е меня от предъявления своего послужного списка и доказывания моей добросовестности... - Упаси бог! - взорвал акустическую бомбу Зацаренный. - Я вам верю, но один мой очень умный друг всегда говорит, что никакой следователь не должен, не может расследовать дел, связанных с судьбой близких людей, как ни один хирург не станет оперировать дорогого ему человека. Руки дрожат! - Да, у меня дрожат сейчас руки, - сказал я. - Может быть, ваш друг и правильно говорит про хирургов... - А про нас? - усмехнулся Зацаренный. - Про нас? Я вот только сейчас понял, что когда каждое дело будет волновать тебя лично так, будто тебя самого режут, тогда правосудие будет обеспечено, как надо... - К сожалению, если смотреть на вещи реально, это невозможно. И когда горечь утраты стихнет и вы немного успокоитесь, поймете, что нельзя боль всего мира принять на себя... Вы не понимаете, что... Я встал, дальнейший разговор мне представлялся бесплодным. Образованный, приличный человек, наверняка честный работник. Особая порода людей, которые начинают и завершают любой спор заявлением: "вы не понимаете, что...". Зацаренный протянул мне руку, напутственно гулко прогрохотал: - Мы, конечно, что сможем, проверим... Хотя особых надежд не питаю... Да и семья покойного ни с каким заявлением не обращалась... Вы им скажите... чтобы все было в установленном порядке... На автомобильной стоянке, кроме моего "жигуленка" цвета "коррида" уже никого не осталось. Все разъехались. На опустевшей площади валялись оранжевые кляксы апельсиновой шкуры, пустые сигаретные пачки, ветерок разносил клочья бумаги. Черным колодцем зияла брошенная на асфальте лысая покрышка с грузовика. Напившееся тяжелой краснотой солнце садилось в пепельно-свинцовые горы облаков. Я подошел к машине и увидел, что рядом с водительской дверью сидит Барс. Завыл он тоненько и посунулся ко мне. - Ты как меня разыскал? - потрепал я его по загривку, и Барс длинным горячим языком лизнул мне ладонь. - Садись в машину, поедем домой. - Я открыл заднюю дверцу, и Барс ловко прыгнул в кабину. Я сел за руль, повернул в замке зажигания ключ, и мотор ровно, сильно заурчал, плавно включилось сцепление, медленно покатился по пустынной площади автомобильчик. Во всем городке пахло сиренью и пылью. Безлюдно и тихо. Только у подъезда Дома культуры толпились люди, доносился хохот и взвизгивания девчат. Свернул на зеленую Комендантскую улицу, навстречу со свистом, как стрижи, промчались два пацана на велосипедах, и снова стало пусто и тихо, залито неверным сумеречным светом майского заката. У меня было ощущение, будто я сплю. Снится диковинный, странный сон, пугающий, неприятный, я знаю, что это сон, но стряхнуть его мягкое, обволакивающее ярмо не могу. И поскольку во сне мы ничему не удивляемся, я уже принял смерть Кольяныча, и теперь надо, что-то делать, разговаривать, действовать, но, как во сне и бывает, я не знаю своей роли, не понимаю, что мне надо предпринять, какие слова я должен говорить. Слева впереди меня по тротуару широко вышагивала статная крупная женщина с развевающимся хвостом светлых волос. Я притормозил около нее, высунулся в окно: - Садитесь, Екатерина Сергеевна, довезу вас до дома... Завуч в первый момент отшатнулась, потом узнала меня, усмехнулась: - Да нет уж, спасибо... Я не домой, и идти мне тут рядом совсем... - Тогда я могу вас проводить, - предложил я. - А чего провожать? - громко засмеялась она, и ее смех вспорхнул в зеленых сумерках жестяной птицей. - Тут у нас не заблудишься, все рядом... Я уже вылез из машины, скомандовал негромко Барсу: "Охраняй" - и подошел к задержавшейся в нерешительности женщине. Вихоть, ее зовут Екатерина Сергеевна Вихоть. - Я все равно хотел вас повидать, мне надо с вами поговорить по делу, - сказал я настырно, а она пожала плечами, нехотя согласилась: - Если по делу, то конечно... - А вы опасаетесь, что бездельные вечерние прогулки с малознакомым мужчиной вас могут скомпрометировать? - поинтересовался я. - Меня никакими обывательскими сплетнями не скомпрометируешь, - резко врубила она мне, - но заботиться о своей репутации педагога я обязана... Она была сейчас похожа на дот - огромное неприступное сооружение, которым стремятся завладеть какие-то несуществующие захватчики, а может быть, она нарочно придуривалась, стараясь оттянуть время? Может быть, ей сейчас не хотелось говорить со мной? Но я уже стряхнул с себя оцепенение просоночности, я делал привычное мне дело - разговаривал с людьми. Дело в том, что настоящая розыскная работа - это не ползание по земле в поисках следов и не преследования, не охота, не засады. Это просто разговоры. Много разговоров. С людьми интересными и противными, искренними и лживыми, мудрецами и дураками. Горы слов просеиваются через сито моего интереса, массу сведений трясу я на грохоте своих представлений о возможном и необходимом, пока не заблестит на дне искорка правды, бесценная крупица истины. - Заверяю вас, Екатерина Сергеевна, что я человек очень строгих правил и знакомство со мной никоим образом подорвать вашей репутации женщины и педагога не может... - Я не в том смысле... - слегка смутилась Вихоть, получив от меня гарантии, что я не начну прямо здесь, на вечерней улице, терзать ее репутацию. - Я это так сказала, вообще... - Вот и я сказал так просто, вообще. - Мы пошли потихоньку по улице рядом, но взять ее под руку я не рискнул, поскольку от такой ревнительницы своей репутации за подобную вольность можно было бы в два счета схлопотать по физиономии. Несчастные беззаветные хранительницы рубежей, на которые никто не посягает! - Как вы думаете, Екатерина Сергеевна, кто мог отправить Коростылеву эту телеграмму? - А почему вы именно меня об этом спрашиваете? - вскинулась Вихоть. - Я об этом спрашиваю всех, - мягко пояснил я. - А ваше мнение для меня особенно ценно... - Интересно знать, почему же мое мнение вас интересует особо? Я старался не смотреть на эту говорящую лошадь, только вслушивался внимательно - ее голос подрагивал, она странно реагировала на мои естественные вопросы. - Вы же много лет вместе работали, хорошо знали Николая Иваныча. Вы, кажется, тоже словесница? Она кивнула. В задумчивости она не замечала, что все время убыстряет ход, мы начали с вялого прогулочного шага, а сейчас она топала рядом со мной дробной, тяжелой рысью. - Вы, Екатерина Сергеевна, завуч, на вас так или иначе замыкаются все преподаватели, ученики и их родители. Вы лучше других можете знать, к кому из них следует внимательнее присмотреться... - Этого я не знаю! Мне вообще неприятно думать, что подобное могло быть как-то связано с моей школой. - Приятно или противно, тут уж считаться не приходится. Думать надо, и для меня будут очень ценны ваши соображения... - А какие у меня могут быть соображения? Скорее всего это сделал кто-то из старшеклассников. Очень трудная подрастает молодежь... - Да, я думаю, что во все времена подрастающая молодежь была трудной для взрослых, а у кого-нибудь из старшеклассников конкретно были с Коростылевым конфликты? - Ну, этого я не могу сказать... Вообще Коростылев был человек прекрасный, но согласиться с его педагогической методой я не могла. Особенно в последнее время. Может быть, это у него возрастное. Да, что сейчас говорить... - А, что вас не устраивало в его педагогическом подходе? - Да разве во мне дело? У него ребята распускались... После его уроков другим педагогам было трудно владеть классом. - Поясните мне, Екатерина Сергеевна, что это значит... Я ведь в школьных делах профан. - Да тут не надо быть специалистом, есть аксиома взаимоотношений учащихся и преподавателей. - Мы свернули направо в сонный переулок, и сразу же на столбах заморгали, затеплились лампы дымным сиреневым светом, постепенно наливавшимся яркой голубизной. И рой мошкары заходил кружащейся сетью вокруг истекающих слабым, неуверенным свечением фонарей. Завуч не то досадливо, не то сердито сказала: - Коростылев или не мог, или не считал нужным поставить необходимый барьер между собой - воспитателем - и учениками - воспитуемыми, а без этого водораздела педагог обязательно спускается с высоты своего опыта и авторитета до уровня детей. Ведь школьники - это дети, и они должны точно знать, что такое дисциплина, что можно, чего нельзя, где проходит грань между ними и взрослыми... Сейчас и говорить-то об этом неуместно, но доходило до курьезов... - А именно? - Да этим "именно" числа нет. Ему балбес-десятиклассник Самочернов официально заявляет на уроке, что считает Высоцкого поэтом лучше Маяковского, а Коростылев вместо того, чтобы поставить на место этого наглеца, начинает вместе со всем классом абсолютно серьезно разбирать, почему им нравится сейчас Высоцкий. - Она тихо взглянула на меня и с искренним ужасом тихо сказала. - Они на уроке пели Высоцкого. С ума сойти можно... - Екатерина Сергеевна, а может быть, это все выглядит не так драматически? Может быть, Коростылев на этом уроке соединил для детей кажущийся им разрыв между Маяковским и Высоцким? - Нет! Этого не может быть! Можно только разрушить вечные ценности в неустоявшемся детском сознании... - Екатерина Сергеевна, я не педагог, в теории воспитания понимаю мало, но я хорошо знал Коростылева. И вот какой вопрос возник у меня: а вдруг он не опускался до детского уровня мышления, а поднимал их до себя? Вдруг он сам восходил к удивительному миру детского чувствования, нам, взрослым, уже недоступному? Вихоть раздраженно фыркнула. - Прекраснодушные разговоры постороннего человека! Вы знаете, какая у учителя основная задача в классе? Не дать ученикам сесть себе на шею! Я засмеялся: - А я по простоте своей думал, что преподаватель должен научить ребят знанию наук и человеческого поведения... - Безусловно! Но это цель! а метод - не дать себя оседлать развеселой ораве в тридцать человек, иначе никаких знаний преподать им невозможно... - Екатерина Сергеевна, я сам учился несколько лет в классе у Коростылева, и ребята мы были не менее бойкие, чем нынешние, но никогда нам не удавалось да и, честно говоря, не хотелось оседлать Коростылева... Не знаю, может быть, он постарел сейчас... - Я и не говорю, что именно его класс мог оседлать, но постарел он безусловно. Иначе и нельзя объяснить то, что он говорил ребятам... - Она шла уже такой дробной рысью, что трясся тротуар. - А чего же он такого говорил? - всерьез удивился я. - Да сейчас-то и вспоминать об этом неуместно, но Николай Иваныч дошел до того, что его отдельные высказывания нельзя расценить иначе как религиозную пропаганду... - Что? что вы говорите такое? - То, что слышите! Он объяснял ребятам, что Александр Невский не более не менее - святой... Да-да! Христианский святой... - Она дышала возмущенно - тяжело, искренне. Я засмеялся: через множество лет сквозь кривую призму ее убогого воображения и затаенного недоброжелательства вернулся ко мне старый урок Кольяныча. ...