, синие воды и снеговые шапки гор существуют сами по себе, принадлежа только себе, и не имеют к человеку ни малейшего касательства, тем более, что с такой высоты человека не было видно, да и следы его деятельности проступали на Земле лишь местами. Это было второе открытие, удивившее тетю Зою. Конечно, она не поднялась до философских обобщений -- образование не позволило, да и не до того ей было сейчас -- однако чувство, испытанное ею на орбите, похоже было на растерянность. Земля, всегда ранее представлявшаяся плоской и разделенной на принадлежащие кому-то участки -- будь то огороды садоводства или же целые государства, -- на деле оказалась нераздельной, а все межи, ограды, частоколы, границы, возведенные между собственниками, сверху были попросту незаметны, их не существовало. Низменности плавно переходили в возвышенности, реки втекали в моря, леса обрамляли степи. Линии и границы были чисто естественного происхождения, другие были бы просто абсурдны, и тетя Зоя, глядя на красоту развернувшейся перед нею планеты, впервые ощутила, что видимая ею картина и есть картина истинная, а раскрашенные в разные цвета плоские фигурки неправильной формы, которые она привыкла считать государствами, не имеют к планете ни малейшего отношения. Тетя Зоя почувствовала прилив нежности к этому гигантскому теплому живому шару, населенному миллиардами жизней и вместившему в себя миллиарды смертей. Она знала, что там, на покинутой ею планете, нет у нее ни единого родного человека, только могилка мужа и сына на Смоленском кладбище; все желания тети Зои сосредоточивались на мысли, чтобы соседи и собес выполнили ее последнюю волю и похоронили там же, других желаний у нее в жизни не осталось. Сама жизнь, пахнувшая пивом, казалось, протекла в одночасье однообразной струйкой, наполняющей кружку, -- и все же сейчас, паря над Землею, тетя Зоя испытывала благодарность и отчасти восторг. Она ни секунды не сомневалась, что вернется обратно, лишь только выполнит программу, ибо все космические полеты проходят по программе, это она прекрасно знала. Собственное же неведение относительно программы объяснила себе кратко: "Значит, так надо". Тетя Зоя не исключала возможности, что программу ей сообщат дополнительно каким-нибудь хитрым способом, а пока она принялась обживаться, насколько это было в ее силах, то есть подконопатила с помощью старых халатов щели в пивном ларьке, чтобы не слишком задувало космическим холодом; подлезла она и под баки и кое-как залатала прорванные днища, пользуясь пластиковой обшивкой, отодранной от стенки, огарком свечи и лоскутами тех же халатов. Питаться тетя Зоя порешила пивом -- более нечем, справедливо рассудив, что одной большой капли размером с кулак ей на сутки хватит. Много ли нужно святой? Ну, а многочисленные мелкие неудобства вроде невесомости, низкой температуры и отсутствия атмосферы тетю Зою не очень пугали. "Блокаду пережили, и это переживем!" -- решила она. Несколько суток она провела в кропотливом труде, прерываемом наблюдениями за Землей и околоземным пространством, в котором обнаружила уже довольно много летающих предметов, кроме пивных кружек: шарообразных, цилиндрических, сложной формы -- с металлическими штырями, плоскими сетками, наподобие крыльев, круглыми иллюминаторами. То были спутники Земли и орбитальные станции, сверкавшие на солнце, как елочные игрушки. Благодаря им наша планета выглядела принаряженной, в серьгах и кулонах, вполне благодушной и мирной. По временам, правда, замечала тетя Зоя на Земле какие-то вспышки, но и они выглядели безобидно и даже красиво. Примерно через неделю метрах в трехстах от себя тетя Зоя заметила слабое свечение. Оно не меняло положения относительно ларька, следовательно, обращалось вокруг Земли с тою же скоростью и по той же траектории, что тетин Зоин корабль. Свечение постепенно усиливалось и уже через сутки стало обретать форму огромной чечевицы с размытыми краями. Еще через сутки края стали четкими, будто чечевицу сфокусировали в подзорной трубе, и перед тетей Зоей предстал неизвестный космический корабль синевато-стального цвета, абсолютно гладкий, не имеющий ни выступов, ни иллюминаторов и похожий на обкатанный морем голыш правильной формы с размерами в поперечнике не менее ста метров. Пока этот корабль концентрировался неподалеку от ларька, тетя Зоя опасливо на него поглядывала и даже пару раз осеняла себя крестом на всякий случай. Наконец, в гладком боку корабля образовалась круглая дыра, будто его проткнули иглой, и из дыры выплыл наружу какой-то мелкий предмет, который сразу взял курс к ларьку. Не прошло и нескольких секунд, как тетя Зоя узнала в нем космонавта в скафандре -- с двумя руками, двумя ногами и головою, скрытой под прозрачным колпаком. Довольно скоро она разглядела и его лицо -- довольно странное, неземное. Оно было зеленого цвета и без носа, а глаза желтые. "Как у Тишки", -- вспомнила тетя Зоя своего кота, поневоле испытывая к незнакомцу теплые чувства. А он подлетел к ларьку и постучал в окошко. -- Хау ду ю ду? -- донесся снаружи его усиленный радиорупором голос. -- Пива нет! Пива нет! -- крикнула тетя Зоя, приблизив лицо к окошку, на что незнакомец кивнул и сказал уже по-русски: -- Рад вас приветствовать. Вы меня не допустите внутрь? -- Посторонним не положено... -- проворчала тетя Зоя, но тем не менее распахнула дверь и впустила гостя в ларек. Космический незнакомец влетел внутрь, как скворец в скворечник, и уцепился щупальцами за фонтанчик для мойки кружек. Оказался он небольшого роста, с десятилетнего ребенка. -- Значит, вы из России? -- спросил он. -- Из Ленинграда, -- охотно подтвердила тетя Зоя, с жалостью разглядывая неказистое существо. -- Странный у вас корабль... -- заметил пришелец. -- Чего ж странного? -- слегка обиделась тетя Зоя. -- Таких ларьков у нас почитай на каждом углу. Сами-то вы откуда? -- Созвездие Лебедь, -- коротко ответил пришелец. -- А по-нашему откуда знаете? -- Обучились, -- пришелец изобразил на лице нечто, похожее на улыбку. Из дальнейшего разговора выяснилось, что экспедиция из звездной системы Лебедя была направлена для контроля за этой частью Вселенной, после того как разведка донесла, что на планете Земля обострилась конфликтная ситуация. -- Конфронтация у вас, -- объяснил пришелец. -- Чего? -- не поняла тетя Зоя. -- Противостояние систем, угроза ядерного конфликта... -- Что есть -- то есть, -- согласилась тетя Зоя. -- Вот мы и прилетели, -- развел он щупальцами. -- Это все американцы, -- начала объяснять тетя Зоя. -- И чего им неймется! Все стращают и стращают... -- Американцы говорят по-иному, -- заметил он. -- А вы их слушайте больше. Они наговорят! -- Мы должны слушать всех, -- сказал он мягко. -- Так вы вроде как помочь нам приехали? -- спросила тетя Зоя. Пришелец вздохнул, посмотрел куда-то вверх с тоскою. -- Они там думают, что мы Боги! Прилетели бы и посмотрели сами, прежде чем командовать. Они думают -- здесь дикари живут! -- все более и более распаляясь, продолжал он. -- А у этих дикарей на каждый нос по пятнадцать тонн тротила. Что мы можем сделать? Это раньше наши спускались, совершали пару чудес, которые потом помнили две тысячи лет... Нынче эти номера не проходят. -- Но что-то ведь делать надо... -- вставила тетя Зоя. -- Раньше надо было думать! -- окрысился пришелец. -- Чего орешь? Я, что ли, виновата? Ты с тех спроси, кто главный, -- сказала тетя Зоя. -- Да они у вас тут меняются чуть не каждый день, -- отвечал он. -То ли дело у нас. Как зарядит на тысячу лет. Мы, понимаете ли, бессмертны... -- Ох, бедные... -- вздохнула тетя Зоя. -- Почему? -- удивился он. -- Так ведь сколько мучаться! -- Ну... -- неопределенно протянул пришелец. -- У нас ритм иной, понимаете? А тут не успеешь оглянуться -- в Штатах новый президент. И каждый со своим гонором. Вот опять осенью начнут избирать. Как пить дать, будет Рейган. Следовательно, мы опять на боевом дежурстве. А прибавьте бойкот Олимпиады, "Солидарность", Ближний Восток... Хлопотная планета, вы уж извините... А случись что -- отвечать нам, -вздохнул пришелец. -- Перед кем? -- удивилась тетя Зоя. -- Перед Верховным... Ну, вы его называете Богом. Не совсем правильно. Никакой он не Бог. Бога нет. -- Это еще бабка надвое сказала, -- поджала губы тетя Зоя. -- Я вам точно говорю. -- У нас свобода вероисповедания, -- стояла на своем она. -- Питаетесь вы чем? -- переменил он тему. Тетя Зоя молча повернула рукоятку краника и извлекла на свет Божий увесистую каплю пива. Незнакомец удивленно склонил голову набок. -- Это что? -- Пиво. -- Любопытно. Можно попробовать? -- Мне не жалко. Пришелец достал откуда-то мягкий пакет из блестящего материала и накинул его на каплю. После чего, откланявшись, поспешил с пакетом к себе на корабль. Через некоторое время из корабля вынырнули уже две фигурки. Они быстро направились к ларьку, волоча с собою нечто вроде туго набитого рюкзака. В рюкзаке оказались различные космические съестные припасы в тюбиках и банках. Пришельцы приволокли их в обмен на пиво, которое, видать, им очень понравилось, так что они решили вступить с тетей Зоей в переговоры. Тетя Зоя выслушала их, перебрала консервы, попробовала на язык содержимое одного тюбика... -- Много не дам, -- сказала она. -- Это у меня горючее. Пришельцы дружно изумились смекалке землян, додумавшихся наконец до одинакового горючего для ракеты и космонавта, но все же стояли на своем: десять капель пива. Тетя Зоя доторговалась до семи, предупредив, что иначе у нее не останется на мягкую посадку. При этом она стучала согнутым пальцем по стеклянной трубке измерителя уровня в баках и приговаривала: -- Сами посмотрите! Пятьдесят литров. Это же курам на смех! Пришельцы удалились, предварительно упрятав капли в герметичный мешок. Тетя Зоя крикнула вслед: -- На Земле этого пива навалом! Вы бы туда слетали! И, как видно, подала неплохую идею. Во всяком случае, через некоторое время корабль пришельцев стал терять очертания, истаивать на глазах, превратился в сгусток света, метнулся в сторону, как солнечный зайчик, и пропал из вида. -- Слава Богу... -- вздохнула тетя Зоя. Однако на следующий день корабль был тут как тут, поутру уже сгущался, а к полудню принял прежние четкие формы. Никто из него не выходил, только время от времени то там, то здесь на боку появлялись круглые отверстия, из которых в пространство стремительно вылетала какая-то блестящая пыльца, после чего отверстие закрывалось. Пыльца постепенно рассеивалась вокруг корабля, некоторые частички стали приближаться к ларьку, увеличиваясь в размерах, пока тетя Зоя не обнаружила, что это -- металлические банки. Одна из них стукнулась о ларек, тетя Зоя ловко ее поймала и принялась исследовать. Банка была продолговатая, вроде как из-под растворимого кофе, но чуть короче. В верхней крышке имелось правильное треугольное отверстие с округлыми углами. В банке ничего не было, но она пахла знакомым запахом пива. Надпись на банке тетя Зоя прочитать не смогла: написано было не по-нашему. Вскоре среди роя блестящих предметов, выбрасываемых с корабля гостей, стали попадаться и бутылки. Одну из них, проплывшую мимо ларька на некотором удалении, тетя Зоя без труда опознала по этикетке. Это была пустая бутылка "Мартовского". -- Гудят... -- понимающе покачала головой тетя Зоя. Пришельцы истребляли полученный на Земле запас пива в течение недели, а потом, не без труда превратившись в сгусток света, снова куда-то улетели. На этот раз их не было долго. Тетя Зоя стала снова привыкать к одиночеству, как вдруг корабль сгустился опять. На этот раз он был какого-то бурого цвета, а из отверстий вылетали в космос бутылки виски, "Столичной" и коньяка. Тетя Зоя с горечью поняла: пришельцы спиваются. Корабль подрагивал, однажды перевернулся, как поплавок, да так и остался. Космос вокруг него пропах спиртным. Наконец, бутылки перестали исторгаться изнутри, корабль затих, но через несколько часов люки вновь открылись, и все пришельцы в количестве десяти особей ринулись к ларьку тети Зои. -- Опохмеляться бегут, -- безошибочно определила она. И действительно, пришельцы с пятнистыми, зеленовато-багровыми лицами выстроились в очередь, слезно прося пива. Как объяснил давний знакомец, без этого им было никак не обратиться в лучистую энергию, чтобы передвигаться в пространстве. Тетя Зоя сжалилась, отцедила им по капле, но взамен потребовала Атлас Земли, который и был незамедлительно доставлен к ней с корабля. Пришельцы после пива повеселели, роились вокруг ларька, точно алкаши на Петроградской. Потом кто-то предложил добавить. Они помчались к кораблю, мигом превратились в прозрачное облако и смылись с быстротою света. -- Планету пропили, теперь и космос пропьют, -- строго сказала тетя Зоя, открывая Атлас. Теперь у нее появилось занятие -- давать названия рекам, пустыням, горам и морям, над которыми она пролетала, то есть как бы приводить свое хозяйство -- а тетя Зоя уже бессознательно считала земной шар своим хозяйством -- в порядок, чтобы ни одна речушка, ни одно озерцо, ни одна горная гряда не остались без имени, неучтенными. Сильно мешали циклоны, скрывавшие иной раз по пол-Европы; приходилось терпеливо ждать, когда рассеются, перейдут на другое место, но тетя Зоя не спешила. Она поняла, что это и есть ее программа -- осмотреть Землю и отождествить с нею Атлас -- вроде как навести ревизию на предмет выявления недостачи. Пришельцы между тем вели себя все более и более разнузданно. Надо сказать, что они, как и пьяницы Петроградской, тетю Зою уважали и ни разу не посягнули на ее авторитет. В остальном же вели себя не лучше земных алкоголиков. Старый знакомец, первым вступивший в контакт и испробовавший пива, стал делать в ларьке заначки спиртного -- то маленькую припрячет, то бутылку пива. Напрасно тетя Зоя выговаривала ему: когда бывал трезвый, мрачно соглашался, что алкоголизм губителен для Вселенной, пьяному же космос был по колено. В пространстве между кораблем и ларьком трудно было пролететь теперь, не натолкнувшись на пустую бутылку или банку из-под пива. Тетя Зоя безуспешно пыталась обратить внимание гостей на горячие точки планеты и напомнить об их миссии; пришельцы, болтаясь в невесомости у ларька, лишь рассказывали друг другу политические анекдоты, почерпнутые на Земле вместе с запасами спиртного, одним словом, деградировали. По Северному полушарию прокатывалось зеленою волною лето, в Южном шла зима, а лебедяне исправно гоняли на своем корабле за водкой, чачей, аракой, сакэ, самогоном, спиртом-ректификатом... Кажется, они задались целью перепробовать все возможные напитки, пока, наконец, не случилось непоправимое. На яблочный Спас пришельцы приурочили празднование какой-то своей даты, связанной с историей лебедянской космонавтики. Знакомец тети Зои объяснил, что когда-то давно в этот день удалось впервые перевести массу в лучистую энергию и обратно. "Между прочим, это произошло на Земле", -- сказал лебедянин, как всегда, покачиваясь в невесомости с похмелья. ...Проснувшись, тетя Зоя увидела страшную картину. Вокруг корабля в окружении синих прозрачных капель плавали безжизненные тела лебедянских космонавтов. Сначала тете Зое показалось, что они пьяны и спят, но вот один из них проплыл совсем рядом с ларьком, и тетя Зоя увидела его синее мертвое лицо с распахнутыми желтыми глазами... Вся экспедиция бессмертных лебедян была мертва. Синяя капля разбилась о стекло пивного ларька, и в нос тете Зое ударил резкий запах денатурата. "Господи Иисусе..." -- прошептала она, глядя на безжизненные тела в скафандрах, напоминавшие мертвых мух. Мысль о том, что Земля осталась без зашиты, лицом к лицу со своими грозными проблемами, еще больше опечалила тетю Зою. "И то сказать, какие из них защитники? С водкой совладать не смогли..." -- рассуждала она, а потухший корабль, потерявший управление, кувыркался сам по себе в трехстах метрах от нее. Впрочем, через некоторое время и корабль, и космонавты стали таять, точно крупинки сахара в воде. На этот раз они не превращались в свет, а просто исчезали, обращались в ничто, навеки оставляя тетю Зою и Землю нашу в одиночестве перед своими бедами. Историю человеческую можно представить себе по-разному. В учебниках мы находим имена государей и полководцев, мыслителей и бунтовщиков, столбики памятных дат; мы видим на картах, как дышат на протяжении веков границы государств -- то одно, то другое расползается вдруг вширь, как масляное пятно на воде, потом дробится либо же скукоживается до размеров фасоли, а то и вовсе исчезает с лица Земли. Но смотрел ли кто и когда на историю как на движение и переплетение родов и фамилий, причем не только царственных или геральдических, прослеживающих свою генеалогию на десятки колен, но и простых, холопских, не помнящих своего родства? Движение родовых кланов от поколения к поколению, их переплетение вследствие брачных союзов можно сравнить с потоком, низвергающимся с огромной горы времени, от Адама и Евы, дробящимся на струйки и ручейки, которые сливаются, распадаются, набирают силу и чахнут, производя на своем пути разрушительную и созидательную работу истории. Стоит лишь перевернуть вниз головою безмятежное генеалогическое древо человечества, чтобы получить эту лавину огромной энергии, которая либо сольется у подножия горы в величавую реку, объединяющую все расы и народы, либо же распылится в мириады брызг, враждующих друг с другом и бессильных в злобе из-за собственной малости. Один такой ручеек, вернее, малую его часть, называемую фамилией Демилле, мы уже исследовали в свое время. Перепрыгнувший с французского склона горы на русский через низкий водораздел, образовавшийся после того, как царь Петр "прорубил окно в Европу", наш ручеек не затерялся, не провалился в расщелину, а продолжал свой скромный путь, пополняемый русскими ручейками, сохранив, как мы видели, французское наименование. Различные препятствия, ложбинки, уклоны, камни, кустарники, обусловленные историческим ландшафтом, по которому он протекал, преодолевались не без потерь и ветвлений вплоть до середины нашего века, когда ручеек раздробился на три части по числу детей Виктора Евгеньевича Демилле. Нас интересует сейчас тот узел, помеченный 1967 годом, когда род Демилле пересекся с родом Нестеровых. Подобные пересечения, как мы знаем из истории, приводили к международным союзам или, наоборот, войнам, когда происходили на уровне царствующих фамилий. Но в нашем случае никаких исторических катаклизмов не произошло, исключая перелет кооперативного дома из одной части города в другую. По отцу Ирина принадлежала к потомственному крестьянскому роду, который лишь три поколения назад выбился из крепостной зависимости. Жили Нестеровы в Ярославской губернии, в небольшой деревеньке Ковшово, и судьбы всех предков Ирины различались большим или меньшим количеством неурожаев, выпавших на их долю, да числом ртов в семье, пока, наконец, первый из Нестеровых -- Михаил Лукич -- не шагнул в город в тридцатом году, в возрасте шестнадцати лет, где поступил на завод, а потом, окончив фабзавуч, -- на рабфак кораблестроительного института. Здесь он встретился с будущей своей женой Серафимой Яковлевной Кожеватовой, а тогда еще просто Симой, которая тоже была горожанкой в первом поколении, но вышла, в отличие от Михаила, из южных крестьян России, с Дона, из казаков да еще с примесью цыганской крови -- крепких, статных, работящих и удалых. Этой статью и удалью Сима смутила сердце Михаила Лукича. Сам он был крепок, коренаст, с круглой белобрысой головой и небесной сини глазами; некоторая неуклюжесть и медлительность происходили более от застенчивости перед городскими, работал же споро, основательно. Сима была выше его на полголовы -- стройная, широкоплечая, чернобровая, с прямым, прожигающим насквозь взглядом карих глаз, с толстой, в руку, черной косой. За словом в карман не лезла. Сима была на три года младше Михаила и точь-в-точь ровесницей Советской власти: родилась она 25 октября 1917 года; однако на рабфаке они оказались вместе, поскольку Михаил пришел из деревни с шестью классами и наверстывал упущенное в фабзавуче. Это поколение ровесников Октября, вырванное из далеких и глухих мест России ветром революции, очень скоро почувствовало себя хозяевами жизни. Оно лишено было истории, лишено было возможности сравнивать свою жизнь с чем-либо. Прошлого не существовало, поскольку оно было раз и навсегда отвергнуто как неудавшееся, теперь только от них зависело, какова будет новая жизнь. Их детство прошло под гром раскулачивания и коллективизации, юность же начиналась победными фанфарами первых пятилеток, стахановским движением, перелетами Чкалова и Марины Расковой, папанинцами, "Челюскиным"... Блестящая эпоха выпала им на долю, и они не наблюдали ее со стороны, а создавали своими руками. Шагай вперед, комсомольское племя! Шути и пой, чтоб улыбки цвели! Мы покоряем пространство и время, Мы -- молодые хозяева Земли! Так пели они и действительно шутили и покоряли пространство. С покорением времени, как выяснилось через несколько десятилетий, оказалось не столь просто. Сима, кроме учебы на рабфаке, работала машинисткой на полставки и занималась парашютным спортом. Два раза в неделю, нацепив на спину ранец с парашютом, она взлетала в небо на "утенке", как называли самолет У-2, и бесстрашно выбрасывалась в пустоту. Миша Нестеров, которому учеба давалась туго, стал председателем студсовета и на заседаниях парткома института допекал ректора хозяйственными вопросами общежития. В партию Сима и Михаил вступили одновременно, в 1938 году. Они поженились в мае тридцать девятого, в те дни, когда газеты печатали фотографии Молотова и Риббентропа, приехавшего подписывать пакт о ненападении. На скромной "комсомольской" свадьбе радовались: "Войны не будет!" -- впрочем, оптимизм этого поколения вообще не поддается измерению. На следующую осень у молодых, только что окончивших институт и направленных на Балтийский завод, родилась дочь Лиля, старшая сестра Ирины, а еще через несколько месяцев началась война. Они недаром пели в той же песне: "Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой". Они пошли воевать, ни секунды не сомневаясь в том, что победят. И они победили! Минуты сомнений и неуверенности в исходе войны случались у более старших по возрасту, у них -- никогда. Михаила взяли в морскую авиацию, в технический состав, воевал он в одном из соединений Балтийского флота, готовил машины к боевым вылетам, залечивал им раны. Сима записалась добровольцем в женский батальон МПВО, ее зенитное орудие стояло на Марсовом поле. За маленькой Лилей присматривала старшая сестра Симы, перед самой войной приехавшая из Ростова да так и не успевшая уехать из Ленинграда домой. Блокаду пережили, как и все пережившие блокаду, -- неизвестно как, чудом, усилием духа и отчасти молодой уверенностью, что смерть -это для кого-то другого, не для них. Михаилу удавалось время от времени передавать семье свой офицерский паек. Весной, после страшной зимы сорок первого -- сорок второго годов, разбили огород рядом со своею зениткой. Сима выставляла на солнышко коляску с Лилей -- тоненькой и бледной, как свеча, до двух лет не научившейся ходить -- и рылась в огороде, подоткнув зеленый подол форменной юбки. Была она младшим лейтенантом войск ПВО. За сбитый самолет Сима получила орден Красной Звезды, а после прорыва блокады -- еще и Отечественной войны, не считая медалей, так что к концу войны превзошла мужа по количеству наград, хотя в звании отстала на одну звездочку. Михаил Лукич встретил мирное время инженер-капитаном да так и остался в кадрах -- крестьянская его душа быстро прикипала к какому-то одному делу и не любила перемен. Сима в этом смысле была полною противоположностью Михаилу. Ее темперамент требовал нового -- и не просто перемены мест, а захватывающих дух целей, порою казавшихся фантастическими. Так, Сима решила стать академиком; с этой целью уже в первый послевоенный год, будучи на сносях, поступила в аспирантуру того же кораблестроительного института (фронтовикам были льготы), осенью родила Ирину и пристроила обеих девочек с сестрою, которая так в Ростов и не уехала (не к кому оказалось ехать -- всю ее семью выжгло войной). Тогда же Михаил Лукич получил хорошую квартиру на Петроградской; быт устраивался, Сима работала как одержимая, вгрызаясь в науку, получая полставки в лаборатории и успевая прирабатывать машинописью. Одно время взяли даже домработницу -- это было принято, а к общепринятым вещам Серафима Яковлевна относилась с почтением. В доме последовательно появились холодильник, телевизор с линзой, стиральная машина. Но домработница вскоре ушла: соперничать с Симой никто не мог, все равно получалось, что она делала по хозяйству больше, чем домработница, а старшая сестра Лида вовсе оказалась не у дел. Характерно, что Серафима свою девичью фамилию на мужнину не поменяла -- еще тогда, до войны, имела насчет себя самостоятельные планы, среди которых один из главных был -- зарабатывать не меньше мужа. Забегая вперед, скажу, что это ей вполне удавалось, даже с превышением. Двинул же Симу в академики один разговор, случившийся еще в блокаду, вернее даже, одно слово, брошенное сестрой. По соседству с ними жил одинокий старик -собственно, он казался им стариком, было ему не больше шестидесяти. В суровые декабрьские дни сорок первого года он слег от болезни и голода. Лида бегала ему помогать, брала для него по карточке хлеб, однажды вернулась потрясенная. "Ты знаешь, кто Эрнест Теодорович? Сима!" -"Ну, кто?" -- "Академик!" -- чуть ли не обмирая, произнесла сестра; для нее академик был где-то рядом с Господом Богом, если не выше. "Подумаешь, академик! Я, может, тоже академиком буду!" -- без всякого почтения, наобум ответила Сима. "Ты?! Господь с тобою! Шо ты буровишь, Симка!" -- "А вот и буду!" -- уже набычившись, твердо произнесла Серафима. С тех пор до конца войны жила с этой мыслью, повторяла вслух и сама уверилась, что будет. Это было вполне в ее характере -- обронить слово, не подумав, а потом из упрямства держаться за него до последнего. Академик умер в марте, Лида с Симой его похоронили. Перед смертью отдал им свою библиотеку. Так в семье Нестеровых впервые появились книги -- да не просто книги, а ценные, старые, в золоченых переплетах. Впрочем, Сима к книгам почтения тоже не испытывала, не раз потом говорила, особенно когда к книгам потянулись дочери, что пора "выкинуть эту макулатуру к чертовой матери", пока однажды не пересмотрела свои взгляды. К ним в гости зашел профессор с кафедры, где Сима устроилась, защитив кандидатскую, и был поражен количеством и качеством книг. На следующий день в доме появились застекленные шкафы с замочками, книги стали выдаваться дочерям по одной, со строгим наказом не испачкать и не повредить... правда, и это продлилось недолго, ибо следовать какому-либо принципу Серафима Яковлевна не умела, ей это было неинтересно. Добившись какой-то цели, она тут же о ней забывала и перекидывалась на другую. С Лилей и Ириной произошло то, что обычно происходило с детьми интеллигентов в первом поколении, вернее, полуинтеллигентов, получивших лишь образование, но не сумевших (не только по своей вине) овладеть культурой. В детстве Лилю и Ирину пичкали фортепьяно и иностранными языками, билетами на культурные мероприятия (сами родители по занятости не ходили, посылали сестру Лиду), выбирались также и подобающие знакомства. В доме на Петроградской, где жили Нестеровы, и в школе, где учились девочки, было достаточно много детей из семей потомственных интеллигентов -- литераторов, врачей, ученых. Весьма скоро Лиля и Ирина обзавелись подружками и стали бывать в иных квартирах и иных семьях. Более всего поражал там стиль жизни -негромкий, предупредительный и деликатный. Лиля и Ирина с удивлением обнаружили, что, оказывается, взрослые могут быть вежливы с детьми -- ужасно подумать! -- они могут их уважать. Это было неслыханно! У Нестеровых все строилось на крике -- кто кого перекричит. Отец, правда, в этом не участвовал, чаще отмалчивался, но иногда прорывало и его, причем выражения были не самые подходящие для ушей девочек. Нет, не мат, упаси Боже, но и не совсем литературно. Перекрикивала же всех обычно Серафима Яковлевна. По мере того, как она продвигалась в академики, то есть защитила кандидатскую диссертацию по стальным конструкциям, получила должность доцента на кафедре, стала работать над докторской -упорства ей было не занимать! -- Серафима Яковлевна приобретала все более властности, непримиримости и категоричности. Только те ценности, которые признавала она, были ценностями истинными. Беда была в том, что собственных критериев она при этом не имела, а подбирала либо расхожие мнения, либо суждения признаваемых ею за авторитеты людей (как в том случае с книгами), либо же на худой конец почерпнутые из газет установки. Серафима Яковлевна скоро увлеклась новой идеей. Вернее, идея-то была старая -- стать академиком, но путь открылся новый. Тогда она работала в одном НИИ в должности начальника отдела. Материалы по докторской копились в кожаной папке, но требовали осмысления и научной концепции. Талант же Серафимы Яковлевны был сугубо практическим. Она, как никто в институте, умела решать организационные вопросы на уровне министерства и даже Госплана. "Выбивание" новых ставок, добыча оборудования и фондов, открытие новых разработок, увеличение финансов на капремонт -- это была ее стихия, здесь Серафима Яковлевна Кожеватова чувствовала себя в своей тарелке. Директор института был за ней как за каменной стеной. Ей первой пришло в голову организовать филиал института, то есть добиться разрешения, получить необходимые средства, заказать проект, утвердить смету... Открывалось огромное поле деятельности! Серафима Яковлевна не скрывала, что собирается возглавить филиал, а при случае и отделиться от головного института. Имея свой институт и ученое звание доктора технических наук, можно было шагнуть и в академики. Все, кто знал Серафиму, не сомневались в реальности этого проекта. Для разгона Серафима Яковлевна построила дачу. Дочерям была дана длительная передышка. О них забыли. Теперь в голове и на устах матери был фундамент, бетон, кровля, перекрытия, шифер, олифа, цемент. Михаил Лукич сумел получить участок в строящемся дачном кооперативе, и вот, буквально из ничего за два лета там были построены дача, летняя кухня и баня. Здесь Серафима Яковлевна овладевала строительной премудростью, заводила связи с нужными людьми, не забывая тем временем "пробивать" в Москве разрешение на открытие филиала. Когда получила разрешение, посмотрели на смету и проект штатного расписания -ахнули! Филиал в три раза превосходил головной институт по штатам; его здание, судя по проекту, могло вместить в себя чуть ли не десяток головных, то есть по площадям у Серафимы имелся громадный резерв, который намекал каждому понимающему человеку на дальнейшее расширение. Директор института слег с предынфарктным состоянием, дабы хоть как-то сохранить достоинство, сделав вид, что все происходит помимо него. Через неделю строительная площадка под новое здание была огорожена забором, еще через два дня там уже торчал кран. Вскоре на стройплощадку, наряду с кирпичами и перекрытиями, стали завозить приборы и оборудование для нового института. Чего тут только не было! Станки для механической мастерской, микроскопы, в том числе один электронный, вольтметры и динамометры, селектор, лазерные установки и даже один электрокардиограф, выписанный Серафимой Яковлевной под горячую руку, по ошибке. В самом деле, зачем институту, занимающемуся сварными конструкциями, электрокардиограф? Однако Серафима ошибок своих никогда не признавала, не признала и тут: наоборот, измыслила какую-то тему, связанную с инженерной психологией, и определила кардиограф туда. Серафима сама испробовала все строительные специальности: укладывала кирпич, штукатурку, красила, клеила... "И академик, и герой, и мореплаватель, и плотник!" -- однажды иронически процитировала Лиля, когда мать явилась домой вся в мелких крапинках белил. Серафима Яковлевна обиделась. Другая была бы польщена, улыбнулась, но... Серафима стихов Пушкина не знала, да и с юмором у нее обстояло неважно. Впрочем, юмор был, но совсем другого рода. Однажды Ирина приехала на дачу после очередного экзамена на аттестат зрелости и застала там следующую сцену. В просторной летней кухне за столом сидели Серафима Яковлевна в синем олимпийском костюме с надписью "СССР" на спине и незнакомый человек, лицом важный, но почему-то в одних белых трусах и в соломенной шляпе. Они играли в подкидного "на раздевание". Серафима Яковлевна непрерывно выигрывала -- в карты ей везло феноменально! -- и мужчина вынужден был раздеться почти донага. Его безукоризненный костюм и галстук, сорочка, майка уже висели на стуле, дело было за шляпой, надетой специально для увеличения шансов, и за трусами. Серафима хохотала до колик, мужчина тоже смеялся, но несколько нервно. Он в два счета проиграл шляпу, бросил ее на стул и снова принялся сдавать. Огромная фигура Серафимы, обтянутая шерстяным трикотажем, колыхалась от хохота. И эту игру мужчина проиграл без отбоя, оставшись с полной колодой в руках. "Уговор дороже денег, Сергей Панкратович! Скидывайте трусики!" -- плача от смеха, проговорила Серафима, в то время как проигравший судорожно вцепился в резинку трусов, будто опасаясь, что их сейчас сдернут. "Мама!" -- взмолилась Ирина. "Замолкни! -величественно оборвала ее мать и, перестав смеяться, махнула рукой. -- Ладно. Прощаю... Так что, Сергей Панкратович, будем модернизировать проект или как?" Сергей Панкратович оказался директором проектного института, разрабатывающего проект филиала. Теперь Серафима Яковлевна требовала модернизации проекта, то есть надстройки еще двух этажей, что было сопряжено с трудностями. Разбитый подкидным в пух и прах, директор, одеваясь, дал согласие на модернизацию. Потом, после бани и обильного ужина, выпив с Серафимой Яковлевной и Михаилом Лукичом водки, окончательно размякший директор пел "Чорнии брови, карии очи...". Как раз в то лето Ирина задумала совершить первый серьезный самостоятельный поступок. Она решила стать летчицей. Мать велела ей подавать в кораблестроительный, позвонила ректору и сочла свою миссию законченной. Ирина же тем временем обивала пороги училища ГВФ, летного факультета, но без всякой надежды. "Идите в стюардессы!" -- вот и весь разговор. Ирине сама мысль о работе стюардессой была оскорбительна. В результате она пропустила время и вообще никуда не подала. Разразился очередной скандал. Надо было коротать год, и Серафима Яковлевна пристроила Ирину в проектный институт, к Сергею Панкратовичу, чертежницей. Незадолго до того в этот институт по распределению пришел молодой специалист Евгений Демилле. Впрочем, в то время между Ириной и ее будущим мужем возникло лишь поверхностное знакомство: слишком юна была девушка; Евгению она показалась совсем ребенком, соответственно и он для нее был слишком взросл и недоступен. Вокруг имени Демилле тогда было много разговоров, на него смотрели как на будущую архитектурную звезду первой величины, обсуждали его проекты, выставленные на институтских конкурсах; неудивительно, что рядом с Евгением находились совсем иные женщины -- тридцатилетние интеллектуалки, как правило, разведенные. Конечно, ему льстило их внимание, куда было до них восемнадцатилетней чертежнице, не слишком красивой и отличавшейся от других разве что прямым, будто прожигающим насквозь взглядом темных глаз. Вскоре у Демилле случился первый бурный роман с одной из покровительствуюших интеллектуалок, которая была старше его на девять лет. О романе узнал весь институт (вообще о личной жизни Евгения Викторовича всегда знали многие -- он не умел скрывать своих чувств); Ирина слышала пересуды сотрудниц по этому поводу. Поскольку "аморалка" отсутствовала -- Демилле был холост, его покровительница разведена, -- то сплетни не отличались особой злобностью, муссировался лишь один пункт: разница в возрасте. У Евгения Викторовича хватило ума не жениться, что было поставлено одними в плюс ему, другими -- в минус. Ирину это нисколько не занимало. Однажды она помогала оформлять очередную выставку проектов и вдруг увидела где-то в углу склонившегося над подрамником Евгения. Он спешно исправлял что-то в своем проекте, вид у него был сосредоточенный, расхристанный, он громко сопел и некрасиво оттопыривал нижнюю губу, водя стирательной резинкой по ватману. Ирина остановилась на мгновение, вглядываясь в него, и вдруг чей-то спокойный и посторонний голос изнутри сказал: "Он будет моим мужем". Она удивилась -настолько уверенным было это чувство, но ничего, кроме удивления, -- ни желания приблизиться, ни волнения, ни смущения, -она тогда не испытала. Спокойно зафиксировала в сознании и стала жить дальше, как бы забыв о случившемся. Именно в то время началась роковая история, закончившаяся своего рода крахом семьи Нестеровых. Дело в том, что старшая сестра была распределена в институт, где работала Серафима Яковлевна, и именно в ее филиал, который уже начал функционировать, хотя и не был достроен. Серафима пока исполняла обязанности директора, но всем было ясно, что с получением докторской степени ее утвердят окончательно. Направление Лили в филиал, конечно, не было случайным. Сработало одно из знакомств, которых у Серафимы было пруд пруди, так что старшая дочь и не догадывалась о планах матери, пока не получила направления. Филиал в то время являл собою странную картину, напоминавшую генеральную уборку в доме, охваченном пожаром. Верхние этажи еще отделывались, на нижних уже кипела научная деятельность. Серафима пробивала новую модернизацию проекта, намереваясь пристроить к зданию одно крыло, так что наиболее дальновидные сотрудники начали понимать, что это состояние -навсегда. Оно в наибольшей степени соответствовало характеру руководительницы. И действительно, последующие события показали, что филиалу суждено находиться в состоянии непрерывного строительства. Когда крыло было пристроено, в помещениях, введенных в строй первыми, уже начался ремонт, который стал распространяться по филиалу волной, повторяющей первичную волну строительства. Однако этот процесс затягивал работу над диссертацией Серафимы. Злые языки поговаривали, что Серафима Яковлевна спряталась за строительство, как за ширму, ибо не осилила докторской. Возможно, в этом был резон, но организационная деятельность, и вправду, занимала Серафиму полностью, так что на науку не хватало времени. Для этого у Серафимы Яковлевны имелся заместитель, кандидат технических наук Олег Александрович Спицын, который совершенно не касался оргвопросов, а разрабатывал научную линию филиала. Было ему немногим более сорока, к докторской он, по всей видимости, не рвался, ибо не был честолюбив. Имел жену и двух сыновей. Серафима Яковлевна в Спицыне души не чаяла, называла его "мой Олежка", хотя те же злые языки посмеивались над Спицыным, утверждая, что он тюфяк и рохля. Придя в филиал, Лиля как биолог попала в ту самую группу инженерной психологии, которая возникла благодаря ненужному электрокардиографу. Несмотря на совершенно случайное происхождение группы, народ там подобрался молодой и творческий. Лиля несколько раз встречалась со Спицыным, обсуждая направления работы и постановку задач. Они понравились друг другу и незаметно для себя стали искать новых научных поводов для разговора, пока вдруг каждый по отдельности не обнаружил, что серьезно увлечен. Первой поняла это Лиля, когда уже поздно было что-либо поделать. Они стали встречаться помимо службы, отношения развивались медленно, но верно; они понимали, что идут навстречу собственной гибели, но ничего не могли изменить. Ирина узнала первая. К этому времени она ушла из проектного института и училась в финансово-экономическом институте. Мать направила ее туда, потому что в тот момент как раз испытывала недостаток в финансистах у себя в филиале. Когда Лиля рассказала свою страшную тайну, Ирина смертельно испугалась -она хорошо знала мать. Ирина как могла помогала влюбленным: летом, когда родители жили на даче, тоже находилась там, чтобы в нужный момент позвонить и предупредить, если мать или отец возвращались в город. Иногда они втроем выезжали за город просто погулять, и обедали где-нибудь в дешевом кафе. Олег смеялся, говорил, что "Иринка у нас на атасе" -- вообще хохотали и были возбуждены более обычного, как будто чувствовали, что крах близок. Олег уже был готов уйти из семьи, но Лиля не принимала такого шага. Не говоря о научной карьере Спицына (Лиля была убеждена, что мать не оставит его в институте, если узнает), ей не давала покоя мысль о младшем сыне Олега, которого тот нежно любил. Словно сговорившись, Лиля и Олег ждали, когда пройдет, кончится само собой, иной раз предпринимали робкие попытки порвать, то есть не встречались более недели, но тем острей и неизгладимее была следующая встреча. Открылось все весною шестьдесят седьмого года. По институту вдруг поползли слухи и сплетни: "Что вы говорите! Надо же!" -- "Я давно замечала!" -- "Какой ужас! Дочь директорши! Вы подумайте!" -- "Спицын полетит, как пить дать!" -- неизвестен был их источник, непонятно, какую промашку совершили влюбленные. Матери донесли тут же. Она вызвала обоих в свой кабинет и, тяжело глядя из-за директорского стола, спросила: "Правда?" Оба молчали. "Ну, спасибо, Олежка... Спасибо, доча..." -- только и сказала Серафима Яковлевна. Следствие и судилище были проведены с огромным размахом. Тут же было создано персональное дело на обоих. Серафима добилась, чтобы Лилю исключили из комсомола, а Олега -- из партии. Она словно хотела показать свою принципиальность и то, что стоит выше родственных чувств. Даже жена Олега склонна была простить, но Серафима убедила ее подать на развод, обещала всячески помогать детям. Спицын ушел из института с соответствующей характеристикой, Лиля, конечно, тоже. Постельное белье ворошилось на всех этажах института. Слава Богу, следствию осталась неизвестной роль младшей сестры, иначе Ирине тоже пришлось бы худо. Михаил Лукич нашел в себе жалость, сказал как-то неуверенно: "Сима, ты бы того... помягче..." -- "Ты мне изменял, Нестеров?" -- спросила Серафима холодно. "Да что ты говоришь такое! Будто не знаешь!" -- "Тогда замолкни!" Несчастье усугублялось тем, что Лиля была беременна. Когда шло судилище, еще не поздно было сделать аборт, но Лиля не захотела. Чем хуже, тем лучше. О беременности знала пока только Ирина, мать узнала уже летом, когда скрыть было нельзя. Спицын сделал попытку предложить руку -- Серафима не пустила его на порог. Она заперла Лилю на даче и каждый день методично сверлила ей душу попреками, пересказом сплетен и воспоминаниями о своей чистой молодости. Лиля страдала молча, даже с Ириной не разговаривала -слишком было тяжело. Она почернела и упрямо носила будущего ребенка. В филиале между тем надвигался пятидесятилетний юбилей Серафимы Яковлевны. Происшедший инцидент не подмочил ее репутации -наоборот, Кожеватова предстала в блеске принципиальности и исключительных моральных качеств. Уже шло в Москву представление на орден Трудового Красного Знамени, уже сочинялись стенгазетные оды и сценарий юбилейного вечера; поговаривали, что к юбилею Серафима лишится наконец двух буковок в наименовании своей должности -- "и. о." -- и без всякой докторской диссертации. В начале октября Лиля родила мертвого ребенка и через две недели прямо из роддома ее увезли в психиатрическую лечебницу Бехтерева. Юбилей между тем остановить было нельзя. Он совпал со всенародным юбилеем и от этого приобрел еще большую значимость. Все свершилось по плану: подоспел указ с орденом, и грамоты, и оды, и утверждение в должности. Однако атмосфера на торжественном вечере была тягостной. Произносились речи, перечислялись заслуги, но за всем этим стояла тень мертвого Лилиного ребенка, и этот неживший младенец упрямо тянул чашу весов в другую сторону. Серафима Яковлевна, сидевшая на сцене в парадном костюме, в окружении букетов, чувствовала, что смотрят на нее с неприязнью и ненавистью. На следующий день после юбилея Серафима поехала в райком партии и попросила разрешения уйти из института. Ее пытались отговорить, но она была тверда. Ей мало было страха и уважения, она добивалась любви своих подчиненных. Общественное мнение, которое всегда было для нее руководящим, отвернулось от нее. Она не раскаялась в содеянном, но желала теперь лишь одного -- уйти, исчезнуть, уехать из этого города туда, где ничего о ней не знают. Как всегда, этот план она претворила в жизнь немедля. Была продана дача, а квартиру обменяли на особняк в Севастополе. Этот город был выбран потому, что там Серафиму ждала работа в одном из смежных институтов, выполнявших заказы флота. Михаил Лукич к тому времени уже два года был в отставке. Уволили его из кадров в звании подполковника, дальше он без военного образования не продвинулся. И ему обещали работу в Севастополе. В ноябре Лилю выписали из больницы с диагнозом "стойкий невроз". Лиля была апатична, окружающее мало интересовало ее. "Иришка, беги, пока не поздно", -- сказала она сестре. Ирина объявила, что остается в Ленинграде. "Где?" -- спросила мать. "Я замуж выхожу", -вырвалось у Ирины почти непроизвольно. "За кого?" -зловеще спросила мать. "Не ваше дело! За кого надо!" -выкрикнула Ирина. Слово было сказано. Историю своих взаимоотношений с Евгением Викторовичем Ирина вспоминала часто, стараясь найти звено в цепочке, начиная с которого брак стал непрочным. И не находила. Рассуждая одним способом, можно было прийти к заключению, что он никогда не был прочным. Рассуждая же по-другому, она убеждалась, что он и остался прочным, в другом только смысле, в смысле их предопределенности друг другу, и тогда выходка, которую учинил дом, служила лишь испытанием этой предопределенности, требующим преодоления. Каждое утро Ирина спешила на работу, отсиживала положенные часы и затем возвращалась обратно. Она не стала записывать Егорку в детский сад по новому месту жительства и оставляла дома под присмотром генерала или отправляла гулять на Петровский остров. В обеденный перерыв прибегала из своего училища на полчаса, кормила сына и снова убегала обратно. Она и раньше не отличалась особой общительностью, теперь же жила в полном уединении, не считая разговоров с Григорием Степановичем. Он один стал ее постоянным собеседником и поверенным. На службе, в окружении галантных майоров и подполковников, многие из которых норовили слегка приударить за нею, а некоторые так и вовсе были настроены решительно, Ирина была подчеркнуто суха и деловита. Не хватало ей приключений! С Григорием Степановичем же не знала -- что делать. Появление пьяной дочери генерала на кооперативном банкете испугало Ирину. Между ними было сказано всего несколько слов. Мария Григорьевна вежливо, но твердо попросила Ирину оставить ее отца в покое. "Вы считаете, что я... что я его соблазняю?" -- шепотом, чтобы не услышали сидящие за столиком кооператоры, вымолвила Ирина. "Вот именно". -- "Я вас уверяю... нет, вы ошибаетесь!" -- пыталась защититься Ирина, но поняла, что это бесполезно. Она встала и ушла. После этого в течение нескольких дней Ирина боялась подойти к окну, боялась встретиться с Григорием Степановичем, пока наконец он, не на шутку встревожившись, не пригласил ее к телефону через Егорку. Надо было оборвать телефон! Но она не смогла бы объяснить этого Егорке. "Иринушка Михайловна, дорогая, вы не заболели?" -- раздался в трубке участливый голос генерала. Ирина против воли взглянула в окно и увидела генерала с трубкой, прильнувшего к самому стеклу и вглядывающегося в их комнату. "Нет", -- сказала Ирина безжизненным голосом. "Почему же вы не подходите к окну? Я очень скучаю". -- "Извините, Григорий Степанович, мне некогда", -- сказала Ирина, пытаясь разжечь в себе гнев против генерала. Он помолчал мгновение, потом горячо произнес: "Я вас умоляю, спуститесь в сквер. Мне надо с вами поговорить". Ирина не смогла отказать. В сквере, у детской площадки, генерал буквально вытянул у нее слово за словом все обстоятельства ресторанного разговора. Поняв причину, генерал потемнел, и вечером Мария Григорьевна извинилась по тому же телефону перед Ириной. Была она на сей раз трезва и, по всей видимости, раскаивалась в своем поступке. Отношения с генералом наладились, хотя теперь Ирина старалась соблюдать дистанцию. Она со страхом думала о предстоящем отпуске, который Григорий Степанович уже успел организовать ей через самого начальника училища, что вызвало определенное смятение среди майоров и подполковников. Ехать в Севастополь к родителям и сестре, куда они с Евгением Викторовичем обычно ездили в последние годы, ей не хотелось -- ни Лиля, ни мать с отцом не знали о последних новостях. Ирина, правда, написала им пару писем после перелета, но ни словом не обмолвилась о происшествии и обратный адрес указала прежний. Ехать куда-то одной с Егором -- боязно. Оставаться в городе -- совсем нелепо. Она уже успела согласиться на предложение генерала пожить у него на даче, но теперь ругала себя за простодушие, и вообще стала смотреть на свои отношения с Григорием Степановичем чужими глазами, приходя от этого в ужас, ибо находила их двусмысленными. Все чаще приходила мысль о муже: не пора ли вернуть его, простить? Может быть, полученная встряска образумит его, заставит посмотреть на их отношения по-другому? Гордость не позволяла, но жалость потихоньку брала свое, а кроме того проблема генерала, если можно так выразиться, требовала решения. Возврат мужа был самым простым и естественным выходом из создавшегося положения. Белые ночи уже клонились к закату; Ирина спала плохо, как всегда с нею бывало в период белых ночей. Ее душа маялась в такие ночи; хотелось на улицу, к разведенным мостам, в таинственный сумрак арок. Хотелось вдохнуть теплый воздух ночи и запах сирени. Детский телефон, перенесенный в кухню, зазвонил после полуночи. Ирина еще не спала, варила суп на воскресенье и, ожидая, пока он поспеет, читала роман, предложенный одним из подполковников, который вот уже месяц (как только его семья уехала на юг) подъезжал к Ирине с разговорами о литературе. Книга ей не нравилась, казалась ненастоящей. Она оторвалась от страницы и взглянула в окно. Над крышей соседнего дома была видна полоска чистого темного неба, по которому в невообразимой вышине плыло легкое облачко, золотисто подсвеченное ушедшим за горизонт солнцем. Ирина подняла трубку, удивившись позднему звонку. После полуночи генерал прежде не звонил. "Иринушка Михайловна, ради Бога, простите! Я вижу, у вас свет выбивается -- значит, не спите... А что, если нам пойти погулять? Как вы на это смотрите? Великолепная ночь! Такой ночи давно не было, нельзя пропускать!" "Егорка..." -- попыталась возразить Ирина, но генерал стал убеждать, что ничего страшного, Егорка спит, а погуляют они всего часок-другой, -- и столько юношеской взволнованности и настойчивости было в его голосе, что Ирина согласилась. Гуляли они более трех часов, не покидая Петроградской стороны, чтобы не быть застигнутыми разведенными мостами. С плоского берега у Петропавловки смотрели на простор Невы и проплывающую по ней флотилию. Яхта с алыми парусами взволновала обоих, у генерала увлажнились глаза. Они дошли до "Авроры" и повернули назад. Генерал читал стихи: "Пускай остыла в жилах кровь, но в сердце не остыла нежность. О ты, последняя любовь, ты и блаженство, и безнадежность!". Ирина почувствовала к нему жалость, как к ребенку. Незаметно для себя стала рассказывать ему историю своего замужества... Надо сказать, что в характере Ирины было некоторое сходство с материнским. Вылетевшее слово обретало силу закона. Вот и тогда, сгоряча объявив матери, что выходит замуж, она решила действовать. Самым простым выходом был фиктивный брак, подходящую кандидатуру можно было найти среди школьных товарищей, но это было унизительно. Брак для Ирины накрепко был связан с любовью, даже в таких обстоятельствах она не могла пойти на компромисс. И вдруг она подумала: "О чем это я? У меня ведь есть муж. Его зовут Женя Демилле. Надо пойти и сказать ему об этом". Как ни была Ирина выбита из колеи всем происходящим, но тут она тихо засмеялась, остановившись посреди улицы. Было холодно, моросил дождь, над Марсовым полем гулял ветер, колебля Вечный огонь. Ирина перестала смеяться, но странная растерянная улыбка осталась у нее на устах. Она пошла с нею дальше и вскоре была уже у входа в институт, где когда-то работала. Она посмотрела на часы: до конца рабочего дня оставалось пять минут. Ее уже ничто не удивляло, тем более такое совпадение во времени. Она точно знала, что сейчас увидит Евгения Викторовича, хотя последний раз встречала его более двух лет назад, когда зашла в институт к бывшей сослуживице по ее просьбе и принесла ей выкройку модной юбки. Тогда, помнится, Евгений Викторович поздоровался с нею и они перекинулись несколькими незначащими фразами -- как дела? что новенького? где теперь? В половине шестого из дверей института хлынул поток сотрудников. Ирина боялась лишь одного -- что к ней подойдет кто-нибудь из старых подружек по мастерской, тогда Женя может пройти мимо... Но он вышел одним из первых и сразу увидел ее. Он улыбнулся, махнул рукой и устремился к ней, будто ожидал увидеть. "Привет, Иришка! Ты кого ждешь?" -- спросил он, улыбаясь и по старой памяти называя ее на "ты". "Вас", -- сказала она, тоже привычно обращаясь к нему на "вы". "Меня? Прекрасно! Чем могу служить?" -- рассмеялся он. У него было, по всей вероятности, отличное настроение. Она хотела сказать: "Вы должны на мне жениться", но сказала: "Вы мне нужны". Ей показалось, что она произнесла это излишне сухо, поделовому. Евгений Викторович мгновенно посерьезнел и наклонился к ней: "Что-нибудь случилось?" -"Нет, ничего..." -- "Ну, пошли..." Они пошли по Невскому молча, дошли до Пассажа, и Демилле предложил зайти в кафе "Север". Там они уселись на полукруглый диванчик у стены, заказали шампанское, пирожные и кофе. Евгений был предупредителен; казалось, он забыл о ее словах и о том, что хотел выяснить, зачем она пришла. Он разглядывал ее и находил новой, повзрослевшей, даже какой-то усталой от жизни и оттого загадочной. Она нравилась ему, и с нею было просто -- не надо было изображать кого-то, соответствовать мнению о себе... Демилле незаметно влюблялся, он в ту пору, может быть, неосознанно хотел влюбиться, ему надоели любовные игры с покровительницами, рядом с которыми он чувствовал себя всего лишь способным мальчиком. Они выпили шампанского, и Ирина начала понемногу рассказывать о себе и о той истории, которая привела ее к нему. Демилле слушал внимательно, хмурился. Ирина все более нравилась ему -- так просто рассказывала она о Лиле, так беспомощна была перед матерью. Чужая любовь превратила ее из девочки в женщину, но совсем не в такую, с какими привык иметь дело Евгений Викторович. Когда она дошла до финала и рассказала, что семья переезжает в Севастополь, Демилле как само собой разумеющееся сказал: "Но ты туда не поедешь". -- "А куда же я денусь?" -- грустно улыбнулась Ирина, опять-таки будто забыв о цели, с какой шла к нему. "Ты останешься со мной. Я на тебе женюсь", -- произнес он без малейшей паузы и даже подмигнул ей -- мол, держи хвост пистолетом. "Не шутите так, Женя". -- "Я? Шучу?! У тебя с собой паспорт?" -- воскликнул Демилле, уже зная наперед, что он действительно женится и будет жить с этой почти незнакомой молодой женщиной. "Зачем паспорт?" -- не поняла она, а Демилле с удивительной внешней беспечностью, будто разыгрывая ее, объяснил, что они сейчас пойдут подавать заявление в загс. "Нам дадут месяц на обдумывание, вот и подумаем". -- "Хорошо, я согласна", -- спокойно сказала она, доставая из сумочки паспорт и выкладывая его на столик. Демилле уверенным движением сунул его во внутренний карман пиджака. "Пошли!" -- "А кофе, Женя? Вы же не расплатились!" -- "Ерунда!" -- Демилле бросил на столик десятку и встал, требовательно глядя на Ирину. Если бы она сейчас рассмеялась, обратив все в шутку, или же, напротив, стала ломаться и говорить банальности о том, что нужно узнать друг друга и прочее, или же рассердилась, или расплакалась -словом, если бы она не сделала то единственное, чего ждал он от нее в этот момент, все бы расстроилось непоправимо. Но Ирина отпила глоток шампанского и поднялась. "Пошли", -- сказала она. Со стороны могло показаться, что молодые люди, внезапно покинувшие столик с недопитой бутылкой шампанского и нетронутыми пирожными, вспомнили о каком-то важном деле, требующем безотлагательного решения, и поспешили к нему. В сущности, так оно и было. Они вышли на Невский, и Ирина взяла Евгения под руку. Тут оба почувствовали, что их начинает колотить дрожь. Они не разговаривали, шли быстрым шагом, будто спешили к больному. В полном молчании они дошли до Дворца бракосочетаний на набережной Красного Флота. В тот день им фатально везло. Могло оказаться, что приема заявлений в эти часы нет, что требуются какие-нибудь справки, что Дворец вообще закрыт, и тогда наваждение бы прошло, они бы задумались и нашли сотню причин для отсрочки. У них было бы время испугаться... но как назло даже очереди к делопроизводительнице, принимающей заявления, не было никакой. Они получили бланк и пристроились его заполнять тут же, за соседним столиком. -- Слушай, Иринка, я же не знаю, как твоя фамилия, -- вдруг сказал Демилле, отрываясь от бланка. -- Нестерова, -- сказала Ирина, и тут обоих разобрал такой хохот, что делопроизводительница возмутилась и пристукнула ладонью по столу. -- Прекратите, молодые люди! Это вам не бирюльки! Что за молодежь пошла! Ирина и Евгений притихли и дописали заявление до конца. Делопроизводительница придирчиво рассмотрела бумагу, долго изучала паспорта, желая, по всей видимости, найти какую-нибудь причину для отказа. Ей было ясно, что брак этих молодых людей к добру не приведет... Была ли она права тогда? Ведь через тринадцать с небольшим лет семья разлетелась в буквальном смысле слова. Безусловно, если мы признаем идеалом брака совместную жизнь до гробовой доски, а все остальные браки будем считать неудавшимися, то придется взять сторону делопроизводительницы. Но ведь можно посмотреть и иначе. Тринадцать лет, которые им предстояли, вместили в себя все -- дальнейшее стало ненужным. Тогда же ни Ирина, ни Евгений не заглядывали так далеко; срок был -- месяц, данный им законом для того, чтобы проверить свои чувства. Вечером того же дня Ирина показала матери приглашение в магазин для новобрачных. "Кто он?" -- спросила Серафима Яковлевна. Узнав, что будущий зять работает в институте Сергея Панкратовича, она уединилась в своей комнате и оттуда позвонила директору. Разговор был долгий. Директор характеризовал Демилле осторожно: "способный", "знающий", "обаятельный", но "как бы вам сказать, легкомысленный", "э-э.. без царя в голове", "какой-то он ненадежный". В известной мере он был прав. Характеристика нового родственника не обрадовала Серафиму, более всего ее смутила фамилия Демилле. Что за странная такая фамилия? "Делай, как знаешь", -- наконец сказала мать. Бракосочетание состоялось под Новый год, когда родители Ирины и Лиля уже были в Севастополе. Во Дворце присутствовала семья Демилле в полном составе, во главе с Виктором Евгеньевичем, да пара свидетелей из сослуживцев Евгения Викторовича. Свадьбы как таковой не справляли... Ирина рассказывала генералу, как бы недоумевая: неужели это произошло со мною? Неужто со мною произошло это? Образ Евгения Викторовича всплыл в ее рассказе: минуты счастья и радости в первые годы, несмотря на омрачивший их жизнь несчастный случай с выкидышем у Ирины, отодвинувший рождение Егорки на целых шесть лет; и долгие ночные выяснения отношений на тему "любишь -- не любишь" -- это было камнем преткновения в их семье. "Ты не веришь в любовь", -- упрекала мужа Ирина, а он, дойдя до бешенства, кричал ей: "Да! да! да! не верю! я верю в добрые отношения, в понимание, в привязанность! тебе мало?! я не могу верить в то, что происходит инстинктивно, помимо сознания! я мыслящий человек! я не могу соединить животные потребности с любовью, которую испытываю к тебе..." -- короче говоря, Евгений Викторович никак не мог соединить духовное с чувственным. Ирина не могла взять в толк, что такое возможно: любить одну женщину и при этом быть близким с другими. Конечно, Евгений Викторович последнего не афишировал, но есть же у нее глаза, в конце концов?! Ирина не испытывала смущения, рассказывая об интимных вещах Григорию Степановичу, он так чутко реагировал на рассказ, что Ирина чувствовала к нему полное доверие и только хотела спросить совета -- разыскивать мужа или нет, как Григорий Степанович, взволнованный ее повестью, остановился и, блестя глазами, горячо проговорил: -- Он недостоин вас, Ирина Михайловна! Он обладал таким сокровищем -- и потерял его! Они в тот момент опять подходили к разведенному еще мосту Строителей со стороны проспекта Добролюбова, не зная, что на другом берегу всматривается в них Евгений Викторович. Ирина вдруг заторопилась домой; они с генералом молча прошли мимо "Кронверка" и свернули в пустую улицу Блохина. Здесь уже до Безымянной было рукой подать. Весь воскресный день Ирина провела в терзаниях. Неужели Григорий Степанович увлечен ею? Всерьез?.. Что делать? Как себя вести?.. Если бы Женя был здесь, это превратилось бы в дружбу, но теперь... Утром в понедельник она попыталась позвонить со службы на работу Демилле. Допек ее подполковник литературными разговорами и намеками на возможную встречу после работы. "Нет, меня будет ждать муж", -ответила она и сейчас же пошла к телефону. Но, набирая цифру за цифрой -первые весьма уверенно и быстро, последние -- с паузами, она никак не могла придумать слова, какими начнет разговор. "Здравствуй?" -- "Как поживаешь?" -- "Где ты живешь?" -- "Что делаешь вечером?" -- все это казалось ей достаточно нелепым, а пересилить себя, сказать единственное: "Женя, приходи домой" -- она не могла. Когда в трубке раздались гудки, она решила не разговаривать, если подойдет сам Евгений Викторович. Послушать его голос и положить трубку. Но ответила женщина. "Будьте добры, Демилле", -- стараясь говорить деловым тоном, произнесла Ирина. "Его еще нет", -- ответила женщина. "А когда он будет?" -- "Кто его знает? Он мне не докладывает", -- сказала она уже с легким раздражением, и Ирина, поблагодарив, повесила трубку. "Значит, жив-здоров..." -- подумала она почти разочарованно. В глубине души ждала услышать о каких-то переменах в его судьбе, неприятностях, невзгодах -- тогда легче было бы сломить себя. Но, судя по голосу незнакомой женщины, у Демилле, по крайней мере на работе, ничего не изменилось. Привыкши доводить дело до конца, Ирина позвонила на службу Любе Демилле, но уже с прохладным чувством, скорее, чтобы подтвердить свою догадку. "Ее нет. Она в декретном отпуске", -- сказал мужской голос; в его тоне был некий намек и игривость. Ирина почему-то разозлилась на себя, но проклятое мамашино упорство не давало бросить задуманное на полпути. Она набрала номер Анастасии Федоровны. Трубку подняла Любаша. "А... это ты... -- сказала она довольно холодно, узнав голос Ирины. -- Ну, как поживаешь?" -- "Нормально", -подобравшись, ответила Ирина. "Я так и думала..." -- сказала Любаша. Разговор с самого начала принял враждебный характер. Никто не хотел уступать. Чем более неприязни слышалось Ирине в голосе золовки, тем злее она становилась. Ну зачем она позвонила?! Дура! Так ей и надо! "У Жени тоже все нормально, если тебя интересует. Он у Натальи жил, сейчас в Комарово..." -- "У какой Натальи?" -- чуть не вырвалось у Ирины, но она сдержалась и ответила: "Я рада за него". -- "Как Егор? Что Жене сказать?" -- сжалилась наконец Любаша, но Ирина уже закусила удила. "Прекрасно. Мы с ним едем отдыхать..." -- "Так тебе деньги нужны? Я ему скажу. Куда прислать?" -- поинтересовалась Любаша. "Нет, спасибо. Обойдемся", -- задыхаясь, собрав последние силы, ответила Ирина и тут же припечатала трубку к рычажкам. Ее колотила дрожь. Через два дня заказанная Григорием Степановичем машина перевезла Ирину с Егоркой и необходимыми вещами на дачу. Узнав о звонке жены, Евгений Викторович излил на Любашу всю досаду и горечь прошедших месяцев. Как можно было разговаривать подобным образом? Неужели Любаша не знает ее гордости? Почему, черт побери, она решает за него? Но Любаша была тверда. "Ничего я не решаю. Она сама трубку швырнула. Цаца!.. Вам нужно разойтись и забыть. Для вас же лучше". Единственное, что удалось узнать достоверно: Ирина и Егор едут отдыхать. Куда? Конечно, в Севастополь, решил Евгений Викторович. Сам Бог велел Ирине укрыться под жестким, но надежным крылом Серафимы Яковлевны. Рассудив так, Демилле бросился доставать билет на поезд. Самолетов он не любил, кроме того, была опасность прилететь раньше Ирины. Как тогда объяснишь? Нет, пускай объясняет сама. Он выстоял одуряющую очередь в кассах и купил билет в общем вагоне без плацкарты -- единственное, что смогли предложить ему на ближайшее время в разгар отпускного сезона. Вот уже несколько суток Евгений Викторович ночевал у Безича, которому он пришел сообщить о смерти Аркадия. Безича известие потрясло, он непрестанно заводил разговор о жертвах системы, вызывая у Демилле чувство, похожее на зубную боль. Поэтому поездка в Севастополь оказалась весьма кстати. Через несколько дней Демилле мчался на юг в раскаленном душном поезде, пропахшем соляркой и потом. При нем был только что купленный портфель с самым необходимым: электробритва, пара сорочек, плавки. Дорога тянулась долго; Демилле курил в тамбуре, глядя на проплывающие кукурузные поля, перемежающиеся с подсолнечниками, долго валялся на жесткой полке, вспоминая студенческую молодость, когда ездил на целину. Окружающие раздражали непрерывными едой и питьем, бессмысленной карточной игрой, глупыми, пустыми разговорами. Демилле вообще чрезвычайно страдал от глупости, она казалась ему невыносимой. Находясь во взвинченном состоянии, он замечал каждую мелочь. С трудом приходилось удерживаться, чтобы не вступить в спор, не просветить эти темные головы, не оборвать пошлость. Он понимал, что это лишь унизило бы его, никак не рассеяв глупость. Поезд пришел в Севастополь утром. Несмотря на ранний час, было жарко. Демилле обмыл лицо у питьевого фонтанчика, сел в троллейбус и поехал к центру города. Чистые улицы, лица отдыхающих, белые форменки матросов успокаивающе действовали на него. Он любил Севастополь с тех пор, как впервые приехал сюда с Ириной через полтора года после свадьбы, когда страсти, вызванные историей с Лилей и замужеством Ирины, несколько улеглись. Первым делом Евгений Викторович посетил городской пляж, где разделся и с упоением рухнул в соленую воду. Море и солнце опьянили его; искупавшись, он зашел в пивной зал в виде грота и выпил кружку ледяного пива. Как мало нужно для счастья! Демилле неосознанно старался оттянуть визит к теще. На это имелись две причины -- его волновала предстоящая встреча с семьей, и он все пытался найти нужный тон первых хотя бы фраз, перебирая их все -- от небрежных, в стиле "ничего не случилось", до холодновато-замкнутых, корректных -- "я сам по себе". Второю причиною была взаимная нелюбовь Демилле и тещи, что вовсе не редкость. Наконец он собрался с мыслями и пошел к Нахимовской пристани. Дом тестя и тещи находился на Северной стороне. Демилле устроился на корме катера с загадочным наименованием "Терренкур". Оставляя пенный след, катер не спеша пересек бухту. Евгений Викторович вскарабкался в гору по крутой лесенке, начинавшейся прямо у пристани на Северной стороне, прошел мимо памятника Славы и начал спускаться вниз по улочкам, по обе стороны которых стояли утопавшие в зелени виноградников особняки. И чем ближе он подходил к дому родителей жены, тем сильнее билось его сердце, тем более ненужной оказывалась подготовка к встрече. Едва показалась