, и твои едкие песни не нравятся здешним властям. В каждом городе - свой царек. Одесскому же не по вкусу твой юмор, он хочет рассчитаться с тобой. Стечение обстоятельств, случайность или обыкновенная подтасовка фактов - но утверждают, что преступник похож на тебя, как родной брат. Во второй половине дня к тебе приходит человек лет тридцати, которого можно безошибочно определить по внешности. Он - из органов, но при этом - твой поклонник. У тебя уже тогда они были повсюду - люди, которые ценили твои песни. Он объясняет тебе, что главное - избежать очной ставки. Преступника видели дети, и повлиять на их показания очень легко. А ведь стоит только завести дело - потом не отвертишься. Твой поклонник советует тебе для начала исчезнуть, а потом - представить доказательства, что в день совершения преступления ты был на съемках. Как только позвонили режиссеру, он немедленно дает распоряжение отпечатать фотографии сцен, которые снимались в тот день. Номера соответствуют пометкам, сделанным ассистентом и звукооператором. Речь действительно идет об этом самом дне. Благодаря смелости всех этих людей - а нужно иметь смелость, чтобы спорить с КГБ, - и в особенности благодаря совету твоего поклонника ты выпутываешься, испытав один из самых больших ужасов в своей жизни. Ты всегда говоришь, что на Западе люди ослеплены историями, которые публикуют передовицы газет, то есть делами Сахарова, отказников, известных диссидентов, но никто не знает о ежедневном изматывающем давлении на людей. Ты это называешь "борьбой против ватной стены". И самое страшное здесь - это невозможность увидеть чиновника, от которого часто зависит карьера, личная жизнь, свобода. Я вспоминаю тревожные часы, проведенные мной в Театре на Таганке, когда Юрий Любимов и вся его труппа показывают новый спектакль "представителям культуры". Эти люди могут одним словом перечеркнуть несколько месяцев работы, и они не отказывают себе в этом удовольствии. Каждый раз судьба нового спектакля висела на волоске. Твои концерты отменяются иногда прямо перед выходом на сцену, чаще всего под предлогом твоей болезни, что приводит тебя в бешенство: тебе не только запрещают петь, но сваливают на тебя же вину за сорванный концерт. Твои песни для фильмов, прошедшие цензуру, все же "не пускают" как раз перед премьерой, и картина становится увечной. Тексты, неустанно посылаемые в Главлит, неизменно отсылаются обратно с преувеличенно вежливыми сожалениями. На нескольких маленьких пластинках, появившихся за двадцать лет работы, записаны самые безобидные песни, отобранные из более чем 700 текстов. Полное молчание по радио, телевидению и в газетах, а между тем в стране нет, пожалуй, ни одного дома, где почти каждый день не слушали бы Высоцкого. Эти.беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: "Они делают все, чтобы я не существовал как личность. Просто нет такого - и все". До самого конца ты будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как поэта. Мы в Баку, в порту. Пообещав красивый прыжок в воду моим сыновьям, ты замираешь на несколько секунд, вытянув руки и глядя прямо перед собой, и в коротком прыжке пытаешься сделать двойное сальто вперед. Ты чуть не задеваешь лбом парапет набережной. Мы страшно испуганы. Ты тоже испугался и в течение нескольких недель будешь дважды в день делать гимнастику - долго, терпеливо растягивая мышцы, укрепляя суставы - до полного изнеможения. Тебе тридцать девять лет. Твое тело, от которого ты столько требовал, уже не слушается тебя, как раньше. Ребенком ты занимался акробатикой, молодым человеком продолжал спортивные занятия в школе, потом - школа-студия МХАТ, где занимаются фехтованием, танцем и вообще физкультурой. Ты очень способный. В спектаклях ты справляешься с невероятными задачами. В "Жизни Галилея" ты читаешь длинный монолог, стоя на голове. В "Десяти днях, которые потрясли мир" тебе удается говорить, учащая при этом акробатические прыжки. В "Пугачеве", наконец, ты выкрикиваешь устрашающий монолог Хлопуши, пытаясь вырваться из цепей, которые каждый раз оставляют у тебя на груди алые полосы. Летом мы ездим купаться на подмосковный пляж, предназначенный дня дипломатов. И на газоне, где мы устраиваем маленький однодневный лагерь, ты продолжаешь свои упражнения. Немногие советские люди, которым открыт вход на этот пляж, - переводчик Брежнева, дети министров, кинорежиссеры, поэты, модные журналисты - аплодируют, когда ты делаешь "крокодила на одной лапе" - сложную фигуру, при которой атлет удерживается параллельно земле, опираясь на согнутую в локте руку. Однажды вечером мой сын Владимир, которому шесть лет, переплывает на другой берег реки и не может вернуться. Миша Барышников плывет за ним, я пользуюсь удобным случаем, чтобы спросить, не считает ли он, что у маленького Володи способности к танцам. Поглядев на него, Миша ответил утвердительно, но вечером, когда я зашла поцеловать сына перед сном, он раздраженно говорит мне, что никогда не займется этим бабьим ремеслом. "Жаль, он действительно очень способный, - говоришь ты мне, когда я передаю тебе этот разговор. - Но ведь я тоже когда-то отказался от спорта и предпочел театр". Каждый день я вижу, как ты делаешь "станок", глядя на себя в большое зеркало в ванной. Ты очень гордишься двумя выступающими мышцами, которые идут по всему животу сверху вниз. Ты объясняешь, что этого очень трудно добиться. Прямые брюшные мышцы заканчивают серию мелких "плиток шоколада", как ты их называешь, которые так красивы в греческих Апполонах. Ты небольшого роста - метр семьдесят, но абсолютно пропорционален. Худые длинные ноги, очень узкий таз, слегка покатые плечи, удлиняющие фигуру, которая без этого была бы коренастой, потому что торс, как это часто бывает у русских, - очень мощный, мышцы короткие и круглые. Впрочем, тебе это дает возможность знаменитого боксерского удара, которым ты пользуешься с таким удовольствием. Сколько раз я видела, как в драке ты укладываешь людей в два раза сильнее тебя! Самый красивый из этих ударов ты нанес одному очень крупному мужчине немного "под шафе", как говорят русские, который в тот момент, когда я надевала пальто, чтобы выйти из грузинского ресторана "Арагви", взял меня за плечо и развернул к себе со словами: "Ну-ка, покажись, Марина!..." Он не успел закончить фразу, как длинным свингом слева ты заставил его пролететь в горизонтальном положении через вход из белого мрамора и приземлиться в кустах. Два вышибалы, оба со здоровыми бычьими головами, остолбенели на какое-то время, глядя то на тебя, то на того типа. Через несколько секунд, в течение которых мы гадаем, что будет дальше, - а обычно в этих случаях сразу же вызывают милицию - они разражаются хохотом и, с силой хлопнув тебя по спине, провожают нас до машины, поздравляя как знатоки. Я тоже немного знаток, потому что мой отец был прекрасным боксером-любителем, и я тысячу раз видела, как он улаживал ссоры кулаками, о которых говорил: "Правый - больница, левый - насмерть". Единственный раз я видела, как ты промахнулся. Это тоже произошло в ресторане, когда один сильно пьяный человек хотел во что бы то ни стало заставить тебя выпить стакан водки. Наконец, исчерпав все аргументы, ты попробовал апперкот, но ты сидел, и удар получился не сильный, пьяный качнулся назад, ты лишь слегка задел его по подбородку и вывихнул себе большой палец. Несмотря на то что ты даже застонал от боли, я не смогла удержаться от смеха. Рассердившись, а главное - сильно обидевшись, ты дулся до конца ужина. Тело свое ты разогреваешь перед каждым спектаклем, делая специальную гимнастику актера. Вся труппа Таганки в обязательном порядке ею занимается, потому что спектакли Любимова требуют от артиста, кроме таланта, очень высоких спортивных качеств. Эта серия упражнений для приведения себя в форму, постановки голоса и дыхания и для внутренней концентрации была составлена Станиславским, а потом улучшена элементами йоги и других восточных дисциплин. Тебе такая гимнастика просто необходима. В "Гамлете" ты теряешь за один спектакль два-три килограмма. В "Жизни Галилея" - еще больше, потому что четыре часа ты не покидаешь сцены. Именно благодаря этим упражнениям твой знаменитый голос, хриплый, когда ты поешь, становится по-настоящему ясным и сильным на сцене. Я не помню, чтобы у тебя хоть раз совершенно пропал голос, а ведь это - постоянный страх артистов. Даже после самого тяжелого спектакля в твоем распоряжении всегда остается несколько нот для забавного "пурлюрлю", которое поется сверху вниз, чтобы проверить диапазон голоса. Меня приводит в отчаяние то, что тело, над которым ты столько трудишься, голос, за которым ты так следишь, вдруг до неузнаваемости меняются, разрушаются, портятся. После двух дней пьянки твое тело начинает походить на тряпичную куклу. Голоса почти нет - одно хрипенье. Одежда превращается в лохмотья. Твое ужасное "второе я" берет верх. Мы едим в кухне. Я накрываю на стол; но по неопределенному выражению глаз и равнодушной жадности, с какой ты глотаешь все, что есть на тарелке, по твоим расплывчатым ответам на мои вопросы я понимаю, что мысли твои далеко. Строфы крутятся у тебя в голове. Действительно, как раз посреди ужина ты бросаешься к рабочему столу. Мне остается лишь убрать тарелки - ты больше не будешь есть. Я завариваю очень крепкий чай, тихонько ставлю перед тобой чашку и закрываю дверь. Ты уже исписал целый листок своим тонким старательным почерком. Несколько часов ты остаешься сидеть, уставившись в белую стену. Ты не терпишь ни рисунка, ни картины, ни даже тени на стене перед собой. В каждой из наших квартир рабочий стол ставится к стене, и ты сипишь спиной к окну, предпочтительно - в маленьком углу, отгороженном с помощью шкафа, поставленного поперек, или этажерки, которая служит ширмой. И всегда - гладкое, белое и пустое пространство перед глазами. Из двадцати четырех часов слишком коротких для тебя суток три-четыре часа ты проводишь за рабочим столом. Особенно ночью. Когда в нашем распоряжении только одна комната, я пристраиваюсь сбоку на кровати. Позже, в нашей большой квартире, я жду на диване твоего кабинета, чтобы ты прочел мне написанные только что стихи, и иногда засыпаю. И вот в тишине ночи ты ласково гладишь меня по щеке, чтобы разбудить. У тебя покраснели глаза и от выкуренных сигарет немного сел голос. Ты читаешь мне стихи - и это одна из самых полных минут нашей жизни, сопричастность, глубокое единение. Это твой высший дар мне. Когда я спрашиваю, откуда это, что вызывает в тебе настоятельную потребность написать на бумаге слова в точно определенном порядке, иногда без единого исправления, - ты не можешь ответить. Видно, тебе и самому это не особенно понятно: "Так выходит - вот и все". И добавляешь: "Иногда это трудно, знаешь..." Часами ты куришь, раздраженно бросаешь скомканные шарики бумаги в корзину, литрами пьешь обжигающий чай, пощипываешь струны' гитары в поисках новых аккордов, а потом сидишь неподвижно, будто зачарованный белым сиянием лампы. Вдруг раздаются самые ужасные ругательства и смех - готово, ты нашел! Иногда стоит найти лишь одну строфу - и все складывается и связывается воедино, и на рассвете, когда комната окрашивается цветом зари и я просыпаюсь, дрожа оттого, что не выспалась, ты читаешь мне, торжествуя, результаты ночной работы. Иногда мелодия влечет за собой слово. Тогда мы не спим, потому что ты беспрерывно наигрываешь один и тот же мотив, упорно повторяя слова до тех пор, пока они не подладятся друг к другу и не станут песней. Как чувствительная пленка, ты записываешь эмоции, накапливаешь высказывания. Ты питаешь свое вдохновение пережитыми событиями, ничего не оставляя в стороне. Любая тема вызывает в один прекрасный день стихотворение: война, спорт, лагеря, болезнь, любовь, смерть... Ты считаешься мастером в подражании блатным песням. Воры, шпана, бичи уверены, что ты сам долго сидел. Некоторые из твоих песен, написанные в пятидесятые-шестидесятые годы, составляют часть лагерного фольклора, и старики говорят, что помнят эти песни, что они написаны задолго до революции. Тебя это смешит, но в то же время наполняет гордостью. Моряки и летчики знают наизусть многие твои песни - страшную "Спасите наши души!" или потрясающий монолог истребителя в воздушном бою. Ты получаешь тысячи писем, хранишь свидетельства мужчин и женщин, которым твои песни помогли в трагические минуты. Я их читала. Тебе пишут подводники, оказавшиеся однажды взаперти в стальном гробу, альпинисты, заблудившиеся в бурю, водители грузовиков, потерявшие дорогу в степи, космонавты, которых поддерживали в звездной пустоте твои шуточные песни, молодые преступники, к которым возвращалась после тяжелого наказания способность жить, женщины, разучившиеся было смеяться под тяжестью горя и забот, старики, благодарящие тебя за то, что ты так хорошо почтил память их товарищей, павших за Родину, начинающие артисты, берущие тебя в пример и клянущиеся работать изо всех сил. И еще - солдаты из контингента, воюющего на границе с Китаем, или те, кто вернулся после "нормализаторской миссии" из Чехословакии, или просто призванные на три года - их искренность и смятение вызывают у тебя слезы. Эти письма оправдали задним числом твои предшествующие песни. Ты говорил, что они будут лучшим адвокатом в процессе, который беспрерывно возбуждают против тебя твои цензоры. Но письма исчезли, потому что показались кому-то слишком скандальными. Ты писал мне в семидесятом году: "Я позвонил матери, оказалось, что сегодня она ночевала у одной из моих знакомых с радио. Могу представить себе их разговор!... Идея все та же, чтобы люди знали, "какая она исключительная мать" и т.