- Запомните, дети, никогда не рано совершить доброе, никто не может быть слишком молод для подвига - великому князю Владимирскому Александру Невскому на Чудском озере было двадцать три года, а почти через полтысячи лет он был причислен к лику святых и канонизирован. Не потому, что церковь осознала его святость, а потому, что Петр I нуждался в легендарном великом герое, который отвечал житейским представлениям простых людей о святости, то есть самом дорогом нам, самом заветном, навсегда связанном с истиной, благом, любовью и преданностью нашей Отчизне. И от этого имя Александра Невского, как и полагается святому, нетленно, ибо приходит к нам из мглы времени всякий раз, когда земля наша в беде и опасности... - Вы смеетесь? - сердито выкрикнула Вихоть. - Нет, я не смеюсь. Я грущу, а вы считаете, что детям не надо говорить о том, что Александр Невский был прославлен и почитаем как святой благоверный воитель? Вихоть круто повернула направо в тенистый зеленый переулок, слабо освещенный старыми желтыми фонарями, застроенный деревянными домишками с лавочками у калиток, она так резко рванула в сторону, что я чуть не пролетел мимо, но сумел сманеврировать и устремился вдогонку ее размашистому мощному шагу. - Да, я уверена, что это ненужная, вредная информация, мешающая неокрепшему детскому сознанию выработать четкое, ясное мировоззрение. Я вздохнул: - Бедный Владимир Мономах... - При чем здесь Мономах? - настороженно - подозрительно спросила завуч. - Дело в том, что основателя и собирателя Руси тоже почитали святым. - Ага, я вижу, Коростылев воспитал достойного ученика! - ядовито заметила Вихоть, и я легко представил себе, как она распекает в учительской ребят-штрафников. - Я надеюсь, - ответил я тихо. - Я бы очень хотел быть достойным учеником Коростылева. И позволю себе заметить, что он не занимался религиозной пропагандой, а делал самое трудное, что выпадает на долю учителя... - Интересно знать, что же вы считаете самым трудным в нашей работе? - запальчиво спросила Вихоть, и меня охватила тоска от бессмысленности нашего разговора, его бесплодности и безнадежности. Нельзя словами раскрасить пепельно-серый мир дальтоника. - Я, наверное, не смогу вам этого объяснить, но сказать вам о том, чем занимался целую жизнь Коростылев, я обязан. Несколько десятилетий подряд он множеству детишек мягко и настойчиво прививал мысль, ощущение, мировоззрение, что класс, школа, город, страна, мир - огромная семья этого маленького человека и все нуждаются в его помощи и участии. Он приучал нас к мысли, что наша история - это не хронологическая таблица в конце потрепанного учебника, а наша родословная, живое предание о нашем общем вчера, без которого не может быть завтра. Он объяснил, растолковал, уговорил нас всех, заставил поверить, что литература - это не образ Базарова или третий сон Веры Павловны, а мироощущение народа, его ищущая, страдающая и ликующая душа, выкрикнутая в вечность... А-а! - махнул я рукой с досадой. - Что там говорить сейчас!.. - Действительно, что вам со мной говорить! Где уж нам понять вас, столичных! - обиженно проржала Вихоть, - но я, между прочим, на разговор с вами не набивалась... - Это правда, - согласился я. Впереди замаячил перекресток, и мне стало любопытно, куда она повернет - налево или направо? - Вы действительно на разговор со мной не набивались. Мне даже показалось, что вы избегаете разговора со мной. - Это почему еще? - вскинулась она и, убыстрив шаг, не дожидаясь моего ответа, свернула за угол направо. - Чего это мне избегать разговора с вами? Это занятно. Интересно, что она пошла направо. Она ведь сказала, что идет не домой. - Вы избегаете со мной серьезного разговора о том, что могло произойти в школе... - А, что должно было - произойти в школе? Слава богу, в моей школе все в порядке! - Она говорила с нажимом: В МОЕЙ ШКОЛЕ... ВСЕ... В ПОРЯДКЕ... - Сомневаюсь... - А мне безразлично, сомневаетесь вы или нет! К школе это не может иметь отношения... И, конечно, мне не нужно, чтобы вы без серьезных оснований тормошили всех, допрашивали - переспрашивали... Всю школу перебулгачите, а результатов будет нуль... - А у меня есть серьезные основания, - сказал я уверенно. - По крайней мере два... - Даже целых два! Мне не расскажете, конечно? - Обязательно расскажу. Первое - вся жизнь Коростылева была замкнута на школу. У него не было в привычном смысле личной жизни вне школы, бытовые проблемы его не интересовали. Поэтому, скорее всего, телеграмма была инициирована какими-то событиями в школе, о которых я обязательно узнаю. В этом я вас уверяю... - На здоровье! Тем более, что в информаторах нужды на будет, а второе? Нам оставалось пройти два квартала, и упремся в Комендантскую улицу. Там, где я ее увидел. Только мы должны были выйти на полкилометра раньше того места, где я оставил машину с Барсом. - Второе? - не слеша переспросил я. - Второе основание из области ощущений. Бездоказательных, непроверяемых. Впечатления и предчувствия... - Какие же именно у вас ощущения и впечатления? - недовольно мотнула она головой, которой сильно не хватало дуги и удил. - Мне показалось, что вы не чрезмерно огорчены смертью своего коллеги... Она задохнулась от ярости, только рот широко открывала, как вынырнувший из глубины пловец. - Ну... ну... ну... это, знаете ли... дерзость... нахальство... - Ощущение не может быть дерзостью или нахальством. Мне так показалось, - пожал я плечами. - Впечатление у меня такое сложилось. - Наглость - то, что вы мне говорите о своих дурацких впечатлениях! Ощущение у него! что ж мне - рядом в могилу ложиться? Так я ему не жена! Я в отличие от некоторых не какой-то там Янус двуличный, а скорблю со всеми, как полагается... Скорбит со всеми, как полагается, а ведь наверняка когда-то Кольяныч ей говорил, что Янус не двуличный, а просто смотрит он своими двумя лицами - печальным и радостным, в прошлое и будущее, скорбит и надеется. Да, забыла она в суматохе жизни, много дел должно быть у такого энергичного завуча. Скорбя как полагается, вышли мы на Комендантскую улицу, и она отрезала: - Все, до свидания - вот мой дом, я пришла, - и показала рукой на трехэтажное кирпичное сооружение на противоположном углу. - До свидания, Екатерина Сергеевна. Я вас еще обязательно навещу, - уверенно пообещал я. Она пошла через дорогу, бросив мне через плечо неопределенное: - Это уж как там получится... Впереди по улице еле просматривался в наступившей темноте мой автомобильчик. Я медленно направился к нему, на ходу обдумывая странный маршрут нашей прогулки. Вихоть шла к кому-то - на свидание или в дом, но, встретив меня, передумала и, описав большой круг, вернулась к себе. Ах, как мне хотелось знать, к кому она собиралась в гости! К подруге? Портнихе? Сослуживице? Родственнице? Во всяком случае, к кому бы Вихоть ни шла, она явно не хотела, чтобы я знал об этой встрече. Я открыл дверцу машины, и Барс коротко, радостно взвыл - он тосковал в этой железной скорлупе, в отчаянии и безнадежности дожидаясь меня. Он толкался носом мне в затылок, в ухо, тонко, горлово подвизгивал, будто хотел мне сказать, что-то очень важное, и мука немоты судорожно скручивала его мускулистое, поджарое тулово. - Терпи, брат, - сказал я ему. - Терпи. Такая у нас с тобой работа - терпение, ожидание, внимание... Вслушиваясь в мой голос, он успокоился, примостился тихо на заднем сиденье, только уши по-прежнему стояли дыбком. - Поехали теперь к Наде.. Ночи, настоящей тьмы в начале лета здесь не бывает. Когда я подъехал к дому, на востоке уже лежала сочная мгла, налитая густой синевой, а на другой стороне горизонта еще рдели остатки заката, и небесный купол там не доставал до земли, размытый желто - красными бликами исчезнувшего за лесом солнца. И от этого казалось, будто ночь сама источает этот недостоверный перламутрово-серый свет. Напротив дома Кольяныча стояла у калитки женщина. Наверное, я бы и не заметил ее силуэт, еле просматривавшийся в дымных сумерках, но она шагнула мне навстречу: - Вечер добрый... Я Дуся Воронцова... Дуся сегодня уже дважды привечала меня и все-таки снова назвала себя, потому, что привыкла за целую жизнь, что люди, едва познакомившись с ней, тотчас забывают ее невыразительное доброе лицо с мелкими чертами, словно размытыми многолетними огорчениями, тяготами и бабьими слезами. - Здравствуйте, Евдокия Романовна, я рад вас видеть... - Ой, как хорошо! - И заторопилась, быстро заговорила, словно спешила сказать, успеть передать, пока я снова не забыл ее: - Надя не ложится спать, она вас дожидается. Она мне сказала: "Обязательно Станислав Павлович к нам зайдет". Надюшка у меня такая в слове твердая! И другим всем верит... Почему-то я знал, что Надя будет ждать меня. Я был уверен, что она захочет узнать хотя бы о первых моих шагах в розыске. Да и мне очень хотелось поговорить с ней. Она может мне объяснить многое. Подумал об этом - и сразу же поймал себя на том, что мне охота поговорить с ней не только о случившемся. Мне хотелось поговорить с Надей. Дуся, еле различимая в темноте, неуверенная, незапоминающаяся, встревоженная моим молчанием, засуетилась, просительно сказала: - Идемте, а? Сейчас еще не поздно, ничего, мы и чай сделали, и пирог я успела спечь. Заходите, Надя вам будет рада. - И, боясь, что я откажусь, быстро пошла через дорогу к своему дому. Надя за столом читала книгу. Зеленый югославский абажур окрасил комнату в призрачные тона, в углах комнаты замерли сторожкие болотные тени. На электрической плитке тихонько пофыркивал чайник, старый жестяной чайник с носиком, заткнутым свистком. Когда-то чайник был красным, а теперь эмаль обтерлась, отбилась до металла, и стал он похож на маленький паровоз. Свисток тоненько, сипло присвистнул. В круглом жестяном котле всегда неподвижного паровозика за долгие годы столько воды накипело - полмира объехать можно, а он простоял все это время на плитке. Свисток поначалу давился паром чуть слышно, а потом его свист стал настойчивее и громче, он предупреждал нас: не молчите, - он гнал нас перед собой по невидимым рельсам необъяснимого смущения. - Вам покрепче? - спросила Надя. - Да, если можно, почти одну заварку. Она довольно кивнула: - Я тоже люблю настоящий чай. Надя насыпала в фарфоровый заварочный чайник черно-коричневые засушенные травинки из длинной пачки со смешной этикеткой - диковинный горбатый слон, похожий на дромадера, несущий на себе погонщика с опахалом Зеленоватый полумрак, смуглая девушка с родинкой на лбу, индийской "тикой". Она в этот момент была непохожа на учительницу в забытом маленьком Рузаеве, а казалось, что сошла Надя с оборотной стороны чайной этикетки - добежит горбатый слон до края пачки, завернет его за угол погонщик, подхватит потерявшуюся принцессу и умчит обратно в забытую сказку. Чай Надя разливала в большие чашки. Над красно-золотистой жидкостью млел белый парок. Чайник на плитке иногда тонко всхлипывал вялым свистком. Маленький паровозик, недвижимо мчащийся в никуда. Куда везешь?.. - Устали, наверное? - спросила Надя. - Не знаю. Наверное, устал. Не знаю. Просто бывают дни, полные потерь, огорчений и неудач. Вот в такие дни меня отравляет досада, горечь, боль. И тогда я чувствую, как старею... Дуся, неслышно сновавшая где-то за спиной, сказала: - Ну, вам до старости еще далеко, вы совсем молодой мужчина. Я усмехнулся, а Надя, не обращая внимания на мать, спросила: - Как вы думаете, вам удастся, что-нибудь узнать? Мне не хотелось с ней хорохориться, что-то изображать и представлять - я себя чувствовал с нею удивительно просто и легко. Вообще с того момента, как она мне сказала, что много лет назад была влюблена в меня, я понял, что с ней надо говорить или совершенно искренне, или не разговаривать вовсе, но мне хотелось с ней говорить. Я только сейчас ощутил, что все время хотел Надю увидеть и говорить с ней. - Не знаю. Это трудное дело. И вполне загадочное - я понял, что очень многие не хотят, чтобы я отыскал правду - Значит, шансы есть? - Конечно. Такие шансы всегда есть. По своему опыту я знаю, что следователь побеждает, если он начинает думать о своем деле всегда. Дуся, деликатно покашливая, вышла из кухни и поставила на стол пирог, высокий, румяный. - Ешьте на здоровье, это со смородиной. Мы ее сами консервируем. Как раз на год хватает, от лета до лета. Надя махнула рукой. - Перестань, мама. Кого это интересует... Пирог облегченно вздохнул, и корочка чуть - чуть опала. Дуся застеснялась и робко сказала: - Надечка, я ведь это просто так, к слову заметила. Надя вперилась своими черными индийскими глазами мне в лицо, чуть прикусила губу и нервно заговорила: - Станислав Павлович, вы, наверное, думаете, что я это от кровожадности, от желания отомстить. Поверьте, я не об этом сейчас думаю. Я не могу объяснить, но точно знаю, что эта история не может закончиться ничем... Я бы очень хотела, чтобы вы нашли этого мерзавца. Мне невыносима мысль, что удивительного человека Коростылева мог безнаказанно убить какой-то ничтожный мерзавец и сейчас, наверное, веселится, радуется, как ловко все получилось у него, как это просто - убрать из жизни замечательного, нужного человека, потому, что мешал чем- то ему или стал вреден. И совсем это нестрашно и неопасно - это ненаказуемо! Вы не можете это оставить просто так... Я пожал плечами. - Я и не