крытая шифером крыша, торчавшая из виноградника, он принялся выискивать там, под сенью лоз, фигурку сына. Во дворе было пусто, только из-за дома, где находилась летняя кухня, доносились звуки: там, по всей видимости, мыли посуду. Демилле отворил калитку, поднялся на две бетонные ступеньки и пошел к дому по выложенной плитками дорожке. Не успел он сделать двух шагов, как из дверей особняка выплыла массивная фигура Серафимы Яковлевны в цветастом сарафане. Теща приложила ладонь ко лбу козырьком, вглядываясь в гостя. -- Любимый зять пожаловал! Вот так радость! -- воскликнула она громко, чтобы было слышно окрест, и двинулась к нему вперевалку, расставив красные окорока рук. Для торжественной встречи не хватало зрителей, поэтому Серафима не особенно спешила. Но вот появились и зрители в виде вынырнувших вдруг в соседних дворах по обе стороны особняка улыбающихся лиц соседей. Публика была на месте, можно было начинать. Теща подошла к Евгению Викторовичу и трижды облобызалась с ним, отчего он сразу начал страдать. -- Подставляй макушку! -- провозгласила Серафима, выказывая тем наивысшую форму любви, ибо с таким возгласом обращалась обычно к внуку. Демилле, страдая еще больше, склонил голову, и теща, обхватив его уши, с силою чмокнула зятя в темя. Когда-то подобные изъявления любви могли ввести Евгения Викторовича в заблуждение, но давно, давно это было! Вот уже лет десять взаимная антипатия тещи и зятя не вызывала никаких сомнений и была известна всей Северной стороне. Тем сильнее раздражало Евгения Викторовича это фарисейство. -- А где же мои зайцы? Где доча? Где Егор? -- произнесла теща, и Демилле мгновенно сообразил, что Ирины и Егорки в Севастополе нет. Мало того, родители наверняка не в курсе произошедших в Ленинграде событий. На этот маловероятный, как ему представлялось, случай у него был уже ответ, своего рода домашняя заготовка. -- Я один, -- развел руками Демилле, изображая вздохом уныние. -Служебная командировка. -- Надолго? -- Как сложится, -- уклончиво отвечал он. -- Авторский надзор, такая вещь... -- Сейчас варениками накормлю. Годится? -- теща пошла к летней кухне, Демилле двинулся в кильватере. Публика рассеялась, довольная увиденным и заряженная этой сценой на долгие разговоры. Евгений Викторович был не на шутку расстроен. Мало того, что он не нашел здесь семью, он еще и ошибся в расчетах и потому чувствовал себя, как шахматист, сдавший партию. Он был уверен, что Ирина здесь, -- и вот поди же! Где же она в таком случае? Неужели обманула Любашу, сказав, что едет отдыхать? Нет, на нее не похоже, она никогда не врет. Что делать ему в такой ситуации? Следовало немного обождать и осмотреться. Может быть, что-нибудь известно Лиле -- с нею Ирина всегда делилась... Тут кстати выбежала из-за дома Лиля в кухонном переднике, на ходу вытирая об него мокрые руки. Она вскрикнула: "Женя!" -- и обняла его. Евгению Викторовичу на мгновение полегчало: Лиля, искренняя душа, обрадовалась ему по-настоящему. -- А Иришка? Егорка?.. Ну, да... ну, да... ты один... ничего... вот поговорим! наговоримся. -- Она сияла, будто солнышко встретила из-за тучи. Лиля заметно постарела, голова была почти совсем седой; гладкая прическа на пробор еще больше старила ее. Демилле не видел молодой Лили, той бесстрашной и влюбленной в своего Спицына, летевшей, словно на крыльях, к гибели. Когда он впервые увидел ее перед своей женитьбой, крылышки уже были обломаны, но еще оставалась молодость. Сейчас ушла и она. Они обогнули дом и оказались у входа в кухню, где под широким полотняным навесом стоял длинный деревянный стол, на котором красовалось блюдо вареников с вишнями. Теща ставила на стол тарелки, вытащила откуда-то бутыль собственного домашнего вина. -- Заяц, ты где? -- раздался голос Михаила Лукича, и сам он вышел из задних дверей дома, одетый в одни шорты. -- Здесь я, заяц, -- откликнулась Серафима Яковлевна. -- Погляди, кто приехал! Михаил Лукич основательно расцеловался с зятем. Родители Ирины с молодости называли друг друга "зайцами", иной раз этой кличкой награждались дочери и внук, перепадало даже и Демилле, но в исключительных случаях. Вероятно, в молодости это было более уместно, но сейчас трудно было представить что-либо более далекое от зайца, чем Серафима Яковлевна. Тем не менее глаза Михаила Лукича неизменно вспыхивали любовью, когда он обращался к жене с ласковым прозвищем. -- Ну, рассказывай, Женя, рассказывай! -- поторапливала Лиля, когда Демилле уселся за стол, скинув пиджак, и выпил с тестем вина. -- Дай поесть человеку, -- оборвала мать. -- Ну что рассказывать... -- степенно начал Демилле (он всегда не нравился себе здесь, ибо против воли постоянно играл какую-то роль; сейчас -- роль солидного мужчины, мужа). -- Все, в общем, по-старому... Работаем. Живем хорошо... -- а в голове опять же против воли нарисовалась та жуткая ночная картина с пылающими газовыми факелами и темной громадой фундамента с зиявшими щелями подвалов. -- Ириша работу поменяла. Она вам писала или нет? -- задал он наводящий вопрос. -- Как же матери не написать. Мать -- самый родной человек, -- изрекла Серафима Яковлевна, доведя до зубовного скрежета Евгения Викторовича, прекрасно знавшего об отношениях матери и дочерей. -- Когда ж письмо было, заяц? Да недели две, -- сказал Михаил Лукич. Серафима кивком подтвердила. "Посмотреть бы это письмо", -- подумал между строк Демилле и продолжал живописать картину счастливой семейной жизни. Михаил Лукич слушал удовлетворенно -- именно так и должна складываться жизнь! -он любил порядок. Теща кивала снисходительно: она не верила в чужое счастье, признавая лишь то, что рождалось благодаря ее деятельности. Лиля, примостившаяся на дальнем краю стола, сначала слушала с жадностыо, даже румянцем покрылась от возбуждения, но довольно скоро взгляд ее потух, она отвела глаза, румянец исчез со щек. Воспользовавшись паузой во вдохновенном вранье Евгения Викторовича, она выскользнула из-за стола как бы по делу и скрылась. После завтрака теща провела Демилле по саду и дому, демонстрируя новшества, появившиеся за два года со времени их последнего приезда. Среди прочих была финская баня с бетонным небольшим бассейном перед нею; впрочем, вода в бассейне отсутствовала, а вместо нее навалена была всякая хозяйственная рухлядь. В углу сада, в больших ящиках, обтянутых проволочной сеткой, жили кролики. Участок был устроен следующим образом: фасадная часть перед домом, выходившая на улицу, отдана была под виноградник, расположившийся в двух метрах над землей на деревянных рейках и покрывавший переднюю часть участка сплошным зеленым навесом; позади двухэтажного каменного беленого дома находился сад с персиковыми, грушевыми и сливовыми деревьями Тут же по бокам расположились хозяйственные постройки, крольчатник, новая баня и старый душ с приспособленным наверху и окрашенным в черный цвет бензобаком гидросамолета. Обитая цинком дверь вела в погреб. Серафима Яковлевна провела Демилле во второй этаж, где обычно он жил с семьей в летние приезды. Здесь ничего не изменилось. Теща, тяжело переваливаясь и скрипя ступеньками, спустилась вниз и вскоре вернулась со стопкой крахмального белья. Белье было слабостью Серафимы, она его лелеяла, прачечных не признавала, стирала и гладила всегда сама, развешивая после стирки в саду. Демилле остался один, уселся в кресло, ноги положил на стул. "Все-таки надо отдать ей должное, -- размягченно подумал он о теще. -- Если бы не ее фанаберия, цены бы ей не было!" Эти мысли были прерваны Лилей, поднимавшейся к нему по лесенке. -- Женя, к тебе можно? -- спросила она, появляясь с каким-то конвертом в руках. Демилле поразился перемене, произошедшей с Лилей за час. Взгляд был потухший, безвольный, щеки словно ввалились; теперь во всем облике ее проступали болезненность и вялость. Она уселась на стул, с которого Демилле поспешно убрал ноги, и положила надорванные конверты перед Евгением Викторовичем на столик. -- Вот, прочти, -- сказала она. Демилле взял в руки письма. Их было три. Он сразу узнал почерк Ирины и первым делом проверил даты по штемпелю. Первое письмо датировано было концом апреля, второе написано в середине мая, а третье -- в самом конце июня, около двух недель назад. Обратный адрес на всех трех был старый: ул. Кооперации, д. 11, кв. 287. По ободочку штемпелей Евгению Викторовичу удалось прочитать: "Петроградский узел связи". Впрочем, это ничего не значит -- где-то там Ирина теперь работает. Какой же он идиот! Не удосужился узнать хотя бы место ее работы. Знал лишь, что раньше ездила к Финляндскому вокзалу, а в марте стала ездить на Петроградскую. С волнением вынул он последнее письмо из конверта и принялся читать. Лиля выжидающе смотрела на него. Письмо было всем: "Здравствуйте, мама, папа и Лиля!" Далее шли обычные домашние новости, в основном, про Егорку -- что он читает и мастерит, немного о своей новой службе ("сижу у закрытого решеткой окна и переписываю продуктовые счета"), совсем коротко о Евгении Викторовиче ("у Жени все в порядке") -- Демилле даже крутанул головой -- в порядке! -- письмо было написано в те дни, когда он с покойным Аркашей ночами слонялся по котельным. Остальные два письма почти не отличались от первого. В том, что было написано в мае, говорилось о нем -- "у Жени много работы, приходит домой поздно", а в апрельском, отосланном через неделю после перелета дома, сказано: "Женя уехал в командировку, сидим одни". Это хоть чуть-чуть было похоже на правду. В сущности, во всех трех письмах была та же обтекаемая и утешительная ложь, которую он только что преподнес родственникам. Но почему тогда Лиля принесла ему эти письма? Он взглянул на нее. -- Женя, что у вас произошло? -- спросила она тихо. -- Ну, что ты, Лилъ! -- бодро произнес он, называя ее так, как когда-то, в первые годы их брака с Ириной, было принято у них. Поводом была французская фамилия Евгения Викторовича, тогда они все называли друг друга с шутливой подчеркнутой галантностью -- Эжен, Лили, Ирэн -- им это очень нравилось. -- Я чувствую. Расскажи мне... -- Да все в порядке! Иришка же пишет. Вот... -- он указал на письма. -- Не обманывайте меня. Зачем вам меня обманывать? Вы же с нею не вместе. Я знаю. -- Откуда ты можешь знать? -- Я чувствую, -- повторила Лиля. Евгений Викторович нахмурился. Рассказывать или нет? С одной стороны, секретов у них от Лили не существовало, несмотря на то, что виделись не каждый год. Но с другой -- как она это воспримет? -- В общем, ты права... Мы разошлись... -- нехотя признался он. -- Нет-нет. Это не так, -- быстро сказала она. -- Разойтись вы не могли. Неужели несчастье? -- Да. Несчастье, -- решился он, в первый раз называя этим словом то, что случилось. -- Несчастье, -- повторил уже уверенно. -- Господи... -- прошептала она. -- Не волнуйся, все живы-здоровы, -- опять указал он на письма. -- Формально все нормально, -- вспомнил он услышанную где-то поговорку. Она терпеливо ждала. Демилле закурил, поднялся с кресла, подошел к окну. Поверх крыш и садов виден был кусочек бухты со стоящими на рейде военными судами. Раскаленный воздух колебался за окном, но в комнате было прохладно. Он распахнул окно. Его обдало теплом. -- Будет жарко, -- сказала Лиля. -- В общем, так... Ты только не переживай и постарайся понять. История фантастическая... Поверь, что такое бывает... И он, в который уже раз, рассказал историю улетевшего дома, причем заметил про себя, что в его рассказе появились уже постоянные детали, казавшиеся ему наиболее удачными -- те же факелы в ночи, и мигалки милицейских машин, и труба, в которой он стоял скрюченный, и аккуратно сложенные вещи в чемодане, принесенном Ириной в дом Анастасии Федоровны. Лиля слушала, не шелохнувшись, ее лицо снова покрывалось румянцем. Когда Демилле закончил, рассказав напоследок о том, что видел, кажется, Ирину белой ночью на противоположном берегу, и о разговоре ее с Любашей, он заметил, что Лиля мелко дрожит. -- Не слабо, верно? -- попытался улыбнуться он. -- Клянусь, все так... Что с тобой, Лиля?! Она несколько раз судорожно хватила ртом воздух, всхлипнув при этом, глаза ее остекленели, и вдруг Лилю стало колотить. Она билась всем телом, точно рыба, выброшенная на берег. Демилле подбежал к ней, схватил за плечи... будто взялся за провод под напряжением. Лиля выгибалась, ее трясло, дергающейся рукою она пыталась вытащить что-то из кармана передника. Демилле помог ей. Там оказалась пачечка таблеток. Он понял, что она хочет выпить лекарство, кубарем скатился по лесенке за водой и мигом принес стакан. Он помог Лиле развернуть пачечку и запить две таблетки водой. Дрожь не проходила. Демилле поднял Лилю на руки -- она была легкая, сухая -- и перенес на кровать. Укрыв ее одеялом, он уселся рядом, ожидая. Дрожь становилась крупнее, реже... превратилась в конвульсии, стала затихать... -- Господи... -- наконец прошептала она. -- Только бы мать не узнала! -- Это конечно... Хотя, я думаю, Серафима Яковлевна -единственный человек, который мог бы вернуть дом на прежнее место, -- невесело пошутил Демилле. -- Женя, что же теперь будет? Почему ты ей не написал? -- Куда? -- удивился Демилле. -- Адреса же я не знаю. -- Пиши по старому адресу. Письма доходят. Я же писала Ирише, она получила... Вот так номер! Евгений Викторович остолбенел. Эта простая мысль не приходила ему в голову. Действительно, как он не обратил внимания! Во втором письме жены черным по белому было написано: "Получила от вас весточку. Рада, что все у вас хорошо" -- это в мае месяце, когда дом уже несколько недель находился на новом месте! Он взволновался, вскочил, зашагал по комнате. Потеряно три месяца! Столько волнений, неудобств, скитаний -- и все из-за того, что он не догадался написать письмо, объясниться, покаяться... -- Честное слово, никак не мог предположить... -- пробормотал он. Как только Лиля ушла, он сел за письмо. В комнате стало жарко от открытого окна, и Евгений Викторович разделся до трусов. Посидев с шариковой ручкой над чистой страницей и написав: "Ириша!" -- он спустился вниз и выпил домашнего кваса. Посидел еще пять минут и снова спустился к Лиле за конвертом. По пути ему встретилась тетка Лида -- седая обрюзгшая старуха, в вечных войлочных пинетках. Она его не узнала, прошла мимо, что-то бормоча. Демилле взял авиаконверт и вернулся наверх. Письмо не писалось. Требовались какие-то объяснения -- но какие, он не знал. Он не мог найти в памяти момент, начиная с которого все пошло наперекосяк. Он начинал, комкал бумагу, начинал снова... Наконец решил написать коротко: "Я в Севастополе, приезжай". Тогда достаточно телеграммы. Если доходят письма, то телеграммы -- и подавно. Правда, Ирина могла действительно уехать в отпуск. Ну что ж, проверим! Демилле оделся и пошел на почту. Там он составил короткую телеграмму: "Ириша я Севастополе Лиля волнуется твоем приезде ответь до востребования Женя" и отправил ее "молнией" с оплаченным ответом. После этого пошел на рынок и накупил овощей, которые и принес теще. По пути радовался хитрости: как ловко он ввернул в телеграмму "Лиля волнуется"! Он прекрасно знал, что Ирина не сможет не ответить -- не ему, так сестре. И ответ до востребования хорошо придумал! Незачем зря беспокоить тещу телеграммами, она и так достаточно подозрительна по натуре. Однако следовало играть роль командированного. Уже на следующее утро, якобы собираясь на объект, он с неудовольствием подумал, что давно не жил естественной жизнью; уже, пожалуй, и не помнит, каким он был на самом деле -- добрым? открытым? простодушным? наивным? Все время приходилось хитрить, выдавать себя за кого-то другого -- то за гордеца, обиженного на жену, то за субъекта, преследуемого властями. Теперь вот -- за командированного мужа, испытывающего тоску по семье. Он положил в портфель плавки и ушел на Учкуевский пляж, находившийся километрах в трех. Там было относительно безлюдно. Демилле переоделся и растянулся на песке, наблюдая за отдыхающими. Он заметил невдалеке странную фигуру, ковыляющую по пляжу от одной группы отдыхающих к другой. Худой бородатый человек в плавках и рубахе навыпуск, прихрамывая, нес под мышкой штатив фотоаппарата, а сам аппарат болтался на длинном ремешке у него на груди. Через некоторое время бородатый подошел к Евгению Викторовичу. -- Запечатлеться не желаете на память? -- спросил он без особой надежды, но Демилле неожиданно согласился. Хоть какое-то развлечение. Фотограф щелкнул его на фоне моря, потом на фоне крутого обрыва, тянувшегося вдоль берега на некотором удалении от пляжа. Они разговорились. Фотографа звали Вениамином, на вид он был чуть старше Демилле. Осмотревшись вокруг и убедившись, что с работой сегодня плохо, Вениамин присел на песке рядом с Евгением Викторовичем. После нескольких вступительных фраз о том о сем Демилле обмолвился, что остановился на Северной стороне. -- У меня здесь теща живет. Может, слыхали? Серафима Яковлевна... -- Серафима -- гордость Крыма. Как не слыхать... -- отозвался фотограф, и едва заметная усмешка мелькнула в его бороде. -- Теща у вас -- женщина знаменитая. Вам-то лучше знать... Хотя, если наезжаете нечасто, может, что и пропустили из ее деяний. Деяния у нас каждый месяц. Особенно, когда она на пенсию ушла... Демилле знал эту историю, под большим секретом рассказанную Лилей еще в прошлый приезд. Серафиму выпроводили на пенсию в шестьдесят лет, устроив очередной юбилей и осыпав подарками. На этот раз обошлось без ордена -- должность все же не та и от центра далеко. Но в подарках преобладали вещи пенсионного характера, предназначенные для заслуженного отдыха: шезлонг, хозяйственная сумка на колесиках, самовар, махровые полотенца. Даже моряки-черноморцы вместо традиционного сувенира в виде модели крейсера или подлодки с выгравированной надписью подарили кухонный набор -кастрюльки, ложечки, вилочки... Серафима, когда привезла подарки домой, была мрачнее тучи. Она поняла намек. Попытки выпроводить ее на пенсию начались, как только она достигла пятидесяти пяти лет. Слишком крупна была ее фигура для сравнительно небольшого института, где она трудилась, слишком обширны замыслы, слишком заметны мероприятия. Например, Серафима сумела заполучить для своих нужд списанный тральщик и наряду с научной деятельностью на его борту использовала судно для коллективных прогулок, выращивала там рассаду для огорода, иногда и стирку устраивала на тральщике (Михаил Лукич в шлюпке доставлял стиральную машину) -- очень удобно было сушить белье, бороздя под ветром просторы Черного моря; тральщик, увешанный простынями и наволочками, приобретал фантастический вид и получил даже прозвище "Летучего голландца". Говорили также, что Серафима, будучи несколько лет депутатом горсовета, носилась с идеей строительства метрополитена, долженствовавшего связать Северную сторону с центром и проложенного в полой бетонной трубе по дну бухты. Очевидно, слух этот был сильно преувеличен, но соответствовал масштабу Серафимы. Новый директор института, из молодых, чувствовал себя крайне неуютно в соседстве с такой сотрудницей. Поэтому, когда после юбилея Серафима явилась к нему и прямо спросила, следует ли понимать подарки как приглашение на пенсию, пряча глаза, ответил утвердительно. Это была его роковая ошибка. -- Института такого теперь нет. Она стерла его с лица Земли, -- сказал Вениамин, блаженно улыбаясь. -- Там сейчас нотариальная контора. -- Каким образом? -- Сначала она распустила слух, что директор -- гомосексуалист, -- фотограф уже понял, что зять не в восторге от тещи, а потому выкладывал все как есть. -- Знаете, такие слухи труднее всего опровергнуть. Никто прямо не говорит... Директор бежал, Серафима напустила на институт три комиссии по письмам трудящихся, и все! Финита ля комедия! Вениамин все больше нравился Демилле. Они побрели к далекой закусочной по пляжу, а там выпили по стакану сухого вина. Вениамин начал рассказывать про "деяния". Первым деянием Серафимы на пенсии стала кампания по борьбе с аморальностью. Теща взяла под свое начало добровольную народную дружину и каждый вечер, возглавляя группу пенсионеров с красными повязками, прочесывала скверы и бульвары Северной стороны. Зазевавшиеся матросики, коротавшие увольнения на скамейках со своими подружками в темных уголках, извлекались на свет божий и сдавались патрулю. Девицы подвергались публичному осуждению с сообщением на работу. Очень скоро район очистился от сомнительных парочек, и Серафима начала второе свое деяние -- кампанию по борьбе с курением. Чистота нравов насаждалась последовательно. Курить, конечно, не перестали, но стали делать это скрытно, опасаясь штрафа. Естественно было после такой подготовки взяться за главный бич общества -- алкоголизм. -- Тут уж даже я участвовал, -- сказал Вениамин, цедя сухое вино. -- Помогал оформлять стенды. Фотографировал алкоголиков. У меня прекрасная коллекция подобралась... Но пока искореняли пьянство, снова выросла аморальность, возродилось курение. Начали сначала. Про мелкие кампании я не говорю. Проверяли рынок, репертуар на танцплощадках... Это все семечки... Опытный глаз Вениамина определил, что пора выходить на заработки. Он поблагодарил Демилле и отправился туда, где раскинулись на песке тела отдыхающих. Демилле в плавках и с портфелем в руках побрел куда глаза глядят, пока не пристроился в тени чахлого деревца. На следующий день он наведался на почту справиться о телеграмме; потом повторил визит. На третий раз понял: телеграммы от Ирины не будет. Дни сначала тянулись, потом побежали один за одним, похожие друг на друга, как тещины вареники, которыми она неизменно потчевала зятя: с вишнями, с творогом, с абрикосами. Пару раз он встречался с Вениамином за бутылкой сухого вина в той же закусочной, причем узнал несколько новых историй про Серафиму и даже про себя с Ириной. Фотограф проникся к Евгению Викторовичу полным доверием и на третий раз решился рассказать о том, что известно общественности о родственниках Серафимы, опять-таки с ее слов. Переполняясь сначала изумлением, а потом негодованием, Демилле слушал из уст практически незнакомого ему человека историю своей женитьбы, искаженную до неузнаваемости. Он узнал о том, что добился Ирины хитростью, обманув доверчивую девушку, и не женился бы на ней, если бы теща сама не привела его в загс; что он бездельник, пьяница и потаскун (отчасти верные, но очень уж гиперболические определения); что Ирина проклинает тот день, когда вышла за него замуж; что он диссидент, да-да! -- и что он, наконец, спит и видит, когда станет хозяином особняка на Северной стороне после смерти тещи и тестя. Вениамин излагал это, сардонически улыбаясь. -- Будете опровергать? -- спросил он. -- Попробуй опровергни! -- Демилле нервно рассмеялся. По словам Вениамина, сведения, сообщенные им о Демилле, знал каждый второй житель Северной стороны. Фотограф советовал выбросить все из головы, поскольку бороться с инсинуациями не представлялосъ возможным. И Лилина история, оказывается, была известна, правда, вывернутая наизнанку. В частности, переезд семьи в Севастополь трактовался как единственная мера по спасению чести дочери. Убивши любовь и ребенка, мать спасала Лилину честь! Каково? Слушая фотографа за бутылкой вина, Демилле шепотом матерился. -- Вы не думайте. Некоторые люди Серафиме Яковлевне не верят, -- успокаивал Вениамин. -- Некоторые! А большинство? -- А что вам большинство? Вы же тоже из "некоторых". Это тонкое замечание фотографа заставило их выпить еще одну бутылку. Здесь Демилле дал промашку, ибо бдительное антиалкогольное око Серафимы мигом засекло, что зять слегка под мухой, когда Евгений Викторович вернулся домой. Это послужило сигналом к наступлению. Через пару дней Демилле стал ощущать внимание соседей и незнакомых людей. Его провожали взглядами, перешептывались. Однажды удалось расслышать: "Бесстыжие глаза..." Демилле нервничал. Серафима Яковлевна по-прежнему кормила варениками и расточала гостеприимство, особенно на людях. Лиля разъяснила ситуацию в одной из вечерних бесед, которым они предавались наверху, в гостевой комнате, когда прохлада опускалась на раскаленный город. -- Женя, пойми меня правильно. Тебе лучше уехать. Демилле и сам это чувствовал, но все же спросил: почему? Оказывается, он бросил жену с ребенком в Ленинграде, а сам под видом командировки пьет и валяется на пляже (донесли доброхоты); теща, надрываясь, как ломовая лошадь, тащит хозяйство, а он палец о палец не ударит. Вот в таком разрезе. Лиля сказала, что об этом твердит уже вся улица. Демилле расстроился. Уезжать надо было немедля, но куда? В Ленинграде все в отпусках, придется снова искать пристанище... Кроме того, удерживала начавшаяся уже Олимпиада и тещин цветной телевизор, перед которым он просиживал вечерами, наблюдая за соревнованиями. -- Как ты можешь с нею жить? Как ты можешь с нею жить, Лиля? -сочувственно повторял Демилле. -- Привыкла... Почему-то у меня нет на нее зла. Я сама удивляюсь. Вскоре стемнело, над бухтой зажглись крупные, величиною с кулак, звезды. Под окном возник шум -- вернулся пьяненький тесть. Михаил Лукич последнее время стал попивать; он и раньше не чурался, но с тех пор, как Серафима вышла на пенсию и усилила размах хозяйственной деятельности и общественной работы, Михаил Лукич стал прикладываться чаще, несмотря на антиалкогольные устремления жены. Его страждущая порядка душа не могла выносить безалаберности и показухи, когда стряпанье обедов, кулинарные заготовки, хозяйственные нововведения делались больше для того, чтобы поразить воображение соседей, чем для дела; причем Серафима обычно лишь начинала очередную кампанию, а доводить дело до ума приходилось тому же Михаилу Лукичу. Он поневоле топил протест в вине: начинал шуметь, но не конкретно; а вообще производил разного рода крики, среди которых излюбленным был: "От винта!!!" Обычно Серафима легко его утихомиривала, и бедному Михаилу Лукичу приходилось в течение двух-трех дней зарабатывать горбом прощение. Вот и сейчас, как только Серафима вернулась из дружины с повязкой на голой руке, она сразу задала мужу перцу, и он сдался на удивление быстро, так что Серафима даже не размялась как следует. "Да перестань, заяц!.. Ну что ты, заяц..." -- бормотал Михаил Лукич примиряюще. А она кричала (опять-таки с расчетом на соседей): "Я тебе покажу ,,заяц"! Ты думаешь, раз ты мой муж, я тебе прощу?! Я и в своем доме пьянства не потерплю!" И тому подобное. Через пятнадцать минут разбитый наголову заяц Михаил Лукич уже храпел в постели. Но заяц Серафима только-только вошла во вкус. Демилле знал по опыту, что это -- надолго. Устроившись под навесом с теткой Лидой, Серафима до поздней ночи выпускала пар и перемывала мужу косточки. Демилле еле дождался, когда они утихомирятся и уйдут в дом, после чего спустился покурить. Он вышел к ограде, нашел какой-то ящик и уселся на нем в черной тени виноградника. Луна стояла высоко, заливая светом пустую улицу; бухта вдалеке сияла огнями кораблей... Вдруг он услышал топот ног: по улице бежали двое парней. У одного в руках была пустая трехлитровая банка. Парни добежали до калитки тещиного дома и остановились. "Звони!" -- тяжело дыша, сказал один. "Перебужу народ". -- "Звони, не бойся! К ней отдельно". Парень с банкой нажал на кнопку. Через некоторое время из дверей дома показалась Серафима в махровом халате. Она не спеша пошла к калитке. Демилле затаил дыхание и прижался к ограде, совсем утонув в ночной тени. "Тетя Сима, нам как всегда! Вы уж простите, что поздно!" -"Фу, алкоголики несчастные!" -- добродушно фыркнула она, взяла пустую банку и отправилась за дом. Демилле слышал, как лязгнул засов погреба. Через несколько минут Серафима вернулась с полной банкой вина. Парень принял ее через калитку и сунул Серафиме деньги. "Спасибо!" -- "Пейте на здоровье. Только днем мне не попадайтесь -- заберу!" -- "Да мы знаем". Серафима вернулась в дом, а парни, отойдя несколько шагов от калитки, по очереди приложились к банке. "Крепленое! Я тебе говорил!" И исчезли. На следующее утро Демилле демонстративно никуда не пошел, не спустился и к завтраку. Тетка Лида зудела под окном, как муха: "Спять, как баре. Подай-принеси, без прислуги не могуть..." -- конечно, это относилось к нему. Он сходил на пристань, рядом с которой была железнодорожная касса, и узнал, что с билетами плохо. Собственно, это надо было предполагать. С большим трудом, пользуясь обаянием и жалобами на безвыходные обстоятельства, ему удалось уговорить кассиршу принять заказ. Ближайший срок был -- через неделю. "Продержаться бы эту неделю", -- подумал он. Но продержаться не удалось. Вечером Демилле, прихватив транзисторный приемник тестя, ушел гулять на холм Славы, чтобы не мозолить глаза. Здесь продувал теплый ветерок, внизу ползали по бухте катера; от причала Нахимовской пристани отваливал белый теплоход. Неподалеку на составленных одна к другой скамейках сгрудилась компания молодежи с магнитофоном и гитарой. Демилле вытянул из транзистора прутик антенны и принялся крутить ручку настройки. Сквозь вой и скрежет помех доносились музыка, иностранная речь, заунывное восточное пение... Он услышал вдруг русскую речь с той характерной интонацией, которую не спутаешь с другой. Женский голос с металлической окраской и почти неуловимым акцентом передавал новости. Голос то замирал, то усиливался, на его фоне пульсировала морзянка. "Сегодня в Москве скончался известный актер театра и кино, исполнитель популярных песен Владимир Высоцкий", -- тем же равнодушным, констатирующим голосом сказала дикторша, а дальше было не разобрать, свист, скрежет... Демилле сидел оглушенный. Неужели правда? Да, в таких вешах они не врут. Это не какой-нибудь комментарий, а факт. Смерть. Господи, как нелепо!.. Его охватила горечь, он понял внезапно, что произошло нечто важное не только для него, но для русской жизни вообще. Чувство это было не похоже на то, что он пережил со смертью Аркадия. Там было сожаление по поводу незадавшейся жизни, здесь -боль, горечь и почти мгновенное осознание масштаба потери не для искусства даже, а именно для нации. И не в популярности тут дело, а в том -- каким путем и почему пришла эта популярность. И даже не в этом, а в чем -- объяснить нелегко. Словно в подтверждение его мыслей, из магнитофона на соседней скамейке вырвалась песня Высоцкого. "Я стою, как перед древнею загадкою, пред великою и сказочной страною. Перед солоно да горько-кисло-сладкою, ключевою, родниковою, ржаною..." Он поднялся со скамейки и пошел к тещиному особняку. Какое-то неудобство было в мыслях, некая неловкость, пробивавшиеся сквозь раздумья о Высоцком. Уже подходя к дому, он понял: стыд! Этим чувством был стыд. Ему, русскому человеку, сообщил эту горестную весть чужой, иностранный голос! Да разве могут они понять -- чем он был для нас?! За ужином Демилле был мрачен, безмолвствовал. Теща тоже была не в духе, что выражалось в зловещем звоне посуды. Лиля сидела, не поднимая глаз: она слишком хорошо знала эти признаки надвигающейся бури. -- Ты знаешь, Лиля, Высоцкий умер, -- наконец обратился к ней Демилле, чувствуя, что затевать любой разговор опасно. Серафима Яковлевна ждала лишь повода, чтобы ринуться в бой. -- Это какой Высоцкий? -- встрепенулась она. -- Актер, -- коротко ответил Демилле. -- Это который хрипит? Таких актеров на базаре пучок -- пятачок. -- Он очень популярен, -- примиряюще заметила Лиля. -- Популярен среди алкоголиков. И сам алкоголик. Оттого и подох! Полудурок! Мгновенное бешенство закипело в Демилле. Он побледнел, чувствуя, как начинает предательски дергаться нижняя губа. Стараясь унять дрожь, произнес с расстановкой: -- Вы не смеете так говорить. Этот человек сказал о русской жизни... -- О русской жизни?! -- перебивая его, загремела теща. -- Да ты-то что понимаешь в русской жизни?! Русский нашелся! -- Ну, заяц... -- попытался успокоить ее Михаил Лукич, но Серафиму было уже не остановить. -- А что, неправда? Наплодили бездельников! Один бездельник орет, другие подхватывают! А сами палец о палец не ударят! Интеллигенты вшивые! Вы, что ли, страну защищали? Вы ее строили? А туда же -орать! Обличать! Диссиденты вы, антисоветчики, а не русские! И Высоцкий ваш -- антисоветчик! Русские -- мы! Серафима и Демилле смотрели друг на друга ненавидящими глазами. Приступ бешенства у Демилле прошел, дрожь внезапно унялась. -- Да... Вы -- русские... -- медленно начал он. -- Вы из тех русских, которые во все времена были сытым самодовольным стадом. Вы -русские, которым не нужна русская культура. Вам никакая не нужна! -выкрикнул он, чувствуя, что губа снова начинает прыгать. -- Я ненавижу вас! Теща улыбнулась, глядя на Демилле. Казалось, ей были приятны его слова. -- Вот и договорился, зятек... Вот и показал себя, -- покачивая головой, произнесла она и оглянулась, точно ища поддержки. За изгородью, отделяющей сад от соседнего участка, уже торчали головы соседей. -- Мы его вареничками кормим, а он советскую власть хает, -возвысила голос теща. -- Вы -- не советская власть! Не путайте! -- закричал Демилле, вскакивая с места. -- Я-то не путаю, я никогда не путала. Учить меня вздумал, сопля несчастная. Барчук! Мало мы вас душили! -- Мама... -- простонала Лиля. -- Ну, заяц... -- убитым голосом поддержал Михаил Лукич. Демилле бросился наверх, сопровождаемый криками тещи. Слава Богу, собираться недолго! Он затолкал в портфель вещи, огляделся -не забыл ли чего? На глаза ему попалась гипсовая статуэтка, изображавшая Венеру Милосскую, -- грубая рыночная поделка, которыми полон был дом. Не помня себя, он схватил ее за талию и грохнул на пол. Она вдребезги разлетелась, что несколько успокоило Евгения Викторовича. На ходу застегивая портфель, он сбежал вниз. У выхода из дома его ждала Лиля. Поодаль, за столом, еще бушевала буря. -- Женя... Ну зачем? Куда ты? -- шептала Лиля. -- Прости. Не могу больше, -- Евгений Викторович поспешил к калитке. Последнее, что он увидел, затворяя калитку со стороны улицы, были страдающие, полные слез Лилины глаза. И потом, когда взбирался на кручу, долго слышал позади выкрики тещи: "Катись! Катись!" -сопровождаемые ее бурным хохотом. Участок зарос высокой, в Егоркин рост, травой -крепкой, высушенной солнцем, с метелочками соцветий, над которыми, ворча, нависали пчелы. Длинные жилистые стебли делали траву похожей на деревья, и Егорке легко было представить себя крохотным в дремучем лесу трав, когда он, присев на корточки, утонув в зелени, следил внимательным взглядом за трудолюбивой жизнью муравьев и божьих коровок. Серый некрашеный забор вокруг участка обветшал, покосился, зиял дырами в частоколе, сквозь которые Егорка выбирался наружу -в чистый сосновый лес с подстилкой из мха и пружинящими кустиками черники. Здесь хорошо было притулиться спиною к дряхлому пню и аккуратно, по одной обрывать фиолетово-черные ягодки, от которых синели пальцы. Просторный участок с запущенным садом, летняя кухня с высокой печной трубой, торчавшей из крыши, точно труба парохода, сараи, колодец, приземистая баня, сам бревенчатый дом стали для Егорки неведомой страною, требующей исследования. В дровяном сарае висело серое, как валенок, осиное гнездо, вокруг которого угрожающе вились осы. Затаив дыхание, Егорка следил за ними снизу, стараясь не шелохнуться, чтобы избежать нападения. Под сараем изредка слышалось шуршанье. Там жил еж, которого Григорий Степанович называл Гавриком. В крыше сарая были дыры, будто голубые заплатки неба на угольном с блестками слюды рубероиде. Все было ветхим, с прорехами; ржавые гвозди болтались в трухлявом дереве, скрипели дверные петли, стучал ворот колодца, сбрасывая ведро в длинную бетонную трубу, на дне которой блестело глазом пятнышко воды. Тем более странной среди этого запустения казалась искусственная страна, огороженная низеньким забором и находившаяся посреди двора. Она имела размеры шесть на шесть метров и представляла собою миниатюру паркового искусства: постриженные кусты туи, две скамеечки оригинальной формы, аллейки, посыпанные гравием, искусственный ландшафт, по которому были проложены рельсы электрической железной дороги с многочисленными стрелками, ответвлениями, мостами, туннелями, семафорами, домиками стрелочников. Григорий Степанович называл ее "Швейцарией"; первым делом по прибытии на дачу он восстановил железную дорогу, находившуюся в доме на зимнем хранении. Егорка помогал ему с горящими от восторга глазами. На торжественное открытие "Швейцарии" были приглашены Мария Григорьевна и Ирина Михайловна. Генерал усадил их рядом на одной скамеечке, сам сел с Егоркой на другую, держа в руках пульт управления. Составчик в пять вагонов уже стоял на рельсах у маленькой платформы. -- Ну, с Богом! -- провозгласил генерал. -- Давай, Егор! И Егорка осторожно повернул ручку регулятора. Состав дрогнул и с жужжанием покатился по рельсам, нырнул в туннель, пересек по мосту ручеек, свернул на стрелке и покатил дальше, объезжая скамейки. Обе женщины, генерал и Егорка следили за ним, как за чудом. Генерал управлял стрелками. Они еле слышно щелкали, заставляя вагончики с электровозом причудливо изменять путь. -- Ну вот. "Швейцария" заработала, -- удовлетворенно сказал генерал. Ирина кинула обеспокоенный взгляд на кухню, откуда доносилось шипение и скворчание. -- Григорий Степанович, я пойду. У меня там картошка на плите... -- Одну секундочку, Ирина Михайловна! Сейчас только пройдем тоннель. Егор, прибавь скорость! Егор подкрутил регулятор. Поезд нырнул в отрезок бетонной трубы, торчавшей обоими концами из живописного холма с игрушечным замком на вершине, и через несколько секунд деловито появился с другой стороны. Ирина покинула "Швейцарию" по аллейке, шурша гравием. -- В "Швейцарии" хорошо... а дома лучше! -- резюмировал генерал. Снялась со скамеечки и Мария Григорьевна, не проронив ни слова. Генерал вздохнул. Лицо его погрустнело. С первого дня на даче почувствовалось напряжение между Марией Григорьевной и Ириной. Они были корректны друг с другом, но не больше. Все попытки Григория Степановича шуткою ли, разговором сгладить острые углы кончались неудачей. Ирина сразу взяла на себя хозяйство. Генерал настоял, чтобы стол был общим, сам приносил продукты из местного магазинчика, иной раз ездил за ними в город. Кроме хозяйственных забот, заставляли ездить дела: Григорий Степанович проникся заботами кооператива и стал как бы посредником между Правлением и жильцами соседних домов, которые по-прежнему писали жалобы и требовали убрать с Безымянной нежданных гостей. Приходилось участвовать в работе различных комиссий, разбирать заявления, уговаривать, обещать... Генерал возвращался на дачу хмурый и, свалив в кухне рюкзак, набитый продуктами, "эмигрировал" в "Швейцарию", как он выражался, и гонял там с Егоркой игрушечные составы по рельсам, мурлыча одну и ту же песню: "Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я..." Кроме продуктов Григорий Степанович привозил из города цветы. Букетик гвоздик всегда торчал из рюкзачного кармана, точно флажок; по нему можно было безошибочно узнать издали фигуру генерала, шагающего с рюкзаком на плечах со станции в пестрой толпе дачников. Гвоздики вручались церемонно, что приводило Ирину в замешательство, а у Марии Григорьевны вызывало плохо скрываемую усмешку. Уже через неделю после переезда на дачу Ирина почувствовала, что совершила ошибку. Не говоря об отношениях с дочерью генерала, не давали покоя соседские пересуды. По дачному поселку тут же поползли разного рода слухи -- генерал был фигурой заметной. Муссировались две версии: "прислуга" и "любовница"; обе одинаково неприятны были Ирине, сумевшей легко распознать их в прозрачных расспросах дачников, происходивших, как правило, во время долгого стояния в очереди за молоком. Окончательно лишила Ирину покоя профессорская вдова, жившая по соседству. До поры до времени она лишь обдавала Ирину презрительным взглядом при встрече, но наконец не удержалась и вывалила все, что думает по этому поводу, прямо у калитки, на ходу, ни с того ни с сего. Память о жене Григория Степановича, многолетняя дружба... незабвенная... мой долг сказать... это бесчестно, я удивляюсь нынешним молодым женщинам... -- и прочее в том же духе. Ирина поняла, что ее считают уже не любовницей даже, а претенденткой во вдовы и наследницы, сумевшей окрутить несчастного генерала, который "совсем потерял голову". Ирина слушала покорно, опустив руки, нагруженные продуктовыми сумками, и говоря себе, что нужно немедленно уйти -но не уходила. Она действительно чувствовала себя виноватой. Ирина понимала, что поведение генерала трудно истолковать иначе. Слишком заметны были гвоздики, торчавшие из рюкзака, слишком весело разносился по окрестностям его красивый, помолодевший голос. Она также догадывалась, что бесполезно просить генерала изменить свое поведение. Он просто не поймет, скажет: "Пустяки!" Вот уж кому совершенно было наплевать на чужие мнения. Посему Ирина решила: немедленно уезжать! Но легко сказать, да трудно сделать. Бежать тайно с Егоркой и вешами почти невозможно, да и некрасиво после всего того, что она наделала; объясняться не менее трудно... Необходимо было придумать причину отъезда. Ее мысли естественно обратились к исчезнувшему мужу. Нельзя сказать, что она о нем совсем забыла, напротив -- думала постоянно, но эти думы не побуждали ее к действиям, она с удивлением замечала, что отсутствующий муж ей вроде бы удобнее. Иногда ночами находили тоска и желание, но она справлялась с ними несколькими таблеточками пипольфена. И все же она была номинально замужней женщиной, что позволяло спрятаться за эту вывеску. Теперь, как и в том случае с назойливым подполковником, Ирина прибегла к ее помощи. Изобретя повод, она оставила Егорку на генерала и съездила в город. Там было жарко, пыльно, безлюдно. Она с трудом разыскала родной дом: за прошедшие дни его успели закамуфлировать, то есть оштукатурить с торцов, выходящих на Залипалову и Подобедову, и выкрасить в тон прилегающим зданиям, так что теперь его было почти не отличить от домов старой постройки. И еще одно новшество отметила Ирина, подойдя к щели: несколько объявлений об обмене, наклеенных на свежевыкрашенной стене. Все они начинались словами: "Меняю квартиру в этом доме...", причем за трехкомнатные просили квартиры из двух комнат, а за двухкомнатные -- из одной. "Бегут", -- подумала она с горечью и сама же ей удивилась: казалось бы, вполне естественное решение в сложившейся ситуации. Однако обьявления ее покоробили, задели гражданское чувство, если можно так выразиться. В ущелье ей встретился Рыскаль -- похудевший и почерневший, в летней форменной рубахе с закатанными рукавами и фуражкой на затылке. Осветительная арматура сияла всеми ваттами своих ламп, в проходе между домами было чисто -- ни соринки. Рыскаль обрадовался живому человеку, принялся рассказывать о достижениях. Во всех квартирах нижних этажей, наиболее страдавших от темноты, поставили лампы дневного света, от проспекта Щорса тянут ветку канализации. "И ваши дела устроятся", -- сказал он со значением. "А что, уезжают, Игорь Сергеевич?" -- поинтересовалась Ирина, пропустив мимо ушей реплику майора. "Уезжают, -- вздохнул майор. -- Четверым уже подписал документы на обмен. А что я могу сделать? Конституцию нарушать нельзя". Ирина поднялась к себе на девятый этаж, в квартиру, носившую следы поспешного переезда на дачу, и принялась убираться, мысленно готовя себя к разговору с генералом. Ее смущал обман, который она замыслила, а именно: она намеревалась объявить Григорию Степановичу о возвращении мужа и тем мотивировать свой отъезд с дачи. Но... во-первых, генерал мог легко проверить, для этого ему не пришлось бы даже справляться у соседей -- достаточно взглянуть в собственное окно; во-вторых, Ирина опасалась решительного характера генерала. Вполне возможно, он станет оборонять ее от Жени. Ирина рассердилась: едва получив покой и свободу, она тут же попала в новую зависимость! Надо же ухитриться! С какой, собственно, стати? Она ничем не обязана Григорию Степановичу, платить за его участие рабством -- унизительно. Подумала она и о самом естественном выходе из создавшегося положения, то есть о действительном возвращении мужа, для чего достаточно было снова позвонить Любаше, покаяться и попросить связать ее с Женей. Все было бы хорошо, но вот "покаяться"... Этого она не терпела. Добро бы покаяться перед Женей -- в чем? в чем? -- нет, она чувствовала, что каяться нужно перед Любашей, иначе та просто не начнет разговора. О том, чтобы разыскать Демилле через его службу -- институт, отдел кадров, -- она не думала вовсе. Тут хоть ножом режь: сама мысль о жене, пытающейся вернуть супруга через служебные инстанции, была ей глубоко противна. Оставался обман. Она тешила себя мыслью, что генерал, даст Бог, обидится -- так, неглубоко -- и не станет проверять. А там, глядишь, и Женя объявится. Каким образом он это сделает, она старалась пока не думать. Вернувшись на дачу, она долго не могла улучить момент для разговора с генералом и лишь часов в десять вечера, когда Мария Григорьевна поднялась к себе в мансарду и затворилась, нашла случай подходящим. Они остались вдвоем на кухне перед телевизором, по которому показывали Сопотский фестиваль. Ирина сидя перетирала вымытую посуду, а Григорий Степанович в шерстяном трикотажном костюме тихонько раскачивался в кресле-качалке -- любимом месте отдыха, причем надо заметить, что на даче имелась особая плетеная качалка, отличная от деревянной городской. Едва Ирина собралась с духом, как генерал, оттолкнувшись ногами от пола, резко повернул кресло к ней и начал разговор первым. -- Иринушка Михайловна, я давно хотел с вами поговорить. Предмет весьма щекотливый, вы только поймите меня правильно... У Ирины все оборвалось внутри: опоздала! Она продолжала механически водить полотенцем по блюдцу, уже догадываясь о "предмете" разговора. Генерал волновался, стараясь скрыть волнение благодушным убаюкивающим покачиванием, но кресло против его воли заскрипело сильней, точно жалуясь на что-то. На лысине генерала выступили мельчайшие капельки пота. Ирине хотелось вытереть эти капельки полотенцем. "Он ведь чужой мне человек, -- подумала она. -- Как все нелепо!" -- Меж нами тридцать лет разницы, -- сказал генерал и издал короткий сдавленный смешок. -- Я старше вас на революцию, эпоху социалистического строительства и Великую Отечественную войну. Итого, я старше вас на три эпохи... Ирина попыталась что-то сказать, но он остановил ее жестом. -- Погодите... Быть может, вам покажется странным, быть может, и смешным, хотя последнего, видит Бог, мне очень бы не хотелось, но поверьте, что я глубоко благодарен судьбе, Ирина Михайловна, за то, что получил от нее неслыханный подарок... Ирина протестующе подняла руки с полотенцем, стараясь защититься от его красивого бархатного голоса, от плавных и старомодных оборотов речи. -- Я говорю не о вас, такой подарок был бы мною не заслужен, хотя и желанен, но сие от меня мало зависит. Я говорю о том чувстве, давно и навсегда, казалось, забытом, которое я сейчас испытываю. Я говорю о любви. Я абсолютно уверен в глубине и силе моего чувства. Я люблю вас, Ирина Михайловна, и благодарен вам за то, что вы осенили мою старость лучшим из чувств, которыми наделила нас природа... Григорий Степанович перегнулся в поясе и не без труда выбрался из соломенной качалки. Подойдя к Ирине, он мягко вынул из одной ее руки блюдце, из другой полотенце, положил их на стол и лишь после этого, приняв в свои ладони обе руки Ирины, наклонился и прикоснулся к ним губами. Ирина не могла оторвать глаз от капелек пота на его лысине, с ужасом припоминая слова отказа, которые были бы уместны в этом случае. Генерал отошел от нее, но в кресло не сел. Он с недоумением взглянул на экран телевизора, будто только что заметил там молоденькую лохматую певицу, которая, казалось, грызла микрофон белыми зубами, точно капустную кочерыжку. Генерал нахмурил брови и выключил телевизор. Она поняла, что он ждет каких-то ее слов, но молчала. -- Я не осмеливаюсь предложить вам руку, хотя это было бы для меня истинным счастьем, но сердце мое я отдаю вам без вашего согласия, ибо оно принадлежит мне, и я вправе им распоряжаться... -- Григорий Степанович усмехнулся. -- Я хотел бы только смиренно попросить вас об одном: быть рядом. Я сделаю для вас и Егора все, что в моих силах, только будьте со мною, чтобы я мог видеть вас, разговаривать, целовать ваши руки... Он опять сделал к ней шаг. Ирина порывисто поднялась со стула, отвернулась к плите и, схватив подвернувшуюся под руки тряпку, принялась тереть ею по белой эмали. -- Не надо, Григорий Степанович, я вас прошу... -- мучительно выговорила она. -- У меня муж есть. Последняя фраза сорвалась совсем по-глупому, помимо ее воли. Генерал остолбенел, и вдруг бурно расхохотался, так что Ирина испуганно обернулась. -- Ах, вы в некотором роде замужем? Простите великодушно! Как это я не подумал? Старый дурак!.. Он с размаху плюхнулся в кресло, отчего оно взвизгнуло и откачнулось с такою силой, что едва не выбросило генерала назад. Смех генерала оборвался так же внезапно, как начался. С минуту он молча и быстро раскачивался в кресле, вцепившись пальцами в подлокотники. -- Мужа вашего я презирал. Теперь ненавижу, -- сказал он. -Простите, что я, так сказать, вторгаюсь в вашу личную жизнь, но со стороны виднее. Он жалкий человек, ему не хватило воли проявить себя в деле, и он отыгрался на вас. Он лишил вас своего "я". Не спорьте! -- поднял руку генерал, увидев, что Ирина собирается протестовать. -- Вы несли на плечах не только груз своих забот, но и все его несчастья. Но он даже этого не ценил. Вам нужно развестись с ним, Ирина Михайловна, и как можно скорее. Если бы я не был в этом абсолютно уверен, я так не сказал бы... Я уже говорил с Игорем Сергеевичем. Он сказал, что ввиду особых обстоятельств суд мог бы развести вас по вашему заявлению, не спрашивая его согласия. Вот так новость! У Ирины руки упали. Оказывается, за нее все уже решили. Только сейчас до нее дошел смысл оброненной Рыскалем фразы: "И ваши дела устроятся". Вот какое устройство он имел в виду! Ирина покраснела и уже готова была возмутиться, как вдруг в кухне появилась Мария Григорьевна. Она двигалась медленно и плавно, как сомнамбула. Не говоря ни слова, она приблизилась к шкафчику и достала оттуда начатую бутылку вина, оставшуюся с воскресного обеда. -- Маша! -- воскликнул генерал. -- Прошу прощения, -- сказала она нетвердыми губами. -- А вы тут секретничаете... -- она медленно погрозила им пальцем, потом приложила его к губам и удалилась. -- Это меня Бог наказал, -- серьезно проговорил генерал. Гнев Ирины улетучился, она выскользнула из кухни и закрылась в своей комнате. Долго не могла заснуть, слушая, как мерно поскрипывает в кухне генеральская качалка. Потом услышала, как Григорий Степанович, осторожно ступая, прошел мимо ее двери на свою половину. Утром Григорий Степанович долго не появлялся к завтраку. Мария Григорьевна тоже не показывалась. Ирина не знала, что ей делать: стучаться? помогать генеральской дочери? вызывать врача? Григорий Степанович наконец показался, сказал тихо: "Я сам ею займусь. Я знаю, что ей нужно". Он поднялся к дочери, а через минуту спустился вниз и пошел к магазину. Когда он вернулся, Ирина заметила у него в сумке бутылку. Вечером он снова пошел в магазин и опять принес дочери выпить. Так продолжалось три дня. На все вопросительные взгляды Ирины генерал спокойно кивал: "Я знаю, что я делаю. Я всегда так вывожу ее из запоя". На четвертый день генерал принес лишь одну бутылку сухого вина и три литра молока. Несколько часов он не выходил из мансарды. Ирина прислушивалась, там было тихо. На пятый день Мария Григорьевна выздоровела. Она сошла вниз с серым лицом, на котором выделялись обведенные синими кругами глаза, и жалко улыбнулась Ирине. Отец поддерживал ее за локоть. Он тоже выглядел плохо, подавленно, глаза были как у побитой собаки. Ирине нестерпимо жаль стало обоих. После этого случая отношение Марии Григорьевны к Ирине переменилось. Она стала мягче, потихоньку начала разговаривать, сначала очень коротко, бросая в пространство предназначенную Ирине фразу, как бы размышляя вслух и не требуя ответа. Через неделю между ними стали завязываться короткие беседы: о книгах, об увиденном по телевизору, о детях, причем Мария Григорьевна всегда сама начинала разговор и сама же его прекращала внезапно, будто решив, что на сегодня хватит. Ирина не навязывалась, была ровна и спокойна. Она чувствовала, что Мария Григорьевна наконец заинтересовалась ею, разглядела в ней человека или начинает разглядывать, а раньше не видела ничего, кроме мнимых шашней с отцом. Григорий Степанович в этот период находился больше в городе: то ли так совпало, то ли намеренно не хотел мешать наметившемуся сближению дочери и Ирины. Вскоре состоялся разговор. Начался он неожиданным выпадом Марии Григорьевны. Весь день она была кроткой, задумчивой, но вечером вдруг преобразилась. Дождавшись, когда Ирина уложит Егорку, она встретила ее в кухне со странной усмешкой на губах и тут же спросила вызывающе: -- Ну так что, вы собираетесь выходить за отца? Ирина вспыхнула, с трудом подавив в себе ответ в том же тоне. -- Нет, -- сказала она. -- Почему же? Выгодная партия. Я бы на вашем месте подумала. -- Я уже подумала, -- ответила Ирина. -- Вам чаю налить? -- Спасибо. С минуту, пока Ирина наливала чай и выставляла на стол конфеты и сушки, Мария Григорьевна молчала, потом придвинула к себе чашку и начала медленно помешивать чай ложечкой. -- Почему вы не кричите на меня? Почему терпите? Я же вас оскорбила, -- задумчиво проговорила она. -- Неужели вы святая? Не верю! Она швырнула ложечку на стол. -- Я догадалась, что вы специально, -- пожала плечами Ирина. -- Зачем же кричать? -- Простите меня, я не буду так больше. Я вас по хорошему теперь спрашиваю: вы не собираетесь замуж за папу? -- Я же сказала -- нет. -- Ирина Михайловна, он вас любит. Может быть, вы будете счастливы. Он-то -- точно. Я не помню его таким. Теперь я вижу, что вы тут ни при чем, вы не провоцировали это чувство. Останьтесь с ним и... избавьте его от меня, -неожиданно закончила она. -- Избавить от вас? -- Все про него говорят: "Какой милый человек ваш отец!". Пожили бы с ним! Я нехорошо говорю про него, но я очень устала. Бедная мама! Одни его игры чего стоят! Это все совсем не так безобидно, особенно после того, как он ушел в отставку. Чудаки украшают жизнь, очень может быть, но только чужую. Чудачества близких стоят крови, -- говорила Мария Григорьевна. -- Мы мучаем друг друга, вы мучить не будете. Ему стыдно за меня, он же надоел мне своей мелочной опекой. Мне тридцать пять лет! Он считает, что виноват в моей... болезни, пагубной привычке -- называйте как хотите! Поэтому все терпит... -- Он? Виноват? -- Ирина не понимала. -- Ах, ни в чем он не виноват! Глупая мнительность. Он считает, что приучил меня к шампанскому. Он пьет только шампанское, в нашем доме оно рекой лилось... Мне тоже давали с шестнадцати лет, отец полагал, что в этом нет ничего страшного... Но начала пить я в замужестве. Мой муж не хотел иметь детей. Сначала говорил, что рано. Я пила все больше. Потом он стал говорить, что мне нельзя рожать, что я алкоголичка. А я еще больше пить стала. Мы разошлись... Ирина Михайловна, выходите за него, отпустите меня. Я с ним никогда не брошу, я знаю. Одна -- может быть. ...Они просидели чуть не до утра, пока на дворе начало светать и в поселке запели петухи. Ирина тоже рассказывала -- больше о семье родителей, меньше о муже. Происходило сближение, но кто знал, на каком расстоянии нужно остановиться? Через несколько дней генерал привез из города письмо Ирине, переданное ему Рыскалем. Письмо было от Лили. Ирина прочитала его и всполошилась. Женя был в Севастополе! Лиля все знает! Она-то думала, что он живет припеваючи, а он разыскивает их, страдает, он взвинчен. Разве мог он в других обстоятельствах пойти на такой скандал с матерью? Куда он теперь поехал? Ирина готова была все простить и даже покаяться. А тут еще Егорка, вертевшийся вокруг генеральского рюкзака с яблоками, помидорами, клубникой, обратил внимание на письмо и задал невинный вопрос: "Это от папы?" Ирина покачала головой. Григорий Степанович, внимательно следивший за выражением ее лица, когда она читала письмо, подоспел тут же, усадил: "Что вас так взволновало, Ирина Михайловна?" Ирина покосилась на Егора, генерал понял и отвел мальчика в "Швейцарию". Запустив состав и передав Егорке пульт управления, он вернулся в кухню. -- Кто-нибудь приезжает? -- спросил он. -- Почему вы так думаете? -- Я так не думаю. Игорь Сергеевич просил меня задать вам этот вопрос. Если кто-нибудь приезжает, он должен знать. -- Никто не приезжает, -- сказала Ирина со вздохом. -- Мой муж был у матери в Севастополе. Он нас ищет. -- Ага! А вы и разнюнились! Бедняжка! Съездил на юг, покупался, поел тещиных разносолов. Страдалец! -- саркастически начал генерал. -- Григорий Степанович! -- укоризненно проговорила Ирина. -- Я шестьдесят пять лет Григорий Степанович... Впрочем, нет. Наврал. Григорий Степанович я всего-то лет тридцать. Раньше был Гришей... Генерал старался развеселить Ирину. Она заметила, что он чем-то доволен, будто знает какую-то тайну. Ей это было неприятно. Она попыталась закончить разговор. -- Вы его совсем не знаете. Он хороший человек, но... слабый. -- Да перестаньте вы его жалеть! -- воскликнул генерал. -- Мало его секли. -- Он уже достаточно пострадал, -- сказала она. -- Ах, бросьте! -- генерал махнул рукой, схватил яблоко и с хрустом откусил. С аппетитом пережевывая кусок, он продолжал: -- Я о нем все прекрасно знаю. Итак, гражданин Демилле Евгений Викторович официально обращался в соответствующие инстанции с просьбой помочь ему в розысках его семьи один раз. Один раз! -- вскричал генерал. -- Было это на второй или третий день после вашего перелета. Надеюсь, сообщению Игоря Сергеевича вы поверите? Далее... Генерал остановился, любуясь произведенным эффектом. Снова надкусил яблоко, прожевал и продолжал уже спокойнее: -- Далее. В проектном институте, с парторганизацией которого я связался, считают вашего мужа откровенным балластом. Я ничего не выдумываю. Надо хоть раз в жизни посмотреть правде в глаза. Когда-то был способным, но сломался. Бабы, вино, лень. Изнежен и инфантилен... Это еще не все. Последнее время ведет странный образ жизни, прогуливает, по слухам не живет с семьей, а проживает где-то за городом. В настояшее время находится в отпуске. Секретарь парткома сказал, что у администрации созрело решение применить к вашему мужу меры общественного воздействия. Жаль, что он не член партии, они бы его пропесочили! Почему, кстати, он не член партии? -- прокурорски обратился генерал к Ирине. -- Он считает... -- Ирина покраснела, ее разбирала злость на генерала за его неожиданное расследование. -- Он считает, что в партию лезет слишком много проходимцев и карьеристов. Он не хотел быть в их числе. -- Ага, я так и думал! -- генерал удовлетворенно рассмеялся. -Интеллигентский слюнтяйский бред. Боимся замараться, дерьмо пусть вывозят другие... Слушайте дальше. Последнее время перед отпуском ваш муж проживал, по всей вероятности, в поселке Комарово, ибо там найдены его вещи и некоторые документы... -- Кем найдены? -- ужаснулась Ирина. -- Милицией. Об этом тоже сообщил майор Рыскаль. Дело о самоубийстве некоего Аркадия Кравчука, лица без определенных занятий, недоучившегося бездельника, самозваного поэта, близкого к диссидентским кругам. Вот куда скатился ваш муж, уважаемая Ирина Михайловна! А на юг к вашей маме он поехал отнюдь не за вами, а чтобы замести следы. На дачу, где повесился Кравчук, ваш муж больше не являлся. Его мать и сестра тоже не знают, где он скрывается. -- Господи... -- Ирина не могла прийти в себя. -- Теперь-то вы понимаете, Иринушка Михайловна? -- мягко сказал генерал и положил ладонь ей на запястье. -- Вы не нужны ему. Однако, вопреки всякой логике, усилия генерала возымели как раз обратное действие. Прямолинейный натиск даже в военных операциях не всегда приводит к успеху, здесь же Григорий Степанович явно просчитался. Ирина сама могла бы легко дополнить неприглядную картину морального облика Демилле, нарисованную генералом, так что ничего нового, исключая сведения о его местопребывании последние месяцы, генерал ей не сообщил. Но именно эти факты разбудили воображение Ирины, заставили ее нарисовать мысленную картину неприкаянности Жени... где-то за городом, в компании с ужасными людьми... самоубийство! -- зная чувствительную натуру мужа, она легко могла представить, какое впечатление на него все это произведет. Если раньше она успокаивала себя мыслью, что он тихо-мирно живет у матери, пережидая дурные времена, а затем почти смирилась с известием, что он нашел какую-то другую женшину, то теперь стало ясно, что это все не так. Он мечется. Он ищет их с Егоркой. Никакой женщины нет, это миф. Значит, ему нужно помочь! На счастье, отпуск ее подошел к концу. Через несколько дней Ирина вышла на работу, но все ее попытки перевезти в город Егорку натолкнулись на сопротивление генерала и Марии Григорьевны. Надо признать, что тут здравый смысл был на их стороне. Везти ребенка в город, чтобы он томился один, пока мать на работе, было жестоко. Посему Ирина каждый день возвращалась на дачу, а утром спешила на электричке обратно в город. Ей удавалось выкроить лишь полтора-два часа после работы, и она посвятила их поискам мужа. Поразмыслив немного, Ирина выбрала себе в союзники Рыскаля -и не ошиблась. Ему она покаялась не без труда, но искренно, смывая старый грех, благодаря которому Демилле попал в списки "незарегистрированных бегунов". У Рыскаля гора с плеч упала. Положение Ирины Михайловны давно не давало ему покоя, досаждало, как заноза. При его любви к ясности и порядку он никак не мог признать нормальными отношения ее с генералом. Он уважал обоих, давно уже убедился, что Ирина Михайловна -- женщина серьезная, не какая-нибудь вертихвостка, а генерал не похож на старого ловеласа, но... Что-то мешало ему признать их отношения моральными. Штамп в ее паспорте? Отчасти. Но не только это. Игорь Сергеевич не мог допустить естественности любви старого генерала к сравнительно молодой женщине и уж конечно совсем не допускал ее любви к старику. Так что намечавшийся развод Ирины и брак ее с генералом сильно смущали душу Рыскаля, заставляя его делать усилие над собой, чтобы по-прежнему относиться к обоим с симпатией. -- Что же вы мне раньше не сказали, Ирина Михайловна! -- с укором и облегчением вымолвил майор, когда Ирина призналась ему во всем. И он показал ей телеграмму от Демилле из Севастополя, о существовании которой почему-то не сказал ни Ирине, ни генералу. Однако отвечать на телеграмму было уже поздно. Демилле из Севастополя, во всяком случае, из дома Серафимы Яковлевны, убыл. Оставалось ждать его возвращения на работу, а заодно попытаться восстановить связи. Анастасию Федоровну и Любашу решили не тревожить. Любаша на сносях, а мать ничего не знает не только о сыне, но и о перелете дома. Ирина попросила майора даже не звонить туда, но Рыскаль сделал хитрее. Он просто поручил участковому того микрорайона, где жили Анастасия Федоровна с Любашей, взять под наблюдение их квартиру и, в случае, если там появится Демилле, известить Управление. Срок возвращения Демилле из отпуска был девятнадцатого августа. Так сообщили на работе. По мере приближения этого дня волнение Ирины усиливалось. Григорий Степанович был чуток, он улавливал какую-то перемену в ней, но не догадывался, чем она вызвана. Рыскаль не помог ему внести ясность, ибо прекрасно понимал ситуацию. Теперь он был заодно со своею кооператоршей, желающей вернуть законного мужа, а Григорий Степанович, как ни верти, все же посторонний. Сочувствующий, но посторонний. Рыскаль посоветовал генералу "не давить". Пускай женщина сама разберется. Игорь Сергеевич с присущей ему тшательностью повел новое следствие по делу Демилле. Оно было не чета генеральскому. Во-первых, он предупредил "треугольник" института и мастерской, где работал Евгений Викторович, чтобы о его появлении в институте немедленно сообщили в Управление. Он попросил также собрать все возможные сведения о жительстве Демилле в последние три месяца и о его связях. Сведения оказались скудными. Чертежница Жанна Прохорова сообщила, что Евгений Викторович Демилле в апреле -- мае проживал у своей бывшей однокурсницы, где-то на улице Радищева. Однокурсницу звать Наталья. На улицу Радищева натолкнул и Борис Каретников, который наряду с Безичем проходил по делу о самоубийстве Кравчука. Вызванный в Управление Каретников с перепугу выложил все, что было ему известно: первый разговор в памятную ночь, второй ночной визит Демилле, когда тот попросил связать его с Безичем, встречу у Преображенской церкви в день Христова воскресения... Каретникова отпустили. Перебрав всех однокурсниц Евгения Викторовича и выделив из них девять женщин с именем Наталья, Рыскаль не поленился проверить каждую. Под пятым номером он обнаружил Наталью Горянскую, благодаря чему узнал о кратковременном житье Евгения Викторовича на улице Радищева. Часть вещей Демилле, оставленная у Натальи, вернулась в дом. Разумеется, Рыскаль ни словом не обмолвился о любовнице мужа, сказал, что вещи обнаружены на даче в Комарово. Кстати, и те последние тоже возвратились домой. Ирина воспрянула духом: муж постепенно, частями возвращался в родное гнездо. Рыскаль радовался, как ребенок, каждой новой удаче этого маленького расследования, утоляя в себе многолетнюю жажду сыска и вырастая в собственных глазах до профессионального детектива: втайне он всегда был уверен, что для успеха в следовательской работе вполне достаточно логики и здравого смысла, так что зря Коломийцев и компания считают себя выше рангом. Этот тезис внезапно подтвердила Ирина, выявив недостаюшее звено в наметившейся цепочке скитаний Демилле. Именно, было пока неизвестно, где Евгений Викторович провел первые дни после события. Рыскаль уже зашел в тупик, как вдруг Ирина привела к нему Костю Неволяева. Не в Правление -- упаси Бог! -- посторонним вход туда ограничивался -- а на уличное свидание, происшедшее неподалеку от дома, у плавучего ресторана "Парус", что рядом со стадионом имени Ленина. Познакомившись с Костей и выслушав его рассказ, Рыскаль удивился сметке Ирины и профессионально ей позавидовал. Завидовать было нечему, да и удивляться тоже. Ирина просто поставила себя на место мужа -- слава Богу, жили тринадцать лет! -и попыталась определить, куда бы кинулся он после того, как ему было отказано в помощи властями. Ну, конечно -- в Егоркин детсад! И она пошла туда же, а там разыскала Костю Неволяева -- тоже не без труда, ибо детсад в полном составе находился на даче в Лисьем Носу, и ей пришлось поехать туда -- но это пустяки в сравнении с результатом. Белое пятно было стерто. Теперь следствие располагало полной картиной скитаний Демилле от середины апреля до конца июля. Но -- увы! -знание истории, конечно, помогает понять современность, однако мало пригодно, чтобы предсказать будущее. Куда направился Евгений Викторович из Севастополя? На этот вопрос можно было ответить лишь с возвращением Демилле на работу. Но вот наступило девятнадцатое августа, а Евгений Викторович из отпуска не вышел. Не появился он в институте и на следующий день, не заглядывал и на квартиру матери, о чем доложил местный участковый. Прошло еще три дня, и стало ясно, что случилось что-то непредвиденное. Ирина измучилась. Каждый день после работы она спешила в Правление, где Рыскаль встречал ее неизменным: "Ничего нового". Она казнила себя, воображение рисовало ей всевозможные несчастные случаи: на море, на железной дороге, в городе. Были опрошены отделения милиции, больницы, станции "Скорой помощи" на всем пути следования из Севастополя в Ленинград, но безрезультатно. Человек как сквозь землю провалился. Ирина почувствовала: произошла беда. Она ругала себя последними словами: ишь, гордячка, воспитательница, припугнуть хотела! Ведь она ни разу по-настоящему не допускала мысли о том, что Женя может не вернуться. Ей казалось, что он всегда рядом, в пределах досягаемости -- стоит протянуть руку, и он появится. Как назло, подвернулся фильм по телевидению, виденный уже не раз, но будто впервые услышала в нем стихи: "С любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь..." Как заклинание. Плакала тайком на даче, обнимая спящего Егорку. Впервые за тринадцать лет поняла: одна. Единственное не давало потеряться самой -- Егор, предстоящее первое сентября -- первое в его жизни... За неделю до начала занятий она переехала с дачи в город. Генерал вернулся вместе с ней. Он тоже потух, виновато взглядывал на Ирину, считая причиною перемены в ее настроении неудавшееся свое признание. Мария Григорьевна опять замкнулась в себе. Возвратились в город отчужденными друг от друга. В день приезда органами внутренних дел был объявлен всесоюзный розыск на гражданина Демилле Евгения Викторовича. Милорд! Представляя Вашему благосклонному вниманию очередные главы нашей истории, я считаю себя обязанным сопроводить их кратким комментарием. Вам может показаться, что я нарушил литературную этику, поместив описание "Швейцарии" как места развлечения и отдыха генерала Николаи. Слишком уж это похоже на "конек" дяди Тоби, описанный Вами в "Жизни и мнениях Тристрама Шенди, джентльмена". Бастионы и контрфорсы, сооружаемые капралом Тримом в усадьбе дяди Тоби, полностью соответствуют генеральской "Швейцарии" -- и не только по способу выполнения, но и тем, что подчеркивают неординарный, чудаковатый характер персонажей. Налицо явное заимствование. Каюсь, я сделал это бессознательно и заметил оплошность, когда электрический паровозик уже бежал по миниатюрной стране, а Егорка, держа в руках пульт управления, следил за ним с затаенным дыханием. Конечно, я сразу же представил себе упреки литературоведов на страницах печати: автор не постеснялся обокрасть своего соавтора, невзирая на то, что тот -- классик! Ах, как нехорошо... Да и читатели могут заметить, хотя чаще всего читатели этого не замечают. Что мне было делать? Путь первый: сесть в электричку, добраться до дачного поселка, где стоит дача генерала, а там, пользуясь знакомством с моей соседкой Ириной Михайловной, уговорить Григория Степановича ликвидировать "Швейцарию", снести ее с лица земли. Но на каком основании? Только лишь потому, что когда-то в старой Англии некий джентльмен упражнялся в фортификационном искусстве в своей усадьбе? А скорее, даже не было никакого джентльмена, а все это придумано автором (простите, милорд!). Согласитесь, основания для ликвидации любимой забавы не просто шаткие. Они бредовые. Генерал мог сдать меня в психлечебницу. Путь второй: пользуясь ночной темнотою, пробраться на участок генерала и разрушить "Швейцарию" самому. Уничтожить, так сказать, плоды своей фантазии посредством лопаты. Но у нас недаром есть поговорка, милорд: "Что написано пером, не вырубишь топором" -- да и в милицию можно попасть, а кто тогда будет сочинять роман дальше? Путь третий: вымарать "Швейцарию" из романа, то есть сделать вид, что ничего на даче такого нет, там просто висит гамак. Но это уже будет явный обман читателя, а этим я заниматься ни при каких обстоятельствах не намерен! Таким образом положение представляется безвыходным, и мне придется терпеть упреки в плагиате. Меня успокаивает лишь то, что таких осознанных и неосознанных заимствований и ассоциаций в нашем романе -- бездна, что входит в наш метод, не так ли, мистер Стерн? Честнее отдавать себе в этом отчет, а не создавать у читателя впечатление, будто ты первым взялся за перо и до тебя не существовало никаких сочинителей. Кроме всего прочего, Вы, милорд, -- мой официальный соавтор, так что пускай в этом видят наше духовное родство, на худой конец, -- Ваше творческое влияние. Но есть вопрос гораздо более серьезный, чем литературная этика. Я имею в виду кооператив "Воздухоплаватель". Как Вы заметите, прочитав присланные главы, я углубился в семейные дела Демилле и Ирины, будто забыв, что у меня есть еще дом на Безымянной улице. Вам и читателям может показаться, что тут налицо композиционный просчет. Если бы это было так! Все гораздо хуже. Если Вы помните, мы расстались с кооперативом в тот счастливый момент, когда общая беда наконец отворила души и двери квартир, заставила кооператоров сплотиться, почувствовать единение и давно забытый дух коллективизма. Общее собрание, субботник, первомайская демонстрация, торжественный концерт и банкет создали предпосылки для превращения разрозненных жильцов в коллектив единомышленников. Тому же способствовала и газета "Воздухоплаватель" и даже то, что комендант дома поселился в бывшем помещении Правления. Кооператив на глазах превращался в семью, и мне как автору было это приятно. Уже мерещились главы, посвященные совместным турпоходам, и даже рисовался в воображении коллективный отпуск, проведенный воздухоплавателями в семейном лагере где-нибудь на Валдае... Но не тут-то было! Жизнь не желала следовать фантазиям сочинителя. Эйфория первых успехов и достижений, связанных с восстановлением электроснабжения, водопровода, газа и канализации, быстро прошла. Жить стало сносно, и тут обнаружились вещи, которые нельзя было устранить в столь короткие сроки, или же принципиально неустранимые. Не говоря о мелких бытовых неудобствах, связанных, в основном, с детьми, коих нужно было срочно переводить в местные детские учреждения, и с необходимостью тратить больше времени на дорогу к службе, -- так вот, не говоря об этих мелочах, обозначились два пункта, представлявшие действительную угрозу построению счастливой жизни в кооперативе. Я говорю о подписках о неразглашении и темноте в окнах. Необходимость постоянно держать язык за зубами в разговорах со знакомыми и родственниками, невозможность приглашать к себе гостей, требование сообщать о своих выездах майору Рыскалю и прочее сильно нервировали кооператоров. В первые недели, когда кооператоры осознавали исключительность своего положения, такое отчуждение от внешнего мира казалось вполне разумным и вызывало даже некоторую гордость, как вызывает гордость всякая осознанная исключительность. Но очень скоро гордость сменилась унынием. Незаметно стали ощущать себя заложниками, удручала также постоянная необходимость врать и выкручиваться. Однако еще хуже действовало на кооператоров электрическое освещение квартир, работающее с утра до ночи. Лампы дневного света, поставленные везде по решению правления, лишь подчеркнули отсутствие солнечного света. Город вступал в пору белых ночей, на улицах было светло днем и ночью, а в жилищах кооператоров мертвенно синели люминесцентные лампы, издававшие монотонное, выматывающее душу жужжание. Кооператив жил как бы с повязкой на глазах, благодаря тесному соседству со старыми домами на Безымянной. Воздействие было чисто физиологическое. Самое печальное, что отсутствие света было неустранимо. Если режим неразглашения со временем можно было ослабить, по крайней мере, можно было на это надеяться, то говорить всерьез о сносе старых домов и расчистке места вокруг кооператива никто не решался. Я хочу подчеркнуть маленький нюанс, милорд. От неразглашения в равной мере страдали все кооператоры, однако отсутствие солнечного света коснулось их неравномерно. Квартиры, выходящие окнами в торцы здания, не испытывали никаких неудобств. Почти так же обстояло с верхними этажами, имевшими обзор из окон в виде однообразного ландшафта крыш Петроградской стороны. Но таких квартир было меньшинство. Подавляющее большинство кооператоров жило окнами в щели по обеим сторонам здания и могло лицезреть лишь старые стены соседних домов, освещаемые ртутными лампами. Немудрено, что в таких условиях наметилось некоторое различие в настроениях и подходу к проблеме среди разных слоев кооператоров, что подрывало дух коллективизма. Одни бодрились, призывали к единству и борьбе с трудностями, напирали также на местный патриотизм, другие же смотрели в будущее с меньшим оптимизмом и переключили свою энергию на индивидуальные поиски выхода. Эта часть воздухоплавателей уже летом, пользуясь отпусками, деятельно занялась обменом квартир, используя разные способы: личные контакты в местах скоплений желающих обменяться, бюро обменов, приложение к газете "Вечерний Ленинград" и объявления -как официальные, расклеиваемые специальными службами, так и самодеятельные, которые лепятся где попало, на любом удобном месте. Естественно, варианты были неравноценны. Понимая, что обменщиков трудно привлечь экзотикой расположения дома и постоянным отсутствием дневного света в квартирах, кооператоры пускались на всяческие хитрости, предлагая ряд льгот при обмене. Квартиры обменивались с уменьшением количества комнат и общей площади, предлагались деньги по договоренности и иные услуги, вроде бесплатного ремонта обмениваемой квартиры или гаража в придачу. Однако охотников находилось мало. Стоило желающему обменяться с выгодою приехать на Безымянную, чтобы посмотреть квартиру собственными глазами, как наступало быстрое разочарование. Никакие прибавочные метры и суммы по договоренности не могли компенсировать пугающего вида ущелий по обеим сторонам дома и придвинутых вплотную к окнам чужих домов. "Что же так неудачно построили?" -- качали головами обменщики, но кооператоры, связанные подпиской о неразглашении, даже тут не могли отвести душу и пожаловаться на космические причины беспорядка, чтобы получить хотя бы моральную компенсацию, а вынуждены были глухо бормотать про ошибку в проекте, халатность, безмозглость... Коротко говоря, врали. В таких случаях соглашались на обмен либо отпетые, опустившиеся люди, как правило, алкоголики, коим нужны были деньги, либо одинокие старики и старухи по той же причине. Другим, более редким вариантом была сдача кооперативной квартиры внаем. В этом случае кооператоры подыскивали себе другую, тоже сдающуюся внаем, и поселялись в ней, свою же сдавали за полцены либо отчаянно нуждавшимся студентам, либо вполне солидным мужчинам, якобы для работы, что на деле означало превращение квартиры в место свиданий. Таким образом уже к осени наметилась тревожащая тенденция в демографии кооператива: трудоспособное и в целом морально устойчивое население нашего ЖСК стало разбавляться нерабочим и антиобщественным элементом, что повлекло за собою ухудшение морального климата. Тут и там на разных этажах возникали сборища; сомнительного вида граждане попадались на лестницах и в ущельях -они двигались бесшумно, как тени, крепко сжимая в руках бутылки; по временам лестничные площадки оглашались песнями и воплями; вскоре был зафиксирован первый пожар, случившийся из-за неосторожности обращения с огнем в состоянии опьянения (между прочим, горело над Рыскалями, в трехкомнатной квартире, где поселилась семья из трех человек -- отец, мать и взрослая дочь -- постоянно пьяные). Пожар удалось быстро ликвидировать и даже завести дело на алкоголиков в надежде их выселить, но Рыскаль сознавал, что дело будет затяжным, между тем как устои расшатывались быстро. Новоприбывшие, получившие обменные ордера, не были воздухоплавателями, они не летели той памятной апрельской ночью над городом, не пережили страшных утренних минут, не ощутили вдохновения демонстрации и субботника. Словом, были чужими. Изредка наведываясь в Правление, они лишь удивлялись стенной газете со странным названием да обстановке штаба с картой и портретом Дзержинского на стене, под которыми сидел худощавый майор милиции, чего в других кооперативах не наблюдалось. Но подписка о неразглашении, а паче нелюбопытство новоприбывших не позволяли ввести их в истинный курс дела, а посему они так и оставались отторгнутыми от редеющего коллектива воздухоплавателей. Группы взаимопомощи каждого подъезда проводили воспитательную работу с новичками, но больше по обязанности, формально, считая их в глубине души чужаками. Неудивительно, что те еще больше обособлялись, знать не хотели моральных обязательств перед соседями, более того -досаждали им умышленно, пользуясь для этого различного рода шумами и антисанитарными акциями. В мусоропроводы спускалось все, что ни попадет под руку, отчего происходили постоянные засоры, стены лестничных площадок и пролетов покрывались постепенно вязью рисунков и словосочетаний, далеко не все из которых были пристойны, в лифтах мочились. Но еще хуже было с пустующими квартирами, которых становилось все больше, так что к августу насчитывалось уже четырнадцать. Рыскаль с ними замучался. Это была жилплощадь кооператоров, формально оставшихся членами кооператива, то есть прописанных в нем, на деле же -- не проживающих и не сдающих свои квартиры внаем. Первыми из этой группы были, как вы помните, супруги Калачевы, покинувшие кооператив в день субботника. Беглецы поселялись у родственников в ожидании лучших времен, иные нанялись на работу в районы Крайнего Севера, другие сняли квартиры -- в основном, неподалеку от улицы Кооперации, чтобы не переводить детей в другие школы... -- для Рыскаля все было едино: в доме оставалась пустующая квартира, за которой надобно было присматривать, ибо антиобщественный элемент в момент разузнавал о ее появлении и начинал пользоваться ею для своих надобностей. Учитывая примитивность дверных замков и крайнюю хлипкость самих дверей, это было несложно. Правда, соседи-кооператоры доносили в Правление, заслышав за стеною пьяные звуки, и тогда Рыскаль во главе оперотряда совершал набег на притон, результатом чего были арестования нарушителей. Те отделывались легко: более крупного уголовно-наказуемого деяния, чем хулиганство, в их поступках нельзя было отыскать. В итоге на этажах нашего дома, кроме новоприбывших, которые сами были не подарок, постоянно -- в особенности же, по ночам -- хозяйничали пришлые люди с темной биографией. Летучие притоны возникали то там, то тут, пока наконец не грянул гром: в одной из пустующих квартир был обнаружен труп изнасилованной молодой женщины. Слухи об этом разнеслись по кооперативу молниеносно. Насильников и убийц нашли через три дня, тут же -- на Подобедовой, -- а майор Рыскаль получил предупреждение о несоответствии занимаемой должности. Но самым печальным и удручающим было то, что в результате всего вышеописанного среди воздухоплавателей пышным цветом расцвело доносительство. Причем доносили не только на уголовный элемент, но и на тех соседей, которые вели себя непатриотично, то есть намеревались обменяться, покинуть родной дом. Рыскаль каждое утро обнаруживал в своем почтовом ящике анонимку или подписанное письмо, где сообщалось, что кооператор имярек из квартиры такой-то поместил объявление об обмене или же принимал у себя обменщиков. Предлагалось принять срочные меры: осудить, запретить обмен и даже передать дело в суд по обвинению в нетрудовых доходах (намекалось на деньги "по договоренности"). Рыскаль мрачнел, он не любил анонимщиков, однако приходилось знакомить с доносами членов Правления, это становилось известным и группам взаимопомощи, а те начинали действовать, охваченные благородным негодованием. Особенно усердствовала Клара Семеновна Завадовская. Мысль о том, что кто-то может ее обмануть, смыться из кооператива, оставив ее с темнотою в окнах, не давала Кларе покою. Страдать -- так всем вместе! Поэтому Клара в одиночку или поддерживаемая Ментихиной врывалась к соседям, стыдила, произносила высокие слова о долге, ответственности и том же патриотизме, что лишь усугубляло раскол. Она же писала заметки в газету "Воздухоплаватель", где публично объявляла изменников "врагами" и грозила всякими карами. В приватных разговорах Клара Семеновна подкапывалась и под Рыскаля, обвиняя его в мягкотелости, в неумении навести порядок твердой рукой. Рыскаль пытался уговаривать обменщиков не торопиться, но, исчерпав аргументы, вынужден был подписывать обменные заявления, ибо не мог нарушать закон. Надо сказать, что супруг Клары Семеновны, отпущенный органами милиции, в это же самое время пытался решить проблему своим путем. Но об этом я расскажу после. Таким образом кратковременный расцвет сменился упадком. Пробудившаяся сознательность обернулась враждой коллективистов и индивидуалистов, безобразиями и пьянством. Мне очень не хотелось описывать эти явления, я надеялся на их случайность, теперь же вижу, что ошибался. Особенно неудобно было перед Вами, милорд. Как-никак Вы иностранец, а обнаруживать перед иностранцами свои слабости и пороки мы не любим. Стыдно, знаете... Я и сейчас сообщаю Вам об этом конфиденциально, не решаясь вынести наши проблемы на страницы романа. Однако молчать далее нельзя. Мы так привыкли считать наши неудачи и промахи случайными, а достижения -- закономерными, что лишь трезвый объективный взгляд, горькое сознание того, что пороки столь же органично присущи нашему кооперативу воздухоплавателей, сколь и добродетели, помогут нам выжить. Заканчиваю свое послание. Я сбросил камень с плеч. Далее умалчивать ни о чем не намерен. А вообще, я скучаю по Вам, милорд. Боюсь также, что Ваше общение с Мишусиным может отвратить Вас от нашей литературы, а она, ей-Богу, не так ужасающе продажна, как может показаться. Примите, милорд, уверения в совершеннейшей моей преданности и почтении. Ваш соавтор. В середине лета приехал из Ливии на родину младший брат Евгения Викторовича Федор с семьею. Его контракт истекал не скоро -- через два года -- и теперь ему полагался лишь двухмесячный отпуск: месяц за текущий год и месяц, припасенный с прошлого. Федор Викторович был мужчиной выше среднего роста, с наметившимся брюшком, аккуратными залысинами и чуть шаркающей осторожной походкой. Внешне он производил впечатление усталого чиновника министерства, дожидающегося положенной персональной пенсии. Его гладко выбритое унылое лицо и постоянная покорность в глазах никак не соответствовали семейному темпераменту Демилле; странно было и подумать, что когда-то этот человек тоже был обуреваем страстями, искал себя, ходил в храм причащаться, шептал на ночь молитвы. Но давно это было, лет пятнадцать назад. Сейчас если кто и напоминал ему по неделикатности о грехах молодости, то Федор Викторович терпеливо улыбался и объяснял кратко: "Дурак был". Однако вряд ли это простое объяснение соответствовало истине, ибо глупость не так легко поправима, а Федор Викторович был отнюдь не глуп. Объяснение резкой метаморфозе, произошедшей с Федором Демилле на двадцать пятом году жизни, многие связывали с женитьбой. И действительно, все свершилось быстро, в один год. Федор закончил строительный институт, пошел прорабом на стройку, женился, сбрил бороду и сменил фамилию. Жена его -- Алла Шурыгина, выпускница филфака, в университете тоже производила впечатление ищущей натуры, диплом писала по раннему творчеству Ахматовой, вообще увлекалась стихами, но работать по специальности не пошла. От ее филологического образования сохранилась лишь привычка надменно судить о новинках советской литературы да выписывать журнал "Вопросы филологии", комплекты которого по прошествии времени обменивались на макулатурный талон, дающий право приобрести книгу Стефана Цвейга или Мориса Дрюона. Казалось, оба нашли то, что искали. Демилле -- прочную фамилию, а Шурыгина -солидного мужа. Впрочем, Федор Викторович обрел окончательную солидность еще через год, когда вступил у себя на стройке кандидатом в партию. Именно тогда вместе с самоуважением он получил моральный авторитет в семье, позволивший ему принять на себя функции старшего сына, а впоследствии и главы семейства. Правда, функции эти выражались более в сентенциях, чем в реальных делах, ибо Федор Викторович не любил волноваться. Покой он ценил превыше всего, находя в нем истинную гармонию, умиротворение, решение всех проблем. Зачеркнув и осудив свое прошлое, он перенес неприязнь к разного рода исканиям на всех людей, паче же всего -- на родственников. Он решительно не понимал действий своей сестры и поступков брата, которые вместо того, чтобы успокоиться, выкидывали Бог знает что (Федор Викторович всегда был в курсе через Анастасию Федоровну, принимавшую близко к сердцу все перипетии судьбы своих детей и делавшую их достоянием гласности). Поначалу он старался воздействовать, то есть писал сестре и брату пространные письма морализаторского толка. У Любаши сохранилось два: после рождения Николь и Шандора; появление Хуана показало, что глас брата остается гласом вопиющего в пустыне, и Федор прекратил связь с сестрой. У Евгения Викторовича писем накопилось куда больше. Тут были послания, знаменующие каждое новое увлечение Демилле, особливо шумные выпивки, отказ переделывать конкурсный проект по требованию руководителя мастерской, идеологические разногласия с отцом, когда Виктор Евгеньевич и Женя ругательски ругались по поводу какого-нибудь постановления... Все это, по мнению Федора, не имело ни малейшего смысла, ибо нарушало покой, не приводя к каким-либо результатам. "Женя! Ты опять волнуешь меня..." -- такой фразой начинались почти все письма, отчего выходило, что главной неприятностью, произошедшей от поступка Евгения Викторовича, было нарушение душевного спокойствия брата. Характерно отношение Ирины к письмам Федора. Она, будучи сама в волнении от поступков мужа (особенно это касалось любовных увлечений и дружеских застолий), от души смеялась, читая каждое новое письмо, и в этом находила успокоение. Таким образом, письма отчасти достигали своей цели, хотя бы в отношении Ирины. Демилле же злился, звонил брату, начинал ругаться по телефону, чувствуя, что не прав по всем статьям, а оттого заводясь еше больше. Дело обычно кончалось тем, что трубку перехватывала Алла и сообщала Евгению Викторовичу ледяным тоном: "Евгений, Шурыгин из-за тебя живет на валидоле", -- она в глаза и за глаза называла мужа Шурыгиным. Федор действительно не расставался с валидолом с молодых лет, был мнителен и постоянно следил за пульсом. Он знал свой пульс, как таблицу умножения; каждый лишний удар приводил его в глубочайшее раздумье. Он искал причину этого лишнего удара, и лишь добившись нормы, которая составляла у него шестьдесят семь ударов в минуту, мог чувствовать себя относительно спокойным. Во время похорон отца пульс его достиг восьмидесяти четырех ударов в минуту и с тех пор, вот уже несколько лет, никогда не поднимался выше этой отметки. Отчасти этому способствовало и то, что со смертью отца Федор почти вовсе перестал бывать в родительском доме, ограничиваясь разговорами с матерью по телефону, обязательными поздравительными открытками на Восьмое марта и Новый год и письмами к Евгению. А последние два года пульс, несмотря на жару в Ливии, никогда не превышал семидесяти, потому что связь с семьей осуществлялась исключительно с помощью поздравительных открыток, а производственные проблемы уже давно перестали влиять на кровообращение Федора Викторовича. К моменту заключения контракта на строительство цементного завода в Ливии Федор Шурыгин занимал должность ведущего инженера строительного треста с окладом в сто семьдесят рублей, прогрессивкой и премиальными, имел трехкомнатную кооперативную квартиру и небольшой счет на сберкнижке. У Шурыгиных была дочь Виктория, девяти лет. Если бы Федор Викторович знал, какой сюрприз готовит ему старший брат в далеком от Ливии Ленинграде, то он, весьма вероятно, отложил бы отпуск еще на год или же направился, скажем, на южный берег Крыма. Однако он ничего не подозревал о переполохе в родном городе, потому как не подозревала о нем и Анастасия Федоровна, которая продолжала писать младшему сыну пространные письма с новостями, невзирая на его молчание. Кроме того, у Федора был прямой повод побывать на родине: он обзавелся автомобилем и, отправив его малой скоростью через Средиземное море, должен был самолично встретить ценный груз в Ленинграде и устроить его надежно. Надо сказать, что покупка автомобиля входила в программу установления окончательного покоя в жизни; на эту тему было много сомнений, много доводов "про и контра" -увеличит ли автомобиль жизненные хлопоты или же уменьшит? Подсчитав все плюсы и минусы, Федор и Алла решили: уменьшит. Ожидалось лишь небольшое усиление волнений, связанное с покупкой и переправкой автомобиля домой, а дальше расчеты показывали почти полный штиль. Федор так увлекся получением контейнера с "Жигулями" в экспортном варианте, что не сразу позвонил матери по приезде. Не то чтобы забыл и замотался, а просто два таких волнения, как устройство такелажных работ при погрузке и общение с Анастасией Федоровной, хотя бы по телефону, наступившие одновременно, могли загнать пульс в неисследованные частотные дебри. Потому Федор Викторович решил действовать последовательно: сначала "Жигули" и гараж, а потом встреча с родней. Только когда сверкающий автомобиль цвета волны в Средиземном море занял место в новеньком гараже и прошли сутки, требуемые на релаксацию пульса, Федор набрал номер матери. -- Мама, здравствуй, это я, -- сказал он. -- Господи, Жеша, где ты пропадаешь? Я кручусь, как белка в колесе. Любу положили в дородовое, дети на мне... Совсем забыли мать! -сразу же накинулась на него Анастасия Федоровна. Федор не удивился: голоса братьев Демилле были так похожи, особенно по телефону, что мать всегда их путала. Неприятно поразила его новость о Любаше, и он, держа левою рукой трубку у уха, правой взялся за запястье и нащупал пульс. -- Мама, это я, Федя... -- сказал он, считая удары. -- Боже мой, Феденька... -- Анастасия Федоровна сразу заплакала и продолжала дальше сквозь плач: -- Наконец-то! Я тут одна разрываюсь, Женя куда-то пропал, не звонит совсем, Ирка тоже... Люба в больнице, я совсем одна, -- Анастасия Федоровна зарыдала. -- Если бы видел папочка, слава Богу, что он этого не видит... Федор Викторович отодвинул трубку от уха, так что причитания матери слились в однообразное, еле слышное журчание, и вновь придвинул, когда журчание оборвалось. -- Что, Люба вышла замуж? -- строго спросил он. -- Да что ты! Кто ж ее возьмет с тремя детьми? Я тебе удивляюсь! -- Значит, опять! -- Опять! -- и Анастасия Федоровна вдруг весело рассмеялась. Переход от слез к смеху у нее совершался мгновенно, как у младенца. Федор Викторович помолчал, соображая, способны ли дальнейшие расспросы ухудшить его состояние, и все-таки решился: -- А как твое здоровье? -- спросил он и тут же вновь отдернул трубку от уха, ибо зажурчало опять. Дождавшись перерыва, он сказал в трубку, держа ее на отлете: -- А у нас все в порядке. Приехали, здоровы, привезли тебе подарок. Мы машину купили. По донесшимся из верхней мембраны отрывистым звукам Федор Викторович понял, что мать обрадовалась. Он снова осторожно приблизил трубку к уху. -- Я навещу тебя, -- сказал он. -- Федя, навести Любу. Ей будет приятно. -- Ты же знаешь, как я к этому отношусь, -- сказал он спокойно. -- Феденька, узнай, что с Женей. Мне не выбраться, да и не хочу к Ирке ехать. Она последнее время совсем нас знать не хочет. -- Хорошо, мама. Тебе привет от Аллы. При этих словах Алла, находившаяся в той же комнате, воздела глаза к потолку. Она считала, что разговор слишком затянулся. -- Да-да, целую, -- сказал Федор и повесил трубку. -- Ну что? У Демилле опять все вверх тормашками? -презрительно спросила жена. Федор Викторович пожал плечами. -- Люба рожает. -- Идиотка, -- коротко заключила Алла и ушла в другую комнату. Федор Викторович сделал несколько дыхательных упражнений по системе йогов, после чего сел за стол и придвинул к себе лист бумаги. "Здравствуй, брат! -- вывел он. -- Мой отпуск начался с волнений..." И далее на трех страницах Федор развернул огорчительную картину семейных безобразий, ожидавшую его в Ленинграде. Невнимание к матери... подтвердившаяся законченная аморальность сестры... есть и моя вина... однако Ливия, ожидающая цементный завод, не позволяет каждодневно опекать расстроившийся семейный клан, так что он надеется, что брат внемлет голосу разума и совести... И прочее в том же духе. Федор запечатал конверт, открыл записную книжку и переписал адрес брата: "Улица Кооперации, дом 11, кв. 287". Он позвал Вику и велел ей опустить письмо в ящик. Прошло несколько дней, в течение которых Федор и Алла почти не выходили из дому, посещали только рынок неподалеку, откуда приносили овощи и фрукты, недоступные в Ливии: редиску, репу, свеклу, картошку, кабачки, огурцы. За два года им осточертели бананы, апельсины, и теперь Федор каждый день занимался консервированием овощей, готовил великолепные соусы и потчевал семью. Он любил кулинарное искусство. Алла без перерыва смотрела телевизор, впитывая отечественную информацию -- начиная с "Утренней почты" и кончая вторым выпуском "Сегодня в мире". Одна Вика с утра отправлялась гулять и, вернувшись, рассказывала родителям о родине. Многое ее удивляло. Временами она требовала, чтобы отец и мать отправились с нею в город, чтобы на месте объяснить то или иное явление, однако Федор Викторович неизменно отвергал эти предложения, боясь увидеть что-нибудь такое, что вывело бы его из равновесия. Разумеется, не поехал он и к брату на улицу Кооперации, ограничившись письмом. И правильно сделал -- это могло кончиться резким учащением пульса при виде огороженного фундамента. Отправив письмо, Федор принялся ждать ответа, впрочем, без лишнего нетерпения. Анастасия Федоровна звонила каждый вечер и рассказывала о домашних делах, избегая говорить о Любаше, но все же не выдерживала, кое-что сообщала. Любаша лежала пока в дородовом, возбуждая всеобщее любопытство. Дело было даже не в ней, а в Нике, регулярно приносившей матери передачи. Ее негритянское личико вызывало толки рожениц и медперсонала. Прошла неделя, но ответа от брата не последовало. "Мог бы и позвонить", -- ворчал Федор. На что Алла лишь надменно вскидывала плечи: "Будто ты не знаешь их безответственную породу!". Получалось, что Федор к породе уже не принадлежал. Огорчало его не столько отсутствие звонка от брата, сколько необходимость что-то предпринимать. И вдруг вечером на восьмой день Евгений Викторович явился сам. Федор открыл дверь -- и не узнал брата. Перед ним стоял исхудавший человек с ввалившимися глазами, в которых читались беспокойство и тоска... Волосы были длиннее обычного, почти спадали на плечи, над губой пробивались непривычные жесткие усы. Но еще страннее была одежда. На Демилле-старшем была синтетическая куртка, украшенная звездно-полосатой эмблемой, вельветовые джинсы и кроссовки. В руках Евгений Викторович держал вместительный "дипломат" с блестящими замками. Если бы не тревожный взгляд, Федор решил бы, что брат, дотоле никогда не следивший за модой, резко изменил привычки. Чего доброго, втрескался в какую-нибудь "фирменную" девицу и старается внешне омолодиться. Но глаза говорили о другом. Человек с такими глазами не мог быть не то что влюблен -- он не мог даже думать о женщинах. Братья обнялись. Федор испытал мгновенный прилив детской любви к Евгению, точно окунулся во времена юности, когда он не был еще Шурыгиным, а Женя вызывал его неизменный восторг своим умом, блеском, талантом. И Евгений Викторович растрогался, уронил слезу, ибо давненько не видал близкого человека. -- Алла! Женя пришел, будем ужинать! -- крикнул Федор. Алла появилась в прихожей, подставила Демилле щеку для поцелуя. -- Однако ты изменился, -- сказала она с усмешкой. -- А, ерунда! -- Демилле махнул рукой. Он щелкнул замками "дипломата" и извлек из него бутылку коньяка и шампанское. -- Шурыгину нельзя, -- предупредила Алла. -- Ничего, Алюн! Ради встречи... -- сказал Федор. -- Вам мать не звонила? Правильно, я не велел звонить. Любка родила! Мальчика! -- объявил Демилле и направился с бутылками в кухню. -- Фу-ты, Господи! -- вздохнула Алла. -- Кого? -- Федор поспешил за братом. -- Мальчика! Знаешь, как назвала? Иван! -- Демилле звонко рассмеялся. -- Наконец взялась за ум! Иван Иванович Демилле! Каково? -- Фу-ты, Господи! -- повторила Алла. Они расположились в маленькой кухоньке за столом, появились закуски, бокалы. Алла, выпив шампанского за рождение племянника, удалилась, сославшись на головную боль. Братья остались одни. Демилле внешне повеселел, но тревога в глазах не исчезла. Федор с самого начала заметил, что у брата что-то не в порядке, но не спрашивал, опасаясь задеть за живое, огорчить и самому огорчиться. Разговор поначалу вертелся вокруг Любаши, но довольно вяло: Федор дал понять, что по-прежнему считает поведение сестры предосудительным, несмотря на русское происхождение племянника. В результате свернули на "Жигули" цвета морской волны. Тема была безопасной, но неинтересной Евгению Викторовичу. -- Как там, в Ливии? -- спросил он. -- Жарко, -- ответил Федор. -- А в политическом смысле? -- Тоже. Разговор о Ливии был таким образом исчерпан, и Демилле с беспокойством отметил про себя, что напряженно ищет тему для разговора. Ему стало досадно: не виделись с братом два года -- и на тебе! -- поговорить не о чем. Он мучительно размышлял: сказать или не сказать Федору о своей беде? -- Ты часом ко мне не заезжал? -- спросил он. -- Куда? -- удивился Федор. -- На улицу Кооперации. -- Не успел. Знаешь, установка гаража... Присматривал, глаз да глаз нужен. Надеюсь, у тебя дома все в порядке? Демилле хватил коньяку. Федор лишь пригубил. В глазах Евгения Викторовича появились злые огоньки. -- Дома все в порядке, -- сказал он. -- Только его нет. -- Как это -- нет? -- насторожился Федор, предчувствуя нечто опасное для пульса. -- На улице Кооперации моего дома нет. -- Ты развелся?! -- ахнул Федор, непроизвольным движением дотрагиваясь до левого запястья. -- Нет, -- поморщился Демилле. -- Он улетел куда-то. Четыре месяца ищу -- не могу найти. За столом воцарилось молчание. Демилле не без злорадства наблюдал за физиономией брата. "Это тебе не Ливия!" -- промелькнуло у него в голове. Наконец Федор спросил: -- Ты мое письмо получил? -- Откуда? -- Отсюда. -- Куда ты его отправил? -- На улицу Кооперации. По твоему адресу. -- Адреса больше нет, Федя. И дома нет. Я же говорю: четыре месяца я там не живу. -- А Ирина? Почему мать мне не сказала? -- Федор растерялся окончательно. -- Мать не знает. А Ирина... Живет где-то в другом месте. -- Она тоже переехала? -- Федя, дом улетел! Ночью, со всеми жильцами. Снялся с места и перелетел куда-то. Я не знаю -- куда. -- Перестань паясничать! -- вскричал Федор, вскакивая с места и нащупывая в кармане валидол. Он вытряхнул из стеклянного цилиндрика таблетку и точным движением положил ее под язык. -- Я не паясничаю. Я правду говорю, -- как можно более проникновенно сказал Евгений Викторович. Федор молча замахал рукой, занятый растворением таблетки под языком. Наконец ему показалось, что валидол расширил сосуды, суженные заявлением брата. -- Я не хочу даже говорить об этом, -- сказал он. -- Хорошо, -- сразу согласился Демилле. -- Давай завтра пойдем к Любаше, поздравим. -- С чем? -- У тебя племянник родился, балда!! -- заорал Демилле. -- Я не считаю его своим племянником. На крик в кухню вернулась Алла. Она метнула взгляд на бутылку коньяка, опорожненную уже наполовину, потом -- на Демилле. -- Что вы тут орете? -- спросила она. -- Вы там совсем чокнулись в своей Ливии! -- Демилле почему-то разбирал смех. -- Нет, это вы здесь совсем чокнулись, дорогой мой! -отвечал Федор. Алла заметила на столе раскрытую скляночку с валидолом. -- Шурыгин, тебе плохо? -- строго спросила она. -- Будет плохо! Ты послушай, что он говорит! -- Нет-нет, я больше не буду. Давай лучше про Ливию. Там негров много? -- спросил Демилле. -- Там нет негров, -- сказала Алла. -- Там арабы. -- А арабов много? -- Два с половиной миллиона, -- сказал Федор хмуро. -- Да-а-а... -- протянул Демилле. -- Это много. Он налил себе коньяку и сразу выпил. Опять воцарилось молчание. -- Ты переночуешь у нас? -- спросил Федор. -- С удовольствием. Последнее время мне приходится ночевать в коктейль-баре. Федор оставил эту реплику без внимания. Расспросы могли завести неизвестно куда. Евгению Викторовичу постелили в столовой на диване. Улеглись спать рано, в половине одиннадцатого. Демилле развесил на спинке стула джинсы, поставил под стул кроссовки, снял рубашку и повалился на чистую постель. Долго с наслаждением вдыхал запах свежей крахмальной наволочки. За стеною, в спальне Шурыгиных, слышались приглушенные голоса Федора и Аллы: бу-бу-бу... Проснулся он рано. Стенные часы показывали без десяти семь. Демилле сунул ноги в кроссовки и отправился в одних трусах на кухню попить воды. Он вышел в прихожую и свернул в боковой коридорчик, ведущий к кухне. Застекленная дверь была приоткрыта. За дверью Демилле увидел фигуру брата. Федор, тоже в одних трусах, стоял перед иконкой, стоявшей на столе и прислоненной к сахарнице. Федор размеренно осенял себя крестным знамением. Серый свет утра, падавший из окна, придавал картине почти кинематографическую рельефность. Демилле инстинктивно шагнул назад, и тут Федор обернулся. Глаза братьев встретились. Федор смотрел на него жалобным взглядом, точно птенец, выпавший из гнезда. Евгений Викторович ощутил, что по его щекам катятся слезы. Он распахнул дверь, Федор поспешно шагнул к нему, и братья молча заключили друг друга в объятия, не стыдясь слез. Они всхлипывали, шмыгали носами, тычась в голые плечи друг друга -- два мужчины не первой уже молодости, потерявшие один свой дом, а другой -- фамилию. Им обоим показалось, что необходимо что-то предпринять, чтобы не разрушить это вернувшееся ощущение братства. Возвращаться в свои постели было просто абсурдно. -- Поедем к Любке... -- глухо пробормотал Федор. Демилле молча стиснул брата в объятиях, повернулся и, пряча лицо, поспешил к своей одежде. Он натянул ее с такой быстротой, будто от этого зависело спасение человеческой жизни. Однако, когда Евгений снова показался в прихожей, Федор уже был там. Решимость преобразила его вялое лицо, оно вдруг показалось Евгению Викторовичу истинно прекрасным. Ни слова не говоря, Федор повлек брата в кухню, выплеснул в стаканы остатки вчерашнего коньяка, и они молча выпили, как бы связанные тайным обетом. Демилле, подхватив "дипломат", устремился к выходу, Федор за ним, но тут путь им преградила Алла Шурыгина в ночной рубашке -- растрепанная и грозная. -- Шурыгин, не смей! Что вы задумали?! -- Иди ты в ж...! -- Федор выругался с яростью и наслаждением, будто выпалил из ракетницы в небо. Алла охнула и провалилась в спальню. Братья выбежали из подъезда и, крупно шагая, устремились через двор к проспекту, по которому вереницей, точно танки, медленно двигались поливальные машины. Было свежее августовское утро. Первые желтые листья светились в крепкой еще зелени кленов и тополей. По газонам просторного двора выгуливали собак зябнущие хозяева. Черный пудель с палкой в зубах большими прыжками, точно в замедленном кино, передвигался по траве. Демилле видел все рельефно и остро. Казалось, эта картина навсегда запечатлеется в памяти. По-прежнему не говоря ни слова, они вышли на проспект и повернули к стоянке такси, где ожидали пассажиров несколько машин. Федор рванул ручку, пропустил брата в машину, упал на сиденье сам и выдохнул: -- Торжковский рынок, потом... Женя, куда потом? -- Первый медицинский, -- сказал Демилле. На рынке они купили огромный букет алых роз и через несколько минут были уже под окнами родильного отделения больницы Эрисмана. Во дворе росли большие деревья. Братья, задрав головы, скользили глазами по пустым окнам больницы. -- На дерево бы влезть, -- сказал Федор. -- Точно! -- Демилле оценивающе взглянул на тополь. Нижние ветки росли довольно высоко. Он оглянулся по сторонам и вдруг, прислонив "дипломат" к стволу, побежал куда-то. -- Ты куда? -- окликнул Федор. -- Сейчас! -- Демилле свернул за угол, почему-то уверенный в успехе. Двор института был перерыт, везде валялись трубы, доски, кирпичи. Демилле перепрыгнул канаву и, рыская по сторонам взглядом, побежал дальше, где кучи песка и свежевырытой земли сулили удачу. И действительно, пробежав метров двадцать, он увидел на дне глубокого рва с обнаженными внизу трубами в теплоизоляции деревянную, грубо сколоченную лестницу. Не раздумывая, Евгений Викторович прыгнул в ров, быстренько приставил лестницу к стене, выбрался наружу и вытянул лестницу за собой. Смеясь и подбадривая друг друга, братья вскарабкались на тополь и устроились на толстой ветке, протянувшейся к окнам родильного отделения. -- Три-четыре! -- скомандовал Федор. И двор огласился согласованными криками: -- Лю-ба! Лю-ба! Лю-ба! Мгновенно в окнах второго, третьего и четвертого этажей появились женские фигуры в больничных халатах. Кое-кто распахнул створки окон. Братьев увидели; женщины заулыбались, показывая на них друг другу. -- Люба Демилле у вас? Позовите Любу! -- просили братья. ...Любаша подошла к распахнутому окну и окинула взглядом двор. Он был пуст, лишь к стволу тополя была прислонена лесенка, да стоял рядом черный "дипломат" с блестящими замками. -- Где? -- спросила Люба у позвавшей ее подружки. -- Да вот они, красавцы! Любаша подняла взгляд и увидела прямо перед собою, метрах в десяти, в густой листве тополя улыбающихся братьев, сидящих на ветке, как птицы. Федор держал перед собою букет. -- С ума сошли... -- прошептала она растерянно, чувствуя, что к горлу подступает комок. -- Который муж? -- спросила подружка. -- Это братья, -- объяснила Люба. -- А-а, братья... -- кивнула подружка и отошла. -- Любаша, поздравляем! Молодец! -- крикнул Демилле. -- Люба, я... Ты... -- Федор смешался. Он размахнулся и метнул цветы в окно. Букет алых роз, точно горящая комета, пересек короткое пространство и влетел в палату. Его тут же подхватили женщины -- ахали, охали, вдыхали аромат цветов. А Любаша все смотрела на братьев, не могла насмотреться. Казались они ей молодыми, вспоминалось время, когда жили все вместе, и отец был жив... Словно угадав ее мысли, Евгений Викторович спросил: -- Помнишь, как я твоих ухажеров выслеживал на дереве? Все трое счастливо засмеялись. -- Сейчас Ваню на кормление принесут, -- сказала Любаша. -- Хотите, покажу? -- Давай! -- сказал Демилле. Внезапно внизу, из дверей больницы выскочила пожилая медсестра в белом халате и, производя отчаянные крики, принялась бегать под деревом, как лайка, выследившая белку. -- Ах вы, безобразники! И не стыдно! Взрослые люди! Слазьте сей же час! Несмотря на грозный тон, старушка не могла скрыть восхищения братьями -кричала по долгу службы, а не от души. Евгений и Федор не спеша слезли с дерева и отнесли лестницу на место. Удовлетворенная старушка покинула поле боя. Когда они возвратились под окно, Любаша была уже не одна. На руках она держала туго спеленатый сверток, откуда выглядывала крошечная смуглая головка с закрытыми глазками. Братья оценивающе поглядели на новоявленного племянника. -- Нормальный пацан! -- крикнул Федор. -- Везет тебе на мальчишек! -- крикнул Демилле. -- Стараюсь! Женя, Федя, позвоните маме, скажите, чтобы Ника принесла сливок и орехов. У меня молока мало... Ну, я пошла кормить! -Любаша помахала рукой и скрылась. Братья несмело переглянулись. Оба одновременно почувствовали, что внутри опустело, завод кончился. То был порыв, не больше. Теперь каждому нужно было возвращаться на свою дорогу. Они сели на скамейку и закурили. -- Пять лет не курил, -- усмехнулся Федор. Он выглядел виноватым. Знал, что все возвращается на круги своя, помочь Любаше и Евгению он ничем не может, да они и не нуждаются. Мысли вернулись к дому, к жене, и Федор впервые ужаснулся, вспомнив, как обругал ее. Предстоял неприятный разговор. Тут же его поразила более страшная мысль: он вспомнил, что оставил на кухонном столе иконку. Положим, Алла знает о его тайне, но вдруг увидит Вика? Это катастрофа. Единственная надежда, что жена догадается спрятать. Евгений Викторович заметил перемену в брате, но не осуждал. Скорее, был благодарен ему, ибо не ожидал и этого порыва. Впрочем, от себя он тоже не ожидал подобного. Он уже прикидывал -- куда идти, вспомнил о новой своей службе, поморщился... Братья поднялись одновременно. -- Ну, бывай, -- сказал Евгений, обнимая брата. -- Женя, если что нужно... -- неуверенно пробормотал Федор. -- Ничего, Федя. Все путем. По его объятию Федор понял, что брат больше не придет и звонить не будет. Он с горечью отметил, что эта мысль принесла ему облегчение. "Не склеить... Ничего не склеить", -- констатировал он уже почти без сожаления. Что ж, значит, так тому и быть. Каждому свое. И тут же он вспомнил о пульсе. Как он мог забыть? Непростительно. Проводив глазами Демилле, Федор положил пальцы на запястье. Пульс был семьдесят девять ударов. Федор Викторович похолодел и принялся искать валидол. Скляночки не было! Очевидно, впопыхах он забыл ее дома, чего не случалось с ним уже много лет. Лоб его покрылся испариной, он беспомощно огляделся по сторонам и шаркаюшей стариковской походкой осторожно направился к телефону-автомату, находившемуся у ворот медицинского института. Он набрал номер, чувствуя, что пульс от волнения полез вверх. -- Алла? Я забыл валидол. Что делать? -- Купи в аптеке! -- Алла швырнула трубку. И правда, как он не догадался! Ему стало чуточку легче. Он сел в трамвай и доехал до площади Льва Толстого. Здесь его ждал новый удар: аптека была закрыта. Федор Викторович почувствовал, как сжалось сердце, схватился за левый бок и прислонился к стене. Проходивший мимо старик остановился. -- Вам плохо? Хотите валидол? -- Да-да! Если можно... Старик вытряхнул на ладонь Федора две таблетки, и тот засунул их в рот. Во рту похолодело. Ему показалось, что боль отступает. Поблагодарив старика, Федор направился к остановке троллейбуса. Когда он вернулся домой, серый от переживаний, то застал на кухне жену, беседующую с небольшого роста майором милиции. На лоб майора падала жесткая прядь волос, похожая на воронье крыло. На столе стояла чашка чая. В голове Федора пронеслось несколько мыслей, не успевших сформироваться из-за быстроты передвижения. Он в растерянности остановился в дверях кухни. Майор шагнул ему навстречу, четким движением вынул из кармана удостоверение и, ловко раскрыв его указательным пальцем, подержал пару секунд перед носом Федора Викторовича. -- Майор Рыскаль. Федор от волнения не смог прочесть фамилию в удостоверении, и оно исчезло в кармане майоровской тужурки. Мысли Федора все прыгали в разного рода предположениях: почему-то они были связаны с "Жигулями" цвета морской волны, с установкой гаража, хотя противозаконных действий совершено было не более, чем обычно. Они уселись за стол, и Федор, слегка устремившись вперед, искательно поглядел на майора. Тот вынул из кармана конверт. -- Это вы писали? Федор взял конверт, недоуменно повертел его в руках. Это было его письмо к брату, как ни странно, нераспечатанное. -- Я, -- сказал он грустно. -- Вы виделись со своим братом, Евгением Викторовичем Демилле? -- Да, только что. -- Знаете ли вы, что на него объявлен всесоюзный розыск? Федор похолодел. На миг перед его внутренним взором выпрыгнул увиденный недавно на аэровокзале плакат "Их разыскивает милиция" с уголовными физиономиями разыскиваемых. -- Нет, я не в курсе. -- Значит, вам он не говорил. А как вам показалось -- знает ли он об этом? Федор, ободренный сравнительно безопасным для него течением следствия, напряг память. Действительно, что-то в действиях брата показалось ему подозрительным. Не успел он высказать свое предположение, как в разговор вмешалась Алла. -- Наверняка знает! -- отрезала она. -- Почему вы так думаете? -- обратился к ней Рыскаль. -- Он внешность изменил. Никогда у него усов не было и таких длинных волос. Одежда тоже нехарактерная. Рыскаль подробно выспросил, как был одет Демилле, сведения записал в книжечку. Потом спросил: -- А где сейчас живет, он не говорил? -- Нет, -- покачал головой Федор. -- Говорил, неправда! -- Алла инстинктивно дернулась вперед, как собака, взявшая след. -- Он сказал, что ночует в коктейль-баре! -- В коктейль-баре? -- удивился Рыскаль. -- В каком? -- Мы не спросили. Рыскаль недовольно хмыкнул, уставился в книжечку. Когда он поднял на супругов глаза, в них блеснула неприязнь. -- Он ничего не рассказывал о себе? Какие-нибудь странные события? -продолжал допрос Рыскаль. -- Ах, нес какую-то ахинею, -- вздохнула Алла. -- Говорил, что его дом куда-то улетел. Ну, сами понимаете... -- Федор развел руками, словно извиняясь. -- Это правда. Дом улетел еще весной, -- отрубил Рыскаль. Супруги покосились друг на друга, не смея возразить. -- Что он еще рассказывал про себя? О жене вспоминал? Федор пожал плечами. -- Ну и семейка! -- зло сказал Рыскаль. -- Когда вы его снова увидите? Он придет к вам? -- Не знаю... Может быть, и нет. Рыскаль только крякнул и поднялся со стула. В прихожей он надел фуражку, повернулся на каблуках к Федору и Алле: -- Настоятельная просьба: если Демилле появится у вас или вы узнаете о его местонахождении, сообщите по телефону ноль-два дежурному УВД для майора Рыскаля. -- Да-да, непременно... -- испуганно сказал Федор. Рыскаль холодно откозырял и покинул квартиру Шурыгиных, не сказав более ни слова. Федор и Алла поглядели друг на друга. Им обоим вдруг вспомнилась их квартира с кондиционером в Триполи с видом на ослепительной синевы бухту, обрамленную пальмами... Федор набрал номер Аэрофлота и в ответ на приятный женский голос "Международный отдел слушает" сказал: -- Девушка, по каким числам рейсы на Триполи? В середине августа, дождавшись возвращения из Ессентуков обоих Светиков, Рыскаль созвал чрезвычайное заседание Правления в расширенном составе. На нем, кроме членов Правления, присутствовали руководители групп взаимопомощи каждого подъезда, генерал Николаи как представитель общественности микрорайона, жена Рыскаля и оба дворника. В штабе висела газета "Воздухоплаватель 1 5", оформленная Храбровым и Соболевским в подчеркнуто тревожных тонах. Центральное место занимал рисунок дома в разрезе: множество квартир, среди которых бросались в глаза своею отвратительностью многочисленные притоны с нагромождением бутылок, замусоренные лестничные клетки, языки пожара в одной из квартир, бандитизм в другой... -- тогда как в соседних изображена была тихая обывательская жизнь с телевизором, кошками и электрическими самоварчиками. Дворники, вконец измученные мусором и алкоголиками, дали волю своей мрачной фантазии. Рисунок получился пугающим. Рыскаль решил не цензуровать: пусть посмотрят, во что мы превратились. Сам он написал передовицу в тоне спокойном, но решительном, с перечислением всех фактов антиобщественных и уголовных деяний, случившихся во вверенном ему доме за лето. Остальные тексты принадлежали дворникам. Надо сказать, что практическая борьба с хулиганами и тунеядцами решительно преобразила творчество прозаика и поэта. Стихи и проза лишены были заумности и следов нарочитого формотворчества -- они стали крепче, злее, действеннее. Майор открыл заседание. -- Я не буду повторяться, товарищи. Факты изложены в моей заметке. Нам нужно выработать практические решения по недопущению впредь подобных фактов. Кто хочет выступить? -- Разрешите мне! -- сразу вскинула руку Светозара Петровна. Она поднялась со стула и обвела членов Правления долгим укоряющим взглядом. -- Товарищи, как могло такое случиться? Вспомните, как хорошо все начиналось! -- Вы имеете в виду наш перелет? -- спросил Файнштейн. -- Перестаньте, Рувим Лазаревич! Вам все шуточки! Я имею в виду Первомай, субботник... Как мы могли докатиться до такого?! -- она указала на газету. -- Я предлагаю выбрать ответственного за воспитательную работу. Надо чаще собираться, товарищи. Назрела необходимость общего собрания... -- С алкоголиками, -- вставил Карапетян. -- Я призываю вас к порядку! Если мы здесь, в Правлении, не можем навести порядок, потеряли веру в наши идеалы... -- Эк вы хватили! -- крякнул Серенков. -- Да! Потеряли! Почему пишут на стенах? Почему в лифт невозможно войти? Распустились! Надо воспитывать и воспитывать! -- Светик... -- промолвил Светозар Петрович. -- Я сказала. Корень в воспитательной работе, -- Светозара Петровна села с оскорбленным видом. Встал Файнштейн. -- Светозара Петровна в своем, как всегда, темпераментном выступлении поменяла местами причину со следствием. Будем жить по Марксу, товарищи... -- Я живу по Марксу! -- воскликнула Светозара Петровна. -- ...А Карл Маркс учит нас, что бытие определяет сознание, а не наоборот. Дайте людям сносные условия существования, и они перестанут мочиться в лифтах. Я опять ставлю вопрос о предоставлении членам кооператива равноценной жилплощади в другом районе. Иначе может случиться непоправимое... -- Что? Что -- непоправимое? -- вскинулся Серенков. -- Убийство и изнасилование у нас уже были. Вы хотите дождаться похищения детей? Растления малолетних? -- парировал Файнштейн. Все притихли. Угроза была, может быть, и преувеличена, но ненамного. -- Порядок нужен. Твердая рука, -- сказала Клара Семеновна. Все посмотрели на Рыскаля. Он в задумчивости поглаживал свое "воронье крыло". Клара волновалась, ожидая его ответа. Но Рыскаль молчал. -- Можно мне? -- поднялся дворник Саша Соболевский. -- Раньше в каждом подъезде был постовой, и на углах дома тоже. Был порядок. Потом поставили шифрованные замки в дверях, а постовых убрали. Замки сломали через неделю. А постовых не вернули. Надо добиться от Управления, чтобы снова были постовые... -- Правильно! Дело говорит! -- раздались возгласы. -- Разрешите? -- встал со своего места Николаи. Члены Правления обратили взоры на активного генерала, который удивил их еще на первом собрании. Глаза Серенкова вспыхнули недобрым огнем; он слишком хорошо помнил выволочку, устроенную ему генералом за дверями собрания. -- Можно, конечно, поставить постовых в каждом подъезде. Но почему только в вашем доме, товарищи? Давайте быть последовательными. Поставим по милиционеру в каждом ленинградском подъезде. И на каждом углу тоже. Почему бы не поставить? -- Милиционеров не хватит, -- сказала Малинина. -- Совершенно верно. Сотрудников милиции может не хватить. Что же делать? -- Всем записаться в милицию! -- воскликнула Клара Семеновна, вызвав общий смех. -- В этом есть резон, -- продолжал генерал, переждав смех. -- Только незачем нам надевать мундир. Есть проверенная форма участия населения в охране общественного порядка. Я говорю о добровольной народной дружине... Присутствующие как-то поскучнели. Думали, генерал предложит что-нибудь необычное, а тут -- опять дружина! -- Вы отставник? -- с вызовом спросил Серенков. -- Да. Именно так, -- кивнул генерал. -- А мы работаем! Мы дружинники по месту работы. Между прочим, дежурим регулярно. Вы предлагаете и по месту жительства эту лямку тянуть? -- Где вы дежурите? -- спросил генерал. Серенков на секунду смешался, ибо членом никакой дружины не был, но тут же взял себя в руки. -- Это не важно. -- Мы -- на проспекте Благодарности. Возле завода, -- ответил Карапетян. -- То есть довольно далеко от родного дома, -- подхватил генерал. -- Вы знаете, от кого вам охранять граждан. От хулиганов. Но вы, к сожалению, не знаете, кого охраняете. Вы бережете покой неких абстрактных земляков. И только. Здесь же вы будете охранять своих близких, знакомых, соседей... Каждому живому существу свойствен инстинкт защиты своего гнезда. -- Значит, все-таки "своя рубашка ближе к телу"? -- насторожилась Ментихина. -- Естественно, дорогая Светозара Петровна. И это обстоятельство надо использовать в общественных интересах. Добровольная народная дружина должна создаваться при каждом доме и охранять порядок вокруг своего дома. Тогда ее члены будут знать, кого они охраняют. Своих жен, матерей, детей, соседей... Это ведь так просто. -- А что? Верно товарищ говорит, -- вступила Малинина. -Формально дежурим на производстве. Пошатаемся с повязками по людным местам и бегом домой. А здесь -- все свои. В случае чего -только крикни! -- Управление, надеюсь, не будет возражать? -- обратился генерал к Рыскалю. Тот развел руками. -- Какие могут быть возражения... -- Вы думаете, так просто будет собрать на дежурство членов дружины? -- возразил Файнштейн. -- На работе нас обязывает начальство. -- А здесь -- совесть! -- воскликнула Светозара Петровна, на что Файнштейн только страдальчески поморщился. -- А пустующие квартиры немедля сдать под охрану милиции. Поставить сигнализацию -- и все дела, -- генерал сел. Собрание оживилось. Предложения генерала показались простыми и разумными, а главное -- возвращали кооператив к единению, к незабываемым майским дням сплоченности и доверия. Тут же стали обсуждать: кто и как будет дежурить, все ли члены кооператива должны быть членами ДНД или же только мужчины, какова периодичность дежурств, часы и тому подобное. Ответственность за создание дружины возложили на начальников групп взаимопомощи каждого подъезда. Настроение собрания поднялось. Забрезжил выход. -- Алкашей будем принимать? -- спросила Малинина. -- Вот еще! -- А что они -- не люди? -- обиделась Вера. -- Мы с ними бороться будем, -- объяснила Светозара Петровна. -- И они тоже будут. С собой будут бороться. Вы не знаете! Алкаши ужасно с собою борются, только в одиночку. Ответственность возрастет, -- серьезно убеждала Вера. Решили дружно -- препятствий алкоголикам при записи в дружину не чинить. Рыскаль подвел итоги заседания. Во время дебатов он отмалчивался, будто размышлял о чем-то. Наконец, выслушав всех и не вставая со своего председательского места под портретом Дзержинского, майор начал негромко: -- Я вот тут думал, товарищи... Последний месяц тяжелый был. Не налаживается у нас коммунистический быт. Огорчительно. Все ждем, когда на тарелочке поднесут. А надо самим строить. Товарищ генерал справедливо указал. Поймите меня правильно: я власть не хочу применять. И постовых в каждом подъезде могу вернуть, это не проблема, учитывая наше положение... Но хочется-то -- без постовых! -- воскликнул вдруг Рыскаль с такой болью, что присутствующие потупили глаза. Не ожидали от майора эмоций: всегда он был ровен и спокоен. Видно, сильно его допекли обстоятельства и горькие думы. -- Дружина -- это хорошо. Мы ее создадим. Но не только в надзоре дело. Я думал: устроим маленькую показательную ячейку. Как можно жить. Чтобы другие видели... Ан нет. Не получается. Снова попрятались в свои ракушки... -- Я же говорю, нужно чаще встречаться, -- сказала Ментихина. -- Собраниями не поможешь... -- вздохнул Рыскаль. -- Что же вы предлагаете, Игорь Сергеевич? -- спросил Файнштейн. -- Если б я знал... Понимаете, я в деревне вырос. Семья большая. Все друг про друга известно: кто синяк набил, у кого штаны прохудились, кому мамка выволочку сделала... И про другие семьи всем известно, про соседские, потому что все на виду. А на виду жить лучше стараешься. Стыдно перед другими... Или вот в коммуналке, помнишь, Клава?.. -- Я так вас понял, что вы хотите, чтоб весь наш дом был одной большой коммунальной квартирой? -- опять спросил Файнштейн. -- Коммуналка -- ведь она от слова "коммуна", -- сказал Рыскаль. -- Простите. Всем известно, что партией и правительством взят курс на обеспечение трудящихся отдельными квартирами, -возразил Файнштейн. -- Курс-то взят... -- снова вздохнул Рыскаль. -- Я не понимаю, -- развел руками Файнштейн. Вот на этой недоумевающей ноте заседание и закончилось. Разошлись тихо, каждый про себя обдумывая зароненную майором озабоченность. В самом деле, и так плохо, и сяк. Залезли в отдельные квартиры, знать ничего не хотим о ближних -- какой же это коммунизм? Но неужто лучше коммуналка с постоянной нервотрепкой и неугасающим стыдом оттого, что приходится интимные стороны жизни выставлять напоказ? Куда податься?.. Тем не менее, запись в дружину провели организованно и дружно. Возглавил дружинников богатырь Вероятнов, которому это было зачтено как партийное поручение на заводе, где он работал. (Об этом позаботился Рыскаль.) Не мешкая, решили провести первый противоалкогольный рейд, причем решение это и дату рейда Правление держало в строжайшей тайне, дабы застать нарушителей врасплох. Григорий Степанович принимал в подготовке к рейду живейшее участие, так что баснописец Бурлыко предложил даже в шутку назвать дружину именем генерала Николаи. Рыскаль воспринял серьезно. -- Посоветуюсь в Управлении. Поскольку вы -- Герой, могут разрешить. -- Оставьте, Игорь Сергеевич! -- рассердился генерал. К назначенному дню инженер Карапетян при помощи дворников обновил гирлянду освещения в щели, куда выходили двери парадных: заменил перегоревшие лампочки, над каждым подъездом установил мошные ртутные светильники. Вечерами щель светилась, как раскаленная добела проволока. В двадцать один час в штабе собрались дружинники с красными повязками на рукавах. Все были сосредоточены, переговаривались вполголоса. Саша Соболевский мерцал фотовспышкой. Было нервно. Рыскаль позвонил в медвытрезвитель и вызвал фургон. -- Начнем, товарищи, -- сказал он, положив трубку и обведя собравшихся строгим взглядом. Группы одна за другой принялись покидать штаб. Разработанный Рыскалем план состоял в следующем: сначала прочесать все лестничные марши и площадки от первого этажа до последнего, потом приступить к досмотру подозрительных квартир. В штабе у телефона остались дежурить Светозар Петрович и генерал Николаи. Клава и обе дочери Рыскалей кипятили чай и готовили перевязочные средства. ...