ы долга фунт его собственного мяса". Так как книга Сильвейна вышла в английском переводе Энтони Мондея в 1596 г., а "Венецианский купец" упоминается в 1598 г. у Миреса в ряду других шекспировских пьес, то нет никакого сомнения, что драма написана именно в этот промежуток времени. В упомянутом произведении купец и еврей произносят каждый по речи, и обвинения, взводимые на второго, интересны в том смысле, что живо рисуют отношения того времени к евреям: они потому так упрямы и жестоки, - говорится здесь, - что желают во что бы то ни стало глумиться над распятым ими христианским Богом; они всегда были безбожным народом, так как Библия полна рассказов о их возмущениях против Бога, судей и священников. Даже больше, их прославленные патриархи продали собственного брата. Но главным источником для пьесы Шекспира была, без сомнения, повесть "Приключения Джанетто" из сборника Джованни Фиорентини "II Ресогопе", вышедшего в 1558 г. в Милане. Молодой купец Джанетто приезжает со своим богато нагруженным кораблем в гавань близ дворца Бельмонте, принадлежащего одной прелестной юной вдове. Много поклонников окружает ее. Она готова подарить свою руку и свое состояние тому, кто исполнит никем пока еще не исполненное условие. Оно выражено в чисто средневековом грубо-наивном духе. Когда наступает ночь, дама приглашает своего гостя разделить с нею ложе. Но усыпительный напиток, который она ему перед этим подносит, погружает его в глубокий сон, и когда всходит солнце, он обязан отдать прекрасной вдове свой корабль вместе с грузом и покинуть ее с позором и убытками. Джанетто терпит неудачу, но он находится до такой степени под обаянием своей страсти, что когда добрый Ансальдо, воспитавший его, снаряжает для него корабль, он снова возвращается в Бельмонте. Однако и это посещение оказывается столь же бесполезным. Чтобы послать Джанетто в третий раз, Ансальдо принужден занять у одного еврея под известным нам условием 10.000 дукатов. На этот раз молодой человек избегает опасности благодаря доброму совету одной из служанок. Он женится на прелестной вдове и забывает в своей радости вексель, данный еврею Ансальдо. Он вспоминает о нем только в самый день срока. Жена советует ему немедленно поехать в Венецию и дает ему на дорогу 100.000 дукатов. Переодевшись затем адвокатом, она отправляется вслед за ним и появляется в Венеции в виде молодого, известного юриста из Болоньи. Но еврей отказывается наотрез от всех предложений, имеющих в виду спасти Ансальдо, даже от 100.000 дукатов. Затем сцена в суде происходит так же, как и в пьесе Шекспира. Молодая супруга Джанетто произносит тот же приговор, что и Порция. Еврей не получает ни гроша и не имеет возможности пролить ни одной капли крови Ансальдо. Благодарный Джанетто предлагает адвокату все 100.000 дукатов, но тот требует только перстень, данный ему женой, и шутливая завязка развязывается так же легко, как у Шекспира. Так как поэт нашел неудобным сохранить условие, поставленное прекрасной вдовушкой новеллы для получения ее руки, он нашел другое в одном из рассказов сборника "Римские деяния". Здесь молодая девушка должна выбирать между тремя ящиками: золотым, серебряным и оловянным, если желает сделаться невестой царевича. Надпись на золотом ящике обещает тому, кто его выберет, дать то, что он заслуживает. Молодая девушка отказывается из скромности и поступает разумно, так как ящик наполнен костями скелета. Надпись на серебряном ящике обещает то, чего каждый желает больше всего. Девушка проходит также мимо этого ящика, замечая наивно, что ее природа требует прежде всего чувственных удовольствий. Наконец, оловянный ящик предвещает тому, кто на нем остановит свой выбор, то, что сам Бог ему назначит: оказывается - он наполнен драгоценными камнями. У Шекспира Порция заставляет сообразно с завещанием отца своих поклонников выбирать между тремя ящиками, которые носят другие надписи и из которых самый неказистый на вид содержит ее портрет. Едва ли Шекспир заимствовал что-нибудь из более ранней, не дошедшей до нас пьесы, которая по словам Стефана Госсона в его "Школе злоупотреблений" бичевала алчность светских женихов и кровожадность ростовщиков. Значение "Венецианского купца" обусловлено той серьезностью и гениальностью, с которой Шекспир обработал психологические эскизы характеров, заимствованные им из старых сказок, тем увлекательным лиризмом, той поэзией лунной ночи, которые дышат в заключительных сценах его драмы. Шекспир вдохнул в царственного купца Антонио, который при всем своем богатстве и счастье страдает меланхолией, и которого предчувствие грядущих невзгод и мук поражает сплином, частицу своей собственной души. Меланхолия Антонио имеет много общего с той, которая завладеет в скором времени сердцем Жака в комедии "Как вам угодно", душою герцога в "Двенадцатой ночи" и умом Гамлета. Она служит как бы черной подкладкой к светлому, жизнерадостному настроению, которое еще преобладает в этом периоде шекспировской биографии. Эта меланхолия заставит в недалеком будущем поэта уступить главное место в своих пьесах героям мечтательным и рефлектирующим, тогда как в эпоху цветущей молодости это место занимают натуры решительные и активные. Впрочем, Антонио при всем своем царственном благородстве далеко не безупречный человек. Он издевался над Шейлоком, обращался с ним свысока, презирал его за веру и происхождение. Зритель понимает, какой дикой необузданностью отличались средневековые предрассудки против евреев, когда даже такой великодушный человек, как Антонио, находится всецело под их гнетом. Если он с некоторым правом презирает и ненавидит Шейлока за его денежные аферы, то он, с другой стороны, забывает, к нашему глубокому удивлению, тот простой факт, что у евреев отняли всякую возможность существовать иными средствами, и что им, в сущности, позволяли сколачивать капиталы только затем, чтобы иметь на всякий случай жертву, которую можно было бы бесцеремонно ограбить. Но сам Шекспир едва ли смотрел на Шейлока глазами Антонио. Шейлок не в силах понять венецианского купца и характеризует его словами (III, 3): ...Это вот: Тот дуралей, что деньги без процентов Дает взаймы. Шекспир не принадлежал к числу таких "дуралеев". Он наделил Антонио таким идеализмом, который не соответствовал его собственным наклонностям и который не казался ему достойным подражания. В отношениях Шейлока к нему рисуется, таким образом, ненависть и мстительность человека отверженного племени. С особенным вниманием и с особенной любовью обрисовал Шекспир фигуру Порции. В том условии, которое она ставит претендентам на ее руку, сквозит так же, как в конфликте, вызванном Шейлоком, сказочный мотив. Таким образом, обе половины действия соответствуют друг другу как нельзя лучше. Конечно, странное завещание отца, позволяющее Порции выйти замуж только за того, кто сумеет отгадать загадку на простую тему: "не все то золото, что блестит", кажется нам слишком наивным и сказочным. Шекспир, по-видимому, так обрадовался случаю высказать по поводу этой старой повести о трех ящиках свое отвращение ко всякой внешней мишуре, что не обратил никакого внимания на такой неправдоподобный способ выходить замуж. Он хотел сказать другими словами: Порция не только изящная, но и глубоко серьезная женщина. Ее сердце может покорить только тот, кто презирает внешний блеск. Бассанио намекает на это обстоятельство в длинной реплике перед выбором (III, 2). Если Шекспир ненавидел что-нибудь в продолжение всей своей жизни такой страстной ненавистью, которая не находилась ни в какой пропорции с ничтожностью самого предмета, то это были: румяна и искусственные волосы. Вот почему он настойчиво подчеркивает, что красота Порции ничем не обязана искусству. Красота других женщин имеет совсем иное происхождение: ...Взгляните только На красоту - увидите сейчас, Что ценится она всегда по весу Наружных украшений. - Когда порою мы глядим На мнимую красавицу и видим, Как кудри золотистые ее Вниз с головы бегут двумя змеями, Кокетливо играя с ветерком, То знаем мы, что это достоянье Уже второй головки: череп тот, Что их родил, давно лежит в могиле. Поэтому на блеск наружный их Должны смотреть, как на коварный берег Опаснейшего моря. {Все цитаты приводятся по переводу Вейнберга.} Перед выбором Порция высказывает в высшей степени кокетливо, почти против желания, делая полусознательную ошибку, свою любовь к Бассанио: Проклятие глазам чудесным вашим! Они меня околдовали всю И на две половины разделили; Одна из них вам вся принадлежит, Другая - вам... мне, я сказать хотела, Но если мне, то также вам - итак, Вам все мое принадлежит. Когда Бассанио выражает в своей реплике желание как можно скорее приступить к выбору между ящиками, так как ожидание для него хуже пытки, то Порция намекает в своем ответе, по-видимому, на варварскую казнь дона Родриго Лопеса, испанского врача Елизаветы, состоявшуюся в 1594 г. после того, как два негодяя сделали под пыткой какие-то разоблачения в пользу совершенно неосновательного обвинения: ...Да, но вы Мне, может быть, все это говорите, Как человек, который может все Под пыткою сказать. Бассанио отвечает: Пообещайте Мне только жизнь - и правду я скажу. Когда исход выборов оправдал надежды Порции, она говорит и поступает так, как женщина, нравственный облик которой Шекспир считал в этот период своей жизни идеальным. Это не бурное самозабвение Юлии, а беспредельная нежность благородной и разумной женщины. Она не желала бы для себя - быть лучше, но для него она хотела бы в двадцать раз утроить свою цену. Она говорит: Но, ах, итог того, что стою я - Ничто. Теперь я девушка простая, Без сведений, без опытности, тем Счастливая, что не стара учиться, И тем еще счастливей, что на свет Не родилась тупою для ученья: Всего же тем счастливее, что свой Покорный ум она теперь вверяет Вам, мой король, мой муж, учитель мой. Так кротко любит она своего жениха, бесхарактерного расточителя, приехавшего в Бельмонте только ради того, чтобы получить вместе с рукой невесты возможность заплатить легкомысленно наделанные долги. Хотя отец Порции желал достигнуть путем странного завещания того, чтобы дочь не сделалась добычей сребролюбивого человека, но именно эта участь постигает ее, правда, после того, как первоначальный мотив сватовства затмевается в ее глазах достоинствами Бассанио. Хотя Порция отдается совершенно своей любви, тем не менее в ее характере много самостоятельности и мужественности. Как все дети, рано лишившиеся своих родителей, она умеет сама распоряжаться, другим повелевать и энергично действовать, не спрашивая ни у кого совета, не обращая внимания на требования светского этикета. Поэт воспользовался данными итальянской новеллы, чтобы наделить Порцию не только благородством, но и решительностью. "Сколько денег должен Антонио?" - спрашивает она. - "Три тысячи дукатов". - "Дай еврею шесть тысяч и разорви расписку". Шекспир наделил далее Порцию тем светлым, победоносным темпераментом, которым некоторое время будут отличаться все молодые девушки в его комедиях. К одной из них обращаются с вопросом: "Вы, вероятно, родились в веселый час?" - Она отвечает: "О нет, моя мать страдала. Но на небе плясала сияющая звезда, и я родилась под этой звездой!" Все эти молодые женщины родились под звездой, которая плясала. Даже из сердца самых тихих и кротких из них вырываются потоки ликующей жизнерадостности. Все существо Порции дышит здоровьем. Радостные восклицания так и льются с ее уст. Счастье - ее настоящая стихия. Она дитя счастья, она выросла и воспиталась в атмосфере счастья, она окружена всеми условиями и атрибутами счастья и сыплет щедрой рукой счастье кругом себя. Она - олицетворение великодушия. Это не лебедь, вылупившийся на утином дворе. Вся обстановка гармонирует как нельзя лучше с ее фигурой. Имущество Шейлока состоит из золота и драгоценных камней: их можно спрятать или захватить с собою в случае бегства, но ведь их так же легко своровать и