собираюсь оставлять это просто так. И не считаю вас кровожадной. Мы сейчас здесь и чаи распиваем вместе потому, что оцениваем ситуацию одинаково. Надя, а ваша завуч, Екатерина Сергеевна, сильно не любила Коростылева? Надя досадливо дернула подбородком. - Да нет, это не то слово. Дело не в том, что она его не любила. Она его абсолютно естественно не воспринимала, не понимала, они были разнородные существа. Ну, знаете, как бы это объяснить - вот мы с вами углеводородные, а она кремнийорганическая. Они с Коростылевым совсем разные были. Она считала его от старости чуть - чуть свихнувшимся. Этакий старый придурок, безвредный, но назойливый. Ей и мысль в голову не приходила, что его ум организован совсем по - другому, чем у нее... - А они часто конфликтовали? - Ну, я непосредственно дела с ними не имела, участия в их конфликтах не принимала, но, конечно, разговоры доходили. В последний раз был крупный бой. Вихоть поставила девочке двойку за сочинение, а Коростылев вынес этот вопрос на педсовет и оспаривал оценку принципиально... - А в чем существо спора? - спросил я - Вихоть задала им сочинение на тему "За, что я люблю Гринева и ненавижу Швабрина?", а девочка в сочинении написала: "Я не люблю Гринева и считаю его глупым, инфантильным барчуком, а Швабрина уважаю, потому, что он боролся вместе с пугачевцами против царского самодержавия и был настоящим мужчиной". Подход несколько неожиданный, но Коростылев настаивал на том, что мы не можем заставлять всех детей думать одинаково, что без свободы мнения и неожиданных подходов к привычным нам понятиям не может развиться из ребенка гармоническая личность. - Но мне не кажется, что такой случай мог стать основой их несовместимости... - Да, конечно, - согласилась Надя, - это я так, в качестве примера. Я думаю, что Вихоть не любила Коростылева так же, как должник, не имеющий возможности расплатиться, начинает ненавидеть человека, который и долг вроде бы не требует вернуть, но и отказывается забыть о нем... Я закурил сигарету, устроился поудобнее на стуле и попросил: - Поясните, пожалуйста. - Не понимаете? - удивилась - Надя. - Вы разве не замечали, что многие люди боятся чувства благодарности, стыдятся его, они испытывают какую-то досаду против тех, кто сделал им много доброго? - Случалось мне видеть и такое, - кивнул я. - А Коростылев сделал очень много доброго Вихоть, но, видимо, не в коня корм. Она органически не воспринимала все то, что он хотел ей дать. - Екатерина Степановна показалась мне человеком с огромным самомнением, - заметил я. - Ну, это уж как есть, - усмехнулась Надя. - Она вообще из той породы людей, что искренне уверены, будто человечество произошло не от обезьяны, а от них. Наш физик Алеша Сухов сказал про завуча, что ее можно использовать как физическую единицу меры настырности - один вихоть - единица напористости и наглости. Дуся тихо подошла к столу, чтобы не мешать разговору, длинным ножом разрезала пирог, положила на мою тарелку большой сочный кусок, молча придвинула ко мне. - Попробуйте, мама замечательно печет все это, - предложила Надя. И Дуся обрадовалась паузе, оживело ее неяркое лицо, залучилось, яснее проступили глаза. - Вы поешьте сначала, поговорить еще успеете. - Спасибо! а вы, Надя, не любите сласти? - спросил я. - Не - а, - помотала она головой. - Я вообще с детства мало ем, а суп с грехом пополам меня приучил есть Николай Иванович... Я удивился. - Каким образом? - Э! Как он делал все - никогда никого не заставляя. Он умел заинтересовать в самом скучном и неинтересном деле. Я была маленькая, и Коростылев мне рассказывал, что мы с ним устроим охоту на загадочного дикого зверя, живущего в лесу за Казачьим лугом. И, мол, если нам удастся его подстрелить, то суп из него сделает нас неслыханно умными, сильными и красивыми, а назывался зверь Дикий Говядин. Мы засмеялись оба, и я легко представил себе, как Кольяныч воодушевленно рассказывает о неведомом Диком Говядине, жарко полыхает живой глаз, а синий стеклянный полуприкрыт веком, и эта маска иронии и страсти снова делает мир недостоверным, потому, что никогда нельзя понять, говорит он правду или выдумывает, сердечно убеждает или тихонько насмехается. - И что, подстрелили вы Говядинам - спросил я - Я сильно болела, и пришел однажды Коростылев - не с кастрюлей, не с термосом, а со своим фронтовым котелком, завернутым в ватник. "Похлебка из Дикого Говядина!" - кричал он от самых дверей и стучал в донышко алюминиевой ложкой. - Надя потерла ладонью лоб, смежила веки, будто боялась, что мы спугнем воспоминание. - Он уверял меня, что съеденный нами суп сделает его молодым и, скорее всего, у него вырастет оторванная рука, а я превращусь во взрослую красавицу, но обязательно надо съесть сто котелков этой похлебки. И, конечно, я не устояла перед таким соблазном. Надя грустно засмеялась, и мне показалось, что она сейчас заплачет. - Боже мой, какие он всегда выдумывал замечательные истории! - воскликнула она, и я услышал крик сердца - Вы видели завещание Колумба? - Да, видел. Много раз я читал старый пергамент, и мне было непонятно, сделал ли Кольяныч его сам, нашел, купил или придумал. А иногда, именно в такие длинные вечера, когда время утрачивало четкость, как расфокусированное изображение, мне начинало казаться, что пожелтевший лист - настоящее завещание Колумба, что эти неровные подслеповатые буквы сползли с гусиного пера на волглый пергамент четыреста лет назад в минуту душевной потерянности, утраты надежды, разлома веры. И, всматриваясь в морщинистые блеклые кружки - пятнышки соли от океанских брызг или оброненных слез, - я слышал свист ветра, треск рушащихся рей, глухой стук бондарного молотка в днище просмоленной бочки, укрывшей внутри себя весть человечеству о том, что погибающий сейчас Христофор Колумб пересек Океан Тьмы и открыл водный путь в сумеречную далекую страну - Индию. Индию, которая оказалась Америкой, - великое заблуждение, соединившее две половины человечества. Прикрывал глаза и слышал сиплый быстрый голос Кольяныча: - Не торопись судить - очевидное обманчиво. Мы узнаем себя и мир через боль рухнувших иллюзий, досаду понятых ошибок, трудное терпение думать об одном и том же... Я смотрел, как Надя наливает мне в чашку рубиново-красный чай, и думал о том, что она правильно подметила главное в общении Кольяныча с людьми - он никого никогда не заставлял, ни на кого не напирал. Он не давил, не убеждал и не настаивал, а только пытался мягко и весело уговорить, все время отступая, и предлагал всем выбрать для себя наиболее удобный, ловкий, выгодный вариант решения, поступка, поведения. И как-то так уж получалось у него, что этот удобный, ловкий, выгодный вариант - это поступок в чью-то пользу, это решение для другого, это хорошо всем остальным. Удивительный парадокс поддавков - побеждаешь, только сдавая свои шашки. Выигрываешь, раздавая. Будто отвечая самому себе, я неожиданно сказал вслух: - Он знал трудное искусство жить стариком... Надя удивленно взглянула на меня: - Да он и стариком-то не был! Он был молодой человек. Просто он жил в старой, немощной плоти. - И покачала головой - Нет, нет, стариком он не был... На стене зашипели часы, что-то в них негромко чавкнуло, растворились дверцы, и выскочила наружу механическая кукушка. Кукушка была странная - она не куковала, а только нервно кивала головой, и что-то внутри часов в это время потрескивало, тихонько скрежетало и тоненько звякало. И, устыдившись своей немоты, кукушка дернула последний раз головой и юркнула в укрытие. Дуся, неслышно сидевшая в углу дивана со сложенными на коленях руками, словно оправдывая ее, грустно сказала: - Старая она очень... Время хорошо показывает, а вот голос пропал... Я сказал Наде: - Мне кажется, что Вихоть скрывает от меня что-то важное... - Что именно? - Ну как вам сказать? Я не могу поверить, что они всерьез ссорились из- за сочинения о Швабрине и Гриневе, что-то было гораздо серьезнее... Надя сказала: - Конечно, не в этом дело. Просто один из эпизодов возникшей между ними неприязни. Точно так же, как Коростылева начинало трясти, когда он слышал, что Вихоть, преподаватель русского языка, говорит: "мальчуковое пальто", "пальтовая ткань", "бордовый цвет", но не в этом было дело... - А в чем? Надя подумала и медленно, будто подбирала правильные слова, сказала: - Мне кажется, что Николай Иванович считал ее человеком не на своем месте, что ей нельзя заниматься воспитанием детей... - И что, он не скрывал этого от Вихоть? - спросил я. - Думаю, что в последнее время не скрывал. К сожалению, я не знаю подробностей, но на прошлой неделе разразился какой-то глухой скандал. - Интересно, - насторожился я. - Скандал? Между кем? - Коростылев мне не рассказывал об этом, но, как я слышала, он решил выставить двойку за год и не допустить к выпускным экзаменам Настю Салтыкову... - И почему это могло быть причиной скандала с завучем? - Вы понимаете, Станислав Павлович, я бы очень не хотела, чтобы у вас возникло ощущение, будто я пересказываю сплетни. Я просто хочу сказать вам все, что я знаю, а знаю я не так уж и много, во всяком случае, все, что могло бы вам помочь... Я мягко прижал ладонью к столу ее подергивающуюся от нервного напряжения руку. - Надя, поверьте мне, я ненавижу сплетни, но в таких драматических обстоятельствах тайный фон отношений между людьми порождает не сплетни, а версии. Скорее всего, эта Настя Салтыкова - любимица Вихоть? Так? Надя досадливо кивнула: - Да! Она всячески протежирует этой способной, но очень ленивой и дерзкой девочке - десятикласснице. - А в чем причина такой любви Вихоть к этой девице? - Да не к девице! Она подруга ее матери. Клавдия Салтыкова - человек влиятельный, директор Дома торговли. Дружат они с Вихоть много лет. И, конечно, Вихоть заинтересована, во - первых, в том, чтобы дочка ее подруги получила аттестат зрелости, а во - вторых, чтобы не был зафиксирован грубый брак в работе - это ведь неслыханное дело, чтобы десятиклассницу не выпустили на экзамены... - А почему Коростылев так возражал против нее? - Потому, что девочка совсем ничего не знает. Девочка совершенно не хочет учиться, она уверена, что ей место в жизни и так обеспечено. Я боюсь утверждать, я этого не знаю наверняка, но мне кажется, что у Коростылева были принципиальные возражения против того, чтобы выпускать с аттестатом зрелости Настю... - А у матери Салтыковой были столкновения с Коростылевым? - Я знаю, что когда-то давно она оскорбила Николая Ивановича, и он просто не разговаривал с ней. Я подробностей точно не знаю, но я и сейчас не уверена, имеет ли это отношение к случившейся печальной истории. - Скажите, Надя, а вы знаете Салтыкову? что она за человек-то? Надя задумалась, и по мелькнувшей по лицу тени я видел, что ей не хочется говорить об этом. Она сделала над собой усилие и сказала: - Я затрудняюсь вам сказать, что-нибудь определенное. Я таких людей боюсь - то, что называется "бой - баба", она кого хочешь в бараний рог скрутит... - А если не скрутит? - Тогда обманет, задарит, заласкает! Не люблю таких. Она да Вихоть - два сапога пара... Я поставил чашку на блюдце и попросил разрешения позвонить по телефону. - Да, конечно, пожалуйста... Я набрал 07 и услышал чуть санный голос Ани Веретенниковой: - Междугородная слушает... - Добрый вечер, Анечка. Это Тихонов вас беспокоит... - Да - да, я ждала вашего звонка. Вам звонили из Москвы. Я обещала, как только вы появитесь, сразу вас соединить. - Спасибо, Анечка, окажите любезность. Ее голос исчез из трубки, слышались какие-то шорохи, электрические толчки, затем раздался протяжный гудок, и в телефоне возник голос Коновалова: - Дежурная часть Главного управления внутренних дел. - Коновалов, Серега, это я - Тихонов. - А, привет. Я тут хотел тебя поставить в курс дела. Я связался с Мамоновом. Дежурные послали опергруппу на почту, опросили всех, кого возможно. Они, как ты и предполагал, сделали вилку из тех, кто посылал телеграмму до и после той, что отправили в Рузаево. Люди более - менее одинаково описывают молодого человека: блондин, выше среднего роста, одет в серый