д. Она могла пойти как минимум в- пять мест - к родственникам, но она пошла к моим "друзьям", бог с ней!... Я сегодня злюсь, потому что к тому же она снова рылась в моих бумагах и читала их". Исчезли также около полутора тысяч моих писем, которые, безусловно, грешили преувеличенной влюбленной восторженностью, так же как и сотни телеграмм - голубых бабочек нашей жизни, летевших к тебе со всех концов света, чтобы поддержать, успокоить, рассказать тебе о моей любви. К счастью, остались твои песни. В них сохранятся эти сокровища. Иногда ты просыпаешься, шепча бессвязные слова, встаешь с постели, и я вижу, как ты стоишь раздетый, переминаясь с ноги на ногу на холодном полу, вырисовываясь в бледном проеме окна, словно одноногая цапля. Ты долго остаешься в такой позе, пишешь на всем, что тебе попадает под руку, потом холодный как ледышка ныряешь под одеяло, а утром мы вместе разбираем скачущие строчки. А бывает, что ты, кажется, задремал, но по тому, как ты ворочаешься с боку на бок, я понимаю, что сейчас ты начнешь говорить. Ты лежишь с закрытыми глазами и едва успеваешь скороговоркой описывать все, что мелькает в твоем воображении, - цветные картины с шумами, запахами и множеством персонажей, характер и внешность которых тебе удается передать в нескольких словах. Мы называем это "снами наяву". Обычно они предшествуют большому стихотворению, в котором почти всегда речь идет о России. "Кони привередливые", "Купола", "Дом", "Как но Волге-матушке" были написаны под впечатлением таких видений. При Сталине за такие песни тебя бы, наверное, просто расстреляли, но тебе повезло - ты не только жив, родившись в тридцать восьмом году, но еще и можешь пользоваться магнитофоном, о чем не могли мечтать поэты, жившие до тебя. Без этого чудесного изобретения твои произведения остались бы неизвестными широкой публике. Благодаря магнитофону текст, прочитанный рано утром, спетый вечером в театре, а потом - у друзей, через несколько дней подхватывают в глубине Сибири, на борту кораблей, которые плавают по всему миру, в русских и советских общинах, во всех уголках планеты. С одинаковым пылом старики, молодые, немного позже - студенты, изучающие русский язык, слушают и комментируют твои песни. Па концертах в стране и за границей ты с огромным интересом обнаруживаешь, что песни, предназначенные для нескольких близких друзей, всем известны, нравятся и каждый раз их просят на бис. Иногда ты забываешь слово, и публика подсказывает тебе. В Париже, Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, Венгрии, Болгарии и Советском Союзе перед непрерывно растущей аудиторией ты всякий раз получаешь полное подтверждение успеха твоей работы. А ведь ты поешь один, не имея никакой другой техники, кроме обычного концертного микрофона! Сколько зрителей побывало на твоих концертах? Сколько людей слушали твои записи?.. Невозможно сосчитать. Последние годы ты будешь готовиться перейти на прозу, ты напишешь несколько рассказов и сценариев, ты мечтаешь работать над дорогими тебе темами. Может быть, ты чувствуешь уже, что поэзия в той форме, которую ты определил для себя с самого начала, - текст, поющийся под гитару, -стала тесна тебе. И захочешь выйти за пределы этой формы. Все чаще станет появляться в наших беседах вопрос о смерти. Многих близких уже нет в живых. Ты серьезно подумываешь провести несколько месяцев во Франции, чтобы писать там в свое удовольствие, ты поговариваешь о том, чтобы уйти из театра, режим которого тебя все больше тяготит. Я решаю снова переехать в свой большой дом под Парижем, чтобы ты мог там спокойно работать. Начало 1979 года. Я ремонтирую виллу в Мезон-Лаффите, откуда уехала шесть лет назад, и с радостью возвращаюсь туда. А ты продолжаешь писать, раскладывать, отдавать в перепечатку и исправлять рукописи. Я всегда удивляюсь той бережности, с которой ты относишься к тому, что пишешь. В самом плохом состоянии, когда все в доме может быть разбито, отдано, испачкано, разорвано и даже выброшено в окно, никогда ни листочка не исчезнет с твоего письменного стола. Все бумаги заботливо уложены в разноцветные картонные папки и даже то, что, кажется, в беспорядке валяется то там, то здесь, никогда не пропадает. Ты, щедро разбазаривающий вещи, силы и жизнь, ни разу не потерял и не испортил ни одной страницы рукописи. Однажды вечером ты возвращаешься поздно, и по тому, как ты хлопаешь дверью, я чувствую, что ты нервничаешь. Я вижу тебя из кухни в конце коридора. Ты бросаешь пальто, кепку и большими шагами направляешься ко мне, потрясая какой-то серой книжкой. "Это слишком! Ты представляешь, этот тип, этот француз - он все у меня тащит! Он пишет, как я, это чистый плагиат! Нет, ты посмотри: эти слова, этот ритм тебе ничего не напоминают? Он хорошо изучил мои песни, а? Негодяй! И переводчик мерзавец, не постеснялся!" Мне не удается прочесть ни слова, ты очень быстро пролистываешь страницы. Потом начинаешь ходить взад-вперед по квартире и, ударом ладони подчеркивая рифмы, ты цитируешь мне куски, которые тебя больше всего возмущают. Я начинаю хохотать, я не могу остановиться. Задыхаясь, я наконец говорю, что от скромности ты, по-видимому, не умрешь и что тот, кто приводит тебя в такое бешенство, не кто иной, как наш великий поэт, родившийся почти на целый век раньше тебя, - Артюр Рембо. Ты открываешь титульный лист и краснеешь от такого промаха. И, оставив обиды, ты всю ночь с восторгом читаешь мне стихи знаменитого поэта. Мой дед по линии отца был неисправимым гулякой. Единственный наследник богатой московской семьи, он исчезал на несколько дней в компании цыган в места сомнительных удовольствий и в самой что ни на есть русской манере увязал в распутстве, чтобы затем его, терзаемого угрызениями совести, приносил домой на руках кучер. Он передавал моего деда выездному лакею, и тот чистил его скребницей для лошадей, отмывал, брил и одевал в чистое белье. Потом дед посылал своего личного секретаря купить дорогое украшение и, пристыженный, появлялся перед моей разгневанной бабушкой. И она, растаяв от подарка, а особенно от любви к этому шальному существу, прощала ему все. Наши отношения строятся почти по такой же схеме. Ты исчезаешь. Я об этом узнаю. Если я за границей, я вылетаю первым же самолетом, если нет - веду расследование и потом не посылаю за тобой кучера, а сажусь за руль и еду. Сначала нужно оторвать тебя от случайных друзей, развязных и прилипчивых, потом - заставить тебя сесть в машину и привезти домой. Здесь не лакей моет и переодевает тебя в чистое, а я. Тут большое значение приобретают размеры квартиры. Например, в узком коридоре я должна проявить особое искусство, чтобы ты не стукался слишком сильно о стены. В большой квартире, где мы живем уже шесть лет, мне приходится прибегать к акробатическим трюкам. Ты бегаешь от меня по комнатам, и наконец, совершенно обессиленные, мы все же заканчиваем процедуру переодевания. Просто невозможно вообразить себе, до какой степени человек может перепачкаться за несколько часов пьянки. Потом, поскольку у тебя нет личного секретаря, чтобы купить мне подарок, ты объясняешься со мной с пустыми руками. И наверное, я люблю тебя не меньше, чем моя бабушка любила своего взбалмошного супруга, потому что ярость моя быстро спадает, и я легко прощаю. Ты чувствуешь, что виноват, и обещаешь, что такого никогда больше не повторится. И, напустив на себя побольше серьезности, я выговариваю тебе за то, что ты не подарил мне как минимум по хорошей жемчужине за каждое свое художество. Это было бы, наверное, очень красиво - жемчужная нитка до пупа... Ты едешь на машине в Армению с Давидом - приятелем, который там родился. Ни у одного из вас нет водительских прав, и едете вы, естественно, с запасом коньяка в багажнике. Армения - это суровая красота горных пейзажей и чистота фресок, украшающих древние монастыри... При выезде из Москвы все трагично. Мы только что в энный раз расстались, ты ушел из театра после страшного скандала с Любимовым. К тому же, плохо вписавшись в поворот, вы несколько раз переворачиваетесь через крышу и остаетесь невредимыми лишь потому, что, как ты говоришь, бог пьяных любит. Немного собравшись с силами и заменив бутылки, разбитые во время невольного каскада, вы снова трогаетесь в путь. Мишель - жена Давида, которой, кстати, принадлежит машина, - уже не знает, каким святым молиться. Я в это время еду в Париж и узник) подробности эпопеи лишь значительно позже. Как только попадается первый монастырь, ты неловко пытаешься перекреститься. В третьем монастыре, уже после четвертой бутылки коньяка, Давид с трудом удерживается от хохота: ты стоишь на коленях, в глазах - слезы, ты громко объясняешься с высокими ликами святых, изображенных на стенах. Накаленный до предела величественными пейзажами, красотой архитектуры и огромным количеством выпитого вина, ты на четвереньках вползаешь в церковь. Ты издаешь непонятные звуки, бьешься головой о каменные плиты пола. Спьяну ты ударился в религию. Потом вдруг, устав от такого количества разных переживаний, ты засыпаешь как убитый, распластавшись на полу. Это единственный раз на моей памяти, когда твое критическое отношение к театральности православной церкви тебе изменяет. Позже, рассказывая мне эту историю, ты заключаешь: - Заставь дурака богу молиться - он и лоб расшибет. У тебя два сына от второго брака - Аркадий и Никита. Когда я с ними знакомлюсь, им примерно шесть и семь лет. Я удивлена твоим резким нежеланием говорить о них. Я прошу тебя познакомить нас, но ты говоришь, что твоя бывшая жена не хочет, чтобы ее дети встречались с иностранкой, да и ваши отношения натянуты. Я чувствую, что здесь потребуется много терпения. Мне бы очень хотелось иметь возможность общаться с твоими сыновьями - я вижу, что ты и сам мучаешься от всего этого. И потом, мои трое мальчиков приезжают к нам на каникулы, ты их очень любишь, но жалеешь, наверное, что твои собственные дети не с нами. Мой младший сын, которого тоже зовут Владимир, с первых же минут знакомства загорается пламенной дружбой к тебе. Он, как маленький зверек, все время жмется к твоим ногам, рассказывает тебе бесконечные истории на языке, понятном только вам двоим, постоянно повторяет твое имя: Володя, Володя. Однажды, как раз накануне приезда в Москву, он сломал руку, и мы ведем его к врачу, потому что он жалуется на сильные боли. Оказывается, спицы, вставленные в кость мясником-хирургом, внесли заражение. Значит, надо положить его в больницу. Нам жалко на него смотреть, потому что, не говоря по-русски, он совершенно теряется среди детей в палате. Ты договариваешься с хирургом, чтобы его положили отдельно. Таким образом, мы можем посменно дежурить возле него. Взамен ты даешь небольшой концерт для медсестер, врачей и всех больных детей. Владимир гордится тобой, и его пребывание