отнять. Богатство Антонио заключается в нагруженных кораблях, рассеянных по всем морям, угрожаемых бурями и разбойниками. Капиталы Порции - более надежные. Это унаследованные от предков участки земли и роскошные постройки. Понадобилось не одно столетие работы, забот и трудов, чтобы могло родиться существо, подобное ей. Ее аристократические предки должны были жить в продолжение нескольких поколений безупречно и беспечно и быть любимцами, избранниками фортуны, чтобы накопить те богатства, которые являются как бы подножием к ее трону, достигнуть того почетного положения, которое сияет ореолом короны вокруг ее головки, создать и поставить на ноги то хозяйство, которое заменяет ей двор, свиту, воздвигнуть тот великолепный дворец, где она царит, как княгиня, и доставить ей то образование и те знания, которые придают ей величие истинной правительницы. Порция отличается при всем своем здоровье редким изяществом. Хотя она умнее всех окружающих, но это не мешает ей быть веселой. Она исполнена мудрости, несмотря на свои молодые годы. Порция - дитя более здоровой и свежей эпохи, нежели наш нервный век. Здоровье ее натуры никогда не истощается, ее жизнерадостность никогда не иссякает. Хотя неопределенное положение, в котором находится Порция, угнетает ее, но оно не лишает ее веселости, а эта последняя не мешает ей владеть собою. В критических обстоятельствах, при непредвиденных случаях растут ее энергия и решительность. Неиссякаемые родники и ключи бьют в ее душе. В голове Порции столько же мыслей, сколько планов. Она так же богато одарена остроумием, как и материальными благами. В противоположность возлюбленному, она тратит только проценты со своего капитала: отсюда ее уравновешенность и царственное спокойствие. Если не оценить по достоинству веселую жизнерадостность, составляющую коренную сущность ее характера, то с первой сцены с Нериссой ее шутки должны показаться вымученными, ее остроумие манерным, и тогда легко может прийти в голову, что только бедный ум любит фокусничать и играть словами. Но кто способен открыть в ее натуре тот неиссякаемый родник здоровья, тот поймет, что ее мысли льются так же свободно и необходимо, как бьет вода из фонтана, что она переходит с такой же быстротой от одного сравнения к другому, как срывает и бросает цветы, когда под ногами цветет целый луг, и что она играет словами, как своими локонами. Если она говорит в одном месте (I, 2): "Мозг может изобретать законы для крови, но горячая натура перепрыгивает через холодное правило. Безумная молодость - заяц, перескакивающий через капкан, который ставит ему благоразумие", то эти слова вполне гармонируют с ее характером. Необходимо предположить, что эти сравнения и обороты просто вызваны потребностью шутить и смеяться, иначе они покажутся неуклюжими и натянутыми. Читая далее, например, такую реплику (IV, 2): ...Ну, если бы жена Услышала, чем жертвовать хотите Вы для него - не слишком-то она Была бы вам за это благодарна, - опять-таки необходимо предположить, что Порция твердо убеждена в победе, иначе эта задорная реплика, произносимая в ту минуту, когда жизнь Антонио висит на волоске, покажется беспощадной. В душе Порции царит какая-то врожденная гармония, но до того полная, богатая и скрывающая в себе различные противоречия, что без некоторого воображения не составишь себе верного представления о ее характере. В ее сложной, гармонически спокойной физиономии многое невольно напоминает женские головки Леонардо. Здесь таинственно перемешаны: чувство личного достоинства и нежность, умственное превосходство и желание подчиняться, серьезность, доходящая до стойкой твердости, и кокетливая шаловливость, граничащая с иронией. Шекспир желал, чтобы мы отнеслись к Порции с таким же восторгом, с каким о ней выражается Джессика (III, 5). Если одна молодая женщина говорит с таким благоговением о другой, то достоинства последней должны быть выше всяких подозрении. "Бассанио, - говорит она, - зажил теперь, вероятно, счастливой жизнью, так как встретил в своей жене такое благо. Он найдет здесь на земле все наслаждения неба, и если он их не оценит, то недостоин попасть и на небо". Да, если бы случилось двум богам Держать пари на двух из смертных женщин, И Порция была б одной из них -То уж к другой пришлось бы непременно Хоть что-нибудь прибавить - потому Что равной ей нет в этом жалком мире. Однако для современного читателя и зрителя центральной фигурой пьесы является, конечно, Шейлок, хотя он в то время играл, без сомнения, роль комической персоны и не считался главным героем, тем более, что он ведь покидает сцену до окончания пьесы. Более гуманные поколения усмотрели в Шейлоке страдающего героя, нечто вроде козла отпущения или жертву. Но в то время все свойства его характера: жадность, ростовщические наклонности, наконец, его неизменное желание вырыть другому яму, в которую сам попадает, - представляли чисто комические черты. Шейлок не внушал зрителям даже страха за жизнь Антонио, потому что развязка была заранее всем известна. Когда он спешил на пир Бассанио со словами: ...Я все-таки пойду И буду есть из ненависти только - Пусть платится мой христианин-мот! - то он становился мишенью всеобщих насмешек; или, например, в сцене с Тубалом, когда он колеблется между радостью, вызванной банкротством Антонио, и отчаянием, вызванным бегством дочери, похитившей бриллианты. Когда он восклицал: "Я хотел бы, чтобы моя дочь лежала мертвая у моих ног с драгоценными камнями в ушах!" - он становился прямо отвратительным. В качестве еврея он был вообще презренным существом. Он принадлежал к тому народу, который распял Христа, и его ненавидели кроме того как ростовщика. Впрочем, английская театральная публика знала евреев только по книгам и театральным представлениям, так же как, например, норвежская еще в первой половине XIX века. От 1290 по 1660 г. евреи были окончательно изгнаны из Англии. Никто не знал ни их добродетелей, ни их пороков, поэтому всякий предрассудок относительно их мог беспрепятственно зарождаться и крепнуть. Разделял ли Шекспир это религиозное предубеждение, подобно тому как он питал национальный предрассудок против Орлеанской Девы, если только сцена в "Генрихе VI", где она выведена в виде ведьмы, принадлежит ему? Во всяком случае, только в незначительной степени. Но если бы он выказал яркую симпатию к Шейлоку, то, с одной стороны, вмешалась бы цензура, а с другой стороны, - публика не поняла и отвернулась бы от него. Если Шейлок подвергается в конце концов каре, то это обстоятельство соответствовало как нельзя лучше духу времени. В наказание за свою упрямую мстительность он теряет сначала половину той суммы, которой ссудил Антонио, потом половину своего капитала и вынужден, наконец, подобно "мальтийскому жиду" Марло, принять христианство. Этот последний факт возмущает современного читателя. Но уважение к личным убеждениям не существовало в эпоху Шекспира. Ведь было еще так близко время, когда евреям предоставляли выбор между распятием и костром. В 1349 г. пятьсот евреев избрали в Страсбурге второй исход. Странно также то обстоятельство, что в то время, когда на английской сцене мальтийский жид отравлял свою дочь, а венецианский еврей точил нож для казни над своим должником, в Испании и Португалии тысячи героически настроенных евреев, оставшиеся верными иудейской религии после изгнания 300.000 соплеменников, предпочитали измене иудейству пытки, казни и костры инквизиции. Никто другой, как великодушный Антонио, предлагает крестить Шейлока. Он имеет при этом в виду его личное благо. Крещение откроет ему после смерти путь к небесам. К тому же христиане, лишившие Шейлока посредством детских софизмов всего его имущества, заставившие его отречься от своего Бога, могут гордиться тем, что являются выразителями христианской любви, тогда как он стоит на почве еврейского культа формального исполнения закона. Однако сам Шекспир был свободен от этих предрассудков. Он не разделял фанатического убеждения, что некрещеный еврей осужден навеки. Это ясно видно из сцены между Ланселотом и Джессикой (III, 1). Ланселот высказывает не без юмора предположение, что Джессика осуждена. Единственное средство спастись - это доказать, что ее отец не ее настоящий отец: Джессика. Да, это действительно какая-то незаконнорожденная надежда. Но в этом случае на меня упадут грехи моей матери. Ланселот. Это точно; ну, так значит, мне следует бояться, что вы пропадете и по папеньке, и по маменьке. Избегая Сциллу, т. е. вашего батюшку, я попадаю в Харибду - вашу матушку. Вот и выходит, что вы пропали и с той, и с другой стороны. Джессика. Меня спасет мой муж: он сделал меня христианкой. Ланселот. За это он достоин еще большего порицания. Нас и без того было много христиан на свете - как раз столько, сколько нужно, чтобы иметь возможность мирно жить вместе. Это обращение в католическую веру возвысит цену на свиней, коли мы все начнем есть свинину, так что скоро ни за какие деньги не достанешь жареного сала. И Джессика повторяет дословно мужу выражения Ланселота: "Он мне прямо говорит, что мне нет спасенья в небе, потому что я - дочь жида, и говорит, что вы дурной член республики, потому что, обращая евреев в христианскую веру, увеличиваете цену на свинину". Конечно, человек убежденный не шутил бы в таком тоне над такими мнимо-серьезными вопросами. Замечательно также, что Шекспир наделил Шейлока, при всей его бесчеловечности, - человечными чертами и показал, что он имел некоторое право быть столь несправедливым. Зритель понимает, что при том обращении, которому подвергался Шейлок, он не мог сделаться другим. Шекспир пренебрег мотивом атеиста Марло, что еврей ненавидит христиан за то, что у них еще больше развиты ростовщические инстинкты, чем у него самого. При своем спокойно-гуманном взгляде на человеческую жизнь Шекспир сумел поставить жестокосердие и кровожадность Шейлока в связь с его страстным темпераментом и с его исключительным положением. Вот почему потомство усмотрело в нем трагический символ унижения и мстительности порабощенной нации. Никогда Шекспир не возвышался до такого непобедимого и захватывающего красноречия, как в знаменитой главной реплике Шейлока (III, 1): Я - жид. Да разве у жида нет глаз? Разве у жида нет рук, органов, членов, чувств, привязанностей, страстей? Разве он не ест ту же пищу, что и христианин? Разве он ранит себя не тем же оружием, подвержен не тем же болезням, лечится не теми же средствами, согревается и знобится не тем же летом и не тою же зимою? Когда вы нас колете, разве из нас не течет кровь, когда вы нас щекочете, разве мы не смеемся? Когда вы нас отравляете, разве мы не умираем, и когда вы нас оскорбляете, разве мы не отомстим? Если мы похожи на вас во всем остальном, то хотим быть похожи и в этом. Когда жид обидит христианина, к чему прибегает христианское стремление? К мщению. Когда христианин обидит жида, к чему должно по вашему примеру прибегнуть его терпение? Ну, тоже к мщению. Гнусности, которыми вы меня учите, я применяю к делу - и коли не превзойду своих учителей, так значит мне сильно не повезет! Но с особенной гениальностью схватил Шекспир типические расовые черты и подчеркнул еврейские элементы в фигуре Шейлока. Если герой Марло часто приводит сравнения из области мифологии, то начитанность Шейлока исключительно библейская. Торговля служит единственной нитью, связующей его с культурой более поздних поколений. Шейлок заимствует свои сравнения у патриархов и пророков. Когда он оправдывается примером Иакова, его речь становится торжественной. Он все еще считает свой народ "священным", и когда дочь похищает его бриллианты, он чувствует впервые, что над ним тяготеет проклятие. Герой же Марло произносит следующую немыслимую реплику: Я - еврей и вследствие этого осужден на погибель. В Шейлоке также много других еврейских черт: его уважение к букве закона, постоянные ссылки на свое формальное право, являющееся его единственным правом в