летний костюм. Никаких конкретных сведений о нем нет. - Ты не узнавал - они опрашивали местных жителей? Может быть, кто- нибудь его знает? - Конечно, узнавал. Никто его не опознает. Это микрорайон. Там все друг друга знают, и судя по тому, что ни телеграфисты, ни опрошенные клиенты его не могут назвать, - это явно чужой, приезжий, а может, проезжий. В Мамонове никто его раньше не видел... Голос у Коновалова был огорченный и усталый. - Серега, завтра передай по смене мою просьбу. У меня могут возникнуть новые вопросы, я буду звонить с утра... - Хорошо, - сказал он. - До десяти я на месте, а меняет меня Петренко. Я проинформирую подробно и попрошу все возможное сделать. - Обнимаю. Привет. Пока. В телефоне, что-то щелкнуло, голос Коновалова пропал, и из мгновенной тишины возникла Аня: - Поговорили? - Да, Анечка, спасибо. К сожалению, ничего нужного мне не рассказали. Я, видимо, снова буду просить вас о помощи... - Хорошо, я дежурю до утра. Если, что понадобится, вы звоните к моей сменщице, Гавриловой Рае, она все сделает, я предупрежу. Будьте здоровы... Я положил трубку. Надя настороженно смотрела на меня, дожидаясь результатов разговора. Я покачал головой: - Пока вестей никаких... Все откладывается до завтра. Надеюсь, мне удастся решить эту задачку. Она спросила: - Вы думаете о ней всегда? - Да, всегда. Я буду думать о ней всегда. - Помолчал и добавил: - Николай Иванович любил повторять, что ничего путного нельзя узнать без ньютоновского терпения думать об одном и том же... На улице было тепло и тихо. В небе плыла мутная, слабея луна. Небо расчертили слоистые волокна облаков, похожие на дымные полосы. Отсюда, со взгорка, было видно, как над центром Рузаева, освещенного газосветными сильными лампами, вздымается оранжевый отсвет, похожий на йодистый пар. Пахло сиренью и горьковатым ароматом цветущих тополей. Прибитая росой пыль на дороге всасывала звук моих шагов. У калитки стоял в сторожкой напряженной позе Барс. Тоненьким горловым подвизгом он дал мне знать издали: "Слышу, дожидаюсь!" Я отворил дверь в дом и позвал его: - Пошли со мной... Нам тоже спать пора... - Припозднился ты, брат, Припозднился, - благодушно сказал Владилен, оторвавшись от маленького транзисторного приемника, вещавшего спортивные новости. Владилен удобно устроился в старом глубоком кресле, верхняя пуговица на брюках расстегнута, подтяжки сброшены с плеч, он весь был замкнут на процессе спокойного вечернего пищеварения. Женщины перетирали за столом вымытую посуду. Лара обессиленно кивнула мне, а Галя сосредоточенно не смотрела на меня. Она выражала мне свое неудовольствие тем, что я напрочь забыл о ней в такой тяжелый, волнительный день, не оказал должного внимания, отказался от столь необходимого мне сопереживания. И тем самым лишил ее дополнительного веса в глазах столь близких мне людей, переживающих горе, которому она сейчас сочувствовала, а я своим отсутствием снижал тяжесть понесенного удара и гасил накал ее сострадания. Барс робко потыкался мне в ноги, потом понял, что его не выгонят, отошел в угол и свернулся в лохматый ком. - Ты есть не хочешь? - спросила Лариса. Я отказался. Уселся за стол, откинулся на спинку стула, вытянул ноги, и огромная усталость навалилась на меня. Мне не хотелось говорить, думать, не хотелось никого видеть. Одно огромное желание владело мной - лечь, закрыть глаза, свернуться, как Барс, клубком, забыть все, забыть этот долгий ужасный день. - Тебе удалось, что-нибудь узнать? - спросил Владилен, не отрываясь от своего приемника. В транзисторе, что-то пищало, скрипело, билось, скороговоркой суетливо бормотало. Казалось, что он держит в руке маленькую клетку с напуганным беснующимся зверьком, но зверек матусился напрасно - его пищащий страстный шепот мало волновал Владилена. Приблизительно так же, как и мои сведения, которые я должен был добыть. Владилен - безмятежно счастливый, спокойный человек. Равнодушный ко всему на свете. - Нет, ничего не узнал я покамест, - нехотя ответил я и спросил у Лары: - Тебе не доводилось слышать от отца о каких-нибудь конфликтах с завучем? - С Вихоть? - удивилась Лара. - С Екатериной Сергеевной? Не-ет! Вроде нет, не слышала. Ничего особенного не припоминаю. Вообще-то он о ней отзывался не очень уважительно, но ничего особенного не говорил, а почему ты об этом спрашиваешь? - Да так, просто хочется знать, - лениво ответил я и пояснил: - Мне нужно знать все, что здесь происходило. Я хочу точно выяснить отношения отца с этими людьми. - Ты все - таки надеешься восстановить справедливость? - спросила Галя. Галя - удивительный человек. Она никогда не оперирует бытовыми понятиями. Для нее существуют только всеобщие категории: Справедливость, Любовь, Верность. Для нее мир выстроен из крупных блоков глобальных отношений. Я пожал плечами: - Моя задача - искать не справедливость, а правду. - Какая разница? - хмыкнула Галя. - Большая. Я думаю, что у людей очень разные представления о справедливости. Бывает, что справедливость одного человека становится злодейством для другого. Мне нужна правда, она универсальна для всех. - Тогда непонятно, почему тебя заинтересовали отношения Николая Ивановича с завучем, - сказала Галя. - По - моему, она очень симпатичная женщина. Мне нравятся такие люди - пусть резкие, прямые, но они знают, чего хотят в жизни. - Да? - усомнился я. - Возможно... Во всяком случае, мне показалось, что она не очень хорошо относилась к нашему деду. И мне она точно не нравится... Галя обиженно промолчала, а Владилен выключил приемник, встал, потянулся - крупный, рослый, хорошо кормленный, в красивой заграничной рубашке и с расстегнутой верхней пуговицей на брюках. Ничто не могло порушить его взаимной влюбленности с жизнью. И вальяжную его представительность нисколько не портила розовая плешь, которую он закрывал поперек головы аккуратной волосяной попонкой. Владилен улыбнулся мне доброжелательно и сказал: - Стас, может быть, ты слишком высокие требования предъявляешь к людям? - А в чем они, эти высокие требования? Владилен смотрел на меня снисходительно-ласково, как мудрые отцы взирают на своих шустрых, ершистых несмышленышей. - Ведь тут вопрос совсем непростой, - глубокомысленно поведал он. - Надо подойти к нему достаточно широко, чтобы картина была и реалистичной, и объективной. Мой тесть Николай Иванович был человек замечательный во всех отношениях, но людям простым, незамечательным - тем, кто с ним жил и работал, - доставалось несладко... Я опешил и немного растерялся: - А чем же это несладко было тем, кто с ним жил и работал? - Он предъявлял людям невыполнимое требование - быть не хуже его, - усмехнулся Владилен. - А это было весьма затруднительно, поскольку человеком он был во многих отношениях исключительным. Но, на мой взгляд, ему не хватало очень важного человеческого свойства - терпимости к чужим слабостям и недостаткам. И снова было не ощущение горечи, или боли, или гнева, а воспоминание об удивительном сне заполнило меня. Сон во сне. Сон за пределом сна, а внутри бесплотного шатра, под невидимым сводом - здесь была явь. Висящий в воздухе стакан. Предмет, опирающийся только на мою волю. Удерживаемый силой души... Я внимательно смотрел на Владилена и думал о том, что Кольяныч никогда не жаловался мне на зятя, никогда не хвалил его, не упоминал его. Я знал, что он зятя недолюбливает. Только однажды он сказал: - У нас нормальный литературный конфликт отцов и детей. Только в жизни конфликт наш развернут наоборот: мой зять - очень серьезный, сытый, пожилой человек, немного утомленный людской глупостью, а я... - Он задумался - А вы? - спросил я. Он тихонько засмеялся, яростно блеснул стеклянным глазом и сообщил шепотом: - Я - мальчишка, убежавший с уроков... - Вот видишь, как все по - разному воспринимают людей, - сказал я Владилену. - Мне-то всегда казалось, что Кольяныч - единственный человек, который прощал людям все. Он мог войти в положение любого человека... Да, он входил в положение любого встречного, с азартом входил, энергично, с искренним интересом. По-моему, иногда забывал выйти, так и жил подолгу с чужой бедой, с соседской радостью. - А я разве возражаю? - воздел руки Владилен. - Мог войти, помочь, посочувствовать, простить и промолчать, но внутри осуждал, и это было видно, а людям неприятно, когда их осуждают за их слабости. Люди любят нравиться, им хочется, чтобы их уважали, ценили и чтобы ими восхищались. - Это точно, - заметил я. - Вот такой человек, как ты, заслуживает непрерывного восхищения. Я сам всю жизнь мечтал быть таким, как ты, но у меня это, к сожалению, не получилось. Владилен легко засмеялся, он не желал замечать моего недоброжелательства, он просто махнул на меня рукой: - Ладно, брось подначивать. Дед прожил долгую, хорошую жизнь. Знаешь, как Монтень сказал: "Кто научил бы людей умирать, научил бы их жить". Я помолчал и сказал: - Мне кажется, что, если бы люди научились жить так, как Кольяныч, для них утратил бы свой страшный смысл вопрос о том, как умирать. Владилен помотал головой: - Ну, с этим я не согласен! Ведь ты же сам больше всех хочешь выяснить, почему и как, при каких обстоятельствах умер старик? Ведь тебя же это волнует? - Да, это меня волнует, - твердо ответил я. - Потому, что он не просто умер, а, мне кажется, его убили. И допустить в этом хоть тень сомнения я не могу. - И это правильно! - горячо поддержал Владилен. - Кабы только удалось - это было бы замечательно! Хотя я склонен полагать, что это вряд ли возможно. - Почему вы все заранее уверены, что это невозможно? - спросил я. - Почему вы не стучите ногами от нетерпения, почему не подталкиваете локоть от жадного ожидания, почему не кричите: давай, давай, мы ждем от тебя ответа!.. Владилен хмыкнул: - Давай, Стас! Давай, давай! Мы ждем от тебя ответа, но опасаюсь не дождаться... - Уточни... - У тебя исходная установка неправильная. Николай Иваныч был человек неплохой и честный, и ты человек неплохой и честный. Отсюда ты делаешь неправильный вывод: у доброго, старого, честного человека не может быть много врагов. Надо пошустрить и сыскать одного - единственного прохвоста, который учинил эту беду... - А в чем неправильность моего вывода? - В том, что мой тесть мог иметь очень много врагов или недоброжелателей. И имел их наверняка. - Это почему? - Потому, что он был стар и очень активен. Старики - вообще люди трудные. Как говорит мой заместитель, они из-за склероза не помнят вчерашнего большого добра, а пустяковое старинное зло всю жизнь в себе лелеют... - Посовестись, Владик - твой тесть ни на кого никогда зла не держал... - Ошибаешься, Стас! Ты находишься в добросовестном, искреннем заблуждении, поскольку вы с Коростылевым вообще похожие люди, а он был вовсе не христосик и на плохих человечков зло не просто держал, а изо всех сил с ними бился. И они его за это дружно не любили. Понятно? - Понятно, - кивнул я профессору теоретической банальности. - И этих самых человечков должно быть немало. Поэтому я и не уверен, что ты найдешь среди них автора телеграммы. - Ладно, поживем - увидим, - сказал я. - Мне так не кажется. Попробуем, поищем, посмотрим. Надеюсь, что найдем. - Да, это было бы хорошо, - повторил Владилен. - К сожалению, я послезавтра должен уезжать, ты же знаешь - служба не ждет, мне вообще надо готовиться к отъезду. Владилен, кадровый работник Внешторга, полжизни провел где-то за рубежами, и у меня постепенно создалось впечатление, что он воспринимает жизнь как очень доброжелательный, заинтересованный, активный турист. Хотя, возможно, я был к нему несправедлив. - А ты куда едешь сейчас? - спросил я его из вежливости, хотя, честно говоря, мне это было безразлично. - Должен ехать в Уругвай. - В командировку? - Да нет уж. Заместителем торгпреда. Года на два - на три... - Помолчал немного, потом добавил. - Вот если эта история не задержит... Я удивился. - А как это может тебя задержать? - Ну, знаешь ли - это не вопрос... По-разному бывает. И посмотреть на эту историю могут по-разному. Кто-то умер или кого-то убили, какие-то неприятности, странная история. Кадровики ведь люди