рвые за эти недели смог облегченно вздохнуть. Ибо ключи от главного хранилища тайн Абакумова, где лежало мое досье на Крута, попали в карман к этому сумрачному тяжелоносому существу, новому главному страхователю России с бесприметным лицом понятого. На второй день работы Игнатьев назначил расширенное совещание руководства и актива министерства. Минька сквозь зубы процедил мне: "Сергей Павлович Крутованов приказал тебе присутствовать". По его роже было видно, что он не одобряет своего шефа - на кой черт понадобилось присутствие второстепенных служащих, когда мы с вами, товарищ генерал, и так уже почти у самого кормила... Но я сразу понял, что этот неукротимый бес задумывает новый виток нескончаемой интриги в борьбе за это скользкое, манкое кресло. Из всех государственных добродетелей Игнатьева на меня самое большое впечатление произвела его чистоплотность. На столе около него лежала стопка белых бумажных салфеток, и, когда раздавался звонок правительственной связи, Игнатьев брал салфетку, аккуратно оборачивал ею телефонную трубку и тогда подносил к уху: "Игнатьев слушает..." С несколькими из присутствующих он поздоровался за руку - и тут же побрызгал на ладонь из синего флакона духами "Огни Москвы" и тщательно протер салфеткой. И молвил свое первое слово нам веско и грозно: - Ф-фатит! Мы все замерли, а он разъяснил: - Ф-фатит, товарищи, либеральничать! Пора всем нашим врагам, врагам нашей Родины, партии и лично товарища Сталина, накрутить ф-фосты по-настоящему... Я взглянул на счастливое лицо Миньки Рюмина и понял, что отныне из уважения к дикции нового министра он станет меня называть "Ф-фаткин". А Игнатьев упоенно вещал: - Ф-фатит ф-фастаться и рапортовать об успехах! Надо их продемонстрировать... Да-тес, это была сильная речуга. Квакающее, булькающее бормотание. До вчерашнего дня он был завотделом партийных, профсоюзных и комсомольских органов ЦК ВКП(б). Игнатьев был узкий специалист - по органам. - ...и тогда партия нам всем поставит пятерку, если все будут так отдаваться работе, как полковник Рюмин... - докладывал министр. Минька горделиво-застенчиво опустил долу поросячьи очи. - А работать на тройку с минусом или на двойку с плюсом нам не позволит товарищ Сталин... Угроза сионистской агрессии налицо... Наверное, Игнатьев раньше был учителем. Нет, учителем был батько Нестор Махно. А этот наш батька говорит, что начал свою карьеру с престижной должности постового милиционера в Херсоне. Ах, папаша Джо, изысканный кулинар острых блюд! Какой необычный испек ты всем слоеный пирог - из злодеев и дураков, изуверов и ничтожеств. Игнатьев С. Д., Служебный Дурак, C.D., Siecherheitdiest нашей безопасности, все говорил, булькал, объяснял, расставлял всем оценки, и на его плоском пухлом лице с тонкими злыми губами беспокойно ползали широкие серые брови, как сытые мыши по тарелке. Ему явно нравилось быть министром, потому что, во-первых, можно было всех учить и ставить оценки, а во-вторых, он ни на миг не задумывался, чем это может кончиться. А подумать, ей-богу, было над чем. Неискупимый Каинов грех убийства ближнего своего поставили на государственный поток, индустриально-механическую основу. Логика событий, а точнее сказать, безумный абсурд происходящего подсказывал, что скоро, очень скоро в нашей кочегарке будет большая смена вахты. В общем, это довольно естественно, когда сажают авиаконструктора Туполева за то, что он, оказывается, продал Мессершмитту чертеж истребителя. Пусть он даже причитает при этом, что никогда истребителей не делал, а строил бомбардировщики. Это не страшно, это детали. Ничего особенного нет в том, что приземлили профессора Гумилева, который отказался добровольно дать деньги на памятник Ивану Грозному. Приходите, сказал, когда на памятник Малюте Скуратову будете собирать. Ясно, на что намекал. Нормально арестовали личного врача Сталина, собиравшегося его медленно отравлять мышьяком. Этот самый Виноградов признался во всем, когда его взяли, и добавил при этом: только люди и крысы убивают себе подобных, не испытывая чувства голода... Конечно, не страшно, что побрали уже почти всех - от педиков до эсперантистов, от немцев до гагаузов, тринадцатилетних девчонок и дремучих стариков. И вполне естественным казалось, что пожар и чума террора вырвались на братские сопредельные территории. В Болгарии их Контора - "Вытряшние Работы" - вытрясала кишки из Косты Трайчева и его сообщников. В Румынии славная "Секуритатная сигуранца" раскрыла шпионскую паучью сеть Анны Паукер. Чехословацкая "Статни беспечность" обеспечила благополучное выпадение из окна Массарика и взялась за стати Рудольфа Сланского. И Ласло Райк полетел прямо из Будапешта в рай. А титовская "Главняча" молотила кого ни попадя, всех подряд. Мне нравилось название югославской Конторы - "Главняча" - хотя они, конечно, были самозванцы, ибо настоящая Главняча была у нас. Вот именно - Главняча. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. Но постепенно становилось жутко. Очень жутко было от мысли, что в этом же здании в камере 118 "Г" Внутренней тюрьмы сидел вчерашний министр Абакумов и соседние камеры стали помаленьку набиваться его клевретами и приспешниками. А когда в одночасье опускают из кабинетов в камеры сразу двадцать девять генералов Конторы - значит, всю вахту скоро заменят. И не понимали этого только такие дураки, как новый министр Игнатьев, или кто просто боялся думать об этом, или кто был оглушен гремящим над страной призывом: "Тит! Иди жидов молотить!" - лозунгом, полюбившимся в мире со времен разрушения ихнего Храма. Я знал, что грядет огромное, просто всеобщее смертоубийство, где полягут все - и правые, и виноватые. Тем более, что никаких правых не осталось. Все были виноваты, поскольку и на людей-то перестали быть похожи, а превратились в странные существа, будто не появились они в обычных родилках, а вынули их из диковинных обжиговых печей или машинных конвейеров и принимали их не повитухи, а контролеры ОТК. Да, жизнь подвела черту на пороге общего расчеловечения. Голодные, измордованные до идиотизма граждане, проснувшись поутру, возносили благодарственную молитву Всевышнему Пахану и начинали клясть жидов-космополитов, из-за которых мир корыстно-неблагодарно забыл, что порох придумали не китайцы, а русский мастеровой Василий Порохов, а компасом пользовались во времена князя Игоря, и паровоз у Ползунова пополз и запыхтел раньше, чем у Фултона, а Маркони, гад, спер радиоприемник у Попова, и никакого не было Гуттенберга, а первопечатником был дьяк Федоров - пусть через сто лет после немца из Майнца, но первопечатником, и электролампочками Париж освещался Яблочкова, а лучшие в мире яблочки вывел Мичурин, которого вейсманисты-шпионы убили, столкнув с выращенной им клюквы, а первый в мире самолет построил Можайский, и пускай никогда не взлетал этот самолет, а был, по существу, крылатым паровозом, но все равно - по задумке - это был наш приоритетный самолгт... А во всем остальном эти люди должны были быть счастливы, ибо мы сделали их беззаботными, как птицы. Они боялись вспоминать про вчера и не смели думать про завтра. Беспечно-странная жизнь - никто, начав утром борозду на поле, не знал, закончит ли ее вечером. И, разведя в очаге огонь, не ведал, доведется ли попробовать похлебку. Да, в целом все было неплохо. Этот мир был готов к тому, чтобы мы его убили. И мы были готовы. И надеялись, что нам не будет мешать новый министр С.