человеческом обществе, наконец, наполовину естественное, наполовину преднамеренное ограничение своих нравственно-моральных понятий принципом мести. Шейлок - не дикий зверь и не язычник, свободно проявляющий свои инстинкты. Он умеет обуздывать свою ненависть и заключает ее в рамки законного права, как разъяренного тигра в клетку. Он не обладает той ясностью и свободой, той беспечностью и беззаботностью, которые отличают добродетели и пороки, благотворительность и бессмысленную расточительность господствующей касты. Но совесть никогда не мучает его. Все его поступки соответствуют логически его принципам. Отчужденной от той почвы, того языка и общества, которые он считает родными, Шейлок сохранил свой восточный колорит. Страстность - вот основной элемент его характера. Он разбогател через нее. Она сквозит во всех его поступках, соображениях и предприятиях. Она воодушевляет его ненависть и его мстительность. Шейлок гораздо более мстителен, чем жаден. Он падок до денег, но если представляется случай отомстить, он их не ставит ни во что. Негодование на бегство дочери и кражу драгоценностей обостряет его ненависть к Антонио настолько, что он отказывается от суммы, превышающей долг втрое. Он и свою честь не продаст за деньги, хотя его представления о чести ничего не имеют общего с рыцарскими. Он ненавидит Антонио больше, чем любит свои сокровища. Не жадность, а страстная ненависть превращает его в бесчеловечного изверга. В связи с этой чисто еврейской страстностью, проглядывающей в мельчайших оттенках его речи, находится его нескрываемое презрение к лени и тунеядству. Это ведь тоже чисто еврейская черта, в чем нетрудно убедиться при самом поверхностном чтении библейских изречений. Шейлок прогоняет Ланселота со словами: "В моем улье нет места трутням". Восточный оттенок страстности Шейлока выражается также в его сравнениях, приближающихся по форме к библейской притче (обратите, например, внимание на его рассказы о хитрости Иакова или на его защитительную речь, начинающуюся словами: "Обдумайте вы вот что: есть немало у вас рабов"). Специфически еврейское состоит в данном случае в том, что Шейлок употребляет при всей своей необузданной страстности такие образы и такие сравнения, которые запечатлены трезвым и своеобразным умом. У него постоянно торжествует острая, саркастическая логика. Каждое обвинение он возвращает назад с процентами. Эта здоровая логика не лишена даже некоторого драматизма. Шейлок мыслит в форме вопросов и ответов. Это, конечно, второстепенная, но очень характерная черта. Она напоминает ветхозаветный стиль, и вы можете ее иногда встретить в речах и описаниях некультурных евреев. По словам Шейлока можно догадаться, что голос его певуч, движения быстры, жесты резки. С ног до головы он является типическим представителем своего народа. В конце четвертого действия Шейлок исчезает с подмостков, чтобы не вносить дисгармонии в гармонический конец пьесы. Шекспир старается стушевать при помощи последнего действия мрачный тон общего впечатления. Перед нами пейзаж, озаренный луной и оглашаемый звуками музыки. Весь пятый акт состоит из музыкальных звуков и лунного света. Именно такой была душа Шекспира в этот период его жизни. Все дышит здесь гармонией и миром. Все озарено серебряным блеском, и всюду слышится вдохновляющая музыка. Реплики сплетаются и сливаются, как отдельные голоса хора: Лоренцо. Луна блестит. В такую ночь, как эта, Когда зефир деревья целовал, Не шелестя зеленою листвою, В такую ночь, я думаю, Троил Со вздохом восходил на стены Трои И улетал тоскующей душою В стан греческий, где милая Крессида Покоилась в ту ночь. Джессика. В такую ночь Тревожно шла в траве росистой Тизба... Лоренцо. В такую ночь Печальная Дидона с веткой ивы Стояла на пустынном берегу... - и затем следуют еще четыре реплики, производящие впечатление, будто поэзия лунного блеска положена на музыку для разных голосов. "Венецианский купец" вводит нас в тот период в жизни Шекспира, когда он особенно жизнерадостен и смел. В эту светлую эпоху он ценит в мужчине - силу и ум, а в женщине - кокетливое остроумие. Вместе с тем в нем замечается особенная любовь к музыке. Вся его жизнь и вся его поэзия разрешаются теперь, при всей их возвышенности и энергии, в музыкальные аккорды. Шекспир познакомился с этим искусством и, вероятно, часто слышал музыку. Уже первые пьесы показывают его хорошее знакомство с техникой музыки, как это, например, видно из разговора Юлии и Лючеты в "Двух веронцах" (I. 2). Шекспир слышал придворную капеллу, а также оркестры знатных вельмож и дам. Порция имеет также свой домашний оркестр. Шекспир слышал, без сомнения, музыку и в частных домах. Современные ему англичане были, не в пример следующим поколениям, очень музыкальны. Пуритане изгнали музыку из их обычной жизни. Самым излюбленным инструментом был тогда спинет. Даже в парикмахерских можно было его найти и клиенты развлекались на нем в ожидании своей очереди. Сама Елизавета играла на клавикордах и на лютне. В 128 сонете Шекспир изображает себя, стоящим около клавикорда рядом с возлюбленной, которую он называет ласкательным именем "моя музыка", и завидует клавишам, которые целуют ее ручки. Вероятно, Шекспир был лично знаком с Джоном Доулендом, знаменитейшим английским музыкантом того времени, хотя стихотворение в сборнике "Страстный пилигрим", где упомянуто имя этого последнего, принадлежит не Шекспиру, а Ричарду Барнфидду. Еще ранее "Венецианского купца" Шекспир выказал снова свои знания в области теории пения и игры на лютне в комедии "Укрощение строптивой", в шутливой сцене, где Люченцио произносит несколько глубоко прочувствованных слов о цели музыки: Она дана, чтоб освежать наш ум, Ученьем иль трудами утомленный. Шекспир понимал также благотворное влияние музыки на душевнобольных, как это видно из "Короля Лира и из "Бури". Но здесь, в "Венецианском купце", где звуки сливаются с лунным блеском, восторг поэта принимает более возвышенный полет: Как сладко спит сияние луны Здесь на холме! Мы сядем тут с тобою, И пусть в наш слух летит издалека Звук музыки; тишь безмятежной ночи Гармонии прелестной проводник. И Шекспир, никогда не упоминающий о церковной музыке, которая, по-видимому, не производила на него никакого впечатления, влагает в уста далеко не мечтательного Лоренцо несколько восторженно-мечтательных стихов о музыке сфер в духе эпохи Возрождения: Сядь, Джессика! Смотри, как свод небесный Весь выложен мильонами кружков Из золота блестящего. Меж ними Нет самого малейшего кружка, Который бы не пел, как ангел, вторя В движении размеренном своем Божественным аккордам херувимов. Такою же гармонией души Бессмертные исполнены; но мы До той поры ее не можем слышать, Пока душа бессмертная живет Под грубою и тленною одеждой. Итак, гармония сфер и гармония души, но не колокольный звон и не церковное пение, - вот для Шекспира наивысшая музыка. Через всю пьесу проходит эта восторженная любовь к музыке, которую он в последнем действии облек в такие роскошные стихи. Когда Бассанио приступает к выбору между ящиками, Порция восклицает (III, 4): ...Пусть оркестр Гремит, меж тем как выбирать он будет! Тогда, коли не угадает он, То кончит так, как умирает лебедь - При музыке... Но может он и выиграть. Тогда же Чем будут звуки музыки? Тогда Те звуки будут трубным ликованьем, С которым верноподданный народ Перед своим царем нововенчанным Склоняется. Словно Шекспир хотел здесь, в "Венецианском купце", выразить впервые всю глубокую музыкальность своей природы. Он влагает в уста ветреной Джессики следующие глубокомысленные слова: Становится мне грустно всякий раз, Как музыку хорошую услышу, - и Лоренцо объясняет ей, что это происходит оттого, что к звукам музыки душа прислушивается с напряженным вниманием. Трубный звук укрощает лихой табун молодых коней. Орфей увлекал, по словам легенды, деревья, волны и утесы. Нет на земле живого существа Столь жесткого, крутого, адски злого, Чтоб не могла хотя на час один В нем музыка свершить переворота. Кто музыки не носит сам в себе, Кто холоден к гармонии прелестной, Тот может быть изменником, лгуном, Грабителем: души его движенья Темны, как ночь, и как Эреб черна Его приязнь. Такому человеку Не доверяй. Послушаем оркестр. Конечно, эти слова не следует понимать в буквальном смысле. Но обратите внимание на все немузыкальные натуры у Шекспира. В данном случае это Шейлок, который ненавидит "мерзкий писк искривленной трубы", затем героический, совсем не культурный Готспер, далее упрямый Бенедикт, политический фанатик Кассий, африканец-варвар Отелло и, наконец, существа вроде Калибана, но и эти последние покоряются чарам музыки. Зато все более мягкие натуры - музыкальны. Так, например, в первой части "Генриха IV" Мортимер и его жена, уроженка Уэльса, не понимающие друг друга, говорят между собой: О милая моя, поверь, что скоро Я буду в состояньи говорить С тобою на твоем же языке, В твоих устах он так же мне приятен, Как пение прекрасной королевы, В саду, сопровождаемое лютней. Музыкальны далее трогательно-нежные женские натуры вроде Офелии или Дездемоны или мужские фигуры, как Жак в комедии "Как вам угодно" и герцог в "Двенадцатой ночи". Последняя пьеса вся проникнута любовью к музыке. Уже в первой реплике она раздается первым аккордом. Когда музыка пища для любви - Играйте далее! Насытьте душу! Пусть пресыщенное желанье звуков От полноты их изнеможет и умрет. Еще раз тот напев! Он словно замер! Он обольстил мой слух, как ветерка дыханье, Что веет над фиалковой грядой, Уносит и приносит ароматы. Здесь Шекспир высказал также свою любовь к простонародным мелодиям. Герцог восклицает (II, 4): Цезарио мой добрый, сделай милость, Спой ту старинную, простую песнь Вчерашней ночи. Грусть мою как будто Она отвеяла и дальше, и свежее, Чем красные слова воздушных арий, Пленяющих наш пестрый век. Эта жажда звуков и любовь к музыке, которые отличают здесь герцога, а в "Венецианском купце" - Лоренцо, наполняли душу Шекспира в тот короткий, счастливый период, когда он, не порабощенный еще меланхолией, коренившейся в нем, как во всех глубоких натурах, в потенциальном виде, чувствовал, как с каждым днем растут и крепнут его способности, как его жизнь становится богаче и значительнее, и как все его внутреннее существо дышит гармонией и творческой силой. Заключительная симфония в "Венецианском купце" является как бы символическим изображением того духовного богатства, которое Шекспир ощущал в себе, и того духовного равновесия, которого он теперь достиг. ГЛАВА ХХII  "Эдуард III" и "Арден Февершем". - Дикция Шекспира. - Первая часть "Генриха IV". - Введение в историческую драму личного жизненного опыта. - Чем мог заинтересовать его сюжет? - Трактирная жизнь. - Кружок Шекспира. - Джон Фальстаф. - Сопоставление его с gracioso испанской комедии. - Рабле и Шекспир. - Панург и Фальстаф. К 1596 г. относится драма "Царствование короля Эдуарда III", "игранная в разное время в городе Лондоне". Английские критики и знатоки Шекспира приписывают ее частью Шекспиру. По их мнению, Шекспир заметно ретушировал лучшие места этой пьесы. Существует достаточно причин присоединиться к этому взгляду. Правда, упомянутая драма похожа на шекспировские столько же, сколько многие другие пьесы елизаветинской эпохи; правда также, что Суинберн приписывает ее одному из подражателей Марло, однако в высшей степени вероятно, что Шекспир принимал некоторое участие в создании "Эдуарда III". Замечательны следующие стихи из одной реплики Уоррика: "Я мог бы, дочь моя, еще расширить поле моих сопоставлений между величием короля и твоим позором. Яд, поднесенный в золотом сосуде, кажется еще противнее; вспышка молнии, сверкнувшей во мраке, заставляет ночь казаться еще темнее. Лилия, подвергшаяся разложению, пахнет хуже сорной травы, а если добрая слава клонится к греху, то позор принимает втрое большие размеры" (III, 2). Напечатанные курсивом слова "подвергшаяся разложению лилия пахнет