в больнице становится приятным до такой степени, что однажды, оставив его в слезах, мы буквально через несколько минут видим, как он организует футбольный матч в коридоре, бьет ногой по резиновым игрушкам, возбуждая оперированных малышей, которые прямо с капельницами вылезают из палат посмотреть, - одним словом, устраивает полную неразбериху на этаже, где отныне ему все позволено. Твои отношения с двумя другими моими сыновьями, Игорем и Петей, походят скорее на сообщничество. Самый красноречивый эпизод происходит однажды, когда, вернувшись домой, чтобы переодеться для вечера, я нахожу своих мальчиков очень занятыми импровизацией ужина, который должен был приготовить им ты, - в то время мы живем одни, твоя мать в отпуске на море. Они говорят мне, что ты ненадолго отлучился, по подъедешь попозже. Тогда я беру такси, потому что машина у тебя - "Рено-16", которую я привезла из Парижа и на которой ты научился водить, - и отправляюсь на званый вечер одна. Ты приезжаешь гораздо позже, в бледно-желтом свитере, с мокрыми волосами и чересчур беспечным видом. Заинтригованная, я спрашиваю тебя, где ты был. Ты говоришь, что объяснишь потом. Я не настаиваю. Вечер проходит, симпатичный и теплый, но ты отказываешься петь, ссылаясь на хрипоту, чего я раньше никогда за тобой не замечала... Я буквально теряюсь в догадках. Мы выходим, и, когда наконец остаемся одни, ты рассказываешь, что из-за какого-то наглого автобуса потерял управление машиной, вылетел через ветровое стекло, вернулся домой в крови, мои сыновья заставили тебя пойти к врачу, машина стоит в переулке за домом немного помятая, но что касается тебя - все в полном порядке! И чтобы успокоить меня, ты быстро отбиваешь на тротуаре чечетку. Только вернувшись домой, я понимаю всю серьезность этой аварии: весь перед смят, машины больше нет. Твоя голова, на которой прилизанные волосы закрывают раны, зашита в трех местах двадцатью семью швами. Правый локоть у тебя распух, обе коленки похожи на спелые баклажаны. Мои два мальчика не спали, чтобы присутствовать при нашем возвращении. Они потрясены твоей выдержкой. Особенно они гордятся тем, что не выдали вашей общей тайны. Соучастниками вы останетесь до конца. Став взрослыми, они будут лучшими твоими адвокатами передо мной и, как в этот вечер семьдесят первого года, всегда будут защищать своего друга Володю ото всех и наперекор всему. В начале нашей совместной жизни ты мечтал о ребенке. Рождение двух сыновей, навязанное хитростями твоей жены, которая сообщала тебе об этом лишь тогда, когда уже было поздно что-либо предпринимать, привело тебя в отчаяние. Я же просто запрограммировала рождение сыновей, почти что день в день, я боролась во Франции за право супружеских пар иметь желанных, а не случайных детей и никогда не соглашалась родить ребенка - заложника нашей жизни. Наше положение, и без того трудное, было бы совершенно невыносимым, если бы между нами было маленькое существо. Он был бы не связью, а препятствием, он воплотил бы в своем существовании все противоречия, которыми мы болели. Мотаясь между Востоком и Западом, он никогда не смог бы найти своих настоящих корней. Надо сказать, что семья твоей бывшей жены долгие годы внушала тебе, что нервная болезнь, которой тогда страдал твой старший сын, есть следствие твоего алкоголизма. Но даже когда выяснилось, что это не так, тебе не удалось уговорить меня. Достаточно было нас двоих, чтобы тащить на себе проблемы нашей семьи, и конец нашей с тобой истории подтвердил правильность моего отказа. Остаться без отца в тринадцать лет было для меня раной, от которой я больше всего страдала в жизни. Ребенку, о котором ты мечтал, могло бы быть от одиннадцати до года в июле восьмидесятого. В холле гостиницы "Европейская" в Ленинграде возвышается расшитый золотом портье. Всюду - остатки былой роскоши: красные ковры, хрустальные люстры, бронза, изуродованная электрическими лампочками, рассеивающими желтоватый свет. И к сожалению, по всей гостинице - неоны, ослепляющие и мрачные, режут глаз на фоне остального великолепия. В довершение картины то здесь, то там попадается чуть ли не кухонная мебель с пластиковым покрытием. Зато вдруг увидишь иногда какое-нибудь очень красивое трюмо, обычно - в стиле ампир, дающее представление о том, чем была эта гостиница в свое время. Мы с удовольствием останавливаемся здесь. В гостинице хорошая кухня, и потом она очень удачно расположена: в самом центре города, совсем рядом со Смольным. Здесь у нас много друзей - писателей, композиторов, художников. Мы проводим нескончаемые белые ночи в прогулках по проспектам, огибающим роскошные дворцы. Мы подолгу останавливаемся перед Адмиралтейством, где заседал некогда мой прадед - адмирал Балтийского флота. Тебе не надоедают мои рассказы, ты гордишься тем, что мои корни так глубоко уходят в русскую землю, твои друзья тоже слушают с интересом. В заключение я нарочно спрашиваю их, не является ли случайно партийный секретарь Ленинграда товарищ Романов потомком императорской семьи? Он - твой заклятый враг, он питает к тебе личную ненависть, которая всегда отравляла тебе выступления в Ленинграде или в Ленинградской области, даже когда ты приезжал на гастроли с театром. Я слышала много отзывов о Романове - и право же, редко кого так разделывали в пух и прах, как этого товарища. Говорят, что фамилия стоила ему поста Генерального секретаря, которого он упорно домогался. Я не могла не улыбнуться, узнав о том, что его прокатили. С течением лет гостиница "Европейская" утратила свое спокойствие из-за нашествия финнов. Целыми автобусами они пересекают границу и буквально захватывают город. В пятницу вечером в ресторане невозможно найти свободного места, в гостиничном баре яблоку негде упасть. Мужчины и женщины сначала опираются на стойку, а потом уже цепляются за нее. И все методично накачиваются водкой. Как только один падает, следующий занимает его место. Находя зрелище отвратительным и не особенно педагогичным для тебя, я направляюсь к выходу. Здесь портье на пару с каким-то дюжим малым уже загружают бесчувственные тела в автобус, состояние которого после поездки противно себе представить. Раза два или три ты оборачиваешься, и я замечаю в твоих глазах огонек зависти. Ты перехватываешь мой взгляд и не можешь удержаться от смеха. Я беру тебя под руку, и мы весело отправляемся гулять. У тебя есть тайная страсть к. одному человеку, которым я сама глубоко восхищаюсь. Однажды, весь сияя от радости, ты сообщаешь мне, что Святослав Рихтер ждет нас к чаю. Я редко видела, чтобы у тебя так светились глаза. Ты чрезвычайно старательно выбираешь что надеть и все время спрашиваешь меня, который час. Нам и вправду оказана великая честь. С Рихтером мало кто встречался у него в доме - он очень замкнутый человек и привык к одиночеству, к тому же он почти все время на гастролях. Ты польщен тем, что твои песни, твоя работа в театре нравятся ему. Это приглашение - своего рода признание. Ты, уличный мальчишка с Мещанки, композитор, не умеющий записать ноты, приглашен самым великим пианистом своей страны - какое счастье! Я познакомилась с Рихтером в Париже у моей сестры Одиль Версуа, его давней и страстной поклонницы и близкой подруги. Я тоже робею, поскольку, за исключением этой короткой встречи, я видела его лишь как восторженная зрительница на концертах. Как дети, мы переглядываемся, прежде чем войти в подъезд красивого дома в центре Москвы, где он живет. Мы поднимаемся по лестнице и звоним. Ты не успеваешь опустить рук, старающихся пригладить непослушные волосы, как дверь открывается. Ты так и остаешься стоять - руки вверх. Седовласый великан с мягкими голубыми глазами протягивает тебе ручищи, и невозможно себе представить, что эти огромные пальцы умеют скользить по клавишам, заставляя их так удивительно звучать! Мы входам в очень большой светлый зал. Здесь стоят два черных рояля, несколько банкеток вдоль стены. На полу разбросано конфетти, разноцветный серпантин цепляется за ноги. На банкетках - бумажные колпаки, свистульки и маски напоминают о том, что только-только кончился праздник. - Сегодня ночью я принимал моих сокурсников по консерватории - всех, кто остался в живых, ведь столько лет прошло. Мы веселились всю ночь, играли в шарады... Разве теперь умеют так веселиться? Идемте, моя жена ждет вас. После большого зала по-восточному убранная комната, где накрыт чай, кажется особенно уютной. Красивая женщина, одетая в темный шелк, здоровается с нами глубоким голосом оперной певицы. Я замечаю, что ты слегка покраснел. Сжимаешь и разжимаешь пальцы, твой голос, еще более хриплый, чем обычно, выдает волнение. Мы пьем янтарный чай из старинных фарфоровых чашек и едим тающее во рту домашнее печенье. В разговорах о том о сем мы давно Проводам время. И, волоча за собой несколько ленточек серпантина, приставших к обуви, мы спускаемся по лестнице, все еще находясь во власти волшебства. В восемьдесят четвертом году я буду присутствовать в Париже на репетиции Рихтера. Когда маэстро поднимется, я подойду к нему, и мы посмотрим друг на друга долгим взглядом. Своими сильными руками он возьмет меня за плечи, печально улыбнется и тихо скажет: - Нужно всегда быть готовым умереть. Это - самое важное. Единственный поэт, портрет которого стоит у тебя на столе, - это Пушкин. Единственные книги, которые ты хранишь и время от времени перечитываешь, - это книги Пушкина. Единственный человек, которого ты цитируешь наизусть, - это Пушкин. Единственный музей, в котором ты бываешь, - это музей Пушкина. Единственный памятник, к которому ты приносишь цветы, - это памятник Пушкину. Единственная посмертная маска, которую ты держишь у себя на столе, - это маска Пушкина. Твоя последняя роль - Дон Гуан в "Каменном госте". Ты говоришь, что Пушкин один вмещает в себе все русское Возрождение. Он - мученик, как и ты, тебе известна каждая подробность его жизни, ты любишь людей, которые его любили, ты ненавидишь тех, кто делал ему зло, ты оплакиваешь его смерть, как будто он погиб совсем недавно. Если воспользоваться словами Булгакова, ты носишь его в себе. Он - твой кумир, в нем соединились все духовные и поэтические качества, которыми ты хотел бы обладать. ... На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля - Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дольную трудов и чистых нег. Когда небо розовеет, позолоченные купола церквей вырисовываются на нем китайскими тенями и легкий туман поднимается над рекой, ты любишь побродить по городу. Тепло одевшись, мы собираемся пройтись по бульварам, поклониться Пушкину. Мы гуляем по аллеям, обрамленным по обе стороны небольшими старинными особняками пастельных тонов и восхитительными коваными решетками. Здесь растут последние большие деревья в Москве. Гуляя, мы всегда оказываемся в одних и тех же местах, впрочем, это почти все, что осталось от старого города: Садовое кольцо, бульвары, Арбат. Эти улицы и переулки полны очарования. На Арбате мы пытались когда-то найти квартиру, но тщетно. Как-то раз мы гуляем по Садовому кольцу, и я наконец нахожу дом моих родственников по отцовской линии. По описаниям одного старого московского приятеля моего отца нам удается вычислить то место, где раньше стоял дом, - это там, где находится памятник Маяковскому, несколько новых домов и "Современник". Как же мы были удивлены, узнав, что театр был построен прямо на месте особняка, где родился мой отец!... Теперь сломали и театр. Мы часто ходим на Центральный рынок - тоже по бульварам: нам очень нравятся здешняя атмосфера, шумы и резкие запахи. Здесь можно купить у краснощеких баб разноцветные грибы, свежий творог, яйца, даже иногда - домашнее масло, мед и разные крашеные деревянные игрушки. Зимой - яблоки, сморщенные, как и старухи, которые их продают, но такие вкусные, если их запечь в духовке с куском свинины или уткой. В этой части города есть еще хорошие рестораны - "Армения", "Узбекистан", "Арагви", "Пекин", где мы устраиваем целые пиршества, а потом возвращаемся домой пешком, объевшиеся и довольные. Иногда мы идем на Красную площадь, особенно в разгар зимы, когда на фоне снега выступает собор Василия-Блаженного, у которого купола похожи на большие разноцветные леденцы. Здесь в 1889 году крестили