Потом уже, работая над спецвыпуском "Воздухоплавателя", баснописец Бурлыко пустит очередную шутку, назвав эту ночь "Варфоломеевской", но тогда было не до шуток. Отряды дружинников, бесшумно проскользнув по щели к дверям подъездов, устремлялись на верхние этажи, обшаривая кулуары площадок и закутки у мусоропроводов. Попутно специальные разведчики-слухачи, приникая ушами к дверям, прослушивали, не раздаются ли из квартир подозрительные шумы: ругань, крики, звяканье бутылок. При обнаружении оных дверь помечали мелом, однако пока в квартиры не входили. Работали на площадках. Зазевавшихся алкашей, распивающих парами и на троих свои бормотушные бутылки, брали быстро и бесшумно. Как правило, алкоголики располагались у мусоропроводов, поставив бутылку на крышку люка. Их моментально сталкивали в лифт и спускали на первый этаж, где они попадали в руки дворников, поддержанных Бурлыко, Завадовским и гигантом Вероятновым. Точно карающая молния, прорезала темноту фотовспышка в руках Соболевского, и ослепленные ею алкоголики попадали в щель, где на них наваливался мертвенно-синеватый свет ртутных ламп. Конвоируемые, а иногда и ускоряемые дружинниками, несчастные следовали быстрой пробежкой к выходу на Подобедову, где их, урча мотором, ждал фургон "Спецмедслужба" с гостеприимно распахнутой задней дверцей. Не замедляя скорости, чему способствовали три сержанта милиции, нарушители порядка влетали туда, как в черную дыру, и исчезали из глаз. Тем, кто не мог двигаться исправно, помогали это делать. Фургон постепенно наполнялся пьяными слезами, криками и угрозами. Кроме распивающих на площадках, хватали так называемых "гонцов", устремлявшихся из квартир за бутылками, случалось, в одной рубашке на голое тело, и сжимавших в кулаке мятые рубли, а также возвращавшихся обратно с добычей, найденной поблизости у водителей такси. Квартира тут же помечалась мелом, а "гонцы" пополняли компанию в фургоне. Курящих на лестницах кооператоров и их гостей сортировали: смирных отцов семейств, оберегающих свои квартиры от табачного дыма, вежливо направляли домой, людей же из пьяных компаний отводили в штаб для последующего разбирательства, если они вели себя тихо. Буйствующих ждал фургон; квартира, естественно, помечалась. Не обходилось без конфликтов: то тут, то там на лестничных площадках слышалась глухая возня с отзвуками мата, дрожали перила, гремели дверцы лифта, сотрясаемые борющимися в них телами. Вскоре полоска ущелья, выметенная метлою Храброва, обагрилась кровью -кому-то разбили нос. Тропка алых капель на сером асфальте уводила к фургону. В штабе Клава обрабатывала перекисью водорода Валентина Борисовича Завадовского, получившего ссадину при падении с крыльца. Рыскаль поспевал там и тут. Только его видели у фургона, где он производил ревизию нарушителей и договаривался с милиционерами о повторном рейсе, ибо улов пьяниц оказался значительнее, чем предполагалось, как Игорь Сергеевич оказывался на девятом этаже, чтобы разобраться с компанией студентов, курящих на площадке; покончив с ними, спешил в штаб, где Клава подносила ему стакан горячего чая, а Светозар Петрович сообщал текущую статистику рейда: столько-то человек в фургоне, такие-то квартиры помечены. Игорь Сергеевич был мрачен: масштабы явления превзошли самые страшные прогнозы. Становилось ясно, что одним рейдом тут не обойдешься, нужна постоянная работа. Как вдруг в штабе показались инженер Вероятнов и Файнштейн, которые вели под руки щуплого гражданина маленького роста, мертвецки пьяного. Одет он был в глухой комбинезон из блестящей ткани цвета алюминия и в такую же шапочку. Однако невменяемое состояние гражданина и его странный наряд как-то отступили перед ужасом, охватившим майора при взгляде на лицо незнакомца. Оно было желтого с просинью цвета, огромными блеклыми остановившимися глазами -- и без носа! Когда же Игорь Сергеевич обратил взгляд на руки странного гражданина, то обнаружил на месте пальцев довольно-таки мерзкие щупальца. -- Кто это? -- спросил Рыскаль с тревогой. -- Вышел из квартиры двести восемьдесят четыре с двумя алкашами, -- доложил Вероятнов. -- Тех мы в фургон, а этого... Решили вам показать. -- Правильно, -- одобрил Рыскаль, приходя в себя после шока, вызванного видом незнакомца. -- Такого в вытрезвитель нельзя, он там всех перепугает... Он обошел пьяного, поддерживаемого за локотки Файнштейном и Вероятновым и никак не отозвавшегося на происходящее. -- Что же это за явление? -- озадаченно спросил Рыскаль. -- Я думаю, алкогольный мутант, Игорь Сергеевич, -- сказал Файнштейн. -Как врач могу подтвердить, что такое возможно. -- А вдруг иностранец? Из какой квартиры вышел, вы говорите? Кто там живет? -- Квартира пустует с апреля. Там писатель прописан, -- доложил Вероятнов. -- А-а... Зарегистрированный бегун... -- вспомнил Рыскаль. Он поводил указательным пальцем перед отсутствующим носом желтолицего мутанта. Блеклые глаза мутанта не выразили ни малейшего интереса. -- Вы кто? Вы меня видите?! -- крикнул Рыскаль в лицо мутанту. Тот на секунду оживился, задвигал щупальцами. Изо рта его вырвался шипящий звук, после чего он попытался произнести какое-то слово. -- Что он сказал? -- не понял Рыскаль. -- Кажется, "лебедь", -- сказал Вероятнов. -- При чем тут лебедь? -- пожал плечами Файнштейн. -- Вот что. Запрем этого "лебедя" в штабе и вызовем "скорую", -- распорядился Рыскаль. Бесчувственного мутанта опустили на стул, Рыскаль набрал номер "Скорой" и объяснил, что нужно приехать к гражданину с ярко выраженными физическими недостатками. К тому же -- пьяному. Диспетчер "Скорой" отказывалась, так что Рыскалю пришлось назвать свой чин и должность. Мутант неловко сидел на стуле, свесив набок желтое безжизненное лицо. Клава поднесла ему ко рту (за неимением носа) скляночку с нашатырем, мутант дернулся и вдруг, вырвав из рук Клавы пузырек, опрокинул содержимое себе в рот. После чего снова впал в прострацию. Его заперли в помещении штаба и отправились по этажам -наводить порядок в помеченных квартирах. Клава осталась у двери, внимательно прислушиваясь к звукам изнутри. Слава Богу, мутант вел себя мирно. "Скорая" приехала через час. За это время рейд подошел к концу, и его участники вновь собрались в квартире Рыскаля, однако штаб пока не открывали -- пили чай на кухне, обмениваясъ впечатлениями и подробностями операции. Молоденькая женщина-врач в белом халате вошла в квартиру и, выслушав короткое объяснение майора, попросила показать больного. Майор повернул ключ в двери штаба и распахнул дверь. В штабе никого не было. Только обивка стула, где сидел мутант, была слегка обожжена, да в оконном стекле удалось после тщательного осмотра обнаружить мельчайшие, не более миллиметра в поперечнике, дырочки с гладкими оплавленными краями. Однако вернемся к нашему герою, успевшему задать нам новые загадки. Мы уже давно потеряли его из вида. Демилле прибыл в Ленинград поездом в середине августа. Трудности с билетами и ночевками на время отвлекли его от мыслей о будущем: куда он спешит? что будет делать дальше? где ему жить? -- но они встали во весь рост, как только Евгений Викторович с портфельчиком вышел из здания Московского вокзала. Куда ехать? Где провести хотя бы первую ночь? Все прежние пристанища отпадали. Аспиранты наверняка в отпуске, лакомятся дынями в Баку и Ташкенте и рассказывают о чудаке, потерявшем собственный дом; детский сад -- на даче, Неволяев уже не дежурит по ночам; Наталья?.. Бог его знает, что там у Натальи? Может, замуж вышла... О Безиче и Каретникове даже не вспоминал, вычеркнул их из памяти. Как ни крути, оставались матушка и Любаша. Но сначала заехать на службу, нет ли там каких новостей? Демилле вышел на Лиговку и прошелся вдоль длинной очереди на такси. Хотелось проехаться по родному городу с комфортом. У Евгения Викторовича бывали такие капризы. Однако стоять в очереди было выше сил. Демилле остановился в задумчивости. -- Куда вам ехать? -- раздался сзади приятный голос. Демилле оглянулся и увидел модного, по-летнему одетого мужчину среднего роста, спортивной наружности, с открытым стандартно-непримечательным лицом, какие встречаются на рекламах. Мужчина поигрывал ключами "Жигулей". -- Недалеко. На Мойку, -- ответил Демилле. -- Три рубля, -- сказал мужчина, слегка улыбаясь и глядя Демилле прямо в глаза. -- Поехали, -- пожал плечами Евгений Викторович. Мужчина отвел его на стоянку, отпер "Жигули" вишневого цвета, предложил сесть. Демилле уселся спереди и пристегнулся ремнем безопасности. -- Правильно, -- похвалил водитель. -- Приходится напоминать, знаете... По дороге разговорились. Начал водитель: откуда приехали? какая погода в Крыму?.. -- говорил законченными, правильно построенными фразами. Демилле отвечал корректно, но сухо, поскольку, с одной стороны, презирал в душе эту породу частников, с другой же -не хотел обижать. Впрочем, водитель, похоже, не обращал на интонацию пассажира внимания, довольствовался фактами. Когда Демилле назвал адрес института, куда нужно подъехать, водитель взглянул на него с интересом. -- Вы кем там работаете, если не секрет? -- Архитектором. -- Интерьеры оформлять умеете? -- Да... Зачем вам это? -- Вопросы потом. Подработать хотите? Оплата наличными и сразу. Работа по специальности. -- М-м... -- Демилле замялся. Предложение было как нельзя кстати, учитывая неопределенность его положения, отсутствие жилья и денег. Возможно, придется снимать комнату, вообще деньги всегда нужны. Но и соглашаться не хотелось, ибо он чувствовал, что дело нечисто. Водитель между тем притормозил у подъезда проектного института, где работал Демилле, и, вынув из кармана визитную карточку, черкнул что-то на обороте. -- Если надумаете, приезжайте по этому адресу. Работаем с пяти до полуночи. Жду вас два вечера, в противном случае обращаюсъ к другому специалисту. Демилле отсчитал деньги и вышел, поблагодарив кивком. "Жигули" умчались. Демилле взглянул на визитку. На лицевой стороне типографским шрифтом было вытиснено: "Зеленцов Валерий Павлович. Диск-жокей", стояли домашний адрес и телефон. На оборотной стороне рукою Зеленцова было написано: "Дискотека ,,Ассоль"" и адрес на проспекте Обуховской обороны. Евгений Викторович спрятал визитку в карман и вошел в здание института. В коридорах было пустынно, пора отпусков еще не кончилась. Демилле почувствовал странное отчуждение: его институт с потерей дома не стал ближе, а, наоборот, отдалился от него, стал чужим. Не встретив никого из знакомых, он дошел до мастерской на третьем этаже и, с неудовольствием предвкушая предстоящее вранье, открыл дверь. В мастерской сидела Жанна, листая журнал "Англия". -- О! Демилле явился. Ты чего так рано? У тебя же еще отпуск? -- Так... Забрел по пути, -- ответил Евгений Викторович, озирая глазами мастерскую. За кульманами никого не видно. Стол начальника пуст. Он подошел к своему рабочему месту и увидел прикрепленную к чертежной доске записку: "Евгений Викторович! Прошу Вас срочно зайти в партком. Решмин". -- Тебя тут ищут, -- сказала Жанна, не переставая листать журнал. -- Ты что-нибудь натворил? -- Кто? -- вздрогнул Демилле, а в голове промелькнуло: "Неужто Ириша?" -- Майор милиции приходил. Интересовался. Демилле похолодел. Сразу вспомнились комаровская дача и два санитара, спускающие с крыльца длинные носилки, накрытые простыней. Невидящими глазами он продолжал смотреть на записку, мысли его заметались и среди них выделилась вдруг одна: "Бежать!". -- С женой-то помирился? -- равнодушно поинтересовалась Жанна. Она знала о кратковременном пребывании Демилле у Натальи; Евгений Викторович как-то весною проговорился, тем более, что с Натальей его бывшая возлюбленная была шапочно знакома -- виделись однажды в кафе; однако причину своего проживания вне семьи Демилле утаил. Жанна решила просто -- в очередной раз поругался с Ириной. Это ей было понятно. Сама не раз удивлялась еще в пору их романа: "Как тебя терпят? Я бы никогда не стала, выгнала бы тут же!" Евгений Викторович с недоумением посмотрел на Жанну, потом сообразил, что она имеет в виду. Жанна была ему сейчас неприятна. Как он мог связаться с нею, бродить часами по улицам, говорить, говорить, искать возможности для интимных свиданий?.. -- Помирился, -- сказал он и тут же, сменив тон, продолжал: -- Жанночка, я тебя очень прошу, обо мне ни слова. Хорошо? -- О чем? -- удивилась она. -- Ну, что я... В общем, заходил, говорил... Очень тебя прошу. -- Хорошо, -- пожала плечами она. -- Даже если будут разыскивать, -- подчеркнул Демилле. -- Да что ты наделал-то? -- наконец всерьез заинтересовалась она, отложила журнал и вышла из-за стола. По ее странной улыбке Демилле понял, что Жанна вспомнила. Она иногда любила так вспоминать былые увлечения, на один миг возвращая прошлое и снова купаясь в нем. Жанна приблизилась к Демилле, положила руку на плечо, заглянула в глаза. -- Ты уже все забыл? -- прошептала она и слегка откинула голову, ожидая поцелуя. Однако Евгений Викторович заерзал, отодвинулся, освобождаясь от руки и взгляда. -- Почему же... Сейчас не время... -- Пойдем посидим где-нибудь, -- предложила Жанна, мгновенно отрезвев и переходя на приятельский тон. -- Нет-нет, не могу, -- извиняющимся голосом, который всегда был ему противен, запротестовал Демилле, все более отодвигаясь. -- Как хочешь, -- снова пожала она плечами и возвратилась на место. -- Я тебе позвоню, -- зачем-то сказал он. -- Для чего? Не волнуйся, никому ничего не скажу. Демилле стыдливо пошел между кульманов к двери. Уже в дверях его догнала холодная фраза Жанны: -- Все-таки ты не мужчина. С этим и ушел. По коридору продвигался быстро, испуганно озираясь, как вражеский разведчик в неумелом фильме. Боялся, что заметят, поведут в партком, начнут выяснять, откуда знает Безича и Кравчука, позвонят в милицию... Слава Богу, никого из начальства не встретил. Он вышел на улицу, почти бегом кинулся к Невскому и смешался там с толпой. Мысли вертелись вокруг милиции. Почему ищут? Что могут ему инкриминировать? Припоминались разговоры с Безичем и Аркадием: Олимпиада, Мадридское совещание... Письмо хотел написать! А что, если подозревают в убийстве Кравчука? Неизвестно, как там все вышло, какую записку оставил Аркадий перед смертью. Вряд ли стали бы так настойчиво разыскивать, если бы не подозревали. Майор приходил. Не сержант, не лейтенант даже, а майор. Чин в милиции немалый... Демилле зашел в телефонную будку, отдышался и набрал номер Анастасии Федоровны. -- Мама, здравствуй. Это я. -- Федя? -- Почему Федя? Это я, Женя... Анастасия Федоровна сразу же накинулась на него, выливая все свалившиеся на голову заботы: Любаша в роддоме, она одна с Никой и Хуанчиком, Шандор в лагере, как вам не стыдно, ни одного письма из Севастополя, хотя бы позвонили... Да! Самое главное. Федя приехал. -- Зачем? -- тупо спросил Демилле. -- Как зачем?! Как зачем?! -- закричала бабушка Анастасия. -- Я тебе удивляюсь. В отпуск приехал. -- Вы виделись? -- Нет еще. Звонил. Ты же его знаешь, для него к матери выбраться -- целое дело. Все вы хороши... -- Анастасия Федоровна внезапно заплакала. -- Мама, не надо. Не волнуйся, -- безнадежно бормотал Демилле. -- Женечка, я совсем забыла. К нам участковый приходил, -- так же внезапно переставая плакать, сообщила Анастасия Федоровна. -Тебя спрашивал. Что случилось? Я жутко переволновалась. -- Все в порядке. Это ошибка, -- стараясь придать голосу уверенность, ответил Евгений Викторович, в то время как сердце опять провалилось. -- А что он говорил? Зачем я ему? -- Не знаю. Просто хотел знать, где ты. Я сказала, что в отпуске, с семьей. Как Егорка? Так давно его не видела. Демилле скучным голосом принялся врать про Севастополь, Егора, Ирину, купания... -- Когда же вы зайдете? Любу надо навестить. -- Мамочка, прости, сейчас некогда. Егорку в школу устраиваем. Потом как-нибудь заскочу. К Любаше заеду. Где она? -- В Эрисмана. Ты к Федьке зайди, к Федьке... Евгений Викторович вышел из будки разбитым. Более всего расстроила его собственная фраза -- "Егорку в школу устраиваем". Сердце так и защемило. В какую школу?.. Значит, и у матери его искали. Дело серьезное. Выходит, туда нельзя. Остановиться у Федора -- устанешь объяснять. Этого им не понять после Ливии. Да и вообще, у родственников жить невозможно. Найдут в два счета. Надо затихариться... Демилле сам не заметил, как перешел на уголовную терминологию, будто был закоренелым рецидивистом. Обстоятельства толкали его на неизведанную дорогу. В душе поселился страх. Демилле стал сторониться милиционеров, свернул с шумного Невского и пошел дальше по Садовой, пока не дошел до Летнего сада. Там он укрылся в тенистой аллее и присел на скамейку. Горько было на душе. Совсем пропащий в таком огромном городе. Пойти не к кому: либо опасно, либо некстати, требуются повод, приглашение. Собственно, приглашение есть. Демилле нашел визитку Зеленцова, еще раз осмотрел ее и прикинул в уме, как добираться до нужного адреса. Времени оставалось как раз, чтобы не спеша доехать туда к началу работы, то есть к пяти часам. Подъезжая к "стекляшке" на проспекте Обуховской обороны, заметил из окна трамвая знакомые "Жигули" вишневого цвета. Демилле зашел в здание и поднялся на второй этаж. Здесь кипела работа: тянули проводку, красили. В длинном зале, уставленном белыми круглыми столиками на гнутых ножках и такого же цвета стульями с кружевными прорезными спинками, находились человек пять. В дальнем конце, у пульта со сверкаюшей никелем аппаратурой, Демилле увидел Зеленцова, помахал ему. Зеленцов сделал жест рукой: подходите... -- Надумали? -- спросил он, когда Демилле приблизился. В этот момент из громадных звуковых колонок по бокам небольшой низкой сцены вырвались оглушительные звуки музыки. Демилле присел от неожиданности, а Зеленцов весело расхохотался. Музыка оборвалась так же внезапно, как грянула. -- Давайте знакомиться, -- Зеленцов вышел из-за пульта, позвал еще двоих. Подошли невысокий толстый армянин с большой круглой головой и такого же роста человек с бородкой. Демилле назвал себя; обменялись рукопожатием. Армянина звали Алик Серопян, человека с бородкой -- Алексей Христофорович Малыгин. Первый, как вскоре выяснилось, был барменом дискобара "Ассоль", второй, как и Зеленцов, -- диск-жокеем. Обоим было лет по тридцать пять. После первых незначащих фраз, во время которых Демилле, однако, успел понять, что главный в этой компании -- Серопян, приступили к делу. Перед Евгением Викторовичем была поставлена конкретная задача: оформить помещение дискотеки, исходя из имеющихся в наличии материалов -- краски, цветной бумаги, фольги, прессованных древесно-стружечных плит и прочего, -- и разместить в интерьере световое оформление, которое также имелось в изобилии -- от гирлянд цветомузыки до лазеров и милицейских мигалок. В помощь ему приставлялись два подсобника, совсем молоденькие Шурик и Вадик. Всю работу нужно было непременно завершить к первому сентября -- дню открытия дискотеки. -- Сколько возьмете за работу? -- спросил Серопян. -- А сколько вы можете предложить? -- ответил Демилле, стараясь выглядеть опытным "шабашником" и не имея ни малейшего понятия, сколько же в действительности может стоить эта работа. -- Пятьсот, -- быстро ответил Серопян. -- Семьсот, -- в тон ему парировал Демилле, успев удивиться собственной наглости. Вместо ответа Алик протянул ему короткую волосатую руку и широко улыбнулся, как бы говоря: "Ты же знаешь, что это стоит меньше, но я спорить не стану..." Демилле скинул пиджак и сразу же приступил к работе, начав ее с осмотра помещения и сваленных где попало материалов. ...Дискотека "Ассоль" готовилась к открытию своего второго сезона. Еще два года назад здесь, на втором этаже "стекляшки", размещался вечерний ресторан, попросту говоря, столовая, которая в вечерние часы начинала работать по ресторанным ценам и торговать спиртным. Ресторан пользовался крайне сомнительной репутацией; дня не проходило, чтобы в нем не возникало пьяной драки, стремительно разворачивающейся в узком зале под звуки уникального по своему составу ансамбля: аккордеон, кларнет, электрогитара и барабаны. И тут появился Алик Серопян -- профессиональный бармен и оборотистый человек. До этого он работал в крохотном гриль-баре на Московском проспекте: кофейный аппарат, гриль, пять столиков, но его деятельная натура требовала иных масштабов. Серопян сумел убедить руководство общепита открыть в помещении печально известного ресторана коктейль-бар с легкими закусками и организовать при нем дискотеку. Предложение было принято с некоторым сомнением, ибо те же финансы не позволяли иметь по штату в таком заведении больше, чем бармена, официантку и посудомойку, а уж про деньги на аппаратуру и говорить нечего. Алик, широко улыбаясь, предложил довериться ему. Буквально через месяц представители руководства, производящие проверку, с изумлением обнаружили в бывшем занюханном и грязном зале чистоту и порядок, очередь у дверей, дружинников в повязках, пляшущую тесную толпу прекрасно одетых молодых людей, среди которых, кстати, не было ни одного пьяного, а на низкой эстраде, где когда-то уныло выводил звуки танго аккордеонист, стояли современный пульт, звуковые колонки, над которыми мигали огни цветомузыки, и приплясывал у микрофона молодой человек, называвшийся диск-жокеем. Когда у Серопяна спросили, откуда этот юноша, не числящийся в штате, он с улыбкой развел руками и ответил: -- Нравится ему. Хобби. И точно: юноша был студентом института культуры, а по вечерам исполнял обязанности диск-жокея дискотеки "Ассоль". Название придумали в тресте ресторанов и кафе. Серопян не возражал. Про аппаратуру спрашивать не стали, было неудобно, поскольку трест выделил деньги лишь на косметический ремонт помещения. За сезон дискотека "Ассоль" стала заметна, о ней написала молодежная газета; Алик Серопян добился к весне расширения штатов на две единицы и выделения некоторых средств на модернизацию дискотеки, которую планировали провести летом. Еще зимой он заключил договор на шефскую помощь с НПО по производству металлоконструкций, где заместителем директора был небезызвестный нам Валерий Павлович Зеленцов, давний знакомец Алика по торгово-сервисной сфере, с которой Зеленцов поддерживал постоянные связи, а когда Валерия Павловича турнули с должности и исключили из партии за утерю документов для служебного пользования и аморалку, Серопян предложил ему место диск-жокея, ни секунды не сомневаясь, что Валерий Павлович справится с этим делом, благодаря главному своему таланту -- умению говорить. Зеленцов мог бы остаться в родном объединении на месте старшего инженера, которое ему предложили, но... двойная потеря в окладе плюс необходимость работать от звонка до звонка не вдохновили Валерия Павловича, и он предпочел поменять специальность, которой у него, по сути, не было, на перспективную работу в дискотеке, тем более что виды на карьеру в министерстве рухнули безвозвратно, а партийная дисциплина была теперь над ним не властна. Уже в июне, пережив персональное дело и утрату партбилета, Валерий Павлович активно посещал дискотеки, учился правильно танцевать, обнаружив к этому несомненные способности, консультировался на курсах диск-жокеев во Дворце молодежи, регулярно прослушивал современную музыку и запоминал названия зарубежных ансамблей: "Пинк Флойд", "Энимелз", "Лед Зеппелин", "Дип П[cedilla]пл", "Ху", "Чингисхан"... -- это было, пожалуй, самым трудным. Участвовал он в модернизации, доставая через многочисленных знакомых материалы, краски, аппаратуру, причем занимался новым делом с поразительным увлечением, удивлявшим его самого, так что временами являлась мысль: а вдруг это призвание? К моменту появления в дискотеке Демилле все было закуплено, оставалось навести внешний лоск. Серопян уважал профессиональный подход. Оформлением должен был заняться специалист. Не успела созреть эта мысль, как Зеленцов нашел Евгения Викторовича, еще раз доказав свою преданность делу. Алик был им вполне доволен. Евгений Викторович тоже включился сразу, работа ему понравилась своею новизною и тем, что могла отвлечь его от тревожных мыслей. Не имея ни малейшего опыта в оформлении дискотек, но будучи профессионалом достаточно высокого класса, он решил не тратить время на знакомство с чужим опытом, а сразу предложил несколько идей, которые оказались вполне свежими и были восторженно встречены Серопяном и компанией. Алик хотел одного -чтобы его дискотека стала лучшей в городе. Демилле предложил оформить помещение в стиле большого современного западного города -- с небоскребами, контуры которых надлежало вырезать из древесно-стружечных плит, со светящимися окнами, огнями реклам и автомобильных фар. Все это должно было мигать, переливаться цветами, создавая натуральную атмосферу Бродвея, скажем, посреди которого развертываются молодежные танцы. Евгений Викторович уже через два часа после знакомства набросал Серопяну эскиз. Алик слушал внимательно, кивая большой круглой головой. -- Годится. В окнах телевизоры поставим. -- Какие телевизоры? -- Цветные. Завтра привезут десять штук. Демилле учел и телевизоры. Получив одобрение эскизного проекта, он взялся за рабочие чертежи, бегая с рулеткой, обмеряя простенки, -- Шурик и Вадик едва за ним поспевали. Уже к полуночи первого дня чертеж одного небоскреба был готов, а подручные, вооружившись ножовками, принялись осуществлять задуманное. Местом обитания Евгения Викторовича стало помещение дискотеки. Это решилось в первый же вечер, когда Алик, дав команду о прекращении работы и отпустив подсобных рабочих, выставил на белый столик бутылку коньяка и положил четыре шоколадных батончика. -- Надо выпить за знакомство, -- сказал он, жестом приглашая к столу Демилле. Подошли Зеленцов и Малыгин. Алик неторопливо направился к стойке за бокалами. Евгений Викторович улучил момент и шепнул Зеленцову: -- Валерий Павлович, я хотел спросить, нельзя ли мне переночевать здесь? -- Что такое? -- Зеленцов удивленно вскинул светлые брови. -- Понимаете, мне ночевать негде. -- Конфликт с женой? -- понимающе улыбнулся Зеленцов. Демилле замялся. Врать не хотелось, не столько из-за неудобства перед новыми знакомыми, сколько из-за того, чтобы не возводить напраслину на Ирину. Алик принес бокалы и бутылку боржоми. -- Есть проблемы? -- спросил он. Малыгин молча теребил бороду, ожидая, когда нальют. -- Алик, тут, понимаешь... -- начал Зеленцов, улыбаясь с едва уловимым заискиванием, но Демилле прервал его: -- Мне ночевать негде. -- Ты приезжий? Почему сразу не сказал? -- Нет, я ленинградец. Здесь живу, но... -- Развелся? -- Алик сел, неуловимым движением пальцев откупорил коньяк, разлил собеседникам. -- Не совсем так... Я прописан... -- Демилле путался, не зная, как лучше сказать. Алик насторожился, внимательно взглянул на Евгения Викторовича. -- Говори все. Мы теперь в одной команде. Я знать должен. -- У меня дом улетел. Может, слыхали? Еще весной, -- сказал Демилле, с надеждой обводя взглядом лица соседей по столику. Серопян и Малыгин одновременно повернулись к Зеленцову. А тот, наклонившись вперед и глядя прямо в глаза Евгению Викторовичу, тихо спросил: -- Улица Кооперации, дом одиннадцать? -- Да. Откуда вы знаете? Вместо ответа Зеленцов хлопнул ладонями по столику и от души, с каким-то облегчением, расхохотался. -- А? Что я вам говорил? Вот! Вот, пожалуйста! Какие вам еще доказательства?! Инессу знаете? -- вдруг спросил он у Демилле. -- Какую Инессу? -- Латышку, модельершу. Из третьего подъезда? -- Красивая такая? Знаю, почему же не знать, -- пожал плечами Евгений Викторович. Зеленцов был счастлив. Как выяснилось, его коллеги по дискотеке, давно зная и об утрате им служебных документов, и об Инессе, никак не могли поверить в причину такого прокола, повлекшего за собой исключение из партии и понижение в должности. Рассказы Зеленцова о летающем доме отвергали начисто, считая, что Валерий Павлович просто скрывает истинные обстоятельства. И вот нашелся свидетель! Все были довольны. На радостях выпили, а потом потребовали рассказа. Демилле поведал о своих мытарствах, причем был предельно краток, ибо ему больше хотелось выслушать исповедь Зеленцова. Рассказ Валерия Павловича, последовавший немедля, был гораздо более красочен: Инесса, коньяк, вид ночного города с высоты птичьего полета, страх, портфель, едва пролезший в форточку, так что Валерию Павловичу пришлось забраться ногами на кресло и, стоя в одних трусах, выпихивать его обеими руками наружу... Одного не знал Валерий Павлович: места приземления дома. Помнил только серое утро, пугающее узкое ущелье между домами да милицейский "воронок". Кажется, везли из старой части города... Помнил еще фамилию майора, проявившего дурацкую принципиальность, повлекшую за собою беды, -- Рыскаль. Демилле обмяк. Опять удалось схватить руками за хвост птицу надежды, но она упорхнула, оставив в руке легкое перышко. -- Женя, деньги нужны? Дам аванс, -- сказал Алик. И, не дожидаясь ответа, вынул из портмоне двести рублей. Демилле принял, неумело благодаря. Демилле устроился на ночь в дискотеке на листе толстого белого пенопласта, приготовленного для оформления. Под голову подложил портфель. -- Красиво жить не запретишь, -- улыбнулся Алик, увидев постель своего работника. Впрочем, на следующий день Зеленцов привез раскладушку и тонкий матрас, Малыгин -- одеяло, а Серопян вручил Евгению Викторовичу целлофановый пакет с комплектом индийского постельного белья в счет будущей зарплаты. Через Шурика и Вадика удалось приобрести джинсы, куртку и кроссовки -- все ношеное, но еще имеющее вид. На это ушли двести рублей аванса. Через несколько дней Демилле попросил у Алика еще, и тот, знакомо улыбнувшись, отсчитал сотню. К этому времени целый квартал Бродвея выстроился у одной из стен дискотеки. Сразу по приезде Демилле начал отращивать усы. В первую неделю он почти не покидал помещения дискотеки, много работал -пилил, строгал, красил... Незаметно прошло девятнадцатое число -- дата выхода его из отпуска. Евгений Викторович, не колеблясь, решил на работу не выходить. Рвать так рвать. Чем хуже, тем лучше. Когда усы достигли приличествующей своему названию кондиции, Демилле отважился выходить в город, прикрывая глаза светозащитными импортными очками. Однажды увидел свое отражение в стекле витрины -- и не узнал. Показался себе чужим, гадким, отвратительным. Свидание с братом и посещение родильного дома оставили в душе смутный осадок безвозвратно потерянного родства. К Федору больше не заходил, не звонил и матери с сестрой. По мере приближения дня открытия дискотеки суматоха на втором этаже "стекляшки" нарастала: привозили оборудование, посуду, холодильники, начали завоз продуктов и напитков. Серопян не выходил из-за стойки, Демилле руководил строительством Бродвея, а Зеленцов тренировался у микрофона. Под его конферанс и бодрящую музыку работалось легко. К полуночи Евгений Викторович валился с ног. Последним, как капитан с корабля, уходил Алик; Демилле запирал за ним дверь дискотеки и брел на свою лежанку, размещенную в пустующей пока моечной. И там, среди оцинкованных баков и медных, с зеленью, кранов, наваливалась тоска. А утром все начиналось сначала. Первым приходил Алик, всегда энергичный и улыбающийся. Звенела посуда, визжала электродрель, шелестели купюры, извлекаемые Серопяном из пухлого портмоне. -- Почему он платит наличными? -- как-то спросил Демилле у Зеленцова. -- Потому что это его личные наличные, -- сострил Зеленцов. -- Но ведь дискотека государственная? -- Вы неплохо сохранились, Евгений Викторович! -- Зеленцов хлопнул его по плечу и рассмеялся. -- Государственного здесь -- только древесно-стружечные плиты. Остальное -- личная собственность Алика. Вам он тоже платит из своего кармана, между нами говоря. -- И вам? -- Естественно. Мой оклад от треста -- сто двадцать. В два раза больше доплачивает Алик. -- Откуда же берутся деньги? Значит, он химичит? Он, что, продает с наценкой магазинный коньяк? -- Нет, это грубо. Все дело в искусстве разливания коктейлей. Серопян -- мастер. Я бы назвал его художником. -- Значит, недоливает, -- заключил Демилле. -- Алик учит интеллигентно пить, вот и все. В результате нет драк, правонарушений... Разве не к этому призывают нас партия и правительство? -- подмигнул Зеленцов. -- Конечно, это так... -- засомневался Демилле. -- Разумная частная инициатива должна поощряться, -- наставительно сказал Зеленцов. -- Выгода обоюдная. Государство получает план, общественность -- культурное место отдыха, а мы -- небольшие дивиденды... Вечером тридцать первого августа все было готово к открытию. Бродвей сиял, колонки изрыгали звуки с немыслимым уровнем децибел, белые столики были расставлены по порядку, освободив у эстрады танцевальную площадку с пластиковым полом, подсвеченным снизу лампами. Алик оценил работу на "отлично" и произвел окончательный расчет. Появились еще две штатные работницы дискобара: сухопарая официантка Лидия и посудомойка Варвара Никифоровна. Они деятельно перетирали посуду, убирались на кухне и в моечной. Демилле пришлось свернуть свою постель и переехать в тесную кладовку, где стояли два финских холодильника и громоздились друг на друга ящики с коньяком. Отпустив всех работников в начале первого ночи, Алик остался наедине с Евгением Викторовичем. Он ходил вдоль Бродвея, цокал языком, гладил стены небоскребов, заглядывал в пропиленные окна и время от времени включал различные световые эффекты. Насладившись, сел за столик с Демилле. Евгений Викторович понял, что предстоит итоговый разговор, и, чтобы предупредить возможную неловкость, начал первым. -- Я уже ищу комнату, -- сказал он. -- Еще две-три ночи... -- Я не гоню, -- Алик с улыбкой поднял ладони. -- Нет, ну все-таки... Не совсем удобно. -- Где работать будешь? -- испытующе глядя на Демилле, поинтересовался Серопян. -- Найду. -- Найти трудно. На тебя всесоюзный розыск объявлен. Почему мне не сказал? Ай-ай-ай... -- Алик покачал головой. -- Что?! -- выдохнул Демилле. У него сжало горло, а Серопян, щелкнув замочками "дипломата", извлек сложенный вчетверо большой лист бумаги, напоминающий афишу. Не спеша развернув его, все с тою же улыбкой он положил лист на столик. Это был информационный листок "Их разыскивает милиция". В среднем ряду фотографий Демилле увидел свое лицо и текст под ним, где сообщалось, что последний раз его видели в июле месяце в городе Севастополе, а также были перечислены приметы. -- Я не знал. Честное слово... -- прошептал Демилле, с ужасом глядя на свою фотографию, окруженную физиономиями опасных преступников. -- Теперь знай, -- сказал Алик, складывая лист. -- Откуда это у тебя? -- В милиции свои люди, -- улыбнулся Алик. -- Ты им не сказал? -- Зачем? Их дело искать, пускай ищут... -- Что же мне делать? -- спросил Демилле, с надеждой глядя на Алика. -- Ничего. Оставайся. Узнать тебя теперь невозможно. Будешь работать. -- Кем? Мы же закончили оформление. -- Будешь помогать Лидии, -- спокойно сказал Алик и слегка прищурился, наблюдая, какое это произвело впечатление на собеседника. -- Официантом?! -- Демилле вскочил на ноги. -- Сто пятьдесят. Больше не могу. Остальное чаевыми. Лидия одна не справляется, слишком много посетителей... -- Алик будто не заметил его возмущения. -- Нет, никогда! -- Евгений Викторович нервно заходил по Бродвею. -- Зря. Такой работы нигде не найдешь. Без паспорта, в розыске... Зря, -вздохнул Алик. -- Я подумаю... -- Демилле снова уселся за столик. -- Подумай, -- кивнул Алик. Демилле закурил. Помолчали. Алик с наслаждением осматривал зал. -- А тебе не жалко денег -- всем платить? -- спросил Демилле с ехидцей. -- Деньгам оборот нужен. -- Не боишься? -- Чего? -- Алик улыбнулся в высшей степени безмятежно. -- Прокуратуры, -- резко сказал Демилле. -- Думаешь, жулик, да? -- улыбка Алика стала печальной. -- А ты подумал -- на фига мне это нужно? -- он обвел рукой помещение. -- Я без этого свою тысячу в месяц имел, ни с кем не делился. Мне дело нужно, без дела не могу, пропадаю... Чтобы по высшему классу. Фирма. Не хуже, чем на Западе, понял? Что мы, не можем? За страну обидно. Алик, и вправду, обиженно засопел, стал похож на ребенка с большой круглой головой. -- Я же тебя не обвиняю, -- мягко сказал Демилле. -- Обвиняешь. Но я не обижаюсь. Как раньше было, уже прошло. Так уже не будет. Обществом движут деньги, а не идеи. Попробовали идеями двигать -- жрать стало нечего. Я делец, да. Только лучше, если больше дельцов. Делец -- от слова "дело". -- Значит, идеи уже не нужны? -- Почему не нужны? Нужны. На своем месте. Идеи нужны, творцы нужны. А толпе нужно хлеба и зрелищ. Как в Риме. У меня профессия -обеспечивать им зрелища. А ты двигай идеи. Я тебе не мешаю, но и ты мне не мешай... -- А ты философ... -- улыбнулся Демилле. -- Почему нет? Философский кончал, -- улыбнулся Алик. Спал Демилле в кладовке. Снился ему белый пароход в синем море, который летел над волнами, не касаясь их килем и опасно лавируя между скалами, живописно торчавшими из воды. Сентябрь подполз в дождевых тучах и пролился на город мелкими тягостными дождями, вызывающими тоску и уныние. Первый школьный звонок глухо прозвенел в сыром воздухе, отдаваясь печалью. Черные зонты укрыли нарядную толпу детей и родителей перед школой. Григорий Степанович тоже стоял под зонтом рядом с Ириной, а неподалеку, в низеньком строю первоклашек, с букетом гладиолусов в руках стоял Егорка, обернутый в прозрачную полиэтиленовую пленку с каплями на ней. За спиною у него висел новенький ранец, подаренный генералом. Григорию Степановичу стоило большого труда уговорить Ирину принять подарок. После переезда с дачи Ирина отдалилась, как бы напоминая генералу, что они находятся в добрых отношениях, но не более. Егорка все чаще вспоминал отца, в особенности, когда шли приготовления к школе. "Почему он не едет из командировки? Он знает, что я пойду в школу? Знает?" Григорий Степанович пытался развлечь мальчика по телефону, но Ирина не давала вести долгих разговоров, все время торопила куда-то: то в парикмахерскую, то в поликлинику, то в магазин за тетрадками. Григорий Степанович знал от Рыскаля о розысках Демилле и в глубине души надеялся на их неуспех. Последнее могло означать лишь смерть разыскиваемого, но генерал не терзался угрызениями совести, поскольку Демилле не существовал для него в качестве живого человека, был неким отрицательным полюсом, притягивавшим к себе Ирину. После дачного объяснения Григорий Степанович уже не лелеял мечту о браке, вернее, упрятал так далеко, что не решался обнаруживать. Однако он не видел препятствий к тому, чтобы остаться для Ирины старшим другом... А там посмотрим. Лишь бы не появился этот прохвост! Генерал осторожно расспросил Рыскаля о подробностях, и майор с неохотой признался, что есть сведения: Демилле побывал у брата, звонил матери и снова как в воду канул. Говорят, выглядит преотлично. Скрывается... Григорий Степанович виду не подал, только сердце сжалось, пришлось принять нитроглицерин. В первые же дни учебного года генерал предложил Ирине помощь: пусть Егор приходит после школы к нему, зачем ему сидеть на продленке? Брался даже кормить обедом. Ирина мягко отклонила предложение. Тогда Григорий Степанович, испытывая неудобство, попросил дочь следить в школе за Егором, оказывать мальчику внимание. Маша пожала плечами, но согласилась. Душа требовала заботы, но забота отвергалась. Остались лишь общественные дела, которым и предался Григорий Степанович: хождения на прием к депутату (Рыскаль попросил генерала добиться разрешения о передаче одной из пустующих квартир в первом этаже под подростковый клуб); улаживание конфликтной ситуации между больницей водников и кооператорами по поводу музыки, доносящейся из раскрытых окон и мешающей покою больных; сочинение статей в газету "Воздухоплаватель". Григорий Степанович зашел в штаб с очередной заметкой о преимуществах социалистического общежития, когда там, кроме майора Рыскаля, находился незнакомый мужчина высокого роста, с крепкими жилистыми руками и суровым лицом, изборожденным морщинами. На вид ему было лет за пятьдесят. -- Присаживайтесь, Григорий Степанович, -- указал на стул Рыскаль. -- Тут у нас интересный разговор с товарищем Спиридоновым. Мужчина поднялся, пожал руку генералу: -- Спиридонов. -- Николаи, -- кивнул Григорий Степанович. Он уселся на стул, Спиридонов тоже занял свое место. -- Видите ли, Игорь Сергеевич, из истории нельзя произвольно вычеркивать страницы, которые нам не нравятся. Мы проходим историю русского освободительного движения, начиная с декабристов. Восстание на Сенатской, казнь петрашевцев, покушение Каракозова, процесс "ста девяноста трех", где выступал Ипполит Мышкин... Недавно посвятили занятие выстрелу Веры Засулич и суду над нею. Я провожу их сквозь все этапы, объясняю тенденции и ошибки. Скоро мы дойдем до "Союза борьбы", далее Девятое января... Событий хватает! Григорий Степанович слушал, не понимая. -- И Зимний будете брать? -- спросил Рыскаль озабоченно. -- Непременно. -- Ну, а зачем вам это? -- спросил Рыскаль. -- На словах не доходит. Обкормились словами, -- объяснил Спиридонов. -- Кого же вы готовите? Историков? -- Честных граждан своей страны. Патриотов, -- отчеканил Спиридонов. -- Понимаете, Григорий Степанович, товарищ Спиридонов будет вести в нашем подростковом клубе исторический кружок, -объяснил майор. -- Въехал в наш дом по обмену. -- Любопытно, -- кивнул генерал. -- Если хотите, я стараюсь воспитать следующее поколение русских революционеров, -- спокойно сказал Спиридонов. В штабе повисла пауза. -- Эк вы хватили... -- майор погладил "воронье крыло". -- Не пугайтесь. Революции бывают без крови. Но без идеи революции не бывает. Первые три поколения мы знаем из работ Владимира Ильича. Но на этом они не кончились. Было поколение русских революционеров, истребленное в лагерях в тридцатые годы. Было поколение, взявшее на себя тяжесть войны. Тоже русские революционеры, не удивляйтесь. Они социализм защищали... Сейчас есть потребность в новом поколении -- чистом, честном, трезвом. Его надо подготовить к борьбе... -- С кем же? -- спросил Григорий Степанович. -- С демагогами. С карьеристами. С циниками. С националистами всех мастей. С хамами... Иными словами, с непрерывно возрождающейся, как говорил Ленин, мелкобуржуазной стихией. Я так понимаю, что вы ее на своем горбу чувствуете, гражданин майор, -- сказал Спиридонов. -- Товарищ майор, -- поправил Рыскаль. -- Простите, лагерная привычка, -- улыбнулся в первый раз Спиридонов. -- Чувствую, это вы верно сказали... -- задумался майор. -- Кстати, как у нас с клубом, Григорий Степанович? -- обратился он к генералу. -- Депутат твердо обещал. Дело нужное, -- сказал генерал. -- Нужное... -- протянул майор. Его взгляд упал на конверт, лежавший перед ним на столе. -- Григорий Степанович, вы к Нестеровой не будете заходить? -- спросил он озабоченно. -- А что такое? -- Ей письмо. Не передадите? -- Мне не трудно, -- генерал взял конверт, радуясь поводу, чтобы зайти к Ирине. -- И расспросите... только осторожно. Нет ли там сведений об интересующем нас человеке. -- Понял, -- генерал взглянул на конверт. Письмо было без обратного адреса. Григорий Степанович положил на стол майору заметку, вновь пожал руку Спиридонову и Рыскалю и вышел из штаба. Ирина встретила его приветливо, но несколько смущенно. В руках у нее была тряпка, внешний вид не оставлял сомнений, что в доме происходит уборка. Генерал не сразу понял причину смущения: на даче Ирина появлялась перед ним и не в таком затрапезном виде, это ее обычно не волновало. И лишь войдя в комнату, он понял, почему его так встретили: на полу стоял таз с разведенным клейстером, вокруг разбросаны были длинные ленты бумаги. Ирина заклеивала окна. -- Холодно уже, Григорий Степанович, -- как бы оправдываясь, начала она. -- Вот решила... Дует. Егор может простудиться. Егор вертелся тут же, мазал клеем полоски, прилеплял к рамам. -- Да-да, это вы правильно решили... -- механически проговорил генерал, присаживаясь. Сразу заныло в левом боку. Вот ведь знал, что так оно и будет, а все равно -горько невыносимо! Он нащупал стекляшку с нитроглицерином. Только не волноваться! Сейчас пройдет. -- Вам письмо, Ирина Михайловна, -- сказал он, вытаскивая из кармана макинтоша конверт. Ирина переменилась в лице, насторожился и Егорка. Она взяла конверт, пробежала глазами адрес. Генерал понял: от него... Ирина нетерпеливо взглянула на Григория Степановича, не зная, что делать. Распечатывать при нем или нет? Потом решилась, надорвала конверт и дрожащими руками извлекла оттуда небольшой листок бумаги. Впилась в него глазами. -- Егор... Это тебе. От папы, -- проговорила она. Егорка натянулся, как струнка. -- Читай! -- потребовал он. Ирина вновь бросила взгляд на генерала. Он понял, что она не хочет читать письмо при нем, но какая-то сила держала его в кресле. Ирина вздохнула, тряхнула головой и начала. -- "Егорушка!.. -- голос у нее сразу сел. -- Поздравляю тебя с началом первого в твоей жизни учебного года. Как мне хотелось бы быть с тобою в этот день, вести тебя в школу вместе с мамой, но... не получилось..." Ирина сделала паузу, с трудом сглотнула слюну. -- "Ты уж прости..." Нет, я не могу, Григорий Степанович! -- на глазах у нее появились слезы. -- Читайте! -- сурово произнес генерал. -- "Когда ты вырастешь, ты поймешь, что не все наши желания исполняются и не все поступки зависят от нас. Это очень бессовестно, но это так. Есть такое слово -- ,,судьба", мой малыш! Оно обозначает слишком много, чтобы понять его, и слишком мало, чтобы прислушаться. Судьба -- это то, что неотвратимо, от чего нельзя уклониться..." -- Мама, что такое "неотвратимо"? -- спросил Егорка. -- Неотвратимо... Это, это... -- Ирина не могла объяснить. Генерал почувствовал, что тупая боль разливается по телу со стороны левого плеча. -- Неизбежно, Егор. Неизбежно, -- сказал он. Ирина дочитала письмо. Последние слова были: "Мы встретимся, малыш, жди меня...". Она положила листок на стол. Григорий Степанович одними пальцами откупорил в кармане стеклянную трубочку с нитроглицерином, но вытащить таблетку на свет не мог решиться. -- Все! Продолжаем уборку! -- встряхнувшись, объявила Ирина и быстро направилась в детскую. За нею вышел Егор. Поколебавшись, Григорий Степанович последовал за ними, преодолевая боль в боку. Ирина держала в руках телефонный аппарат. -- Григорий Степанович, я уберу провод, ладно? Потом протянем, если понадобится... -- сказала она. "Если понадобится..." -- эхом отозвалось в нем. Он принял из ее рук аппарат, смотал провод в клубочек и метнул через окно в свою квартиру. "Собственными руками..." -- подумал он. Обидно, что Егор воспринял это как должное -- не возмутился, не огорчился даже; его сейчас занимала расклейка полосок. И это усилило тоску Григория Степановича. Он дождался, когда Егорка отправился в кухню за какой-то надобностью, и тихо проговорил: -- Послушайте, Ирина Михайловна, может быть, вы его еще любите? Ирина села с тряпкой, задумалась: -- Он родной мне. Ничего не могу сделать. Не знаю. -- Это привычка, -- отмахнулся генерал. -- Любовь -- другое... Любовь -- это когда дня не можешь прожить, чтобы не увидеть, не услышать голос... Вот так-то, Иринушка... Последние слова были сказаны генералом столь мягко и проникновенно, что Ирина взволновалась, но тут же разозлилась на себя, на генерала, на этот дурацкий разговор о любви за расклейкой бумажных полос... -- Мы всегда лишь свои чувства считаем истинными и высокими, -- против воли язвительно начала она. -- У чужих -- все не то. Называйте, как хотите: любовь, привычка... -- Не смею больше вам мешать. Извините, -- проговорил Николаи внезапно осевшим голосом и двинулся к двери. Ирина пошла за ним, опустив руки. Жалость вдруг охватила ее при виде покорной фигуры генерала и его печальной лысины, как тогда, на даче; захотелось погладить по голове, успокоить, как ребенка. "Зачем я его расстроила? Он ведь хороший..." Но тут же, будто строгая мать, погасила жалость: "Так будет лучше для него. И для меня. Нечестно давать ему надежду". Григорий Степанович остановился в дверях. -- Прощайте, Ирина Михайловна, -- он попытался поцеловать руку, но Ирина отдернула: что вы, грязная! с тряпкой! -- До свидания, Григорий Степанович. Заходите, -- сказала она, стараясь придать голосу обыденность, чтобы не превращать эту сцену в прощание навсегда, в разрыв. Генерал понял это, обиделся еще больше. С ним, как с ребенком, обращаются! -- Нет. Спасибо, -- сказал он сухо и вышел. И все равно по-детски получилось. Да что же это такое, Господи?! Он наконец кинул в рот таблеточку нитроглицерина и, насупленный, поспешил к лифту. Нажал кнопку первого этажа, и кабина с завыванием провалилась вниз, будто в преисподнюю. Стенокардия не унималась, сжимала грудь. Генерал мелкими шажками миновал ущелье и, отдыхая на каждой ступеньке, добрался до лифта в своем подъезде. Машина вознесла его к небесам, будто в рай. "Куда же я в самом деле попаду?" -- невесело подумал он. И уже выходя из лифта на своем этаже, с непреложностью понял: жизнь кончена. Он удивился спокойствию, с каким осознал эту мысль. Ничто не держало его тут больше: ни Маша, ни игры и забавы, ни дачная "Швейцария", ни добровольная народная дружина воздухоплавателей, созданная по его рецепту... Оказалось, что все это ничего не стоит в сравнении с потерянной любовью. Он удивился тому, что еще несколько месяцев назад жил себе припеваючи, не помышляя ни о какой любви и довольствуясь забавами, пока не свалилось ему на голову это чувство, заставившее испытать острое до боли счастье и такое же поражение. Он вошел в свою комнату, подошел к раскрытому окну и увидел наглухо затворенные рамы окна Егоркиной комнаты. За отливающими свинцом стеклами он различил фигурку мальчика. Свет в его комнате не горел. Егор готовился ко сну. Генерал подошел к письменному столу и зажег настольную лампу. Полированная поверхность стола была покрыта легчайшим слоем пыли. Генерал провел пальцем -- остался след. Он уселся за стол и, положив перед собою лист бумаги, твердо написал сверху: "Завещание". Завещание было кратким. Все свои сбережения, имущество и архив генерал отписывал Марии Григорьевне и лишь "Швейцарию" со всеми ее холмами и долинами, тоннелями и мостами, стрелками и вагонами он оставлял Егору Евгеньевичу Нестерову, сыну Ирины Михайловны. А посему Ирина Михайловна со своею семьею получала право безвозмездно и в любое время пользоваться дачей, на территории которой находилась "Швейцария". Рука дернулась было написать фразу о том, что это право не распространяется на Евгения Викторовича, но генерал устыдился столь мелких мыслей, размашисто подписал завещание и поставил дату. Листок с завещанием он оставил в ящике письменного стола. После этого он отправился к дочери, пожелал ей спокойной ночи и оставил денег на коммунальные платежи: свет, газ, квартиру... Вернувшись к себе, разделся и лег в постель, не закрывая окна. Проснулся он среди ночи от сильной давящей боли в груди. Из распахнутого окна веяло прохладой и сыростью. По карнизу барабанил мелкий дождь. Генерала на мгновение охватил страх. Он потянулся было к телефонному аппарату, чтобы вызвать "скорую", но опустил руку. Чему быть, того не миновать... Боль становилась нестерпимой. Генерал почувствовал, что покрывается холодной испариной. В груди будто пробили дыру, и туда устремился влажный холодный воздух. Григорий Степанович кинул прощальный взгляд на раскрытое окно, откуда весною снизошли на него благодать и беда, сделал попытку глубоко вздохнуть всею грудью -- и захлебнулся на вдохе. Генерала хоронила Артиллерийская академия. Украшенный цветами гроб с множеством венков, орденами и медалями на бархатных подушечках был выставлен в актовом зале. Григорий Степанович лежал в гробу в генеральском мундире, два молодых курсанта стояли в головах, прижав к плечам узкие штыки. Под звуки траурной музыки сменяли друг друга военные и штатские в почетном карауле. На скамье родственников сидели трое в черных одеждах: Мария Григорьевна, Ирина Михайловна и Егорка. Дочь генерала настояла на этом. "Ближе вас у него никого не было последние месяцы". Ирина покорилась, еще раз взвалив на плечи груз пересудов и косых взглядов. Женой генералу не стала, но стала вдовой... Казнила себя, не переставая, за последний разговор и проклятые окна и чувствовала, что осиротела. Странно, весною, после того как улетела от Жени, такого чувства не было. На Серафимовском кладбище, куда прибыла процессия автобусов и машин, выстроились в колонну и под музыку вошли в ворота. Стоял теплый солнечный день. На крышку гроба падали сухие листья. У свежей могилы гроб открыли, и Григорий Степанович последний раз обратился лицом к бледному осеннему небу. Когда наступила минута прощания, обе женщины подошли к гробу и прикоснулись губами ко лбу генерала -- сначала дочь, потом Ирина. Лоб был холодным и твердым, как мрамор. Через минуту гроб на белых полотенцах опустили в могилу под выстрелы ружейного салюта, от которых с криком взметнулись с деревьев кладбища галки и вороны. По главной аллее прошла торжественным маршем курсантская рота. На поминки, устроенные дочерью для фронтовых друзей и бывших сослуживцев, Ирина не пошла. Слишком суровое испытание. И так догадывалась, что много будет разговоров о ней и ее отношениях с генералом. Боялась только, что Мария Григорьевна опять сорвется, как летом, но была удивлена вечером, увидев ее в окне трезвой, рассеянной и печальной. Они обменялись кивками, сердечно и просто, как родные: крепитесь, жизнь есть жизнь... Завещание генерала Ирину не удивило, но озадачило: отказываться от "Швейцарии" неудобно, последняя воля покойного, но и вступать во владение как-то не с руки; с собою не унесешь, придется там бывать, опять возбуждая внимание соседей. Ладно, до следующего лета далеко, нечего ломать голову. Однако то, что не помянула, сидело в душе, как заноза. Вроде бы пустая формальность, а поди ж ты... Посему решила на девятый день пригласить к себе Марию Григорьевну, посидеть вдвоем, о чем и сообщила дочери генерала через окно. Та приняла приглашение, впрочем, довольно сдержанно. Ирина засуетилась, принялась готовиться, хлопотать -- но что нужно к поминкам? кажется, кутью! а как ее готовить? убей Бог, неизвестно. Ограничилась киселем, вспомнив, что на поминках свекра Анастасия Федоровна подала на стол черносмородиновый кисель, немало удивив Ирину. Потом та же Анастасия Федоровна объяснила: так положено. Поколебавшись, Ирина купила бутылку водки. Опять-таки боялась за Марию Григорьевну, за ее болезнь, но какие же поминки без водки? Стол накрыла в своей комнате, аккуратно все расставила и принялась ждать. Договорено было на восемь вечера. Но прошел этот час, началась программа "Время", а дочь генерала не появлялась. И в окнах ее было темно. Ирина накормила и уложила спать Егора, подождала еще полчаса, нервничая и поминутно выглядывая из окна, не появилась ли дома Мария Григорьевна? В десять она решилась: откупорила бутылку, разлила в рюмки -- себе, гостье и Григорию Степановичу -- все по ритуалу. Последнюю рюмку накрыла ломтиком черного хлеба. Телевизор выключила. Еще раз подойдя к окну и убедившись, что в квартире генерала изменений не произошло, Ирина вернулась за стол, приподняла свою рюмку, глядя на черный ломтик, и выпила. Водка обожгла рот, Ирина поспешно закусила салатом. "Надо вспоминать", -подумала она, но ничего не вспоминалось, кроме твердого холодного лба генерала в гробу. Она почувствовала себя странно. Тишина в доме была необычайная, будто все притихли, отдавая дань памяти покойному генералу. Ирина выпила еще и через минуту ощутила тепло, разлившееся по телу. Она перестала думать о ритуале и вдруг всплакнула, промокая слезы бумажной салфеткой. Вспомнился ей красивый голос Григория Степановича, и сам он -- бодрый, веселый, впервые появившийся в окне в то странное утро. Вспомнился и другой -- жалкий, растерянный -- на летней кухне, и сухие его руки, и капли пота, бегущие по лысине... Она выпила третью рюмку и почувствовала, что слегка опьянела. "Вот и стану теперь, как Маша, -- подумала она. -- Какая все же она противная! Почему не пришла?" Ирина зажгла свечу и погасила верхний свет. Горящая в подсвечнике свеча напомнила ей апрельскую ночь, когда она жгла письма мужа, а дом в это время летел над городом. Как быстро промелькнуло время! Уже осень... Ирина подошла к старому пианино -- подарку Виктора Евгеньевича, на этом пианино учили мальчика Демилле, -- открыла крышку и уселась за клавиши. Не садилась давно -- больше года. Пальцы сами собой взяли первый тихий аккорд "Осенней песни" Чайковского. Ирина играла медленно, вспоминая, изредка сбивалась, проигрывала место сначала. Слезы снова закапали у нее из глаз. Любимая вещь Виктора Евгеньевича. Как хорошо ее играл Женя! Как давно это было... Вдруг она услышала посторонний шум, исходивший от окна. Ирина встала, взяла свечу и подошла к задернутой тюлевой занавеске. В комнате Марии Григорьевны горел торшер в дальнем углу, двигались какие-то фигуры. Она разглядела нескольких человек за столом, уставленным бутылками портвейна: две женщины и двое мужчин... Их движения не оставляли сомнений в том, что они пьяны. В одной из женщин Ирина узнала Марию Григорьевну. Свет торшера отбрасывал на пол длинные острые тени. Внезапно откуда-то сбоку, из-за стены выдвинулась еще одна мужская фигура, она была совсем близко от окна. Ирине показалось, что лицо знакомо. Она всматривалась в окно, приподняв свечу. Лицо внезапно исказилось гримасой ужаса -- и в этот миг Ирина узнала мужа. Он стоял прямо перед нею, вцепившись руками в подоконник, -- небритый, с непривычными усами, исхудавший -- и смотрел на нее, оцепенев от страха. Пьяные, остановившиеся на ней глаза Евгения Викторовича были белы. Вдруг он закрыл лицо руками, издав короткий хриплый звук, и провалился в темноту. Тени за столиком качнулись, судя по всему, они звали Демилле к себе. Потом одна из фигур пьяно махнула рукой: Бог с ним... Ирина, похолодев, нашла в себе силы загасить свечу пальцами -- ожога не почувствовала. Еще несколько секунд, словно каменная, она стояла у окна, слыша редкие и крупные удары сердца. Она уже ничего не видела перед собой, кроме мелких ячеек занавески. Как? Ее муж? У Марии? Она ничего не могла понять. Бежать туда? Вот он, нашелся! Нет, только не это. Она вернулась на диван, села. Потом налила себе еще водки, выпила одним глотком. Померещилось? Ирина заставила себя вновь подойти к окну. У Марии Григорьевны уже никого не было. Лишь горел торшер, да тени от бутылок наискось пересекали комнату. Нет, не померещилось... Было. За мгновение до пробуждения Демилле вспомнил: сегодня первое сентября. Шлепая босыми ногами по полу, прошел вдоль Бродвея, который в утреннем свете выглядел грубо и жалко, вышел на лестничную площадку и взглянул в широкое, от пола, окно. По мокрой улице шли нарядные дети под зонтиками -- белые переднички, отглаженные синие костюмчики -- с цветами, с мамашами... Отчетливо представил себе Ирину с Егоркой, которые тоже сейчас впервые идут в школу по какой-то улице в этом городе дождливым сентябрьским утром. Город вдруг представился ему бесконечным, как Вселенная; он чуть не заплакал от злости и бессилия, вернулся к смятой постели и с отвращением принялся одеваться. Настроение было испорчено с утра. Чтобы как-то его поправить, Евгений Викторович, не забыв нацепить темные очки, вышел из "стекляшки" и побрел по проспекту. У метро внезапно купил букет длинных, как пики, гладиолусов и, чувствуя себя с букетом уже увереннее, зашагал к ближайшей школе, откуда доносилась бодрящая музыка. Смешавшись с толпой родителей, он прослушал торжественную церемонию первого звонка и, когда первоклашки, взявшись за руки, стали входить в здание школы, преподнес букет пожилой учительнице, которую выбрал заранее в толпе педагогов. Старуха растроганно поблагодарила. Он пошел наугад, свернул с проспекта и попал на тихую зеленую улочку, окруженную невысокими домами. Дождь прекратился. Пройдя несколько домов, Демилле оказался у металлической решетки высотою метра два, ограждавшей заросший кустами сирени двор с песочницами, грибками и качающимися лошадками из железных прутьев. Двор полон был ребятишек двух-, трехлетнего возраста; в стороне на скамейке сидела тучная воспитательница, подставив солнцу рыхлое лицо. По виду -- обычный детсад, но что-то в детях показалось Демилле странным. Он приостановился и стал глядеть на них сквозь решетку. Внезапно понял: пальтишки на детях одинаковые, точнее, двух сортов -- зеленые, чем-то напоминавшие солдатские шинели, и в желтую крупную клетку. Заметив стоящего у забора человека, дети один за другим выпрямились и стали смотреть на Демилле, будто чего-то ожидая. Евгений Викторович смутился и потупил глаза. Воспитательница тоже заметила Демилле и подошла вперевалку. -- Вам кого нужно? -- Нет, мне никого... Просто я остановился... Почему они так одеты? -смешался Демилле. -- Дом малютки у нас, -- строго сказала женщина. -- Что это? -- вздрогнул Демилле, как от предчувствия. -- Брошенные. Мамаши от них отказались, -- объяснила она равнодушно. Дети уже все оторвались от игр и застыли во дворе, как солдатики, подняв лица. Евгений Викторович в растерянности обвел их глазами и, не выдержав, отступил на шаг, повернулся и побежал прочь, будто преследуемый их взглядами. В горле стоял комок, мысли прыгали. Он увидел гастроном, вбежал в него и, обведя невидящим взглядом витрины, остановился на кондитерском отделе. Уже предчувствуя прекраснодушную никчемность своего поступка, выбил в кассе килограмм шоколадных конфет, самых дорогих, и с большим кульком в руках вышел из магазина. Обратно к решетке продвигался медленно, заставляя себя проглотить проклятый комок в горле. Дети снова играли. Демилле подошел близко и притиснул лицо к решетке. Мешали очки. Он с досадою сдернул их. Воспитательница недовольно взглянула на него и подошла, уже с раздражением. -- Ну? Чего вам? -- Вот... я хотел... тут конфеты... -- шептал Демилле, протягивая ей кулек сквозь решетку. -- Запрещено нам, -- чуть более мягким тоном сказала она и взяла пакет. -- Детдомовский сами? -- уже уважительно спросила она, на что Демилле только закивал головою, стукаясь лбом о холодные прутья. -- Ладно уж. У нас им хорошо, вы не подумайте... Она обернулась к детям и позвала их. Они, дотоле стоявшие неподвижно, как застигнутые врасплох зверьки, потянулись к решетке, с надеждою взглядывая на Демилле. -- Дядя вас угощает, -- сказала воспитательница, принимаясь выдавать "Трюфели" по одному. -- Скажите спасибо дяде. Детская толпа затянула тонкими голосами "спасибо", и вдруг сквозь этот нестройный хор кто-то сказал: "папа". Теперь они стояли с конфетами в руках, не разворачивая их, и повторяли: "папа". -- Это не папа. Это дядя, -- наставительно произнесла воспитательница и, оглянувшись на Демилле, шепнула с неудовольствием: -- Идите же. Чего стоять? -- но Демилле и сам уже, резко повернувшись, пошел назад с бешено колотящимся сердцем. Стиснув зубы, с колом в горле, он дошел до дискотеки, забрался в кладовку и только тут разрыдался, как ребенок. День провел в апатии, питаясь припасенным кефиром с булкой и не покидая дискотеки. В глазах стояли брошенные дети на полянке, как грибки. Сел писать письмо Егору: "Егорушка! Поздравляю тебя с началом первого в твоей жизни учебного года..." К вечеру начался большой сбор. Пришел Серопян, переоделся в смокинг с бабочкой, явились Зеленцов и Малыгин в одинаковых, с блестками вечерних костюмах, начали прибывать гости. Алик кинул Евгению Викторовичу сверток: -- Переоденься. Там оказался костюм официанта: бежевые брюки, зеленая куртка, бабочка. Демилле вяло запротестовал, но Алик только руками развел: -- Мы же договорились... Демилле с отвращением надел костюм. Среди гостей были все, кто помогал, -- доставал материалы, устраивал запись музыки, -- а также официальные лица из треста, райкома комсомола и милиции. Демилле снова нацепил темные очки. Программа началась в семь часов при полном стечении публики и внушительной толпе у входа, сдерживаемой дружинниками. Специально записанная Зеленцовым заставка, состоящая из шумов большого города, началась в полной темноте, и вдруг вспыхнул огнями Бродвей, вызвав шквал аплодисментов. Прожектор высветил лицо Серопяна за стойкой бара. -- Добро пожаловать, дорогие гости! Дискотека "Ассоль" начинает свой новый сезон! И сразу вступил Зеленцов у микрофона, полилась музыка... Лидия толкнула Евгения Викторовича острым локтем в бок: -- Пошевеливайся! Твой ряд у стены. Демилле на негнущихся ногах направился к крайнему столику, принял заказ, перешел к следующему. Молодые люди кивали на него: "Новенький!". Девица лет семнадцати спросила: -- Как тебя зовут? -- Евгений Викторович, -- ответил Демилле, стараясь сохранять достоинство. -- Ой! -- прыснула она. -- Женечка, значит? По столикам пошло гулять: "Женечка... Женечка...". Когда Демилле вернулся к своему ряду с подносом, уставленным закусками, его уже иначе не называли. -- Женечка, к нам, к нам! -- Я же просил помидорчики, Женечка! -- Женечка, квикли! Лидия на ходу обучала Демилле тонкостям официантского искусства, кои состояли в умении так распределить порцию закуски на тарелке, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в честности официанта. Демилле науку не усвоил, продолжая носить полновесные порции, что вскоре было отмечено посетителями. Этим старался заглушить упреки совести: буду, мол, работать официантом, но честно! Любой честный труд почетен. Уже гремели танцы, трясся пол; Зеленцов трещал у микрофона: -- А сейчас немного отдохнем под медленный танец композитора Косма в исполнении оркестра Поля Мориа. Танец посвящается нашей постоянной посетительнице Светлане, отмечающей сегодня свое совершеннолетие... Но что это примешивается к звукам волшебной музыки Косма? Что я слышу? Да, это звуки поцелуев. Два поцелуя в левом углу, кто больше? Три поцелуя справа, а вот наконец засос в центре зала! Красиво жить не запретишь, не так ли, как говорят французы! Демилле мутило. В девять часов был объявлен перерыв для коллективного просмотра программы "Время". Представители райкома одобрительно закивали. В окнах небоскребов возникли дикторы Центрального телевидения, молодежь потянулась к стойке, где хозяйничал Серопян, разливая коктейли и кофе. Лидия зазвала Евгения Викторовича на кухню, плеснула в стакан коньяка: -- С почином! -- Ты, Лидия, обхаживай его, обхаживай, -- одобрительно кивнула Варвара Никифоровна. -- Мужчина в цвете. И неженатый. -- Почему вы так решили? -- спросил Демилле. -- Да разве женатый мужик станет в кладовке ночевать? Лидия выпила, взглянула заинтересованно. Демилле поспешил ретироваться. Снова загремела музыка и гремела, не переставая, до закрытия. У Демилле с непривычки заложило уши. Он двигался в полном отупении, неловко обходя прыгающих возле столиков молодых людей. Очередной раз вернувшись на кухню, получил от Лидии: -- Вот что, милок. Хватит комедию ломать. Носи столько, сколько я. Понял? -- Буду носить, сколько положено, -- сквозь зубы отвечал Демилле. -- Алик! Алик! -- закричала она, призывая хозяина. Серопян благодушно выслушал претензии Лидии. -- Женя, что за мелочевка? Кусочком больше, кусочком меньше... Ей же трудно работать. -- Пускай носит правильные порции. -- Что?! -- вскинулась Лидия. -- Оставь его. Первый день. Хочет честно, пусть носит честно, -успокоил ее Серопян. -- Всякому овощу свое время. При расчете Демилле сдал до копейки сдачу каждому столику, вызвав легкую растерянность публики. Когда это повторилось на второй и на третий вечер, у Демилле сама собою возникла ласковая кличка, которую он услышал случайно, проходя мимо кучки молодых людей в гардеробе: -- Мы сегодня у Женечки-придурка сидели. ...Потянулись вечера, похожие друг на друга, как удары барабана: бум, бум, бум... По утрам Евгений Викторович отлеживался в кладовке, пытаясь собраться с мыслями и представить себе дальнейшее существование, но не получалось. В первый же выходной понедельник отправился к Львиному мостику на канале Грибоедова, где собирались желающие сдать или снять жилплощадь. Потолкался там безуспешно, отказавшись от отдельной квартиры гдето неподалеку от Тучкова моста -- это было ему не по карману. Растерянность молодой публики при виде честного официанта быстро сменилась пренебрежением, а затем и враждебностью тех, кто понял, что Демилле делает это не по дурости, а из принципа. Теперь старались унизить, кидали десятку, добавляя: "Сдачи не надо", -- а когда Евгений Викторович, побелев, все-таки выкладывал рубли и мелочь на столик, демонстративно оставляли. Эти чаевые Демилле сдавал Серопяну, неизменно наталкиваясь на сочувственно-ироническую улыбку. Цеплялся за честность, понимая, что все равно получает чаевые в виде зарплаты от хозяина. У Демилле появился враг -- молодой круглолицый парень с мощными бицепсами и запорожскими усами. Он методично доводил Евгения Викторовича мелочными заказами, насмешками, чаевыми, демонстрируя свое превосходство многочисленным девицам, обычно сидевшим с ним за столиком. Назревала стычка. Демилле едва сдерживался, попробовал даже ускользнуть от него, меняясь с Лидией рядами, но парень специально пересаживался. Взрыв произошел на девятый день, в самом начале вечера, когда Демилле, подойдя к столику, где сидел обидчик, и вынув блокнотик для заказа, услышал: -- Чего торопишься, халдей? Еще не вечер. Рука Демилле сама собою распрямилась. Звук пощечины, точно выстрел, разнесся по залу. Парень вскочил, опрокинул Демилле и уже готов был навалиться на него, как подоспевший из-за стойки Серопян и дружинники оттащили парня от Евгения Викторовича и вытурили из зала. Серопян сказал: -- Все, Женя. Не прижился. Гонору много. Бери расчет. Евгений Викторович получил причитавшиеся за отработанные дни деньги, собрал "дипломат" и с чувством облегчения унесся в метро по направлению к центру города. Он вышел на Невском у Гостиного и побродил по магазину, купив пару распашонок новорожденному племяннику. В пакет сунул поздравительную открытку Любаше. Потом он побрел по направлению к Адмиралтейству, тускло блестевшему шпилем в отдалении. Перейдя Дворцовый и мост Строителей, он углубился в улочки Петроградской стороны, пока не добрел до пивного бара неподалеку от Большого проспекта, где и осел, чтобы скоротать время. Он придвинул к себе кружку с пивом и наклонился к ней, опустив губы в пушистую пену. Им овладело оцепенение. Только тут он увидел напротив женщину в черном, которая так же оцепенело тянула пиво из кружки. Взгляды их встретились. Женщина сказала хрипло: -- Кажется, вам тоже не хочется жить сегодня? -- Как вы догадались? -- невесело усмехнулся Демилле. -- Я догадливая, -- в тон ему ответила она. Скоро подошли приятели женщины, по всей видимости, ходившие за вином, -- два человека алкогольной наружности; один из них -- с черной бородкой, большим носом и проваленными щеками, -- почему-то именовавшийся Поэтом. Женщину они почтительно называли Марией Григорьевной. Демилле оказался втянутым в компанию. Его никто ни о чем не спрашивал; он больше молчал, потом дал денег на выпивку. Появилась еще одна женщина: худая и страшная, с глазами навыкате, как при болезни щитовидной железы. Она была пьяна, стала читать стихи Асадова. Демилле все больше мрачнел, водил пальцем по залитому вином и пивом дубовому столу, наконец, чтобы забыть обо всем, хватил полстакана принесенной водки, запил пивом. Через несколько минут пришло отупение. Пивная закрылась в одиннадцать. Евгений Викторович безвольно отдался в руки судьбе. Искали всей компанией вино и, конечно, нашли; укрывшись от начавшегося дождя в парадной, распили бутылку, было уже невтерпеж, а с остальными пошли куда-то по темным улицам молча и угрюмо. Поднялись без лифта на последний этаж. Мария Григорьевна открыла дверь ключом. Компания по длинному коридору прошла в комнату Марии Григорьевны, расположилась за столом. В свете торшера Демилле заметил, что зеркала трельяжа в углу завешаны черной материей. Мария Григорьевна, перехватив его взгляд, тяжело проговорила: -- Отец умер. Сегодня девятый день... Евгений Викторович вздрогнул и, приподняв край материи, взглянул на себя в зеркало. Проваленные глаза, потрескавшиеся губы, кадык выпирает... Мокрая импортная куртка... чужак. Везде чужак. И вдруг вспомнился Аркаша Кравчук, его глаза в день самоубийства и неловкие повороты носилок с длинным телом, накрытым простыней. "Как он это сделал?" -- отрешенно подумал Евгений Викторович и обвел взглядом потолок. "Смог бы я?" -- спросил он себя и вдруг почувствовал, что эта мысль принесла ему облегчение. Вот и выход, так ведь просто, нужно лишь собраться. Он скользнул взглядом к окну и увидел над ним трубу отопления. Это было то, что нужно. Теперь оставалось дождаться, когда утихомирятся или разойдутся собутыльники. Демилле пощупал пряжку ремня и шагнул к окну, чтобы в последний раз взглянуть на город. И тут прямо перед собою, в трех шагах, он увидел Ирину. Она стояла в окне за прозрачной вуалью с горящей свечою в руках и смотрела на него. Демилле ухватился руками за подоконник, затем закрыл лицо ладонями и отпрянул от окна. Кто-то сзади рассмеялся, позвал: "Иди сюда!" -- но Евгений Викторович опрометью кинулся вон из комнаты и побежал по коридору, опрокидывая какие-то предметы. Сзади слышались крики и топот... Демилле уже ничего не соображал, нажал на собачку замка и крупными скачками, путая ступеньки, устремился вниз. Он выбежал на мокрую улицу и сразу свернул направо; побежал вдоль стены, увидел сбоку какую-то щель, юркнул в нее... Там он остановился, перевел дух. С улицы слышались крики собутыльников: "Эй! Ты где?! Давай назад!" "Она пришла, чтобы спасти меня", -- вдруг ясно и отчетливо подумал Евгений Викторович и устремил глаза к небу, как бы посылая благодарность Господу Богу за это видение. И тут ужас объял его. Он увидел, что стоит на дне глубочайшей пропасти с острыми, как лезвия ножниц, краями. На мгновение его помутившемуся сознанию показалось, что стенки пропасти надвигаются на него, стремясь раздавить, и он сломя голову бросился по узкому дну ущелья, слыша десятикратно отдающийся в ушах шум своих прыжков. Евгений Викторович вылетел из щели как пуля, выпущенная из дула ружья, и побежал дальше, осыпаемый мелкими уколами капель. На улицах не было ни души. Он увидел мелькнувший вдали огонек такси, устремился к нему, но поздно. Внезапно из-за поворота вылетел на него дребезжащий трамвай, подсвеченный изнутри, точно елочная игрушка. Качаясь влево и вправо, трамвай бежал прямо на Демилле, сладко пели тормоза, летели из-под дуги искры... Евгений Викторович распростер руки, будто хотел обнять катящийся на него вагон, и рухнул на рельсы, потеряв память.