хуже сорной травы" являются заключительным стихом 94-го шекспировского сонета. Нет никакого основания предполагать, что этот сонет, намекающий, как будет показано ниже, на более поздние события в жизни поэта, был уже в то время написан. По-видимому, Шекспир воспользовался для этого сонета одним стихом, сочиненным им для упомянутой драмы. Иностранному исследователю, разумеется, неудобно возражать англичанину, если речь идет об английском языке и английском поэтическом стиле. Но так как многие критики приписывают то одну, то другую пьесу елизаветинской эпохи либо полностью, либо частью Шекспиру, приходится, тем не менее, часто делать такие возражения. Это в особенности касается драмы "Арден из Февершема", одной из самых прекрасных пьес этой богатой произведениями эпохи. Даже если вы прочтете эту драму в ранней молодости, не подвергая ее тонкой критической оценке, то вы невольно будете поражены ее достоинствами. Суинберн прямо заявляет: "Я считаю не только возможным, но даже необходимым утверждать, что это произведение, написанное без всякого сомнения, молодым человеком, может принадлежать только перу юного Шекспира". Конечно, я заслуживаю в этом вопросе гораздо меньше доверия, чем Суинберн, тем не менее я не разделяю его мнения. При всем моем уважении к драме "Арден из Февершема", я не могу допустить, чтобы Шекспир написал хоть одну строчку в этой драме. Ни выбор сюжета, ни манера его обработки не напоминают Шекспира. Это - мещанская драма. Героиней является женщина, покушающаяся трижды на жизнь своего доброго и деликатного мужа, чтобы свободнее отдаться своему гнусному любовнику. Автор драматизировал настоящее уголовное дело, придерживался очень добросовестно судебных протоколов и внес во всю эту историю свои богатые психологические сведения и наблюдения. Шекспир не любил таких сюжетов. Он впоследствии никогда на них не останавливался. Главное же возражение заключается в том, что в стиле и дикции этих монологов лишь изредка встречаются присущие Шекспиру черты: выражения, блещущие фантазией и тот роскошный лиризм, который подобно солнечным лучам золотит собою реплики его действующих лиц. В драме "Арден из Февершема" царит будничное настроение. Напротив, Шекспир подкладывает под все слова и реплики своего рода качели. Один шаг мы делаем по земле, еще один - и мы поднимаемся на воздух. Стих Шекспира звучит всегда богатой и полной мелодией, он никогда не становится плоским или обыденным. В драмах из английской истории его слог сближается со стилем баллады или романса. У него всюду сквозит или пафос, или мечтательность, или веселый задор, которые нас увлекают за собой. Вы не чувствуете у него никогда серого, будничного настроения, не озаренного блеском воображения. Все его герои, исключая смешных глупцов, обладают яркой и богатой фантазией. Если вы хотите убедиться в истинности этого замечания, то обратите внимание на дикцию в первой части "Генриха IV", этом великом произведении, созданным тотчас после "Венецианского купца". С одной стороны, вы видите Глендовера, который ходит вечно на котурнах, подвержен галлюцинациям, верит в приметы, повелевает духами и т. д., с другой стороны, - трезвого и благоразумного Генри Перси, который никогда не покидает почвы земли и верит только в то, что доступно его чувствам и понятно его рассудку. Однако и в нем есть такая пружина, которую стоит только надавить, и он поднимается до чистой поэзии, торжественной как ода. Король называет Мортимера вероломным. Перси возражает (I, 3), что Мортимер не для вида только воевал с Глендовером: Чтобы доказать это, разве недостаточно и одного языка ран, зияющих ран, которыми он покрылся так доблестно на усеянных тростниками берегах прекрасного Северна, безбоязненно сражаясь почти целый час один на один с великим Глендовером? Три раза останавливались они, чтобы перевести дух, три раза, по обоюдному согласию, принимались они пить воду быстрого Северна, и Северн, ужаснувшись их кровожадных взоров, бежал боязливо между трепещущих тростников и прятал свою курчавую голову под нависший берег, обагренный кровью мощных противников. Так Гомер поет о реке Скамандре. Ворчестер обещает Перси найти для него предприятие более опасное, чем "переправа по тонкому и длинному копью через бурливый поток". Он отвечает: Пошлите опасность от востока к западу, только бы честь перекрестила ее от севера к югу, и пусть их борются! - Ведь в битве со львом кровь движется сильнее, чем при охоте на зайца. Когда Нортумберленд замечает ему, что мысль о великих подвигах лишает его хладнокровия, он восклицает: Клянусь небом, мне кажется одинаково легко и вскочить на бледноликий месяц, чтобы сорвать с него светлую честь, и нырнуть в такую глубь, в которой свинец никогда не доставал еще дна, чтобы за кудри вытащить оттуда утонувшую честь! Вы видите, как этот враг пафоса и музыки нагромождает образные выражения друг на друга! Он переходит от сравнительно слабой метафоры "говорящих ран" к настоящим мифологическим картинам. Река страшится огненных взоров бойцов и прячет свои кудрявые локоны в камыше - это напоминает классические легенды о богах. Опасность является из одной страны света, а честь - с другой, чтобы вступить в поединок; это напоминает легенды о валькириях из скандинавской мифологии. Венок чести, висящий на рогах луны - это образ, заимствованный из области рыцарских турниров и увеличенный в стиле старых сказок. Потонувшую честь вытаскивают за волосы из морской глубины - это картина, взятая из жизни водолазов: понятие о чести облекается в фантастический образ женщины, бросившейся в море и спасаемой из него! И все это богатство метафор - в трех коротких репликах. Там, где, как в драме "Арден из Февершема", отсутствует эта роскошная фантазия, не следует говорить об участии Шекспира. Даже когда его стиль отличается трезвостью и сдержанностью, в нем столько скрытой фантазии, которая подобно скрытому электричеству разряжается при малейшей случайности, вспыхивает ослепительным фейерверком и действует на слух подобно мелодии бушующего водопада. В 1598 г. вышла в свет драма in-quarto под следующим заглавием: "История Генриха IV. С прибавлением битвы при Шрусбери, происшедшей между королем и лордом Генри Перси, известным под именем северного Готспера, и присоединением также комических выходок сэра Джона Фальстафа. Лондон. Напечатано у П. С. Для Эндрю Уайз, что на погосте церкви св. Павла под вывеской "Ангела". 1598". То была первая часть "Генриха IV", написанная, вероятно, в 1597 г., т. е. та драма, в которой самобытность Шекспира достигает своей великой подавляющей силы. Тридцати трех лет он уже стоит на высоте своего художественного величия. Эта пьеса, богатая разнообразными характерами, блещущая остроумием и гениальностью, осталась недосягаемым произведением. В драматическом отношении она построена довольно слабо, хотя несколько лучше второй части, которая вообще по своим достоинствам ниже первой; но если взглянуть на нее просто, как на поэтическое произведение, то необходимо признать в нем одно из лучших произведений мировой литературы. В нем героические сцены сменяются забавными, захватывающие эпизоды следуют за грубо-комическими. Но эти контрасты не противополагаются друг другу, как впоследствии у Виктора Гюго в его этюдах, написанных в том же самом стиле. Нет, здесь они являются с той же естественностью, как в самой жизни. Когда Шекспир писал эту драму, XVI столетие, одно из самых величайших в истории человеческого духа, клонилось к концу. Однако тогда никому не приходило в голову символически выразить в этом факте упадок жизнерадостности и энергии. Совсем напротив. Трезвое самосознание и продуктивные силы как английского общества, так и самого Шекспира никогда не достигали раньше таких широких размеров. Пьеса "Генрих IV" и примыкающая к ней драма о Генрихе V проникнуты таким духом, который мы тщетно будем искать в первых произведениях Шекспира, и которого мы никогда больше не встретим у него... Шекспир заимствовал сюжет своей драмы из хроники Холиншеда и из старой, наивной пьесы, озаглавленной "Славные победы Генриха V и знаменитая битва при Азенкуре". Здесь Шекспир нашел будущего короля Генриха V, тогда еще юного принца, в компании пьяниц и грабителей. Этот источник подал мысль и вооружил его смелостью отважиться на такой шаг, который казался ему раньше слишком рискованным. Другими словами, он решился изобразить под личиной драматизированной истории одного английского государя, считавшегося национальным героем родины, жизнь своих современников, свой собственный ежедневный опыт и свои приключения в тавернах. Вот почему историческая картина заблистала такими свежими красками. Впрочем, Шекспир почти ничего не заимствовал из старой, бездарной пьесы, игранной в промежуток времени от 1580 по 1588 г. Он воспользовался только анекдотом о пощечине, данной принцем Гарри верховному судье, и некоторыми именами, например, "Истчипская таверна", "Гадсхил", "Нэд" и, наконец, не фигурой, а только именем сэра Джона Олдкэстля, которым первоначально назывался Фальстаф. Шекспир чувствовал к главному герою, к молодому принцу, глубокую, как бы органическую симпатию. Мы уже видели, как долго и живо его интересовал контраст между показной внешностью и истинной сущностью человека. Мы отметили эту особенность в последний раз при изучении "Венецианского купца". Шекспир негодовал на тех людей, которые хотели казаться тем, чем они не были в действительности, он ненавидел всякую аффектацию и напыщенность, он возмущался, наконец, теми женщинами, которые желали казаться красивее, чем были в действительности, которые с этой целью красились и пользовались чужими волосами. Но он не менее горячо сочувствовал тем, кто скрывал под маской незначительной внешности и скромного поведения великие качества. Ведь самому Шекспиру пришлось всю жизнь страдать под гнетом того противоречия, что он, ощущавший в глубине души своей драгоценные сокровища туманностей и гения, с внешней стороны был только фокусником, легкомысленно забавлявшим своими шутками и вымыслами большую толпу, чтобы на ее счет набить свой кошелек. Порою суждения света смущали и тревожили поэта, как это видно из его сонетов. Тогда он почти стыдился своего общественного положения, той показной, мишурной жизни, среди которой протекали его дни. Тогда он особенно сильно чувствовал потребность вскрыть зияющую пропасть, лежащую иногда между показной ролью человека и его истинным значением. Кроме того, этот сюжет давал Шекспиру возможность, прежде чем настроить свою лиру на героический лад, преломить копье за законность "бурных порывов" задорной, даровитой молодежи и защитить ее против филистерских, слишком поспешных осуждений пуритан и моралистов. Здесь нетрудно было показать, чти человек с великими намерениями и героической энергией выйдет невредимым из лабиринта самых сомнительных развлечений. Герои драмы, принц Уэльский, являлся одновременно олицетворением как "веселой", так и "воинственной" Англии. В самом деле, разве для юных аристократических зрителей могло быть что-нибудь интереснее, как видеть великого короля в тех самых местах, которые они сами так часто посещали, замечая в то же время, что он -подобно лучшим среди них - никогда не терял сознания своего высокого значения? Им доставляло большое удовольствие видеть, что принц, несмотря на свои отношения к Фальстафу и Бардольфу, миссис Куикли и Долли Тиршит, никогда не отказывался от надежды на великую будущность, от желания прославиться громкими подвигами. Эти молодые лондонские аристократы, которые появляются у Шекспира то в виде Меркуцио и Бенедикта, то под именами Грациано и Лоренцо, искали целый день развлечений. Юный джентльмен, разодетый в шелк или бархат пепельного цвета, в плаще, украшенном золотыми шнурами, начинал свой день тем, что отправлялся верхом в храм св. Павла, прогуливался несколько раз взад и вперед по главой галерее и любезничал, по образцу Эвфуэса, с молодыми