Д., который пообещал сейчас: - Нет препятствий для успешной нашей работы! С государственными вопросами выйдем на товарища Сталина, с ведомственными смело выходите на меня, рассмотрю, не мешкая... Вот так-то! Войдем и выйдем... Да, так оно и получилось: вошли в свое прошлое, а вышли в будущем. Мы вошли в него с огромным оперативно-следственным делом "Врачи-убийцы", а сейчас Магнуст вышел на меня с вопросами и претензиями. Мне ли отвечать на них? Боюсь, многовато чести для меня, скромного специалиста по технике безопасности - государственной безопасности, я имею в виду. Идея моя - что правда, то правда. Ну, а уж само дело - задачка для меня непосильная. Я думаю, что только на первое установочное совещание по разработке "Врачи-убийцы" Игнатьев С.Д. собрал больше людей, чем во всем твоем МОССАДе вонючем работает, дорогой ты мой зятек, Магнуст! ...Игнатьев молча, не перебивая, слушал доклад Крута. Наверное, С.Д. очень хотел перебить, поучить и выставить оценку своему быстромыслу-заместителю, но министр явно плохо петрил в специфике оперативных комбинаций и опасался вслух ляпнуть какую-нибудь профессиональную глупость. А как всякий партийный работник, он привык вкладывать всю душу в любимое дело, которое ему поручили позавчера, и сейчас он демонстрировал нам свое душевлагалище тяжелыми вздохами по поводу вероломства и душегубства профессоров-отравителей. Игнатьев размечал доклад Крута вздохами, как знаками препинания - у него были даже вопросительные вздохи. Когда Крут резюмировал предложения, С.Д. был похож на вспотевший от горестного волнения асфальтовый каток. - Нам народ, нам история не простят, коли мы этим проф-фостам шкуру до костей не спустим, - напутствовал он нас. Животное! Неприятный тип, конечно, но все равно лучше пусть будет этот серый безмозглый скот, чем кровоядный разбойник Абакумов! Я читал это на лице Крута и соглашался с ним. А выяснилось чуть погодя, что мы с ним оба крупно ошибались. Но это потом выяснилось. Недооценили мы тогда С.Д. Неукротимый боец Крут, уже затевая новый круг интриги, шепнул мне товарищески, доверительно: - А он неплохой мужик, Семен Денисыч! - Помолчал, пожевал губами и добавил почти поощрительно: - Жаль только кургузый какой-то... А кургузый мужичок Игнатьев, оглядевшись помаленьку, обжив не спеша министерское кресло, ознакомившись с игрой и игроками, разобрался неторопливо с кладовой тайн в своем сейфе, принадлежавшем некогда Абакумову. Нашел мое досье на Крута, извлек его из пустоты и безвременья главного тайнохранилища державы и приделал ему ноги. И как ловко!.. Но это потом было, а тогда мы занимались формированием дела. Работенки хватало: созданная специально для Миньки Рюмина Следственная часть по особо важным делам выделилась из Следственного управления на правах главка и росла как на дрожжах. Скоро на Миньку пыхтело более ста следователей. Ну, а уж оперативников-то никто и не считал! Если бы эти ребята не были такими остолопами, они могли бы экстерном в два счета выучиться на врачей, потому что ежедневно по многу часов занимались со всем цветом советской медицинской мысли в полном составе. Мне кажется, что ни одного настоящего головастого профессора мы не пропустили, всех спустили к нам в казематы! Вместо почившего Моисея Когана подтянули его братана - Борис Борисыча. Вместо забитого ногами Этингера взяли его сына. Вместо казненного Шимелиовича этого по-честному, по приговору - дернули Раппопорта. Чтобы профессор Михаил Егоров не скучал, подсадили ему профессора Петра Егорова. К Преображенскому - Зеленского. К Виноградову - Шерешевского. Фельдмана к Фейгелю, Гринштейна к Гельштейну, Серейского к Збарскому, одного Незлина к другому Незлину... И конца и края им было не видать, всем этим светилам и шишкам. И все они в камерах светили довольно тускло... Да и странно было бы ждать от них, чтобы они там сверкали, лучились и светились, когда их медленно, но верно подвигали к участию в спектакле, который заканчивается довольно необычно для исполнителей главных ролей: под занавес, под бурные несмолкающие аплодисменты, переходящие в овации, под восторженные крики и возгласы миллионов зрителей - всех актеров вешают. Не в каком-нибудь там переносном смысле, а буквально, как говорилось в старину, "повесить за шею". Да, за шею. Для этого предусматривалось сценарием даже принятие Верховным Советом специального закона - "подвергнуть смертной казни через повешение". И не где-нибудь в темном закоулке, сыром подвале, безвидном подземелье, а на Лобном месте, на Красной площади, в самом пупе первопрестольной нашей столицы. Честное слово, не шучу! Святой истинный крест! Это Лютостанский придумал. Я смотрел на истерический азарт моего гнойного полячишки и видел, с какой страстью, с какой искренней горячностью пробивает он среди наших недоумков этот бредовый план, и видел, что он близок к торжеству двух основных идей своей жизни - унижению и мучительству евреев и окончательному позорному посрамлению советской государственности. Лютостанский сипел, убеждал, агитировал и доказывал, и как-то постепенно так получилось, что иного финала этому кровавому представлению уже и не предвиделось. Не знаю, понимал ли кто-нибудь, что если эта публичная казнь свершится, то наше Отечество будет навсегда исторгнуто из сообщества цивилизованных народов и всему нашему будущему будет нанесен невосполнимый урон, но ни один человек не возразил Лютостанскому. И я сдержанно, но тепло, чуть-чуть завистливо нахваливал эту замечательную режиссерскую находку в предстоящем небывалом спектакле. Правда, моим мнением уже никто особенно и не интересовался. Произошла любопытная штука - я стал незаметен на сером фоне кулис, откуда старался не высовываться, пока на авансцене разворачивались такие яркие события и орудовал первый герой-любовник Минька Рюмин с призванной им компанией хищных ничтожеств. Для театра это