моего отца. Мы любим ходить в зоопарк. Мне он кажется самым красивым с мире, потому что я его хорошо знаю - мы живем неподалеку. Когда у нас есть немного времени и открыта площадка молодняка, мы не можем оторваться от этих зверушек, невинно играющих друг с другом: здесь и волчата, и ягнята, и тигрята, и медвежата. Глядя на них, можно представить себе, каким был бы рай, если бы он существовал. Немного дальше мы находим наших любимиц - двух пум с серо-голубыми глазами, спокойная величавость которых вдруг нарушается стремительностью прыжка. С необыкновенной легкостью они достигают высоких веток мертвых деревьев, где они спят целыми днями, свесив вниз хвосты. Мы никогда не забываем заглянуть к волкам, таким несчастным в клетках, где они беспрерывно ходят по кругу, - скорее для того, чтобы бросить им братский взгляд, чем чтобы восхищаться ими. Другой маршрут ведет нас на Новодевичье кладбище. Здесь похоронены многие великие люди России. Как и все православные кладбища - это чудесный сад. Нет ничего печального или холодного в этом пространстве, где мы бродим, перебирая имена, обрывки стихов или музыки. Мы всегда подолгу стоим у могилы Чехова, для меня - одного из самых великих. Ему я особенно благодарна за то, что он мне дал самое сильное счастье в моей театральной жизни, когда я играла в "Трех сестрах" с моими сестрами Одиль Версуа и Элен Валье. И ведь, снимаясь в фильме о Чехове - "Сюжет для небольшого рассказа", - я встретила тебя, полюбила и вышла за тебя замуж... Но самый любимый, не меняющийся с годами маршрут проходит через несколько домов за городом. Мы идем поприветствовать старого физика, покровителя искусств - академика Капицу. У него дома стоит "вертушка", и он может напрямую разговаривать с великими мира сего - вещь невозможная для обычного смертного. Благодаря ему много раз удавалось в самой крайней ситуации спасти спектакль. Его взгляд остается в моей памяти, удивительно нежный и сияющий. Иногда мы идем на дачу к Пастернаку. Здесь нас принимает Бриджит Анжерер - молодая французская пианистка, ученица хозяина дома, Станислава Нейгауза, твоего собрата по саморазрушению. Этот дом хранит в себе сокровища ослепительной и трагической эпохи двадцатых-тридцатых годов. Мы вместе идем на Переделкинское кладбище поклониться могиле Пастернака. Он так и не сдался, его профиль на барельефе выражает гордость и решимость, которые были присущи ему всю жизнь. Потом мы делаем крюк через заваленную всяким хламом, но уютную дачу Беллы Ахмадулиной. Атмосфера здесь совершенно иная. Чувствуется, что внешний вид дома не имеет никакого значения для хозяев. Мебель здесь совершенно случайная, чистота сомнительная. Кошки и собаки играют прямо на кроватях с детьми поэтессы. На стене прикноплена немного скрючившаяся фотография - это двое очень близких друзей: Булат Окуджава в черном костюме и его жена с начесом и в короткой юбке. Как говорит Булат: "Это когда мы были старыми, в шестидесятом!" Булатик, как мы между собой его называем, - твой "первый в связке". Он первым нарвался на неприятности автора-композитора и исполнителя, профессии, которая не являлась таковой в СССР. Он был одним из немногих, кто всегда тебя поддерживал и защищал. Когда мы не находим Беллу, старая бабка, которая сидит с детьми, импровизирует обед из того немногого, что у нее есть. Мы едим все вместе - дети и взрослые, кошки и собаки. Получается очень вкусно. Если Белла дома, все затихает и лишь только слушает. Звучит ее неподражаемый голос, бледное трагическое лицо поднято к небу, шея напряжена, вены как будто готовы лопнуть - это и боль, и гнев, и любовь. Выпив немного вина, она разражается веселым и свежим смехом, и время, остановленное на какой-то момент ее талантом, потекло вновь. Мы прощаемся и спускаемся к реке. Ты берешь меня за плечи, и мы долго сидим лицом к закату. В завитках реки отражается розовое небо, вечерние звуки распространяются в чистом воздухе, ты ищешь мою руку. Это - покой. В конце длинной равнины, у самого горизонта, прямо перед нами маячит граница. Я тайком наблюдаю за тобой, ты сидишь очень прямо, не прислоняясь к спинке сиденья, и немигающими глазами смотришь вперед. Только ходят желваки и побелели пальцы сцепленных рук. От самой Москвы мы ехали очень быстро. Разговор становился все более увлеченным и по мере нашего продвижения на Запад переходил в монолог. А теперь и ты замолчал. Я тоже сильно волнуюсь. У меня в голове прокручиваются всевозможные сценарии: тебя не выпускают, задерживают или даже запирают на замок прямо на границе, и я уже воображаю себе мои действия - я возвращаюсь в Москву, нет, во Францию, нет, я остаюсь возле тюрьмы и объявляю голодовку - чего только я себе не напридумывала! Мы курим сигарету за сигаретой, в машине нечем дышать. Наконец, пройдены последние километры. Я сбрасываю скорость, мы приехали. Я вынимаю из сумочки паспорт, страховку, документы на машину и отдаю все это тебе. Ты сильно сжимаешь мне руку, и вот мы уже останавливаемся возле пограничника. Этот очень молодой человек делает нам знак подождать и исчезает в каком-то здании, где контражуром снуют фигуры. Мы смотрим друг на друга, я стараюсь улыбнуться, но у меня что-то заклинивает. Молодой человек машет нам с крыльца, я подъезжаю к зданию, резко скрежетнув тормозами. Мы оба очень бледны. Я не успеваю выключить двигатель, как вдруг со всех сторон к нам кидаются таможенники, буфетчицы, солдаты и официантки баров. Последним подходит командир поста. Вокруг - улыбающиеся лица, к тебе уже вернулся румянец, ты знакомишься с людьми и знакомишь меня. И тут же пишешь автографы на военных билетах, на ресторанном меню, на паспортах или прямо на ладонях... Через несколько минут мы оказываемся в здании, нам возвращают уже проштемпелеванные паспорта, нас угощают чаем, говорят все наперебой. Потом все по очереди фотографируются рядом с нами перед машиной. Это похоже на большой семейный праздник. Повеселев, мы едем дальше. И еще долго видно в зеркальце, как вся погранзастава, стоя на дороге, машет нам вслед. Мы обнимаемся и смеемся, пересекая нейтральную полосу. Ту самую нейтральную полосу... Поляки держат нас недолго, и, как только граница скрывается за деревьями, мы останавливаемся. Подпрыгивая, как козленок, ты начинаешь кричать изо всех сил от счастья, от того, что все препятствия позади, от восторга, от ощущения полной свободы. Мы уже по ту сторону границы, которой, думал ты, тебе никогда не пересечь. Мы увидим мир, перед нами столько неоткрытых богатств! Ты чуть не сходишь с ума от радости. Через несколько километров мы снова останавливаемся в маленькой, типично польской деревушке, где нас кормят кровяной колбасой с картошкой и где крестьяне смотрят на нас с любопытством - их удивляет наша беспечная веселость счастливых людей. Мы едем дальше, и все совсем наоборот, чем в твоей песне, где человек умоляет не уводить его из весны, мы едем на Запад, весна увлекает нас за собой, деревья покрываются бледно-зеленой дымкой, сквозь прошлогоднюю траву уже пробивается новая, пригревает еще робкое солнце. Ты вслух сочиняешь стихи. Это будет поэма о первом путешествии. Ты комментируешь все, что видишь, совсем как азиатский акын. Мы приближаемся к Варшаве, и тон становится драматическим. Сначала идут сюрреалистические описания абстрактных картин, образуемых на ветровом стекле раздавленными мошками, потом в твоем воображении перед нами возникают, как часовые, солдаты второй мировой войны, и, наконец, на берегу Вислы ты просишь меня еще раз остановиться. Ты долго разглядываешь город-мученик и рассказываешь мне, как два нескончаемо долгих дня Красная Армия ждала на этом самом берегу реки, пока в городе не завершится бойня, - таков был секретный приказ. Тогдашнее советское правительство, иначе говоря Сталин, хотело, чтобы во главе государства оказались только польские коммунисты, прошедшие подготовку в Москве. Поэтому не следовало мешать уничтожению местных коммунистов. Известный польский актер Даниэль Ольбрыхский однажды вечером пробрался в Театр на Таганке через форточку, чтобы посмотреть на тебя в "Гамлете". Билета у него, конечно же, не было, а спектакль уже начался, и двери закрылись. Он был поражен тогда твоим мастерством, а потом перевел твои песни и исполнял их перед польскими слушателями. Даниэль - неутомимый борец и всегда оказывается в самой гуще всех государственных дел. Сегодня мы должны ему позвонить, как только станем подъезжать к Варшаве, чтобы он нас встретил и отвез к себе. Мы заходим в первую попавшуюся гостиницу, говорим по телефону с Моникой, его женой. С ней мы пока не знакомы. Она сообщает, что Данек снимается в Лодзи, это несколько сот километров от Варшавы, и что он будет поздно вечером, а она сама сейчас же выезжает нас встретить. В ожидании мы пьем кофе в баре гостиницы. Через некоторое время к нам подходит красивая рыжая женщина, которая почему-то страшно нервничает. Приехав в их дом, где все уже готово к приему гостей, мы понимаем, что произошло нечто ужасное. Позже выяснилось, что гостиница, из которой мы позвонили, совершенно случайно оказалась местом, где Данек в это же самое время проводил вечер в приятной компании. Несмотря ни на что, твое прибытие удалось отпраздновать. Все твои польские друзья пришли тебя обнять - Вайда, Хофман, Занусси и столько других, которые по-настоящему знают и любят тебя. Вечеринка кончается очень поздно. На следующий день мы в стремительном темпе пробегаем по центру Варшавы, ты бросаешь в кружку для пожертвований на реконструкцию старого города горсть монет, а я - одно из моих колец, как это делают поляки. Затем Данек садится в машину и едет впереди нас со скоростью сто восемьдесят километров в час по дороге на Запад. Я кое-как поспеваю за ним. 'В нескольких километрах от границы с Восточной Германией мы обнимаемся на прощанье. Еще несколько раз мы будем в Варшаве, и каждый приезд будет удивительным, как и все эти люди, стремящиеся вновь обрести достоинство. ... После бесконечных объяснений Данеку удастся получить визу и приехать в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое июля 1980 года в Москву. Мы снова соберемся в нашей квартире, где все по-прежнему, только нет тебя. Мы будем долго говорить, и я пообещаю исполнить их просьбу: прядь твоих волос и горсть земли с твоей могилы ныне захоронены на родине людей, которые любили тебя и которым ты отвечал тем же. Из-за твоего несгибаемого патриотизма все, что хоть сколько-нибудь могло задеть образ России, причиняло тебе боль. Что касается событий в Польше, как раньше в Венгрии и Чехословакии, то здесь были и споры, и горькая критика, и осуждение. Но вот события в Афганистане вызвали в тебе отвращение. И такую боль - словно ты осознал наконец предел переносимого ужаса. Надо сказать, что документальные кадры, которые ты видел за границей по телевизору, действительно были ужасны: афганская девочка, сожженная напалмом, как маленькая вьетнамка, и лица солдат... На этот раз это были не те смущенные и растерянные лица танкистов, оккупировавших Будапешт или Прагу. Мы узнали потом, что в Афганистане экипажи танков сменялись каждые двадцать четыре часа - столько было случаев депрессии и помешательства. Нет, в восьмидесятом году у грязной войны больше не было человеческого лица. Это будет твоей последней горестью. Однажды вечером в Париже мы возвращаемся после репетиции "Гамлета", которого ты должен играть через несколько дней в Шайо, и попадаем в огромную пробку. Час пик в самом разгаре. Мы застряли и уже минут двадцать стоим возле Безонского моста. Вдруг какой-то парень, явно не в себе, цепляет мотоциклиста, стаскивает его на асфальт и, словно в приступе безумия, ожесточенно набрасывается на мотоцикл. У него окровавлены руки. Он бросается на машины, бьется головой в стекла. В ярости он открывает дверцу соседней машины, вытаскивает оттуда пассажирку и начинает ее душить. Мужчины бросаются к нему, перепрыгивая через капоты - машины стоят впритык. Ты порываешься выскочить, я повисаю на тебе и кричу. - Не надо, ты - советский, ты не можешь быть замешан в драке! Ты пытаешься вырваться, но уже приехала полиция, сумасшедшего связывают, и в несколько секунд все кончено. Ты с горечью смотришь на меня: - Даже здесь я не имею