Я нисколько не сомневаюсь, что у меня есть душа, и все книги, которыми материалисты наводнили мир, никогда не убедят меня в противном...
Л. С. С ним случилось самое худшее из того, что может произойти с сочинителем. Он потерял героя. Все произошло с ужасающей закономерностью: герой потерял дом, дом потерял сочинителя; сочинитель потерял героя. Цепочка замкнулась. Теперь автор в полном недоумении сидел перед пустым листом бумаги, припоминая дождливую ночь накануне, когда он, сидя в тепле и уюте чужой квартиры, живописал похождения Евгения Викторовича, пока не привел его на незнакомую ночную улицу в смятении разума и не бросил на рельсы под моросящим дождем. Поставив в тот миг точку, сочинитель заснул спокойным сном выполнившего долг человека, и лишь кот его Филарет, предчувствуя новые катаклизмы, всю ночь бродил по кухне, запертый туда хозяином, и производил тревожные пронзительные звуки. Утром автор, как всегда, сел за письменный стол, занес руку над клавиатурой пишущей машинки и... понял вдруг, что произошло непоправимое. В этот момент раздался звонок в дверь. Сочинитель вздрогнул и пошел открывать. Среди беспорядочных мыслей, набежавших на него удивленной стайкой, была и совсем нелепая: "Это пришел Демилле". Однако на пороге стоял литератор Мишусин в черном кожаном пиджаке, поигрывая ключами от автомобиля. За его спиной, в полумраке лестничной площадки, сочинитель разглядел пожилого господина с темным от загара лицом. Он был одет в летний парусиновый костюм. Мишусин без церемоний вступил в прихожую и полуобнял сочинителя за плечи. -- Рад тебя видеть, старина! Все корпишь? Как твой роман? О нем только и говорят на пляже в Пицунде. Седой старик, вызвавший у автора смутное беспокойство, похожее на предчувствие, тоже вошел в квартиру и молча смотрел на хозяина с интересом и участием. Лицо у него было явно симпатичным и умным, чего не скажешь о Мишусине, в серых глазах таился чертик насмешки, готовый выскочить в ответ на любую глупость или бестактность. Мучительная догадка пронзила сочинителя, он раскрыл рот... -- Знакомься, господин Лоренс Стерн, -- произнес Мишусин. -- Впрочем, вы знакомы. -- Милорд! -- воскликнул автор, бросаясь старику на шею, и слезы радости сами собою брызнули у него из глаз. -- Думал, не поверишь... -- досадливо пробормотал Мишусин. Милорд тем временем мягко поглаживал соавтора по плечу, приговаривая: -- Ну, будет, будет... -- Понимаешь, он материализовался! -- наигранно бодрым тоном принялся объяснять Мишусин. Он без приглашения направился в кухню и распахнул холодильник. -- У тебя нет пепси? Чертовски хочется пить... Мало того, что материализовался, так еще наговорил мне кучу гадостей! Соавторы понимающе смотрели друг другу в глаза. Мишусин в кухне шумно пустил воду из крана, выпил крупными глотками. -- Собственно, никакого права он на это не имел... -- продолжал он, утирая рот. -- У меня путевка на одно лицо. Администрация подняла хай... Мой сценарий горит. Короче, забирай старика, он мне надоел... Мишусин вернулся в прихожую. Наглая самодовольная улыбка пыталась устроиться у него на лице, но как бы соскальзывала. И тут сочинитель, долго не раздумывая, влепил коллеге пощечину. Одновременно в прихожую из комнаты, как боевой конь, заслышавший звук трубы, выскочил Филарет и с шипением выгнул спину. -- Ах, вот как?! -- по-бабьи закричал Мишусин. -- Вон! -- указал на дверь автор. -- Нет-нет, только не в дверь, -- покачал головою милорд. -В окно, я вас умоляю! Автор ринулся в комнату и мигом распахнул створки окна. Мистер Стерн весьма ловко ухватил литератора -- одной рукою за шиворот, а другою -- за штаны на заднице, и с большим проворством буквально поднес его к распахнутому окну. Мишусин верещал, дрыгая ногами в воздухе. Однако соавторы, не снижая скорости движения и даже не раскачав грузное тело, с маху выбросили его головою в окошко под радостный вопль кота Филарета. Мистер Стерн вытащил из кармана носовой платок и тщательно вытер руки. -- Какой у вас этаж? -- поинтересовался он. -- Первый, -- ответил сочинитель. -- Жаль. Он так и не смог испытать радость полета. За окном раздавались крики Мишусина и его угрозы. Хлопнула дверца "Жигулей", и мотор унес литератора к горящему сценарию. Соавторы остались одни. Сочинитель внезапно испытал робость. Как-никак судьба и собственная фантазия оставили его наедине с классиком мировой литературы! -- К делу, сударь, -- начал мистер Стерн. -- Как видите, мне пришлось прибегнуть к крайним мерам, чтобы спасти наш роман. По-моему, ему грозит большая опасность. -- Вы правы, милорд... -- сокрушенно ответил автор. -- Наш герой вызывает глубокие опасения. Он неудержимо катится вниз, теряет себя... -- Уже потерял, -- вставил сочинитель. -- Как так? -- То есть я его потерял. -- Не понимаю. Объясните. -- Ах, милорд, в этом-то все и дело. Евгения Викторовича уже нет в моем романе. -- Как нет? Он погиб? Вы убили его? -- милорд был не на шутку взволнован. -- Не знаю, -- пожал плечами сочинитель. -- Несерьезно, сударь! Отвечайте, куда вы дели Демилле? -- Понимаете... Герой догнал автора во времени. -- Не понимаю. -- Садитесь, я объясню вам, -- сказал сочинитель, указывая соавтору на кресло и устраиваясь напротив в таком же. -- Вы знаете, что я начал сочинять это произведение чуть позже, чем произошло событие, давшее толчок роману. Таким образом, мое реальное время, в котором я жил и сочинял, все время находилось впереди романного. Я разглядывал события с высоты небольшой исторической перспективы в несколько месяцев. Однако вскоре романное время потекло быстрее -- кстати, благодаря вашему отсутствию, милорд! Я уже не тратил страниц на описание наших разговоров, не имеющих касательства к сюжету, герои неудержимо настигали меня, и вот вчера произошло непоправимое -- романное и реальное время совпали!.. Я закончил главу о Демилле в тот самый миг, когда Евгений Викторович рухнул на рельсы перед приближающимся трамваем. Дальше я ничего не знаю о герое. Что он делает сейчас -- для меня загадка. Я в полном отчаянии! -- Кажется, я прибыл вовремя, -- заметил милорд, внимательно разглядывая соавтора. -- Подскажите, что мне делать? -- попросил он. -- Дорогой ученик, но у вас есть, помимо Демилле, целый кооперативный дом со всеми жильцами. Пишите о них. Там хватит материала, уверяю вас... -- По правде сказать, увлекшись героем, я выпустил из внимания кооператоров. Не знаю, право, не знаю, что у них там происходит сегодня... -- Но у вас есть возможность узнать. -- Каким образом? -- не понял сочинитель. -- Вернуться туда, осел вы эдакий! -- вскричал мистер Стерн, вскакивая с кресла и начиная напоминать автору того темпераментного собеседника, с которым у него частенько возникали перепалки. Признаться, автору не приходил в голову этот естественный путь. В самом деле, что мешает ему возвратиться в собственную квартиру, где он прописан? По всей видимости, он страшился встречи с майором Рыскалем, который непременно узнает о романе и может счесть его за разглашение... К сожалению, летописцы нынешних времен редко удостаиваются почестей. Рисуемые ими правдивые картины почему-то отказываются признать правдивыми, и лишь по прошествии времени свидетельство летописца может быть признано истинным. Кроме литературной дерзости, от автора требовалось немалое гражданское мужество, чтобы окунуться в гущу описываемых событий, стать полноправным персонажем собственного романа. Но не только эти соображения занимали сочинителя. -- А что мне прикажете делать с вами? -- спросил он соавтора не совсем учтиво. -- Я поеду тоже. Мне крайне любопытно. -- А прописка?! -- вскричал автор. -- Держу пари, милорд, что ни одному из моих соотечественников никогда не доводилось прописывать у себя иностранных классиков, прекративших бытие два века назад! -- В чем же сложность? -- спросил милорд. -- В отсутствии паспорта и полной невозможности его получить. -- Почему? -- Кроме меня, некому удостоверить вашу личность. -- А Мишусин? -- После того, как мы с ним обошлись? -- А Свифт, Смоллет, Филдинг? -- Для нашего паспортного стола свидетели эти столь же ненадежны, сколь и эфемерны. -- Что же делать? -- растерялся милорд. -- Понадеемся на случай, -- ответил сочинитель, и забавная мысль мелькнула у него в голове. -- Кстати, как звали вашего папу? -- Сэр Роджер. -- Значит, русский эквивалент... Родион? Вы не возражаете? Милорд лишь пожал плечами, давая понять, что он не желает участвовать в обсуждении никчемных вопросов. Через час соавторы уже ехали в трамвае, приближаясь к дому на Безымянной. Автор держал на коленях пишущую машинку и портфель с черновиком, сидевший рядом милорд не выпускал из рук корзину с Филаретом. Пушистый хвост кота торчал из корзины, как диковинный цветок. Понятно волнение, с каким подходил сочинитель к своему брошенному жилищу. Со времени его бегства дом так удачно был вписан в систему старых домов, что найти его оказалось делом нелегким. Автор невольно вспомнил о Демилле, втайне ему посочувствовав, ибо теперь, без поддержки сочинителя, Евгению Викторовичу трудненько будет отыскать этот подштукатуренный и подкрашенный под старые здания фасад. Впрочем, Бог с ним, с Евгением Викторовичем! Теперь надо было думать о себе. Автор повернул ключ в замке, толкнул дверь и... застыл на пороге своей квартиры, пораженный разгромом внутри. Повсюду валялись пустые бутылки, постель была грязна и всклочена, мебель перевернута... По счастью, не были разворованы книги, по крайней мере, на первый взгляд. Сочинитель испытал досаду на себя: живописуя ужасы кооперативной жизни последних месяцев, он не пощадил и своей квартирки, заселив ее преступным элементом, и вот теперь вынужден был расплачиваться за халатность воображения. Что стоило заселить собственную квартиру хотя бы нуждающимися студентами! Но нет, не догадался. -- Гиперболы и метафоры мстят сочинителю, -- заметил милорд, осматривая интерьер. Они принялись за уборку, и уже через час квартира вновь обрела жилой вид; на кухне стояло блюдечко с молоком для Филарета, а соавторы пили чай, готовясь к ответственному делу -разговору с собственным персонажем. Пикантность ситуации заключалась в том, что Игорь Сергеевич Рыскаль, выдуманный сочинителем от подметок сапог до козырька фуражки, являлся, тем не менее, комендантом дома со всеми вытекающими отсюда полномочиями. Он зависел от сочинителя как персонаж, автор же зависел от него как гражданин. Получающаяся путаница напомнила сочинителю один из рассказов Марка Твена, где герой оказывается собственным дедушкой, и он попытался мысленно набросать сюжет предстоящего разговора, чтобы избежать неожиданностей. Майор Рыскаль встретил соавторов в Правлении за столом под портретом Дзержинского. Сочинитель не без удовольствия обозрел материализовавшиеся плоды своей фантазии: несгораемый шкаф в углу, карту города на стене, утыканную флажками и фишками. Заметил он и несколько деталей, не учтенных его авторским воображением, среди них бронзовый бюстик Ленина, коим придавлены были бумаги, лежавшие с краю стола. Рыскаль поднял голову ("воронье крыло" на месте!) и внимательно оглядел посетителей. -- Здравствуйте, Игорь Сергеевич, -- сказал автор проникновенно. -- Добрый день. Садитесь, пожалуйста... Чем могу служить? -- майор указал на стулья. Соавторы чинно заняли места напротив майора по краям письменного стола. -- Игорь Сергеевич, я пришел исправить ошибку, -- начал сочинитель. -- Дело в том, что в ваших документах я значусь зарегистрированным бегуном, в то время как я -- прописанный летун. Он назвал свою фамилию и номер квартиры, и майор, нимало не удивившись, полез в сейф, откуда вынул амбарную книгу. Там в алфавитном порядке были записаны все кооператоры с указанием необходимых данных: возраста, профессии, места работы. -- Ну, и где же вы были раньше? -- спросил майор, ознакомившись с записью. -- В творческой командировке, -- не моргнув глазом, соврал автор. Впрочем, не совсем и соврал. -- Странно получается... -- скучным голосом начал майор. -- Ваш дом подвергается такому, можно сказать, катаклизму... (При этих словах Рыскаль покосился на милорда.) А вы где-то в бегах, вместо того чтобы своим пером, можно сказать, помогать в беде. Не понимаю... Мы тут вынуждены охранять вашу квартиру, следить, чтобы ее не обворовали. Ее не обворовали, кстати? -- Нет, -- сказал автор. -- Ну, и какое у вас дело? -- спросил майор. -- Во-первых, я пришел известить вас, что вернулся. С порядками в кооперативе я знаком... -- Откуда? -- подозрительно спросил Рыскаль. Знал бы он, что сочинитель потратил немало восхитительных минут на разработку этих самых порядков! Но ведь не поймет Игорь Сергеевич, и правильно сделает. Это соавторам -баловство и роман, а ему -- служба. В этот миг, спасая автора, отворилась дверь штаба, и на пороге возник бравый дворник Храбров в синем комбинезоне и сапогах -- бородатый и пышущий здоровьем. -- Игорь Сергеевич, бак номер три переполнен, надо ускорить очистку, -- с ходу доложил Храбров. -- Хорошо, я позвоню, -- кивнул Рыскаль. -- И еще -- Завадовский бузит... -- Погоди, Сережа, -- Рыскаль указал глазами на посетителей, давая понять, что разговор о Завадовском неуместен. Дворник уселся в углу. -- А во-вторых, -- без паузы вступил сочинитель, желая как можно дальше увести майора от выяснения своей осведомленности, -- я хотел бы, чтобы у меня временно пожил мой родственник. Он указал на милорда. Мистер Стерн учтиво поклонился. -- Знакомьтесь. Лаврентий Родионович, -- представил соавтора сочинитель. -- Очень приятно. Рыскаль, -- сказал майор. -- Он приехал из... Житомира, -- продолжал сочинитель, некстати вспоминая, что какой-то литературный герой уже приезжал к кому-то из Житомира. -- Трудный вопрос, -- замялся майор, поглаживая "воронье крыло". -- Условия у нас больно... У вас ведь однокомнатная? Майор выразительно посмотрел на автора, как бы говоря: разве вы не понимаете? пустить постороннего! это же разглашение! -- Вы имеете в виду бытовые неудобства или способность вашего дома к перелетам? Ни то, ни другое меня абсолютно не волнует... -- рассмеялся милорд. -- У одного моего друга летало целое государство! Майор помрачнел и, не говоря ни слова, полез в ящик письменного стола. Оттуда он вытащил две одинаковые бумажки и протянул одну автору, другую милорду. Это были бланки подписки о неразглашении. -- Заполните, -- сказал он. Соавторы синхронно заполнили бланки, будто занимались этим с рождения. -- Прописывать официально вас не будем, Лаврентий Родионович, -- понизив голос, сказал майор. -- Думаю, вы вникнете в наше... -- Да я и паспорт не захватил из этого... -- охотно подхватил милорд. -- Из Житомира, -- подсказал соавтор. Рыскаль придвинул к себе общую тетрадь, на обложке которой крупными буквами было написано: "Пустые". Он перелистнул ее и нашел страничку с номером 284. Там было написано: "Хозяин отсутствует по неизвестной причине". Рыскаль зачеркнул эту запись и сделал новую: "Квартира занята хозяином". -- Кстати, о птичках, -- подал голос из угла Храбров. -- Тридцать третья уехала, Игорь Сергеевич. Пометьте... Ключи сдала. Он вытащил из кармана связку ключей, позвенел ими. -- Опять двадцать пять, -- огорчился майор. -- Кто там? -- Андреева Элла Романовна, дизайнер. -- Как? -- Художник-оформитель, -- поправился Храбров. -- Причина? -- Рыскаль нашел страничку с номером 33, принялся заполнять. -- Завербовалась в Воркуту на два года. Мебель вывезла к матери. Против временного заселения не возражает. С условием последующего ремонта... Рыскаль записал все эти сведения в тетрадь, тяжело вздохнул. -- Видите, товарищ писатель... Не хотят люди понять. В Воркуте строить коммунизм они согласны. А в доме своем... -- проговорил он с упреком. -- Ну, а я-то... -- растерялся сочинитель. -- Вы, именно вы! -- с неожиданной болью воскликнул майор. -Инженеры человеческих душ! О чем вы пишете? -- Лично я работаю над романом, -- с некоторой надменностью произнес автор. -- Над романом... -- горько усмехнулся майор. -- А у нас люди разбегаются, в пустых квартирах притоны. Остальные граждане железные двери ставят с запорами и сидят тихо, как мыши!.. Над романом... Им коммунизм на тарелочке принеси и положь. Не могут даже присмотреть за соседской пустой квартирой. -- Почему же? Я могу, -- сказал автор. -- А вот возьмите хоть эту, тридцать третью, -- оживился майор. -- Можете даже там жить. Или работать. Только пишите, Бога ради, что-нибудь про жизнь! Чтобы помогало людей воспитывать! -- Я постараюсь, -- кивнул автор. -- Сережа, дай товарищу ключи, -- распорядился майор. ...Вот так получилось, что автор неожиданно для себя получил, в придачу к своему жилищу, где он поселил милорда, еще и пустую однокомнатную квартиру в первом подъезде, по соседству с Завадовскими. Квартирка сочинителю понравилась -- она была в точности такой же по планировке, как его собственная, а следы уехавшей хозяйки присутствовали лишь в виде легкого запаха французских духов. Запах этот слегка смутил воображение сочинителя, напомнил ему о прелестях жизни, вызвал в памяти иные образы, нежели образы персонажей... Почему, за какие грехи обречен он на эту сладкую каторгу -- тратить драгоценные секунды жизни на то, чтобы изобрести жизнь другим, наполнить ее смыслом или доказать бессмысленность, наградить любовью или уничтожить презрением, самому оставаясь, по существу, вне жизни? Ведь не назовешь ею холодное одиночество в пустой комнате над клавишами механизма, способного оставлять на бумаге следы в виде букв, из которых слагаются слова, слова, слова... Ничего, кроме слов. Храбров помог сочинителю перенести кое-какие вещи из его квартиры: стул, столик, чайные принадлежности, бумагу и пишущую машинку. Откуда-то появилась раскладушка вместе с матрасом, а комплект чистого постельного белья принесла неизвестная молоденькая девушка -- ее звали Саша. Автор подумал, что это жена Храброва, но потом понял, что ошибся. Милорд во время переезда хранил олимпийское спокойствие, наблюдая по телевизору за состязаниями борцов вольного стиля, а позже вникая в тонкости бригадного подряда. Телевизор сразу привлек к себе внимание пожилого джентльмена, и он даже заметил, что роман в качестве информатора о современной жизни -- это, конечно, славно, но телевизор объективнее. Сочинитель слегка обиделся на Учителя. Но еще больше обидел его любимый кот, не пожелавший находиться в квартире с запахом французских духов. Приведенный туда, он сразу же начал скрестись в дверь и мяукать, так что пришлось вновь водворить его в квартиру к мистеру Стерну, где кот успокоился. Сочинитель остался один, с ненавистью глядя на стопку листов черновика, лежавшую на подстеленной газете прямо на полу. Как вдруг появилась Сашенька с большой деревянной клеткой в виде круглого купола, где не сразу была заметна невзрачная птичка. "Разве дверь была открыта?.." -- рассеянно подумал сочинитель. -- Это щегол, -- застенчиво произнесла она. -- М-мм?.. -- сочинитель несколько растерялся. Девушка поставила клетку на пол рядом со стопкой листов черновика. Птичка скакнула с жердочки на жердочку и, наклонив головку, уставилась на автора бусинкой глаза. -- Я подумала... Вы ведь пишете роман. Надо, чтобы кто-то всегда был рядом, -- проговорила Сашенька с несомненной убедительностью. -- Спасибо, -- догадался сказать автор, дивясь тонкому пониманию сути литературного процесса. "Надо, чтобы кто-то всегда был рядом". Не милорд, так щегол. И тут же он с изумлением подумал, что эта молоденькая девушка -первый посторонний персонаж романа, к которому он, автор, не имеет ни малейшего отношения. Он ничего не знал о ней: откуда она взялась? жила ли в кооперативе раньше? чем занимается? сколько ей лет? кто ее родители? Все эти сведения он не имел права выдумывать, то есть не был властен над нею как автор. Между тем игнорировать тоже не мог. Вот она пришла со щеглом, живая, небольшого роста, с короткой стрижкой... Смотрит. -- Щегла зовут Вася, -- сказала она. -- Что вы говорите! -- с преувеличенной бодростью воскликнул автор. Он засуетился, предлагая ей чаю, усадил на единственный стул, включил электрический самовар, а сам продолжал разглядывать с какой-то жадностью, ибо давно не встречал живых людей. На вид ей было чуть больше двадцати, над верхней губою слева была маленькая черная родинка, придававшая лицу некоторую пикантность... Девушка, несомненно, симпатичная. По всей вероятности, она случайно забрела в его роман. Но тем лучше! -- Сашенька, вы живете в этом доме? -- спросил он. -- Да, уже второй месяц. -- А вы работаете или учитесь? -- Работаю. Медсестрой в родильном доме. Здесь рядом... А живу с родителями... И вдруг нить разговора как-то странно оборвалась, возникла пауза. Автор мучительно искал вопросы, но все они казались глупыми, плоскими... -- Вы мне не дадите... почитать? -- несмело спросила она, указывая на листки черновика. Самый благоприятный поворот беседы для автора! Во-первых, этим высказывается заинтересованность в творчестве; во-вторых, обещание продолжительности отношений, ибо не прочтет же она пятьсот страниц в одночасье! -- Это пока черновик... -- явно кокетничая, промолвил автор. -- Ничего, я разберу. "Конечно, разберет! -- ликуя, думал он. -- Чего ж не разобрать, тем более, что мои черновики не отличаются от беловиков!" -- А я тоже пишу... стихи, -- призналась она. "Ну, вот!.." -- сердце у него упало. Конечно, разве нельзя было догадаться! Она пишет стихи и хочет получить консультацию. Настроение сразу испортилось. -- Игорь Сергеевич предложил мне вести литературное объединение при клубе, -- сказал он. -- Будете ко мне ходить? -- Я уже пришла, -- сказала она, взглянув автору в глаза так просто и ясно, что у него похолодело внутри. Он вскочил с раскладушки, визгнув пружинами, отчего щегол затрепетал крылышками и взвился на мгновение под купол клетки. -- Я дам вам первую часть... Там подступы... не обращайте внимания, -- бормотал он, отделяя от стопки листов часть и завертывая ее в газету. -- Никому только не показывайте. Там про нас всех... И про вас... Никакой философии, уверяю вас, но может быть, смешно... Или грустно. И очень длинно. -- Я люблю, если интересно, -- сказала она. -- Спасибо. Она поднялась со стула, приняла пачку и направилась к двери. -- Заходите, Сашенька, не стесняйтесь... -- автор проводил ее и прикрыл дверь. Несколько ошарашенный, он вернулся в комнату. Щегол деловито ковырял клювом деревянные прутья клетки. Бесцеремонность, с которой авторское сочинение распоряжалось собою и своим автором, начинала его пугать. Сочинитель еще не добрался до конца, а роман уже дал себя читать посторонней молодой женщине... "Может быть, он так и пойдет своим ходом, без меня?" -- с надеждой подумал сочинитель, глядя на желтую пишущую машинку. -- Как ты думаешь, Вася? -- вслух спросил он. Щегол остановил работу, тряхнул головкой и задумался. Я искал смерти, но не нашел ее. Помню страшную осеннюю ночь, сумеречное состояние души, мысль о веревке и фигуру жены в окне незнакомой квартиры. Я никогда не думал, что галлюцинации могут быть столь ярки и осязаемы. Как она смотрела на меня! Как дрожало пламя свечи!.. Не помню, как я оказался на улице. Она была почему-то узкой, как клинок шпаги. Я мчался по ней, оглушенный топотом своих шагов, пока наваждение не кончилось. Стены раздвинулись, дождь омыл мне лицо, блестели холодные рельсы. И тут из-за поворота показался трамвай. Откуда он взялся в ночном городе? Положительно, кто-то заботился обо мне, посылая знаки спасения. Но я еще был во власти страха, и смерть пряталась где-то рядом, в темных парадных. Вагон спешил ко мне, раскачиваясь и звеня; я упал перед ним, и щека моя коснулась холодной стали. Мгновение длилось целую вечность. Целую вечность пели тормоза, дрожал рельс, впаянный в асфальт, трамвайный звонок заливался в истерике. Как вдруг все стихло. Я поднял голову. Вагон, сиявший огнями, стоял в метре от меня, а с передней площадки не спеша спускался высокий плечистый человек с железной рукояткой в руке. Мысль о том, что он идет убивать меня этой рукояткой, обожгла мое пьяное сознание. Он дотронулся до меня, словно проверяя -- жив я или нет, потом подсунул руки мне под мышки. Я почувствовал огромную физическую силу этого человека, ибо он легко, как перышко, оторвал меня от земли и поставил на ноги. "Ну, зачем ты так?.." -- с досадою проговорил он, вглядываясь мне в лицо. Я молчал, мне было все равно. "Куда тебе нужно?" -- спросил он. "Никуда", -- помотал я головой. "Где твой дом?" -- "Нигде". -- "Откуда ты?" -- "Не знаю". Я отвечал чистую правду, и мой нечаянный спаситель понял это. Он помог мне взобраться в вагон и усадил на сиденье. В вагоне не было ни души. Водитель сел на свое место, установил железную рукоять на четырехгранный выступ и повернул ее. Вагон побежал дальше. Кажется, мы приехали в трамвайный парк, что находится у самой оконечности Аптекарского острова. Помню какие-то лица, они смеялись, пренебрежительно и с неприязнью рассматривая меня, кто-то предложил позвонить в милицию. Но мой спаситель повлек меня дальше. Мы оказались в стареньком автобусе, развозившем водителей после вечерней смены. Через некоторое время я уже стоял рядом с вагоновожатым у дверей его квартиры. Я по-прежнему пребывал в полнейшей апатии, мой спутник не пытался со мной разговаривать. Помню еще маленький деловитый переполох, связанный с моим появлением: носили подушки, одеяла, кто-то был разбужен и перемещен в другую комнату... Все это было как во сне. Хозяин провел меня в ванную, помог раздеться. Я покорялся безропотно, как тряпичная кукла. Через пять минут я лежал в чистой мягкой постели. Хозяин погасил свет, пожелав мне доброй ночи, и оставил одного. Сон накрыл меня мгновенно. Проснулся я рано и, лежа под одеялом, принялся восстанавливать события вчерашнего вечера. Я вспомнил неизвестного плечистого вагоновожатого, который вытащил меня из-под колес, и привел к себе, и умыл, и уложил в чистую теплую постель. Я оцепенел от стыда. Появилось нестерпимое желание выскользнуть из комнаты и, пользуясь сном хозяев, покинуть гостеприимный дом. Но я не сдвинулся с места. Осмотр комнаты, насколько позволял сумеречный свет за окнами, навел меня на предположение, что в ней проживает молодая девушка; настолько удобно и аккуратно были расположены все предметы, так чистенько и мило было за стеклами стандартной мебельной стенки с книгами, безделушками и фотографиями, среди которых я приметил портрет Высоцкого с гитарой и фотографию длинноволосого молодого человека иностранного вида. Я скользнул взглядом далее и увидел нечто вроде аквариума -- стеклянный прямоугольный ящик, в котором виднелись очертания какого-то странного сооружения. Непонятное волнение охватило меня, ибо предмет под стеклянным колпаком был несомненно знаком мне, более того, он обозначал для меня нечто чрезвычайно важное. Не отрывая от него взгляда, я нащупал выключатель светильника над тахтою и щелкнул им. Я ожидал лучше разглядеть предмет под колпаком, но возникший световой отблеск на прозрачной стенке совершенно скрыл его от глаз, так что пришлось подняться на ноги. Я сделал несколько шагов по комнате, как магнитом притягиваемый непонятным сооруженьицем, хранящимся в чужом доме, как музейный экспонат. Световой отблеск исчез, будто его смахнули ладонью, и передо мною в двух шагах, равно как и во мне, в неизъяснимых глубинах памяти, возникло... Это было оно, мое юношеское строение, мой отроческий шедевр, потерянная во времени игрушка, определившая призвание: вязь крытых галереек, система башенок с флажками и луковка церкви, вписанная в ансамбль вроде случайно, но на самом деле служащая центром архитектурной композиции. Я смотрел и не мог насмотреться. Мой спичечный дом, чудом возникший в чужом времени и пространстве, породил странное и горькое ощущение, будто я встретился с самим собой -- живой с мертвым, точнее, мертвый с живым. Я отошел от него, пятясь, вновь забрался в постель и натянул одеяло до подбородка, продолжая смотреть на стеклянный ящик, где покоилась моя юная душа, как царевна в хрустальном гробу. Вдруг я резко отбросил одеяло и принялся торопливо одеваться, потому что черные мысли подобрались к самому сердцу. Бороться с ними можно было только действием. Одевшись, я собрал постель. Это отвлекло меня на несколько минут, но лишь только я, засунув белье в ящик под тахтой, уселся на нее, как отчаяние навалилось на меня с новой силой. Я оцепенел, уставившись на спичечный дом, будто ждал от него помощи, и сидел так долго, пока не раздался тихий стук в дверь. Я не в силах был вымолвить ни слова. В комнату заглянул хозяин. Он был в брюках и в майке, давшей мне возможность разглядеть его крепкую фигуру с широкими плечами и рельефной мускулатурой, что не так часто встречается в пятьдесят лет -- на этот возраст он выглядел. В руках у него был стакан с чем-то белым. -- С добрым утром, -- сказал он. -- Меня зовут Николай Иванович. -- Евгений Викторович, -- кивнул я, испытывая жесточайший стыд. -- Выпейте. Это кефир. Помогает, -- он протянул мне стакан. Я принял стакан и втянул в себя освежающий глоток кислого кефира. Николай Иванович смотрел на меня изучающе. -- Извините. Я сейчас уйду. Мне действительно некуда было вчера идти, -- чужим голосом произнес я. -- А сегодня уже есть? -- прищурился он. -- Есть. -- А то погодите. У меня сегодня выходной. Глядишь, познакомимся, -- он улыбнулся одним ртом. Мне не понравилась его самоуверенная доброта, будто он заранее был убежден, что я не принесу ему никаких хлопот, лишь увеличу капитал гуманности, который, судя по всему, этот человек копит. Так нет же! Я испорчу ему торжество! Пусть знает, что подбирать на улице опустившихся людей опасно. -- Что? Радуетесь, христосик?.. -- хрипло сказал я. -- Не нужно меня спасать! Не нуждаюсь и подаяний не принимаю! -- Евгений Викторович, а ведь хамить команды не было, -спокойно ответил он. -- Если бы я был профессиональным спасателем, то работал бы в ОСВОДе. А я трамвайщик. Вы поперек рельсов легли, надо было с вами что-то делать... -- Бросить надо было, -- отвернувшись, сказал я. -- Извините, не могу. Вы бы бросили? Вопрос застал меня врасплох. Я на минуту смешался. -- К несчастью, я испытал в свое время -- что это такое... -продолжал он. -- Я вам поверил, что у вас дома нет. У вас его и сегодня нет, и долго еще не будет. Я же вижу. -- Как? -- не понял я. -- По глазам. У бездомного человека глаза, как у бродячей собаки. У цепной собаки другие глаза, вы замечали? Я взглянул на него с интересом, ибо не ожидал услышать подобных речей от первого попавшегося водителя трамвая. -- Мне нечем отплатить вам за добрый поступок, -- сказал я. -- Я не считаю этот поступок добрым, -- он стал серьезен. -- Он лишь естественен для меня. -- Что же тогда добрый поступок? -- усмехнулся я. -- Добрый поступок?.. Это вот, например, -- он оглядел комнату и указал на стеклянный ящик, в котором покоился мой спичечный дом. -- Что это? -- спросил я сдавленным голосом, потому что дыхание перехватило. -- Это вы не знаете. Это работа одного мальчика, -- в голосе Николая Ивановича появились родительские нотки. -- Выполнена она давно, более двадцати лет назад. На мой взгляд, это и есть прекрасный, а следовательно, добрый поступок. Посмотрите, как он просто и убедительно выразил волновавшую его идею. -- Какую же идею?.. -- спросил я, мучительно краснея. -- Идею братства, разве не видите? Да вы подойдите поближе, подойдите! Эта вещь стоит того, чтобы ее рассмотреть... Несомненный талант. -- А что с ним... сейчас? -- спросил я, подойдя к полке и склонившись над своим творением. -- Ничего о нем не знаю, кроме того, что звали его Женя. Ваш тезка, -улыбнулся Николай Иванович. -- Мне даже увидеть его не довелось. Есть только старенькая фотография. -- Вот как? Не покажете? -- сказал я, стараясь скрыть волнение. -- Отчего же, -- Николай Иванович удалился из комнаты и вернулся уже с альбомом, который положил на стол, накрытый кружевной скатертью. Он торжественно распахнул его, и я невольно вздрогнул: с первой страницы глянул на меня большой портрет Ивана Игнатьевича, моего незабвенного старика, владельца особняка с мезонином, где я клеил спичечный дом. -- Это мой отец, -- сказал Николай Иванович, переворачивая страницу. Он сразу последовал к концу альбома и где-то страницы за три до конца указал на снимок, в котором я узнал себя в возрасте примерно четырнадцати лет рядом с братом Федором. Мы оба в одинаковых курточках-"москвичках" стояли в обнимку у крыльца нашего дома -веселые, стриженные наголо... Как эта фотография попала к Ивану Игнатьевичу? Вероятно, я сам же ему и подарил, да забыл об этом. -- Вот Женя, -- Николай Иванович указал на моего брата. -- Ну уж нет! -- вырвалось у меня. -- Простите? -- Женя тот, который выше, -- сказал я. Николай Иванович недоверчиво и с опаской взглянул на меня. -- Откуда вы знаете? -- Потому что это я, -- проговорил я как-то неловко, отчего хозяин отодвинулся, пристально глядя на меня. Он перевел взгляд на фотографию, снова на меня, хмыкнул. -- А вы... не шутите, Евгений Викторович? -- Вашего отца звали Иваном Игнатьевичем. Он жил в особняке на... -- я назвал точный адрес. -- Умер в пятьдесят седьмом году. Я видел, как его хоронили. И вас помню, -- у меня во рту почему-то пересохло. -- А до того я три года ходил к нему в мезонин, клеил этот дворец. Это все правда. Николай Иванович молча слушал мой рассказ, глаза его увлажнялись. Вдруг он крепко обнял меня, и я вновь почувствовал его силу. -- Родной вы мой!.. Простите, но вы... этот мальчик значит для нашей семьи слишком много! -- объяснял он глухо, не выпуская меня из объятий. -- Это наш добрый гений, ангел-хранитель. Отец перед смертью... это так не расскажешь. Я знал, что встречу вас... Николай Иванович отодвинулся, взглянул мне в глаза, но тут же отвел их -- слишком разительна была перемена, произошедшая с мальчиком за четверть века. -- Я ведь и фамилию вашу знал, но забыл. Отец называл как-то. Помню, необычная какая-то фамилия... -- замялся он. -- Демилле, -- сказал я против воли холодно. -- Вот-вот! -- он облегченно вздохнул. -- Женя Демилле. Вот вы какой стали... Я молча переминался с ноги на ногу. Николай Иванович выглянул из комнаты и громко позвал: -- Надя, иди сюда! На его зов пришла небольшого роста худенькая женщина с седой головой, но глазами ясными и молодыми. Она на ходу вытирала о передник руки. -- Это Женя! -- объявил ей Николай Иванович. -- Тот самый, что сделал дворец! -- Да ты что... -- охнула она. По ее лицу я видел, что она не верит. Она присела перед альбомом и, быстро взглянув на фотографию, перевела взгляд на меня, стремясь отыскать в нынешнем моем облике черты того мальчика. -- А не похож вроде... -- неуверенно сказала она. -- Да ведь не тот, Надюша, не тот! Вот он! -- Николай Иванович ткнул в фотографию пальцем. -- Вот это Женя. А то его брат. -- Да... Этот похож... -- неохотно признала она. -- В глазах что-то есть. -- Помнишь, отец про него рассказывал? Про вас, простите... -Николай Иванович невольно обратился ко мне с почтением. -Пока есть такие мальчики, так он говорил, я за революцию спокоен... И тут, наконец, прорвалось напряжение, долго сдерживаемое мною. Я отвернулся к окну, смахивая ладонью слезы с глаз. Жена Николая Ивановича выскользнула из комнаты, а хозяин обнял меня сзади за плечи и прижал к себе. -- Ничего, бывает... Бывает... -- повторял он. Я присел на тахту. Николай Иванович устроился напротив меня на стуле, продолжая разглядывать с жалостью и нежностью, как блудного сына, вернувшегося в дом. -- Как видите, Николай Иванович, я нынче не совсем тот... Совсем не тот, -- сказал я сухо, разводя руками. -- Так что, пожалуй, мне лучше уйти. Он поглядел на меня суровее. -- Желаю вам сохранить наилучшую память о вашем Жене, -- продолжал я с горькой усмешкой. -- Домик я у вас оставлю. Он вам по праву принадлежит за давностью лет... -- я поднялся с тахты. -- Здорово тебя прижало, -- наконец сказал Николай Иванович. Его трезвое "ты" остудило меня, я угрюмо замолчал, раздумывая только о том, как бы побыстрее покинуть этот дом, где слишком любили меня, чтобы можно было это вынести. -- Значит, так... -- негромко, с затаенной угрозой произнес Николай Иванович. -- Останешься ты здесь, никуда не пойдешь, потому что идти тебе некуда. Считай себя членом нашей семьи, поэтому церемониться друг с другом не будем. Буду держать тебя под домашним арестом... -- Вот как? -- я постарался придать голосу независимость, но вид Николая Ивановича был столь грозен, что получилось испуганно. -- ...Минимум две недели, -- закончил он. -- Почему? -- Пьешь, -- коротко ответил он. -- Кажется, это мое дело? Личное... -- Ошибаешься. Дело это общественное. Тебе остановка нужна, иначе расшибешься. -- Что же вы меня -- запрете и свяжете? -- Ты сам себя свяжешь. Собственным словом, -- его речь становилась все жестче. Он снял с полки футляр со спичечным домом, поставил на стол и убрал стеклянный колпак. Мое творение предстало в первозданном виде: стали различимы швы между спичками с мелкими закаменевшими капельками клея, стала видна огромная кропотливая работа, дни и месяцы моей юной жизни, вложенные когда-то в это сооружение без всякой видимой цели, с одним лишь желанием организовать кусочек пространства в соответствии со своим неосознанным идеалом. -- Давай обещание, что не выйдешь из этого дома, пока я тебе не разрешу, -- Николай Иванович занес огромную свою ладонь над луковкой спичечной церкви. -- Иначе раздавлю я твою игрушку, и сам ты понимаешь, что ходу назад тебе в этом случае не будет. Только туда, в пропасть... -- ...Хорошо. Я согласен. Даю слово, -- сказал я, кривясь. Он водрузил колпак на прежнее место, убрал дворец со стола. -- Вы уж извините, Евгений Викторович, что пришлось прибегнуть к сему. Вы сейчас здраво судить не можете. Вам передышка нужна, возвращение в ясное сознание. Тогда и решите сами. А сегодня я за вас решаю. ...Вот так я неожиданно для себя оказался под домашним арестом в чужом доме, то есть не совсем в чужом, в каком-то смысле даже в родном. Вечером меня познакомили с остальными членами семьи Николая Ивановича -- сыновьями Алексеем и Юрием, старшеклассниками, и дочерью двадцати трех лет -- той самой девочкой, которую я встречал в коляске у своего дома давным-давно. Звали ее Аля, о полном имени я не спросил. Вероятнее всего -Алевтина. Она была такого же невысокого роста, как и мать, но черты лица жестче, в этом было больше сходства с отцом, а глаза жгучие и вопрошающие. Это ее комнатку с тахтою я занял вчера ночью, явившись нежданным гостем. Я сразу же почувствовал в ней скрытую враждебность к себе. Когда она узнала от отца, что это я построил Дворец Коммунизма, ее глазки блеснули, прожигая меня насквозь, и она выпалила: -- Вот еще! Не могли же вы так измениться! -- Аля у нас с характером, -- сказал Николай Иванович со скрытой гордостью. Он куда-то сходил на полчаса, а вернувшись, сказал, что ему удалось решить проблему моего "карцера", как он выразился. В этом же подъезде, двумя этажами ниже, обнаружилась однокомнатная квартира без хозяев, которую я мог временно занять. -- Как это -- занять? -- не понял я. -- Хозяева в отъезде, просили присмотреть, -- объяснил он. -- Но я не могу сейчас платить... -- замялся я. -- Платить не нужно. Вы будете как бы сторожить. -- Что ж... -- я пожал плечами. -- Столоваться будете у нас. И без всяких церемоний, -- сказал Николай Иванович. -- Право, мне неловко, -- я действительно почувствовал неудобство. -- Неловко штаны через голову надевать, -- парировал Николай Иванович. -- А между людьми все ловко, когда по-людски. Переезд совершился быстро и деловито. Меня проводили вниз, в пустую однокомнатную квартиру. Юноши несли раскладушку с матрасом, столик и стул. Аля шествовала с пачкой чистого белья. Я нес выданные мне женою Николая Ивановича мыло и мочалку, а также кипятильник со стаканом, ложечкой и пачкою чая. Николай Иванович заглянул ко мне, осмотрел помещение. -- Нормальная тюремная обстановка, -- сказал он и ушел. Вслед за ним снова явилась Аля. В руках у нее был футляр со спичечным домом, на котором сверху громоздились коробки спичек и баночка клея. Она поставила футляр на столик, неприязненно поглядев на меня. -- Докажите, -- сказала она. -- Пока не докажете -- не поверю. -- Что именно? -- растерялся я. -- Что это вы построили. Не могли вы такого построить! Вы же ханыга. У вас вид ханыги, -- презрительно говорила она. -- Когда вы станете старше... -- с горечью начал я. -- Старше?! Выйду замуж, да?.. Хлебну вашего пойла... У вас дети есть? -- неожиданно спросила она. -- Сын в первом классе, -- ответил я. -- Где он? -- Не знаю. -- Э-эх вы! -- она резко повернулась и быстро пошла к дверям. -- Если не достроите, я его своими руками спалю! Там у вас не достроено! -- заявила она, выходя. Напоминание о Егорке окончательно добило меня. Я с ненавистью смотрел на спичечный дом. Надо же, заметила, что он не достроен... Однако почему такая зловещая темнота в окнах? В самом деле -- тюрьма! Я подошел к окну и увидел прямо перед собою невыразительную кирпичную стену, тускло освещенную откуда-то снизу. Она располагалась буквально в двух метрах от окна. Это было похуже тюремной решетки. Мальчик проснулся, как от толчка, увидев во сне отца. Они вдвоем находились в Швейцарии -- сказочной горной стране, где на каждой горе стоял замок с разноцветным флагом над ним, а в скалистых ущельях, похожих на здешнее, как выйдешь из подъезда, пыхтя дымами, ездили паровозы с черными трубами. Егорка управлял их движением, держа в руках игрушечный пультик с рукояткой, а отец стоял рядом и звонко смеялся, когда паровоз с шумом останавливался, окутывал себя белым паром и, повинуясь повороту рукоятки на Егоркином пульте, начинал шевелить колесами в обратную сторону с чуханьем и шипением. Егорке было радостно, что отец смеется, давно уже он не слышал его смеха; поэтому он нарочно путал движение паровозов, пока вдруг один из них не свернул на стрелке на другой путь, по которому навстречу ему мчался другой паровоз. Пока Егорка сообразил, чем это грозит, отец успел непонятным образом вскочить на подножку паровоза и оттуда что-то прокричал Егорке, окутываясь белым паром из трубы. Егорка в отчаянии до упора повернул рукоятку пульта назад, но машина с отцом продолжала набирать скорость. Раздался страшный двойной гудок, издаваемый обоими паровозами, мчащимися навстречу друг другу. Егорка в ужасе тряс легкую пластмассовую коробочку, как вдруг увидел, что один проводок отсоединился. Дрожащими пальцами он схватился за него и стал прилаживать к пульту, понимая, что не успевает. Дрожали и звенели стальные рельсы, гудок рассекал небо, вырываясь из узкого ущелья, а отец стоял на подножке и прощально махал рукой... За мгновение до удара Егорка проснулся. Он почему-то сразу вспомнил то пробуждение весною, с которого началась новая странная жизнь. Ощущение было похожим, словно из одного сна он перескочил в другой. На кухне с характерным щелчком выскочила из часов кукушка и начала свои "ку-ку". Егорка по привычке считал удары -- отец когда-то научил его считать по кукушке -один, два, три... Он насчитал двенадцать ударов. Егорка отправился в туалет, стараясь не разбудить мать, а потом заглянул в кухню. Часы показывали три. Мальчик не удивился, ибо кукушка иногда сбивалась со счета и куковала тогда что-то несусветное. Проходя обратно в свою комнату через прихожую, он услышал голоса на лестничной площадке за дверью. Егорка припал глазом к застекленной дырочке. Дверь напротив была распахнута, проем ярко горел, подсвеченный изнутри соседской квартиры. В этом проеме четко рисовалась человеческая фигура в странном одеянии -- расшитый камзол и короткие штаны с застежками ниже колен, продолжавшиеся белыми чулками. Но еще страннее была прическа человека -- длинные волосы, спадавшие на плечи и завитые в аккуратные кольца, отчего голова была похожа на барашка. Егорка с трудом узнал в этом человеке нового соседа. Перед ним на лестничной площадке стояли двое тоже в необычных старинных одеждах: один в длинной накидке без рукавов, а другой -- в строгом пальто с бархатным воротником, отливавшим синим цветом. Судя по всему, они прощались с хозяином, церемонно кланяясь. Вдруг за спиною соседа показался из квартиры рыжий кот, опушенный электрическим светом. Старик в буклях наклонился к коту и взял его на руки. Егорка узнал кота, тот принадлежал бывшему соседу, помоложе. Гости удалились, причем Егорка успел заметить, что человек в длинной накидке обладает весьма приметным острым носом. Утром, когда Егорка выбежал с мусорным ведром к люку мусоропровода, сосед тоже вышел из своей квартиры, направляясь к лифту. На этот раз он был в шляпе, из-под которой виднелся легкий пушок коротких седых волос, и в длинном прямом пальто черного цвета. В руках старик держал тросточку. Он остановился на площадке, с интересом наблюдая, как Егорка вываливает в люк мусор, проваливающийся вниз с глухим шуршанием. -- Егор Демилле, если не ошибаюсь? -- наконец спросил он. Егорка вздрогнул, оглянулся на незнакомца. -- Так как же вас зовут, сударь? -- переспросил старик насмешливо. -- Егор Нестеров, -- потупившись отвечал Егорка. -- Странно. Сын должен носить фамилию отца, -- сказал старик, входя в распахнувшиеся перед ним с шипением двери лифта. -- А подглядывать нехорошо! -- с улыбкой закончил он и провалился вниз. Егорка вернулся к матери с затаенным вопросом и долго терся вокруг нее на кухне, не решаясь спросить. Мать вяло мыла оставшуюся с вечера посуду. Над крышами Петроградской стороны, видимыми из окна, вставало пустое воскресное утро. После смерти Григория Степановича мать стала рассеянной, скучной, в особенности после того вечера неделю назад, когда в комнате был накрыт стол с закусками и киселем, оставившим у Егорки горьковатый черничный привкус. Наконец Егорка решился. -- Мам, а почему у меня такая фамилия? -- спросил он. -- Какая, Егорушка? -- не отрываясь от своих мыслей, спросила она. -- Нестеров. -- Потому что это мамина фамилия, -- сказала мать. -- А почему не как у папы? Мать оторвалась от посуды и взглянула на сына почти с мольбой: зачем тебе это? Не успела она придумать объяснение, как в квартиру позвонили. Мать, по привычке не спрашивая и не заглядывая в "глазок", отворила дверь. Егорка увидел Марию Григорьевну: она была бледна, как полотно, под глазами синие круги. Мария Григорьевна заметно волновалась; двумя руками перед собою она неловко держала черный "дипломат" с никелированными замочками. -- Ирина Михайловна, ради Бога! Мне нужно вам что-то сказать, -быстро проговорила дочь генерала. -- Заходите, -- сухо пригласила мать. Мария Григорьевна шагнула в прихожую и, явно торопясь, не снимая плаща, щелкнула замочками "дипломата". Неловко откинув крышку и держа чемоданчик одною рукою на весу, она порылась в нем другой и извлекла малюсенькую прямоугольную бумажку. -- Простите меня, я вас очень прошу, я пропащая... Но я не за этим, -сбивчиво говорила она. -- Вот, возьмите... Это ваш муж... Это его вещи... Я не могла знать, только сейчас обнаружила. Простите, ради всего святого! Мать деревянными пальцами взяла бумажку. Это была телеграфная квитанция из Севастополя, удостоверявшая отправку телеграммы на имя гражданки Нестеровой. -- Мам, это от папы, да? -- встрепенулся Егорка в надежде. -- Егорушка, посиди у себя! Посиди! -- мать несколько суматошно подтолкнула его к детской комнате, а сама с Марией Григорьевной закрылась в гостиной. Егорка остался стоять в коридоре у закрытой двери, жадно прислушиваясь к тому, что происходило в комнате. А оттуда доносились обрывки сумбурного, прерываемого плачем рассказа Марии Григорьевны. Егорка напрягся, чувствуя какую-то страшную, скрываемую от него тайну и пытаясь соединить бессвязные фразы генеральской дочери. "Встретились случайно... у него вид ужасный... я сорвалась... ничего не рассказывал, молчал... Он чего-то боится... я стала искать и нашла это в бумажнике и еще тридцать рублей... Не понимаю, какие-то распашонки. Он убежал сломя голову. Честное слово, вы не подумайте!.. Я такая несчастная..." Всхлипывания прекратились, Егорка услышал тихий голос матери. Слов нельзя было разобрать, он лишь понял по интонации, что мать смягчилась. -- Да-да, вы совершенно правы! -- вдруг с жаром воскликнула Мария Григорьевна. -- Это одно может меня спасти. Но мне же никто не даст, я узнавала. Одинокая женщина. Я еще весной справлялась в Доме малютки... Мать снова что-то тихо проговорила. -- Я бы на это согласилась, конечно!.. Игорь Сергеевич может, как я не подумала! Спасибо вам, Ирина Михайловна, я так вам благодарна... Не переставая благодарить, Мария Григорьевна вышла из комнаты, так что Егорка едва успел спрятаться в детской. Мать проводила гостью и вернулась к сыну. -- Егорушка, собирайся. Поедем к бабушке, -- сказала она. -- К бабушке? -- Егорка удивился, потому что у бабушки не гостили очень давно, с зимы. -- У тети Любы сын родился! Твой двоюродный брат! -- объявила мать. Егорка обрадовался перемене, произошедшей с нею: мать вдруг стала деятельна, распахнула платяной шкаф и вытащила оттуда свое нарядное синее платье, в котором Егорка не видел ее с отцовского дня рождения. Бросив широким жестом платье на спинку стула, мать вдруг ни с того ни с сего чмокнула Егорку в затылок и удалилась в ванную, а Егорка мигом пробрался в комнату родителей. Любопытство его одолевало. На диване лежал распахнутый "дипломат". В нем Егорка увидел две мужские сорочки, складной зонтик, темные очки, электробритву. Все было незнакомым. В хрустящем целлофановом пакете он обнаружил кружевные распашонки и поздравительную открытку, на которой было крупно написано: "Любаше и Ванечке! Поздравляю вас со встречей! Брат и дядюшка". Егорка догадался, что это писал отец. Где же он сам? Почему так таинственно попадают в дом его вещи? Мальчика охватила непонятная тревога. Мать вышла из ванной с красивым подкрашенным лицом, так что у Егорки дух перехватило. Он смотрел на нее восторженно. Мать рассмеялась, снова поцеловала его и погнала одеваться. Через несколько минут сын и мать с пакетом вышли из дома. Первым делом они зашли во второй подъезд, где помещалось Правление. Дверь была приоткрыта. Они вошли в коридор, где висела газета "Воздухоплаватель". За дверью с надписью "Штаб" слышались голоса. Из кухни выглянула женщина в переднике, приветливо кивнула. -- Подождите немного. Игорь Сергеевич сейчас освободится. Мать принялась читать газету на стене. Егорка втянул носом воздух: из кухни аппетитно пахло пирогами. Наконец открылась дверь штаба, и оттуда вышел небольшого роста человек с длинным повисшим носом. Он был чем-то недоволен. Вслед за ним выглянул майор милиции в голубоватой форменной рубашке с погонами. -- Я вас предупредил, Валентин Борисович. Будем принимать меры, -строго сказал майор вслед уходящему посетителю. -- Не имеете права мешать моей научной деятельности! -- парировал гражданин. -- Но не в ущерб людям, -- уточнил майор, и гражданин покинул Правление. -- Вы ко мне? -- обратился майор к матери. Она кивнула, и майор пригласил ее в штаб. Егорку мать оставила в коридоре. Ему снова стало обидно: почему взрослые имеют столько тайн? Он прислушался к тихому голосу матери, но опять ничего не разобрал. Зато ответ майора уловил четко. "Это вы мудро решили, Ирина Михайловна. Я позвоню, а вы мне перезвоните в течение дня. Думаю, ответ будет положительный, учитывая обстоятельства". Далее мать с сыном заехали на Торжковский рынок, где купили букет белых хризантем в виде трех шарообразных цветков на длинных ножках. Еще через полчаса они подходили к бабушкиному дому по тихой осенней улочке с невысокими желтыми домиками странной архитектуры. Дверь открыла сама бабушка Анастасия в кухонном фартуке. Увидев невестку, она поджала губы, но тут же взгляд ее упал на Егора, и бабушка, подобрев лицом, склонилась к нему с поцелуями. -- Люба! Иди сюда, смотри, кто пришел! -- позвала она, выпрямляясь, после чего поцеловалась и с Ириной. -- Господи, Боже мой! Как Егорушка вырос! Уже школьник, надо же!.. Совсем вы нас забыли... А где Женя? Егорка насторожился. -- Он в командировке, -- ответила мать спокойно. На крик выбежала Любаша с марлевой повязкой на лице. Она торопливо сдернула ее, бросаясь к Ирине целоваться. Они обнялись, смеясь и плача, и Егорка понял, что у матери камень упал с души. -- Любашка, ты уж не обижайся, что мы так... Ты же знаешь... То одно, то другое... -- говорила мать, утирая слезы. -- Да ладно тебе! Кто старое помянет... Не до обид сейчас. Из меня Ванька все соки высасывает. Уже четыре восемьсот! -засмеялась Любаша. -- Пойдем, покажу. Тяжело рожать на старости-то лет! -- Мыть руки! Вы что, к ребенку! -- заволновалась бабушка Анастасия. Они вымыли руки и, притихнув, осторожно ступая, прошли в Любашину комнату, где в деревянной кроватке лежал животиком вверх пухленький белокурый мальчик, болтая в воздухе ручками и ножками. Мать вытащила из пакета распашонки. -- Вот тут... приданое... И поздравление от Жени. Бабушка Анастасия перехватила открытку, внимательно прочитала надпись на ней. -- С какой встречей поздравляет? Вечно его не поймешь! -недовольно сказала она. -- Ну, с нашей, мама! Мы же с Ванечкой встретились, правда, мое ты солнышко?.. -- обратилась Люба к малышу, склоняясь над кроваткой. -- На отца похож... -- со значением, поджав губы, проговорила бабушка и зашептала сзади Ирине: -- Звонит каждый день, подарков накупил, руки просит... Так эта дура... -- Мама, он младше меня на десять лет, -- сказала Любаша. -- Ну и что! Ну и что! Живут, сколько угодно! -- рассердилась бабушка. Набежала в спальню интернациональная стайка Егоркиных братьев и сестер, сразу затискали Егорку. Бабушка Анастасия взяла на руки Ванечку, развернула личиком к публике. -- Зюк-зюк-закардель! Зюк-зюк-закардель! -- пропела она, покачивая малыша на руках. Егорка смутно, с непонятной радостью вспомнил эту загадочную бабушкину припевку, с которой она баюкала всех внуков. Малыш смешно задергал ручонками и улыбнулся беззубым ртом. Ребенок был вновь водворен в кроватку, и ватага детей вместе с Егоркой убежала в детскую. Егор был тут же включен в работу: шили латиноамериканский костюм Хуанчику и клеили ему сомбреро из бумаги для детсадовского праздника, посвященного освободительной борьбе народов. Егорке досталось красить черной тушью широкие поля сомбреро, Ника строчила на машинке, а Шандор, сопя, обметывал нитками края курточки, надетой на Хуанчика. Егорка заметил, что мать с Любашей, выйдя из спальни, уединились в дедовом кабинете и прикрыли за собою дверь. Бабушка Анастасия с обеспокоенным лицом вошла в детскую. -- Егорушка, пойдем, я тебя оладушками угощу, -- сказала она. -- И нам! -- закричали Шандор с Хуаном. -- Вы уже ели. Сидите! -- бабушка увела Егорку на кухню. Там она усадила его за стол, придвинула оладьи с вареньем, а сама уселась напротив, наблюдая, как Егорка ест. -- Егорушка, ты мне скажи: где папа? -- вдруг строго спросила она, глядя на внука сквозь очки увеличенными глазами. -- В командировке, -- нехотя ответил Егорка. -- Что это за командировка такая! Нет, я чувствую, что-то у вас неладно... Как вы летом отдохнули? -- Хорошо. -- Бабушка как себя чувствует? -- продолжала допрос Анастасия Федоровна. -- Какая? -- удивился Егорка. -- Бабушка Серафима, какая же! Вы же у нее отдыхали! -- Не-е... -- протянул Егорка. -- Мы на даче были у Григория Степановича. Бабушка Анастасия подобралась и вдруг, уперев в стол руки, громко позвала: -- Ирина! Люба! Идите сюда! На зов появились из кабинета мать с Любашей, слегка встревоженные бабушкиным тоном. -- Что случилось, мама? -- спросила Любаша. -- Идите сюда. Садитесь, -- приказала бабушка. -- Ириша, вы где отдыхали летом? -- обратилась она к матери. Егорка заволновался, он понял, что допустил какую-то ошибку. Но мать не почуяла опасности, она лишь взглянула на сына, как бы говоря: я тебе потом объясню! -- сама же ответила: -- У мамы были. Вам привет. -- А почему Егорушка говорит, что вы были на даче? Кто такой этот Григорий Степанович? Женя был с вами? -- перешла в наступление Анастасия Федоровна. Мать поняла, с досадой взглянула на Егорку. -- Нашла кого слушать. Ребенка! -- сказала Любаша. -- Егор... -- обратилась бабушка к внуку. Но мать, словно защищая, прервала ее. -- Егор правду сказал. Не были мы в Севастополе. Женя с весны с нами не живет. Егорка перестал жевать, глаза его наполнились слезами, но на него не обратили внимания, поскольку слезы и упреки бабушки Анастасии, сопровождаемые сердечным приступом, надолго отвлекли Любашу и мать от детей. Напрасно мать уговаривала Анастасию Федоровну, что ничего страшного не произошло, такое бывает в семьях, напрасно убеждала Любаша, что старший сын жив-здоров, звонил недавно, приходил навестить в роддом, а что про отпуск врал, так это не хотел волновать... Все напрасно! Бабушка Анастасия упрекала всех в невнимании и неблагодарности, а также в том, какой дурной пример подают ее дети своим детям. -- У одного Федечки все в порядке, а вы... Он что -совсем к вам не заходит? -- вдруг спросила она, переставая плакать. -- Он боится. Его милиция ищет. Помнишь, участковый приходил? -- брякнула Любаша. -- Что?! -- и снова начались жалобы и крики. Егорка притих. Непонятно и страшно все это было -- исчезновение отца, его розыски, милиция... Мать показалась в детской со злым, нервным лицом. -- Пошли, Егор. Сейчас я только позвоню. Она быстро позвонила кому-то из дедовского кабинета, мигом собралась, и они с Егоркой, покинули бабушкин дом, провожаемые успокаивающими словами Любаши: -- Ничего, пройдет. Я ей потом все объясню... Но домой мать с сыном не поехали, а направились на другой конец города. Ехали долго, с пересадками. Егорка старался представить себе -- почему милиция разыскивает отца. Неужели он хулиган или вор? Почему он боится вернуться домой? Наконец они добрались до двухэтажного кирпичного здания, окруженного участком с детскими качелями и горками. Участок был обнесен железным забором. У ворот с надписью "Дом малютки" ожидала их Мария Григорьевна с большим игрушечным грузовиком в руках, завернутым в пленку. -- Спасибо вам, Ирина Михайловна... -- начала она жалким голосом, но мать оборвала: -- Перестаньте, Маша. Они вошли в вестибюль здания. Здесь на длинной деревянной скамье у детских шкафчиков сидела девушка в свитере и клетчатой юбке. Рядом с нею находился рыженький конопатый мальчишка лет четырех, одетый в скучный серый костюмчик, но при галстуке. Увидев вошедших, девушка поднялась со скамьи и направилась к ним. Мальчишка остался на месте, он лишь застыл, как испуганный зверек перед отчаянным прыжком, оборотив лицо к дверям. Казалось, что его рыженькие патлы шевелятся от волнения. -- Мария Григорьевна? -- спросила девушка, подойдя и оглядывая женщин. -- Это я, здравствуйте, -- ответила Мария Григорьевна. -- Меня зовут Шура. Директорша поручила мне познакомить вас с Митей, она сейчас в райисполкоме. Игрушку зря принесли, не надо начинать с подарков... -- Шура говорила ровным, чуть усталым голосом. -- Простите, я не знала... -- сказала Мария Григорьевна. Егорка смотрел на мальчика. Тот не решался двинуться с места. -- Вас включили в список друзей Дома по ходатайству у-вэ-дэ, -- продолжала Шура. -- Это значит, что вам разрешается забирать ребенка домой на выходные. Я против этой формы, детям нужен постоянный дом, но раз директорша сказала... Может быть, вы добьетесь усыновления? -- Шура вдруг с мольбою посмотрела на Марию Григорьевну. -- Мальчик хороший, очень музыкальный. Ставьте ему пластинки, его надо развивать. Из сластей любит вафли и соевые батончики. Не перекармливайте сладким, -- Шура вновь перешла на деловой тон. -- Сейчас я его позову, -- тихо закончила она. Шура обернулась к мальчику. -- Митя! Иди сюда. Мальчик встрепенулся и вдруг припустился к ним бегом по каменному полу вестибюля, звонко стуча металлическими подковками на ботинках. -- Мама! -- крикнул он, подбегая и распахивая объятия, так что Мария Григорьевна от растерянности заметалась, не зная -- куда деть грузовик. Не успел Егорка опомниться от этого пронзительного крика, как мать присела и тоже распахнула руки навстречу мальчику. Она схватила его в объятия и подняла на руки. Мария Григорьевна неумело совала мальчишке грузовик. -- Митенька, это тетя Маша. Ты будешь к ней ходить в гости, хорошо? -обратилась к нему Шура. -- Возьмите его! -- шепнула она Марии Григорьевне. Та приняла мальчишку вместе с грузовиком на руки, и лицо у нее сделалось некрасивым, счастливым и детским. Мальчишка тыкался носом ей в воротник, а Мария Григорьевна смотрела куда-то далеко широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы. Мать отвернулась. Шура гладила Митю по затылку. -- Митенька, пойдем покажем машину детям. Теперь ты знаешь тетю Машу. В следующую субботу пойдешь к ней... -- ласково говорила она. Шура приняла мальчика к себе на руки, поцеловала, опустила на пол. Мария Григорьевна поспешно наклонилась, тоже поцеловала Митю. -- До свидания... -- сказала Шура. -- Идите! Идите! -- шепотом добавила она и повела Митю по коридору. Гулко цокали в вестибюле железные подковки ботинок. Всю долгую дорогу домой мать и Мария Григорьевна сидели молча. Вечером в доме опять повисла пустота печали. Мать лежала на диване и смотрела на экран выключенного телевизора. Егорка закрылся у себя в комнате. Он вырвал из тетради несколько листов бумаги в линеечку и разрезал их ножницами на двенадцать прямоугольных кусочков. На каждом он крупными и неровными печатными буквами написал одно и то же объявление: "Папа, не бойся. Приходи. Не бойся. Егор". Эти листочки он вложил в букварь, а букварь засунул в ранец. "...