вещь довольно обычная. Когда пьеса принята и утверждена к постановке, любимец всех - драматург - начинает мешать своим присутствием. Он хочет давать советы, указания, он считает возможным вмешиваться в решения и задумки режиссера, он поправляет актеров, недоволен реквизиторами, сетует на гримеров и возмущается осветителями. Лучшая участь для автора - пропасть до премьеры. В те поры я ничего не знал про театр, но хорошо все понимал про нашу Контору, и потому сделал все от меня зависящее, чтобы не только исчезнуть из виду, но и свое авторство этого кошмарного действа изгладить из памяти живущих. Тем более, что соискателей бессмертной авторской славы в представлении "Убийцы в белых халатах" было предостаточно. Надо отдать должное Лютостанскому - он проявил недюжинные организационные способности. Он был так занят, что пришлось бросить даже любимое занятие - вырезание бумажных цветов. Пользуясь вакуумом в нежной рюминской душе, похожей, наверное, на свинячий кишечник - я ведь отошел на вторые роли, - Лютостанский Владислав Ипполитович поселился там как друг-солитер. Он просиживал у Миньки часами, делясь своими выдумками и планами, которые на другой день Рюмин обнародовал в виде приказов, распоряжений и указаний. Лютостанский правильно надоумил его специализировать работу аппарата: одни занимались только следствием, другие - планированием версий внутри следственного дела, третьи - перспективными разработками, четвертые - подготовкой общественного мнения. Вот эта группа была занята мифотворчеством. Они сочиняли злые глупые сказки, и агентурный аппарат, сексоты и стукачи, разносили их мгновенно по городу и стране. А учитывая диковинную дикость нашего народонаселения, эти кошмарные басни воспринимались как евангелические откровения. Так, например... Жидовка-врачиха в детском саду запустила ребятам вшей с брюшнотифозной инфекцией. А молодой врачонок-жиденок добавлял во внутренние инъекции полграмма ацетона - 36 человек парализовало... Ну, а бывший главврачище-жидовище выдал бригаде малярш, красивших поликлинику, на опохмелочку два литра древесного спирта - одна баба умерла, семеро ослепли... Жидолог-уролог под видом операции кастрировал фронтовика, молодого парня, героя-инвалида... Евролог-нефролог совершенно здоровому человеку вырезал почку... А рентгенолог - жидила красноглазый - по часу держал людей под экраном, у 47 человек белокровица открылась, в медсанчасти на заводе "Динамо" дело было... И в 13-й горбольнице анестезиолог - тварь сионистская, - как только хирург отворачивался, так он русским людям кислород из баллона перекрывал, на столе кончались, в сознание не приходя... В сознание не приходя. По-моему, мы все жили, в сознание не приходя. Страна была полна этими слухами - люди отказывались идти на прием к врачам-евреям, кого-то сильно поколотили, кого-то прибили совсем. Но все эти штучки были лишь легким дуновением приближающейся бури народного гнева, невесомыми зефирами, обогнавшими ураган всечеловеческого негодования. Потому что впереди предстоял процесс, а после процесса должна была быть прилюдная казнь, а после казни - Великий ПОГРОМ, а уж для оставшихся - ИЗГНАНИЕ. Господи Боже, из-за этого несостоявшегося изгнания мне и надлежит сейчас надеть штаны и идти на встречу с Магнустом. Ибо из-за предполагавшегося изгнания мне и пришлось познакомиться с его дедом - рабби Элиэйзером Нанносом... Пора надевать штаны. Штаники вы мои серенькие, брючата мои фланелевые, порты вы мои, у Ив Сен-Лорана домотканые! Куда запропастились? Не могли же вы исчезнуть в небытие вместе с моими форменными темно-синими бриджами с голубым кантом. Пропали в пропасти времен мои бриджи вместе с щегольским полковничьим мундиром с набивными ватными плечами. Не жалел я никогда денег на одежку - не унижался ношением казенных кителей. Мне форму шил выдающийся портняга - рижский еврей Яшка Гайер. Ах, хорошо шил! По-настоящему работал - как сейчас уже никто не работает. Ибо старался не за совесть, а за страх! Страха иудейского ради ткань этот еврюга пластал, ласкал, лепил - я себя впечатывал в защитного цвета френчик без складочки, без морщиночки. Не так давно встретил я на улице Яшку Гайера. Старый стал, жалуется, что работы нет: - Никто больше не шьет костюмов. Все мои клиенты или умерли, или уехали отсюда, или носят заграничное. Как вы, например... Не пример я тебе, Яшка. Ничего ты не понимаешь, глупый портняжка. Мой карденовский твидовый пиджак - внук давно истлевшего, сшитого на заказ полковничьего мундира. Его правопреемник. Наследник и законный представитель. Как галстук Тревира. А телячьей паленой кожи башмаки фирмы "ЕТ" - воспитанные элегантные потомки моих до черного сияния наблищенных хромовых сапог. И вместо копны чуть вьющихся темно-русых волос - аккуратная стрижка "Сасон видаль", прикрывающая намечающуюся на затылке плешь, которой так стесняется моя славная женушка Марина... Да и сам-то я, застенчивый деликатный интеллектуал, вялый безобидный тихоня, - отдаленный мутант, неузнаваемый последыш моего далекого пращура - полковника П.Е.Хваткина, старшего оперуполномоченного по особо важным делам при министре государственной безопасности. И ты, в ухо, в рог долбанный Магнуст, не буди во мне голос предка, не тревожь моего анабиозно-спящею зверя, не заставляй переобувать мягкую обувь "ЕТ" на подкованные сапоги-прохоря! - Марина! Я ухожу, буду к вечеру... - крикнул я куда-то в глубь квартиры, где обитала моя рыжевато-белокурая Баба Яга, плавно летающая по кухне в ступе и гугниво отмахивающаяся алым помелом своего грязного языка. Пойду, пожалуй. Пойду на встречу с моим будущим покойным зятем Магнуст Теодорычем. Щелкнул лифт пластмассовой челюстью дверей, заглотнул меня, как мясную крошку, спустил по гулкому пищеводу шахты в подъезд, чтобы выкинуть в мир. Желудок, переваривающий самого себя. И последний оплот на берегу этой прорвы - Тихон Иваныч, родная душа. Консьерж, украшенный разноцветными планками вохровских орденов, сержантских медалей, со значком ветерана войны. У меня есть такой же. Только не скажем мы с Тихоном никому, где и с кем воевали, какие мы удержали рубежи, где тот фронт, где у нас всегда без перемен. - Вольно! - скомандовал ему лениво, и дед душевно рассупонился, заулыбался, кивнул мне неуставно фамильярно. - Подали вам машину, Павел Егорыч, - сообщил мне, намекнул, что видит, мол, какие за мной зарубежные авто заезжают. Ах ты, упырек мой дорогой, вечнослуживый! Не лижи свои бледно-синие губы от радости, не радуйся, простодушный конвойный! Не твоего стука опасаюсь я сейчас, не от твоей хитрой ухмылки сердце теснит! Черноватый курчавый ариец, что дожидается за рулем поданного