мещанками. Он заглядывал от нечего делать в лавки книгопродавцев и перелистывал или новейшую брошюрку против употребления табака, или последние театральные пьесы. Затем он отправлялся в таверну отобедать в компании товарищей: разговаривал о путешествиях Дрейка в Португалию, о подвигах Эссекса под стенами Кадикса или о том, что он недавно на турнире преломил копье с великим Рэлеем. В разговоре он пересыпал английские фразы итальянскими и испанскими словами и прочитывал иногда после обеда, по просьбе друзей, сонет собственного сочинения. В три часа он шел в театр, любовался игрой Бербеджа в роли Ричарда III, смеялся, когда Кемп танцевал и пел свой "джиг", просиживал несколько часов в зверинце, где смотрел, как собаки травили медведя, и отправлялся, наконец, к парикмахеру - привести себя в порядок для вечерней пирушки с друзьями и знакомыми в одной из модных таверн. Такими тавернами были "Митра", "Сокол", "Аполлон", "Безмен", "Кабанья голова", "Черт" и, самая знаменитая из всех, "Сирена", где происходили заседания литературного клуба, основанного Вальтером Рэлеем. Здесь, в этих тавернах, молодой аристократ встречал лучших актеров вроде Бербержа и Кемпа, и знаменитых писателей, как-то: Лилли, Джорджа Чапмана, Джона Флорио, Михаила Дрейтона, Самуэля Дэниеля, Джона Марстона, Томаса Наша, Бена Джонсона и Вильяма Шекспира. Торнбери заметил очень метко, что наклонность к общественности была одной из самых характерных черт елизаветинской эпохи. Англичане того времени находились всегда в обществе: в храме св. Павла, в театре, в таверне. Семейные визиты были совершенно неизвестны. Женщины ничего не вносили в общественную жизнь, как и в древней Греции. Мужчины собирались по вечерам в таверне пить, пировать и беседовать. Пили очень много, даже больше, чем в Дании, которая считалась обетованной страной пьянства (сравните слова в "Гамлете" с замечаниями в "Отелло"). Таверны служили также местом свиданий для знатных кавалеров и женщин мещанского сословия. Легкомысленные юноши приводили сюда своих возлюбленных. После ужина здесь обыкновенно играли в карты или в кости. Писатели и поэты вступали в словесные поединки и состязались в остроумии, задорном и сверкавшем, как дорогое вино. Это была своего рода игра в мячи - но словами, или нечто вроде сражения, где роль ядер исполняли шутки. В нескольких стихах, посвященных Бену Джонсону, Бомонт воспел эти заседания. Вот как он описывает эти словесные турниры: "Сколько разнообразных событий видели мы в "Сирене"! Сколько разговоров слышали мы, таких великих и остроумных, что казалось, будто каждый из собеседников хотел вложить в одну шутку все свое остроумие, чтобы остаток жизни прожить дураком". В пьесе "У каждого человека свои причуды" Бен Джонсон вывел Марстона под именем Карло Буффоне. В таверне "Митра" он поджидает своих друзей, и когда трактирный слуга Джордж приносит ему требуемое вино, он говорит: "Так, сэр, вот это и есть та самая субстанция. О Джордж, мой милый негодяй, я готов от избытка нежности откусить твой нос! То, что ты мне принес, это - истинный нектар, это - самая душа винограда! Я омочу им свои виски и проглочу дюжину глотков, чтобы согреть свой мозг и придать огонь своему воображению. Сегодня вечером мои речи будут похожи на ракеты! Это будет настоящий фейерверк! Так, сэр. Будьте так любезны, сэр, стойте там, а я - здесь!" Он ставит оба стакана на некотором расстоянии друг от друга, выпивает один и чокается с другим, говорит то от имени одного стакана, то от имени другого и пьет по очереди из обоих. Очень часто цитировали известные слова Фоллера из его "Истории достопримечательных людей" о частых словесных турнирах между Шекспиром и ученым Беном Джонсоном. Фоллер сравнивает последнего с неуклюжей испанской галерой, а Шекспира - с английским военным кораблем. "Мастер Джонсон был весь выстроен из солидной учености, но зато отличался медленностью и неповоротливостью. Напротив, Шекспир был менее массивен, как настоящий английский man-of-war. Движения его были быстры. Он умел приноравливаться к каждому течению, неожиданно поворачиваться и извлекать выгоду из каждой перемены ветра, - все благодаря своему легкому остроумию и своей находчивости". - Хотя Фоллер и не был свидетелем этих разговоров, однако его сообщение носит печать достоверности. В том кружке, который Шекспир посещал в молодости, можно было, разумеется, встретить самые разнообразные типы от гения вплоть до карикатуры. Многие из них отличались какой-то странной смесью гениальных порывов и карикатурных черт, смешных и забавных сторон. Подобно тому, как в каждом богатом доме существовал шут или скоморох (Jester) так точно каждая веселая компания имела своего присяжного остряка. Шут-джестер был грозой всей кухни. Как только повар оборачивался к нему спиной, он немилосердно воровал один пудинг за другим. Но за обедом он оживлял всех домочадцев своим умением подражать разным животным и разгонял плохое расположение своих хозяев забавными рассказами и шутливыми выходками. В таверне комической персоной был тот, кто вечно острил и над которым вечно острили. Он был мишенью для всеобщих насмешек и старался, тем не менее, превзойти своей веселостью всех собеседников. К шекспировскому кружку принадлежал, без сомнения, также тот Четтль, который, как мы видели, издал памфлет Грина "Грош ума, купленный за миллион раскаяний", и который извинялся потом перед Шекспиром за направленные против него грубые выходки этой брошюрки. Деккер вывел этого самого Четтля в своем произведении "Заколдованный рыцарь", где он описывает литературный клуб, собирающийся на елисейских полях: "Вот входит Четтль. Он так жирен, что весь вспотел и еле дышит. Чтобы встретить как следует этого доброго старого знакомого, все поэты поднимаются с места и опускаются сразу на колени. В этой позе они пьют за здоровье всех любителей Геликона!" Быть может, Эльце был прав, высказав догадку, что в лице этого старого добродушного, вспотевшего и сопящего толстяка мы имеем перед собой тот оригинал, по которому Шекспир создал своего полубога, бессмертного Джона Фальстафа, бесспорно самую веселую, цельную и забавную из всех комических фигур, созданных Шекспиром. Веселость Фальстафа так сочна и солидна, в нем такая бездна смешных сторон, что он превосходит все комические персонажи древней, средневековой и новоевропейской литературы. Он слегка напоминает античного Силена и Видушакаса древнеиндийской драмы. Он - наполовину придворный шут, наполовину друг и собутыльник героя. Он совмещает в себе оба комических типа староримской комедии, Артотрога и Пиргополиника, паразита и фанфаронствующего солдата. Подобно римскому паразиту он позволяет патрону платить за себя и забавляет его взамен этого своими веселыми выходками. Подобно хвастливому воину плавтовой комедии он - первоклассный хвастун, первоклассный лгун и порядочный дон-жуан. Но он разнообразнее и забавнее всех античных силенов, придворных шутов, фанфаронов и паразитов вместе взятых. В то столетие, которое следовало за созданием Фальстафа, Испания и франция могли также гордиться самобытным театром. Во всей французской литературе только одна забавная и комическая фигура слабо напоминает Фальстафа, это - личность Морона в мольеровской "Princesse d'Elide". В Испании, где дивная фигура шутника Санчо Пансы вдохновила Кальдерона к целому ряду комических образов, герою всегда противоставлялся шут - gracioso, порою напоминающий Фальстафа, но только потому, что он является олицетворением какой-нибудь одной черты его характера, или потому что находится в аналогичном положении. В "Даме-невидимке" он - пьяница и трус. В "Великой Зиновии" он хвастается и запутывается, подобно Фальстафу, в сетях собственной лжи. В пьесе "Мантивльский мост" он так же ухитряется прослыть храбрецом, как Фальстаф в сценах с верховным судьей и Кольвилем. Однако он чувствует себя подобно Фальстафу во время боевых стычек всегда очень плохо и часто прячется за кустом или деревом. В пьесах "Дочь воздуха" и "Стойкий принц" он прибегает к той же хитрости, как Фальстаф и некоторые низшие породы животных: он бросается наземь и прикидывается мертвым. Знаменитый монолог Фальстафа о чести, напоминающий сходную тираду молъеровского Морона, Кальдерой вложил в уста Эрнандо в пьесе "Los empenos de un acaso". Покровительственный тон и самодовольную, отеческую снисходительность Фальстафа мы снова находим у Фабио в "Официальной тайне". Здесь, как видно, отдельные качества и черты характера Фальстафа воплощаются в образах различных действующих лиц. Кальдерой смотрит обыкновенно с отеческой благосклонностью на своего грациозо. Но иногда он возмущается эпикурейскими взглядами своего шутника, чуждыми христианских и рыцарских воззрений. В пьесе "Жизнь - сон" пуля убивает бедного Кларина, который во время битвы спрятался за кустом. Кальдерой хотел показать этим, что и трус не избегает опасности. Он произносит над его трупом торжественную надгробную речь, отличающуюся таким же нравоучительным характером, как прощальные слова Генриха V, обращенные к Фальстафу. Но как ни Кальдерон, ни Мольер не знали шекспировского Фальстафа, так точно поэт, создавая фигуру толстого рыцаря, не находился под влиянием кого-либо из своих предшественников в области комического искусства. Однако одного из великих писателей, который был вообще одним из величайших мировых поэтов, следует в данном случае сопоставить с Шекспиром. Это - Рабле. Мы знаем достоверно, что великий представитель раннего французского Возрождения принадлежал к числу тех немногих писателей, которых Шекспир, без сомнения, изучал. Он намекает в одном месте именно на него. Когда в комедии "Как вам угодно" Розалинда обращается к Целии с целым рядом вопросов, требуя на все один ответ, Целия говорит: "Добудь мне прежде рот Гаргантюа, потому что слово, которое ты требуешь, слишком велико для какого бы то ни было рта нашего времени". Если сравнить мысленно Фальстафа с Панургом в истории Пантагрюэля, то приходишь невольно к тому заключению, что Рабле относится к Шекспиру, как титан к олимпийскому богу. Рабле - это в самом деле титан, грандиозный, непропорционально сложенный, мощный, но бесформенный. А Шекспир похож на олимпийского бога. Он - миниатюрнее и соизмеримее, у него меньше идей, но больше изобретательности. Вся его фигура дышит стройностью и силой. Рабле умер семидесяти лет, приблизительно за 10 лет до рождения Шекспира. Между тем и другим такое же различие, как между ранним и поздним Возрождением. Рабле - поэт, философ, публицист и реформатор в самом грандиозном стиле; он не умер на костре, но эта смерть ему всегда угрожала. В сравнении с цинизмом Рабле грубости Шекспира то же самое, что унавоженная гряда в сравнении с римской cloaca maxima. С его пера так и льются грязные буффонады. Его Панург настолько же грандиознее Фальстафа, насколько Утгарделока колоссальнее Азалоки. Панург так же болтлив, остроумен, коварен и бессовестен. Это - шутник, заставляющий всех своими забавными дерзостями молчать. На войне Панург сражается так же мало, как Фальстаф; он убивает подобно последнему только тех врагов, которые уже убиты. Он суеверен и в то же время настоящий скоморох, для которого не существует ничего святого и который обкрадывает святыни. Он эгоистичен до мозга костей, полон чувственных инстинктов, ленив, бесстыден, мстителен, вороват, и чем дальше, становится все более и более трусливым и хвастливым. Пантагрюэль - это благородный великан. Он - царевич, как принц Гарри. У него та же слабость, как у последнего: он не может обходиться без компании людей, которые гораздо ниже и хуже его. Так как Панург остроумен, то Пантагрюэль не в силах отказаться от удовольствия смеяться над его шутками, приводящими в сотрясение его крепкие легкие. Но Панург является в противоположность Фальстафу грандиозной сатирой. Если он выдающийся знаток в финансовых вопросах и податной системы, если ему известны 63 способа получать доходы и 214 