въедливые. Конечно, история эта во всех отношениях неприятная. - Да ты не бойся, тебя эта история никак затронуть не может, - сказал я и почувствовал, что меня распирает от желания сказать ему, что-нибудь злобное, обидное. - А я и не боюсь, - усмехнулся Владилен и серьезно добавил, - но все равно думать об этом приходится... Он взялся за ручку двери и неожиданно спросил самого себя - и вопрос этот прозвучал как ремарка в старых пьесах - "в сторону". - Оно мне надо? И вышел. Да и мне пора идти укладываться. Притомился я сегодня. Надо выспаться, завтра предстоит трудный день. Надо довести до конца эту странную историю. Где-то на задворках усталого мозга, на краю дремлющего сознания жило ощущение, или воспоминание, или предчувствие я знаю ответ на все вопросы, со мной это уже все было, однажды я уже все это пережил - терял, любил, скорбел и ненавидел. Но когда? Кого? Не мог понять. Или припомнить, а может быть, предположить. Почему? Почему же никому не нужно знать, отчего и как умер Кольяныч? Почему этого не хочет директор школы Оюшминальд? Почему так ожесточенно отталкивает мои вопросы Вихоть? И Владилену это совершенно не нужно - дед ведь уже прожил долгую, хорошую жизнь. Странно. Непонятно мне. У Лары закрывались глаза, и веки у нее тяжелели и опускались, как у дремлющей птицы. Только Галя выглядела бодрой, но думала она сейчас о чем-то далеком. - Идемте спать, - сказал я. Лара ответила: - Да, пора. Я устрою Галю с собой, а тебе, Стасик, мы постелили на диванчике у папы, наверху... Я поднялся по скрипучей лестнице в мансарду. Здесь прошла какая-то очень важная часть моей жизни. Удивительная комната, переоборудованный в жилье чердак, с потолком, косо падающим от одной из стен почти до самого пола на противоположной стороне. Легкий запах пыли и дыма и тугой дух смолистой сосновой вагонки, которой обита мансарда. Кожаный черный диван с валиками. Старый буфетик с выпуклыми фацетными стеклами, превращенный в книжный шкаф. Подзорная труба. Старый барометр. Старая керосиновая лампа с цветным фаянсовым абажуром Рассохшиеся венские стулья. Этажерка. Нигде в домах больше нет этажерок. Вообще нечасто встретишь сейчас в доме столько старых вещей. Не старинных, а старых. Люди не ощущают поэзии старых вещей - с первого рубежа благополучия они выкидывают этот надоевший хлам и покупают модненькую полированную мебелишку из прессованных опилок. На следующей ступеньке преуспеяния возникают финские и югославские гарнитуры, а те, кто взошел уже в полный материальный порядок, начинают азартно собирать "старину", безразлично, красиво ли это, удобно, уместно ли в современных городских квартирах. Это неважно, важно, что вещи старинные, подлинные - знак успеха, достатка, жизненного уровня. А Кольяныч жил в окружении старых вещей. Они были частичками его прошлого, а он не отказывался ни от одного прожитого дня. Я думаю, он жалел эти вещи, как жалеют старых, уже бесполезных в хозяйстве животных. От новых, от молодых наверняка было бы пользы больше, но этих-то стариков не выгонишь - все - таки жизнь прожита с ними. Окно около постеленного мне дивана было закрыто, я хотел распахнуть его и увидел, что фрамуги так и не расклеивали с зимы. Между рамами лежала запылившаяся вата, украшенная обрезками фольги. И вспомнил, как сказал мне здесь Кольяныч: "...Старость - это разобранная новогодняя елка. Исчез аромат хвои, падают желтые иголки, лысые веточки торчат, обрывки серебра. И я бы поверил, что праздник жизни кончился, но всегда вдруг находишь одну - единственную забытую игрушку - и она сулит надежду, что пусть хоть через год, но радость придет снова..." Я скинул ботинки, бросил на стул брюки, прилег на диван, и меня затопило непонятное сонливое возбуждение, я не мог пошевелиться от усталости, и заснуть не было сил. Я видел забытый под столом коричневый мешок спущенной кислородной подушки, обессиленный понтон тонущего корабля жизни Кольяныча. Все бесполезно. Если бы эта подушка раздулась до размеров дирижабля, она бы и тогда не подняла повисшего над бездной Кольяныча. Телеграмма, как разрывная пуля, уже разрушила его сердце. Сейчас не нужно думать об этом. Сейчас нужно заснуть. Заснуть. Вертелся с боку на бок, вставал, курил, ложился опять и прокручивал снова и снова все разговоры за день, придумывал незаданные вопросы завучихе Вихоть, находил остроумно-едкие ответы Владилену, стыдил директора Оюшминальда, и меня заполняла огромная обида, боль, печаль. Остро саднящий, жгущий струп незаживающей душевной раны. Лежал неподвижно, слушал вязкую, стоялую тишину и рассматривал через окно на затянутом дымной пеленой небосводе слепую серебряную монету луны. И в этой тишине мне слышно было чье-то тяжелое хриплое дыхание, где-то внизу ни с того ни с сего заскрипели и смолкли деревянные половицы, отчетливо звякнуло лопнувшее стекло, невпопад ударили медным стоном стенные часы. Приподнял с подушки голову, внимательно прислушался, долго. Нет, никого там нет. Некому ходить. Это мое прошлое уходит из умершего дома. Нужно уснуть, и сон все растворит, все смоет. Говорят, надо с горем переспать. Я дожидался этого волшебного мига засыпания - первой ступеньки моста над небытием, за ним - новая жизнь, но сон еще долго не шел, пока наконец я не открыл глаза и не увидел, что темнота прошла, наступило утро, и ночь выпала из жизни мутным, липким осадком без сновидений. Школа в Рузаеве красиво стоит - в самом конце Добролюбовской улицы на вершине холма, и просматривается оттуда вся далекая округа: лес, река, красные руины Спасо-Никольского монастыря: Сама школа в лучах утреннего солнца была похожа на огромный кусок рафинада: белые стены с голубовато-синими отблесками огромных окон. Построили школу по самому современному проекту. Два трехэтажных блока, соединенных прозрачной аркой перехода. И внутри в последней предэкзаменационной паузе - послезавтра должны были начаться выпускные экзамены - школа была такая же вымытая, нарядная и праздничная. Цветы, плакаты, лозунги, малолюдство и тишина - приметы предстоящего праздника и волнения, как перед стартовым выстрелом на соревнованиях. Я поднялся на второй этаж и прошел в учительскую. Немолодая женщина писала за столом, что-то в журнале. Она подняла на меня взгляд, мгновение присматривалась, потом сказала: - А-а, здравствуйте... И я вспомнил, что видел ее вчера на поминках. Круглое лицо, рыжевато - седые волосы, стянутые на затылке в скудный пучок, блеклый крап веснушек. Нас знакомили, но в царившей сутолоке я успел сразу же позабыть, как ее зовут и кто она такая. - Меня зовут Маргарита Петровна, - избавила она меня от неловкости. - Я преподаю географию. Мы с Николаем Ивановичем были ветераны школы. Мы с ним работали еще в старом здании, а теперь только я осталась. Последняя, можно сказать... Свежий аромат клейкой тополиной листвы и сирени, врывавшийся в учительскую через окна, смешивался с больничным запахом соды и хозяйственного мыла - где-то рядом мыли, чистили классы. На лице Маргариты Петровны лежала печать испуга и искренней грусти - именно сегодня в пустой учительской она, наверное, почувствовала, что осталась из всех стариков в школе последней. - Маргарита Петровна, мне не дают покоя обстоятельства смерти Коростылева. Вы ведь в курсе дела? - Да, конечно, - вздохнула она, и я рассмотрел, что под веснушками у нее кожа не розовая, а старчески красноватая. - У нас все об этом знают. Да что поделаешь... - Вот я пытаюсь, что-то поделать, - сказал я, прочно усевшись на стуле перед ней. - Вы ведь были в дружеских отношениях с Коростылевым? - Да, скорее всего у нас были дружеские, добрые отношения, - задумалась она, сняла очки и положила на стол. - Мы не были закадычными друзьями, но столько лет вместе работали, так много прожито вместе! Да и человек он был очень хороший... - У вас нет никаких предположений - кто, почему, зачем мог прислать эту телеграмму Николаю Ивановичу? Она развела руками: - Ну, как здесь предположишь, что-нибудь? Как язык повернется про кого- нибудь сказать такое? Грех на душу взять боязно! Я ведь и представить себе не могу такого врага у него, чтоб мог столь злодейскую шутку учинить. Она смотрела на меня растерянно и опасливо, и мне казалось, что ей хочется, чтобы кто-нибудь пришел в учительскую и прервал наш разговор. И тогда я спросил напрямик: - А мне показалось, что у Коростылева были не слишком доброжелательные отношения с вашим завучем Вихоть... Старая географичка заморгала, как девочка, веснушки совсем утонули в багровом румянце, она потупилась, заерзала и сказала: - Я так не могу сказать. Они, возможно, были не очень теплые, отношения у них я имею в виду, но нельзя ведь назвать их недоброжелательными, - вздохнула тяжело и добавила: - Хотя, конечно, у них были столкновения... Прежде чем углубляться в это сообщение, я решил уточнить для себя один не очень ясный вопрос: - Маргарита Петровна, а власть завуча в школе велика? Меня рассмешила ее реакция. Весь вид ее изображал - что за нелепость?! А ответила очень осторожно: - Ну, как вам сказать? От завуча ведь довольно много зависит... Это проблема весьма сложная... Я усмехнулся: - А чего там сложного? Вы мне расскажите, чем завуч занимается, тогда мы вместе оценим ее власть. Маргарита Петровна поежилась, помялась, я видел, что ей страшно обсуждать дела завуча, наконец решилась: - От завуча зависит расписание уроков, то есть наша занятость. Так сказать, количество часов, которые выделяются... - А количество часов - это заработок? - переспросил я. - Ну, естественно! Кроме того, завуч в известной мере является экспертом нашей работы. Молодых учителей завуч аттестует, определяет их профессиональный уровень, а для тех, кто готовится к пенсии, особенно важно, какую даст завуч учебную нагрузку... - Почему? - Так ведь размер пенсии зависит от заработка в последний год! Ну, а пенсионера вроде меня, если завуч занелюбит, можно вытурить в один хлоп... - Вот мы и выяснили вдвоем, что власти и возможностей у завуча в школе хватает, - покачал я головой и спросил еще: - Маргарита Петровна, может быть, я ошибаюсь, тогда вы меня поправьте, но вчера на поминках мне показалось, что школьные преподаватели относятся к Екатерине Сергеевне Вихоть очень сдержанно. Учительница пришла в совершенное смятение, на ее добром, простоватом лице выступили от волнения мелкие бисеринки пота: - Вы ставите меня в очень трудное положение, предлагая оценивать их отношения... Я и о Екатерине Сергеевне не хотела бы ничего говорить, поскольку она человек сложный и отношения с людьми у нее непростые... - А в чем эта сложность отношений? - Понимаете, с ней стараются по возможности избегать конфликтов, потому, что она женщина резкая и памятливая. - Так, это я уже понял, - согласился я. - Но Коростылев, как мне сдается, этих конфликтов не боялся. Вы мне не скажете, в чем, собственно, расходились-то они с завучем? - Как бы это точнее сказать. - Географичка поежилась, будто от пронизывающего ветерка. - Я не умею формулировать, но однажды Коростылев при мне сказал ей: учителю, которого не любят ученики, надо менять работу. Он скорее всего ребенка ничему не научит, а если научит, то школьник это плохо запомнит, а если все - таки задолбит, то употребит не для доброго дела. - Позиция спорная, - усмехнулся я - Но, видимо, она и определила их отношения? Маргарита Петровна долго сосредоточенно чиркала, что-то в журнале, потом бросила ручку на стол и сказала: - Видите ли, их отношения сложились таким образом не сразу, они имеют некоторую историю, так сказать. Раньше они не выходили за рамки профессиональных разногласий, связанных с разным подходом к вопросу обучения. Потом уже это стало обрастать разным отношением к людям, превращаясь постепенно в столкновение разных мировоззрений. - И что, долгая история у этого столкновения? - Я думаю, что их человеческие взаимоотношения сломались после суда между Салтыковыми. - А, что за суд? - поинтересовался я. - У нас учится девочка Настя Салтыкова. Сложная девочка. Она заканчивает в этом году десятый класс. Тяжело с ней доставалось нам. И вот два года назад отец Насти, который