мне "мерседеса", - не дичь которую ты вовремя засек и высмотрел. Охотник он! На меня и на тебя, дубина ты старая, стоеросовая. И чтобы переиграть его, надо мне все свое былое мастерство, все секреты моего необычного ремесла припомнить, оживить в себе дремлющие инстинкты - умение и готовность убить первым. Не буду с тобой разговаривать, конвойный ты мой, сторожевой, караульный ты наш, охраняющий. Нельзя силы тратить. Только палец воздел указующий и предупредил строго: - Бди! Распахнул дверцу мерседесовскую, тяжелую, лакированную, бесшумную, бросил свою измученную похмельем плоть на упруго-тугие подушки сиденья, посмотрел в ехидную морду Магнуста и сказал ему деликитно: - Здравствуй, сынок дорогой! Как у вас говорится - гут шабэс! А у нас есть песня такая: "Сегодня мой родной Абраша - выходной, сегодня я иду к нему домой..." Магнуст покачал головой, вздрогнули-звякнули его цепочки и бряцальца: - Нет, сегодня вы еще не идете ко мне домой. Рано... Вы еще не готовы... Машина сыто, басовито рявкнула мотором, помчалась по грязному, расплеванному слякотью проезду, вспарывая с сиплым сипением густые снеговые лужи. - Ну, не готов так не готов, - смиренно развел я руками. - А если не секрет, поделись, Магнустик, сокровенным: когда, интересно знать, удостоюсь я вашего сердечного, широкого, традиционного иудейского гостеприимства? Магнуст проскочил на красный свет, вывернул на Ленинградское шоссе, погнал в сторону центра. Он вздыхал, цокал языком, мотал башкой, будто сам с собой советовался, решение важное принимал, пока наконец не надумал: - Когда я получу от вас аффидевит... - Господи, это еще что такое? - переполошился я. Магнуст, не отрывая взгляда от дороги, скосил на меня зрачок, дрогнул змеистой губой: - Я помню, что вы учились на медные деньги. Но думаю, что как профессор права вы прекрасно знаете: аффидевит - заверенный документ, официальное свидетельство, имеющее силу судебного доказательства... - А-а-а, вон оно что! - вздохнул я облегченно, прикрыл глаза в похмельной истоме и, подремав одно мгновение, спросил тихо: - А судить-то кого собираетесь? - Вас лично, обстоятельства и время! - отчеканил Магнуст, будто из пистолета над ухом шмальнул. - Снова-здорово! - устало вздохнул я. - Вот навязался ты на мою голову! Дался тебе я со своими ничтожными делишками... Машина вписалась в плавный поворот перед Красной площадью, миновала Манеж, оставила олеворучь зубчатый багровый булыжник Кремля, легко взлетела на Каменный мост. Магнуст молчал и грязно-русофобски ухмылялся. Вот уж воистину - дал мне дьявол послушание! - Слышь, сынок, а ты меня приглашал прогуляться - так и будем в машине моцион принимать? - поинтересовался я. - Нет, не будем, - успокоил Магнуст. - Мы погуляем на воздухе. Мы с вами на дачу едем... В санаторий, так сказать... "Мерседес" гнал в сторону кольцевой дороги по Калужскому шоссе. - Да-а, это замечательно! Мне нужен воздух. Здоровья нет совсем. Старость, сынок, не радость. Ты молодой, здоровый, ты этого пока не понимаешь. А когда человек - вот как я - на пороге своего биологического ухода, распада тканей, гниения плоти, испарения духа - это тогда тяжело... Магнуст сочувственно вздохнул: - При таком самочувствии вам будет легче принять неизбежное... - Ой, Магнустик, ты о чем это? - притворно всполошился я. - Никак ты меня убивать собрался? Смешно, как все возвращается на круги своя - тысячу лет назад точно так же я вез в машине своего агента-ювелира. Но в отличие от агента Дыма я не боялся, что Магнуст меня застрелит или утопит. Дело в том, что мне надо было, чтобы агент Замошкин замолчал навсегда, а Магнуст хотел, чтобы я разговорился во всю мочь памяти. Магнуст похмыкал, помычал и неожиданно серьезно сказал: - Вас убивать бессмысленно. Мне кажется иногда, что вы бессмертны, как людское зло... - Ну и спасибочки тебе, сынок, на добром слове! А едем-то мы куда? Санаторий-то чей? Не поворачиваясь ко мне, Магнуст сухо обронил: - Санаторий имени Берии... ╗лки-моталки! Вот он, гад, что удумал! Следственный эксперимент - реставрация совершенного преступления с выездом обвиняемого на место происшествия. Мелькнул дорожный указатель направо: "Дом творчества архитекторов "Суханово" - 1 км". "Мерседес" промчался мимо облезлого дома дворцового типа, свернул налево и остановился с визгом, вознеся по сторонам волны мокрого грязного снега. Трехэтажная постройка за забором, много снующих мышино-серых людей в милицейской форме - здесь сейчас какая-то школа милиции. Я слышал об этом, а сам не видал. Не видал и не бывал здесь множество лет. Пожалуй, с тех самых пор... "Сухановка". Санаторий имени Берии. Самая страшная следственная тюрьма МГБ. Да, немного, пожалуй, людей вышло отсюда. Наверное, не осталось никого, кто мог бы внятно рассказать, что здесь вытворяли много лет подряд... - Итак, дорогой фатер, я вижу, мне удалось пробудить в вашем горячем сердце чекиста ностальгические воспоминания об этой юдоли скорби, - сказал спокойно-уверенно Магнуст. - Давайте погуляем по этим элегическим аллеям и вспомним вместе, что здесь происходило с вами незадолго до смерти Сталина... - Ошибочку даешь, сынок, - пожал я плечами и вылез из машины на воздух. - Я к "Сухановке" отношения не имею - мои клиенты здесь не сидели... Я и не припомню, когда я здесь был... Магнуст крепко взял меня под руку и, гуляючи, повел неспешным шагом вокруг "Сухановки", мимо бесконечного забора, в сторону Дома творчества. Остервенело орали и дрались в голых кронах деревьев грачи, ветер нес солоноватый запах воды и древесной прели. - Я понимаю, что на пороге биологического ухода человека слабеет память, исчезают незначительные пустяки, вроде плана уничтожения целого народа. Но я вам помогу - я буду вам напоминать детали и частности, и вы сможете вспомнить картину в целом... Итак, январь 1953 года. Вы гуляете по этой аллее с доктором Людмилой Гавриловной Ковшук. Ее-то, надеюсь, вы не забыли? Вы ведь ее создали, как Пигмалион Галатею... Правду говорит жидоариец, пархитос проклятый. Я изваял из дерьма свою Галатею, оживил ее в картонных корочках уголовного дела, дал ей небывалую, невероятную славу. Но Пигмалион женился на своем ожившем куске камня. А я на Людке не женился, я обошелся с ней совсем по-другому... Как известно советским людям из пьесы прогрессивного английского писателя Бернарда Шоу, девочку-замарашку подобрали на панели профессор Хиггинс и полковник Пикеринг. И сделали из нее вполне знаменитую леди. Я произвел сокращение штатов, совместив полковника и ученого в одном лице - в своем. И сделал из бессмысленной пухнастой девки национальную героиню, затмившую своей всенародной славой всех знаменитых