способов делать расходы, и если он называет долги кредитом, то он является типическим представителем тогдашнего французского двора. Если Панург выжимает из своих владений 6 биллионов 789 миллионов, 406.000 талеров и облагает, кроме того, майских жуков и морских улиток податями, в размере 2.435.768 длинношерстных ягнят, то это явная сатира на наклонности тогдашних французских сеньоров к эксплуатации. Шекспир не идет так далеко. Он - только поэт и никогда не выходит из оборонительного положения. Единственная сила, на которую он нападал, было пуританство ("Двенадцатая ночь", "Мера за меру" и т. д.). Но и в данном случае это была скорее самозащита. Его нападки в высшей степени умеренны в сравнении с атакой драматургов накануне победы пуританства и кавалеров-дилетантов после открытия театров. Но Шекспир был, в противоположность Рабле, художником, и как художник он обладал способностью настоящего Прометея, - творить людей. Он превосходит Рабле также роскошью и богатством выражений. Уже Макс Мюллер обратил внимание на изобилие слов в шекспировском лексиконе. Он превосходит, по-видимому, в этом отношении всех писателей. Либретто итальянской оперы содержит редко 600 или 700 слов. Современный образованный англичанин употребляет, как говорят, в своем обыденном разговорном языке не более 3 или 4 тысяч слов. Далее вычислено, что великие английские мыслители и ораторы владеют капиталом в 10.000 слов. Весь Ветхий Завет написан при помощи 5.642 слов. Шекспир пользуется в своих стихотворениях и драмах 15.000 слов. И в редкой из его пьес вы найдете такой избыток выражений, как в "Генрихе IV". Как уже упомянуто, первоначальное имя Фальстафа было - сэр Джон Олдкэстль. Во второй сцене первого действия (ч. I) мы встречаем следы этого имени. Принц величает жирного рыцаря "my old lad of the castle": это - явный намек на его прежнее имя. Во второй сцене второго действия стих Away, good Ned, Falstaff sweats to death. (Едем, добрый Нэд, теперь Фальстаф запотеет насмерть) - отличается потому некоторой шероховатостью, что более длинное имя было на скорую руку заменено двухсложным. В древнейших изданиях второй части in-quarto перед одной из реплик сохранилось сокращенное Old и во второй сцене третьего действия говорится, что Фальстаф служил пажом у герцога Норфолкского, Томаса Моубрея, что совершенно верно относительно исторического Олдкэстля. Однако последний вовсе не походил на того толстяка, которого изобразил Шекспир. Как приверженец реформаторского учения Уиклифа он был, но приказанию Генриха V, предан церковному суду и сожжен на костре вне города Лондона на рождество 1417 г. Так как потомки сэра Олдкэстля протестовали против того унижения, которому подвергалось в драме имя их предка, то Шекспир перекрестил толстого рыцаря. Вот почему автор заявляет в эпилоге ко второй части, что он намерен написать продолжение этой истории и поставить в центре фигуру сэра Джона, который "запотеет до смерти". "Он не Олдкэстль, умерший мучеником, а совсем другой человек!" Через пятьдесят лет после смерти Шекспира Фальстаф сделался самой популярной из его фигур. В промежуток времени от 1641 по 1694 г. его имя упоминается чаще всех остальных шекспировских героев и произведений. Но в высшей степени характерно, что современники говорили при всей своей симпатии к нему гораздо чаще о Гамлете, имя которого упоминается до 1642 г. 45 раз, тогда как имя Фальстафа только 20 раз. Даже "Венера и Адонис" и "Ромео и Джульетта" приводятся чаще, а поэма "Лукреция" - столько же раз. Грубо-комический оттенок его фигуры лишал его изящества, и Фальстаф был всем слишком близок, чтобы его верно оценили. Он является как бы богом Вакхом "старой веселой Англии" в тот момент, когда одно столетие сменило другое. Никогда в Англии не было такой массы различных крепких напитков; тут были: эль и другие сорта крепкого и более слабого пива, яблочное вино, земляничная настойка, три сорта меда, и все эти напитки отдавали запахом цветов и были приправлены разными пряностями. Так, например, в белый мед клали: розмарин, тмин, шиповник, мяту, лавровый лист, настурцию, репейник, шалфей, исландский мох, бегонии, колокольчики, листья ясеня, остролистник, полынь, тамаринд и часто землянику и фиалковый лист. А в вино по имени Sack клали сироп из пряностей. Кроме собственных вин в Англии были в ходу 56 сортов французских и 36 сортов испанских и итальянских вин. Но из всех иностранных вин ни одно не пользовалось такой популярностью, как любимый напиток Фальстафа - Sack. Это было сначала сухое, потом сладкое вино, получившее свое имя от искаженного слова sec. Оно привозилось из города Хереса в Испании, но не походило, несмотря на свою сладость, на наш херес. Это было превосходное вино, ароматичнее малаги и Канарских вин, которые были, впрочем, крепче и слаще. Хотя оно и отличалось большой сладостью, в нем, однако, распускали по тогдашнему обычаю сахар. Ведь англичане никогда не отличались тонким вкусом. И Фальстаф всегда подслащивает свое вино. Вот почему он восклицает в сцене (II, 4), когда изображает принца, а принц - короля: "Если пить херес с сахаром - порок, то да помилует нас Бог!" Он кладет в вино не только сахар, но также подожженный хлеб: "Принеси мне кружку вина, да подложи в него подожженного хлеба" ("Виндзорские проказницы", III, 5). Зато он терпеть не может любимого напитка других: вина с яйцами. "Дайте мне простого хереса, я не желаю, чтобы в моем напитке плавало куриное семя". Он также терпеть не мог присутствие в вине извести, служившей дли сохранения и увеличивавшей крепость вина. "Бездельник! Этот херес с известью!" ("Генрих IV", 1 часть, II, 4). Фальстаф такой же знаток в вине и такой же любитель вина, как древний Силен. Но он не только Силен! Это - одна из самых светлых и остроумных голов, когда-либо существовавших в Англии. Редко мозг поэта создавал такую грандиозную фигуру. В нем много беспутства и много гения. В нем нет ничего посредственного. Он никогда не теряет своего превосходства; он всегда находчив и остроумен; он всегда чувствует почву под своими ногами и, благодаря своей изобретательной дерзости, выходит победителем из самого унизительного положения. Как представитель известного сословия Фальстаф выродился. Он проводит свое время в самой плохой (и вместе с тем для него в самой лучшей) компании. У него нет ни души, ни чести, ни морали; но он грешит, разбойничает, врет и хвастает так задорно, весело, без всякой задней мысли, что его поступки никогда не вызывают отвращение. Хотя он служит мишенью всеобщих насмешек, однако все к нему расположены. Он поражает богатством своей натуры. Он старик и юноша, испорчен и безвреден, негодяй без злости, лгун, но не обманщик, рыцарь, джентльмен и воин, без достоинства, без чувства приличия и без чести! Если юный принц то и дело возвращается к Фальстафу, он доказывает этим только свой развитый вкус. Как остроумен Фальстаф в гениальной сцене, когда он пародирует свидание принца с разгневанным отцом, прежде чем мы сами становимся очевидцами этой встречи, и как остроумен сам Шекспир, пародируя вместе с тем Лилли, Грина и старую пьесу о Камбизе! И как забавен Фальстаф, обращаясь к ограбленным купцам со следующими словами, содержащими беспощадную иронию над самим собой (II, 2): Бей, вали, режь горла бездельникам! А, проклятые гусеницы! Свиноеды! Они ненавидят нас, молодежь; вали же их наземь, обирай! На виселицу вас, толстопузых негодяев! Разорены? Врете, жирные олухи, я желал бы, чтобы все ваше добро было теперь с вами. Ну, поворачивайтесь же, свиные туши, поворачивайтесь! Ведь и молодежи пожить-то хочется, подлецы вы этакие! Сколько юмора в его репликах, когда он, проникнутый скорбным состраданием к своей загубленной молодости, выставляет себя неопытным, соблазненным юношей. "Я не хочу попасть в ад ни из-за какого принца в мире". - "Вот 22 года, как я даю себе ежечасно слово с ним развязаться, а все-таки не могу покончить." - "Меня испортило плохое общество!" - ("Генрих IV". ч. II). Но если его лично никто не соблазнял, то и он не является вовсе тем "негодным развратителем юности", как его называет принц, исполняя роль короля. Тот, кто соблазняет, преследует известную цель. У Фальстафа нет никакой определенной цели. В первой части "Генриха IV" Шекспир смотрел на своего героя только как на комическую фигуру и старался улетучить в эфире смеха все низкое и грязное, свойственное его природе. Но чем больше поэт привыкал к Фальстафу и чем резче он подчеркивал контраст между нравственной мощью принца и той развращенной средой, среди которой он вращался, тем беспощаднее заставлял он Фальстафа падать все ниже. Во второй части его остроумие становится более неуклюжим, его поведение - бессовестным, его цинизм - менее изобретательным, его отношение к хозяйке таверны, которую он обманывает и грабит, - низким. Если он в первой части драмы смеялся без задней мысли над своим цветущим здоровьем и веселым расположением духа, над уличным грабежом, в котором принимал участие, и собственными вымыслами, которыми он забавлял других, то он потом обращает все больше внимания на то, чтобы извлечь как можно больше выгоды из своего знакомства с принцем, и вращается в более низкой среде. Ведь все сводится к тому моменту, когда принц, унаследовавший престол и сознающий ответственность своей роли, покажет всем серьезное лицо и произнесет над Фальстафом громовое слово кары. Но зато в первой части Фальстаф еще настоящий полубог по остроумию и комизму. В образе этого героя народная драма, представителем которой был Шекспир, восторжествовала впервые решительно над учеными поэтами, подражавшими Сенеке. Вы словно слышите, как каждая реплика Фальстафа вызывает шум аплодисментов в партере и на галерее, подобный шуму бушующего моря вокруг ладьи. Старинный эскиз фигуры Пароля в пьесе "Вознагражденные усилия любви" облекся здесь в кровь и плоть. Простой зритель любовался этим подвижным толстяком, который не помнит того времени, когда в последний раз видел свои колени, этим забавным стариком, который так молод в своих желаниях и пороках. Более развитый и образованный зритель наслаждался его находчивостью, умением парировать удары, способностью выпутываться из самого стесненного положения, не теряясь и не ослабевая. Да, каждый зритель находил что-нибудь интересное в этом куске мяса, насыщенном остроумием, в этом герое без совести и стыда, в этом разбойнике, трусе и лгуне, воображение которого так же богато, как фантазия поэта или фантазия барона Мюнхгаузена, в этом цинике с медным лбом и языком, острым, как толедская шпага, в его речах, похожих, как впоследствии песнь Бельмана, "на хоровод олимпийских богов, в котором участвуют фавны, грации и музы". - Остроумие Фальстафа доставляло людям Возрождения такое же наслаждение, как средневековым слушателям народная поэма о хитростях Рейнеке-Лиса. Остроумие и комизм Фальстафа в первой части "Генриха IV" достигают своей кульминационной точки в известном монологе о чести, на поле битвы при Шрусбери (V, 1), в этом монологе, который освещает так ярко контраст между его характером и характером других главных героев. Все действующие лица имеют свои индивидуальные представления о чести. Король усматривает ее в личном достоинстве, Готспер ищет ее в блеске славы, принц любит в ней прямую противоположность показной внешности. Фальстаф, проникнутый горячей жаждой материальных жизненных благ, совсем не признает ее и подчеркивает ее ничтожество: Зачем же мне, впрочем, и соваться вперед, когда судьба этого не требует? Это так, но ведь меня подстрекает не она, а честь. Ну, а если честь вытолкнет меня из жизни, когда сунусь вперед? Что тогда? Может честь приставить ногу или руку? Нет. Уничтожить боль раны? Нет. Так, стало быть, честь не знает хирургии? Нет. Что же такое честь? Слово. Что же такое в этом слове честь? Что же такое честь? Воздух. Славная штука! - Кто же приобрел ее? А вот тот, кто умер в прошедшую среду. Что же, чувствует