Наши достоинства и недостатки имеют определенный радиус действия. Чтобы узнать человека, мы сходимся с ним и обнаруживаем, что вблизи он лучше и милее нам. Мы делаем еще шаг и очаровываемся снова. Но сближение это нельзя продолжать до бесконечности, иначе достоинства обернутся недостатками. Нужно уметь остановиться в сближении, соблюсти дистанцию, тогда дружба не рискует превратиться во вражду, а любовь -- в муку. Дистанция эта различна у разных людей. Есть такие, которые могут быть нам приятны или попросту сносны на значительном удалении, но есть и те, кого нам хочется приближать к себе все больше и больше. И тут надо помнить об оптимальном радиусе наших достоинств. Это же справедливо при сближении с самим собою. Человек всю жизнь идет к себе, приближает к себе себя, испытывая этот переход собственных достоинств в собственные недостатки. Разница в том, что это сближение нельзя остановить. Надо слиться с собою, каким бы мучительным ни было это слияние. То вдруг мелькнет в руке Ювеналов бич в грозном приступе самобичевания, то проточится слеза жалости к себе, то возникнет ореол мученика, а за ним и терновый венец святого в спасительном порыве оправдания. Причина же в том, что ищу виноватого, вместо того чтобы озадачиться простым вопросом: как? Как случилось, что я -- нестарый, здоровый, умный, небесталанный человек -- столь быстро и непоправимо превратился в изгоя? Почему это произошло? Кто бы ни прочел мои записи -- жена, сын, посторонний читатель, -- знайте, что здесь я старался быть максимально честным перед собою. Это невыносимо трудно. Чтобы каждому убедиться в правоте моих слов, достаточно написать собственную исповедь. Я знаю немало людей, которые без стыда и совести напишут в качестве исповеди характеристику, подобную той, что требуется для выезда за границу или получения жилплощади. Очень трудно жить среди людей, искренне убежденных в том, что они -- прекрасные и достойные люди. Они подобны слепым, точнее -- полуслепым, ибо их зрение обладает весьма ценным качеством, подмененным одним человеком, который не считал себя идеалом, хотя имел на то больше оснований, чем все другие, вместе взятые: ,,Что ты смотришь на сучок в глазе брата своего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?..". Скопища фарисеев и лицемеров делают почти невозможной любую исповедь. Покажи им всего себя, и они заметят лишь то, что безобразно. Им неведомо, что прекрасное в душе должно отталкиваться от своего же -- не от чужого! -- пошлого и гадкого. Не это ли есть то самое борение духа, о котором мы знаем по великим жизням? Но великим давно простили их слабости, вперед же вытащили то прекрасное, что они создали в попытке отгородиться от дурного в себе. ,,Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок -- не так, как вы, -- иначе. -- Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать -- можно; быть искренним -- невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью -- на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать -- braver -- суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно." Может показаться, что мысль Пушкина выбивает почву у меня из-под ног, ибо пороки великих -- суть другие пороки, недоступные обывателю. Во всяком случае, ими нельзя оправдывать собственные несовершенства, потому как обывателю нечего положить на другую чашу весов. Но я о другом говорю. Да, мне нечем оплачивать собственные несовершенства, кроме скитаний духа, а значит, в глазах совершенных людей я всегда буду порочен. Но я не верю в совершенных людей, более того, наличие в человеке крайних полюсов добра и зла считаю необходимым условием его духовной жизни. Однако, что же делать с крайними полюсами зла, обнаружение которых чревато неприятностями для ближних? Как прикажете поступать с предательством, завистью, гордыней, сладострастием, властолюбием, трусостью? Как переносить эти качества у ближних и общаться с ними, не презирая и не превращая жизнь в пытку? Есть один способ, найденный мною из опыта. Обнаружив в другом человеке порок, следует немедля отыскать его и в себе. Если его мало у тебя (скорее всего, так кажется), нужно преувеличить его, мысленно поставив себя в такие обстоятельства, при которых он мог бы проявиться во всей своей отталкивающей мерзости. Ежели и при таком рассмотрении результат окажется мизерным, следует обратиться к другим своим порокам, которые ничуть не лучше. В ответ на хитрость нужно найти в себе глупость, обнаружив зависть, следует докопаться до собственного тщеславия, почуяв корысть, разыскать властолюбие... Насколько легче тогда уживаться с недостатками ближнего, если, конечно, с ними необходимо уживаться, то есть если у него есть достоинства, делающие его человеком, а собственный порок вызывает в нем те же муки, что у тебя. Поиски бревна в собственном глазу помогают пережить сучок в глазу ближнего. К сожалению, мало кто пользуется этим методом. Наоборот, обнаружив у ближнего недостаток, коего мы лишены (или полагаем, что лишены), мы обрушиваем на него всю мощь наших упреков. Но лицемерны эти упреки, ибо свидетельствуют лишь о нерадивости поисков в глубинах собственной души. Если же ты, перебрав все до последней соломинки, не обнаружишь в себе недостатков -- тогда плохо дело! Нужно срочно повышать уровень правдивости. Описанный метод -- надежный путь к братству. Три понятия определяют духовный мир человека. Это вера, надежда и любовь. Надо ли говорить, что вера в традиционном смысле не нашла себе места в душе юноши, вступившего в жизнь в середине нашего века. Несмотря на то, что я был крещен -- скорее, по традиции, чем из идейных соображений, -- мысль о Боге являлась мне лишь в качестве заблуждения, которым морочили головы людей на протяжении девятнадцати веков до моего рождения. Слава Богу, теперь с этой нелепостью было покончено, и я в гордом сознании своего превосходства перед предками ни разу не подумал, что среди них были практически все мыслители и художники прошлого, как бы потом их ни выгораживали перед историей. Самонадеянность нашего атеизма не поддается описанию. Думаю, что он должен воспитываться в душе гораздо более трудолюбивым и мучительным способом, чем тот, что был мне предложен. Мне было просто объявлено, что ,,Бога нет", и я поверил этому, как верил всему, что говорили взрослые: человек произошел от обезьяны, Земля вертится, детей приносят аисты. Со временем многие из таких утверждений были подкреплены научно или опровергнуты, только не то, от которого зависел вопрос веры. Любое из утверждений -- ,,Бог есть" или ,,Бога нет" -- является ложным. Истинны лишь поиски Бога, которые могут привести либо к его отрицанию, либо к вере. Мне была предложена другая вера -- и тоже как утверждение. До шестнадцати лет я исповедовал ее истово, пока по ней не был нанесен чувствительный удар. И даже тогда она не умерла сразу; потрясение заставило меня подумать, что наконец-то вера очистится от тех грязных наслоений, о коих было торжественно и прямо заявлено. Именно тогда я научился думать сам, не принимая на веру никаких утверждений. И тогда начали обнаруживаться, а к нынешнему моменту обозначились с несомненной ясностью страшные расхождения между словом и делом, которых я не мог не видеть без того, чтобы не потерять к себе уважения. На моих глазах за четверть века произошло практическое перерождение общественных идеалов, когда людей перестали ценить за дела, а стали ценить за связи; когда ум спасовал перед хитростью, а совесть перед корыстью; когда демагогия смеялась над правдой, а страх за свое место стал сильнее чувства долга; когда на всех этажах власти появились услужливые хамы с пустыми глазами; когда, наконец, думать серьезно и свято о своей стране стало признаком умственного расстройства. Каждый год приносил успехи цинизму. Его чудище росло, как на дрожжах, символом чего стали Звезды Героев, за которые раньше платили жизнью, а теперь стали выдавать в подарок ко дню рождения. Это было больно. Оставалось пить водку и слушать политические анекдоты, цинизм которых был точным отражением цинизма, царящего в обществе. Вера в добро, в красоту, в справедливость, в людей -- огромное количество частных вер, за которыми укрываются мои донкихотствующие сограждане, по сути дела -- лишь проявления общей веры в светлое будущее, о коем даже упоминать полагается нынче с иронической усмешкой на устах. Ибо что же такое вера в добро, например? Это вовсе не в то вера, что добро существует, -- отрицать его не могут и закоренелые циники. Это вера в победительные свойства добра, в его конечную силу. Когда же видишь, что добро попирается ежечасно и способно существовать лишь в качестве мысленной увядающей альтернативы злу -- верить в него невозможно. На что ж надеяться? Я не надеюсь уже на то, что человеку удастся разорвать эгоистические путы, преодолеть национальную рознь, отнестись к ближнему, исповедующему иные идеалы, как к брату. Я не надеюсь, что красота спасет мир, -- слишком долго она его спасает! Красоты все меньше вокруг, безобразное выпирает из всех щелей. Я не надеюсь, что мне удастся выжить, когда вижу на экране телевизора груды организованного металла, предназначенного к убийству. Я не надеюсь уже на разум, я не надеюсь уже ни на что. Кого же мне любить: таких же слепцов, как я? Таких же глупцов? Таких же трусов и себялюбцев? Я не люблю мужчин, потому что они самцы. Я не люблю женщин, потому что они продажны. Я не люблю детей, потому что из них вырастают мужчины и женщины. Я не люблю природу, потому что она равнодушна ко мне. Я не люблю Землю, потому что она породила эту странную плесень, именуемую человечеством. Я не люблю Солнце, потому что оно когда-нибудь взорвется и уничтожит все, что я не люблю. Я люблю только одного человека на Земле -- своего сына; люблю его животной, инстинктивной любовью. Пламенеющая в глубоком мраке, эта любовь поддерживает меня своими ответными токами -- и это единственное, что связывает меня с жизнью..." Общественная нагрузка автора отвлекла его от романа, заставив впасть в распространенную среди писателей ошибку -- считать себя нужным в иных сферах, нежели сочинительство. Автор взялся за создание литературного объединения кооператоров. Идея возникла у Рыскаля еще во время первого разговора в Правлении, когда майор рассказал о семейно-подростковом клубе "Полет", возглавляемом новым жильцом Спиридоновым, и предложил автору принять в этом деле участие. Узнав о том, что Лаврентий Родионович владеет английским, майор и ему предложил применить в клубе свои знания, но милорд вежливо уклонился. Автор счел все же нужным предложитъ милорду руководство объединением по праву старшего. -- Бога ради, не втягивайте меня в это дело! -- категорически заявил Учитель. -- Почему? -- спросил автор с некоторым облегчением. -- У меня хватит работы. -- Какой? -- удивился автор. -- Уж не собираетесь ли вы продолжать наш роман в одиночку? -- Успокойтесь! -- милорд посмотрел на соавтора уничтожающе. -- Я сделал все, что мог, чтобы заставить вас продолжить работу. Увы, это не помогло. Теперь я умываю руки. Делайте, что хотите, я же буду знакомиться с творениями ваших коллег. И он указал на книжные стеллажи от пола до потолка. Разговор происходил в квартире автора, то есть теперь в квартире Лаврентия Родионовича. Филарет валялся на диване и, как показалось сочинителю, тоже поглядывал на него неприязненно. На спинке рабочего кресла висел белый парик с завитыми, падающими вниз буклями. Откуда он здесь взялся? И зачем он милорду? -- В таком случае, милорд, не разрешите ли вы присвоить литературному объединению ваше имя? -- спросил автор. Милорд лишь пожал плечами, давая понять, что ему все равно. Расстались соавторы прохладно. Объявления о приеме в литобъединение вывесили в каждом подъезде на досках, где обычно появлялись сообщения о заседаниях Правления, призывы и приказы. Записалось девять человек. Количество пишущих удивило автора. Простой подсчет показывал, что ежели в доме с населением в тысячу человек проживает одиннадцать литераторов, включая соавторов, то в городе с четырехмиллионным населением их должно быть примерно сорок четыре тысячи! Кроме уже известных дворников и Сашеньки, в литобъединение записались баснописец Бурлыко, автор юморесок Рувим Файнштейн, его коллега по Правлению и вечный оппонент Всеволод Серенков, сочиняющий этюды о природе, и -- неожиданно -Валентин Борисович Завадовский, работающий над книгой "Как я был телепатом". Поколебавшись, изъявил желание участвовать сам председатель Правления, пишущий мемуары о строительстве Волховской электростанции, а последней записалась дочка Рыскаля Марина, сочиняющая сказки. Все они, по просьбе автора, принесли ему свои рукописи, и он углубился в чтение. По мере освоения материала автор испытывал все большую растерянность, ибо в стихах, юморесках, рассказах, зарисовках, написанных кооператорами за последнее время, за исключением одной-единственной басни Бурлыко, не присутствовало и намека на главное событие в жизни кооператива -- перелет на новое местожительство и последовавшие за тем перемены. Автора охватил страх. Может быть, его роман, правдиво и подробно повествующий о собственном доме, никому не нужен, если даже потерпевшие не склонны вникать в собственную историю? Скорее все же, кооператоров останавливал внутренний цензор: происшествие с домом было безошибочно причислено к разряду событий, которые не следует описывать, а в таком случае -- зачем зря марать бумагу? Такое объяснение не польстило автору. Получалось, что они с милордом -единственные, кто по глупости решился пролить свет на происшествие, но, судя по всему, совершенно напрасно. Автор отложил рукопись (это была юмореска Файнштейна о сантехнике) и взглянул на черновик первой части романа, возвращенный Сашенькой, а потом на щегла Васю, который сидел на жердочке -- нахохлившийся, серьезный, боевитый -- и сверлил автора бусинкой глаза, словно побуждая не терять веры и надежды. Автор еще раз мысленно поблагодарил Сашеньку, которая, сама того не ведая, спасала его в минуты уныния посредством маленькой птахи -- символа литературного мужества. "Куда как страшно нам с тобой, товарищ большеротый мой! -вспомнилось сочинителю. -- Ох, как крошится наш табак, щелкунчик, дружок, дурак! А мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом... Да, видно, нельзя никак..." -- Нельзя никак, Вася? -- серьезно спросил автор. -- Никак нельзя! -- прощелкал щегол на птичьем языке и, обрадовавшись разговору, запорхал в клетке, напоминая самого автора, поющего и размахивающего крылышками под колпаком из прутьев. Более внимательное изучение рукописей подопечных показало, что намеки на неблагополучие в кооперативе все же имелись. И рассказы Храброва, и стихи Соболевского, и басни Бурлыки, и даже Сашенькины стихи несли на себе печать усталости и неустроенности. Настроение, господствовавшее в этих немудреных сочинениях, можно было бы обозначить одним словом: кооперативное. У автора даже родилась мысль ввести в литературный обиход понятие "кооперативной литературы", обозначающее мелкость проблем и тем, описание бытовых неурядиц и безыдеальность, если можно так выразиться. Утраченный кооператорами идеал общности и доверия, что когда-то заставил их объединиться и выстроить себе новое здание на Илларионовской улице, витал где-то далеко. Никто не вспоминал о нем, не звал к нему, изверившись в тяжкой борьбе с ворами, хапугами и пьяницами, расплодившимися в кооперативе. Молодежь не видела выхода из печальных настроений, что касается семинаристов постарше -- Ментихина, Завадовского, Серенкова, Файнштейна, -- то они и вовсе не знали проблем, довольствуясь готовыми литературными клише. Файнштейн сочинял юморески по образцу шестнадцатой полосы "Литгазеты", где бичевал сантехников, книжных "жучков" и неверных жен. Это было ни смешно, ни грустно, ни глупо, ни умно... Напоминало также вечера "Вокруг смеха" из Останкино. Серенков поэтизировал природу. Любой куст, веточка или бабочка могли остановить его в благоговении и заставить философствовать о красоте, вечности, так что скулы сводило от банальностей. Кусты, веточки и бабочки у него были непременно русскими, несли национальную идею, так что непонятно было, что стал бы говорить Серенков, окажись он во французском лесу или в индийских джунглях. Простой стог сена вызывал у него дежурную ассоциацию с шеломом древнерусского воина, а лесное озерцо -- с глазами Ярославны. Когда он добирался до грибов, то с национальностью было благополучно у боровичков и груздей, мухоморы же именовались "броской иностранной поганью". Начало книги Завадовского "Как я был телепатом" автор прочитал не без интереса, дивясь перемене, произошедшей с забитым кооператором. Открыв в себе клапан, о существовании которого он ранее не подозревал, Завадовский глубокомысленно рассуждал об экстрасенсорных делах, йоге и хилерах, намекая, кстати, на явно тенденциозное освещение этих проблем в официальной прессе. Мемуары же Ментихина были написаны так, будто Волховская гидроэлектростанция была первой и последней стройкой нашего века -ни до, ни после нее ничего не существовало. Таков был улов. Грустно стало автору за кооператоров, прописанных и непрописанных летунов, когда он прочитал их литературную продукцию. Складывалось впечатление, что литература наша, призванная когда-то "глаголом жечь" и еще что-то там про "колокол на башне вечевой во дни..." -- довольствуется ныне положением скромной жалобщицы, а то и прислужницы у барского стола, за которым по-хозяйски расселись сытые демагоги. И вновь волна уныния накатилась на автора, когда он бросил взгляд на исписанные им страницы, пытаясь мысленно предъявить им строгий счет гражданственности. Увы, не выдерживали они этого высокого счета, не хватало им священного огня, испепеляющего сердца читателей, а печальной иронией сыты мы уже по горло. С этими мыслями он и пришел на первое заседание литературного объединения, которое состоялось в помещении клуба "Полет" -трехкомнатной квартире в первом этаже того же первого подъезда, где жил сочинитель. Бывшие ее хозяева уехали в длительную командировку за границу, уступив Правлению свою жилплощадь для устройства клуба. Открыв заседание, автор посчитал себя обязанным произнести программную речь. -- Всякий пишущий, -- начал он, оглядывая обращенные к нему лица, -должен понимать, берясь за перо, для чего он это делает. Существует несколько распространенных заблуждений на сей счет, которыми удобно прикрывать собственное бессилие. Например, формулировка "я пишу для себя". Это решительная чепуха! Все равно, что дышать для других. Вы меня понимаете?.. Нет, дышать следует для себя, писать же -- для других, с непременной мыслью о том, что ваш текст смогут прочесть чужие глаза, даже если вы не помышляете показывать его кому-либо. Точно так же я отвергаю писание для так называемой "вечности", ибо это то же самое, что "для себя", но с большими претензиями. Браться за перо следует только для того, чтобы донести свои мысли и чувства до другого человека, сделать их понятными и близкими ему. Но с какой целью? Так ли уж важно, чтобы мои мысли и чувства стали понятны другому? Я отвечаю: важнее этого нет ничего на свете, иначе я обречен на одиночество. Мне непременно нужно знать, что меня услышат и поймут; а это побуждает меня тратить годы труда и кипы бумаги на совершенствование своего письма, поскольку неточно сказанное слово не объединяет, а разъединяет пишущего с читающим. Другой цели, кроме объединения людей, слияния их духовных миров в одно общее явление духа, -- у литературы нет! -- А разве отражать жизнь -- не главная цель? -- спросил Ментихин. -- Позвольте, я считал, что литература призвана вскрывать недостатки, -- вкрадчиво уточнил Файнштейн. -- Воспитывать нужно! -- отрубил Серенков. Сочинитель с тоскою посмотрел на своих персонажей. Уж больно умны они стали! Сидели бы сейчас на улице Кооперации, стригли бы пуделей, растягивали меха баяна, решали кроссворды -- и никто никогда не узнал бы об их существовании! Знали бы они, что для внедрения их фамилий, портретов, характеров, образа жизни в сознание читателей автору пришлось исписать несколько сотен страниц! Совершил же он это только затем, чтобы освободить душу от теснившейся там толпы кооператоров, от громады родного дома, нависшей над ним всею своею непоправимой тяжестью. И он сделал их общим достоянием, ввел в духовный обиход, а значит, объединил с самою жизнью, да так прочно, что сейчас вынужден выслушивать их замечания в свой адрес. Автор вздохнул и продолжал далее. -- Литературные сочинения постоянно путают с инструментами, которые должны бить, вскрывать, поднимать, протягивать, указывать, сигнализировать, вдалбливать, пронзать и тому подобное. Или же считают их зеркалом и одновременно -- осветительным прибором. Между тем, все перечисленные вами цели -- суть частные следствия общей объединительной роли, которую призвана играть литература... Установите контакт с читателем, а потом можете его учить, воспитывать, показывать ему картины жизни и даже забавлять! Но сначала, умоляю вас, создайте общность между собою и другим. Превратитесь в него. Для этого вам сначала придется превратиться в себя. Это неимоверно трудно. Почти никому не удается взять этот барьер, обычно сразу начинают отображать, бичевать, воспитывать... -- Как же это... превратиться в себя? -- вымолвил Храбров. -- Не знаю, -- признался автор. -- Думаю, что надо писать на пределе искренности, не утаивая ничего от себя. -- От себя? -- удивилась Сашенька. -- Именно. Мы так устроены, что стараемся утаить от себя правду, чтобы обезопасить. Мы выгораживаем в своей душе огромные заповедники, куда запрещено заглядывать не то что постороннему, но самому себе! Вот туда нужно допустить читателя. -- Но как? Как?! -- вскричал Храбров. -- А если не получается? Чувств много, а на бумаге не выходит. -- Вот тут мы и подходим ко второй стороне вопроса, -- сказал автор, осаживая семинариста жестом руки. -- Допустим, мы решились на полную искренность, мы хотим вывернуть себя наизнанку, исчерпать до донышка. Как нам заставить читателя поверить? Как превратиться в него на бумаге? Я думаю, это можно сделать с помощью особого рода игры, правила которой мы сочиняем и заносим на бумагу в виде текста. Как ни странно, игра способна потрясти больше, чем сама жизнь. Это давно знают на театре... -- Не пойму что-то, куда вы клоните... -- хмуро сказал Серенков. Он сидел, подавшись вперед и глядя на автора исподлобья. Файнштейн, наоборот, откинулся на спинку стула и положил ногу на ногу, как бы говоря окружающим, что он давно уже все понял, но нервное покачивание ноги выдавало его. Он тоже не знал, куда клонит автор, ибо сам автор не знал этого, ибо прелесть сочинительства в том и состоит, что мысль рождается не загодя, а выскакивает, как чертик из табакерки, с пылу, с жару. -- Я клоню к тому, -- продолжал автор, -- что литература есть игра, она сродни актерскому ремеслу, между тем как ее обычно поверяют не законами игры, выдуманными автором, а законами самой жизни. В этом и состоит мое литературное кредо. Литература -- игра, не более, но и не менее, и относиться к ней следует как к игре -- не менее, но и не более. Великая это игра или мелочная, трагическая или пародийная -- она всегда остается игрой, ибо дает читателю возможность проиграть в душе тысячи ситуаций, поступков, характеров, лежа при этом на диване и перелистывая страницы. -- И Толстой... игра? -- мрачно выдохнул Серенков, сверля автора глубоко посаженными глазами. -- И Толстой, -- милостиво подтвердил автор. -- Не согласен, -- загудел Серенков. -- Пушкин за эту игру жизнью заплатил. И Маяковский, между прочим... -недовольно произнес Ментихин. -- А вы не находите странным, что люди иногда платят жизнью за игру в карты? -- парировал автор. -- Игра может потребовать жизни. Она стуит жизни. -- Ну, вот, стало быть, вы тут и играйтесь, -- Серенков поднялся с места, забрал со стола свою папку с рассказами и пошел к дверям. -- А у меня про жизнь написано. С этими словами он покинул комнату. -- А посему... -- автор уже понял, что его литературное кредо не получило единодушной поддержки, но решил гнуть свою линию до конца. -- Я предлагаю присвоить нашему литературному объединению имя Лоренса Стерна -великого Игрока литературы! Недоуменное молчание семинаристов было ответом руководителю. Лишь Светозар Петрович, как ни странно, обнаружил знакомство с этим именем. -- Уж больно далек от нас... -- осторожно возразил он. -- Ну почему же... -- ("Знал бы он, что мистер Стерн живет с ним на одной лестничной площадке!" -- подумал автор.) -- А вы читали, извините? -- Приходилось прорабатывать, -- кивнул Ментихин. -- У меня подписка на Всемирную. Я каждый том прорабатывал. -- И что же дала ваша проработка? -- раздраженно спросил автор. -- Игры там, конечно, много, а вот классового анализа... Кроме того, он ведь идеалист, извините... Почему Стерн? -- пожал плечами старик. -- Почему не Пушкин? Не Гоголь? -- Потому что они не давали подписки о неразглашении! А Стерн давал! -- вскричал автор. Как ни странно, этот аргумент подействовал. Светозар Петрович взглянул на автора испуганно и что-то забормотал о Волховстрое... Имя милорда было спасено, и уже на следующий день автор вывесил на двери комнаты в клубе, где происходило заседание, новую табличку: "ЛИТО имени Лоренса Стерна". Она была третьей на двери, после табличек "Кружок кройки и шитья" и "Историко-патриотическое общество ,,Седьмое поколение"". А тогда, после первого заседания, оставившего на душе у автора чувство неудовлетворенности, его проводила домой Сашенька, захватившая с собою зерен и цветок традесканции, чтобы покормить щегла. -- А почему ваш роман -- без любви? -- вдруг спросила она. -- Разве? -- автор наморщил лоб, припоминая. -- Там нет любви, -- покачала она головой. -- Может быть, время такое... -- начал вслух размышлять он. -Действительно, странно... Но до любви ли сейчас! Кому прикажете любить? Демилле? Ирине? Кооператорам? Кто в такой обстановке способен полюбить?! -- Вы, -- спокойно заявила Сашенька. -- Я??? -- А мы вчера приняли трех мальчиков и четырех девочек, -сказала Сашенька без всякой связи с предыдущим. -- Поздравляю, -- буркнул автор. -- От одной опять мать отказалась... -- Сашенька помрачнела. -- Нет любви! -- автор никак не мог успокоиться. -- У нас темнота в окнах и в лифтах мочатся, извините! Любви захотели!.. Автор был зол -- скорее, на себя, чем на юную семинаристку. Он понимал, что роман без любви невозможен. Где Демилле? Где этот сукин сын?! Уж он заставил бы его полюбить! -- Вас надо познакомить с папенькой, -- сказала Сашенька. -- Он тоже за общественную полезность. Знаете, почему мы переехали в этот дом? Папенька на демонстрации увидел, что идет странная колонна. Жильцы дома... Оказалось, что обменяться легко. Но папенька не из-за жилплощади. У него идея... -- Какая? -- заинтересовался автор. -- Он уверен, что нужен сейчас этому дому. Клуб -- это он организовал. -- Так какая же идея? -- Воспитывать революционеров, -- сказала Сашенька так просто, будто разговор шел о выращивании рассады для огурцов. Какое мучительное занятие -- вспоминать пальцами собственную юность! Я уже испытал его однажды, когда после двадцатилетнего перерыва уселся за фортепиано. Это случилось лет семь назад, после покупки пианино фабрики "Красный Октябрь". Я прикоснулся пальцами к клавишам и начал играть этюды Черни по мышечной памяти. Странное и горькое чувство! Будто играешь не ты, а кто-то другой внутри тебя, проснувшийся вдруг и вспоминающий мимолетный сон. Каждый звук неожидан, каждый аккорд удивителен! Пальцы сами выстраиваются в нужную комбинацию и нажимают на клавиши с ужасом, готовые отпрянуть, услышав фальшь. Но аккорд взят правильно, он совпадает с оттиском, оставшимся в памяти, и ты играешь дальше онемевшими пальцами, пока не наткнешься вдруг на провал. Приходится начинать сначала и снова подкрадываться к выпавшему из памяти месту, пока на пути не обнаруживается новый провал, и тут пальцы отказываются вспоминать -- пробудившийся навык умирает навеки. Больше я не садился за фортепиано. Точно такое же ощушение я испытал, приступая к достройке спичечного дома. Спички выпадали из огрубевших пальцев, не желали вставать на нужное место... Вскоре руки были в клею, первая опора для задуманной когда-то террасы поехала вбок... Я оторвал ее и начал сначала. Навык возвращался постепенно, и все равно мне не нравилась моя работа: она была грубее и суше юношеских опытов. Она была фальшива. Очень раздражал электрический свет, которым приходилось пользоваться с утра до вечера из-за постоянной темноты в окнах. Я не переставал клясть в душе архитекторов и строителей, установивших дом в столь неудобном месте. Судя по планировке квартир и лестничных клеток, дом принадлежал к тому же типовому проекту, что и наш кооперативный дом на улице Кооперации, следовательно, был выстроен лет десять-двенадцать назад. Вероятно, имели в виду, что старый дом, впритык к которому поставили этот, будет снесен, чтобы построенное здание получило доступ к свету. Но... признаков сноса соседнего дома пока не видно. Могло произойти все, что угодно, у нас это не редкость: урезали фонды на капремонт, перенесли в план следующих пятилеток или же попросту забыли. Николая Ивановича и его дочь, с которыми я регулярно общался, этот вопрос почему-то не занимал. -- У нас в Петербурге, как ни крути, светло не будет, -- сказал Николай Иванович. Аля осуществляла надзор за строительством спичечного дома. Она уже уверилась в том, что романтический отрок, задумавший Дворец Коммунизма, и опустившийся тип, подобранный отцом на улице, -- одно и то же лицо. Тем строже и ревностнее стала она относиться к моему занятию и даже помогала мне временами, обрезая серу со спичек на железный противень, вынутый из газовой плиты. Там уже вырос рассыпчатый коричневый холмик. Обычно Аля была молчалива и деятельна. Она появлялась всегда неожиданно, наводила порядок в кухне, ставила чайник, придирчиво рассматривала то, что успел я с делать в ее отсутствие, и принималась за спички. Время от времени она поднимала голову и замирала, как бы прислушиваясь к чему-то. Потом она заставляла себя вернуться к работе, но порой, будто вспомнив о неотложном деле, быстро собиралась и исчезала. Когда она находилась рядом, я постоянно чувствовал некое напряжение, исходившее от нее, смутное беспокойство, нервность. По утрам я пил чай, обед мне доставляли в судках Аля или кто-нибудь из братьев, ужинать я приходил в семью Николая Ивановича. Разумеется, я испытывал крайнюю неловкость. Мысль о том, что я взгромоздился на шею этой работящей семье, не давала мне покою. Я попытался поговорить с Николаем Ивановичем с глазу на глаз. Я сказал ему, что у меня сейчас нет денег и возможности заработать их, потому возможны только два варианта: либо я живу в долг, если Николай Иванович настаивает на моем пленении, и возвращаю ему прожитую мною сумму, как только смогу это сделать, либо я вынужден покинуть дом, нарушив данное мною слово. -- Оставьте интеллигентскую щепетильность, -- сказал он. -- Это не щепетильность, Николай Иванович. -- А что же? -- Если хотите, попытка сохранить достоинство. -- Вы бы раньше о достоинстве думали, -- упрекнул он. -- Но я привык зарабатывать себе на жизнь. -- О заработке подумаем. Но потом. Сначала оклемайтесь... Я прошел через черное пьянство после лагерей и знаю -- ясное сознание возвращается не сразу. Я уже немного знал о прошлом Николая Ивановича, но больше меня занимало настоящее. Чувствовалось, что поступками и речами его руководит какая-то высшая идея. Уже в первые дни я понял, что не я один хожу у него в подопечных. Правда, другие были значительно моложе. По вечерам в квартире Николая Ивановича часто появлялись юноши того же возраста, что его сыновья. Это были члены исторического кружка, который вел Николай Иванович в подростковом клубе, находившемся, как я понял, в этом же доме. Мой спаситель имел незаконченное историческое образование. Но не только история интересовала юношей. Обычно они приходили по одному, по два вечерами и уединялись с хозяином минут на десять. Я в это время смотрел телевизор в компании жены Николая Ивановича. Затем юноши исчезали, а Николай Иванович возвращался к нам, чем-то довольный. Наконец, я не выдержал и спросил: -- Ваши юноши так увлечены историей? Николай Иванович внимательно взглянул на меня, помолчал, затем поднялся с места и принес толстую тетрадь большого формата, на обложке которой красными печатными буквами было выведено всего лишь одно слово: "Несправедливости". -- Они увлечены будущим. Поглядите, -- сказал он. Я раскрыл тетрадь. Она была заполнена короткими записями, сделанными неустоявшимися, корявыми, юношескими почерками. Огромный реестр несправедливостей жизни, подмеченных молодыми глазами. "Комитет комсомола нашей школы отрапортовал райкому о проведении дня ударного труда на стройке. Мы туда пошли, но нас прогнали, сказали, что работы сегодня нет. Крылов". "Мой одноклассник Фомин хвалился, что мать даст взятку в университете, чтобы его приняли. Он знает кому, но фамилии не говорит. Братушкин". "Наш военрук сказал, что ,,Битлз" и ,,Роллинг стоунз" -- это гадость и что они -- агенты ЦРУ. А он их не слышал никогда! Тюлень, он же Самойлов Гена". "Продавец в овощном на Большом проспекте вчера грузил в свои ,,Жигули" японский видеомагнитофон. Я сам видел. Крылов". "Нашего соседа побили в милиции. Он стоял со своим корешем, тот был выпивши. Подъехала машина и забрала их обоих. Он стал говорить, что он не пьяный, чтобы отпустили. Тогда они стали его бить в отделении. Тюлень". "Отец сказал, что можно отвертеться, чтобы не послали в Афганистан. Нужно дать на лапу в военкомате. А кто не может дать на лапу -тому как?! Братушкин". "К отцу на завод приезжало начальство из Москвы. Они за день покрасили все заборы, а в столовую навезли сосисок и копченой колбасы. Потом они их возили в сауну и там пили водку. Одного в ,,Стрелу" тащили на руках. Олег Карапетян". -- Зачем вы это делаете? -- спросил я, закрывая тетрадь. -- Когда-нибудь мы предъявим этот счет, -- сказал Николай Иванович. -- Кто -- "мы"? -- Мы все. И вы тоже, если... -- он не договорил. Я понял, что он опять намекает на мое перевоспитание. Поздно, Николай Иванович! И потом -- мне не надо духовных пастырей. Довольно я на них насмотрелся. -- А что касается собственно истории, то она интересует этих мальчиков постольку, поскольку служит руководством к действию. Вы Лаврова читали? -- вдруг спросил он. -- Нет. Кто это? -- Петр Лаврович Лавров, социалист, философ... -Николай Иванович вновь удалился и вернулся с книгой в руках. -- В сорок девятом году, в университете, я занимался историей кружка "лавристов", куда входил мой дед. Ну, и дозанимался... Получил десять лет. Почитайте "Исторические письма". Весьма актуальное чтение! -- он протянул мне книгу. -- Почитайте о действии личностей. Или о цене прогресса... -- Цена прогресса? -- меня это заинтересовало. Беседуя с Николаем Ивановичем, я временами изумлялся тому, что этот человек не занимает университетской кафедры, а водит трамвай тридцать седьмого маршрута из Новой Деревни на Васильевский остров, объявляет остановки и ругается в депо со слесарями по поводу неисправностей вагона. -- В этой книге, -- Николай Иванович указал на том в моих руках, -- Петр Лаврович говорит, что человечество платит огромную цену в виде жизненных тягот и лишений за то, чтобы отдельные редкие его представители могли стать цивилизованными людьми, то есть овладеть наукой и культурой. За что же такая цена заплачена? Только ли за то, чтобы избранные могли наслаждаться духовными богатствами? Нет, дорогой мой, на этих людях лежит ответственность за прогресс общества. И на вас, в частности, тоже лежит эта ответственность... Николай Иванович раскрыл том Лаврова. -- Послушайте. "Если личность, сознающая условия прогресса, ждет, сложа руки, чтобы он осуществился сам собой, без всяких усилий с ее стороны, то она есть худший враг прогресса, самое гадкое препятствие на пути к нему. Всем жалобщикам о разврате времени, о ничтожности людей, о застое и ретроградном движении следует поставить вопрос: а вы сами, зрячие среди слепых, здоровые среди больных, что вы сделали, чтобы содействовать прогрессу?" Что скажете на это? -- Но что я могу сделать один? -- Почему вы считаете, что вы один? У вас самомнение, Евгений Викторович... -- Скажите честно, Николай Иванович, на вас ведь как на белую ворону смотрят в вашем парке? -- спросил я. -- Хуже. Как на красную ворону, -- рассмеялся он. Я вернулся к себе почему-то расстроенный. Клеить игрушечный дом не хотелось, казалось пустой забавой. Я расстелил простыню и улегся на раскладушку с "Историческими письмами". Где-то за стеною нестройно затянули "Не уезжай ты, мой голубчик..." визгливыми женскими голосами, к которым невпопад примешивались пьяные мужские. Звякали бутылки. Донеслась ругань. Я читал "Исторические письма" Петра Лавровича, чувствуя, как во мне накапливается раздражение -- на этот дом, на голоса за стенкой, на жесткую раскладушку, на Петра Лавровича, наконец, который занудно толковал о "критически мыслящих и энергически желающих" личностях. Где они, эти личности? Где прогресс? Бессильное чувство, похожее на то, что я испытал когда-то весною перед разверстой ямой, на месте которой еще утром стоял мой дом, завладело мною под аккомпанемент пьяного хора. Вспоминались слова Николая Ивановича об интеллигентах, отдавших себя революции... А мы устранились, видите ли... Но позвольте, Николай Иванович, сто лет назад интеллигенты, дворяне, разночинцы видели вокруг себя действительно обездоленную и забитую народную массу. А что видим мы? За кого и за что можно бороться нам, если обездоленными остались мы сами -- в духовном смысле? За стеной грянули "По Дону гуляет..." Я погасил лампу. Кирпичная стена за окном, подсвеченная снизу далеким светом, бугрилась тенями и щербинами, приближалась к стеклу, наваливалась на меня, грозя раздавить, а рядом на столике нежным хрупким сиянием светился спичечный Дворец Коммунизма. За час до заседания Правления в расширенном составе Игорь Сергеевич Рыскаль зашел к Завадовским. Повод был мелкий -- напомнить Кларе Семеновне о заседании и попросить ее вести протокол. Причина же коренилась глубже. Рыскаль хотел своими глазами поглядеть, что происходит в квартире Завадовских по вечерам, ибо поток заявлений от соседей не иссякал. Соседи дружно утверждали, что Завадовский продолжает свои противозаконные опыты с телекинезом, результатом чего являются шумы, колебания стен и потолков, а также поломка мебели в квартирах соседей. Подходя к квартире 1 34, Рыскаль ощутил под ногами вибрацию, будто где-то рядом работал мощный трансформатор. Майор глянул под ноги и увидел, что резиновый коврик перед дверями Завадовских парит в воздухе сантиметрах в десяти от пола, подобно маленькому ковру-самолету. Майору это не понравилось. Он наступил на коврик ногой, и тот со шлепком упал на каменный пол. Игорь Сергеевич нажал кнопку звонка. Открыла Клара. При виде Рыскаля лицо ее сделалось испуганным, она инстинктивно попыталась прикрыть дверь, но тут же взяла себя в руки и растянула рот в улыбке. -- Проходите, Игорь Сергеевич... Майор зашел в прихожую. Дверь в спальню Завадовских была притворена, оттуда исходил явственный низкий гул. Пальто и плащи, висевшие на вешалке в прихожей, топорщились, будто были заряжены электричеством. -- Клара Семеновна, вы не забыли, что у нас заседание? -- спросил майор, косясь на задранные полы плащей. -- Ну как можно, Игорь Сергеевич! Обязательно приду. -- И захватите бумагу и авторучку. Я попрошу вас вести протокол. -- Да-да, конечно! Конечно! -- торопливо отвечала Клара. -- А Валентин Борисович дома? -- спросил Рыскаль. -- Да... То есть нет. Он занят... -- смешалась Клара. -- Простите, мне необходимо с ним поговорить, -- решительно сказал майор и шагнул к двери, ведущей в спальню. Клара дернулась, пытаясь загородить дорогу, но сразу же обмякла, отступила. -- Он там... Я к этому не причастна, Игорь Сергеевич, поймите меня... -жалобно прошептала она. Майор распахнул дверь. В центре комнаты, на ковре, поджав под себя по-турецки ноги и положив ладони на колени, сидели трое -- Валентин Борисович Завадовский, баснописец Бурлыко и Инесса Ауриня. Они сидели лицом друг к другу, причем их фигуры обозначали вершины равностороннего треугольника. Мужчины были раздеты до пояса, на Инессе была легкая свободная накидка, волосы свободно падали на плечи. Все трое сидели с прикрытыми глазами, совершенно неподвижно. Все мелкие и крупные предметы, что находились в комнате, -- трельяж с пуфиком, шкаф-стенка с телевизором, два кресла, журнальный столик и огромная двуспальная кровать -- висели под потолком, упираясь в него и слегка вибрируя. Майор поневоле отшатнулся. Слишком нелеп был вид этой комнаты с тремя неподвижными фигурами на пустом полу и колыхающимися над ними предметами спального гарнитура. -- Валентин Борисович! -- решившись, позвал Рыскаль. Кооператор и бровью не повел, зато Инесса вздрогнула и покосилась на Рыскаля, открыв глаза. И сразу же угол двуспальной кровати угрожающе накренился, и она стала медленно, но неотвратимо сползать вниз, словно катилась по наклонной горке. -- Держать! Держать! -- прошипел Завадовский, не размыкая век. Инесса зажмурилась и, собрав волю в кулак, восстановила положение кровати. -- Опускаем! Осторожнее! -- скомандовал Завадовский. Мебель медленно поехала вниз, однако присутствие майора явно мешало экспериментаторам, поэтому вещи приземлились вразнобой, с перекосами и грохотом. На журнальный столик не хватило внимания, и он буквально упал на пол, сломав тонкую ножку. Клара в ужасе прикрыла лицо руками. Завадовский наконец открыл глаза, расслабился. -- В чем дело, Игорь Сергеевич? -- тихо и недовольно спросил он с видом крайней усталости. -- Нет, я ничего... -- смутился майор. -- Но народ жалуется. -- Ах, народ? -- покачал головой Завадовский. -- А вы его полномочный представитель? Он не спеша поднялся на ноги и облачился в халат. Его ассистенты сменили позы и занялись дыхательными упражнениями. -- Знаете, Валентин Борисович, -- Рыскаль старался говорить доброжелательно, -- по мне вы тут хоть на голове ходите. Но людей беспокоить нельзя. У них тарелки в шкафах летают. -- Побочные эффекты, -- пожал плечами Завадовский. -- Зачем это вам? Не понимаю я такого хобби. -- Это не хобби, Игорь Сергеевич. Если хотите, это общественный долг, -- несколько напыщенно произнес Завадовский. -- Не понял... -- насторожился майор. -- У вас свои методы, а у нас -- свои. Мы тоже хотим помочь кооперативу. И поможем, будьте покойны! К Новому году наш дом будет на старом месте, -- сказал кооператор. -- Да вы что, рехнулись! -- вскричал Рыскаль. -- Мы тут такую работу провели! И опять все рвать? Мы вам запретим! -- Не имеете права, -- подала реплику Инесса. -- А вот это мы посмотрим -- имеем право или нет, -- обозлился Рыскаль. -- Я вас предупредил, товарищи. -- О'кей, -- сказал Бурлыко, явно издеваясь. Рыскаль покинул квартиру с тяжелым сердцем. А ну как опять придется перелетать? Что скажут в Управлении?.. Впрочем, что ему теперь Управление? Душа болит, это гораздо важнее. Вот уже неделя прошла, как Игорь Сергеевич Рыскаль подал рапорт, в котором просил начальство освободить его от обязанностей коменданта кооперативного дома на Безымянной улице и уволить из органов милиции в связи с достижением им пенсионного возраста. Рапорт был подписан, хотя и без удовольствия. В разговоре с начальством Рыскаль выразил убеждение, что такая мера, как назначение Управлением особого коменданта на данный объект, более не является необходимой. В кооперативе существует крепкое Правление, организован семейно-подростковый клуб, начала действовать добровольная народная дружина, работает литературное объединение. Доводы веские, что и говорить, поэтому начальство решило: быть по сему. Игорю Сергеевичу задали лишь один вопрос личного свойства: -- Вы сами собираетесь переезжать из дома, Игорь Сергеевич? -- Нет, -- ответил Рыскаль. В этом его ответе и крылась разгадка внезапного и, как многим показалось в Управлении, поспешного решения Игоря Сергеевича. Связывали рапорт с обидой, усталостью, бессилием, неудобствами жилья -- только не с тем, что руководило Рыскалем на самом деле. А руководило им искреннее и хорошо обдуманное желание дать кооперативу гражданское правление, избавить от опеки со стороны органов милиции. После длительных раздумий Игорь Сергеевич пришел к выводу, что этот шаг на пути преобразования вверенного ему объекта в дом коммунистического быта является совершенно необходимым. Рыскаль понял, что кооперативу надо предоставить самоуправление на демократической основе, тогда, может статься, исчезнут те зловещие явления злоупотреблений, пассивности и прямого хулиганства, что обнаружились в нем за последние полтора месяца. И он решил пожертвовать своей должностью и окладом, постановив, однако, что останется членом кооператива и будет бороться за коммунистический быт. Прошедшие несколько месяцев основательно изменили взгляды майора на руководимых им граждан и вообще на способы руководства, когда имеешь дело с коллективом. Если раньше сограждане, шествующие куда-нибудь плотной толпою -- будь то футбольное состязание или похороны популярного артиста, -- воспринимались как безликая масса, сплошной поток, к которому можно было применять законы физики для жидкостей и газов, то теперь каждый член кооператива, шагающий под его руководством к здоровому быту, имел свое лицо и характер, требовал индивидуального внимания. Майор обнаружил, что излюбленные им когда-то заграждения, барьеры, турникеты и указательные знаки, которые исправно работали применительно к толпе, в кооперативе потеряли свою действенность, порождая лишь пассивность и безволие. На первых порах еще куда ни шло: четкие приказы майора, военная дисциплина и твердость решений помогли преодолеть ужасные последствия перелета, но лишь только кооператоры получили мало-мальски сносные условия для житья, как тут же расползлись по своим квартирам, стали уклоняться от постановлений, игнорировать приказы, а сам майор Рыскаль превратился в постоянную мишень для анекдотов и шуток не совсем приятного свойства. Майор не мог забыть анонимный подарок, обнаруженный им однажды на рабочем столе в штабе. Это был кубик Рубика, все элементы которого имели одинаковые красные нашлепки -- куда ни вращай, никаких перемен! Намек был более чем прозрачен. Дарственная надпись на одной из граней гласила с издевательской почтительностью: "Игорю Сергеевичу с любовью от учащихся кооператива ,,Воздухоплаватель" для решения интеллектуальных задач". Майор кубик не выбросил, с тяжестью на душе спрятал в сейф. Очень докучали меры по предупреждению разглашения: доставка почты с улицы Кооперации, куда по-прежнему приходила корреспонденция кооператива, разговоры с кооператорами по поводу приехавших родственников и знакомых, постоянные устные напоминания о необходимости хранить тайну, взятие подписок. Меры эти, представлявшиеся разумными в первые дни после перелета, ныне утратили свою актуальность, но инструкция продолжала действовать, а Рыскаль, скрепя сердце, продолжал ее выполнять. Давно уже затихли разговоры в городе о странном происшествии, горожане занялись другими слухами и делами, но майор по-прежнему вынужден был проявлять бдительность, впрочем, не приводящую к результатам. Далеко не все кооператоры обращали внимание на предостережения майора; многие давно уже под большим секретом или без оного разболтали о случившемся родственникам и приятелям, убедившись, что утечка информации не привела к разрушению основ. Неудивительно, что в этих условиях постоянная бдительность Рыскаля вызывала неудовольствие и насмешки. Баснописец Бурлыко, имевший зуб на майора со времен знаменитого банкета, пустил по кооперативу каламбур, назвав тщательно оберегаемую тайну "секретом Милишинеля". Рыскаль каламбура не понял, пока не растолковал Файнштейн: ассоциация с "секретом Полишинеля", Игорь Сергеевич, и намек на ваши милицейские погоны. Впрочем, каламбур большого успеха не имел, ввиду необразованности кооператоров. Более всего Игоря Сергеевича поражала безынициативность и какая-то тупая школярская покорность большинства кооператоров. Если можно уклониться -- с удовольствием, ежели нельзя -- что поделаешь, придется подчиниться, но без малейшего проблеска мысли, без любви и творческой жилки. Люди выходили на субботники, являлись на собрания, отбывали положенное -- минута в минуту -- и вяло расползались по домам. Словом, вели себя в точности так же, как толпа во время массовых скоплений, управляемая барьерами и живыми цепями. Однако то, что когда-то нравилось Рыскалю, здесь стало удручать. Покорность толпы радовала, покорность же коллектива приводила в уныние. Обдумывая причины этого явления, Игорь Сергеевич пришел к выводу, что его подопечные привыкли ждать готовенького, надеясь на чужого дядю (в данном случае, на него), лишены ответственности и проч. -то есть стал думать о кооператорах, как о детях, слишком опекаемых заботливыми родителями и потому растущих оболтусами. Игорь Сергеевич, и вправду, относился к кооператорам по-отечески, любил их, заботился, хотя и обижался по временам, ощущая недостаточное понимание его забот. Кооператив стал кровным делом Рыскаля, потому он и смог принять трудное решение. Посоветовался он, как всегда, только с Клавой. Жена выслушала его с покорностью -не с той безразличной, что огорчала Рыскаля в кооператорах, а с покорностью любви и преданности. Раз тебе надо -- значит, надо. Какие могут быть разговоры. -- Но останемся жить здесь, Клава, -- сказал Рыскаль. -- Я понимаю, Игореша. Хорошо бы только поменяться повыше. Есть же пустые наверху, -- робко попросила она. -- А здесь Правление останется. Рыскаль помолчал. Клава поняла, что он не хочет бросать даже малейшей тени на свое решение. -- Вообще, можно и здесь. В штабе спальню устроим, а эту комнату под гостиную, -- рассудила Клава. Игорь Сергеевич по-прежнему хранил насупленное молчание. -- Хочешь штаб оставить? -- вздохнув, догадалась она. -- Хочу, -- кивнул майор. -- Зачем он тебе? Без должности? Пускай Светозар Петрович суетится. Он председатель... -- Надо так, Клава. Поглядим, как оно будет. Рыскаль не хотел признаваться даже жене, что, отказываясь от официальной должности милицейского начальника кооператива, он лелеет в мыслях остаться его главой. Несмотря на разброд среди кооператоров, многочисленные отъезды, пьянство в притонах, он никак не мог отказаться от мечты об устройстве порядка и воцарении счастья в кооперативе. Он желал быть избранным демократично, чтобы его решения перестали восприниматься массой как милицейские меры, чтобы люди, наконец, поняли, что движет им не служебное рвение, а искренняя вера в них же самих. К чести Игоря Сергеевича, следует сказать, что он не пытался разжалобить членов Правления и никак не намекал им на свое сокровенное желание, а вынес вопрос на заседание расширенного состава, уже имея в кармане пенсионные документы. В своей всегдашней манере, делово и буднично, ровным глуховатым голосом Рыскаль объявил, что отныне он перестает быть должностным лицом и становится рядовым кооператором, для чего необходимо выполнить соответствующие формальности. Сообщение майора было как гром среди ясного неба. Все вдруг почувствовали, что рухнула опора -- нечто похожее на отрыв дома от фундамента, -- и принялись бурно выражать чувства. -- Как вы могли не посоветоваться с нами, Игорь Сергеевич?! -- возмущенно воскликнула Светозара Петровна. -- Зачем же так... -- растерянно пробормотал Светик. -- Дисциплина упадет, я вас предупреждаю, -- заявил Файнштейн. -- А канализация? Кто нам канализацию доделает?! -- напирал Серенков. -- Товарищи, решение принято. От должности я освобожден. Давайте думать о будущем, -- сказал Рыскаль. Все на минуту притихли, прикидывая варианты. -- Товарищи, а как же быть со служебной площадью? Я имею в виду квартиру Правления, -- вкрадчиво вступила Клара Семеновна. Головы повернулись к ней. Вопрос показался актуальным. -- Мы вас не гоним, Игорь Сергеевич, -- зарделась Завадовская. -- Но поймите сами... -- Помещение штаба останется за Правлением, -- стараясь не выдать волнения, произнес Рыскаль. -- В вашей квартире?! Но... вы же не член Правления! -мягко, с сочувствием нанес укол Файнштейн. В штабе наступила неловкая тишина. Члены Правления избегали смотреть на майора. Игорю Сергеевичу стало горько. Он сидел под портретом Дзержинского, поглаживая свое "воронье крыло", и мысли о людской неблагодарности невольно закрадывались ему в душу. Томительную паузу прервал Ментихин. -- Я думаю, мы можем себе позволить... э-э... расширить состав Правления. Кооптируем в него еще двух человек, скажем, Игоря Сергеевича и Спиридонова. Ему давно пора быть с ними как воспитателю молодежи. -- Правильно! -- воскликнула Светозара Петровна. -- Вы согласны, Игорь Сергеевич? -- обратился Ментихин к майору. Игорь Сергеевич молча кивнул. Комок обиды застрял в груди. -- Вот и прекрасно, товарищи! -- просияла Светозара Петровна. -- Штаб остается за нами, введем график дежурств, чтобы не обременять товарища Рыскаля... -- Ну, вы даете... -- изумленно и тихо протянула Вера Малинина, дотоле молча сидевшая в углу. -- Выходит, здрасьте -- до свиданья, товарищ майор? Не по-людски! -- Что вы предлагаете? -- тут же возник Файнштейн. -- Ничего не предлагаю. Для нас-то что изменилось? Должность упразднили? -начала горячиться Вера. -- Так они ее у себя в милиции упразднили. А мы оставим! Кто нас из дерьма вытащил? Забыли? -- Но у нас есть председатель Правления, -- Завадовская указала на Ментихина. -- Кем же будет Игорь Сергеевич? -- Кем был, тем и будет! -- отрезала Вера. -- Хозяином! -- Ну, это не формулировка... -- протянул Файнштейн. -- Товарищи, я ставлю вопрос на голосование, -поспешно произнес Светозар Петрович. -- Кто за то, чтобы кооптировать в состав Правления товарищей Рыскаля и Спиридонова? Все, кроме Веры и майора, подняли руки. -- Кто против? -- Я против! -- Вера встала. -- Я на общее собрание вопрос вынесу! Рыскаль должен быть главным! Называйте его должность как хотите. Пускай председателем будет. Вот и все. -- Несерьезно, Верочка, -- обернулась к ней Ментихина. -- Общее собрание у нас по плану только после Нового года... -- Тогда проведем опрос жильцов, -- не сдавалась Вера. -- Вы хотите сказать -- референдум? -- тонко поправил Файнштейн. -- Не надо, товарищи... -- поморщился Рыскаль. -- А чего? Давайте опрос! -- оживился Серенков. -Голосовать надо, -- твердо сказала Вера. -- Ну что ж... -- Ментихин всем своим видом показал, что бессилен бороться с формализмом. -- Давайте проголосуем. Кто за то, чтобы провести среди членов кооператива опрос о... о чем бишь? Как сформулировать? -- О переизбрании председателя Правления. И выставить две кандидатуры -- вас и Рыскаля, -- спокойно сформулировала Вера. -- Что ж... Пусть так... -- упавшим голосом произнес Ментихин. -- Голосуют только члены Правления, -- предупредила Вера, заметив блеск в глазах Клары Семеновны. Ментихин лишь воздел глаза к потолку. Вера и Серенков подняли руки. -- Кто против? Поднялось тоже две руки -- Ментихиной и Файнштейна. Игорь Сергеевич и Светозар Петрович, естественно, от голосования воздержались. -- Как видите, голоса разделились. Что будем делать? -- спросил председатель. -- А Спиридонов? Мы же его кооптировали? Вера гнула свою линию с неожиданным упорством. -- Где же мы возьмем Спиридонова? -- развел руками Файнштейн. -- А вы сходите за ним. Он наверняка в клубе. Файнштейн надменно дернул бородой, но все же вышел. В штабе опять наступила мертвая тишина. Члены Правления сидели красные, разгоряченные неожиданной битвой за власть. Файнштейн вернулся через пять минут. За ним в штаб вдвинулась высокая статная фигура Николая Ивановича. -- Вы в курсе того... -- начал Ментихин, но Спиридонов прервал его движением руки. -- Знаю. Я за опрос. -- В таком случае я попрошу руководителей групп взаимопомощи подготовить бюллетени и урны для голосования, -- сухо закончил заседание Светозар Петрович. Голосование провели тем же вечером. Руководители групп взаимопомощи с импровизированными урнами, которыми служили баночки из-под растворимого кофе, обошли квартиры своих подъездов. В каждой ответственному квартиросъемщику предлагалось написать на бумажке одну из двух фамилий и опустить в урну. Заняло это около двух часов. К полуночи в штабе вновь собралось Правление. Баночки были поставлены на стол Игоря Сергеевича. Рыскаль старался скрыть волнение. Когда же он посмотрел на старика Ментихина, то увидел, как резко обозначились склеротические жилки у того на щеках, как мелко дрожат пальцы. "Что же это? Стоит ли того?" -- с тоской подумал майор, но отступать было поздно. Файнштейн открыл первую баночку и вынул бумажку. -- Ментихин, -- прочитал он. Завадовская, выполнявшая обязанности секретаря, поставила палочку на листе с фамилией председателя. -- Рыскаль... Рыскаль... Ментихин... -- читал Файнштейн бесстрастным голосом. Клара Семеновна исправно ставила палочки. -- "Нам, татарам, один..." -- прочел Файнштейн, поперхнувшись. -- Что? -- вскинулась Завадовская. -- Бюллетень недействителен, -- поправился Файнштейн. Подсчет голосов показал: Рыскаль получил голоса ста семидесяти пайщиков, Ментихин -- восьмидесяти трех; двадцать семь бюллетеней оказались недействительными, в семи квартирах голосование не проводилось, ввиду отсутствия жильцов. Файнштейн подчеркнуто официально зачитал итоги и повернулся к Рыскалю. -- Поздравляю вас, Игорь Сергеевич... Майор отвернулся к углу, где стоял несгораемый шкаф. Члены Правления услышали странные звуки, похожие на кашель. -- Народ -- он знает... -- удовлетворенно проговорила Вера. Минута слабости длилась недолго. Игорь Сергеевич обернулся к столу, где высоким ворохом навалены были мятые бюллетени, и, оперевшись костяшками пальцев на край, сказал: -- Благодарю за доверие. Заседание Правления назначаю на завтра, в девятнадцать ноль-ноль. Таким образом в нашем кооперативе произошла смена власти с военной на гражданскую при том, что власть не изменилась. Не успели члены Правления осознать происшедшее, как на пороге штаба показалась взлохмаченная старуха с блуждающими глазами. Это была соседка Ментихиных -- Сарра Моисеевна. -- Товарищи, у моего соседа притон... -- скорбно сообщила она. -- Ви не поверите, но каждую ночь после двенадцати там собирается компания. -- Что за квартира? -- спросил Рыскаль. -- Ви не поверите, но это квартира нашего уважаемого писателя, -- сказала старуха. Рыскаль нахмурился. -- Там ведь этот сейчас... родственник из Житомира. Пошли! -кивнул он мужчинам -- Серенкову и Файнштейну. В распахнутом дождевике он поспешил к четвертому подъезду. За ним браво шагали смертельные враги, а сзади ковыляла старушка-доносительница. Рыскаль оставил сопровождающих у лифта и, подойдя к двери, прислушался. В квартире было тихо. Игорь Сергеевич несмело позвонил. Ему открыл Лаврентий Родионович. Был он в белоснежном парике с буклями, парчовом камзоле, панталонах с застежками ниже колен и в изящных золоченых туфлях. Майор окаменел. -- Лаврентий Родионович... Вы? -- Я, -- кивнул тот, нимало не смущаясь. -- Простите, что я так поздно... -- Да, я ждал другого гостя, -- подтвердил милорд. -- У вас прием? -- майор насторожился. -- Ну, если хотите, можно назвать это так... Пожалуйста, -- милорд жестом пригласил Игоря Сергеевича в комнату. Майор вошел и остановился в дверях. Перед ним в комнате за круглым дубовым столом с бронзовым канделябром о семи свечах сидела компания из четырех человек. Блистали гранями тяжелые хрустальные бокалы с шампанским; бутылка темного стекла отбрасывала длинную тень по столу, рядом лежала пузатенькая разбухшая пробка -- настоящая, из пробкового дерева. При виде майора сидящие за столом полуобернулись к нему, едва заметно изменив позы. Тени их на стенах и стеллажах замерли в четком графическом рисунке, будто наведенные углем. Более всего смутила майора нездешняя изысканность поз, на одежду он поначалу не обратил внимания. Спокойствие, достоинство, благородство читались в их осанках, в их точеных профилях на обоях. Другими словами, вид их никак не напоминал ни одно из застолий, с которым пришлось майору повстречаться на своем веку. -- Господа, разрешите представить. Игорь Сергеевич Рыскаль, комендант дома, в стенах которого мы имеем честь пребывать, -- с легким полупоклоном в сторону Рыскаля произнес Лаврентий Родионович. Рыскаль подобрался; ему вдруг неудержимо захотелось стать во фрунт, говоря по-старинному. Он несмело обвел взглядом общество, на что собравшиеся отвечали ему сдержанными кивками, и отметил, наконец, что гости Лаврентия Родионовича одеты под стать хозяину. Один был в таких же буклях и зеленом камзоле, другой -- в сюртуке со стоячим воротником и небрежно завязанным черным бантом, третий в тройке из серой мягкой шерсти и при галстуке с рубиновой булавкой, четвертый -- во фраке. Лицо этого четвертого показалось майору мучительно знакомым, он готов был поклясться, что где-то видел это некрасивое смуглое лицо, обрамленное курчавыми черными бакенбардами, тонкий нос с чуткими крыльями ноздрей, чуть припухлые губы и неожиданно голубые глаза. -- Игорь Сергеевич, чему, так сказать, обязаны? -- мягко спросил хозяин. -- Нет... все в порядке... простите, -- пробормотал майор, пятясь назад в прихожую. И вдруг господин во фраке прыснул, в глазах его блеснули чертики, и он заразительно захохотал, запрокинув голову. Гости поддержали его веселым смехом, да и сам майор, растерянно улыбнувшись, неловко, отрывисто засмеялся. -- Извините. Ошибочка, -- поклонился он, направляясь к дверям. Лаврентий Родионович, не переставая посмеиваться, вышел за ним в прихожую. -- И все же, что случилось? -- доверительно наклонился он к майору. -- С алкоголиками... боремся, -- майор не мог справиться со смехом. -- На вас... заявление... -- Прелестный анекдот! -- вскричал милорд. -- Мои друзья посмеются от души. Но мы не алкоголики, уверяю вас, хотя и отдаем дань Бахусу. Не волнуйтесь, мои друзья здесь только до полуночи по Гринвичу. -- Гринвичу? -- майор посерьезнел. -- Заходите, Игорь Сергеевич, всегда рад! -напутствовал его милорд. Майор, несколько ошеломленный случившимся, вернулся к своим попутчикам. -- Ви все узнали? Таки они пьют? -- вынырнула из-за спины Файнштейна старуха. -- Им можно, -- хмуро ответил майор. -- По Гринвичу, -- загадочно добавил он и пошел к лифту, оставив старуху и членов Правления в полнейшем недоумении. Поздно ночью, затворившись один в штабе, Рыскаль вынул из письменного стола ученическую тетрадку, в которую намеревался занести отчет о сегодняшнем референдуме и несколько мыслей на дальнейшее. Он положил тетрадку перед собой, взглянул на нее и... обмер. С обложки глядело на него лицо господина с бакенбардами, который так заразительно смеялся полчаса назад в квартире Лаврентия Родионовича. Часы перед приходом Али всегда тянулись томительно. Я часто подходил к окну и упирался взглядом в кирпичную кладку, будто хотел разглядеть за нею спешащую с дежурства Алю в вельветовых брючках и светлой, будто надутой воздухом куртке. Из чайника, поставленного на газовую плиту, вырывалась струя пара, но я не замечал этого, прислушиваясь к шагам на лестничной площадке и ожидая звонка в дверь. Наконец, она приходила -- с влажными волосами, когда шел дождь, -и мне всякий раз хотелось поцеловать ее в мокрую холодную щеку. Я начинал хлопотать, готовил чаепитие, расспрашивал ее -- кто сегодня родился, сколько мальчиков и девочек, и печалился вместе с нею, когда слышал, что какая-то молодая мать опять отказалась от ребенка. В эти дни Аля была сумрачна и резка. Потихоньку она оттаивала и начинала рассматривать мою работу. Потом мы освобождали стол от чашек, застилали газетами и начинали трудиться. По ходу дела я часто рассказывал Але о своем первоначальном замысле, фантазировал, показывая ей башенки и переходы дворца, вспоминал -- кем я собирался заселить его и какой быт должен был установиться в этом восхитительном доме. Всякий раз при этом я вспоминал о своем, улетевшем, поиски которого решил твердо возобновить, лишь только утихнут страсти вокруг моей фамилии и милиция перестанет мною интересоваться. Остро скучал по Егорке. Будущее представлялось достаточно туманным; временами я мечтал о том, чтобы уехать в другой город и начать там новую жизнь под новым именем. Но как только я начинал размышлять о том, каким же образом мне обзавестись паспортом и работой, как впадал в отчаяние. Я готов был выйти из подполья и сдаться властям, но удерживал страх. Николай Иванович тоже был озабочен моей персоной. -- А почему вы не сказали, что вас разыскивает милиция? -однажды спросил он. Я вздрогнул от неожиданности, метнув испуганный взгляд на моего благодетеля. А он продолжал: -- Вы знаете, почему вас разыскивают? Пришлось рассказать о летней истории с Аркадием, его самоубийстве и сомнительных связях. -- Клянусь, я ни в чем не виноват, -- я прижал руки к груди. -- Вас разыскивает через милицию ваша жена Ирина Михайловна, -- отчеканил он. Это был новый удар. -- Откуда... вы знаете? -- побледнев, пролепетал я. -- Это неважно. -- А где... она? Николай Иванович помолчал, испытующе глядя на меня, но ничего не ответил. Я продолжал настаивать. Наконец, он нехотя спросил: -- А зачем вам жена, Евгений Викторович? -- Как... зачем? Я люблю ее, сына... У меня семья! -- Неправда это, -- поморщился мой воспитатель. -- Извините, что я вынужден лезть не в свои дела. Не любите вы ее, и семья вам не нужна. -- Я лучше знаю -- кого я люблю, а кого нет! -- воскликнул я запальчиво. Короче говоря, мы с вагоновожатым поссорились. Я ушел к себе и долго ходил из конца в конец комнаты, мысленно доругиваясь с Николаем Ивановичем. Вот ведь оказывается что! Я не люблю Ирину! Мне не нужен Егорка! Ненавижу, когда лезут в душу с эталонами своих чувств. Любовей на свете столько же, сколько людей. Это чувство неповторимо. Лишь закоренелые догматики могут судить о чувствах другого человека -- истинны они или нет. И всегда при этом ошибаться! Ошибаться! Вскоре пришла Аля. Почему-то у нее был веселый вид. Сделав книксен, она провозгласила: -- Папенька имеет честь пригласить вас на экскурсию в воскресенье. -- Какую экскурсию? -- недовольно вымолвил я. -- Он проводит экскурсию со своими подопечными по историческим местам революционного Петербурга. -- Опять будет воспитывать... -- капризно проворчал я. -- Нет-нет, это очень интересно, Евгений Викторович! -- Ну, если ты так считаешь... -- сдался я. С некоторых пор у нас с Алей установились отношения, когда я звал ее на "ты", она же меня -- на "вы" и по имени-отчеству. Мне казалось это естественным, учитывая разницу в возрасте, кроме того, создавало оттенок отцовского чувства, при котором амуры невозможны. В воскресенье Аля зашла за мною в семь утра, когда я допивал чай, кляня столь ранний час начала экскурсии, о чем я был предупрежден накануне. Внешний вид Али меня удивил: на ней были старомодные ботики на каблуке, длинная суконная юбка и черный бархатный жакет, слишком короткий, чтобы можно было принять его за полупальто. На голове -маленькая черная шляпка с вуалью. Короче говоря, Аля была одета в стиле "ретро", как теперь принято выражаться. На сей раз ее книксен в прихожей выглядел вполне в стиле. -- Вас уже дожидаются, Евгений Викторович. Я накинул куртку, сунул ноги в кроссовки, надвинул на лоб вязаную шапочку и поспешил за Алей. Выйдя из подъезда, я был ослеплен электрическим светом, горевшим в тесном проулке между домами. Проулок напомнил мне узкие улочки старого Таллинна шириною метра три. Щурясь от света, я последовал за Алей по чисто выметенному асфальту и вскоре оказался на углу проулка. Там было темно. Под облетевшим тополем стояла группа людей. Я заметил, что идет снег -- мокрый и редкий. Под ногами хлюпало. Мы приблизились к группе. Я поздоровался, но Николай Иванович, кивнув, приложил к губам палец. Я оглядел его подопечных. Среди них были оба его сына. Одежда юношей удивила меня не меньше, чем Алина. Все были в широкополых шляпах, с длинными шарфами, обмотанными поверх воротников вокруг шеи, в удлиненных плащах и пальто. Один из подростков был в очках с синими стеклами. Подростки стояли молча, засунув руки в карманы. Аля о чем-то пошепталась с отцом. Николай Иванович -- он тоже был в пальто и в шапке -- достал из внутреннего кармана листки и роздал их подросткам. -- Евгений Викторович, это ваш провожатый, -- он указал на парня в синих очках. Вслед за тем вся группа мгновенно рассыпалась: сыновья Николая Ивановича провалились в освещенный проулок, двое других, резко повернувшись, пошли налево; Николай Иванович с Алей пересекли улицу и скрылись в подворотне напротив; еще трое последовали за ними, но в подворотню не вошли, а исчезли в парадном по соседству; один побежал вдоль торца нашего дома и юркнул за угол, а мой провожатый, не говоря ни слова, зашагал по улице направо. Я поторопился за ним. Мы молча прошли по темным улицам до Большого проспекта Петроградской стороны. Снег стал густым, на асфальте образовалась снежная студенистая каша, в которой выпечатывались следы моего провожатого. Он свернул к Тучкову мосту, но через несколько шагов скрылся в подъезде дома. Я повернул следом. Мы оказались на освещенной лестничной площадке между вторым и третьим этажами, отгороженные от квартир сеткой встроенного в старый дом лифта. Здесь молодой человек остановился и взглянул на меня сквозь синие стекла в тонкой металлической оправе. -- Меня зовут Петр. Фамилия -- Братушкин, -- таинственно произнес он. -- Евгений Викторович, -- шепотом представился я. Внизу на лестнице пронзительно закричала кошка. Мы оба вздрогнули. Мой провожатый снял очки, и я наконец разглядел его лицо. На вид Петру было лет пятнадцать; пушок едва пробивался над пухлой губой; глаза с длинными белесыми ресницами смотрели на меня серьезно; из-под шляпы выбивались буйные русые космы. Петр развернул листок, полученный от Николая Ивановича. Он был покрыт цифрами. Подросток достал карандаш и, сосредоточенно шевеля губами, принялся рисовать над цифрами буквы. -- Что это? -- шепнул я, глазами указывая на листок. -- Шифр "гранит", -- шепнул он. -- Применялся народовольцами при секретной переписке. Постепенно, буква за буквой, на листке возникал следующий текст: "В девять утра надлежит собраться на углу Литейного и Фурштадтской, вход со двора. Условный знак в окне второго этажа слева: два кирпича, составленные в виде буквы ,,Т". В первой подворотне слева на Бассейной, считая от Литейного, надлежит оставить условный знак -обведенную кружком цифру ,,7". Помнить о конспирации. Дворник". Петр чиркнул спичкой и поджег листок. Мы с ним выглядели столь подозрительно на этой незнакомой площадке, что мне стало не по себе. Листок догорел на каменном полу. Петр тщательно растер пепел подошвой. Наверху хлопнула дверь. Петр быстро нацепил очки и побежал вниз по лестнице. Я потрусил за ним, стараясь двигаться бесшумно. Мы выскользнули на проспект и молча пошли рядом. Утренний мрак стал рассеиваться. Люди шли по проспекту, меся ботинками грязную снежную кашу. Внезапно взгляд мой упал на водосточную трубу, облепленную прямоугольничками объявлений. Проходя мимо, я автоматически, не задумываясь, скользнул взглядом по ним: "2 на 3... по договоренности... две студентки снимут..." Как вдруг меня обожгло. Я увидел мокрое, с размытыми буквами объявление, на котором детской рукою было начертано: "Папа, не бойся. Приходи. Не бойся. Егор". Я сразу понял, что это писал мой сын, почувствовал это нутром. Он зовет меня! Он ищет!.. Я остановился и осторожно отклеил объявление от водосточной трубы. Оно было приклеено пластилином. Я расправил его и сунул во внутренний карман куртки. Оглядевшись, я увидел, что Петра и след простыл. Егоркино объявление на груди жгло меня сквозь рубашку. Куда идти и что делать? Снег повалил сильнее, струйки воды стекали у меня по лицу. Я надвинул на глаза капюшон куртки. Кроссовка на левой ноге промокла. Возвратиться домой? Но где дом? Я не был уверен, что найду его: мой провожатый успел меня достаточно запутать. Оставалось действовать по шифрованной инструкции. Слава Богу, я помнил, что Бассейная -- это улица Некрасова, а Фурштадтская ныне носит имя Петра Лаврова. Опять Петр Лаврович!.. Я попытался собрать все свое чувство юмора, чтобы не прийти в бешенство. В моем возрасте участвовать в нелепой игре? Только этого не хватало! Тем не менее, я дошел до Большой Пушкарской и сел в первый номер троллейбуса, который благополучно доставил меня на Невский. Оттуда я прошел по Литейному до угла улицы Некрасова -- у меня уже промокли обе ноги -- и свернул вправо. Вот она, первая подворотня! Я зашел в нее, скользнул взглядом по грязным стенам. Чем подать условный знак?.. Оглядевшись, я увидел кусок штукатурки и выцарапал им на стене семерку, обведя ее кругом. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким идиотом! Могут подумать Бог знает что. К счастью, никого в подворотне не случилось. Я вышел на улицу и лицом к лицу столкнулся с Петром. -- За нами "хвост"! -- прошептал он и, резко повернувшись, бросился бежать по направлению к Литейному. Я помчался за ним, хлюпая по снежной каше и поминутно скользя. Петр свернул направо, добежал до остановки трамвая, где как раз с шипением открывал двери тридцать второй номер, и прыгнул в вагон. Я едва поспел за ним. Мы плюхнулись на заднее сиденье. Петр оглянулся и приник лбом к стеклу. За отъезжавшим трамваем бежал человек средних лет в теплой куртке на "молнии". Петр показал ему язык. -- Отцепили, -- сказал он. К удивлению своему, я заметил, что мною овладевает некая конспиративная нервозность. Я чувствовал опасность, я озирался. Все вокруг стало казаться подозрительным. Внезапно Петр сжался, надвинул на глаза шляпу. -- Спрячьте лицо, -- шепнул он. Я послушно надвинул капюшон на глаза. Петр кивнул на женщину -одну из немногих пассажиров вагона. Она сидела впереди спиною к нам. -- Из охранки, -- еле слышно, одними губами прошептал мой провожатый. Трамвай подошел к остановке на углу улицы Петра Лаврова. Я дернулся к двери, но Петр схватил меня за руку и прижал ее к себе. Я повиновался. С бьющимся сердцем в груди я едва дождался следующей остановки за мостом. Там женщина сошла, мельком взглянув на нас. Мы оба инстинктивно опустили головы чуть не до колен. Петр разрешил выйти лишь на следующей остановке, и обратно мы воротились через мост пешком. Черная вода Невы глотала крупные хлопья снега. Мост был абсолютно пуст; на чугунных перилах лежал тяжелый снежный вал, отделявший нас от страшного пространства за ним, где кружились в пустоте белые хлопья, затягиваемые в реку. Меня колотила дрожь. Ноги оледенели. Мы дошли до угла бывшей Фурштадтской. Здание на углу было опоясано деревянным забором, окна зияли дырами разбитых стекол. Судя по всему, дом был на капитальном ремонте. Мой провожатый нашел в заборе дыру и, осмотревшись, юркнул в нее. Мне пришлось последовать за ним. Мы миновали мрачную замусоренную подворотню и оказались во внутреннем дворе, заваленном ржавыми трубами, битым кирпичом, поломанной мебелью. Окна с выломанными рамами, смотревшие во двор, дополняли зловещую картину. К одному из парадных тянулась тропка свежих следов. Я взглянул вверх. В окне второго этажа, на подоконнике, стояла буква "Т" из двух красных кирпичей. Мы с Петром вошли в парадное. Здесь было еще гаже. В нос ударил запах нечистот, на лестнице валялся полуразложившийся труп кошки. Двери квартир были выдраны с коробками; осыпавшаяся штукатурка толстым слоем покрывала полы; обнажилась кирпичная кладка стен. В доме было тихо. Непонятное чувство страха, смешанного с брезгливостью, овладело мною. Мы поднялись на третий этаж. В комнате с продранными и сорванными со стен обоями на поломанных табуретках и ящиках сидели Николай Иванович и подростки, Али среди них не было. Николай Иванович взглянул на часы, молча кивнул нам. Петр удалился в глубь разрушенной квартиры и принес два старых стула, оба о трех ножках. Мы кое-как уселись на них. Минут пять прошло в полном молчании. Я исподтишка разглядывал лица юношей. Все заметно волновались: резче обозначились скулы, нахмурились брови, глаза потемнели. Наконец внизу послышались легкие шаги, и через несколько мгновений в разрушенную комнату вошла Аля. Меня поразил ее облик: лицо осунулось, щеки пылали нездоровым румянцем, под глазами обозначились тени. От Али исходили токи решимости. -- Я принесла заряды, -- сказала она. -- Раздай, -- распорядился Николай Иванович. Она открыла сумочку и вынула оттуда три серых теннисных мячика. Никто не улыбнулся. Аля отдала их Петру и обоим братьям. Николай Иванович встал, вслед за ним и мы все. Он оглядел собравшихся, вынул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги и не спеша развернул. -- Приговор Исполнительного комитета партии "Народная воля", -начал читать он. Тут только я понял -- в какой игре участвую. Кружок Николая Ивановича, по всему судя, проводил экскурсиюинсценировку казни Александра Второго. Аля исполняла роль Софьи Перовской, остальные были метальщиками. Серьезность, с какою подростки относились к игре, показывала, что они не шутя вошли в роли народовольцев. Николай Иванович зачитал приговор, после чего Аля ровным, бесстрастным голосом изложила план покушения. Метальщики с зарядами должны были рассредоточиться по углам Малой Садовой, где приготовлен подкоп с минным устройством, ведущий к середине проезжей части из сырной лавки супругов Кобызевых, под чьими документами скрываются члены ИК Якимова и Богданович. Лишь только экипаж императора, следуя на разъезд войск в Михайловский манеж, достигнет места подкопа, мина будет взорвана, а подоспевшие метальщики довершат дело бомбами. Аля сказала, что недостающие заряды она принесет через час от Кибальчича. Не скрою, игра показалась мне несколько сомнительной, но захватывающее внимание, с каким подростки слушали Алю, делало инсценировку почти реальной. Выслушав наставление, метальщики принялись по одному покидать разрушенный дом. Последними вышли мы с Николаем Ивановичем и его дочерью. -- Забавная игра, -- усмехнулся я, пытаясь освободить себя от напряжения. Но не вышло -- смешок получился нервным. На углу Литейного Аля покинула нас, растворившись в толпе по всем правилам конспирации. Мы с Николаем Ивановичем пошли пешком по направлению к Зимнему стадиону. Вагоновожатый молчал. Метальщики начали попадаться нам на углу Малой Садовой и бывшей Итальянской. Они прогуливались с явно конспиративным видом, что бросалось в глаза, так что я побоялся, как бы они не стали объектом внимания милиции. Мы дошли до Невского. Здесь дежурили братья Али. Они приветствовали нас легкими кивками. И снова меня охватило волнение. Мне казалось, что подростки-метальщики слишком заметны в воскресной толпе, фланирующей по Невскому. От них исходили волны опасности, желание взорвать эту беспечную мелкобуржуазную массу, затопившую центральные улицы города. Похожие на "хиппи" мальчики торчали из толпы, как занозы, а на глубине полутора метров под землей таилась бочка с динамитом. Николай Иванович куда-то пропал. Я купил газету и встал на углу за киоском "Союзпечати", делая вид, что изучаю новости. Буквы прыгали перед глазами, я с минуты на минуту ожидал взрыва. Как вдруг быстрая тень прошелестела мимо, дернув меня за рукав. Я разглядел под вуалью темные Алины глаза, горевшие лихорадочным блеском. Быстрым шагом, на расстоянии трех метров друг от друга, будто связанные невидимой нитью, мы проследовали в молочное кафе неподалеку. Там уже находились Николай Иванович и все метальщики, сгрудившиеся за столиком с булочками и кофе. -- Царь изменил маршрут. Он боится, -- проговорила Аля. -- Карета проследовала по Екатерининскому и Итальянской. Обратно он поедет тем же путем. Вот план расстановки, -- она выложила на стол почтовый конверт, на оборотной стороне которого была нарисована схема улиц и крестики, обозначающие места метальщиков. Подростки склонились над схемой. -- Я дам знак платком, -- сказала Аля. И снова юноши тихо и бесшумно исчезли. На столике остался недопитый кофе. -- Хотите быть метальщиком? -- Аля вынула из сумочки мячик, протянула мне. Я неуверенно пожал плечами. -- Боитесь? -- выдохнула она, сверля меня жгучими глазами. -- Почему боюсь? -- передернулся я. Я сунул мячик в карман, посмотрел на схеме свое место. Оно было неподалеку от Спаса-на-Крови. Николай Иванович хладнокровно пил кофе. -- Удачи вам! -- шепнула Аля, поднимаясь. -- С Богом! -- сказал Николай Иванович. -- После исполнения приговора собираемся на конспиративной явке. Угол Малого проспекта Петроградской стороны и Широкой улицы. -- Где это? -- спросил я. -- Угол Ленина и Щорса. В одиночестве я дошел до Екатерининского канала и повернул направо, к Конюшенной площади. Храм Спаса-на-Крови, заштрихованный летящими хлопьями снега, завершал перспективу канала. Я не чувствовал собственных ног, меня била крупная дрожь. Кроссовки совершенно размокли и чавкали при каждом шаге. Слева, за каналом, я увидел Алю. Она стояла на продолжении линии Итальянской улицы и всматривалась в даль. Метальщики прогуливались по эту сторону, то и дело оглядываясь на фигурку Али. Я вытащил мячик из бокового кармана и спрятал его за пазуху. Мимо меня прошел Петр в надвинутой на очки шляпе. Я взглянул на Алю. Она вытянулась как струнка, не сводя глаз с какой-то точки вдали. Потом она выхватила из сумки белый платок и взмахнула им в воздухе. И тотчас метальщики, находившиеся ближе к Невскому, оборотились и направились в мою сторону. Сердце мое забилось громко: оно ходило ходуном в груди, дыхание прервалось. Я уже готов был увидеть императорскую карету с четверкой лошадей и казаками, скачущими впереди и сзади нее, как вдруг на набережную канала вырулило такси с зеленым огоньком и направилось в сторону Конюшенной. Не успел я ничего сообразить, как Петр, находившийся метров на пятьдесят ближе к углу, выскочил на проезжую часть и, взмахнув рукою, швырнул мячик на мостовую. Мячик высоко подпрыгнул и упал в канал. Машина шарахнулась в сторону. Я успел увидеть, как Петр и остальные метальщики перебегают пешеходный мостик по направлению к улице Софьи Перовской. Машина резко затормозила, из нее выскочил водитель. Я узнал его. Это был тот самый таксист, который привез меня к фундаменту моего дома злополучной апрельской ночью. Он послал крепкое ругательство вслед убежавшим злоумышленникам, потом перевел взгляд на меня. -- Здравствуйте. Вы меня узнаете? -- заискивающе спросил я, чтобы не быть заподозренным в соучастии. -- А-а... Это ты... -- протянул он хмуро. -- Вот сволочи, скажи! Своими бы руками удавил!.. Что он там швырнул? -водитель подошел к парапету, поглядел на воду. -- Мячик, что ли? Я перепугался, думал -- бомба! Я стоял возле такси, не зная -- уходить или нет. -- Водитель, сплюнув, вернулся к машине. -- Дом-то нашел свой? -- лениво поинтересовался он. -- В общем, да, -- мне не хотелось об этом говорить. -- Бывают заскоки по пьянке. Сколько хочешь... Вчера вез мужика, тот тоже не мог адреса вспомнить... Подвезти? -- он уселся на свое место. -- У меня денег нет, -- сказал я. -- А куда тебе? -- На Петроградскую. -- Садись, по пути. Я в парк еду, -- он распахнул переднюю дверцу. Усаживаясь в машину, я успел увидеть на другом берегу канала Алю. Она стояла у парапета, сцепив пальцы, и смотрела в мою сторону. На конспиративную явку я прибыл раньше других заговорщиков. Дом на углу Широкой и Малого тоже находился на капитальном ремонте, в той именно стадии, когда успели сломать, но строить еще не начинали. Здесь окна, выходящие на улицу, были закрыты ржавыми железными листами, двери парадных заколочены досками, а единственная подворотня загорожена сломанными чугунными воротами, снятыми с петель и скрученными посредством толстой проволоки. Я обогнул дом и зашел в следующую подворотню, откуда мне удалось проникнуть во внутренний двор ремонтируемого дома. Он являл собою еше более печальное зрелище, чем дом на углу Фурштадтской. Огромные кучи строительного мусора громоздились тут и там; часть дома была вынута изнутри вместе с перекрытиями, остались лишь наружные стены; другая часть сохранила перекрытия, но лишилась наружной стены, так что во двор выходили пустые ниши комнат с разномастными обоями. На четвертом этаже, у самого края пропасти, стоял шкаф с зеркальной дверцей, которая медленно поворачивалась на ветру с едва слышным скрипом. Зеркало было разбито. Я уселся в углу двора на железный остов скамейки. Вскоре во двор зашли двое подростков из команды Николая Ивановича. Не обратив на меня ни малейшего внимания, они исчезли в зияющем провале парадного и через несколько секунд вынырнули на втором этаже в комнате с голубыми обоями. Один из них установил у края пропасти два кирпича в виде буквы "Т", после чего подростки укрылись в доме. Прошел еше один, затем появился мой напарник в синих очках, скользнул по мне взглядом. -- Петр! -- окликнул я его. Он сделал вид, что не слышит, и тоже исчез в доме. Наконец, во дворе появился Николай Иванович с дочерью. Я поднялся со скамейки и направился к ним. Они остановились. -- Я пораньше приехал. На такси, -- объяснил я, чувствуя какую-то непонятную вину. -- Почему вы не метнули заряд? -- строго спросила Аля. -- Аленька... -- опешил я. -- Погоди. Это нам тоже пригодится, -- сказал дочери Николай Иванович, направляясъ к парадному. -- Вы что... серьезно? -- упавшим голосом произнес я вслед, но делать нечего -- приходилось доигрывать нелепую постановку до конца. Внутри дома было омерзительно. Как видно, пьяницы Петроградской стороны использовали пустующую коробку дома для своих нужд. Приходилось то и дело переступать через нечистоты, остатки еды, следы рвоты. В воздухе стоял отвратительный запах мочи. Стараясь не дышать, я поднялся на второй этаж. Заговорщики собрались в одной из внутренних комнат, где тоже хватало грязи и вони. Они стояли в кружке, центром которого был Николай Иванович. Я подошел и встал сзади. -- Акция не удалась, -- сказал Николай Иванович. -- Произошло это по вине вашего товарища. После бомбы Рысакова, как вы знаете, должен был последовать еще один взрыв. Но его не было. Молодые люди обернулись ко мне без тени улыбки или снисходительности. Я почувствовал себя весьма неуютно. Дурацкая история! Неужели я должен оправдываться перед этими юнцами в том, что не швырнул мячик на мостовую?! Полная чушь. -- Вы нарушили уговор и поставили под удар организацию, -- жестко произнес Петр, глядя на меня сквозь синие стекла. -- Я не уговаривался, позвольте! -- воскликнул я. -- Вы взяли заряд. Мы на вас рассчитывали, -- сказал младший сын Николая Ивановича Леша. -- Ну, виноват... Мне не нужно было, -- пробормотал я. Николай Иванович еле заметно улыбался. -- Что решит Исполнительный комитет? -- спросил он. Подростки потупились, размышляя. Слово взял старший из сыновей Николая Ивановича. -- Это нельзя расценивать как предательство. -- Это малодушие, -- сказал Петр. -- Мы не можем судить за трусость. Пусть он сам себя судит. Честь революционера требует, чтобы он сам покарал себя смертью, -- заключил брат Али. Я похолодел. Мне предлагали самоубийство. -- Он должен искупить вину жизнью, правильно, Николай Иванович? -- раздался голос сбоку. Я повернул голову. Рядом стоял тщедушный паренек с унылым взглядом и с прыщавым лицом. -- Я не член Исполнительного комитета. Решать должны вы, -- ответил Николай Иванович. Наступила тишина. Подростки мялись. Тогда Петр взял на себя функции судьи, опрашивающего присяжных. Он называл каждого по имени, и в ответ я слышал: -- Смерть. -- Смерть. -- Смерть... Я был приговорен к самоубийству единогласно. Юноши побледнели, дышали порывисто. В холодном смрадном воздухе вспыхивали облачка пара у губ. Да и мне, признаться, было не по себе. Молчание прервал Николай Иванович. -- Занятие окончено. В следующий раз мы разберем акцию первого марта и процесс Желябова и Перовской. Спасибо, можете быть свободны. Юноши разошлись, не глядя друг на друга. Поколебавшись, ушла и Аля. Мы остались вдвоем с Николаем Ивановичем в пустом загаженном помещении, которое когда-то было человеческим жильем. Здесь, в этих стенах, любили друг друга, рождались и умирали, теперь же все покрыто дерьмом... -- Ну, как вам понравилось?.. -- усмехнулся Николай Иванович. И тут я взорвался. Я кричал, что это бесчеловечно, что он калечит юные души, что нельзя приговаривать к смерти за малодушие... -- Завтра вы предъявите свой реестр несправедливостей и снова зальете все кровью! Надоела кровь! Сколько можно крови?! -- кричал я. Николай Иванович слушал меня угрюмо, но спокойно. -- История -- жестокая вещь, -- сказал он только и, повернувшись, пошел к лестнице, переступая через кучи дерьма. Выходя из лифта на своем этаже, Ирина столкнулась со стариком-соседом, что поселился напротив. Он был в черном демисезонном пальто и котелке, с зонтом-тростью, висевшем на сгибе левой руки. Ирина поздоровалась. -- Здравствуйте, Ирина Михайловна, -- ответил старик. Он впервые назвал ее по имени. Это заставило Ирину остановиться. -- Вы знаете, как меня зовут? Откуда? -- спросила она. -- Я про вас многое знаю, Ирина Михайловна, -- спокойно проговорил старик. Ей не понравилось это. Она не знала, что ответить. А старик вошел в кабину лифта и уже оттуда, повернувшись к Ирине лицом и нажимая кнопку первого этажа, сказал с улыбкой: -- Зашли бы как-нибудь в гости по-соседски... Створки скрыли его, как занавес актера, и лифт провалился вниз. Это еще больше озадачило Ирину. Она пришла домой, поцеловала кинувшегося ей навстречу Егора, принялась выгружать из сумки продукты. -- Егор, ты не знаешь, как зовут соседа напротив? -- спросила она. -- Не, -- мотнул головой Егор, заглядывая в сумки. -- А кто он? Пенсионер? -- Он с котом живет, -- ответил Егорка. -- С котом? Как писатель? -- Это тот же самый кот. Филарет. -- Филарет? -- удивилась Ирина. Любопытство, смешанное с беспокойством, разбирало ее. Какой странный старик! А вдруг он знает что-нибудь о Жене? "Зашли бы в гости...". Интересно, как? Он же не пригласил, не сказал -- когда... Весь вечер она промаялась, поминутно прислушиваясь к звуку лифта -- не едет ли сосед? Временами подбегала к глазку и, кляня себя в душе, подглядывала за соседской дверью. Старик не появлялся. Явился он только в полночь -- и не один. Вместе с ним в квартиру вошел человек в накидке до полу и с длинными гладкими волосами, подвитыми снизу. Ей показалось, что они переговаривались не по-русски. Весь следующий день она обдумывала предлог, чтобы пойти к соседу, и нашла! Вечером она сварила куриный бульон, покормила Егорку вареной курицей с пюре, после чего завернула куриные косточки в полиэтиленовый пакет и, сказав Егорке, что сейчас вернется, храбро вышла за дверь. Она нарочно не оделась для визита, была по-домашнему, чтобы показать, что она на минуточку. Сосед открыл дверь и взглянул на нее проницательно, с понимающей улыбкой. -- Добрый вечер, простите... -- сказала она. -- У меня тут куриные потрошки, косточки. Для вашего кота. Жалко выбрасывать... -- Весьма любезно с вашей стороны. Проходите, Ирина Михайловна, -старик посторонился. Она несмело вошла, держа на весу мешочек. -- Заходите в комнату, пожалуйста. -- Простите, -- сказала она, краснея. -- Я не знаю, как вас зовут. -- Можете называть меня Лаврентий Родионович, -ответил он. -- Очень приятно, -- Ирина, не зная, что делать, переложила мешочек из правой руки в левую и протянула старику ладошку. Он поцеловал ее в кончики пальцев. Она зашла в комнату, посреди которой стоял круглый дубовый стол, а стены были уставлены книгами. В кресле на боку, вытянув лапы, лежал большой рыжий кот с белым брюшком. Он открыл один глаз и взглянул на Ирину с ленивым любопытством. -- Присаживайтесь, -- старик указал на стул. Она села боком к столу, а Лаврентий Родионович занял место в рабочем вращающемся кресле у письменного стола, развернувшись к ней. Стол был завален бумагами и книгами с закладками. На старике был черный синтетический спортивный костюм на "молниях". Ирине показалось, что она уже видела где-то этот костюм. Точно! Сосед-писатель выбегал в нем к мусоропроводу опорожнять ведро. Лаврентий Родионович молчал, разглядывая Ирину внимательно, но без назойливости. -- Вы говорили, что знаете меня, -- начала она, собравшись с духом, когда пауза затянулась до опасного предела. -- Нет, вас я не знаю, но о вас наслышан. -- От кого же? -- удивилась она. -- От одного моего ученика. Он рассказывал мне о вас долго и подробно, -- отвечал старик, наблюдая за ее лицом. -- А он откуда знает? Мы с ним учились? -- спросила она первое, что пришло в голову. -- Вряд ли... Боюсь даже, что он все это сочинил. -- Вот как? -- Ирина нервно рассмеялась. -- Что же он вам говорил? -- Он говорил, что вы разошлись с мужем. Точнее -- разлетелись... -- Ну... -- она утвердительно кивнула. -- ...Что вы решили отделаться от него, а потому солгали милиции. Сказали, что он с вами не живет, а потом передали чемодан через золовку... Ирина сидела, не шелохнувшись, будто парализованная его словами, а Лаврентий Родионович продолжал рассказывать, глядя на нее с какой-то непонятной улыбкой не то сочувствия, не то укоризны. Шаг за шагом он описывал ее поступки и слова, в том числе и такие, о каких не мог знать никто, кроме нее... И сожженные на свече письма, и разорванная фотография, клочки которой она засунула между томами Тургенева, и телефонный звонок на службу мужа, и дачное объяснение с Григорием Степановичем... -- все до мельчайшей, интимнейшей детали знал этот старик с негромким голосом и мягкими обходительными манерами. Ирине стало жутко. Она почувствовала, что с нее часть за частью снимают одежды, и она остается обнаженной под внимательным взглядом Лаврентия Родионовича. Чувство это было невыносимо, но она не могла остановить старика, лишь смотрела на него с мольбою, ощущая, как пылает ее лицо и трепещет жилка на виске. Только когда он подошел к тому вечеру с несостоявшимися поминками и начал рассказывать, как она со свечою в руках подошла к окну, Ирина, будто защищаясь, загородилась руками. -- Нет... не надо, -- прошептала она. -- Этого не было? -- спросил старик с удивлением. -- Впрочем, я же говорил, что мой ученик -- изрядный сочинитель. -- Он не может этого знать! Он же не Господь Бог! -- воскликнула она. -- О нет, уверяю вас! -- улыбнулся Лаврентий Родионович. -- Но кто же? -- Человек, который вас хорошо знает. -- Меня никто так не знает! -- Вот здесь вы ошибаетесь. Все наши поступки и даже мысли рано или поздно становятся известны, -- сказал старик. -- Но не до такой же степени! -- Более, чем до такой... Но почему вы волнуетесь? Кажется, вы не совершили ничего дурного? -- Неприятно, знаете... -- поежилась Ирина. -- Как голая. Вы про меня все знаете, а я про вас -- ничего. -- Справедливо заметили. Это не совсем честно. Я не хочу быть в положении подглядывающего (при этом слове Ирина вздрогнула) и непременно расскажу вам о себе. Только сначала ответьте мне на один вопрос. Вы верующая? -- Нет... то есть... я не знаю, -- смешавшись, ответила она. -- Весьма характерный ответ, -- кивнул старик. -- Дело в том, Ирина Михайловна, что я когда-то был пастором... И Лаврентий Родионович повел рассказ о себе, из которого Ирина узнала, что старик долгое время жил в другой стране, с иными порядками и обычаями, и лишь недавно переехал сюда, к своему ученику, в его квартиру... -- Ах, так ваш ученик -- писатель? -- догадалась она. -- Именно так. Сочинитель. -- Значит... вы тоже пишете? -- Увы, Ирина Михайловна. -- Почему -- "увы"? -- Слишком много знать о людях -- печально, -- серьезно проговорил Лаврентий Родионович. -- Значит, вы -- не русский? -- спросила она. -- Я англичанин. Но это по секрету... -- улыбнулся он. -- Иначе майор перепугается. Лаврентий Родионович -- мой здешний псевдоним. -- А как же... -- она смутилась, -- ваше настоящее имя? -- Йорик, -- сказал он. Она порылась в памяти, припоминая английского писателя с таким именем, но никого не нашла, кроме шекспировского шута, про которого было известно, что он "бедный". И это гамлетовское восклицание в сочетании с печальной улыбкой старика и его "увы" вдруг породили у нее жалость и нежность к Йорику. Она подумала, что ему очень одиноко здесь, в чужой стране, на старости лет. -- Вы очень хорошо говорите по-русски, -- сказала она. -- Так же, как на любом языке. Когда писатель доживает до моего возраста, он свободно говорит на всех языках. -- А сколько вам лет? -- полюбопытствовала Ирина с неожиданным кокетством. -- Двести шестьдесят семь. Она оторопела, но, взглянув в смеющиеся глаза Йорика, поняла, что тот шутит, и рассмеялась. Некоторое время они сидели, смеясь и глядя друг на друга с тем доверием и пониманием, что иногда сами собою возникают меж людьми. -- Лаврентий Родионович, то есть, простите... -- начала она. -- Сэр Йорик, -- невозмутимо подсказал старик. -- Сэр Йорик, как вам у нас здесь нравится? -- спросила Ирина, обращаясь к старику уже как к иностранному гостю, с затаенным ревнивым чувством. -- Видите ли, я по-настоящему знаком лишь с вашим домом... Правда, удалось прочитать немало книг, -- он кивнул на письменный стол, заваленный книгами. -- Но там много вранья, вы уж простите. В книжках правду от лжи отличаешь по запаху. Эти книжки пахнут елеем, поверьте мне как бывшему священнику. Что же касается вашего дома, то он... забавен. Но он без основания. -- Без фундамента? -- переспросила она. -- Так это потому, что мы сюда прилетели. Он раньше был с фундаментом. Все-таки довольно странная история, я никак не могу понять. Почему мы улетели? Вы об этом тоже знаете? Йорик сухо рассмеялся. -- Как вы думаете, Ирина Михайловна, на свете есть любовь? -- спросил он неожиданно. -- Любовь?.. Да, -- опешила Ирина. -- А при чем здесь любовь? -- Обычно это понятие связывают с ощущением полета. На крыльях любви, знаете... Любовь вольна, как птица. И прочая романтическая чепуха. Любовь -- это связь. Связанный человек не летает. Дом -- тем более. -- Ну... любовь -- не только связь, -- обиженно возразила она. -- Я не в вульгарном смысле. Связь сердца с сердцем, души с душой. Связь с прошлым и будущим. Связь с Родиной, если хотите. Как же вашему дому не улететь, если он ничем не связан? И как же не улететь вашему мужу? -- Я любила его, -- сказала она, потемнев. -- Вы ведь давно хотите расспросить о нем, не так ли? -- Да-да, конечно! -- вскинулась она, радуясь, что он угадал ее мысли. Йорик пожевал губами и прищурился, припоминая, а затем начал свой рассказ все с той же апрельской ночи, когда Евгений Викторович приехал домой на такси... Ирина слушала завороженно. Скитания ее мужа, как вехами обозначенные местами временных пристанищ, которые ей были, в общем, известны: аспирантское общежитие, квартира Натальи, дача в Комарове, Севастополь, -- обретали плоть, наполнялись живыми подробностями, вроде узбекского плова, Первомайской демонстрации или котельных, где собираются подпольные дарования. Она не удивлялась поразительной осведомленности старика, внимая ему с безоговорочным доверием, ибо он уже доказал свою причастность к истине. Потому все размышления, все чувства Ирины стягивались к Евгению Викторовичу, к его жалкой и жестокой судьбе, столь наглядно и безукоризненно наказавшей его за потерю дома. Она почувствовала себя виноватой, жестокосердной и холодной; ведь у нее все эти месяцы был свой дом -- какой-никакой, причудливо-странный, нелюбимый -- с родным сыном в нем, генералом под боком, привычными лицами кооператоров. У него же не было ничего. Ей впервые показалось, что плата, которую она назначила мужу, -- непомерно высока, а когда старый Йорик дошел до диско-бара, Ирина прикрыла глаза ладонью, ощутив на ней капельки слез. Но старик будто не замечал ее состояния, а продолжал рассказывать о последних днях пребывания мужа в дискотеке, письме к сыну, кульке конфет для сирот и той драке, что вымела Евгения Викторовича из танцевального зала и привела пьяного к родному окну с мыслью о веревке... Йорик замолчал. -- Что же дальше? Что с ним? Где он сейчас? -- волнуясь, воскликнула она, поспешно утирая пальцами глаза. -- Не знаю, -- сказал старик. -- Как? Вы знаете все! Скажите мне, Бога ради! Он жив? -- Будем надеяться, -- пожал плечами Йорик. -- Все зависит от ученика. -- Почему? Какого ученика? -- не поняла она. -- Ах, от бывшего соседа? Он знает больше вас? Йорик загадочно молчал. Свет в окнах померк, фигура старика выделялась на фоне книжных полок, тихо урчал кот Филарет. -- Никто ничего не знает, -- сказал наконец Йорик. -- Но иные способны видеть. Ирина прикусила губу: ей почудился укор в словах старика. Она не могла отделаться от мысли, что в пересказе Йорика частная история ее разрыва с Евгением Викторовичем приобрела некое символическое значение. Ей вдруг непереносимо горько сделалось за себя, за Евгения Викторовича, за всех кооператоров, наконец, и к горечи этой примешался стыд перед чужеземным Йориком, забредшим в потерянный дом, дом без любви. Захотелось доказать, что это не так, но перед ее мысленным взором предстало узкое ущелье, освещенное синевато-мертвенным светом ртутных ламп, и кровавая дорожка на асфальте, которую она увидела как-то утром, когда спешила на работу, а в щель задувал свирепый сквозняк, прогоняющий сквозь нее сухие листья. Она вспомнила о сыне. Как же она могла так засидеться? Егорушка волнуется. -- Знаете, что? -- вдруг обратился к ней Йорик. -- Скоро праздник вашего государства. Мне было бы приятно собрать гостей. Приходите с сыном. И Машу можете позвать с мальчиком... -- Вы и про Машу знаете... -- растерянно произнесла Ирина. Сэр Йорик только руками развел: что поделаешь, работа такая... Перед самыми Ноябрьскими Ирине на службу позвонила Любаша и принялась тоже звать в гости с Егоркой. Чего вы будете одни скучать и так далее. Ирина не знала, как выпутаться, и вдруг нашлась: -- Приходите лучше к нам! Вы у нас давно не были. -- А тебе не попадет? -- От кого? -- От начальства. Дом-то ваш засекречен. -- Глупости. Дом как дом, -- храбро сказала Ирина. -- Ну, смотри. Я со всем кагалом приду. Пусть будет сюрприз сэру Йорику, весело решила Ирина и принялась готовиться к празднику: купила всем детям по сувениру -дешевенькие игрушки, блокнотики, авторучки; каждый завязала ленточкой, обернув в цветную бумагу и вложив внутрь открытку с поздравлением. Подарки сложила в сумку. "Пусть сэр Йорик раздает, -- подумала она. -- Как Дед Мороз". Мария Григорьевна отнеслась к идее общего празднества с сомнением, но в конце концов поддалась уговорам Ирины. В самом конце телефонного разговора по восстановленному не так давно каналу окно в окно Ирина уловила нотку ревности; ее так и обдало жаром: в самом деле, не успели, как говорится, увянуть цветы на могиле, как она нашла себе нового друга! И все же согласие было получено. Накануне праздника Ирина достала с книжной полки обрывки семейной фотографии с годовалым Егоркой, разложила их на столе и принялась складывать, подгоняя один к другому, пока перед нею не появилась вся семья, обезображенная косыми рваными линиями. Она нашла кусок картона, клей и до глубокой ночи восстанавливала семейный портрет, стараясь, чтобы разрывы были незаметны. Закончив работу, Ирина повесила фотографию на прежнее место и отошла подальше. Издали она выглядела цельной, но стоило подойти поближе, как разрывы вновь напоминали о себе, рассекая лица уродливыми шрамами. Любаша прибыла "со всем кагалом" рано утром седьмого ноября. Ника катила коляску с Ванечкой, Шандор и Хуанчик чинно шли, взявшись за руки, сама Любаша несла сумки с продуктами. Тотчас в квартире стало шумно, а когда подошли Маша с Митей, образовался жизнерадостный сумасшедший дом. Гремел телевизор, на экране которого ползли по Красной площади ракеты, Хуанчик с Митей гоняли шайбу в прихожей, Ника играла на фортепьяно песни Аллы Пугачевой, а Шандор с Егоркой показывали друг другу приемы карате. Женщины хлопотали на кухне. Узнав, что предстоит визит к англичанину, Любаша предложила соорудить королевский пудинг и тут же приступила к реализации замысла. Иван Иванович Демилле с соской во рту лежал тут же в коляске и вращал ножками. Визит был назначен на пять. "Файв о'клок", -- пояснила Ирина. Время пролетело быстро: кормили обедом детей, укладывали младших спать, старших развели по углам и заняли делом, чтобы не шумели, а потом уже женщины наскоро перекусили в кухне и не без волнения принялись прихорашиваться перед приемом у иностранца. Узнав, что сосед -- писатель, Любаша вскинулась: -- Что ж ты раньше не сказала? Я бы книжку принесла подписать. -- Я не знаю, как его фамилия. Неудобно было спрашивать, -оправдывалась Ирина. -- В отцовской библиотеке наверняка есть, -- заявила Любаша. -- Кто там сейчас в Англии писатели? Олдридж? -- А он не умер? -- спросила Маша. -- Скажешь -- Олдридж! -- засмеялась Ирина. -- Олдриджа как-то по-другому зовут. -- Джеймс, -- вспомнила Маша. -- Может, нашего Йорика и на русский не переводили, -- предположила Ирина. -- Чего ж тогда он приехал? Сидел бы дома, -- сказала Люба. -- Политическое убежище? -- с сомнением предположила Ирина. Женщины помолчали. Созревший пудинг остывал на столе, источая аромат корицы. Младший из рода Демилле посапывал в коляске, прикрыв тоненькие веки. В окне темнела мокрая кирпичная стена с грубыми швами кладки. В кухне было сумрачно. Ровно в пять, памятуя об английской пунктуальности, женщины собрали принаряженных детей в прихожей, и Ирина распахнула дверь. Первой с пудингом на блюде вышла Любаша, за нею -- Ника, катящая коляску с Ваней, следом, парами, -- мальчики, а последними -- Маша с Ириной. Егорка нажал кнопку звонка. Открыла им молоденькая девушка, в которой Ирина и Маша, не без удивления, узнали Шуру, встречавшую их в Доме малютки. Митя расцвел в улыбке и потянулся к ней. На Шуре было белое свободное платье до полу, лоб обтягивала белоснежная атласная косынка с маленьким красным крестиком сестры милосердия. Не успели женщины обменяться взглядами, как к ним вышел сэр Йорик в костюме вельможи елизаветинских времен с напудренным париком, отчего в рядах гостей произошло определенное замешательство. Дети заулыбались, женщины же настороженно притихли, подобрались, на лицах изобразился плохо скрытый испуг. -- Прошу вас, -- Йорик сделал широкий приглашающий жест, отступая в глубь квартиры. Пока входили дети, Любаша успела шепнуть Ирине: -- Слушай, может, он чокнутый? -- Не должно быть... -- неуверенно отвечала Ирина. Как бы там ни было, отступать было поздно. Дети занимали места за круглым столом, руководствуясь указаниями Шуры. Там уже сидели несколько маленьких мальчиков и девочек, среди которых Ирина узнала Танечку Вероятнову из соседней квартиры. На столе стоял канделябр о семи свечах, огромный фарфоровый чайник и молочник с дымящимися сливками. По кругу располагались фарфоровые чашечки. Серебряные ложки, щипцы для сахара, конфеты в нарядных коробках, пирожные -все выглядело красиво и даже изысканно. Сэр Йорик в парчовом камзоле ожидал, пока усядутся гости и займет на столе место королевский пудинг. -- Прошу наливать чай... Нет-нет, сначала сливки, потом чай, -сказал он, заметив, что Шура перепутала последовательность. Она исправила оплошность. Первому налила хозяину, потом принялась обносить гостей. Сэр Йорик уселся в кресло. Детишки не забывали говорить "спасибо", вообще вели себя по-английски воспитанно. Маша сидела с бледным постным лицом, Любаша прятала глаза -- ей попала смешинка. Шурочка плавно двигалась по кругу с чайником и молочником в руках. -- Леди и джентльмены! -- начал сэр Йорик, когда Шурочка, закончив обносить, уселась с ним рядом. -- Я хочу поздравить вас с национальным праздником вашего государства, чья историческая роль в мире неоспорима и весьма велика. Благодарение Богу, ниспославшему мир и благодать на вашу землю, любовь и покой в ваши сердца... Леди и джентльмены слушали старого писателя со вниманием, следя за его благородными жестами, оборками кружевных манжет, белоснежным жабо, золотыми нитями парчи, мерно колыхавшимися буклями. Лишь Любаша со свойственной ей живостью никак не могла справиться со смешинкой, едва удерживалась от смеха. Она кусала губы, но в глазах прыгали искры веселья. Рыжий кот Филарет лежал на письменном столе, как сфинкс, полуприкрыв глаза и подогнув под себя лапы. -- Дети мои! Разрешите мне по старой привычке произнести воскресную проповедь, -- сэр Йорик потянулся к полке и взял в руки толстую черную книгу. Он раскрыл ее на закладке, водрузил на нос очки и, оглядев поверх стекол гостей, начал чтение. "Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески несправедливо злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика наша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас. Вы -- соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям. Вы -- свет мира. Не может укрыться город, стоящий на верху горы. И зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного..." Тихо стало за столом. Сэр Йорик поднялся и, чиркнув спичкой, зажег семь свечей на подсвечнике. Пламя разбросало по стенам зыбкие тени, как бы расширило их круг и в то же время сблизило. Дети сидели, тараща глазенки на пламя, и блеск его в этих глазах был радостен. Сэр дворик с улыбкой поклонился. -- От имени королевы и ее правительства разрешите заверить вас в искреннем уважении, которое питает моя нация к вашей, и пожелать нашим народам спокойствия, мира и процветания! Дети оживились. Упоминание королевы наконец-то прояснило картину. Это была сказка, игра, домашний театр, который устроил здесь славный старичок со странным именем Йорик. Руки потянулись к конфетам, Шурочка взялась за нож, чтобы разрезать пудинг. -- Спасибо вам, сэр Йорик, за добрые пожелания нашей стране и нашему народу, -- тщательно подбирая слова, с достоинством ответила Ирина. Сэр Йорик еще раз поклонился, прижав руки к жабо. -- А вы хохотушка, Любовь Викторовна! -- вдруг воскликнул он, грозя Любаше пальцем, на что она, наконец, залилась смехом в голос, окончательно разрядив обстановку. Потекла оживленная беседа, в которой непостижимым образом участвовали дети, включая Хуанчика. Лишь Ванечка спал в коляске да Митя не проронил ни слова; он быстро поедал пирожные, будто боялся, что их сейчас отберут. Егорка осмелился напомнить о ночных гостях старика. Ему хотелось узнать, точно ли они артисты. -- О да, это большие артисты! -- воскликнул сэр Йорик, поднимая указательный палец. Чаепитие продолжалось; пудинг удостоился похвал англичанина; женщины были на седьмом небе. Вдруг заплакал Ванечка. Первой к нему поспела Шура. Быстро и ловко она вынула младенца из коляски, уложила на диван, распеленала и снова запеленала, найдя запас пеленок в той же коляске. -- Кормить пора, -- сказала Любаша, усаживаясь в тени и расстегивая на груди платье. Шура поднесла к ней младенца, и Любаша, выпростав грудь, принялась его кормить. И это не показалось никому неуместным, потому что семья была в сборе и старый дедушка Йорик уже готовился запустить руку в кружевных манжетах в сумку, где лежали надписанные пакетики с подарками для детей. "...Славно, что мы догадались выпустить щегла. Пусть полетает по квартире. Он зачах в клетке... Даст Бог, дождемся весны, отпустим его на волю. А клетку сожжем. Ненавижу клетки!" "Я люблю тебя". "Я не верю тебе, но все равно приятно. Ты все придумал, признайся. Ты выдумщик, сочинитель, обманщик, сам веришь в свои фантазии. И меня ты сочинил, я вовсе не такая, я обыкновенная и немножко глупая..." "Я люблю тебя". "Ты просто соскучился по женщине. Ты долго трудился, долго сомневался в одиночестве и принял меня за награду. Ты насладишься мною и забудешь. Новая мысль поразит тебя и заставит трудиться..." "У тебя холодный нос". "Как у собаки... Ты впустил меня в дом, и я буду преданно служить, пока ты не выгонишь меня на улицу. Только будь ласков со мною. Я хочу умереть у твоих ног". "Ты никогда не умрешь". "Почему?" "Потому что теперь ты бессмертна". "Ах, я забыла... Все, к чему ты прикасаешься, становится бессмертным. Бедный ты мой! Твое творение отняло у тебя рассудок. Но я все равно люблю тебя и буду любить вечно". "Мы теперь вечно будем жить в этой темной комнате со щеглом, и рог молодой луны будет выглядывать из-за трубы, и пружинки раскладушки будут петь и пощипывать нас за бока..." "У тебя было много женщин?" "Не помню... Но все они были прекрасны и любили меня, а я любил их, хотя, в сущности, это была одна женщина, менявшая облик, чтобы мне интересно было ее разглядывать. Потом я уходил от нее или она покидала меня, чтобы встретиться снова в другом обличье и начать сначала..." "Значит, мы тоже расстанемся?" "Мы не расстанемся никогда". "Почему?" "Потому что на этот раз я сотворил тебя из своего ребра". "Я ничего не знаю о тебе". "Ты знаешь все. С тех пор, как я начал сочинять, житейское отпадало от меня. Теперь у меня нет ничего, кроме щегла и машинки, на которой я играю свою музыку. Остальное я могу выдумать". "А можешь ли ты выдумать любовь?" "Нет, увы... Мне удалось сочинить тебя, а любовь -- это уже твоя заслуга... Признаться, мне стало скучно в своем романе, когда даже кот отказался от меня, и я решил создать юную ученицу, чуткое и милое существо, чтобы оно прочитало то, что я сочинил, и одобрило бы автора. Но сам не заметил, как влюбился". "Это уже было". "Ты права, все уже было -- и Пигмалион, и Галатея, но что же поделать, если наши творения обладают для нас такой притягательной силой?" "Ты придумал меня такой, как тебе хочется, но я вовсе не такая. Я обыкновенная женщина, а в этом доме, кстати, оказалась не по твоей воле, а по обменному ордеру. Сейчас я боюсь -- отец догадается, что у нас происходит, тогда придется врать и отпираться. Ты ведь не женишься на мне, тебе не нужен дом, тебе нужны лишь исписанные листы бумаги. Мне жаль тебя..." "Почему?" "Потому что ты не способен любить". "Смотри, щегол приуныл. Ему хочется обратно в клетку". "Ты сказал, что всегда любил одну женщину -- ту, которую вообразил... Но ведь у каждой был свой характер, каждая хотела стать для тебя неповторимой, у каждой был свой щегол. Они не понимали только, что любят не тебя, а твое воображение..." "Но неужели ты это понимаешь?" "Приходится". "Я люблю тебя". "А я -- тебя. Мы оба любим одного человека". "По-моему, это верх одиночества: выдумать возлюбленную и привести ее к себе домой, в свой роман..." "В дом или в роман?" "Это одно и то же. Ты заметила, что я строю его, нак дом? Он и есть мой дом. Почему я раньше не придумал тебя? Все лето сидел один-одинешенек в чужой квартире, с Филаретом..." "А любительница изящной словесности и котов?" "Это не считается... Все лето я убегал от героя, а он настигал меня. Я чувствовал себя измученным, затравленным реалистом. Не мог вообразить себе молоденькой девушки! Только здесь, на Безымянной, увидел тебя и понял -- чего мне не хватало в романе! Ты не представляешь, как я рад!" "Хочешь серьезно? Ты ужасный трус. Ты говорил нам, что литература для тебя -- игра. Но ведь и любовь для тебя -- игра! Ты боишься обнаружить за выдуманной женщиной настоящую. Тебе не нужна медсестра родильного дома, которая возит каталку с орущими младенцами. Вот здесь у меня родинка, смотри! Тебе не нужна эта родинка. А вот здесь -- смотри! -- шрам от аппендицита. Абсолютно ненужная деталь в твоем романе, но она -- моя!.." "Ты не замерзла? Давай я тебя укрою". "Не трогай меня". "Сашенька, неужели и ты будешь повторять избитые истины литературоведов? В мою игру помещается вся жизнь и еще остается немного места для грустной улыбки. И любовь к тебе помещается туда, и щегол Вася -- видишь, он встрепенулся и взлетел под потолок? Нет иной игры, кроме игры в слова. Мы с тобой существуем только на бумаге, но не делаемся от этого хуже. Наоборот, здесь мы свободны от случайностей, здесь даже несущественные детали, вроде щегла, играют роль -- угадай какую?.. И все это отобрано мною, названо и поставлено в ряд, потому что я люблю тебя!" "Тебе не поверят. Так не привыкли. За словами ищут реальную картину. Никто не поймет -- есть я или меня нет?" "Первого, кто усомнится в твоей абсолютной, неправдоподобной реальности, я пригвозжу к стене нашего дома убийственным словом!" "Каким?" "Дурак". "Это грубо". "Осел". "Осел -- хорошо. Вот осел -- это хорошо". "Вот видишь, ты совершенно живая. Можно, я поцелую тебя в... Вот сюда". "Милый, поцелуй свое многоточие". "Ты иронична. Не пойму только -- сама по себе или мне так хочется?.. В самом деле, я почти ничего о тебе не знаю. Я знаю лишь -- зачем ты нужна мне. Но зачем ты нужна себе?" "Мне сон приснился семь лет назад... Ко мне подошел мальчик и повел куда-то. Мы шли долго по сухой траве, потом увидели на холме светлый дом с башенками. Мы вошли туда и поднялись в башенку. Оттуда было хорошо видно вокруг -- деревья в поле и какие-то железные колеса. Они быстро вращались, совершенно бесшумно... А когда я оглянулась, мальчика уже не было, рядом стояли две женщины. У одной был сверток с грудным ребенком, а на другой была черная широкополая шляпа с пером. ,,Нас трое, ты не знала?" -- сказала она мне, и тут я поняла, что это тоже я, и замарашка с ребеночком -- тоже я... Наверное, это все из-за имени. Меня в семье звали Алей, а в школе -- Сашей, но я знала про себя, что я -- Шурка. Это же все разные имена, значит и люди разные! Аля с гонором, строгая, резкая... Саша -- прилежная, как ученица, рассудительная... А Шура... Меня так детишки только зовут". "Какие детишки? Грудные?" "Нет, в Доме малютки. Я туда езжу, присматриваю за нашими ,,отказными". Сейчас многие отказываются от детей. Родит -- и отказывается... Не нужны им дети, потому что они сами себе не нужны. Теперь много ненужных себе людей". "Может быть, они другим нужны?" "Если себе не нужен, то другим -- и подавно. Потому и любви нет, я думаю. Сироты рождаются. Я ему пупок перевязываю и плачу: ,,Еще один сирота появился, бедный ты мой!" Сиротливо жить стало, ты чувствуешь? Вот и дом твой -- сиротливый... У тебя дети есть?" "Есть". "Значит, и они сироты. А без них и ты сирота... Я тебе сон не досказала. В том светлом дворце, где я оказалась со своими сестрицами, было много детей. Они плакали все и тянулись ко мне. Их чем-то обидели. Построили дом и бросили. Дом без любви -- это стены одни и крыша. Я потому сестрой милосердия стала..." "У тебя милое сердце..." "Что?" "Детство вспомнил. Летний сад..." "Наверное, в каждом из нас -- трое. Любовь их соединяет, получается один человек. Я соединиться хочу с собою, превратиться в себя, понимаешь?" "Отец, сын, дух святой..." "О чем ты?" "Сейчас только понял. Ты молодец, Александра". "Ты опять о словах? Ты столько написал слов..." "Я строил дом". "Ты уверен, что построил его правильно?" "Я старался построить его честно". "Он тебе нравится?" "Это сложный вопрос... Когда я начинал его строить, я почти ненавидел его. Мне казалось, что нет такой силы, которая заставила бы моих соседей вспомнить -- ради чего они объединились и стали кооператорами. Я полагал, что требуется мировой катаклизм, чтобы их проняло. Если бы мы жили где-нибудь в Мексике! Я описал бы землетрясение, лишил бы их крова, провел через горе и страдания и, быть может, высек бы искру любви из их сердец. Но в нашей равнинной местности не бывает землетрясений, а наводнениями моих сограждан уже не проймешь... И я швырнул дом в небо вместе с собою, потому что тоже был кооператором..." "Постой! Значит, дом, где мы находимся, и дом, описанный в твоем сочинении, -- одно и то же?!" "А ты разве не знала?" "Нет... Когда отец получил обменный ордер, мы, конечно, удивились. Очень уж странный дом. Но нам никто ничего не сказал. Я думала, ты выдумал эту историю..." "Здравствуйте! Я сам летел в нем!" "Родной мой, но так же не бывает. Разве летают дома?" "Все! Нам не о чем больше разговаривать". "Ты обиделся?" "Спи". "Нет-нет! Прости меня! Рассказывай дальше!.. Вася, скажи ему!" "Ты материалистка". "А кем же я должна быть, по-твоему? Я каждый день вижу, как рожают! Ты бы посмотрел хоть раз, сразу стал бы материалистом!" "Спи". "И пожалуйста... Что я такого сказала? Дома, и вправду, никогда не летали. Во всяком случае, я не наблюдала". "И Маргарита тоже не летала? И майор Ковалев не терял носа? И Медный всадник не скакал за Евгением? И Данте не спускался в ад? И Дон Кихот не воевал с мельницами? И Гулливер не был в плену у лилипутов? И кот Мурр не писал своих мемуаров?.." "Да погоди ты! Какой кот Мурр? Я ничего не понимаю". "Читать надо больше". "А читателей ты за меня будешь принимать?" "Каких?" "Новорожденных, вот каких!" "Это довод. Сдаюсь. Твоя работа важнее... Не обижайся, я ведь люблю тебя. Вот скажи, ты веришь, что мы лежим на этой раскладушке..." "...Нам тесно..." "Щегол сидит на подоконнике, чай остывает на столе... Веришь?" "В это не нужно верить. Это есть". "Значит, есть все, о чем я написал. Я люблю тебя, и это не менее удивительно, чем летающие дома. Это самое удивительное, что есть на свете..." "Если приставить нос к носу, у тебя получается один большой глаз". "И у тебя". "Ты знал это раньше?" "Знал". "А я только сейчас узнала". "Поэтому я тебя люблю". "...