баб в отечественной истории. Это была звездная судьба - такая же яркая и такая же короткая. Ее имя знали четверть миллиарда человек - ей-богу, немало! А вся история с Людкой Ковшук - от начала до конца, от восхода до заката, от возникновения до исчезновения, - вся она заняла чуть меньше трех месяцев. И подобрал ее я - полковник-учитель - не на панели, а в ресторане "Москва". На дне рождения моего боевого друга Семена Ковшука - ее родного, можно сказать, единоутробного брата. Большая была гулянка! Я приехал с небольшим опозданием, и почти все уже были сильно пьяные. Она сидела во главе стола рядом с блаженно дремлющим Семеном, олицетворяя его родословную, семью и вечное бобыльство. Большая, белая, красивая, с темно-русой косой, уложенной в высокую корону. Я выкинул с места ее правого соседа - какого-то малозаметного шмендрика, сел рядом и налил себе и ей по фужеру коньяка. - За знакомство! - и чокнулся с ней. - Со свиданьицем, - кивнула она и сделала хороший глоток. - Павлуша, - наклонился ко мне ближе Семен, - это сеструха моя Людочка! Ты к ней грабки свои ухватистые не тяни, она у меня, как цветок чистый... - Послушай, цветок чистый, - обратился я к Людке, - что это они тут так быстро нарезались? - Не знаю, - пожала она круглыми плечами и сморгнула малахитово-зеленым глазом. - На работе устают, наверное... Много нервничают... - А ты на работе не нервничаешь? - поинтересовался я. - Не-а, - покачала она головой и розовым, кошачье-острым язычком облизнула пухлую нижнюю губу. - У меня работа хорошая, спокойная... Семен дернул за руку сестру: - Ты, Людка, держи с ним ухо востро. Оглянуться не успеешь - он уже между ляжек урчать приладится... - Отстань со своими глупостями! - жеманно мотнула своей русой короной Людка. - Глу-у-упостями! - обиженно протянул Ковшук. - Ты его не знаешь! Он у нас орел! Один на всю Контору! Далеко пойдет, коли мне не прикажут остановить его... Я и ухом не повел, легонько погладил ее ладонь, ласково сказал: - Не обращай внимания. Ты про свою работу говорила... - Я в Кремлевской больнице работаю. Физиотерапевтом... Ай да цветок чистый! Мы-то знаем, зачем в Кремлевке берут в физиотерапию да в водные процедуры, в массажную таких вот молодых красивых девок! А праздник меж тем бешено развивался. Славные мои коллеги, товарищи и отчасти подчиненные, устав на нашей тяжелой, нервной работенке, теперь отдыхали вовсю. Один спал, аккуратно уложив морду в блюдо с рыбой, другой наблевал на дальнем конце стола, двое мерились силой, уперев локти на столешницу и надувшись до синевы, вязко ругались матом, оперативник Столбов задумчиво ел руками из вазы крабов в майонезе, все жадно пили, а Лютостанский танцевал. Конечно, это надо было видеть. Кажется, он один пришел на гулянку в форме и теперь праздновал свой час. Ломаной, развинченной в каждом суставе походкой он подходил к любому ресторанному столику и, не спрашивая ни у кого разрешения, брал бабу за руку и вел танцевать. И ни один из геройских кавалеров не прогнал его прочь, и бабу силком не возвратил на место, и галантного Владислав Ипполитыча по морде не хряснул. Потому что на этой голенастой лупоглазой саранче был броневой панцирь майора госбезопасности. Забавное это было зрелище - танцует саранча в человеческий рост. Лютостанский танцевал хорошо, гибко, ловко, легко. И удивительно непристойно. Он прижимал к себе партнершу так, что она входила всеми своими мягкостями во все изгибистые сочленения его остроломаного тулова, он мял ее и тискал, наклонял под собой до самого пола, вздергивал на себя, и в каждом повороте его сухая, тощая нога в синих бриджах оказывалась у нее между ляжек. Это были странные танцы. Он своих партнерш в центре зала, на глазах растерянных кавалеров раздевал, мял, насиловал, и, когда замолкала музыка, у этих баб был затраханный вид. Но никто слова не вякнул - на Лютостанском была защитная форма с синими кантами. Он так распалился этими танцами, похожими на сексуально-эротическую физкультуру, что с разбега уцепил Людку Ковшук за руку и шаркнул ножкой: - Разрешите?.. - Пошел вон, - сказал я ему ласково. - Что-что? - переспросил он удивленно, все еще пребывая в своем пляско-половом экстазе. - Ничего, - пожал я плечами. - Деликатно предлагаю пойти на хрен... Не по твоим зубам девочка... То ли он выпил в этот вечер лишнего, то ли его вялые гормоны от запаха женского пота и одеколона забушевали, то ли Минька Рюмин его чем-то обнадежил, но вдруг этот говенный лях забыл свою трусливую сдержанность и спросил с вызовом: - А почему? Интересно было бы узнать!.. И вылупил на меня огромные серо-зеленые глаза удавленника. - Потому что у тебя сфинктер слабый, - громко засмеялся я. - Если узнаешь, кто ее танцует, ты посреди зала обоссышься... Людка испуганно-внимательно посмотрела на меня, и Лютостанский сразу очнулся от припадка храбрости, залепетал что-то невнятное, загугнил, закланялся, и я по-товарищески добро сказал: - Иди, Владислав Ипполитыч, иди танцуй, не маячь. Тут тебе ничего не светит... Он нырнул в месиво пляшущих тел, а Людка, придвинувшись ко мне ближе, спросила: - А кто меня танцует? - Я. - Чего-то не заметила, - неуверенно усмехнулась она. - Ты просто об этом еще не знаешь. Не успел сказать... Через час все уже напились до памороков. Никто и не заметил, как мы ушли. Была середина ночи, весна. Плотный, тугой ветер ходил колесом но Манежной площади. Город дремал жадно и зыбко, как солдат в окопе. Люди спали тревожным и сладким сном, пластаясь по своим кроватям, судорожно, как любимых, тискали подушки и круче вворачивались в коконы одеял, потому что и во сне помнили: в любой миг их могут поднять из постелей, в которые они не вернутся никогда. И поскольку мы, вынимавшие людей из постелей, знали, что завтра могут вынуть нас самих, то так и получилось, что по ночам мы никогда не спали. Работали или отдыхали, а все равно ночь была нашим днем. Одно слово - Кромешники. И в ту ночь я не спал. Людка занимала угловую комнату в коммунальной квартире, и, когда мы шли по коридору, она негромко пришептывала: - Не стучи каблуками... Соседи... Неудобно... Боюсь... А я засмеялся: - Плюнь... Скоро в отдельную большую квартиру переедешь... Она хихикала тихонько: - Ты, что ли, отжалеешь? - Не понимала, глупая, какую роль я ей назначил в будущей пьесе. Не знала, что всенародной героине, можно сказать, спасительнице Отчизны негоже жить в обычной коммуналке... Я лежал, задрав ноги на спинку кровати, а Людка мылась в большом эмалированном тазу, и спазмы похоти накатывали на меня неукротимо, как икота. В полумраке комнаты дымилось белизной ее гладкое тело, по которому с шорохом скатывались струйки