официально разведен с матерью, подал в суд иск о передаче ему права воспитывать девочку. - Да, это не часто бывает, а чем он мотивировал?.. - Мол, мать Насти не разрешает ему встречаться с ней. Ну, знаете, обычная драма неудачного брака - воюют между собой родители, а страдают дети. - А какое это имело отношение к Коростылеву? - спросил я. - Дело в том, что в суде Коростылев совершенно неожиданно поддержал отца. Он настаивал на том, чтобы девочку передали на воспитание Константину Салтыкову. Это для многих было неожиданно, но у Николая Ивановича всегда были какие-то особые, неожиданные для многих поступки и соображения... - А вы сами, Маргарита Петровна, что считали правильным? - Я? - будто впервые задумалась она над этим вопросом. - Пожалуй, я тоже считала бы правильным передать девочку отцу. Мне никогда не казалось, что мать Насти Салтыковой может дать ей надлежащее нравственное воспитание, но меня в суд не вызывали... - И что? Почему этот суд повлиял на отношения Коростылева с завучем? - Так ведь мамаша Салтыкова - близкая подруга Вихоть! И Екатерина Сергеевна тогда очень возмутилась позицией Николая Ивановича, чуть ли не до скандала дошло! И в суде, и потом здесь, в учительской, был очень крупный разговор. - А как объяснял Коростылев свою поддержку иска отца? - допытывался я. - Вы знаете, я бы не хотела сплетничать о матери Салтыковой или, упаси бог, о Екатерине Сергеевне, - смущенно сказала географичка, - но Салтыкова - крупный торговый работник, ну, знаете, со всеми свойственными этому роду людей чертами. И Николай Иванович считал, что она дурно воспитывает девочку, но почему он стоял за Константина Салтыкова в суде, я вам не могу точно объяснить, я его весьма плохо знаю. Гораздо лучше, чем я, Салтыкова знает наш физик Сухов. Они вместе ездят на охоту, на рыбалку, наверняка между собой обсуждают свои проблемы. Если вас интересует этот вопрос, то, наверное, Сухов мог бы вам лучше объяснить существо спора... В это время резко распахнулась дверь, и в учительскую заглянула Вихоть Молча, внимательно переводила она тяжелый взгляд с меня на учительницу, будто проверяя, что здесь могла она наболтать неуместного, какой сор выносила без спроса из ее избы. Потом сухо кивнула и снова пригляделась к Маргарите Петровне, словно проверяла взволнованную географичку на детекторе лжи, и я с болью наблюдал, как женщина под давлением серых выпуклых глаз Вихоть быстро увядает, сникает, корчится, словно ее застигли за очень непотребным занятием. Я так же молча кивнул, а учительница робко сказала: - Здравствуйте, Екатерина Сергеевна, доброе утро, - и говорила она это стоя. Ничего не поделаешь - обратная связь. Дети, когда в класс входит учитель, должны встать из-за парты. Ничего не ответив, Вихоть сделала шаг назад, и дверь захлопнулась. Ушла. И по выражению лица Маргариты Петровны я понял, что она ничего мне не скажет больше. - Спасибо, Маргарита Петровна, за разговор. Вы не подскажете мне, где разыскать Сухова? - А он наверняка у себя, в кабинете физики. Это на третьем этаже, справа от лестничного марша... И физика Сухова я вчера видел в доме Кольяныча. Все эти люди постепенно приобретали для меня объем, содержание, характер - как в спектакле, когда за открывшимся занавесом появляются неведомые зрителю персонажи, коротко перечисленные в программке, и начинают словами своими и поступками обретать личность, душевную плоть. Вчера еще заметил кривую ухмылку на его лице, ухмылку, похожую на оскал, совсем неуместную во время поминального тоста. Сейчас он возился с электрической машиной, которую я помнил еще со школы, - вертикальный круг с наклеенными полосками из фольги. Крутишь за ручку, и где-то там возникает статическое электричество, а может быть, не статическое. Не помню. Уплыло из памяти навсегда. И как машина называется - не помню. Печальное и счастливое свойство нашей памяти - забывать то, чем не пользуешься. Отмирает, как хвост. Жаль. Наверное, нам хвост не мешал бы. Гордились бы и соперничали в красоте, гибкости и силе хвоста. И моды были бы другие. И отдыхали бы не на стуле, а на ветке. Давным-давно хвост стал ненужным, мы забыли о нем, и он от обиды и неупотребления отвалился. Сухов взглянул на меня и коротко сказал: - Привет... - Привет. Он кивнул мне на табурет рядом со своим столом, продолжая ковыряться в машине, и оттого, что длины пальцев не хватало добраться до кончика сорвавшегося проводка, он закусывал губу и напряженно кривил рот, как давеча во время тоста Екатерины Сергеевны Вихоть. И я снова пожалел, что у людей отмер хвост - непонятная причуда эволюции, - как бы он сейчас пригодился Сухову! Придержать, подтолкнуть оторвавшийся проводок. Нет, не могу я поверить, что так уж сильно мешал хвост праобезьяночеловеку. И мне бы не помешало, если бы я помнил, как называется эта машина, но я забыл, а у людей скорее всего хвоста и не было никогда, иначе они от него сроду бы не отказались. Растили бы и холили, до двух метров длиной выращивали. А у Сухова, наоборот, была короткая русая бородка, которая лицо его не старила, не солиднила, а только подчеркивала его безусловную прекрасную Молодость. Бородка выглядела симпатичной мочалочкой, приклеенной к лицу мальчишки для детского спектакля. Очень серьезный, деловой мальчишка. - Вы чего-нибудь толковое собрали? - спросил он строго. - Факты? Свидетельства? - У вас тут соберешь факты... - усмехнулся я - Все друг друга ценят, любят, уважают... Искренне скорбят... Неприятность маленькая приключилась, правда, но лучше об этом забыть... Как утверждает ваша завуч, школа к этому происшествию отношения не имеет... И помочь мне не в силах, поскольку склонности и опыта в сыскной работе не имеет... - Это Вихоть склонности такой не имеет? - переспросил Сухов и присвистнул. - Да она в курсе не только наших разговоров, но и помыслов невысказанных. Вы похлопочите - может, ее возьмут в ваш служебный питомник, где эти лохматые "гав-гав" бегают, лучшего приобретения не будет. - Наши лохматые "гав-гав" не делают - они молча работают, - заметил я - Тогда отпадает, наша без "гав-гав" шага не ступит, а нюх замечательный. Два моих парня, Белов и Радкевич, в прошлом году поехали в Москву, пришли в планетарий, а там какой-то школьный конкурс. Ребята крепкие, написали хорошие работы и шутки ради подписались: один - Воронцов, а другой - Вельяминов, а через неделю в школу из планетария пришло письмо - приглашаем, дескать, ваших десятиклассников Воронцова и Вельяминова на следующий тур конкурса по астрономии. Письмо попало к Вихоть, и тут она такой хай подняла! - А чего она, собственно, хотела? - Что парни, мол, глупой мистификацией опозорили школу. Мы ей с Коростылевым талдычим, что сотрудники планетария порадовались хорошей работе и приняли участие в шутке, что они не могли не заметить фамилии автора канонического учебника по астрономии, а она как взбесилась. Целое расследование произвела, установила, что это были Белов и Радкевич, не поленилась в Москву поехать уточнить и требовала им примерного наказания за жульничество. Еле тогда ее Коростылев угомонил. - Да. - А я вижу, что не больно вы высокого мнения о вашем завуче, - сказал я. - Ну, это у нас взаимно. Про наши отношения есть очень жестокий романс "Нет, не люблю я вас, да и любить не стану". Ой, не стану. Да и не боюсь я ее. Плевать мне на нее. - Я видел, что он напрягся и хорохорится. Я сказал примирительно: - Вы наверное помните, что Швейк в таких случаях говорил "Пан не плюйте здесь", а вы что, намылились уходить из школы? Сухов с досадой махнул рукой. - Боюсь, что придется. Особенно теперь, когда умер Коростылев. Он был потрясный мужик. Да, что вам рассказывать - вы его лучше знали. - А куда уходить надумали? - Не знаю пока точно. Дело в том, что я ведь поступал учиться на физфак в университет, да полбалла не добрал, пошел на физмат в пединститут. Честно говоря, пришел я сюда по распределению с некоторым отвращением какой из меня учитель? Такие, как я - это педагоги "поверх голов". Мечтал отбарабанить три года и уехать в Москву, куда-нибудь в серьезную фирму прибиться кем угодно хоть лаборантом. - А потом? - А потом с Коростылевым подружился. Он меня рассмешил вопросом на кого больше всего обращают внимание уличные прохожие? На генералов, говорит. Спокон веку придумали им такую яркую форму чтобы вся улица видела какой важный человек идет. Ты говорит Сухов, подожди маленько, скоро все человечество поумнеет и тогда такую форму с соответствующим пиететом преподнесут учителям поскольку на сегодня это важнейшая в мире профессия. - И вы Сухов, решили подождать генеральской формы для учителей? - поинтересовался я. - Да. Решил подождать пока человечество поумнеет и оценит важность нашей работы, а сам думаю окрепнуть помаленьку в своем ремесле чтобы форма впору пришлась. Мне одноглазый полуслепой Коростылев открыл глаза на очень многое в жизни, в детях в моей работе. Да, что говорить? Редкоземельный человек был. - У меня к вам вопрос, - скромно сказал я. - Пожалуйста хоть десять. - Нет один - единственный. Через несколько лет придет в эту школу новый учитель. Генеральская форма для педагогов еще не придумана. Коростылев давно умер, Сухов с наслаждением трудится старшим лаборантом в какой-то серьезной физико-технической фирме. Кто открывает новичку глаза - Вихоть? Географичка Маргарита Петровна? Нет, географичку Вихоть давно вышибла на пенсию. Тихий толстяк Оюшминальд? - Ну это вы про Бутова зря так! - решительно отклонил мой выпад Сухов. - Он мужик хороший добрый он человек! - Возможно, но я считаю хорошим человеком того, кто доброе делает, а не воздерживается от плохого. - А он и делает каждый день доброе! - вскинулся Сухов. - Он мямля конечно, но вы его не поняли. Бутов - гениальный учитель математики. Он объясняет тригонометрические функции ребятам так, что они их, как серии про Знатоков, глотают. На его методические уроки математики со всей области ездят. Хотя администратор он, конечно, никакой. - Да уж это я заметил. Итак, кто? Кто встретит новичка в школе? - Не знаю. Тот же Бутов. Да и еще кто-нибудь найдется. - Наверное, найдется, а может, не найдется. Нельзя, чтобы прерывалась нить. От Коростылева - к вам с Надей. От вас - к Воронцову и Вельяминову. Он сердито крикнул: - Вам легко рассуждать, вы завтра уедете, а мне здесь с этим преподазавром каждый день сражаться. Это ж не работа, а сплошная Куликовская битва. - Сухов, поверьте честное слово, мне нелегко рассуждать. Мне очень трудно, что-нибудь вразумительное рассудить здесь. Туман, разговоры, подозрения где правда, где домыслы, где верная отгадка, где пустые сплетни - мне трудно с этим разобраться, но я не уеду отсюда завтра. Я не уеду до тех пор, пока вы не привяжете к своей судьбе лопнувшую нить жизни Коростылева. И не найду того кто оборвал ее. Он молча смотрел на свою испорченную электрическую машину потом резко повернулся ко мне. - А вы подозреваете Вихоть? - Не очень. Вряд ли она впрямую с этим связана. Но мне кажется, что знает она гораздо больше чем говорит. Кстати, что это за история с судом родителей Насти Салтыковой? Вы ведь хорошо знаете отца. - Да мы с ним соседи. Приятельствуем вместе, на рыбалку ездим. У него мотоцикл "Юпитер". Я с ним познакомился уже после этого злополучного суда. Он вчинил иск о передаче ему на воспитание их дочки, Насти этой самой, а бывшая жена, конечно, легко выиграла суд, и девочка осталась с ней... - Чем Салтыков мотивировал иск? - Что мать торгашка и в доме у ребенка создан торгашеский грязный дух. Костя Салтыков - простой парень, замечательный слесарь, хороший, чистый человек, а мать там клопица наливная и девку портит. Костя был уверен, что суд в его пользу решит, тем более, что его поддерживал такой человек, как Коростылев. - А девочка-то сама с кем хотела жить? - Так в том и дело - Костя подал заявление в суд, поскольку девчонка сказала ему, что уходит от матери к нему, а на суде она вдруг заявила, что снова перерешила и будет жить с матерью, а потом своим же одноклассницам рассказала, что мать ей накануне суда югославскую дубленку, подарила