он ее? Нет. Слышит ее? Нет. Как же чувствовать мертвому? А разве она не может жить с живым? Нет. Почему же? Злословие не позволяет, - так и я не нуждаюсь в ней. Честь - просто надгробная надпись; вот и конец моего катехизиса. Фальстаф не желает быть рабом чести. Он предпочитает лучше совсем обходиться без нее. Он хочет показать, как можно жить без чести, и вы не чувствуете этого пробела, потому что Фальстаф в своем роде - цельная натура. ГЛАВА XXIII  Генри Перси. - Мастерство характеристики. - Готспер и Ахиллес. Шекспир противопоставил Фальстафу того героя, которого его союзник Дуглас характеризует эпитетом "король чести". Это такая же величественная и дивная фигура, как греческий Ахиллес или св. Георгий скульптора Донателло. Это - знаменитый "северный Готспер", такой же национальный герой англичан, как молодой принц Гарри. Шекспир взял из хроники и из баллады о Дугласе и Перси только имя и несколько хронологических дат. Ради более поэтического впечатления он сделал Генри Перси, который был в действительности сверстником не принца Гарри, а самого короля-отца, на 20 лет моложе, чтобы поставить рядом с главным героем пьесы достойного соперника, который одно время, по-видимому, даже превосходит его. Перси честолюбив, как никто из остальных героев. Именно он заявляет, что готов сорвать честь с рогов блестящей луны или вытащить ее за волосы из морской глубины. Но он отличается вместе с тем откровенностью, доверчивостью, простотой и совершенно лишен дипломатических способностей. Он порывист и вспыльчив. Он остывает только в момент смерти. Он не посвящает свою жену во все свои дела, хотя она молится на него и называет его "самым великим и дивным из всех мужчин". Перси думает, не совсем без оснований, что женщины не умеют молчать. А с другой стороны, недостойная подозрительность короля возбуждает его к мятежу, и он в своей наивности поверяет свои планы отцу и дяде Ворстеру, которые ему изменяют в решительную минуту. Шекспир углубился с такой страстью в изучение этого характера, что подобно живописцу обрисовал мельчайшие подробности его внешности. Он наделил его особенной походкой и особенным способом выражения. Он изображал его с такой, если можно выразиться, влюбленностью, что фигура героя очаровывала и увлекала молодежь всей страны как идеальный образец для подражания. Генрих Перси появляется в третьей сцене второго действия с письмом в руке. Он читает: "Что касается собственно до меня, мой лорд, мне было бы весьма приятно быть с вами, по той любви, которую питаю к вашему дому". - Было бы приятно, - так отчего же он не с нами? По любви к нашему дому, - да ведь это доказывает, что он любит больше свою житницу, чем наш дом. Посмотрим далее. -"Предприятие ваше опасно..." - Разумеется, опасно и простудиться, и спать, и пить, но я вам скажу, мои глупый лорд, что из крапивы опасности мы вырвем цветок безопасности. - "Предприятие ваше опасно, друзья, которых вы назвали, неверны, само время неудобно, и весь ваш заговор слишком легок, чтобы перевесить такое сильное сопротивление". - Ты думаешь, думаешь? Так и я, в свою очередь, думаю, что ты глупый, трусливый мужик, что ты лжешь. Что же это за пошляк такой! Клянусь Богом, наш заговор едва ли не лучший из всех когда-либо бывших, наши друзья верны и неизменны; отличный заговор, отличные друзья, и столько надежд на успех; чудесный заговор, отличнейшие друзья. Что же это за ледяной бездельник? Вы ясно видите его фигуру и слышите его голос. В то время, как он читает письмо, он ходит взад и вперед по комнате и вы угадываете по его словам, что у него особенная походка. Генрих Перси носит недаром кличку Готспера. Едет ли он верхом или идет пешком, все его движения порывисты. Вот почему его жена восклицает после его смерти (II, 3): Он был настоящим зеркалом, перед котором убиралось благородное юношество! Только безногие не перенимали его походки. Телодвижения и жесты Перси находятся в полном соответствии с интонацией его речи. В его монологах чувствуется, как фразы спотыкаются друг о друга, как он обрывает слова на половине, как он от нетерпения лепечет, и как вся его речь носит печать холерического темперамента. Скороговорка - природный недостаток его - сделалась говором храбрых, потому что даже те, которые могли говорить тихо и плавно, уничтожали в себе это преимущество, чтобы только уподобиться ему, так что по говору и походке, по образу жизни, по забавам, по воинскому искусству, по причудам - он был целью, зеркалом, образцом и книгой, образовывавшими других. Все эти внешние черты Шекспир не нашел в хронике. Он так живо представлял себе индивидуальные качества Готспера, что создавал даже его внешность по их образцу. Перси так вспыльчив, что говорит восклицаниями; он так необузданно страстен, что становится рассеянным и забывчивым. Он не может вспомнить имен, которые хочет привести. Когда заговорщики принимаются за дележ страны, он вдруг вскакивает с проклятием на устах: он не захватил с собой своей карты. Когда он рассказывает, он так проникается своей темой и спешит с такой страстностью высказать основные мысли, что забывает массу второстепенных подробностей (I, 3): Да видите ли, меня сечет и бичует, как розгами, стрекочет, как крапивой, терзает, как муравьями, только что услышу об этом гнусном хитреце Болингброке! Во время Ричарда - как называете вы это место - да будет оно проклято! - оно в Глостершире - ну, где еще засел безумный герцог, его дядя, его дядя Йорк, - где я в первый раз преклонил колена перед этим улыбающимся королем, перед этим Болингброком, когда вы возвращались с ним из Равенсборга? Когда кто-нибудь с ним беседует, он сначала слушает внимательно, но затем его мысли принимают другое направление. Он совершенно забывает, где находится и о чем идет речь. Он рассеян. Когда леди Перси заключает свою длинную, трогательную просьбу словами (II, 3): У моего супруга есть какая-то тяжелая забота; я должна ее узнать, - иначе он не любит меня. Он, вместо всякого ответа, восклицает: Эй, кто там есть! Отправился Вильям с пакетом? Слуга. Да уж с час тому назад, мой лорд. Перси. А Ботлер - привел лошадей от шерифа? И когда Перси все еще не отвечает, жена грозит ему с кокетливой нежностью: Послушай, Гарри, я ей-богу переломлю твой мизинец, если ты не скажешь мне всей правды. Эти слова рисуют в высшей степени пластично отношения обоих супругов. Эта рассеянность далеко не случайная или исключительная. Принц Генрих считает именно ее самой характерной его чертой (II, 4): Я еще не усвоил себе привычек Генри Перси, этой северной горячки, что убьет тебе шесть или семь дюжин шотландцев на завтрак, умоет руки да и скажет: "Черт ли в этой покойной жизни! Мне давай дела!" - "Милый Гарри, - скажет жена, - сколько же ты убил нынче?" - "Напоите моего чалого! - закричит он, а через час ответит. - Безделицу, малость! Штук сорок!" Шекспир потратил все свое искусство на то, чтобы придать речам и описаниям Перси ту пластичность, которая не превышала способности поэтического творчества, и наделить его той естественностью, которая возносила преднамеренную грубость незаконного сына Фолконбриджа в более чистую сферу. Готспер оправдывается против обвинения, что не желал выдать пленных, и начинает свою защиту характеристикой придворного, явившегося к нему с этим требованием (I, 3): Я помню, что по окончании битвы, когда распаленный яростью и жаркой сечей, я стоял, опершись на меч, утомленный, едва переводя дыхание, явился какой-то лорд, разодетый в пух, разряженный, как жених, раздушенный, как торгаш модами, с недавно выкошенным подбородком, очень похожим на сжатое поле. Но Перси не довольствуется этой общей характеристикой; он не ограничивается теми словами, которые придворный говорил относительно пленных, а приводит целые отрывки из его пустой болтовни: Меня взбесило, что он был так раздушен и говорил, как фрейлина, о пушках, о барабанах, о ранах - да сохранит нас Боже от этих пометок! Он уверил меня, что при ушибах внутренностей спермацет - наидействительнейшее лекарство; что чрезвычайно жалко, когда выкапывают из недр невинной земли гадкую селитру, которая губит подлейшим образом так много прекраснейших людей, и что он сам давно был бы воином, если бы не скверные пушки. Причем здесь "спермацет"? К чему вообще эти подробности при передаче такого незначительного и смешного факта? Причина ясна. Эти детали вызывают, благодаря своей жизненности, полную иллюзию. Так как сразу трудно угадать, что, собственно, заставляет Перси упомянуть об этом ничтожном обстоятельстве, это последнее не производит впечатления вымысла. Это ничтожное слово вызывает все остальные представления. Если то была правда, то и все остальное - правда. И вот мы видим явственно, как Генри Перси стоит на поле битвы при Гольмедоне, покрытый пылью и кровью; как рядом с ним придворный кавалер затыкает себе нос, когда мимо проносят трупы, и дает молодому полководцу свои медицинские советы, приводящие его в бешенство. Вот как добросовестно изучил Шекспир все те качества, недостатки, фантазии, капризы и привычки, которые зависят в данном случае от темперамента, быстрого кровообращения и телосложения, от жизни, проведенной верхом на лошади и в постоянных битвах. Он воспользовался для характеристики этого героического характера мельчайшими черточками вроде беспокойной походки, порывистой речи, забывчивости и рассеянности. Готспер характеризует себя в каждом слове, хотя никогда не говорит о себе, и сквозь незначительные внешние свойства сквозят более глубокие и значительные качества, являющиеся причинами первых. Эти последние находятся также в органической связи между собою и выражаются в словах, сказанных без всякого умысла. Мы слышим, как тот же самый герой, которого гордость, чувство чести, жажда независимости и храбрость вдохновляют к возвышенным выражениям, шутит, болтает и даже говорит чепуху, ибо каждый человек из крови и плоти шутит и болтает глупости, в чем также выражается какая-нибудь сторона его внутреннего существа (III, 1): Перси. Ну, Кэт, мне хочется, чтобы и ты спела. Леди Перси. Не спою, право, не спою. Перси. "Право, не спою!" Милая, ты клянешься, как жена кондитера, ну что это: "право, не спою", "так верно, как живу", "как Господь меня помилует", "как день", и все эти тафтяные уверения выдаешь за клятвы, как будто никогда не ходила дальше Финсбери. Клянись мне, Кэт, как леди, - ведь ты леди - клянись хорошей, полновесной клятвой и оставь свои "право" и все эти пряничные уверения щеголям и тунеядцам. Ну, пой же. Во французской, немецкой или датской классической пьесе герой слишком торжественен, чтобы говорить глупости, и слишком ходулен, чтобы шутить. Несмотря на свою страстную энергию и на свое честолюбие, Готспер - натура трезвая, рационалистическая. Он относится скептически к Глендоверу, который верит в привидения и хвастает тем, что может вызывать духов (III, 1). Это глубоко искренняя натура. Глендовер. Я могу вызывать духов из бездонной глубины. Перси. Да это могу и я, и всякий другой; но явятся ли они на твой призыв? Глендовер. Я могу научить тебя повелевать дьяволом. Перси. А я могу научить тебя срамить дьявола, говоря правду. Говори правду, и ты пристыдишь дьявола. Если ты можешь вызывать его - вызови сюда, и пусть я буду проклят, если не прогоню его насмешками! В этих словах слышится воинственная нотка рационализма, редкая в эпоху Шекспира и совершенно исключительная в эпоху Готспера. Перси обладает, однако, многими отрицательными качествами, которые являются следствием его добродетелей. Он любит вздорить и ссориться просто из желания противоречить или ради еще не добытой добычи и отказывается потом за доброе слово от своей части. Он ревнив от честолюбия; не терпит, если кого-нибудь хвалят в его присутствии; готов отравить Генриха Монмута кружкой пива, потому что не выносит, когда о нем много говорят. Он судит поспешно, только по внешнему виду. Он глубоко презирает принца за его легкомысленной