права вести себя как свободный человек!... Сидя на полу на больших подушках, мы смотрим "Тимона Афинского" в мастерском исполнении актеров Питера Брука. Тебя моментально захватывает трагическая красота здания, в котором идет спектакль. Несколько лет назад театр сгорел, и после пожара остались лишь голые стены. Здание не стали восстанавливать, только заново настелили пол, и все пространство превратилось в огромную сцену, где актеры как бы смешиваются с публикой и от этого зрители напоминают детей, усевшихся в круг, чтобы послушать сказку. Такая обстановка как нельзя лучше подходит для представления шекспировских пьес. А в этой, которая обычно кажется слишком длинной, вдруг возникают одна за другой сцены такого богатства и совершенства, что публика просит повторить их на бис. Между тем мы сидим вот так, прижавшись друг к другу, уже больше трех часов. Ты в восторге, ты кричишь: "Браво!" - и, когда зал пустеет и невысокий человек с сигами глазами и всклокоченными седыми волосами направляется через сцену к нам, ты бросаешься его обнимать. Питер Брук - настоящий англичанин, несмотря на русское происхождение, и твой порыв его не на шутку пугает. Он и так весь красный, а уж тут становится прямо-таки ярко-фиолетовым. Оправившись от изумления, он представляет актеров, которых ты тоже долго поздравляешь. Потом Питер просит тебя спеть. Теперь приходит твоя очередь краснеть от удовольствия. Ты бежишь к машине за гитарой, все актеры располагаются на скамейках вдоль стен и на полу. В опустевшем театре, где витает золотистая дымка пыли, громче звучит твой голос, заполняя пространство глухими раскатами русских слов. Я вглядываюсь в изможденные усталостью лица, на которых после спектакля остались, кажется, одни глаза. Актеры все как один застыли в напряженных позах, подались вперед, стараясь не упустить ни слова, ни ноты из песни. Но кто меня буквально потрясает - это сам Питер: в течение всего импровизированного концерта он не отрываясь смотрит на тебя полными слез глазами и восторженно улыбается. И когда час спустя мы выходим из театра, ты говоришь мне: - Я впервые пел на Западе. Вот видишь, это вполне возможно. Меня хорошо слушали. В глубине двора, в здании, напоминающем старинную конюшню, ты уже несколько дней записываешь свою первую заграничную пластинку. Договорились в два счета. Ты отдал им авторские права на двадцать пять песен, а фирма "Шан дю Монд" берет на себя всю техническую организацию дела - и, надо сказать, это было достаточно смело с ее стороны, потому что она выпускает пластинки советских артистов, и за подобный шаг на нее, конечно же, могли посыпаться упреки. Фирма берет на себя абсолютно все - от записи песен до продажи пластинки. Мы не спим ночей, и оба - в состоянии крайнего возбуждения. Наш друг Костя Казанский, который перевел твои песни и пел их, - артист, очень популярный в Болгарии, позже вынужденный уехать из своей страны, - с любовью занялся аранжировкой. Приглашены лучшие: Клод Пави - гитара и Пьер Морейон - бас. Вы записываете двадцать две песни. Звукооператор Робер Прюдон работает точно и талантливо. Впервые твой голос не заглушается оркестром, а даже наоборот, гитары подчеркивают твой особый речитатив, и проигрыши удивительно подходят к словам. Эти музыканты, не зная ни единого слова по-русски, аккомпанируют так, как если бы они сами пережили все, о чем ты поешь. Они все поняли. Мы проводим несколько дней, не выходя из студии. Это настоящее счастье. Редко твое воодушевление до такой степени передавалось всем остальным. Вероника - Костина жена, певица с волнующим глубоким голосом, - тоже здесь, мы по очереди выполняем обычную работу поклонниц - подаем кофе, бегаем за сандвичами и сигаретами и всегда оказываемся под рукой, чтобы аплодировать удачно записанной песне. Работа у вас тяжелая, но такая приятная, что эти несколько дней пролетают галопом, и долгожданная пластинка наконец готова. Фотографии на внутренней стороне обложки были сделаны во время записи. Ты и Костя - оба бородатые - похожи на потерпевших кораблекрушение. Глаза у вас покраснели от усталости, но вы блаженно улыбаетесь. Тексты перевела наша подруга Мишель Кап, она десять лет жила в СССР и знает все твои песни. Мы воспользуемся этими переводами, чтобы через некоторое время устроить твой сольный концерт в Элизе-Монмартр. К нашему крайнему удивлению, этот зал, представлявшийся нам слишком большим, потому что мы никак не рассчитывали, что народ повалит толпами, оказался вдруг тесным. Здесь собралась вся советская колония Парижа с женами и детьми и довольно много студентов, изучающих русский. Но что самое удивительное, сюда пришли и обычные зрители, быть может привлеченные русским именем на афише. Мы так никогда и не узнаем, кто они, но, судя по аплодисментам, концерт им понравился. Я поднимаюсь на сцену вместе с тобой и попадаю в пятно света, пока читаю французский перевод твоих песен. Потом мое световое пятно исчезает, и видно только тебя. Меня всю трясет. Я страшно волнуюсь за тебя и чувствую, что мы так близки с тобой сейчас! Впервые мы вместе на сцене. Ты играешь, не жалея сил, и, когда после многочисленных исполнений на бис ты скрываешься за кулисами, у тебя в кровь сбиты пальцы. Потом ты поешь несколько песен в большом концерте в Сен-Дени. В другой раз ты участвуешь в спектакле на большом помосте на празднике газеты "Юманите". Здесь творится что-то невообразимое. Двести тысяч человек расположились на газоне. Все ждут рок-группу, и, когда ты появляешься один с гитарой, толпа свистит. Но ты начинаешь с "Охоты на волков", и твой голос гремит через усилители. По толпе проносится короткий шепот, и через несколько минут наступает внимательная тишина, лишь в отдалении шумит ярмарка. Закончив выступление, ты кланяешься под гром аплодисментов и идешь в глубину сцены, ко мне. У тебя за спиной волнуется человеческое море. Ты доволен и с гордостью говоришь мне: "Я мог бы петь сколько угодно - им было интересно слушать меня". Максим Лефорестье - наш друг, который познакомился с тобой во время поездки в СССР и написал предисловие к твоей первой пластинке, - приглашает нас пообедать к себе домой. С лукавым видом взяв гитару, он поет нам твои песни по-французски. Он перевел тексты, чтобы устроить нам сюрприз. Ты тут же начинаешь работать и, многократно повторяя слова, наконец вполне сносно произносишь французский текст. С твоим слухом и чувством ритма ты быстро выучиваешь французский настолько, чтобы объясняться без переводчика. Работа Максима Лефорестье не пропадет даром, и твоя третья пластинка, записанная с Париже при помощи моего старого приятеля Жака Уревича, будет начинаться с каждой стороны с песни на французском. Твои концерты в США будут еще более удивительными. Ты даже произнес несколько фраз на ломаном английском к великой радости американских зрителей. В Москве ты часто вынимаешь свои пластинки из укромного места, где они спрятаны (потому что их у нас тащили десятками), раскладываешь их на ковре, долго рассматриваешь, иногда ставишь какую-нибудь на проигрыватель, и глаза у тебя подергиваются грустью: - Как это здорово сделано, почему нельзя так же хорошо записывать здесь, чтобы публика могла слушать меня С этим качеством звука? Почему я не могу выбирать песни без цензоров, ничего не опасаясь? Почему? Когда слушаешь сотни написанных тобой баллад, маршей, лирических тем, приходишь в негодование при мысли, что ты так никогда и не был признан как композитор. Официальные лица не считают тебя таковым - вот и все. И то же самое - со стихами. Не окончив консерваторию, ты не можешь быть композитором. Не окончив литературный институт, ты не можешь считаться поэтом. Не имея печатных работ, ты не можешь вступить в Союз писателей. И так далее. Порочный круг замыкается с безжалостной логикой. Человек, самый известный в СССР, ты сидишь на полу и грустно разглядываешь три конверта с пластинками, разложенные на ковре в большой комнате. На улице, где находится театр "Эберто", стоит небольшое светлое здание. Здесь за фасадом прячутся ночной ресторан и небольшая гостиница. На втором этаже уже много лет живет человек, который относится ко мне как к дочери, - русский цыганский барон в Париже Алеша Дмитриевич. Этот титул он, возможно, присвоил себе сам, но величавость и царственная манера держаться у него соответствующие. И потом, он как никто умеет заставить рыдать свою гитару, голос его, кажется, прорывается из самой глубины человеческого страдания и неизменно очаровывает ночных красавиц. После бесконечных праздников, которые мы устраиваем все эти месяцы, пока играем в "Трех сестрах", все друзья семьи Поляковых проводят ночь у Жана Пиона - владельца ресторана, которого мы с нежностью называем нашей пятой сестрой. Алеша, влюбившись в атмосферу этого дома, поселился здесь в маленькой комнатке на втором этаже. Однажды мы приходим сюда днем. Дверь долго не открывают, потому что это необычное время для ночных завсегдатаев. Через несколько минут все же щелкает замок и /щерь открывается. Хрупкая фигурка отходит в тень и исчезает. С прошлой ночи остался такой сильный запах пепла, пота и духов, что нечем дышать. Подруга Алеши - молодая светловолосая и бледная француженка, которая из любви к нему проводит ночи, переодевшись в цыганку, - говорит приглушенным' голосом: "Он сейчас спустится, подождите здесь, наверху очень тесно". Ты сгораешь от нетерпения. Ты уже давно слушаешь его пластинку, которую я привезла в Москву. Ты знаешь все связанные с ним истории и анекдоты: ночи, проведенные им, моим отцом и Кесселем в кабаре, советы Алеши: "Никогда не пей водки, когда нюхаешь кокаин", - мне было в ту пору тринадцать лет. Когда у Дмитриевичей украли все их богатства и я дала им денег, они приняли мой подарок молча - цыгане берут деньги как должное. Алеша спускается, отрывистый кашель предваряет его появление. В темноте кабака лишь солнечный луч просачивается с улицы и танцует в табачном дыму. Ты стоишь в профиль ко мне, я вижу твои прозрачные глаза, слышу, как ты дышишь. В тот момент, когда ноги Алеши попадают в луч света, начинается как будто замедленная съемка. Потом мы видим его лицо, натянутую на скулах смуглую кожу, исполосованную тысячью морщин, которые разбегаются от глаз - черных, блестящих и пронзительных. Глядя в упор друг на друга, вы беретесь за гитары - так ковбои в вестернах вынимают пистолеты - и, не сговариваясь, чудом настроенные на-одну ноту, начинаете звуковую дуэль. Утонув в большом мягком кресле, я наблюдаю за столкновением двух традиций. Голоса накладываются: один начинает куплет, второй подхватывает, меняя ритм. Один поет старинный романс, с детства знакомые слова - это "цыганочка". Другой продолжает, выкрикивает слова новые, никем не слышанные: ... Я - по полю вдоль реки! Света - тьма, нет Бога! А в чистом поле - васильки И дальняя дорога... Вы стоите совсем близко друг к другу, и теперь я вижу в полоске света два упрямых профиля с набухшими на шее венами. Потом вдруг - одно движение руки: постой, послушай... И жалуется гитара; и мы тонем в ее плаче. Солнце теперь светит с другой стороны, скульптурно вырисовывая ваши лица, потом и они уходят в тень, и видно лишь светлое дерево гитар и ваши такие разные руки, пальцы, рвущие струны. Уважение друг к другу, возникшее с первых минут знакомства, останется у вас на всю жизнь. В противоположность остальным членам семьи Дмитриевичей Алеша единственный ни разу не взял денег, которые ты швыряешь безумными ночами направо и налево: на следующий день он возвращает тебе эти деньги, аккуратно запечатанные в конверт. Однажды Алеша взял колоду карт и протянул ее мне: "Вытащи две. - И, посмотрев карты, сказал своим глухим голосом: - Туз червей, девятка пик - любовь, смерть..." На нашем фото в рамке приколот червовый туз. Фотография так и осталась висеть на стене, Мой отец, певший семь сезонов в опере Монте-Карло, чуть не спустил все свое состояние в казино - недалеко было ходить. Как он говорил, в случае проблемы с жильем мы можем поселиться прямо в казино, которое, по его мнению, уже отчасти принадлежало ему - столько он просадил там денег. В одно прекрасное утро мы едем в Геную, где должны сесть на пароход. В Монте-Карло я хочу показать тебе это казино. Я робко