воды, тяжелая охапка волос рухнула на спину - густая русая плащаница до самой круглой оттопыренной попки, похожей на две свежие, наверняка горячие сайки. И гудящие от упругости волейбольные мячи грудей. Сладкий, безусловно, человек. Каких, интересно знать, министров и маршалов умирающую старческую плоть она оживляла своей физиотерапией в Кремлевской больнице? Я этим интересовался не от ревности, а по делу. Если бы мне даже не пришла в голову гениальная мысль ввести ее в комбинацию, я бы ее все равно не отпустил просто так. Эта бабочка при правильном с ней обращении могла бы стать незаменимым агентом. Но я ей придумал предназначение выше. Я наметил для нее роль спасительницы Родины... Да, это был надежный товарищ по койке. Лихая рубка получилась - с песнями и с криками, с нежными стонами и с воплями счастливого отчаяния. Не знаю - может быть, изголодалась она от физиотерапевтической нудьбы, именуемой половой жизнью командиров, а может быть, я ей по душе пришелся, но заснула она только под утро. Истекала ночь, неслышно густел свет, и лицо ее на подушке проступало, как на фотобумаге в проявителе изображение. Таяла таинственность сумрака, и мне виделось красиво-грубое лицо ее брата Семена, и в этом было что-то извращенчески-отвратительное, и она мне была противна. А Людка почувствовала, наверное, это во сне, проснулась и, не открывая глаз, просительно-быстро сказала: - Солдатик, женись на мне - тебе хорошо со мной будет... Я только тебя любить буду... Я поцеловал ее в закрытые глаза и со смешком шепнул: - Я тебе не нужен... Я тебя через год за маршала выдам замуж... - Маршалы старые... - Через год будут другие маршалы... Новые... Молодые... Она куснула меня легонько за мочку и спросила: - А на кой я молодому маршалу сдалась? Я прижал ее к себе: - Если будешь меня слушать, через год маршалы будут считать за честь тебе руку поцеловать... ГЛАВА 21. МАРТОВСКИЕ АИДЫ Аллея превратилась в снежно-водяное месиво, и я чувствовал, как леденеют промокшие ноги, отнимаются пальцы, стынут и не гнутся колени, как холод поднимается в живот, в сердце, как он заливает меня полностью, вызывая не ознобную дрожь, а спокойное ледяное окостенение. Это не мартовская талая жижа замораживала меня - это студеные плывуны времени вырывались из глубины и волокли меня по каменистому руслу воспоминаний, чтобы влиться в их проклятущую кольцевую реку времени. В конце дорожки темнел причал - Дом творчества архитекторов, старинная дворянская усадьба, обезображенная модерновой реставрацией. Да, именно здесь, по этой аллее мы прогуливались с Людкой Ковшук, которую я инструктировал перед большим совещанием с участием нашего незабвенного министра тов. Игнатьева С.Д. "S.D." Это был прогон, генеральная репетиция предстоящего спектакля, и собрали на это совещание всех участников представления, всю труппу, всех занятых в постановке. А Магнуст легонечко подталкивал меня локтем в бок: - Вспоминайте, вспоминайте... Вам есть о чем вспомнить... Да, мне есть о чем вспомнить. Но только вспоминать неохота. И я сказал ему дрожащими от стужи и напряжения губами: - Не могу... Замерз... У меня нет сил... Магнуст коротко, зло хохотнул: - Это мы сейчас поправим. Мы вошли в вестибюль Дома творчества, и, судя по тому, как он уверенно здесь расхаживал и люди почему-то с ним здоровались, он, видимо, был здесь не впервой. Он вел себя уверенно - спокойно, решительно - нагло свой человек! Правду сказать, эта железная сионистская морда везде вела себя очень уверенно. Они ведь у нас везде свои люди. В гардеробе на вешалке болтались висельниками несколько шуб. Я бросил на деревянный прилавок свою куртку и, дрожа и теснясь озябшим сердцем, пошел за Магнустом, который растворил большую стеклянную дверь и направился в буфет. Здесь был красно-черный полумрак, тепло, пахло жизнью. Он подтолкнул меня к столику, а сам повернулся к стойке: - Много кофе и коньяк!.. Алчно глотнул я из фужера золотисто-желтую жидкость, и сердце, будто от валерьянки, впитало счастливый жизненный импульс: оно дернулось, стукнуло, забилось, оно начало колотиться, разбивая объявшую его ледяную корку. Я сидел в тепле, в тишине, в коньячной сумери, ощущал, как утекает из меня холод, и хотел только одного: чтоб исчез Магнуст и я остался здесь один. Но Магнуст не мог никуда исчезнуть, он, видимо, будет жить со мной всегда. - Вспоминайте! - говорил он время от времени. - Вспоминайте, вам есть о чем вспомнить. Он повторял это как заклинание. И я, ненавидя его и стараясь сопротивляться, все равно вспоминал. Я поднимал свою память, тяжелую, зло огрызающуюся, как зимнего медведя из берлоги. Я не хотел, чтобы эти воспоминания возвращались ко мне, но они назойливо роились, подступали яркими, совсем не потускневшими картинами прошлого, которое, я надеялся, истаяло навсегда. В буфет ввалилась большая группа наших бессмертных зодчих с гостями иностранцами, не то голландцами, не то шведами. Хохот, шутки, громкий говор, хлопанье по спинам. Наши вкручивали им арапа о необходимости сотрудничества для укрепления творческих и культурных связей, а иностранцы, как гуси, блекотали в ответ: "0-ла-ла-ла-го-то-ла-ла-ла..." Буфетчица включила стоящий на стойке радиоприемник, и казенный дикторский голос радостно сообщил, что сейчас будет транслироваться концерт образцово-показательного оркестра комендатуры Московского Кремля и Ансамбля песни и пляски конвойных войск МВД. Я поднял тяжелую голову, посмотрел Магнусту в лицо и сказал ему искренне, от всего сердца: - Зря ты радуешься, дорогой мой зятек, Магнуст Теодорович! Нет у тебя никакой победы. Хойтэ принадлежит вам, а Морген - нам. Всю жизнь вы, иностранная гультепа, будете веселиться под музыку ансамбля конвойных войск. Покачал головой Магнуст: - Не всегда. Поэтому я и хочу от вас правды. - На кой она тебе? - развел я руками. - Эта правда теперь уже не страшна, а смешна. - Вот и посмеемся вместе, - сказал вежливо Магнуст, и я пригубил еще один фужер. Пролетела стопка-душегреечка. Сладкая горячая волна подтопила ледник, в который я вмерз, мне очень хотелось спать. Но Магнуст въедливо спросил: - Это совещание в Сухановке было до официального сообщения госбезопасности о врачах-отравителях? Или после? - До. До сообщения, - кивнул я. - Дня за три-четыре. На этом совещании было принято решение ускорить всю акцию на два месяца. Мне было тяжело говорить. Плохо слушался язык, еле шевелились губы, и слова умирали во рту, их трупики невнятно выпадали на стол. Господи Боже мой, как отчетливо я помню текст этого сообщения! Может быть, потому, что первый вариант его писал я сам? Сейчас, спустя десятилетия, так отчетливо всплыла перед глазами газетная полоса. "...