образ жизни и не догадывается о той силе, которая в нем таится. Он совершенно лишен эстетического чутья; он плохой оратор и так же мало склонен к мечтательности, как и к красноречию; он предпочитает музыке вой своей собаки и находит, что стихи звучат отвратительнее немазаных колес или верчения токарного станка. Но Перси, тем не менее, самая величественная фигура того времени. Даже король, его враг, становится поэтом, говоря о нем (III, 2): Три раза разбивал этот Горячка, этот Марс в пеленках, этот дитя-воин великого Дугласа, взял его в плен и сделал своим другом. Король готов каждый день променять на него своего сына и убежден, что Перси заслуживает больше принца Гарри быть наследником престола. Таким образом, Готспер является с начала до конца, с ног до головы, типическим героем феодализма, равнодушным к образованию и культуре, готовым из верности к собрату по оружию все поставить на карту, не преданным ни труду, ни государству, ни королю. Он - мятежник не ради общего блага, а ради личной независимости, гордый, свободный и упрямый вассал. Сам нечто вроде вице-короля, он низложил одного государя и готов развенчать другого, которого сам избрал, но который не сдержал своего обещания. Покрытый славой и жаждая все новых военных почестей, он гордится своей независимостью и говорит правду из гордости. Этот заикающийся, рассеянный, неблагоразумный, остроумный, то простоватый, то хвастливый герой - великолепная фигура. На его груди гремит панцирь, шпоры звенят на его ногах, с его уст срываются веселые шутки, и он идет, окутанный золотой дымкой славы. Как бы ни был индивидуален Перси, Шекспир хотел в нем изобразить истинно национальный тип. Готспер - с ног до головы англичанин. Он соединяет в себе национальную вспыльчивость и грубость со здравым умом. Он англичанин в своем не галантном, но сердечном отношении к жене, он рыцарь не романского, а северного типа; он напоминает старого викинга, когда жаждет борьбы ради нее или во имя чести, не мечтая о похвалах какой-нибудь дамы. Но прежде всего Шекспир хотел изобразить в лице Перси тип истинного мужчины. Он настолько мужчина в полном смысл этого слова, что является в новейшей литературе единственным дополнением к Ахиллесу античной поэзии. Ахиллес - герой древности, Генрих Перси - герой средних веков. Честолюбие обоих чисто эгоистическое и лишено общественной подкладки. Но оба одинаково великолепны и одинаково героичны. Первобытная непосредственность - вот единственное, чего не достает Перси в сравнении с греческим полубогом. Его душа немного сузилась, немного почерствела, когда он ее облек в броню эпохи феодализма. Он не только герой, но и солдат. Выказывать много храбрости - для него обязанность и привычка. Он принужден размениваться на мелкие распри и ограничивать свою жизнь военными походами. Перси не умеет плакать, как Ахиллес, и устыдился бы, вероятно, этой слабости. Он не умеет также играть на лире, как Ахиллес, и если бы ему пришлось признаться, что музыка приятнее его слуху воя собаки или мяуканья кошки, он бы не узнал самого себя. Но все эти недостатки уравновешиваются непреклонной, бодрой энергией его характера, предприимчивостью его мужественной души и его основательной, здоровой гордостью. Вот те качества, которые позволяют ему без ущерба для его личности стать рядом с полубогами. Так глубоко коренятся основные черты характера Готспера. Странный в своем поведении, он типичен по своему существу. В нем сплетаются и самые разнообразные свойства: необузданный аристократический дух эпохи феодализма, склонный к насилию, предприимчивая энергия англосаксонской расы и строгая простота и искренность мужской природы, т. е. целый рад великих и глубоких черт, типичных для целой эпохи, для целого народа и для половины человеческого рода. Этот характер, отделанный до мельчайших подробностей, которые способно уловить человеческое восприятие, совмещает в себе вместе с тем все то бесконечно великое, на чем останавливается мысль человека, отыскивая главнейшие факторы и идеалы исторических эпох. При всем этом Генри Перси не главный герой пьесы. Ведь его личность служит только контрастом к воплощению иного принципа, исполненного непритязательной скромности, играющего своим высоким саном, беспечно презирающего все внешние почести, чуждого хвастовства и показного блеска. В пьесе говорится очень метко: Генрих Уэльский срывает лавровые листы, зеленеющие вокруг шлема Готспера, чтобы из них сплести венок для своей головы. В ответ на вопрос Перси, где же теперь находится беспутный принц Уэльский со своей шайкой, Шекспир делает настоящую характеристику своего любимого героя. Даже один из врагов принца живописует с истинным вдохновением картину его похода (часть 1, IV, 1): Все в доспехах, в оружии, в перьях, как страусы; все бьют крыльями, как орлы, только что выкупавшиеся; все блестят золотыми панцирями, как иконы; полны жизни, как месяц май; пышны, как солнце в середине лета; резвы, как козлята, бешены, как молодые быки. Я видел - молодой Генрих в шлеме, в богатом вооружении, в набедренниках вскочил, как окрыленный Меркурий, на коня и крутил его так ловко, так легко, как будто бы ангел слетел с облаков на огненном Пегасе, чтобы подивить мир благородным искусством наездничества. ГЛАВА XXIV  Принц Генрих. - Связь между ним и Шекспиром. - Национальный герой Англии. - Свежесть и совершенство пьесы. Генрих V жил в памяти потомства как образ национального героя. Это был тот государь, который покорил блестящими победами половину Франции. Вокруг него сосредоточивались воспоминания о той великой эпохе, когда английской короне принадлежали земли, которые его бессильные преемники не сумели удержать за собой. Исторический Генрих служил с отроческих лет в войске, был с шестнадцатого по двадцать первый год офицером в одном из отрядов, стоявших на валлийской границе, и заслужил полное доверие отца и парламента. Но уже в старой хронике встречается намек на то, что он в молодые годы вел разгульную жизнь в плохой компании, так что никто не мог предугадать его будущего величия. Старая, бездарно написанная пьеса о славных победах Генриха V разработала этот намек подробней и его было совершенно достаточно, чтобы наэлектризовать фантазию Шекспира. Он сразу увлекся мыслью изобразить молодого принца Уэльского в обществе пьяниц и распутных женщин, чтобы потом ярче и величественнее оттенить его способности безупречного правителя и даровитейшего среди английских государей полководца, унизившего Францию при Азенкуре. Шекспир нашел, без сомнения, не одну точку соприкосновения между этим историческим сюжетом и своей собственной жизнью. В качестве молодого актера и поэта и он вел, по-видимому, в Лондоне беспорядочную жизнь богемы, и если он не был вполне безнравственным и легкомысленным человеком, то здоровый темперамент, кипучая энергия и положение вне гражданского общества доводили его часто до всякого рода излишеств. Мы можем себе составить на основании его сонетов, свидетельствующих так красноречиво о сильных и роковых страстях, ясное представление о тех соблазнах, которым он не мог противостоять. В одном сонете (119) говорится: "Сколько я испил слез, пролитых сиренами и дистиллированных в ретортах, смрадных, как ад! Когда мне казалось, что на моем сердце покоится благословение неба, оно впадало в самые низкие заблуждения. Мои глаза хотели выскочить из своих орбит, когда я находился в таком лихорадочном состоянии". Или в другом сонете (129) он говорит о том, что "в чаду сладострастия тупеют жизненные силы. Мы бессмысленно жаждем наслаждений, которые вызывают в нас одно только отвращение, когда мы приходим в себя. Мы снова проглотили приманку вместе с крючком удочки. Она приводит в бегство того, кто ею насладился. И никто из смертных не миновал этого неба, ведущего в ад". - Подобные стихи могли быть написаны только на другой день после оргии. Впрочем, в жизни Шекспира бывали также минуты более беспечного и легкомысленного настроения; тогда его размышления не носили такого возвышенного, нравственного характера. Это доказывается некоторыми дошедшими до нас анекдотами. В дневнике юриста Джона Мэннингема под 13 марта 1602 г. мы читаем следующую заметку: "Однажды, когда Бербедж исполнял роль Ричарда III, одна лондонская мещанка увлеклась им так безумно, что пригласила его на ночное свидание, на которое он должен был явиться под именем Ричарда III. Шекспир, подслушавший их разговор, пришел на свидание первым и получил то, что было предназначено на долю Бербеджа. Вдруг хозяйку извещают, что Ричард III ждет у дверей. Однако Шекспир распорядился послать ответ: Вильгельм Завоеватель предшествовал Ричарду III". Обри, записавший, правда, свои воспоминания только в 1680 г., и некоторые другие (Поп, Олдис) сохранили предание, что Шекспир, который каждый год путешествовал из Лондона через красивый городок Вудсток и великолепный Оксфорд в свой родной Стрэтфорд-на-Эвоне, любил посещать оксфордскую таверну Давенанта, и что он находился в любовной связи с веселой и красивой хозяйкой, "которой он очень нравился". Молодой Вильям Давенант, впоследствии известный поэт, считался в Оксфорде всеми сыном Шекспира и, как говорят, походил в самом деле на него. Впрочем, сэр Вильям любил, если его считали не только "литературным" потомком Шекспира. Как бы там ни было, поэт имел достаточно причин симпатизировать царственному юноше, который при всем сознании своей великой будущности, беспечно пользуется своей свободой, чувствуя отвращение к придворной жизни и к придворному этикету, игнорируя свой высокий сан и отдаваясь игривому и задорному веселью, который дает верховному судье на улице пощечину и в то же время настолько владеет собой, что позволяет себя без сопротивления арестовать, который участвует в турнире, приколов к своей шляпе перчатку публичной женщины, словом, поступает на каждом шагу вразрез с нравственными понятиями нации и благоразумными принципами отца. И тем не менее его поступки лишены грубости, дышат некоторой наивной простотой и никогда не доводят, его до самоунижения. Король так же мало понимает принца, как понимал Фридриха Великого его царственный отец. Мы видим, как он совершает самые мальчишеские и бессмысленные шалости в компании собутыльников, трактирщиц и половых, и как он в то же время исполнен великодушия и восторженного благоговения перед Генри Перси, т. е. благоговения перед личным врагом - чувство, до которого сам Перси никогда не мог подняться. А затем мы видим, как он вырастает среди этого мира ничтожества и лжи до недосягаемой высоты. В нем проявляются очень рано в целом ряде мелких черт - непоколебимое сознание своих сил и вытекающая отсюда гордая самоуверенность. Когда Фальстаф обращается к нему с вопросом, не пробирает ли его страх при одной мысли о союзе трех таких могущественных витязей, как Перси, Дуглас и Глендовер, он, смеясь, отвечает, что это чувство ему совершенно неизвестно. Впоследствии он играет на начальническом жезле, как на флейте. Он отличается беспечным спокойствием великого человека. Даже подозрение отца не излечивает его от этой болезни. Впрочем, он такой же прекрасный брат, как идеальный сын; он горячий патриот и прирожденный властелин. Он не такой оптимист, как Готспер (усматривающий нечто хорошее даже в том факте, что отец опоздал на поле битвы). Он не чувствует также его неблагоразумной страсти к войне. Тем не менее, в нем достаточно задатков дерзкого английского завоевателя, смельчака и политика, довольно бессовестного, при известных обстоятельствах жестокого, но неустрашимого даже в виду врага, превосходящего его силы в десять раз. Это - первообраз тех героев, которые через 150 лет после смерти Шекспира завоевали Индию. Если Шекспир не нашел иного средства показать военное превосходство принца как полководца над Перси, как только тем, что заставляет его лучше фехтовать и, наконец, убить на поединке своего противника, то это, разумеется, недостаток. Шекспир вернулс