спрашиваю, можно ли войти посмотреть. Улыбающийся привратник отвечает, что можно даже сыграть. Это не входило в мою программу, но, перехватив твой умоляющий взгляд, я говорю: - Ладно, пошли, но ты ведь знаешь, у нас мало наличных денег и поэтому мы будем играть символически. Зал выглядит днем немного печально. Никого нет, кроме нескольких старичков, которые пришли попытать счастья. Я с нежностью думаю о моем отце, который, как и всякий уважающий себя русский человек, оставался игроком до последнего дня. Мы берем жетоны и, не зная правил, - ты потому, что в СССР нет казино, я - потому, что всю жизнь избегала таких заведений из-за наследственной склонности к игре, - начинаем смотреть, как играют за разными столами. На своем непонятном французском языке ты обращаешься к крупье: "Ставьте три". И бросаешь все свои жетоны на поле. Крупье ставит их на тридцать три, ты хочешь его поправить, повторяя: "На три". Я тебя удерживаю, он понял - на тридцать три - и уже запустил рулетку. Лицо у тебя напряжено, даже трагично - можно подумать, что речь идет о твоей жизни. Глядя на тебя, я вспоминаю выражение лица одного из героев Достоевского. Тебя внезапно захватила страсть к игре - прямо здесь, в этом неосвещенном зале, утром, с тремя играющими от скуки чистенькими старичками в качестве партнеров. У тебя это - первый раз, ты вошел в раж. Шарик подпрыгивает, падает, еще немного катится - эти секунды кажутся тебе вечностью - и останавливается, наконец, на... тридцати трех. Ты рычишь от восторга к удивлению присутствующих. Крупье сгребает жетоны и продвигает их к тебе. Ты протягиваешь руку, чтобы поставить всю эту кучу на другой номер, но я хватаю тебя за ремень и с силой тяну назад. Рассерженный, ты отбиваешься, но сил у меня много, и я вытаскиваю тебя из зала, уговаривая, что пусть этот ход лучше будет первым и последним, что это и так слишком шикарно - сразу выиграть столько денег в первый же раз. Кассир выдает тебе пачку разноцветных купюр, и ты выходишь из казино, держа выигрыш в руке, как букет цветов. Портье тебя поздравляет, ты счастлив, у меня отлегло от сердца. В другой раз попытка заканчивается не так славно. Мы садимся в самолет цыплячьего цвета и летим в Лас-Вегас. До тебя невозможно дотронуться - бьет электричеством. Путешествие и так удивительно, но Лас-Вегас - это шоу, рекламы, пустыня, игра, и ты грезишь о нем с самого приезда в Соединенные Штаты. В аэропорту мы встречаем людей несвежего вида, помятых, небритых, вконец проигравшихся, и только женщина в клетчатых шортах рассказывает всем вокруг, как она выиграла состояние. Может быть, ей просто платят за рекламу. Сорок пять градусов в тени. После утомительного туристского дня мы стоим перед игровыми автоматами. Здесь их можно видеть повсюду - даже в туалетах. Мы решаем поставить каждый по сто долларов, и, чтобы не портить тебе удовольствия, я ухожу в другой конец зала играть в лотерею. Я выигрываю и издали смотрю на тебя. Ты стоишь возле "Блэк Джека": тасует карты очаровательная банкирша, ты зачарованно смотришь, как они мелькают у нее в руках. Успокоившись, я отхожу и останавливаюсь возле одного из автоматов. Очень быстро я проигрываю и возвращаюсь к "Блэк Джеку". Тебя здесь нет, на твоем месте стоят двое японцев, может быть отец с сыном, и делают большие ставки. У них маленький чемодан, набитый долларами, и они оттуда вовсю вынимают пачки денег. Я ищу тебя глазами в толпе, но не нахожу. Я иду в бар освежиться и собраться с мыслями, завязываю разговор с двумя предприимчивыми француженками, которые путешествуют по Америке на машине, мы довольно долго беседуем, потягивая коктейли. Уже очень поздно, и я брожу от стола к столу и немного играю. Меня это больше не забавляет, у меня остается еще почти шестьдесят долларов, и я снова направляюсь к "Блэк Джеку". Мне любопытно посмотреть, как там дела у японцев. Издали я вижу тебя. Рядом с тобой играет старший японец с сосредоточенным лицом, а сын вынимает деньги. У тебя в лице ни кровинки; как только я подхожу, ты молча протягиваешь руку и, положив в карман мои доллары, говоришь мне сквозь зубы: - Ты вовремя пришла, я как раз собирался продолжать игру, потому что нашел на полу пятидесятидолларовую бумажку, но только что опять ее потерял. Я верю тебе - с тобой всегда происходят невероятные истории. Я чувствую себя немного не в своей тарелке. Мне не нравится, как ты настроен, но, опять же не желая портить тебе удовольствие, я отправляюсь в номер спать, сжав на прощанье твою руку в знак поддержки. Наш номер неслыханно роскошен - мебель потрясающей красоты, тяжелые бледно-зеленые шторы, ванная комната для кинозвезды и гигантская кровать, на которой набросана куча подушек. Я с наслаждением залезаю под одеяло и выключаю свет. Но как только я вытянула уставшие ноги, свет опять включается, ты буквально бросаешься на меня и с бешеными глазами и блестящим от пота лицом требуешь денег: - Те, которые ты прячешь, - деньги на путешествие! Я отползаю на другой край кровати. Ты обегаешь ее и кричишь срывающимся голосом, чтобы я отдала тебе деньги. Ты хватаешь меня за плечи - ты, который ни разу не поднял на меня руку, даже в худшие моменты пьяного бреда, - и принимаешься меня трясти. Ты вытаскиваешь меня из постели и подталкиваешь к шкафу, где я прячу сумочку. На насилие я реагирую соответственно: вынув сумочку, я швыряю тебе в лицо все ее содержимое. Ты подбираешь пачку долларов и исчезаешь, хлопнув дверью. Я остаюсь в обалдении. Я ведь знаю, что ты не пьешь, и все-таки твоя ярость меня пугает. Когда я видела у тебя это выражение лица?.. Я натягиваю рубашку, джинсы, бросаюсь к лифту - я вспомнила: Монте-Карло, рулетка, номер тридцать три, букет купюр! Но уже поздно. Ты сидишь убитый, с опущенными руками. Рядом с тобой невозмутимые японцы укладывают зеленые пачки денег. Ты все проиграл. Все деньги на путешествие! В несколько минут тебя утопило настоящее сумасшествие азарта. Рано утром в аэропорту мы и сами сидим проигравшиеся, помятые, мрачные, держа в руках наше единственное богатство: два билета обратно в Лос-Анджелес. Нас приглашают на посадку. Цыплячьего цвета самолет взлетает. Недалеко от нас дремлют, расслабившись, японцы: в эту ночь им повезло Мы приезжаем в Монреаль в самый разгар Олимпийских игр. Моя подруга Диана Дюфрен размещает нас у себя, кормит и таскает нас ко всем своим друзьям - музыкантам, поэтам-песенникам, певцам. Канадцы - такие веселые, такие гостеприимные люди, что чувствуешь себя у них как дома. Жиль Тальбо предлагает тебе записать пластинку, и ты тут же начинаешь думать о макете обложки, аранжировке, музыкантах, которые могут тебе аккомпанировать. Единственная грустная нотка за время, проведенное в Канаде, - это футбольный матч, в котором принимает участие сборная СССР. Тебя пригласили футболисты. Мы сидим на трибуне, а сзади канадские украинцы в течение всего матча громко скандируют антисоветские лозунги. Тебе больно, ты страдаешь от этой ненависти, с которой вы сталкиваетесь повсюду в мире. Ты считаешь несправедливым, что спортсмены или артисты вынуждены расплачиваться за границей за политику с позиции силы, которую проводит правительство. Расстроившись, мы уходим со стадиона, не дожидаясь конца матча. К счастью, на следующий день мы прекрасно проводим время у Люка Пламандона - поэта-песенника. У него небольшой деревянный дом на берегу озера, бобры строят плотину, и мы наблюдаем, сидя в байдарках, как они суетятся и снуют туда-сюда. После плотного ужина по-канадски ты поешь, и вечер заканчивается тем, что мы в первый и последний раз в жизни пробуем марихуану. Наши хозяева протягивают нам сигарету, мы сомневаемся, но друзья уверяют нас, что это совсем не противно и что особенно приятно после нескольких затяжек слушать музыку. Мы курим по очереди, ты вздыхаешь от удовольствия, мы слушаем музыку, я различаю каждый инструмент - впечатление такое, что весь оркестр играет у меня в голове. Но очень скоро я не могу больше бороться с усталостью и засыпаю! Последнее, что я вижу, - это твое удовлетворенное лицо. Однажды вечером мы будем чувствовать примерно то же самое во время одного рок-концерта. Семьдесят тысяч человек, скучившиеся вокруг нас на трибунах и на газоне стадиона, курят траву. У нас кружится голова, и от усилителей, работающих на полную мощность, дрожит все внутри. Голубоватый столб дыма поднимается к небу, у каждого в руке горит зажигалка в знак братства. Эмерсон, Лейк и Пальмер в энный раз исполняют на бис песни, и ты вдруг принимаешься петь во все горло. Наши обалдевшие соседи привстают посмотреть, откуда исходит этот громыхающий голос, подхватывающий темы рока, и, заразившись твоим энтузиазмом, все начинают орать. На стадионе мы почти оглохли, и еще долго потом болела голова, зато отвели душу. Несколько дней спустя мы едем к Андре Перри в сопровождении нашего верного Жиля Тальбо, который небрежно ведет машину, одной рукой держа руль своего музейного "роллса". Мелькающий за окном пейзаж нам знаком: ничто так не напоминает север России, как Канада, - те же березовые рощи, те же озера, то же светящееся небо. Мы подъезжаем к чуду современной архитектуры - дому из стекла. Он прекрасно вписывается в березовую рощу и выходит на небольшое круглое озерцо, которое лижет ступеньки веранды. Полная тишина царит в студии. Там ты будешь записывать свою пластинку. Андре Перри - волшебник звука, лучшее ухо Американского континента. У него самое сложное оборудование, какое только есть, и мы просто потрясены звукооператорским пультом: восемнадцать дорожек (это семьдесят шестой год!) - лучше не бывает. В зале полно инструментов, расставлены широкие диваны, но особенно поражает вид сквозь стены - кажется, что находишься прямо в лесу. На озере плещутся дикие утки, солнце отражается в меди инструментов. Андре Перри подходит к нам, тепло пожимает тебе руку, потом представляет нам музыкантов. Они все очень молоды, очень красивы - длинные волосы обрамляют романтические лица. "Все похожи на Христа", - говоришь ты по-русски. И правда, у них у всех озаренные лица, когда они начинают играть. Ты работаешь с огромным удовольствием, легко, а между тем в пластинку вошли тяжелые песни - "Спасите наши души", "Прерванный полет", "Погоня", 'Купола" и особенно "Охота на волков" - крик страха и ярости. Рвусь из сил и из всех сухожилий, Но сегодня - опять, как вчера, - Обложили меня. Обложили! Гонят весело на номера! Из-за елей хлопочут двустволки - Там охотники прячутся в тень. На снегу кувыркаются волки, Превратившись в живую мишень. Идет охота на волков. Идет охота! На серых хищников - матерых и щенков. Кричат загонщики, и лают псы до рвоты. Кровь на снегу и пятна красные флажков. Не на равных играют с волками Егеря, но не дрогнет рука! Оградив нам свободу флажками, Бьют уверенно, наверняка. Волк не может нарушить традиций. Видно, в детстве, слепые щенки. Мы, волчата, сосали волчицу И всосали - "Нельзя за флажки!" И вот - охота на волков. Идет охота! На серых хищников - матерых и щенков. Кричат загонщики, и лают псы до рвоты. Кровь на снегу и пятна красные флажков. Наши ноги и челюсти быстры. Почему же - вожак, дай ответ - Мы затравленно мчимся на выстрел И не пробуем через запрет? Волк не может, не должен иначе. Вот кончается время мое. Тот, которому я предназначен, Улыбнулся - и поднял ружье... Идет охота на волков. Идет охота! На серых хищников - матерых и щенков. Кричат загонщики, и лают псы до рвоты. Кровь на снегу и пятна красные флажков. Я из повиновения вышел За флажки - жажда жизни сильней! Только сзади я радостно слышал Удивленные крики людей. Рвусь из сил и из всех сухожилий, Но сегодня - не так, как вчера! Обложили меня! Обложили! Но остались ни с чем егеря! Идет охота на волков. Идет охота! На серых хищников - матерых и щенков. Кричат загонщики, и лают псы до рвоты. Кровь на снегу и пятна красные флажков. Охотники остаются с пустыми руками. Из-за этого текста на Таганке запретят спектакль "Берегите ваши лица". Любовь и нежность к своему народу, который столько страдал и страдает, усиливаются у тебя от богатства, роскоши и легкости нашей с тобой жизни здесь. Каждый раз ты хочешь успокоить свое чувство вины перед собратьями, лишенными свободы, и делаешь мне подарок. Ты считаешь, что