и достала путевку в "Артек"... - Из-за этого девчонка передумала? - Наверное... Коростылев ведь и бился тогда против жены Салтыкова, объясняя, что она воспитывает в девочке лживость, вероломство, лицемерие... Он говорил, что слово "вероломство" происходит от слома веры в человеческие добродетели... - А Вихоть поддерживала Салтыкову? - Конечно! Они старинные подруги. - Н-да, занятно... Скажите, Сухов, а вы тоже считаете, что Салтыкова плохо воспитывает девочку? - Естественно! Она ведь не говорит ей: делай плохо, ври, жульничай. Мать подает ей пример своим поведением, воспитывает девчонку собственной жизнью... - А кем Салтыкова работает? - О, она человек большой! Кормилица всеобщая! Директор Дома торговли... Всемогущая баба... - И, что же она может, эта всемогущая Салтыкова? - Все! Люди хотят получше одеться, вкуснее пожрать, и, пока будет существовать категория товаров повышенного спроса под названием дефицит, Салтыкова может все: большую квартиру вне очереди, санаторий только в Сочи, машину для любовника, дочку - двоечницу - в московский институт... Все готовы отплатить за ее расположение и внимание... - Все? - усомнился я. - Разве Коростылев доставал у Салтыковой вкусную жратву? Или, может быть, фирменные шмотки брал? - Коростылев! Он человек особый был! Он за неделю до смерти сказал мне: "Меня, Алешка, сильно огорчает, что люди забыли и обезобразили слово "приличный". Я тогда еще удивился... - А, что он имел в виду? - То, что употребляют это слово в смысле "подходящий", "приемлемый", а Коростылев считал, что приличия - это то, что ПРИ ЛИЦЕ человеческом достойно быть. Вот он и не любил Салтыкову, неприличным человеком полагал ее... - Да, это на него похоже. И, наверное, не скрывал от нее? - Нет, не скрывал. И боялся, чтобы энергия предубеждения против матери не излилась на дочь. Нервничал из-за этого. - А в чем можно было усмотреть предубеждение против девочки? - Коростылев твердо решил выставить ей двойку по русскому языку за год. Не аттестовывать перед выпускными экзаменами... - Так-так-так.. - Он собирался поставить этот вопрос на педсовете на прошлой неделе - итоговый педсовет за год, но не успел. Умер. - Директор, конечно, знал? - Знал. Знала Вихоть, еще несколько человек были в курсе дела... Оюшминальд Андреевич Бутов занимал маленький неуютный кабинет, а может быть, он только казался маленьким, как вся мебель в нем - хрупкой и хилой, поскольку весь объем комнаты заполнялся обильным телом директора. Но ощущения величавой значительности эта масса не создавала. По-прежнему казалось, что огромного младшеклассника поймали за курением папиросок из потертого кожаного портсигарчика и в ожидании наказания усадили за директорский стол. Он томился, терпеливо готовясь к предстоящим взысканиям. - Оюшминальд Андреич, так вы уж мне поясните насчет педсовета, - подгонял я его ровно, но неотступно. - Когда он состоялся? - В прошлую пятницу. - А Коростылев умер в четверг... - Не понимаю, какая тут связь может быть, - запыхтел Бутов и, как преследуемый пароход, попытался скрыться за дымовой завесой папиросы, печально блеснули затуманенные иллюминаторы его очков в сизой полосе. - Возможно, что никакой, я просто выстраиваю хронологическую цепь событий, - сказал я не спеша. - А что, допустил педсовет до экзаменов Настю Салтыкову? Выставили ей тройку по русскому? - Да, мы допустили ее до экзаменов, - шумно задышал Бутов, капельки пота выступили у него на лбу - Настя, конечно, слабая девочка - но ведь мы должны учитывать все факторы... И в семье не слишком благополучно... И способности не ахти какие... И, чего лукавить, для школы это был бы сильный прокол... Существуют, никуда не денешься, и учетные показатели, и репутация школьная... - Ну, и не будем с вами сбрасывать со счетов такой фактор, как мама Салтыковой - человек в городе не последний, - заметил я серьезно. И Бутов легко согласился: - Да, и мама Салтыковой. Если бы мы не допустили Настю к экзаменам, нас бы мамаша до смерти затаскала по инстанциям... Я надеялся, что он еще, что-то скажет, но Бутов круто замолчал. Через растворенную в коридор дверь доносились до нас гулкие ребячьи голоса, перекатывающиеся эхом по пустой школе. Оюшминальд страдальчески морщил лицо. Я почему-то подумал, что он должен хорошо играть в шахматы - с деревянными фигурками ему проще взаимодействовать, клетчатая доска должна дарить ему свободу уединения, радостное ощущение самостоятельности. - Вы знаете, что такое гамбит? - Да, - растерялся он. - Шахматная комбинация. А что? - По-итальянски "гамбит" значит "подножка"... - Не понял... - покачал он головой, огромной мясной башкой затюканного житейскими проблемами мыслителя. - Телеграмма, которая была прислана Коростылеву, - это гамбит. Возможно. - Почему вы так думаете? - испугался и удивился одновременно Бутов. - Давайте вспомним вместе кое-что... - Давайте, - покорно согласился он. - Ну-ка, вспоминайте, что вам сказал Коростылев на прошлой неделе, когда сообщил о своем решении не аттестовывать Настю Салтыкову... Только вспоминайте, пожалуйста, подробно. Все вспоминайте... - Я постараюсь... Это был долгий, сумбурный разговор... Как я понял, решение Николая Иваныча было принципиальным... Он говорил, что никогда не сделал бы этого, если бы девочка собиралась стать парикмахером, продавцом или стюардессой, но она собиралась поступать в педагогический институт. - В педагогический? - пришла пора удивиться мне. - Да, так сказал Николай Иваныч... И я думаю, что это правда. Мол, Настя Салтыкова хвасталась перед одноклассницами, что ей приготовлено место в пединституте, что якобы мать уже обо всем договорилась... а самой Насте наплевать, где учиться, важно получить диплом... - И, что по этому поводу говорил вам Коростылев? - Он считал, что если мы это допустим, то совершим геометрически множащийся аморальный поступок... Я перебил Бутова: - Коростылев вам наверняка сказал, что нельзя демонстрировать детям, как жульничеством, трусостью и корыстью, молчаливым согласием равнодушных можно расхватывать удобные места в жизни... Оюшминальд кивнул: - Да, Николай Иваныч повторял все время, что русский язык и написанная на нем литература - это мировоззрение народа и он не поставит Насте за это убогое знание, за искривленное уродливое мировоззрение оценку "удовлетворительно", ибо оно никого не может удовлетворить. - И скорее всего он сильно сомневался в профессиональном будущем девочки? - спросил я, хорошо представляя себе весь разговор. - Наверное, - горестно вздохнул Бутов. - Коростылев сказал, что родившиеся - сегодня дети придут через несколько лет к молодой учительнице Салтыковой в класс, и она воспитает в них свою убогую торгашескую философию... - И после этого вы позавчера на педсовете допустили Настю к экзаменам? Оюшминальд тяжело, багрово покраснел, бессильно развел руками: - Педсовет - коллегиальный орган. Решения принимают голосованием. - Особенно если им энергично и целенаправленно руководит завуч. Бутов мучительно сморщился и вяло стал возражать: - Ну, напрасно вы так... Сгущаете вы. И против Екатерины Сергеевны у вас предвзятость... Тенденция, так сказать... Она человек сложный, но душевный... Да, душевное тепло есть у нее... - Ага, - согласился я. - Правда, ее душевное тепло надо измерять в джоулях... "Жигули" с разгона легко влетели на взгорок, и крутизна подъема задирала капот машины вверх, будто поднимался я в гудящей кабинке аттракциона "иммельман", и когда ощущение полета к небу превратилось в уверенность, что автомобильчик сейчас оторвется от пыльной дороги, подпрыгнет и я повисну в нем вниз головой над сиренево - дымчатым Рузаевом в белесом редком воздухе и увижу весь городок сразу - стеклянно - бетонный центр, фабричную окраину с тусклым стелющимся дымом над трубой и зеленое кладбище с другого конца, - в этот момент в лобовом стекле возник деревянный маленький дом Кольяныча, гребень дороги переломился, выровнялась машина, земля стала на место, взлет не состоялся, и я резко тормознул у забора, густо заросшего бирючиной и ракитником. А в доме царило оживление. Галя в шерстяном костюме брусничного цвета расхаживала по столовой, двигалась плавно, неспешно переставляя свои длинные, стройные ноги, обтянутые красивой мягкой юбкой, а дойдя до буфета, быстро и грациозно поворачивалась - точно как манекенщицы на показе новых мод. Она себе нравилась, на лице ее дремала спокойная гармония чувств - она любила сейчас людей и знала, что люди любят ее. Лара слабо и невыразительно улыбалась, сидя в углу дивана. У нее был вид человека, которого покинули силы, бесследно истекли, и она подпирала рукой голову так осторожно, будто боялась, что эта уставшая, никому не нужная голова, если забыть о ней совсем, может упасть на пол и разбиться, а Владилен, наоборот, был исполнен здоровья и всесокрушающей жизненной энергии. Может быть, он переливал в себя вялые жизненные силы Ларки, хотя я понимал, что такой слабой подпитки для столь могучего генератора оптимизма и гедонизма, конечно, недостаточно. Я подумал впервые, что у Владика наверняка есть одна - больше он не может себе позволить из-за занятости - любовница, этакая здоровенная развеселая девушка, неслыханная вакханка, молодая жизнерадостная хамка. Владик прихлопывал в ладоши и шумно восхищался. - Заме-ча-тель-но! Первый класс! Чистая фирма! Это настоящая "ангорка"... Галя победительно взглянула на меня: - Как находишь? Она знала, что костюм ей очень идет, оттеняет сливочность кожи, подчеркивает наливную пластичность, ладность ее крупной фигуры - стройной, длинной и в то же время почти ощутимо мягкой. - Я нахожу тебя очень красивой... Галя отбросила невозмутимую сдержанность манекенщицы и засветилась улыбкой. - Я знала, знала, что тебе понравится! Я давно мечтала о таком костюме. Мне многие говорили раньше, что в маленьких городках под Москвой можно найти в магазинах вещи, которые в столице днем с огнем не сыщешь... - А это что, здесь продается? - удивился я. - Ну, конечно! Естественно, не то чтобы прилавки были завалены, но мне, к счастью, Екатерина Сергеевна помогла... - Кто - кто? - переспросил я настороженно, и предчувствие беды тоненько кольнуло в сердце. - Какая Екатерина Сергеевна? - Да вчера она здесь была - завуч школьная, крупная такая дама, очень серьезная. Вихоть, кажется, ее фамилия. По-моему, хоть и несколько провинциальная, но очень милая... - доброжелательно - весело сообщила Галя. Лара опустила устало глаза, ничего не сказала, а старый служивый жук Владик обостренной интуицией опытного чиновника, ощутив острый сквознячок напряжения, сразу же перестал источать свой неуемный восторг. Минуту назад этот гладкий хитрый лис так восхищался новым костюмом, будто приехал сюда не из Гамбурга, а из Тетюшеи и впервые увидел симпатичную импортную вещицу. Профессиональная привычка всем говорить только приятное, черта настоящего коммерсанта - набирать моральный капитал, не вкладывая ни одной собственной копейки. - Я не понял тебя, Галя, - спросил я осторожно. - Каким образом тебе могла помочь Вихоть? И как ты ее нашла? - Я ее не искала, - пожала плечами Галя. - Я пошла пройтись по городу и зашла в Дом торговли... А там встретила Екатерину Сергеевну... - Это когда было? - Час назад наверное... а в чем, собственно, дело? Я, что-то не понимаю. Час назад Вихоть заглянула в учительскую, когда я разговаривал со старой географичкой. Потом я пошел к физику Сухову, а она пошла в Дом торговли... Не отвечая на вопрос Гали, я сказал. - Мне просто интересно, как покупают импортные костюмы из "ангорки". Может быть, там, что-то подходящее есть и для меня... Галя искренне всплеснула руками. - Конечно! Салтыкова сказала, что к обеду они закончат отоваривание ветеранов, и просила заглянуть вместе с тобой... к вечеру... - Замечательно, - сказал я - И уедем мы с тобой отоваренные и всем довольные... Владик искоса взглянул на Галю и сочувственно улыбнулся ей: - Ох уж этот дефицит, отец - кормилец! Кабы его не было, то пришлось бы его, как бога, выдумать... Ты и с Салтыковой, оказывается, уже знакома, - заметил я. - Быстро ты вошла