Органами государственной безопасности раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза. Шпионы, отравители, убийцы, продавшиеся иностранным разведкам, надев на себя маску профессоров-врачей, пользуясь оказанным им доверием, творили свое черное дело. Группа врачей-вредителей, эти изверги и убийцы, растоптали священное знамя науки, осквернили чудовищными преступлениями честь ученых. Подлая рука убийц и отравителей оборвала жизнь товарищей А.А.Жданова и А.С.Щербакова, ставших жертвами банды человекообразных зверей. Врачи-преступники умышленно игнорировали данные обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, назначали неправильное, губительное для жизни "лечение". Органы государственной безопасности разоблачили банду презренных наймитов империализма. Все они за доллары и фунты стерлингов продались иностранным разведкам, по их указкам вели подрывную террористическую деятельность. Американская разведка направляла преступления большинства участников террористической группы. Вовси, Б.Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие - эти врачи-убийцы были завербованы международной буржуазно-националистической организацией "Джойнт", являющейся филиалом американской разведки. Во время следствия арестованный Вовси заявил, что он получил директиву "об истреблении руководящих кадров СССР через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса". Другие участники группы Виноградов. М.Коган, Егоров - являлись давнишними агентами английской разведки, по ее заданиям они давно творили преступные дела. Врачи-убийцы поставили себе задачу вывести из строя любимейших народом военачальников маршалов Василевского, Говорова, Конева, Штеменко. Преступная банда врагов нашей Родины, продавшаяся рабовладельцам-людоедам из США и Англии, поймана с поличным. Презренных наймитов империалистов ждет суровая и справедливая кара. Следствие будет закончено в ближайшее время..." - А почему пришлось ускорить? - спросил Магнуст. - Случилась утечка информации. И на старуху бывает проруха, - развел я руками. Н-да-те-с, и на нашу старуху - Контору - случается проруха. Эта проруха, а точнее говоря, прореха в защитном панцире нашей секретности прохудилась в конце пятьдесят второго года, когда дело врачей уже набрало полную силу и Внутренняя тюрьма, Лефортово и Бутырка были заполнены фигурантами по предстоящему справедливому возмездию. Эту прореху прогрыз в нерушимой стене нашей всеобщей таинственности Джекоб Финн - старый резидент в Канаде. Почтенный канадец Джекоб Финн, именовавшийся когда-то в миру Яковом Наумовичем Халфиным, был бойцом старого набора, опытным и хитрым шпионом, отбывшим на загранработу несколько десятилетий назад, еще во времена начальника стратегической разведки Артузова. Этакий Янкель при дворе короля Артура Христианонича Артузова. На западе Халфин сделал очень успешную финансовую карьеру, стал преуспевающим капиталистом и отменным организатором шпионской сети во всей Северной Америке. Именно через него установили связь с супругами Розенбергами, когда-то спершими секрет американской атомной бомбы. И вот перед генеральной заменой всех еврейских кадров Финна дернули в Москву на установочный инструктаж. На самом деле планировалось его послушать, посмотреть его старые связишки в Москве, подверстать данные оперативной разработки для более живописного расклада будущего дела и окунуть в подвал. А Джекоб Финн меж тем, покрутившись неделю в центральном аппарате, быстро смекнул что к чему. Видимо, капиталистически предпринимательские мозги, поставленные на школу чекистского воспитания, крутятся быстрее, чем у всякого остального населения. Во всяком случае, Яша Халфин понял, что именно грозит всему его семитскому племени здесь в ближайшее время. И совершил неслыханный во все времена финт. Этот человек нарушил священный для нас всех закон дисциплины. Никому не могло прийти в голову, что при команде "Сесть на снег! Руки за голову!" человек может вместо спокойного сидения на снегу и терпеливого ожидания пули в затылок встать и побежать, или поползти, или потихоньку прокрасться в сторону - во всяком случае, не выполнить приказ. А Джекоб Финн это сделал. Он оторвался от наружного наблюдения, установленного за ним круглосуточно, выехал в Ленинград и там со своим канадским паспортом пересек границу и убыл в Финляндию, поскольку никому не пришло в голову давать указание в сводку-ориентировку на все контрольные погранпункты о необходимости задержать канадского подданного Джекоба Финна. И выехал! Я вообще думаю, что он привез с собой пару запасных настоящих паспортов с визами. Из Финляндии он дал деру в Америку и там пошел в ЦРУ и сдался, подробно проинформировав их о готовящемся процессе над евреями. В общем-то нам очень помогла дубиноголовость наших контрагентов и постоянных оппонентов - американских шпионов. В их ученые эгзхедские головы не мог прийти такой уголовно-дерзкий и идиотически-наглый план наказания целого народа через обвинение его врачей. Поэтому информация Джекоба Финни не вызвала надлежащего доверия, хотя кое-что они стали проверять, и отдельные сведения стали просачиваться в прессу, общественное мнение и конгрессменские круги. И тогда у нас было решено - пока американцы не расчухались совсем, провести депортацию евреев в сжатые сроки. Для этого нас и собрал всех в Сухановке Семен Денисыч Игнатьев. И моя нежная белотелая голубка Людочка Ковшук уже принимала в нем участие, поскольку моими усилиями она стала одной из центральных разыгрывающих фигур. С той памятной ночи, когда мы вместе уехали со дня рождения ее брата и я пообещал ей славу национальной героини, она сильно продвинулась. Моими ходатайствами и рекомендациями ее перевели в первое терапевтическое отделение Кремлевской больницы. Людка освоила электрокардиографию и стала ассистентом-помощником у всех этих профессоров еврейских умников. Мне было необходимо, что-бы она могла по крайней мере исчерпывающе объяснить, каким образом они пытались отравить, убить, замордовать, замучить наших несчастных безответных главнейших командиров. На основании ее свидетельских показаний как основного фактора обвинения и строилось дело. Каждый день она плакала и говорила мне, что не запомнит все, что ей надо говорить, а я успокаивал ее, ласкал, объяснял и обещал твердо, что еще месяц, еще неделя, еще день - и она проснется знаменитой на весь мир. И эту часть своего обещания я выполнил, потому что через неделю после разоблачения банды врачей-убийц и отравителей во всех газетах был опубликован Указ Президиума Верховного Совета о награждении ее орденом Ленина за помощь, оказанную правительству в деле