деньги, которыми ты распоряжаешься, должны все же возвращаться ко мне в виде подарка, поскольку тебе кажется, что свободой, которой ты теперь пользуешься, ты обязан мне. Я знаю, что это совсем не так: есть твой талант, любовь публики. Но не стоит и пытаться тебя разубедить, и потом - ты так любишь делать мне подарки!... Как только мы возвращаемся в город, ты ведешь меня в лавочку, принадлежащую высокому старику еврею с вытянутым худым лицом, длинными белыми руками, ласкающими старинные сокровища на темно-синем бархате прилавка. На русском языке прошлого века, на каком больше никто не говорит в наше время, он рассказывает нам историю этих редкостей - египетских бус из голубого стекла, средневековых колье, тысячелетнего янтаря, греческих печаток, римских монет. Я выбираю голубые бусы. Растроганный нашим восхищением, почтенный раввин - а он еще и раввин, - благословляет нас и дарит нам два византийских креста из резного серебра, потом вынимает три небольших позолоченных кубка и наливает нам по капле вишневки, которую пьют во всей Центральной Европе. Ты лишь пригубил свой кубок, и мы уходим, а старик еще долго машет нам на прощанье и говорит тебе вслед: "Поклонись от меня матушке-Родине". Калу Римпоче - это так красиво звучащее имя немедленно тебя заинтересовало. Я записываю пластинку с группой друзей-музыкантов. Все они буддисты и несколько лет назад очень помогли мне, когда мой старший сын связался с хиппи. Весь день они говорили о приезде во Францию великого тибетского учителя. Для них он все равно что папа римский для католиков. Я рассказываю тебе по телефону, как счастливы мои друзья от одной мысли при возможности повидать этого человека. Ты мне говоришь почти серьезно, что вдруг он сможет помочь и тебе. Я сама в это не особенно верю, но, стараясь использовать любую возможность, пусть даже колдовство, обещаю тебе, что, как только ты приедешь в Париж, он тебя примет. На первом же ужине у нашего друга художника Миши Шемякина, тоже большого любителя выпить, разговор крутится вокруг гуру и других персонажей, которые обладают способностью помогать несчастным бороться против зеленого змия. Шемякин, очень склонный к мистике, обязательно хочет как можно быстрее попасть к мудрецу. Мне удается добиться приема. И вот мы уже в небольшом павильоне, украшенном изображениями святых. На небольшом возвышении сидит древний старик. Его морщинистое и доброжелательное лицо обращено к нам. Как нас научили мои друзья, мы входим, кланяясь. Я просто наклоняю голову, а Шемякин бросается на колени и почти ползком приближается к старцу. Ты смотришь на меня и, не особенно понимая, что делать, неловко согнувшись пополам и опираясь одной рукой в пол, ковыляешь к учителю. Я с трудом сдерживаюсь от смеха. Мне кажется неуместным засмеяться в присутствии такой важной персоны - и напрасно, потому что сам он не скрывает улыбки и делает нам знак садиться перед ним. У его ног сидит молодая француженка, завернутая в красивую оранжевую ткань, которую носят буддистские монахини. Тихим, но твердым голосом человечек произносит приветствие. Девушка переводит и спрашивает, чего хотят иностранцы. Я беру слово, потому что вы с Шемякиным не говорите по-французски. Я объясняю, что вы не можете справиться с наклонностью к выпивке и надеетесь на помощь мудреца. Девушка переводит. После некоторого размышления Калу Римпоче рассказывает притчу. Вот этот рассказ, переведенный с тибетского на французский, а потом на русский: "Однажды молодой монах проходил перед домом вдовы. Она поймала его, заперла и сказала: "Я не выпущу тебя, пока ты не проведешь со мной ночь, или не выпьешь вина, или не убьешь мою козочку". Молодой монах не знает, что отвечать: дав обет безбрачия, он не может провести с ней ночь. Дав обет трезвости, он не может пить, и уж тем более он не может покуситься на чью бы то ни было жизнь. Но он должен выбрать. И после долгих раздумий он решает, что выпить вина - наименьший из этих грехов". В этот момент Калу Римпоче разражается лукавым смехом, смотрит нам прямо в глаза и заключает: "Он выпил вина, потом провел ночь с женщиной и убил козу". Я смеюсь вместе со всеми. Как это просто и мудро! По вашим взволнованным и напряженным лицам видно, как точно он попал в цель. Но что меня удивило больше всего - вы оба не пили после этого почти целый год. Миша, Рива, Дороте - эти имена мы произносим каждый день, когда ты в Париже. Шемякины - семья художников в изгнании. Квартира их похожа на лабиринт. Она заполнена любопытными животными. Самое любопытное из них, несомненно, знаменитый Михаил Шемякин - хозяин дома, одетый во все черное, со всегда замкнутым, очень бледным флорентийским лицом - таким худым, что оно и в фас напоминает профиль. Рива - миниатюрная женщина с ярко-рыжими волосами. Она ходит в цветастых платьях, подчеркивающих ее более чем щедрые формы. Ее живые и добрые глаза неустанно следят за порядком в доме. Дороте - отчаянная девчонка, вся в булавках, велосипедных цепях и других аксессуарах панков - приводит в восхищение родителей. Это трио так и блещет талантами. В каждый наш приход мы открываем все новые богатства. Миша эксплуатирует свою жену, она делает все фоны его картин, что и составляет главную их ценность. Когда Рива заканчивает дела на кухне, уборку и свой квадратный метр фона картины, она тоже может наконец рисовать или лепить. И все она делает с удивительной тонкостью и очарованием. Дороте, несмотря на очевидное влияние отца, уже владеет собственным почерком: она делает очень маленькие картинки - всего несколько квадратных сантиметров, - но дома с нее строго спрашивают, и скоро она выставляет серию маленьких забавных котов с бандитскими рожами, которые производят настоящий фурор в Нью-Йорке. Ты знакомишься с Шемякиными в Париже. Эта семья уехала из Ленинграда после неописуемых перипетий, но в полном составе. Твои отношения с Мишей окрашены тайной. Вы запираетесь у него в мастерской и часами сидите там. Он обожает тебя фотографировать, записывать, слушать - этот человек живет только прошлым, влюблен в твою современность, он верующий, даже мистик, а за тобой я не замечала склонности к религии. Он задумчив и часами может рассматривать свои многочисленные коллекции, он фанатичен и скрытен, ты - полная ему противоположность. Единственная ваша точка соприкосновения, за исключением таланта, - это любовь к диким попойкам. Сколько раз Рива, Дороте и я, охая под тяжестью, втаскивали вас обоих в квартиру напротив Лувра. Собаки, не переносящие запаха алкоголя, яростно лают. Попугай ужасно ругается. Мы не знаем, смеяться нам или плакать, потому что, насколько ораторские способности исчезают у тебя, как только ты выпил, настолько Миша любит в этом состоянии декламировать длинные нецензурные монологи. И его, обычно изображающего из себя мрачного и молчаливого принца, невозможно заставить замолчать. Хуже того, у него появилась привычка нам звонить в этом состоянии. Много раз я была вынуждена выслушивать длинные пулеметные очереди ругательств - если положить трубку, он будет звонить всю ночь. Я видела иногда, как ты засыпаешь около телефона, но не кладешь трубку, чтобы дать своему приятелю выговориться. Пока вы пьете вино, расположившись в углу, мы с Ривой, иногда и с Дороте болтаем на кухне и едим что-нибудь вкусное. Жизнь прекрасна, жизнь печальна. Мы и не догадываемся, что это - спокойное и счастливое время. Через несколько лет ничего этого не будет. Только я осталась в Париже. Шемякин, за которым в восьмидесятом году гонялась налоговая служба, занял у меня денег, чтобы выкупить матрицу литографии, хранимую в качестве обменной валюты его издателем. Он уезжает в Нью-Йорк, увозя с собой все состояние семьи. Дороте и Рива переселяются в Грецию - там много света, красивых моряков, и жизнь там недорогая. Я больше так и не увижу Мишу, что же до Ривы и Дороте, мы встречаемся иногда, когда я приезжаю в Грецию. Они работают, живут весело, хотя и очень бедно. Девчонка с велосипедной цепью превратилась в крупную сильную девушку, она даже иногда работает каменщицей. Мы едим муссаку, говорим о прошлом и всегда то смеемся, то плачем... Восемьдесят седьмой год. Я получила американский банковский чек и два очень красивых альбома живописи, подписанных Шемякиным. После восхитительного путешествия на Таити мы направляемся в мировую столицу кино. Погода мягкая, внизу под нами в туманной дымке виднеется Лос-Анджелес. Мы находим дом Бака Генри - человека-оркестра, актера, сценариста и режиссера - и проводим здесь целый день. Сидя в бассейне, мы видим, как приходят двое наших старых друзей - Милош Форман и только что эмигрировавший в США Миша Барышников в сопровождении красивой блондинки. Ты счастлив снова увидеться с Мишей. Вы совсем как мальчишки резвитесь в голубой воде бассейна. Присутствие молодой девушки вас подзадоривает. Милош рассказывает о своем будущем фильме "Волосы" и приглашает нас посмотреть первые репетиции в Нью-Йорке. Вечером мы едем на прием в одно суперсовременное здание на Сансет-бульвар. Сюда приходят показаться в компании известных людей. Здесь необходимо вести светские разговоры и расхаживать с отсутствующим видом. Чем больше интригуешь других, тем лучше. Небесные создания болтаются по комнатам, небрежно извиняясь, когда им случается ненароком побеспокоить уединившуюся парочку. Ты растерян, и очень скоро тебе надоедает изысканное общество. Ты с досадой говоришь мне: - Все эти девицы похожи одна на другую. Они красивы, но в них нет души. Пойдем отсюда. Ты раздражен. Впервые в жизни ты оказываешься в компании, где никто тебя не знает. И только хозяин дома вежливо спрашивает нас, не нужно ли нам чего-нибудь, предлагает нам попробовать угощение, осмотреть дом, поплавать в бассейне. Help yourself - самая что ни на есть американская фраза. Поверхностная щедрость. Тебе же хотелось чуть больше душевного тепла. Мы покидаем этот музей восковых фигур страшно разочарованными и возвращаемся к друзьям, у которых живем. Здесь атмосфера совсем иная. Дик Финн - польский эмигрант, виртуоз в электронике. Его собранный из панелей дом неказист с виду. Но в нем шумно и не стихает смех. Беленькая собачка - этот мягкий меховой комочек, который каждое утро влетает к нам в комнату, изо всех сил виляя хвостом, - встречает нас громким лаем. В доме уже полно народу. Все ждут, когда придешь ты и будешь петь. Ты доволен - ты снова чувствуешь себя как дома. На следующий день Майк Медовой, продюсер, приглашает нас к себе в студию - MGM. Здесь стоит особенный запах, свойственный всем съемочным площадкам, - запах пыли и клея. Суетятся рабочие сцены и осветители. На разрушенной улице из вестерна ты демонстрируешь нам дуэль на пистолетах, которой заканчивается один из твоих любимых фильмов - "Полдень". Нам показывают огромного Кинг-Конга, у него лицо ходит ходуном, он в отчаянии вращает глазами, шевелит руками и, кажется, просит о помощи. Мне тяжело на него смотреть. Продюсер Дино де Лаурентис подходит к нам, чтобы пожать нам руки (несколько лет назад я снималась у него в Риме). Потом бесшумная электрическая тележка везет нас по улочкам городка, построенного прямо в студии. Мы ждем перед большой дверью, когда погаснет красный свет, потом нас впускают на съемочную площадку фильма "Нью-Йорк, Нью-Йорк". Лиза Минелли и Робер де Ниро репетируют сцену в ночном кабаке. Оба напряжены и сосредоточены. Де Ниро играет на саксофоне, и мы видим, что он действительно овладел этим трудным инструментом. Лиза Минелли, с ее огромными, во все лицо глазами и накладными ресницами, бросает на тебя плотоядный взгляд. Мы присутствуем при съемке. Работа идет полным ходом, и, не желая никого беспокоить, мы потихоньку уходим. Майк Медовой говорит нам шепотом: - Сегодня я организую для вас вечер. Мы с благодарностью принимаем приглашение. Я вижу, что ты польщен - тебя пригласили почетным гостем. Вернувшись домой, ты начинаешь перебирать водолазки, брюки, куртки - одежду, подходящую случаю, - и выбираешь бледно-голубой цвет. Ты загорел и в отличной форме. Глаза у тебя блестят от возбуждения. Меня это тоже радует, тем более что я ни о чем не беспокоюсь - тебе только что вшили эспераль, и ты ничем не рискуешь при виде бутылки. Этот невидимый барьер делает тебя абсолютно