в местную жизнь... - А, что такого? - возмутилась Галя. - Я что-то не понимаю твоего тона! В чем дело? - Да нет, ничего нового, ничего особенного. Просто я еще только собираюсь познакомиться с Салтыковой, а ты уже с ней в близких отношениях... - Что ты несешь? - разозлилась Галя. - В каких отношениях? Человек проявил любезность, внимание приезжим, а у тебя с твоими навязчивыми идеями уже бог весть, что в голове... - Ну да, это ты правильно говоришь, - серьезно сказал я. - Обычно Салтыкова прямо с утра стоит на автовокзале, высматривает симпатичных приезжих чтобы всучить дефицитный импорт из - под прилавка. - Почему из - под прилавка? Почему ты изо всех сил стараешься придать этому какой-то грязный налет, нечистый привкус? Почему у тебя на все в жизни такая извращенная реакция? - Потому, что ты встретила Екатерину Сергеевну, вы побалакали маленько, обсудили вчерашние печальные события, немного пожаловались друг другу, потом она тебя привела в кабинет Салтыковой, познакомила, и вы сразу взаимно понравились, после чего из подсобки принесли на выбор тебе несколько вещей, и ты, счастливая, выбрала брусничный костюм из настоящей "ангорки", чистую фирму, первый класс. Так ведь было дело? - Так или почти так! - с вызовом, упрямо бросилась Галя в бой. - Но почему ты говоришь об этом с таким озлоблением? Я уже давно замечаю в тебе потребность отравить мне любой ценой всякую радость! Ты так взбешен, будто я украла этот костюм. - Лучше бы ты его украла, - сказал я. - Я ничего не понимаю, - растерялась Галя. - Да, я знаю, что ты мало чего понимаешь. В частности, ты не понимаешь, что Салтыкова лучше всего напялила бы этот костюм не на тебя, а на меня и по возможности всучила бы его мне бесплатно, только бы я не совался к ней. Ты можешь сообразить своей куриной головой, что мне дали - через тебя - взятку услугой?! Ты это понять способна? - Не смей так со мной разговаривать, - тихо сказала Галя, и слезы струйками побежали по ее щекам. Владик подошел ко мне и успокаивающе похлопал по плечу. - Перестань, Стас, перестань, не расходись, ну, не преувеличивай. Галя не подумала просто, она ведь ничего плохого и в мыслях не держала. - Да мне и думать нечего было! - закричала Галя. - Откуда я могу знать о здешней тараканьей борьбе, обо всех этих ничтожных, гадких интригах. Я чувствовал, как клубится, постепенно затопляя меня, черная бесплодная ярость, желание заорать звериным воплем, исчезнуть. Но не закричал. Продышался, будто вынырнул с огромной глубины, и сдавленно - тихо сказал: - Я тебя прошу костюм снять, упаковать и отнести обратно в магазин... - Как? - поразилась Галя. - Очень просто. Отнеси и скажи Салтыковой, что костюм тебе мал, что я не разрешаю брать вещей из - под прилавка, что ты терпеть не можешь фирменную "ангорку". Говори, что хочешь, но костюма чтобы я этого не видел. - Ты из меня делаешь совершенную дуру! Тебе нужно, чтобы надо мной смеялись? - закричала Галя. - Нет. Мне нужно, чтобы я тебя не стыдился. Иди в магазин и сдай костюм. - Стас, ты меня извини, конечно, что я вмешиваюсь, но мне кажется, ты не прав сейчас, - сочувственно-мягко сказал Владик. - Не только Галя, но и я не улавливаю смысл некоторых твоих действий, а возникновение твоих симпатий и антипатий иногда просто непостижимо для меня... В тишине раздавались только судорожные всхлипывания Гали. - Скажи, Владик, ты ведь опытный человек, житейско-бытовой мудрец. Может быть, действительно мне надо завязывать со всей этой суетой и нервотрепкой? Он скорчил гримасу совершеннейшего недоумения: - Я тебе, Стас, в таких вопросах не советчик. Это твоя профессия, тебе и карты в руки, но если сказать по честному - не верю я, что ты чего- нибудь добьешься. И особого практического смысла не вижу... - Понятно, - кивнул я. - Ты когда должен уезжать за границу? - Недели через три - четыре, сейчас документы оформляют, а что? - Да так, ничего Мне показалось, что ты не исключаешь возможности, что эти молодцы, которые телеграмму прислали, могут и тебе анонимочку в управление кадров подкинуть. В случае если я их и дальше тормошить буду. Владик сухо усмехнулся, медленно сказал: - Грубовато намекаешь на мою душевную черствость. - Покачал головой и спокойно добавил. - Вообще-то я не заходил так далеко в своих размышлениях на эту тему, но готов согласиться с тобой. Те, кто послал телеграмму, могут прислать и пакостную анонимку на меня и прямой донос на тебя. Эти люди много могут чего. - И что, ты их опасаешься? - прямо спросил я. - Ну, не так уж они страшны и анонимки легко проверяются, а мне бояться нечего, весь я на виду, но сейчас, перед самым отъездом, это было бы довольно неуместно - ходить оправдываться и доказывать, что мой тесть был честный человек, а они жулики и, что он никого не убивал, а это его убили телеграммой. Знаешь сам, кадровики - люди дотошные, в личных делах любят точность и ясность и доказательство твоей положительности начинают от противного. - Я тебя понял, - снова кивнул я. Мы помолчали и Владик чуть погодя сказал: - Я не знаю, о чем ты сейчас думаешь, но, боюсь, ты меня неправильно понимаешь. - Я тебя совсем не понимаю, а думаю я о штуке необъяснимой - где, когда, почему размылась грань между понятиями "честь" и "бесчестье". - Погоди - поднял руку Владик. - Нет, это ты погоди. Дослушай может быть объяснишь мне, бестолковому. Почему человека, пришедшего в гости и укравшего ложку, больше никто на порог не пустит? а всем очевидного государственного вора, взяточника, лихоимца все привечают кланяются, дружат, в гости ходят, в сахарные уста целуют. До тех пор, пока мы его в тюрьму не посадим. И тогда все выкатывают огромные голубые глаза: "Боже мой, кто бы мог подумать!" - Мне странно объяснять тебе, служителю закона, презумпцию невиновности. Тысячелетняя мудрость не пойман - не вор. - Я не про ловлю говорю. Их и ловить-то нечего, не скрываются давным- давно они ни от кого. На "Жигулях", в дубленках, в "ангорках", с "сейками", с "панасониками", во всех кабаках, на всех курортах, на премьерах и вернисажах - они себя на всеобщий погляд выставляют, они настаивают на внимании к ним, им теперь сытости мало и достаток не радует - им кураж требуется. - Ну, и, что ты хочешь - сажать без суда и следствия? Революционного террора? Тебе этого хочется? - посмотрел на меня в упор Владик. - Нет мне не хочется никого сажать без суда и следствия, - грустно ответил я. - Мне никого сажать в тюрьму не хочется. Ты ведь понаслышке знаешь, что это такое, а я знаю это хорошо. - И что? - А то, что я им куражиться над памятью твоего тестя Кольяныча не дам. Они его при жизни опасались, как черт крестного знамения. Пусть и после его смерти боятся. - Может быть, ты и прав, - пожал плечами Владик. - Ладно, что нам с тобой об этом говорить, - махнул я рукой - У меня к тебе есть просьба... - Пожалуйста, - готовно согласился Владик, но весь напрягся в ожидании чего-то неприятного. - В пять часов от автовокзала уходит на Москву автобус, проводи, пожалуйста, Галю, ей надо ехать в Москву. - Повернулся к Гале и твердо сказал: - Тебе, Галя, сегодня надо ехать домой... Костя Салтыков ремонтировал мотоцикл. Длинный дощатый стол посреди густо заросшего жасминовыми кустами двора был накрыт для странного технического пиршества - в строгом, понятном только хозяину порядке стол был уставлен деталями разобранной на винтики машины. Какие-то узлы мариновались в жестяной банке с керосином, другие обильно маслились солидолом, третьи аппетитно светились на солнце блестящими металлическими бочками. - Я так и думал, что вы зайдете ко мне поговорить, мне Алеша Сухов рассказывал о вашем разговоре, - сказал Салтыков. - Или к себе вызовете... - Никого я не могу вызывать, я здесь лицо неофициальное. У меня в этой истории прав не больше, чем у вас или у того же Сухова, - заметил я. Салтыков продул жиклер карбюратора, усмехнулся: - Раньше я думал, что права тем полагаются, кто на себя обязанности нахлобучивает, а теперь, как посмотрю, с правами стало вроде детской игры "на шарап" - кто больше нахватал, тот и молодец, тот и умник, уважение тебе и почтение наше. Мне не хотелось с ним темнить и вымудриваться, и спросил я его напрямик. - Это вы по своей жене бывшей судите? - А что? - Он положил железку на стол и посмотрел мне в лицо. - Нешто мало мы уважаем Клавдию Сергеевну? Или недодаем чуток почета и внимания? Так вы не спешите - она еще женщина молодая совсем, она растущий кадр, резерв на выдвижение, так сказать. Она еще в большие люди выйдет, далеко пойдет! Если все - таки не остановят. - Что вы имеете в виду? - Ничего. Ну, подумайте сами - глупо ведь выглядит, когда здоровый, нестарый еще мужик жалуется на бросившую его жену. Совестно это мне и глупо. Мы помолчали, и я, глядя, как сноровисто точно, ловко и ухватисто снуют его пальцы среди лабиринта мотоциклетных частей, сказал. - Жаловаться ведь - не обязательно плакаться. А на жену вашу бывшую мне уже несколько человек жаловались. Видать, набрала она здесь злую силу... Салтыков махнул рукой: - Уехал бы я отсюда, ничего меня здесь не держит, но как-то перед людьми совестно - совсем никчемушным человечишкой выглядеть неохота. - А в чем она - никчемушность-то? - Ну как там ни верти, ни крути, а получается одно - бросила баба мужа, из дома вышибла, ребенка отняла, а теперь совсем из города вон прогнала, чтобы у нее с новым мужиком под ногами не путался. Не хочется мне в глупой ее вседозволенности поощрять, а главное - дочке, Насте, пока я здесь проживаю, все-таки напоминание, что не во всем права маманька ее боевая... - А вы регулярно видитесь с девочкой? - Каждый день. Как идет на танцы в Дом культуры - так видимся... - Салтыков грустно ухмыльнулся. - Почему на танцах? - удивился я. - Потому, что перед Домом культуры городская Доска почета. Смотрю я на Настю с Доски и напоминаю - можно, девочка, человеком быть, и от людей уважение иметь не только жульничеством и подношениями. - Он вроде бы немного подсмеивался над собой, но я видел, что его снедает душевная боль. Из банки с керосином он вынул какую-то шестеренку и стал протирать ее ветошью с таким тщанием, будто занимала его чистота этой железяки больше всего на свете. Потер, потер, потом с остервенением бросил тряпку на стол и сказал: - Девчонку жалко! Про Клавдию говорить нечего - пропащая она, а девку жалко станет таким же уродом, как мать... Загубит она ее. - Вообще - то, судя по отзывам о Клавдии, не похожа она на пропащую, - осторожно сказал я. - Наоборот, все ее называют всесильной. И всемогущей... - Да уж мне-то не рассказывайте! Я ее, слава богу, восемнадцать лет знаю. В чем могущество-то? Все достать может, все по блату устроить? а то, что ее все не любят, не уважают потихоньку, завидуют в открытую - это тоже сила ее? Пройдет времени маленько - и по всем этим счетам Насте надо будет рассчитываться. И тут маманькины блатные дружбы не помогут, хищные добра-то не помнят, им память не сердце, а пузо сохраняет. Салтыков насадил шестеренку на вал, проверил прочность соединения, и я с удовольствием смотрел, как набухают силой жилы на его огромных, перепачканных маслом руках. - Странное дело, - сказал он задумчиво. - Живут люди, будто завтра не наступит. Нет вчера, позабыли о нем и про завтра не думают. Словно сегодня последний день. Жрут, пьют, безобразничают... Глупо очень. И обидно... И словно самого себя проверяя, закинул голову и вгляделся в высокую голубую солнечную верходаль. Он потянул из банки с керосином звякающую, вспыхивающую искрами цепь, а я спросил: - А девочка вас не слушает? - Слушает, но ничего не выполняет. Ей Клавдия внушила ко мне огромное неуважение. Не враз, конечно, исподволь объяснила она Насте, что нечего смотреть на отца - я ведь, с их точки зрения, тихий, блеклый работяга. По нынешним представлениям человек вполне никчемный, а мать может все - и одежу модную, и жратву лакомую, и магнитофон японский, и "Три мушкетера" макулатурные, и путевку на море. Вот и вырастает девочка, твердо зная, что ничего важнее этого дерьма в жизни не существует. - Скажите, Костя, а с чего началась вражда Клавд