Кто это лает?" "Чапка, соседская собачка". "Фоксик желтовато-серой масти?" "Ну, да. Мы ее разбудили". "Как интересно! У тебя Завадовские за стенкой?" "Угу. Слышимость прекрасная". "А ты раньше знал Завадовских? До перелета?" "Нет, я их придумал"". "А за стенкой кто? Прототипы?" "Какие к черту прототипы! Самые настоящие типы! Вчера Клара приходила, просила, чтобы я после одиннадцати не стучал на машинке... Если бы Валентин Борисович не ходил ко мне в объединение, небось уже подала бы в товарищеский суд!" "Зря ты устроил им эту встряску. Люди какие были, такие и остались..." "А по-моему, они стали добрее..." "Как же! Добрее!.. Если хочешь знать, они -- никакие, не злые и не добрые, потому что живут в доме без света, потому что за окнами одни стены! Ты сам засунул наш дом в расщелину и хочешь, чтобы мы были в нем счастливы, довольны, обходительны друг с другом! Бытие определяет сознание, Файнштейн правильно сказал". "Положим, это сказал Маркс. Однако мне представляется, что это относится не ко всем. Есть и другой закон". "Какой?" "Бытие определяет небытие". "Не понимаю". "Потом поймешь..." "Жизнь все-таки ужасна". "Нет, жизнь прекрасна, Сашенька". "Ты оптимист". "Увы, наоборот. Оптимист -- это ты. Ты уверена, что жизнь обязана быть прекрасной, и все время огорчаешься ее несовершенством. Я же не жду от нее ничего хорошего, я глубокий пессимист, потому даже незаметные крупицы добра вызывают радость. Лишь пессимист может быть глубоко радостен". "Который час?" "Скоро полночь". "Мне пора". "У тебя, как у ведьмы, дела начинаются после полуночи?" "Ты угадал. Прощай!" Он остался один и некоторое время лежал на спине, уставясь в потолок и припоминая интонации любимой, матовый отсвет ее тела, прохладный кончик носа... Кажется, у него снова поднималась температура. Роман подплывал к тихой гавани семейного счастья. Автор мысленно представил себе, как заживет с Сашенькой, она родит ему дочку, и все начнется сначала... Пожалуй, что придется писать снова тот же роман! Эта мысль ему не понравилась. Он спустил ноги с раскладушки и принялся одеваться. За стеною у Завадовских мерно гудело, потом раздался бой настенных часов. Пробило двенадцать. Возлюбленная упорхнула от сочинителя, как Золушка, за четверть часа до полуночи... Интересно, что сказал бы милорд? Автор вспомнил о своем милейшем старике с растроганностью; жаль стало классика, доживаюшего век в чужой стране за чуждыми занятиями. А ведь он, поди, не спит, подумал сочинитель. Не сходить ли к нему в гости, не поведать ли о романе (в обоих смыслах), не получить ли благословение на брак, в конце концов? Он оделся во все лучшее, как и подобает жениху, сунул в петлицу пиджака веточку традесканции и отбыл из квартиры 1 33 навстречу своему счастью. Дом спал. Приглушенные кирпичными стенами, доносились отовсюду мирные ночные звуки: посапывания и похрапывания, монотонный скрип кроватей, тихий разговор, робкое журчание воды, утекающей из неисправного бачка. Автору показалось, что, выйдя на лестничную площадку, он вступил в царство кооперативного сна, который струйка за струйкой просачивался сквозь щели из квартир, сливаясь в восхитительной грезе о мире и благоденствии. Неудовлетворенные дневные желания кооператоров расцветали удивительными красками фантастических видений. В пространстве плавали сны о моющихся обоях и электронных задвижках, об импортных гарнитурах и горнолыжных креплениях, о чашечках, щеточках, подметочках, каблучках и хрустальных башмачках. Кооператорам снились бывшие возлюбленные, которые в их объятиях внезапно превращались в грозных жен; им снились олеандровые рощи и шашлыки по-карски в романтических предгорьях, где усатый чеченец, блестя кинжалом, свежует молодого барашка. Иные из самых смелых оказывались во снах за границею и въезжали в Париж с какой-то упоительной высоты под музыку композитора Франсиса Лея. Среди приятных снов темными облачками проплывали и кошмарные: выговоры с занесением, протечки в ванной, утеря членского билета. Но они не могли нарушить общей благоприятно-сонной картины. В ущелье, как всегда по ночам, горели ртутные лампы. Автор шел в бледных лепестках собственных теней. Светилось лишь одно окно в первом этаже второго подъезда. Там, за неплотно сдвинутыми шторами, склонился над письменным столом Игорь Сергеевич. Бывший майор милиции ставил печати на бланках, энергично выдыхая на штемпель и притискивая его к бумаге. Внезапно с противоположной стороны ущелья донесся легкий цокот копыт, а вслед за тем появилась шагавшая навстречу сочинителю фигура человека в котелке и пальто, застегнутом наглухо. Человек свернул к тому же четвертому подъезду, куда направлялся автор. Они встретились внизу, у дверей лифта, с глухим гулом спускавшегося сверху. Незнакомец был лет пятидесяти, с редкой бородой, впалыми щеками и худым лицом. Глубоко посаженные глаза тревожили затаенной мукой. Автору показалось, что он знает этого господина, но вспоминать не было времени. Подоспел лифт и с шипением распахнул дверцы. Незнакомец учтиво посторонился, пропуская автора вперед. Затем зашел сам, повернулся к кнопочному пульту и глухо спросил: -- Вам какой? -- Мне безразлично, -- ответил сочинитель, имея в виду, что, какую бы кнопку ни нажал попутчик, он либо поедет дальше, либо выйдет вместе с ним на последнем, девятом этаже. Незнакомец секунду помедлил, а потом нажал на кнопку, рядом с которой стояла цифра "12". Лифт тронулся вверх. Автор вздрогнул от неожиданности, потому как три последних кнопки пульта, рассчитанного на двенадцать этажей, задействованы никогда не были. Попытка нажать любую из них не приводила к движению. Лифт между тем неторопливо возносился вверх, а незнакомец, не меняя позы, глядел куда-то вбок в глубокой задумчивости. Прошла, казалось, вечность, прежде чем лифт остановился и дверцы, чуть помедлив, разъехались в разные стороны. Сразу за ними открывался просторный холл, покрытый темно-вишневым ковром и освещенный бронзовыми светильниками, висевшими по стенам. У одной из них располагалась вешалка из оленьих рогов, резная корзина для тростей и зонтов и зеркало в дубовой раме. Все это автор заметил, еще не выходя из лифта, когда же вышел вслед за незнакомцем, то увидел справа распахнутые и тоже дубовые двери, ведущие в полутемное помещение, похожее при беглом взгляде на театральный зал. Короче говоря, место, куда попал сочинитель, ничем не напоминало грязноватую лестничную площадку, украшенную изречениями на стенах, где обычно останавливался кооперативный подъемник. Посреди холла стояла Сашенька, полчаса назад покинувшая автора. На этот раз она была, будто жрица, в греческой свободной тунике, перепоясанной золотым ремешком; из-под нижнего края туники выглядывали ее ступни в сандалиях, схваченные такими же золочеными ремешками. Лоб Сашеньки стягивала синяя атласная лента. Она не показала вида, что знакома с автором, а почтительно, но с достоинством приняла из рук незнакомца котелок. Он занял свое место на оленьих рогах, где уже был ряд головных уборов самого разнообразного вида -- начиная от фески и кончая небольшим лавровым венком. Незнакомец сам повесил свое пальто и предстал перед Сашенькой в скромном темном сюртуке и брюках со штрипками. Из дверей зала вышел мистер Стерн в парадном камзоле и напудренном парике. На лице милорда изобразилось одновременно два чувства -- приветливость и недоумение. Последнее явно относилось к соавтору. -- Добро пожаловать, Федор Михайлович! -- милорд подошел к незнакомцу, и они обменялись рукопожатием. Автор застыл на месте, пораженный, точно молнией, мгновенной догадкой. Он понял -- с кем поднимался в лифте, и окаменел, готовый провалиться сквозь вишневый ковер. -- Проходите, прошу вас... -- милорд указал писателю на двери зала. Федор Михайлович направился туда, а милорд, взглянув на сочинителя, оставил на лице лишь недоумение, сопровождавшееся красноречивым жестом ладоней. -- Сударь, а вы как здесь? -- тихо и не слишком любезно обратился он к соавтору. Сочинитель не мог вымолвить ни слова, язык присох к небу. Мистер Стерн укоризненно покачал головой и обратился к молодой жрице: -- Сашенька, а вы куда же смотрели, голубушка? -- Простите, сэр Йорик, но они вместе приехали... -- Вместе? -- недоумение милорда перешло в изумление. -- Ну, тогда что ж... -- Милорд... -- автор попытался собрать последние остатки гордости, но вышло обиженно. -- Если я... так сказать... недостоин вашего общества... простите... -- Родной мой, -- с отеческой нежностью обратился к нему Учитель. -- Мы как раз сегодня решаем этот вопрос. Кто достоин, а кто недостоин. Но вы пришли слишком рано. Разве у вас готова рукопись? -- Нет, -- покачал головой автор. -- Вот видите... Что же с вами делать? -- Посадим на приставных, -- предложила вдруг Сашенька. -- Места за креслами. -- Ну... -- мистер Стерн развел руками. -- Сашенька, у нас уже кворум. Через пять минут начнем вызов соискателей. Приготовьтесь к большой и не слишком приятной работе. -- Я готова, сэр Йорик, -- кивнула она. Сашенька нырнула в какой-то закуточек и вытащила оттуда кухонную облезлую табуретку о трех ножках, одна из которых подозрительно болталась. Она вручила табуретку сочинителю и повела его в зал. Мистер Стерн вошел за ними следом. Автор с молодой жрицей тотчас свернули влево, а милорд направился прямо по наклонной ковровой дорожке, спускавшейся вниз между мягкими креслами, расположенными амфитеатром. Кресел было штук сорок, в некоторых из них сидели зрители. Жрица указала, куда поставить табуретку. Автор устроился рядом с крайним пустым креслом в последнем ряду амфитеатра, в боковом проходе, тоже спускавшемся наклонно. Сидеть на сломанной табуретке следовало с большой осторожностью, но автор понял, что перейти на соседнее пустующее кресло -- нельзя. Кстати, весь последний ряд амфитеатра был свободен. Впрочем, отсюда все было хорошо видно -- и фигуры в креслах, и сцена, и даже часть холла с дверцами лифта. Сцена представляла собою полукруглую площадку, нечто вроде алтаря, на котором находилась огромная серебряная чаша, похожая на вместилище олимпийского огня. И огонь пылал в ней тремя языками холодного синеватого пламени. Рядом с чашей стояла вторая жрица: Любаша Демилле. На ней была такая же туника и такие же сандалии, только атласная лента, перетягивавшая лоб, была алого цвета. В руках Любаша держала большие каминные щипцы. Правее, в глубине алтаря, у самой стены, выложенной силикатным кирпичом "в шашечку", как весь кооперативный дом, располагалось нечто вроде низкого неказистого пьедестала высотою не более метра, сделанного из железа и выкрашенного в унылый шаровой цвет. На пьедестал вела деревянная приставная лесенка. С другого боку из пьедестала торчала железная рукоять, рядом с которой тоже дежурила жрица с белой повязкой на лбу. Эта была Ирина Михайловна Нестерова. В первом ряду амфитеатра, разделенного центральным проходом, в глубоких мягких креслах, обтянутых золотистым бархатом, сидели: справа -глубокий старик с крупными чертами лица и седыми волнистыми волосами. Он был одет в греческий хитон, из которого по локоть высовывались жилистые загорелые руки, державшие посох. Судя по всему, старик был незряч, взгляд его упирался в стену чуть выше пьедестала. Слева, через проход, полулежала в бархатном кресле маленькая легкая фигурка человека во фраке, будто выточенная из черного дерева. Кудрявые волосы и бакенбарды, острый профиль и живой насмешливый взгляд не оставляли сомнений касательно его личности. Во втором ряду за ним, разделенные промежутками пустых кресел, восседали автор "Вия" в свободной блузе, старик с буйной разлапистой бородою и в косоворотке, вполне совпадающий со своим хрестоматийным изображением, и известный уже автору Федор Михайлович. Еще выше, в третьем ряду, было занято всего одно место. Там сидел человек с длинным лицом и бесцветными глазами, похожий на старого волка. Автор не сразу узнал в нем любимого своего поэта. Человек из четвертого ряда, сидевший в крайнем кресле у бокового прохода, не отличался здоровым видом. С жалостью и восторгом смотрел сочинитель на своего вдохновителя, на его прямые непокорные волосы, падавшие на лоб, на заостренный подбородок и тонкие губы. Он был моложе других, но именно его формулу использовал синклит бессмертных для испытания соискателей. В правом крыле амфитеатра, за слепым старцем в хитоне, сидели четверо в старинных одеждах. Один из них был с орлиным профилем и лицом, будто вычеканенным из бронзы. Его лавровый венок, висевший в прихожей, удостоверял, что ему удалось спуститься в ад и выйти оттуда живым. Рядом с ним сидел создатель рыцаря печального образа, а чуть поодаль -- автор истории датского принца. Крайнее место занимал здоровяк с бородкой на пышущем румянцем лице, так похожий на своих великанов Гаргантюа и Пантагрюэля. В третьем ряду находился всего один человек с черными, как смоль, буклями, тщедушный на вид. Сочинитель долго не мог понять -кто это, но потом догадался, что видит перед собою создателя крошки Цахеса. Самому старому было более двух тысяч лет, самый молодой не насчитывал и девяноста. Каждый из них создал образы, перед которыми отступила смерть. Мистер Стерн исполнял обязанности секретаря собрания. Он восседал за отдельным маленьким столиком, расположенным сбоку алтаря. Перед милордом на столике лежали какие-то списки, маленький колокольчик и толстый том, в котором автор узнал адресный справочник Союза писателей. Заняв свое место у столика, мистер Стерн повернулся лицом к присутствующим и объявил: -- Джентльмены! Ввиду того, что наше собрание достигло правомочного кворума в количестве двенадцати бессмертных, разрешите объявить заседание святейшего литературного синклита открытым! Слепой старец кивнул, ударив посохом об пол. Милорд позвонил в колокольчик на деревянной ручке и сделал знак рукой в сторону входной двери. -- Сашенька, запускайте! Сашенька в холле нажала на кнопку рядом с дверцами лифта. Над кнопкой вспыхнула красная лампочка. Секунду погодя дверцы разъехались и выпустили в холл литератора Мишусина с пухлой папкой под мышкой. "Наш пострел везде поспел!" -- с неприязнью подумал автор, а Мишусин уже бодро трусил по ковровой дорожке к алтарю с жертвенным огнем. Вид у него был слегка встрепанный, но он хорохорился -- мол, и не такое видали! Бессмертные обратили на него взоры; Мишусин раскланивался направо и налево; папку вынул из-под мышки и нес перед собою обеими руками. -- Сдайте рукопись, -- предложил из-за столика мистер Стерн. Мишусин огляделся по сторонам, но Любаша уже царственно протянула к нему ладонь, на которую мгновенно притихший Мишусин и положил свою папку. Жрица покачала рукою в воздухе, как бы взвешивая труд Мишусина, и неторопливо направилась к жертвенной чаше, держа в другой руке железные щипцы. Мишусин, затаив дыхание, следил за нею. -- Пройдите на эшафот, -- предложил милорд, показывая рукою по направлению к пьедесталу. При слове "эшафот" лицо Мишусина передернулось и приняло плаксивое выражение. Однако он не осмелился перечить и, осторожно ступая, приблизился к деревянной лесенке. Ирина взяла его за руку и возвела на железный пьедестал, сама же заняла место у рукояти. Любаша тем временем развязала тесемки папки, прислонив щипцы к чаше, и прочла название: -- "Седьмой блюминг". Роман... Папку оставить? Может, пригодится? Мистер Стерн кивнул. Любаша распахнула над огнем папку, и листы рукописи скользнули к язычкам пламени, на лету загораясь и покрывая днище чаши горящими лоскутами. Любаша деловито взялась за щипцы и перемешала горящие листы. Огонь занялся так ярко и споро, будто роман был пропитан бензином. Мишусин же, стоя на пьедестале, бормотал: -- Рад возможности... так сказать... лицом к лицу... Через секунду все было кончено. Роман Мишусина сгорел без пепла, оставив лишь облачко серого дыма, которое взлетело к потолку и там исчезло в вентиляционной решетке... Бледный, как рукопись, Мишусин стоял ни жив ни мертв на фоне кирпичной кладки. -- В Лету! -- объявил мистер Стерн, оглядев классиков. Слепой старейшина с силою ударил об пол суковатым посохом, и Ирина Михайловна двумя руками нажала на железную рукоять. С лязгом упала под ногами Мишусина крашеная крышка люка, и он провалился вниз, исчез, как облачко дыма в вентиляции, проследовав, правда, в противоположном направлении. Несколько секунд был слышен характерный грохот, сопровождающий падение груды хлама в мусоропровод, -удаляющийся лязг, шум, шуршание на фоне долгого, как паровозный гудок, вопля несчастного. Все завершилось глухим страшным ударом где-то далеко внизу, после которого наступила мертвая тишина. Мистер Стерн опять позвонил в колокольчик. На этот раз из лифта выпорхнул молодящийся поэт, бывший когда-то любимцем публики, с растрепанной пачкой стихов в руках. Скользнув по наклонной дорожке к алтарю, он поцеловал Любаше ручку и легко взбежал на пьедестал, как на место, казавшееся ему привычным. Раскланявшись, он сделал жест рукою, но лишь только начал читать стихи, как его рукописи под стук посоха старца обратились в пепел и поэт последовал туда же, куда и Мишусин. Несколько секунд из открытого люка доносились его строчки, нараспев произносимые на лету, а потом крышка заняла прежнее положение. А по ковру уже солидно двигался главный редактор толстого журнала с густыми бровями на розовом лице, которое можно было бы назвать красивым, если бы не маска самодовольной значительности, которая к нему приросла. Автор узнал его -- именно он когда-то поставил на его рукописи резолюцию "для стенгазеты". Теперь автор не без удовлетворения смотрел на его казнь. Редактор с достоинством протянул Любаше тоненькую папку и, повернувшись к бессмертным, оглядел каждого. -- О вас мы печатали... И о вас... Серьезные исследования. Юбилейные даты... -- под эти слова он начал восхождение на крышку мусоропровода. Любаша откинула в сторону ненужную папку, объявила название: "Невыдуманные рассказы" -- и швырнула их в огонь. Рассказы горели с копотью и неприятным запахом, похожим на тот, что бывает, когда горит резина. Обвиняемый встретил приговор с удивлением, пытаясь апеллировать к суду, но милорд прервал его: Выдумывать надо, милейший! И главный редактор рыбкой скользнул вниз, задев бровями край люка. Следующей возникла странная измятая фигура прозаика, который излишне долго задержался в холле -- кажется, приставал к жрице. Но, отшитый Сашенькой, все же оказался на эшафоте, где стоял нетвердо, норовя упасть. Отличительной особенностью его рукописей были орфографические ошибки в названиях повестей и запах коньяка, распространившийся в зале, когда они горели. Он что-то бормотал, кому-то угрожал и довольно-таки накалил атмосферу; когда же проваливался, успел выставить локти и застрял в люке, так что Ирине пришлось огреть его каминными щипцами, одолженными у Любы, после чего прозаик канул в небытие. Милорд вновь потряс колокольчиком. Сочинитель взглянул в сторону лифта и инстинктивно втянул голову в плечи. Там толпилось литературное начальство с фирменными папочками в руках. Они улыбались жрице и расшаркивались, будто их ждал прием в консульстве, затем проследовали к алтарю все трое: впереди небольшой пузатый человек с красным лицом и маленькими заплывшими глазками, за ним -- молодой с аккуратной гривкой и при галстуке, а следом -- женщина с восковым лицом старой куклы. -- Саша, я просил по одному! -- крикнул милорд жрице. -- Эти по одному не ходят, сэр Йорик! -- отозвалась Сашенька. Толстячок полез здороваться за руку со старейшиной, но слепец посмотрел сквозь него невидящими глазами, и ладошка начальства повисла в воздухе. В рукописи оказались стихи, которые сгорели, не успел он дойти до эшафота. Однако на эшафоте толстячок вдруг принял из рук молодого бумагу, развернул ее и начал читать приветствие святейшей литературной инквизиции, в то время как помощники стояли у ног в почетном карауле. Но едва он прочитал первые слова: "Уважаемые юбиляры!" -как последние единодушно произнесли приговор и толстячок с листочком в руках исчез в люке. Помощники недоуменно переглянулись и, точно по команде, последовали за ним самостоятельно. Молодой человек с гривкой, сложив ладони на груди, прыгнул в отверстие головою вниз, а восковая кукла ловко перелезла через край люка и рухнула туда с дребезжанием и повизгиваниями, напоминавшими крики юной купальщицы, входящей в холодное море. Следующим перед бессмертными предстал литературовед, просидевший всю жизнь в благословенной тени пушкинской славы. Любаша прочла название рукописи, посвященной исследованию некоторых фигур на полях пушкинских черновиков. Исследователь считал их искаженными портретами приближенных к государю людей. Рукопись была передана бессмертным и просмотрена самим автором черновиков. После короткого совещания мистер Стерн объявил: -- Александр Сергеевич говорит, что это кляксы! Рукопись полетела в огонь, а литературовед -- в люк. Автор взглянул в сторону лифта и вздрогнул. В прихожей стоял его первый литературный наставник, к которому сочинитель носил свои юношеские стихотворные опыты, с благоговейным вниманием выслушивая его советы и наставления. Они давно уже не встречались, но автор сохранил в душе благодарность. Потому его сердце сжалось, предчувствуя зловещую процедуру. Его учитель сильно постарел; сгорбленный и немощный, он мелкими осторожными шажками передвигался по наклонной дорожке навстречу гибельному огню. В руках его была папка -- автор видел ее не раз, -- куда он складывал лучшие свои стихи. Ни одно из них не было опубликовано. Очень часто в те далекие времена, говоря с учениками, он напоминал, что публикация не является целью сочинителя и, если творения того достойны, они непременно когда-нибудь увидят свет. Кажется, только теперь автор понял, за какое жестокое дело взялся, -- когда увидел своего старика, ступенька за ступенькой одолевающего лесенку на эшафот. Он отвернулся, чтобы не видеть казни. Как вдруг услышал возглас Любаши: "Не горит!". Сочинитель взглянул на алтарь. В серебряной чаше с огнем, среди пепла сожженных рукописей, светился раскаленный прямоугольник бумаги с черными строчками на нем, написанными наклонным почерком учителя. Любаша ловко схватила щипцами листок и вынула его из чаши. Он потемнел, остывая, и строчки обозначились на нем золотыми буквами. Любаша передала листок бессмертным. Каждый из них знакомился с текстом стихотворения и произносил приговор, определяя -- сколько лет проживут эти стихи после смерти поэта. Наконец старейшина, утверждая приговор, проговорил: "Пятьдесят лет!". Ему с высоты двух тысячелетий этот срок, вероятно, казался мизерным. Автор взглянул на поэта. Он плакал от счастья и сочинитель понял эти слезы. Великое счастье сохранить себя после смерти! Хоть на миг, хоть на месяц, хоть на несколько лет -- но продлиться в мире, разговаривая с живыми и напутствуя их в скорбном движении к смерти. Даже короткая жизнь души зарабатывается потом и кровью, бессмертие же даруется тому, кто трудился, любил и не предавал себя... Старый поэт сошел с эшафота, и обе жрицы алтаря -- Ирина и Люба -- под руки отвели его на дубовую скамью, где он остался сидеть, бережно сжимая листок и перечитывая строчки, подарившие ему жизнь после смерти. И снова один за одним спускались к жертвенной чаше соискатели бессмертия -- молодые и старые, с толстыми романами и тоненькими рассказами, со стихами и очерками, драмами и комедиями. Густой черный дым валил к потолку, Любаша вся перепачкалась в саже; она приплясывала у жертвенного огня, орудуя щипцами -- чистая ведьма! -- и подкидывала в огонь новые и новые творения сочинителей. Пахло горелой бумагой, литераторы проваливались в Лету со скоростыо курьерского поезда, так что Ирина натерла мозоль на ладони от беспрерывного нажимания на рукоять люка. Из лифта валом валил народ: иной раз прибывало человек по тридцать из какой-нибудь республики. Они устраивали на алтаре гомон, как на восточном базаре, жалуясь на плохое качество переводов, и один за другим исчезали в люке, отрываясь от своих тюбетеек. Всех поразил прибывший из Москвы прозаик и секретарь, который плюхнулся в бархатное кресло для бессмертных и стал наблюдать, как горит его роман. Мистеру Стерну стоило большого труда убедить его взойти на эшафот, и он провалился в мусоропровод с удивленным лицом, потрясенный вопиющей несправедливостью. Другой пытался уклониться от казни. С криком: "Я еще напишу!" -- он побежал обратно к лифту уже после произнесения приговора, но сильно просчитался. Сашенька нажала кнопку, дверцы распахнулись, литератор вбежал туда, спеша к новому творению, но... лифта за дверцами не оказалось, и он рухнул в шахту с тем же воплем, что остальные -в мусоропровод. Редко-редко какая-нибудь рукопись отказывалась гореть, раскаляясь добела на жертвенном огне. Тогда Любаша выуживала ее щипцами, а счастливый обладатель текста покидал эшафот и устраивался на дубовой скамье. Иной раз огонь щадил всего лишь одну страничку, стихотворную строку или отдельную метафору. Но и это давало автору право присоединиться к помилованным. Большинство получало от бессмертных льготу в пятнадцать -- двадцать лет, некоторые дотягивали до пятидесяти; пожилой и любимый автором поэт, пришедший с гитарой, был пожалован целым столетием. Бессмертные вели себя терпеливо. Скрытое презрение к продажному писаке сменялось столь же скрытым состраданием к честному, но бесталанному сочинителю. Однако на приговор это не влияло. Тот и другой приговаривались к забвению. Автор сидел ни жив ни мертв. Мысль о том, что он тоже должен был участвовать в этом шествии и нести к огню завершенные рукописи, не давала ему покоя. Получалось, что ему дали отсрочку до завершения романа, как он понял со слов милорда. Сочинитель представил, как падают в огонь все четыре части его сочинения, и старался угадать -- имеет ли шанс хоть глава, хоть страница уцелеть в этом страшном пламени. Здесь уж не спасут связи с секретарем инквизиции, не спасет даже то, что автор сам выдумал эту процедуру. Все равно сгоришь, как миленький, в этом выдуманном тобою огне! Он давно потерял счет времени. Жар от сгоревших рукописей мешался с жаром тела. Слезились глаза от дыма, вопли несчастных слились у него в ушах в один предупреждающий предсмертный крик. "Не пиши-и-и!" -- будто кричали они, улетая в безвестность, между тем как роман тек, тянулся, влачился, приближаясь к концу, за которым ждало его огненное испытание. В глазах померкло; автор упал с табуретки, потеряв сознание... ...Временами я всплывал из жаркого душного мрака с багровыми сполохами, озарявшими пространство под вйками -- или под векбми?.. Пить хочу... пить... -- и видел склонившиеся надо мною лица с выражением беспомощного участия. Ах, это бред, галлюцинации, как же я раньше не понял? Принесите губку, скорее!.. -- и вот уже холодные струйки стекают по лбу, смешиваясь с потом. Ну да, я болен, простудился, застудил душу, теперь температура. Отыскивал начало в багровом бреду, точно шарил багром в колодце. Вода мягкая, податливая, если не быстро. Быстро не надо, потихоньку, потихоньку... Почему здесь Ирина? Зачем она мучает меня, является к месту и не к месту? Сейчас мне не до того, сейчас у меня температура. Сорок градусов в тени... Мне сорок лет и у меня сорок градусов. Это все водка виновата, мне не нужно было пить после убийства царя. Зачем я его убил? Я просто хотел избежать простуды, кроссовки совсем развалились, даром что "Адидас"... Ледяные ступни. Помню Александру; безрассудно с ее стороны являться после покушения на конспиративную квартиру. Что скажет Николай Иванович? Впрочем, все равно. Они приговорили меня к смерти, и вот я умираю. Самоубийство посредством ангины. Мамочка, почему я никому не нужен, даже тебе? Александра пришла ночью после суда -- последнее желание приговоренного к смерти. Меня трясло -- от страха, любви, болезни. Это все одно и то же... Ирина, ты помнишь, как однажды в молодости я был в жару, а ты пришла с мороза? Ты показалась мне ледышкой; я гасил свой жар, утыкаясь воспаленным лбом в твою холодную грудь, и заразил тебя любовью. Через полчаса мы оба пылали, нашим теплом можно было отапливать небольшую квартиру в течение месяца. Но мы расходовали тепло слишком неэкономно, щели так и не заклеили -- и вот результат... Я обнимал Александру, а видел тебя. Бедные женщины не знают, как часто, лаская их, любовники видят иные образы. Наверное, и у женщин так же, и тогда получается, что любят друг друга совершенно незнакомые люди, вернее -- воспоминания. В этих квартирах каждую ночь укладываются спать друг с другом чужие воспоминания. За жизнь без любви следует казнить. Но какое моральное право имеют они казнить меня? Можно ли судить за бесталанность духа?.. Кровь закипела и кипит до сих пор; я слышу, как в ней взрываются белые пузырьки и бегут по венам, покалывая, точно шипучка. Я опьянен кипящей кровью. Мне надоела моя кровь с чуждыми добавками -- инъекциями чужого духа. Они мешают мне жить. Багровое зарево тяжелит веки, я не могу открыть глаза. Предки смешали кровь, и она закипела -- бурлит пузырьками. Кровь кипит при сорока градусах Цельсия... Нет, это просто ангина. Мне осталось удалить гланды, все остальное мне уже удалили. Утром пришел Николай Иванович. "Вы заболели?" Будто не знает, что я болен давно. Будто для того, чтобы в этом убедиться, нужен был ртутный столбик. Я еще понимал, что к чему, беспамятство пришло позже. Он увидел достроенный дом. "Никогда бы не подумал, что вы закончите его таким образом". Я сам бы не подумал. Крыло террасы нелепо торчит в сторону. Когда я приклеил последнюю спичку, дворец мой завалился набок. Пришлось ставить подпорки. Дом на костылях, как вам это нравится? Но он не заметил подпорок, а может, решил, что так было задумано. И в этот дом на костылях мы поселим ваших питомцев, Николай Иванович? Ах, как больно... Я определенно что-то хотел выразить. Не получилось. Теперь меня казнят -и за дело. Я хотел выразить любовь воспоминаний. Мы разучились жить, но вспоминать еще умеем. Я никого не люблю -приходится еще раз признаться в этом, -- но мои воспоминания умеют это делать. Любить -- глагол прошедшего времени. "Вы скоро выздоровеете, и все пойдет на поправку". Что -- "все", Николай Иванович? Ртуть -- тяжелый металл. Чтобы поднять ее на такую высоту, надо постараться. Наверное, они испугались, когда я потерял сознание. Они думали, что "все пойдет на поправку". Но я и здесь оказался ужасным индивидуалистом. Я не желал поправляться. Вероятно, хотел избежать публичной казни, сделать вид, что все разрешилось естественным путем. Когда я на короткий срок очнулся, то увидел у раскладушки новые лица. Это были мои соседи, супруги Завадовские. Ртутный столбик все еще пронзал градусник снизу доверху, как паста в шариковом стержне. Супруги плавали, точно в тумане, вокруг моей постели -- сладкие, как малиновое варенье, которым они меня потчевали. Они тоже хвалили мой дом. Что за странность? -- все его хвалят, но никто не хочет в нем жить... Потом Завадовские растворились в багровом сиропе, а вместо них возникли старички Ментихины, соседи по улетевшему дому. Старик держал меня за запястье, считая пульс, а старуха читала вслух "Моральный кодекс строителя коммунизма" -- все заповеди подряд. "Человек человеку -- друг, товарищ и брат..." Где же вы были, друзья, товарищи и братья, когда я пропадал в ночных котельных и кладовках с мышами? Врете вы, уважаемые друзья, товарищи и братья! Никому нет до меня дела, а мне нет дела до вас. Все, что было святого, вы перевели в пустопорожние слова, произносимые загробным голосом у постели умирающего. Впрочем, какой смысл спорить с галлюцинациями? Потом явился Аркаша Кравчук. Он остановился в дверях, теребя свою жидкую бороденку. "Я иду к тебе, Аркадий. Ты меня ждешь?" -- вымолвил я, но он мягко покачал головою: "Нет, Женя, ты идешь на поправку. Знаешь, какие я там стихи написал? Гораздо правильнее, чем здесь". Он подошел к столику, дотронулся до башенки на спичечном доме. "А я не знал, что ты тоже сочиняешь. Это почти правильно, вот только терраса..." -- "Но надо же им где-нибудь гулять?" -- "Там нагуляются", -- сказал он, криво улыбнувшись, и вдруг превратился в лысого старика, одетого в выцветшую гимнастерку со Звездою Героя. "А мы с вами чем-то схожи, -- с неприязнью проговорил он, осматривая мой дом. -Когда поедете в Швейцарию, не забудьте прихватить это сооружение. Ему там самое место". Я понял, что это предсмертные мои видения. Озноб подбирался к сердцу, язык с усилием ворочался во рту. Почему они не вызывают врача? Ведь я умираю. Но вот явился врач с окладистой черной бородою, высоким и сильным голосом. Ему ассистировал мрачного вида субъект с глазами, сидящими у переносицы. Я стонал, раздирая горло, пока они, склонившись с двух сторон над кроватью, спорили о методах лечения. "Я думаю, нервный шок, Всеволод Владимирович, вы согласны? Ваша компетенция позволяет вам отличить больного от мертвого?" -- "Вы нашу конституцию не трогайте, Рувим Лазаревич! Взялись лечить -- лечите!" Как вдруг они соприкоснулись лбами надо мною, и комнату озарила яркая вспышка. Точно вольтова дуга проскочила меж ними и сожгла обоих в огне взаимной ненависти. Только серый пепел повис в воздухе, оседая на куполах и башенках моего дома. Теперь в комнате моей возникла Серафима Яковлевна с подносом ватрушек, Михаил Лукич нес за нею кипящий самовар. "Что же мы -- не люди? -- говорила она, обкладывая ватрушками мое творение, отчего оно стало похоже на торт. -- Жить по-людски надо, вот и весь сказ. Воображаешь о себе много, заяц. Мы -- черная кость, однако кое-что в жизни понимаем, и не тебе нас учить. Попей-ка лучше чайку с ватрушечками, зла я на тебя не таю, живи как знаешь... Но нас не трогай. Мы свое горбом заработали..." И лился крутой кипяток из краника, а Михаил Лукич важно кивал речам супруги, похожий на дьячка сельской церкви -- вот-вот запоет "аллилуйю". Я понял, что они пришли прощаться со мною -- знакомые и незнакомые, бывшие соседи, родственники, персонажи -- моя семья, в которой я был уродом, потому что не желал понимать их законов, но не мог объяснить им свои. Я никогда не выздоровлю, Николай Иванович, Благодарю вас, Петр Лаврович... Чья-то рука поднесла к моему лицу градусник, и я увилел страшную картину движущегося столба ртути, который, как лифт нашего дома, неудержимо поднимался вверх, пока не уперся в запаянный конец трубки. Он прорвал его и выплеснулся фонтаном блестящего металла наружу. Много раз вот так я мысленно пробивал крышу кооперативного дома, чтобы взлететь в небо, и каждый раз упирался во что-то. Надо выйти за предел. Хотя бы однажды позволить себе выйти за предел. Пружинки раскладушки пели подо мною на все лады -- заупокойный клавесин по блудному сыну, погибающему в чужой квартире чужого дома. Меня накрыло черное забытье, в котором вспыхивали разноцветные пятна, точно огни цветомузыки в баре "Ассоль". Жирная крыса в лакейской ливрее со стаканчиком коктейля, зажатым в цепких лапках, сидела за стойкой, топорща жесткие усы. Я кинул в нее ботинком, как папа Карло, но промахнулся. Темнота рассеялась. Возникли очертания окна с кирпичной кладкой за ним -причуда больного архитектора. Вокруг раскладушки сидели мои интернациональные племянники, складывая из кубиков слова "Миру -- мир!". Сама Любаша с грудным Ваней пристроилась на раскладушке у меня в ногах. "Он проснулся, -- сказала она детям. -- Поздоровайтесь с дядей". Дети стали говорить на разных языках. Я силился понять, но не мог. "Мы пришли за тобой, хватит тебе тут, -- продолжала сестра. -- Майор согласен. Тебе дадут новый паспорт с новой фамилией, можешь сам ее выбрать в телефонной книге, нельзя же так мучаться! Сашенька согласна. Конечно, она еще молода, но любит тебя..." Что она говорит? Какая Сашенька? Бред, бред... Мать появилась сзади со спичечным домом в руках. "Хорошо, что папочка этого не видит! Я его протерла, там столько было пыли -- просто ужас! Как у тебя сейчас с деньгами? Вы слишком транжирите, надо уметь экономить на спичках... Ты матери никогда не слушаешься. К нам приходил участковый, предлагал хорошие фамилии. Сидоров, Спиридонов... Есть выбор". Это хорошо, мама, что есть выбор. Я благодарен тебе, но ведь нужно нести свой крест. Я не умею экономить на спичках -- смотри, какой дворец отгрохал! Жаль, что он заваливается набок, но ничего, есть еще время поправить. Или поправиться? Градусник торчал под мышкой, из него не иссякая хлестала струйка ртути. Так это же кровь моя, ставшая жидким металлом! Как я не догадался?! У тех, кто любить не умеет, в жилах течет тяжелая ртуть вместо крови. Уйдите все! Я уже давно чужой вам, я ушел далеко, не пытайтесь меня вернуть. Я потерял дом, семью и паспорт. О последнем не жалею. Все уже навестили меня, но где же мой сын? Где жена? Неужели состояние мое менее опасно, чем той ночью, когда она явилась мне в окне со свечою в руках? Чья-то ладонь поднесла мне ко рту крохотную таблетку, и я послушно слизнул ее языком. Она резанула мои воспаленные гланды. Через минуту я начал проваливаться в липкий вязкий сон, я барахтался в нем, пытаясь выплыть, и уже на грани забытья увидел над собою лицо Ирины. "Теперь хорошо... -- прошептал я. -- Теперь простимся. Ты пришла слишком поздно. Минутой бы раньше". -- "Он бредит", -- сказала она кому-то. "Нет, я ухожу. Я расплатился сполна за тот столик с шампанским и пирожными. За то, что считал предназначенность любовью, а это не любовь. Это выше любви. Я освобождаю тебя от любви, от предназначенности может освободить только Бог". -- "Это не опасно?" -- спросила она. "Опасно, милая. Как видишь, это опасно. Прошу только, никогда не приходи, даже в виде галлюцинаций. Я построил дом, но он упал набок. Ошибка в расчетах..." "Я, пожалуй, пойду", -- сказала она, обращаясь к кому-то за моей головой. "Постой, -- сказал мой голос, потому что сам я уже провалился в черную трубу. -- Ты ведь ничего не сказала о моем доме. Как он тебе?" Она печально взглянула на меня. "Красивая игрушка, что я еще могу сказать? Но я не стала бы в нем жить. Он слишком изящен и... ненадежен. Я предпочитаю более крепкие стены. Прости!" "Ты свободна!.." -- крикнул я из глубины забытья. Все пожухло, осталась лишь одна яркая точка, как на экране выключенного телевизора. Она единственная соединяла меня с жизнью. "Нас трое, ты забыл?" сказал извне мой голос. Звезда моя едва мерцала. Я впился в нее глазами, боясь, что она погаснет... Не знаю, сколько времени я так провел -- день, неделю, месяц? Как вдруг слабеющая звезда налилась яростью, задрожала -- и взорвалась! Это был Большой взрыв -- начало жизни Вселенной. Мгновенно пространство вокруг меня наполнилось светом, разлетающимся в разные стороны. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, но знал, что жив и теперь буду жить новым. Я открыл глаза. Первое, что я увидел, был щегол, прыгающий на столике вокруг спичечного дома и что-то поклевывающий -- не остатки ли тещиной ватрушки? Сам спичечный дом показался мне маленьким жалким сооружением (почему-то он был покрыт пеплом). Тут же стояли скляночки с лекарствами на месте железного противня, противень же с серными головками оказался на полу у стены. В комнате ничего не изменилось: тот же полумрак, пустота. У окна на фоне кирпичной кладки спиною ко мне стояли две фигуры. В одной я узнал Николая Ивановича. Он покачивался с пятки на носок, заложив руки в карманы пиджака. Рядом с ним стоял невысокий худощавый человек с короткой стрижкой, отливаюшей сединой. -- В плане следующей пятилетки, -- услышал я его глуховатый голос. Потерпим, -- кивнул Николай Иванович. Я попытался пошевелиться, обнаруживая, что тело слушается меня, хотя и с неохотой. Услышав шум, стоящие у окна резко обернулись ко мне. -- Как вы себя чувствуете? -- спросил Николай Иванович. -- Никак, -- слабо улыбнулся я. Они подошли к раскладушке, вглядываясь в мое лицо. -- Это Игорь Сергеевич, председатель нашего Правления, -- указал на невысокого человека Николай Иванович. -- Раз шутите -- значит, дело на поправку пошло, -- с улыбкой заметил Игорь Сергеевич. Николай Иванович приложил свою огромную ладонь к моему лбу. -- Температуры вроде нет... Градусник-то разбился, -- объяснил он мне. -- Чего вы хотите? Чаю? Поесть? -- спросил председатель. -- Чаю. -- Сейчас я организую, -- он поспешил на кухню. -- Ну, слава Богу, оклемались! -- с преувеличенной бодростью начал Николай Иванович, присаживаясь возле раскладушки на стул. -- Мы прямо перепугались. Дело-то пустяковое -- ангина, а как вас скрутило! Тут все дежурили по очереди. Все-таки я вам скажу, люди у нас хорошие. Если надо спасать человека -- тут уж не смотрят... -- Какое сегодня число? -- спросил я. -- Да конец уж декабря! Рождество по старому стилю. К Новому году будете как огурчик!.. Я лежал с закрытыми глазами, а надо мною гремел бодрый голос Николая Ивановича. И вновь я слышал слова об историческом прогрессе и ответственности каждого члена обшества, но они почему-то проходили мимо. Я уже не любил своего прошлого, а без этого не мог полюбить и его прекрасное будущее. Игорь Сергеевич принес на подносе три чашки, выставил на столик. Щегол бесстрашно крутился тут же, вертя головкой. Мы принялись пить чай молча и серьезно, будто участвуя в некоем ритуале. -- Вам не трудно будет, если мы прямо сейчас обсудим ваши дела? -спросил председатель. -- Пожалуйста, я готов. -- Мы решили принять вас в кооператив. Пока условно. -- Спасибо, -- слабо кивнул я, удивляясь, насколько мне это безразлично. -- Вот и хорошо... -- оживился он, облегченно вздохнув. -- Я думаю, вы понимаете двусмысленность вашего положения. Надо получать паспорт, устраиваться на работу, становиться, наконец, нормальным членом общества... -- Но меня разыскивает милиция, -- сказал я. -- Забудьте об этом. Вас уже разыскали. -- Вас ни в чем не обвиняют, кроме нарушения паспортного режима. Придется уплатить штраф, -- пояснил Николай Иванович. -- Для этого меня и разыскивали? -- попытался пошутить я. Но мои духовные пастыри не желали шутить. Лица их остались серьезны, и даже печаль какая-то обозначилась на них. Кажется, я вел себя не совсем так, как им хотелось. -- Можете устроиться на работу по специальности, хотя это и сопряжено... Вас ведь уволили по статье, -- сказал председатель. -- Вот именно, за прогул, -- объяснил Николай Иванович. -- ...А можете пойти на ставку в наш подростковый клуб. Будете учить моделированию, -- Игорь Сергеевич кивнул на спичечный дом. И тут я всхлипнул, как ребенок. Мне не дали умереть, зачем? Я все равно не смогу стать таким, как они хотят, я много раз пытался. Неужели они не видят, что я любил их всех без исключения? Я клеил свои спички, надеясь построить для них дом, где можно было бы жить по-человечески. Что из того, что у меня не было иного материала. Идея, идея важна, Николай Иванович! Разве в паспорте дело, Игорь Сергеевич? Там стоит французская фамилия и адрес улетевшего дома. Чем вы их замените? Я сам строил этот дом, мучительно привязывая его к сильнопересеченной местности, но он все равно улетел, потерялся. Что мне остается, кроме игрушечного дома, в который я вложил свою мечту, и та завалилась набок?! -- Ну, полно, полно... -- с состраданием проговорил Игорь Сергеевич. Я вытер глаза уголком подушки. -- Согласен на все ваши условия, -- сказал я. -- Да поймите, мы вас ни к чему не принуждаем! -- вскричал он в досаде. -- Мы хотим, чтобы вы сами! Сами! Но в коллективе. -- Что я должен делать? -- сухо спросил я. -- Нужно решить ваш семейный вопрос, -- председатель извлек из кармана конверт. -- Ваша супруга просила передать вам. -- Так, -- сказал я, пряча конверт под подушку. Они этого не ожидали, думали, по всей вероятности, что я тут же прочту письмо, поэтому в разговоре возникла пауза. -- Вот, собственно, пока все... Жду вас в Правлении, -- сказал председатель, поднимаясь. Они откланялись и ушли, как и положено уходить от больного, -- на цыпочках. Щегол влетел в клетку, стоявшую на подоконнике, -- я только сейчас ее заметил. Я спустил ноги с кровати и сделал по комнате несколько шагов по направлению к окну. Вдруг я почуял резкий запах пива, исходивший из открытой форточки. В ущелье между домами сыпались белые хлопья. Я с трудом влез на подоконник, подвинув клетку, и высунул голову в форточку. Вывернув шею, я поглядел наверх, где виднелась полоска чистого голубого неба. В этом небе, выбрасывая пенные струи из двух баков, мягко шел на снижение голубоватый пивной ларек. Все возвращалось на круги своя, но я уже не мог возвратиться. У меня не было запасов горючего. Долго я лежал потом в оцепенении, вспоминая путь и находя его, как ни страннно, необходимым. В комнате давно стемнело. Щегол чистил клюв о прутья клетки, шурша и поскрипывая. Я вспомнил об Александре... И только я подумал о ней, как в замке осторожно повернулся ключ и прихожая наполнилась шагами и шепотом. -- Кто там? -- спросил я. -- Это мы, -- раздался ее голосок, а вслед за тем в комнате появилась она сама, а за нею юноши. Один из них был с гитарой, на плече другого висел портативный магнитофон. -- Сегодня праздник. Святки, -- сказала Александра. Юноши бесшумно рассредоточились по комнате, усаживаясь прямо на полу у стен. Александра уселась на стул. Света не зажигали. Я узнал в темноте обоих сыновей Николая Ивановича, Петю Братушкина, других конспираторов. Юные революционеры вели себя предупредительно, переговаривались вполголоса. -- Будем пить чай, -- сказал я. -- Только чашек не хватит, -- я почему-то чувствовал к ним любовь и благодарность. -- Ничего, мы по очереди, -- отвечала Александра. Один из братьев поднялся, собрал чашки и бесшумно удалился на кухню. -- Может быть, зажжем свет? -- предложил я. -- Не надо. Мы будем гадать, -- блеснув в темноте глазами, таинственно произнесла Александра. Она принялась готовить гадание: достала откуда-то подсвечник со свечой, поставила его посреди комнаты. Сбоку поместила тарелку... Пока она готовилась, один из гостей включил магнитофон. Приятный мягкий голос запел под ритмичный аккомпанемент: "Она боится огня, ты боишься стен. Тени в углах, вино на столе. Послушай, ты знаешь, зачем ты здесь? Того ли ты ждал? Того ли ты ждал!.." Я растерялся -- настолько точно эти непонятные слова соответствовали моему состоянию. Резкие, бьющие по нервам звуки виолончели подхватили мелодию, жесткость ритма усиливалась, и вдруг -- как освобождение -- призывно мягко полился тот же голос: "Я не знал, что это моя вина. Я просто хотел быть любим, я просто хотел быть любим..." -- Что это? -- спросил я ошеломленно. -- Это вы не знаете, -- ответил хозяин магнитофона. -- Наша музыка. Александра велела выключить музыку и зажгла свечу. Пламя озарило лица подростков. В руках у Александры оказался лист бумаги, покрытый записями. Она скомкала его и поднесла к пламени свечи. Бумага занялась, Александра бросила пылающий комок на тарелку, где он вспыхнул, корежась, а когда остался лишь хрупкий пепел, на стене обозначилась его тень. Она была похожа на голову ребенка в кудряшках. -- Бэби, -- сказал кто-то из парней. Все дружно грохнули хохотом. Александра смутилась, принялась трактовать иначе. Следующий гадальщик зажег свое бумажное счастье, и оно запылало на тарелке на месте пепельного будущего Александры. -- Танк, -- определил Петр по тени. -- В армию загремишь, не иначе! Я заметил, что листки, которые жгли подростки, были покрыты тайнописью Николая Ивановича -- шифром его конспиративных наставлений, превращавшихся под огнем в тени домов, станков, деревьев, ракет, тюремных решеток, переплетенных обручальных колец, гитар, мольбертов, поездов, самолетов. Здесь были все варианты будущего: счастливые и трагические судьбы, женитьбы, разводы, профессии. Александра с жадностью всматривалась в каждый новый призрак будущего, в то время как я все более отъединялся от молодых, понимая, что и здесь нет мне места, как не было его нигде во время моих скитаний. Я все еще был обременен прошлым, как они -- будущим. Необходимо было избавиться от него. Вдруг наступила тишина. Я почувствовал, что все смотрят на меня. Свеча таяла в подсвечнике, колебля жалкий огонек. -- Теперь вы... -- произнесла Александра, и голос ее дрогнул. И тогда я, зная, что иначе нельзя, нашарил под подушкой конверт жены. Я поднес его к огню, не комкая. Уголок коверта обуглился, округляясь черной каймою. Гори, последнее письмо! Мне так и не узнать, что хотела сказать Ирина, как не вспомнить уже -- когда мы последний раз были близки. Пускай это останется тайной. Письмо горело в руках, огонь подкрадывался к пальцам. -- Бросайте! Бросайте! -- не выдержав, закричала Александра. Я швырнул горящий конверт на противень с горой серных головок. Столбом взметнулось пламя, отбросив тени подростков, точно взрывом, по сторонам. Я увидел их испуганные лица и, не раздумывая, схватил спичечный дом за луковку церкви -- и метнул его в огонь. Александра инстинктивно кинулась к нему, желая вырвать дом из огня, но я схватил ее за руку и с силою потянул назад. Дом полыхал в костре, треща перекрытиями, башенками галереями, переходами. Причудливо изгибались балки, перекручивались спички, отделяясь одна от другой и обугливаясь. Подростки завороженно смотрели на пламя. Лица у них были, как тогда, в момент произнесения приговора. Казнь свершилась... Дом дотлевал долго, в полной тишине. Гасли одна за другой спички, исчезали на углях розоватые светлячки жара... Расхристанный, вывернутый огнем наизнанку дворец топорщился на черном противне, а причудливая его тень, занимая полстены, взмахивала черным крылом. Я всмотрелся в эту тень и наконец увидел.
...И увидел он, что живет в своем доме -- и другого нет у него.
Он перевел рычажок освобождения бумаги и вытянул наполовину исписанный лист из каретки. "Вот и все", -- подумал он безразлично и, не перечитывая написанного, подложил этот лист под высокую стопку бумаги, которая именовалась черновиком. Внешне ничего не изменилось, но он знал теперь, что работа закончена. Перед ним лежал его роман, с которым он боролся не на жизнь а на смерть -- девять месяцев подряд вынашивал его, как ребенка, и вот он готов. Он окинул взглядом пустую комнату и в первый, кажется, раз удивился тому, что живет здесь -- в одиночестве и нищете. Работа, которая внутренне сблизила его с кооператорами -- ибо для кого же он писал, если не для них? -- на самом деле изъяла его из обращения, как монетку старого образца, погрузила в бездны одиночества, лишила родственных и дружеских уз. Он сгорел в собственном пламени, как спичечный дом, что пылал на святки жарким костром, а теперь, как памятник самому себе, топорщится пучком обгорелых спичек на постаменте из спекшихся серных головок. Даже теперь, когда он точно знал, что строительство завершено и он навсегда обречен жить в этом доме среди созданных им персонажей, он не спешил к ним, не пытался разорвать свое одиночество, медлил. Ему казалось, что он отринут навеки. От него отказалась жена; так же поступят все, кто прочтет его сочинение и сочтет его лишь красивой игрушкой, не захотев узнать себя и собственный дом -- а другого нет у него. Их суд он еще мог бы вытерпеть, но как пройти испытание священным огнем, в котором сгорали и не такие крепкие вещи, как его игрушечный дом, склеенный из самого что ни на есть обиходного материала? Потому он не спешил, сознавая, впрочем, что никуда ему не деться, он сам сдастся судьям, а тут уж не отделаешься штрафом за нарушение паспортного режима. Еще вчера он мучительно подгонял одно слово к другому, вспоминая тот вольный, искрящийся их поток, который когда-то весною вырвал из души жалкие клапаны осмотрительности, робости, неверия и заставил его громоздить кубики в веселой лихорадке творчества. Тогда не было ничего, кроме странного проекта, куда он захотел уместить все, что знал о себе и собственном доме; теперь же в каждой ячейке жили близкие ему люди, готовились к встрече Нового года... У Завадовских жарился гусь; аппетитнейший запах поджаристой кожицы дразнил голодного сочинителя, но он упорно, хотя и медленно, продвигался к концу, неся на плечах созданную им громаду. Аля-Сашенька-Шурочка забежала к нему после полуночи с яблочным пирогом, завернутым в крахмальное полотенце. Они выпили шампанского, за то, чтобы Новый год принес ему покой, а ей -- радость. Она с жалостью взглянула на черные угольки спичечного дома, а он, перехватит ее взгляд, вновь вспомнил огонь священного алтаря. Хорошо, если останутся хоть угольки! Может сгореть и дотла, без дыма -испарится, будто ничего не было. Где-то неподалеку, в другом подъезде, на девятом этаже, сидели у новогоднего телевизора его жена и сын. Он издали сердился на жену, что она не укладывает ребенка спать -- уже поздно! -- но и поделать ничего не мог, ибо они тоже стали персонажами его романа, а персонажу хоть кол на голове теши -- он сделает по-своему. Не то, что живой человек, которому можно объяснить, в крайнем случае, заставить. По-человечески ему хотелось к ним. То-то будет сюрприз!.. Но и над собою он не был волен, даже им распоряжалась его история. Нельзя было допустить, чтобы человеческая слабость исказила правду вымысла. Посему он стучал по клавишам машинки, как всегда, одним пальцем, подбираясь к описанию новогоднего праздника, тогда как сам праздник уже бушевал на этажах кооперативного дома. Соседи ходили друг к другу в гости, носили пироги и закуски, целовались, чокались бокалами... Никто не вспоминал об авторе и совершенно правильно! -никому он не был нужен, кроме выдуманной им юной ученицы. Старый джентльмен, его собеседник в долгих раздумьях над романом, тоже измысленный от тоски одиночества, уже накинул старую потрепанную суперобложку и занял свое место на полке рядом с друзьями -Свифтом, Смоллетом, Филдингом. Ему есть что рассказать почтенным писателям. Что же осталось, милые дамы и господа? Запах сгоревшей серы, стопка исписанных листов, навеки разбитая жизнь... Не так мало, дамы и господа. Он совершенно не представлял -- что следует теперь делать. Паспорт, прописка, семья, работа... Материал для нового романа? Эта мысль показалась ему чудовищной. Он только что освободился от прошлого, зачем же снова накапливать его в мучительчой суете бытия, твердо зная, что человеческое счастье недоступно ему. И все же пора было возвращаться из добровольного изгнания к своему коту, к библиотеке и письменному столу, в квартирку, что смотрит дверь в дверь в жилище улетевшей от него семьи. Он специально поместил себя там, чтобы напоминать о своем существовании. Поводом послужила опечатка в справочнике Союза писателей, том самом, что лежал перед секретарем литературной инквизиции. Он останется для жены и сына соседом-сочинителем, стареющим холостяком, выводящим на прогулки ленивого рыжего кота, но никогда уже не соберутся у него на квартире таинственные фигуры в одеяниях прошлых веков, потому что эта история кончилась, начнется другая. Он заметил, что в раздумье кружит по комнате вокруг некоего центра, каким был черновик. С ним надо было что-то делать, хотя бы перечитать для начала, но и это было непросто. Когда же он подумал о редактуре, цензуре, критике, то совсем приуныл, находя положение безнадежным. Впрочем, тут же забрезжил выход гордый и в то же время трусливый. А что, если сразу передать рукопись в инквизицию, минуя читателей? Сгорит так сгорит, на нет и суда нет, он играл на крупную ставку, а если что-то останется, то можно помирать спокойно. "Пан или пропал?" -- спросил он щегла, на что щегол всем своим видом резонно показал: неизвестно еще -- кто является паном в данной ситуации. "Ты прав, как всегда, -- продолжал он размышлять вслух, -- ибо даже если я пройду инквизицию, кооператоры не увидят романа, следовательно, я все равно пропал..." И тут он вспомнил об Александре, которая читала его рукопись вплоть до новогодней ночи, терпеливо дожидаясь, когда очередная страничка покинет машинку. "Этого вполне достаточно!" -- заявил он щеглу, ибо писал не для славы, не для триумфа и поклонения со стороны кооператоров, хотя они и были бы приятны, а для того, чтобы хоть один человек понял его правильно и узнал истинные свойства его души, порядком затемненные скитаниями блудного сына и мужа. Решив так, он принялся готовить рукопись к сдаче. Напечатал титульный лист, положил его сверху, не без труда подровнял стопку, еще раз полюбовавшись ее толщиной -- неужели все это написал он? -- и начал озабоченно рыскать по квартире в поисках подходящей упаковки. О папке нужного объема нечего было и мечтать: такие папки давно не выпускаются промышленностью, на них нет спроса. Он кое-как завернул рукопись в газету "Советская культура" и засунул тяжелый пакет в полиэтиленовый мешок. Одевался он уже в лихорадочной спешке; его вдруг затрясло, как во время болезни. Он натянул шерстяные носки и усилием засунул ноги в заскорузлые кроссовки, высохшие на батарее до состояния полного окаменения. После болезни он впервые покидал свое жилище. Застегнул молнию на куртке, нацепил вязаную шапочку, взял в руки мешок... "Присядем на дорожку?" -- предложил он щеглу, чуть заикаясь от волнения. И, не дожидаясь ответа, уселся на раскладушку. Звонко скрипнули пружинки. Автор хлопнул себя по коленкам и поднялся с шумным вздохом. Идти на суд не хотелось. Процедура все же неприятная, особенно если участвуешь в ней, стоя на эшафоте. Он вышел на лестницу и почувствовал, что ноги слегка подкашиваются. Он заставил себя спуститься вниз и вышел в ущелье, запорошенное чистым снежком. Снежинки, падая, искрились в голубоватом свете ртутных ламп. Он направился к четвертому подъезду, как в ту ночь, почему-то не сомневаясь, что судьи терпеливо ожидают его у алтаря, и так же пылает жертвенный огонь, и жрица дежурит у люка мусоропровода. Войдя в подъезд, он первым делом покосился на выпирающую из стены трубу, ведущую вниз, под пол. По ней в этот момент с грохотом и лязгом пронеслась с высоты очередная порция мусора. Или, быть может, это был его коллега, тоже получивший отсрочку, своего рода пролонгацию, и теперь вместо одобрения свергнутый с Олимпа во мрак небытия? Он вызвал лифт, и пока тот спускался, отошел к висевшей на стене доске объявлений Правления. Ему в глаза бросился обведенный траурной рамкой некролог с двумя фотографиями -Серенкова и Файнштейна, членов Правления, погибших, как явствовало из некролога, в результате трагического случая. Он ошеломленно принялся читать этот общий некролог, написанный весьма странным образом -- в параллель -- так что в одной фразе упоминалось сразу об обоих: тот родился тогда-то, а этот тогда-то... тот учился там-то, а этот там-то... Оба члена Правления, объединенные траурной рамкой, выглядели похожими, как родные братья. Они и умерли в один день. Смерть наконец-то примирила их. Досадуя, что этот факт не смог найти себе места в романе, и, конечно, посочувствовав беднягам, хотя относился к ним без особой симпатии, автор еще раз порадовался жизни, которая Богаче любой выдумки. Как вдруг из дверей подъехавшего лифта вышла соседка Сарра Моисеевна, а за нею -- кот Филарет, похудевший и жалкий. -- Ах, это ви, -- конечно, сказала соседка и тут же без умолку начала рассказывать про кота, который стал бездомным, мяучит на лестнице, скребется в закрытые двери и вообще перешел на содержание Ментихиных и ее, Сарры Моисеевны. -- Таки это живой котик, -- сказала она печально, и сочинитель почувствовал глубокий стыд. Он взял любимца на руки, погладил его, прижал мордочкой к своей щеке. Соседка, переведя взгляд на некролог, тут же рассказала подробности трагедии. Члены Правления погибли в автомобильной катастрофе по дороге на Приозерск. Один ехал в город, другой -- из города. Файнштейн был на "Жигулях", Серенков -- на "Запорожце". Был страшный гололед, оба пытались увернуться от столкновения, но их влепило лоб в лоб... Автор выслушал эту историю, холодея. Он вспомнил свои галлюцинации. Роман продолжался помимо его воли, дописывал себя сам -- и если ранее это было лишь красивой отговоркой со стороны автора, ибо стучал по клавишам машинки все-таки он, больше было некому, то сейчас, когда готовая рукопись лежала в мешке, а роман продолжался в жизни, это был совсем другой коленкор, как говорила матушка сочинителя. -- Ви на утренник? -- спросила соседка, увидев, что автор с котом входит в лифт. Он не понял, но кивнул, лишь бы отстала. Дверцы с шумом съехались, когда он нажал на кнопку двенадцатого этажа. Это послужило доказательсгвом, что ничего не изменилось по сравнению с той ночью. Стенки кабины, расписанные на космические темы, как и прежде, были усеяны надписями. Стенгазета кооператоров продолжала жить. Однако тематика сильно изменилась. Автор уже не нашел нецензурщины, отсутствовали и черносотенные лозунги. Зато общественно-политических высказываний прибавилось. Чувствовалось, что гражданская активность кооператоров сильно выросла в сравнении с весною. "Да здравствует Рыскаль!" -- крупными буквами было начертано над пультом. "Я люблю Правление!" -- гласила надпись напротив. Автор с улыбкой читал эти надписи, как вдруг наткнулся на фразу: "Рукописи горят". Чуть ниже женской рукой наискосок было написано: "За жизнь без любви следует казнить". Это были фразы из его романа. Он тихо и счастливо рассмеялся, продолжая блуждать взглядом по исписанным стенам, и наконец наткнулся на длинный, почти до самого пола, столбец слов. Это были синонимы глагола "выпить", только здесь их было гораздо больше, чем у него, что лишний раз доказывало несравнимость талантов автора и народа. Раздался мягкий удар, и лифт остановился. Чуть помедлив, разъехались и двери. Он ожидал увидеть за ними знакомый холл с темно-вишневым ковром, но на этот раз за дверями лифта открылось полутемное низкое помещение с бетонным полом и бетонным же потолком. Он несмело вышел наружу, крепче прижал кота к груди и с минуту постоял, давая глазам привыкнуть. На полу разглядел он мусор, какие-то доски, сломанную мебель и понял, что попал на чердак собственного дома. Это озадачило его, но отчасти и вдохновило, поскольку события развивались, хотя и непредсказуемо, зато вполне в духе его фантазий. У автора была маленькая литературная слабость. Он любил заканчивать свои истории на крыше -- в этом видел символику, а критики -- многозначительность. Но он все равно не мог избавиться от этого недостатка. Даже теперь, сознательно избежав его в романе, он нарвался на него в жизни. "Кому суждено быть повешенным, тот не утонет", -- подумал он и побрел по чердаку, надеясь повстречать что-нибудь более интересное, чем отслужившая мебель. И действительно -- через несколько шагов он увидел приоткрытую железную дверь с яркой полоской щели, окутанной зимним морозным туманом. Филарет беспокойно зашевелился у него на руках, но автор бесстрашно шагнул к щели и толкнул дверь ногой. Из проема хлынул на него яркий свет, настоянный на морозном воздухе с игольчатой снеговой пылью. Тогда он, испытывая непонятное счастье, шагнул на крышу. Плоская, покрытая сухим снежком, с низкими кирпичными трубами вентиляции, восемью антеннами коллективного пользования и невысоким каменным ограждением по краям, крыша простиралась далеко и была на удивление просторна, точно палуба авианосца. Но главное было не в этом. Крыша полна была народу: огромная толпа кооператоров в нарядных зимних одеждах теснилась вокруг высокой новогодней елки, расположенной где-то в районе второго подъезда. Елка была украшена игрушками, гирляндами и серпантином, а на ее верхушке горела красная электрическая звезда. Чуть сбоку, укрепленный между опорой антенны и высокой лестницей-стремянкой, трепетал на ветру транспарант "Да здравствует воздушный флот!". По краю крыши, вдоль кирпичного парапета, выставлены были переносные металлические заграждения, что часто используются для организации общественного порядка во время массовых скоплений. Особенно много было на крыше детей всех возрастов. Маленькие стояли, чинно держась за руки родителей, а те, что постарше, норовили побегать, но были отлавливаемы подростками из клуба Николая Ивановича и водворяемы на место. Рядом с елкой возвышался голубоватый пластиковый ларек, в котором сидела тетя Зоя. Надпись за стеклом гласила: "Пива нет". Тетя Зоя вела бойкую торговлю квасом. Над этой мирной картиной в бездонной блеклой синеве зимнего неба сияло круглое маленькое солнце. Свежий ветерок взбивал снежную пыль. В воздухе пахло апельсиновыми корками, которые тут и там горели на снегу, запорошившем крышу. От колючего ветра и растроганности у автора на глаза навернулись слезы. Он почувствовал себя отцом этого многочисленного семейства, хотя на самом деле был его блудным сыном. Он медленно побрел к кооператорам по мягкому снегу, выпустив из рук рыжего, как апельсин, кота, который важно шествовал впереди, задрав пушистый хвост. И вдруг словно вихрь налетел на автора. Это сын его, обернувшийся первым, подбежал к нему, взметая снежную пыль, и повис на руках, болтая в воздухе валенками. Сочинитель стиснул его в объятиях, поставил на ноги, и они молча пошли рядом к толпе, в которой многие уже обернулись на него, разглядывая кто с любопытством, кто с жалостью, кто с неприязнью или недоумением. А он неуверенно приближался к ним с мешком в руке, как Дед Мороз, приготовивший новогодний подарок. Впрочем, Дед Мороз уже был под елкой -- с бородой, в шапке и красной шубе. Он был невысокого роста, щупловат. Сочинитель узнал в нем Рыскаля. Рядом с ним возвышалась пышная Снегурочка, роль которой исполняла Клара Завадовская. Рыскаль тоже заметил приближающегося блудного сына, ободряюще улыбнулся ему: не робейте, милорд, подходите ближе! Представление под елкой продолжалось; автор стоял в задних рядах рядом с сыном, не выпускавшим его руки. Мешок с рукописью он положил на вентиляционную трубу, а сам жадно вглядывался в лица. Он увидел жену, а рядом -- инженера Вероятнова в пыжиковой шапке; инженер был с дочкой. В первых рядах стояли и сестра с полным выводком интернациональных племянников, и матушка, постаревшая от павших на нее невзгод, и дочь генерала с сиротским мальчиком, прятавшимся под полою ее шубки, и семья Николая Ивановича Спиридонова. Сочинитель радовался тому, что его история собрала их вместе на общем семейном празднике и даже оказалась столь щедра, что присоединила его к ним. В морозной пыли, вихрем взметнувшейся с парапета, он увидел вдруг маленького ангела с крылышками, который сидел на краю и болтал в воздухе босыми пятками. Автор осматривал кооператоров придирчиво, как портной глядит на костюм, впервые надетый заказчиком. Нет, он не был полностью удовлетворен: кое-где морщило, поджимало, волнилось... Но носить можно. Можно снести все, если знать -- зачем. Ему казалось, что теперь, пройдя через испытания, они знают -- зачем и для чего живут в столь странном доме, но... так только казалось. На самом деле, они не видели смысла в испытаниях, а просто жили, суетились, боролись, влюблялись, рожали детей. Он же, видящий смысл, был лишен жизни. Александра незаметно подобралась к нему и встала рядом. Сын взглянул на нее строго, но ничего не сказал. Она шепнула: "Хорошо вы это устроили..." -- и потерлась щекою о его плечо. А под елкой дело приближалось к апофеозу. Появился медведь с коробкой, откуда извлекли целый ворох бумажных пакетов с бенгальскими свечами. Дворники деловито раздавали серые стерженьки на железных прутьях детям и их родителям. Через минуту у всех кооператоров были бенгальские свечи. -- Зажжем нашу красавицу-елку! -- провозгласила Клара охрипшим от ветра голосом. Дворники подожгли свои свечи -- у каждого было по пучку -- и ринулись в ряды зрителей, раздавая направо и налево рассыпающиеся искрами огни, от которых зажигались новые свечи. Кооператоры торопились зажечь свои огоньки и помочь зажечь соседу. Автор увидел вдруг, что над головами кооператоров в небе плывет бумажный голубь, испещренный мелкими значками. Ветер подхватил его и бросил за парапет, в сторону заснеженных крыш, которые уходили далеко-далеко, теряясь в морозной дымке. Он увидел второго, третьего голубя... Целая стая бумажных голубей кружилась над толпою кооператоров с горящими свечами в руках. Автор оглянулся. У вентиляционной трубы, где он оставил свой пакет, сгрудились мальчишки -- Шандор, Хуанчик, Митя. Среди них был и его сын. Перед ними на кирпичах лежала расхристанная рукопись. Они сворачивали бумажных голубей из ее листов и с восторгом швыряли их навстречу ветру. Бумажные голуби романа плыли над городом, опускались на крыши, скрывались в ущельях между домами, садились на балконы и карнизы окон. Город втягивал их в себя, перемешивая с пургою, бросал на мостовые и в Неву, мял под колесами автомашин... "Как славно! -- подумал автор. -- Такого мне вовек не придумать!". И увидел рядом лицо Александры -- она стремилась к нему с горящей свечою. Он поджег свою свечку от ее огня и, следуя примеру кооператоров, поднял искрящийся снопик над головой. -- Елка, зажгись! -- скомандовал Дед Мороз. Елка вспыхнула огнями -- красными, синими, белыми, зелеными... Дети закричали, захлопали в ладоши. Бенгальские огни дотлевали в руках. Ветер кружил вокруг елки белые листы, покрытые мелкими буковками машинописи. Кот Филарет, напуганный великолепием праздника, вскочил на трубу и выгнул спину. Маленький ангел поднялся и пошел по парапету чинной детсадовской походкой, догадавшись, что представление окончено. Последний лист рукописи проплыл над крышей, ветер перевернул его, изогнул и бросил вниз, в ущелье между домами, успев показать сочинителю долгожданное слово:
КОНЕЦ
Ленинград 1979--1985

Last-modified: Fri, 26 Jul 2002 06:30:49 GMT