свободным, проблемы больше не существует. На несколько месяцев ты - счастливый непьющий. Ярко освещенный парк окружает дом в колониальном стиле. На веранде, в комнатах, возле бассейна собрался весь Голливуд. Нас поражает красота этих людей: длинноногие женщины с потрясающими волосами, золотистой кожей и крепкими телами под легкими платьями. Крупные, гибкие улыбающиеся мужчины похожи на хищников в поисках добычи. Ты меня толкаешь локтем и как мальчишка зачарованно произносишь вслух имена актеров: Рок Хадсон, Пол Ньюмен, Грегори Пек... Хозяин дома подзывает тебя и просит тишины. Все собираются в кружок возле вас и слушают, что рассказывает Майк. Он говорит, что ты - советский актер, поэт, певец с исключительным голосом, а я вижу, как ты волнуешься. Сидя почти у твоих ног, тебе улыбается Лиза Минелли. Ободренный ее взглядом, ты с места в карьер начинаешь первую песню. И тут же вежливо-внимательные лица становятся напряженно-серьезными. Из сада, от бассейна, с террасы идут люди, словно их тянут за невидимую ниточку. От твоего голоса их бросает в дрожь. Женщины невольно прижимаются к своим спутникам, мужчины курят. Исчезает небрежность манер. Они не понимают слов, но масок не осталось. Вместо светских полуулыбок - лица. Некоторые даже и не пытаются скрывать своих чувств и, закрыв глаза, отдались во власть твоего крика. Ты исполняешь последнюю песню, и воцаряется долгая тишина. Все недоверчиво смотрят друг на друга. Все они в плену у этого человечка в голубом. Лиза Минелли и Робер де Ниро задают тон, выкрикнув: - Потрясающе! Невероятно! Все хотят пожать тебе руку, обнять тебя, высказать свои чувства. Я потеряла тебя в толпе этих высоких мужчин и женщин. За час ты завоевал, может быть, самую трудную публику, состоящую лишь из профессионалов кино, избалованных славой гораздо больше тебя. На следующий день в университете зал набит битком: здесь собрались студенты, изучающие русский язык, русскую литературу и историю и жаждущие увидеть наконец поэта, о котором столько слышали. Ты не обманешь их ожиданий. Еще не остыв после вчерашнего триумфа, ты начинаешь свой первый концерт в США двухминутной речью на английском языке. Открыв рот от изумления, я слушаю, стоя в кулисах. Когда ты успел выучить эти слова? Ты мельком смотришь на меня и улыбаешься в зал: - Это был небольшой сюрприз, который я приготовил для вас сегодня ночью. И как обычно, без перехода, начинаешь с "Охоты на волков". После двух изматывающих часов концерта ты уходишь со сцены весь мокрый, пальцы сбиты в кровь, с гитары свешиваются две лопнувшие струны, но лицо у тебя сияет: - Они все поняли. Сегодня был хороший зал! В аудитории, которая служит тебе гримуборной, тебя ждут ректор университета, преподаватели русского языка и два человека из консульства СССР в Лос-Анджелесе. Эти двое еще не знают, от какой печки им танцевать. Успех бесспорный, и они просто счастливы - как, впрочем, и вся остальная публика - побывать на твоем концерте. Для них это невероятная удача, потому что в СССР, где они бывают редко, достать билет в Театр на Таганке или на твой концерт почти невозможно. И потом, ты спел очень широкий репертуар - тридцать самых популярных песен, плюс несколько еще не известных в Москве. Но именно это их и настораживает. Как им теперь себя вести? Поздравить и выразить свою радость? Или пожурить тебя за содержание некоторых песен? От этих сомнений у них все время меняется выражение лица. "Если он здесь, если он свободно поет, если у него такой уверенный вид, значит, у него есть прикрытие, у него наверняка имеется особое распоряжение. Кто знает, может быть, сам Брежнев дал ему зеленую улицу? Мы не получили никакого сигнала из посольства, - думают они, - нам известно, что он лишь сопровождает свою жену, больше ничего. Надо быть осторожными. Подождем официальной реакции". И, наскоро пожав тебе руку, они мгновенно испаряются. В каждом университете, где ты поешь, сценарий тот же. Восторги публики и осторожная сдержанность советских официальных лиц. В США тебя это забавляет. А по приезде в Москву ты откровенно хохочешь над таким осторожничанием. Все органы опеки, с которыми ты столкнешься, будут обезоружены твоим нахальством. Штампы всех стран, украшающие твой паспорт, выданный с единственным разрешением приехать ко мне во Францию, придется объяснять моими профессиональными и семейными делами - мне нужно было съездить на Таити повидаться с детьми. Что же касается твоих концертов во всех этих странах - здесь ты будешь повторять в свое оправдание короткую, но многозначительную фразу: "Наверху знали". И каждый раз в худшем случае тебя могли 'лишь слегка пожурить, но всегда - осторожно. "Кто знает, - думали "они", - он, видимо, имел разрешение, иначе бы он не посмел". И, не рискуя перепроверить туманное "наверху знали", твои собеседники ни разу не решатся наказать тебя. "Раз нельзя ничего, - говоришь ты, - то можно все". Надо только иметь смелость. Эта смелость была в тебе всю жизнь. И еще - тебя поддерживают любовь и восхищение стольких людей. Всенародное признание служит тебе щитом. Мы возвращаемся в Нью-Йорк, где нас ждет Миша Барышников. Он предоставляет в наше распоряжение свою квартиру. Здесь ты всего лишь зритель. И мы ходим на концерты и шоу, выставки живописи и балет. Бродвей тебя поражает. Мы объедаемся гамбургерами, сосисками в тесте и пиццей. Мы день и ночь ходим по городу, никому не известные и немного потерянные. Два дня подряд мы восхищаемся выставкой Кандинского в Гугенгеймском музее. Среди шоферов такси часто попадаются русские. Некоторые тебя узнают, не верят своим глазам, резко тормозят в самых неожиданных местах - и немедленно образуются пробки. Они зазывают тебя в гости, хотят показать своим товарищам, послушать, как ты поешь. С большим трудом нам удается освободиться от их восторгов, пообещав им билеты на концерт. Милош Форман знакомит нас со своей группой танцовщиков и певцов. Мы присутствуем на репетиции фильма "Волосы". Совершенство голосов, грация тел вселяют в нас неудержимое желание петь и танцевать вместе с ними. Вдруг вся танцующая группа застывает на месте - ты выскочил на середину зала и начинаешь отбивать бешеную чечетку... Следующей ночью нас везут по Гудзону к старой барже, стоящей на якоре. Это - целый роскошный дом на воде, последний крик моды. Отсюда виден весь сияющий огнями Манхеттен. Дом украшен персидскими коврами и современной живописью, прямо на полу разбросаны шелковые подушки, громко играет музыка. Мы словно перенеслись на другую планету. Танцовщики неопределенного пола решают показать тебе один квартал. Я не хочу идти туда с вами, но ты не соглашаешься оставить меня одну на барже, и мы снова пускаемся в лодке по темной и немного пугающей воде. Из ночных кабаков на набережной вырывается музыка. Увидев меня в группе мужчин, вышибалы не хотят нас пускать: "Нам здесь баб не нужно!" Большой ресторан, откуда странным образом доносятся звуки аккордеона, оказывается более гостеприимным. Мы входим, и я смотрю на тебя. По твоему лицу видно, как тебе отвратительна представшая перед нами картина. Тебя воротит от этих танцующих и обнимающихся мужиков. Ты хватаешь меня за руку и тянешь к выходу. Как только мы оказываемся на улице, к нам подходят два очень красивых накрашенных мальчика. Их предложения не оставляют сомнений, и, совершенно выведенный из себя, ты отвечаешь ругательством сквозь зубы. Мы хватаем такси и уезжаем из этого квартала, чтобы никогда больше сюда не вернуться. К счастью, на следующий день у нас назначена встреча с Иосифом Бродским - одним из твоих любимых русских поэтов. Мы встречаемся в маленьком кафе в Гринвич-Виллидж. Сидя за чашкой чая, вы беседуете обо всем на свете. Ты читаешь Бродскому свои последние стихи, он очень серьезно слушает тебя. Потом мы идем гулять по улицам. Он любит эту часть Нью-Йорка, где живет уже много лет. Становится прохладно, и ты покупаешь мне забавную шапочку - чтобы не надуло в уши. Улица, по которой мы идем, кажется безмятежно-спокойной, но Бродский говорит, что ночью здесь просто опасно... Продолжая разговор, мы приходим в малюсенькую квартирку, битком забитую книгами, - настоящую берлогу поэта. Он готовит для нас невероятный обед на восточный манер и читает написанные по-английски стихи. Перед тем как нам уходить, он пишет тебе посвящение на своей последней- книге стихов. От волнения мы не можем вымолвить ни слова. Впервые в жизни настоящий большой поэт признал тебя за равного. Сколько же лет ты ждал этого? Ты всегда считался автором-исполнителем - в лучшем случае бардом, менестрелем. Но о твоей причастности к поэзии просто не было речи. Официальные поэты - Евтушенко и Вознесенский - с удовольствием общаются с тобой, но снисходительно улыбаются, когда ты приносишь им свои стихи: "Не стоит рифмовать "кричу - торчу"". Много раз они забирали с собой твои стихи, обещали их напечатать, но так ничего и не сделали. Не имея необходимого количества напечатанных строчек, ты никогда не сможешь стать членом Союза писателей. А это, кроме почета, дало бы тебе массу преимуществ: внеочередное получение квартиры с рабочим кабинетом, льготы для организации поэтических вечеров, путевки в многочисленные дома творчества, где можно за очень умеренную плату жить месяцами в прекрасных условиях, а главное - ты получал бы визы для участия в концертах за рубежом. К счастью, у тебя все это есть благодаря твоему таланту, любви к тебе людей и тому, что ты женат на француженке. Что до "почета" - вот ведь признал тебя за равного лучший из живущих ныне поэтов! У тебя в глазах счастливые слезы. Книгу эту ты будешь показывать каждому из гостей, она всегда будет стоять на почетном месте в твоей небольшой библиотеке. И я буду тихонько улыбаться, глядя, как ты часто перечитываешь посвящение, произведшее тебя в.сан поэта. Семьдесят четвертый год. Возвращение в СССР. Я еду одна по шоссе к Москве и понимаю, что, если сейчас что-нибудь сломается или лопнет колесо, одной мне не справиться: машина перегружена так, что напоминает скорее катер - нос задран кверху, а багажник едва не касается земли. На крыше прочно привязана последняя парижская новинка - широченный, почти квадратный матрас "индивидуальная суперпружина" (теперь я смогу спокойно спать, как бы ты ни ворочался), и продавец мне поклялся, что в пластиковом чехле эта штука отлично доедет на крыше. Рядом со мной как раз остается место, чтобы положить карту, документы и корзинку с бутербродами и растворимым кофе. Сзади - чего только нет: посуда, специи, туалетная бумага, пластинки и кассеты, выключатели, штепсели, провода и всякая другая мелочь. Наконец мы въезжаем в свою квартиру. Шесть лет ожидания, но зато -какое счастье! Ночью я проехала польскую границу и только теперь начинаю понемногу успокаиваться. Женщины в форме - а это хуже всего! - заставили меня вытряхнуть из машины буквально все, открыли каждый пакет, распотрошили все белье, повынимали из конвертов пластинки. И вот я в Бресте. Мы бросаемся друг к другу. Как давно мы не виделись! Я не могу наглядеться на тебя. Ты крепко обнял меня и будто боишься отпустить, В это время таможенники успели уже разобрать полбагажника. Взглянув на стоящие на асфальте кастрюли, чайники, абажуры, ты вспоминаешь о квартире и сообщаешь мне, что воду еще не включили и окна пока не застеклили, поэтому нам придется немного пожить у друзей. Ничего! Все в порядке. Шесть лет ждали - что уж теперь! Еще подождем. И вообще я давно дала себе слово не расстраиваться по пустякам. Я беру себя в руки и энергично улыбаюсь... Дорогой ты мне объяснил, у кого мы будем жить. Твой приятель женился на дочери одного высокопоставленного лица. Она, кстати, и вправду очаровательна, и твой приятель по-настоящему в нее влюблен. Пара довольно любопытная: он - интеллигентный близорукий еврей, она - рослая белорусская девушка. Правда, она здорово избалована родителями, но зато - талантливая художница. Я сразу заметила, что она не как все. Она даже не замечала, что после обеда или праздничного застолья я всегда убирала и мыла посуду, наводила порядок в доме - она воспринимала это как должное. Кто-нибудь всегда делал это за нее (другие мои советские подруги, у которых никогда не было горничных, были счастливы, если я