разоблачения врачей-убийц. Эх! Сладкая ты моя, безмозглая, любвеобильная мясная патриотка! Разве ты могла представить себе, что в твой адрес пойдут сотни тысяч писем, понесут бесчисленные почтовые сумки с телеграммами, что знаменитые писатели будут печатать в газетах и журналах о тебе восторженные очерки, что борзописцы и пииты посвятят тебе свои вдохновенные строки! Запомнил почему-то одно стихотворение: Позор вам, общества обломки, За ваши черные дела. А славной русской патриотке На веки вечные - хвала! Но это уже все было потом. А тогда, на совещании в административном корпусе Сухановки, мы сидели рядом, и время от времени я под столом сжимал твое пышущее жаром бедро, успокаивая и напоминая, что я здесь, рядом с тобой и что мы будем вместе до самого конца. Я и это обещание выполнил. Мы с тобой были вместе до самого твоего конца. И Семен Денисыч лично похвалил Людку, нас поучили, выставили нам оценки. - Учитесь, учитесь у простой русской женщины... - гундел он. - Как надо любить Родину и ничего не бояться. Произнеся эти слова, Семен Денисыч задумался ненадолго, и жирные мыши его бровей заползали по лицу. Он сказал задумчиво, будто размышляя вслух: - Она ведь вступила в борьбу с целой группой профессоров со всякими там степенями и званиями, с именами! Академики! Это было трудно ей, очень трудно, и пускай ее стыдили за медицинское невежество или обвиняли в легкомыслии, а она не опустила ни головы, ни рук. И она победила в этой крайне сложной, мучительной борьбе. Ведь у этой своры расставлены везде свои люди. Мы с восторгом и почтением слушали высокую оценку труда Людмилы Гавриловны из уст министра, восхищенно мотали головами, цокали языками, завистливо вздыхали по поводу исполнения ею на репетиции роли, придуманной и написанной нами. Потом от общепатриотической лирики перешли к делам сугубо практическим. Начальник ГУЛАГа генерал-лейтенант Балясный объяснял нам сложность одновременной депортации двух миллионов евреев. - Это вам не яйца в кармане катать - два миллиона жидков перетырить из одного конца страны в другой, - пояснял он. - Вы сами хотя бы задумайтесь: если только в одном месте построить их в колонну по пять, то на сколько растянется эта колонна! Можете представить? В присутствии министра Балясный всячески хотел показать трудности предстоящей ему работы, стягивая одеяло успеха с нас на себя. - Значит, если в уме прикинуть... - генерал наморщил мудрый лоб, но, не в силах совладать с хитростями арифметики, придвинул блокнот. - Маршевый шаг в колонне - один метр, это, значит, расстояние между шеренгами. Если будем считать отряды по пять тысяч человек - это километровой длины колонна. На ее охрану нужно конвойный взвод. Значит, нам надо перегнать к местам погрузки в вагоны этапные марши длиной четыреста километров. И четыре дивизии конвоя. Ну, тут есть специалист Министерства путей сообщения, он подскажет, сколько нам понадобится вагонов. Я думаю, если взять обычный телятник на сорок человек, ну, туда можно набить человек восемьдесят по крайней мере. Конечно, без вещей. Скорость движения предстоит... Дальше шли бесконечные математические выкладки. Специалист-путеец в форме генерала железнодорожных войск затеял с ним спор. Походя выяснилось, что в нашем традиционном бардаке не решен вопрос, куда все-таки повезем: на полуостров Таймыр - предварительно намеченную базу расселения, или в конец Сибири Биробиджан. Если далеко на Восток - в Биробиджан, то ехать почти в три раза дальше, но железнодорожное сообщение позволит их компактнее депортировать. Поэтому после долгого обсуждения было решено предложить правительству сделать центром сосредоточения Биробиджан, там у них существует какая-то их опереточная государственность, там их удобнее будет складировать. Игнатьев прекратил спор, задав вопрос по существу: - Мне надо входить к товарищу Сталину с вопросом: как быть с евреями-половинками? У кого, значит, только отец или мать евреи? Возник горячий спор. Минька Рюмин категорически настаивал на переселении всех, в ком есть еврейская кровь, без исключения. - Полумер для полужидков признавать не будем, - пошутил он категорически. Игнатьев задумчиво спросил: - Ну, а как быть с семьями? У кого муж или жена - того, это самое? Минька решительно рубанул: - Или пусть отказываются, или нехай едут с ними. Но если отказываются, то только через всеобщее оповещение, чтобы никаких недомолвок тут не было.... Генерал Балясный, посовещавшись на месте с мордоворотом из конвойных войск, попросил по крайней мере два месяца на подготовку операции. - К середине марта будем готовы, - заверил он. Лютостанский, давно тосковавший от невозможности встрять в разговор - тут ему не по чину было разговаривать, - в конце концов все-таки не удержался и тонким голосом спросил: - А как быть с Левитаном? Все на мгновение остановились и удивленно повернулись к нему. - А что? - спросил Игнатьев. - Ну все-таки любимец народа, еврейский дьякон, как бы голос Советов, - сказал Лютостанский, гадко захихикал и торопливо добавил: - У меня есть предложение - может быть, записать на магнитофонную пленку его сообщение о выезде всех евреев к местам нового проживания? Запустим ее по радио, а сам он уже будет в это время трястись в эшелоне, - и радостно потер руки. Все засмеялись. - Ну что же, идея деловитая, - кивнул одобрительно Игнатьев. Ободренный успехом, Лютостанский полез дальше и тотчас же получил по сусалам. - А как быть с Кагановичем? - спросил он. Игнатьев перевел на него тяжелый взгляд крошечных замешоченных глазок и сказал: - А вот это не вашего ума дело, майор... И вытряхнул его из разговора, как со стола крошку. Но эта мысль, очевидно, заставила его сосредоточиться на сложной ситуации с главным жидовинским представителем перед лицом Пахановым. Помотал задумчиво головушкой и неспешно сообщил: - Думаю, что Иосиф Виссарионович, как Христос, явит чудо там, в Биробиджане, воскресит он им их любимого Лазаря Моисеича... Все тихонечко заулыбались, захихикали, и я понял, что песенка Кагановича спета. Такие шутки о действующих членах Политбюро у нас произносят вслух, когда их судьба уже предрешена. Начальник разведки Фитин задал вопрос о том, как отразится на международном положении эта акция. Он располагает, мол, сведениями, что правительства США и Западной Европы могут предпринять очень решительные меры в ответ на депортацию евреев. Игнатьев уверенно махнул рукой: - Ничего не будет! Иосиф Виссарионович мне точно сказал, что из-за евреев войны с Западом не будет... И Минька грубовато подъелдыкнул: - Фраера всегда боятся жутковатых... Потом начали обсуждать формально-процессуальную сторону исхода евреев из страны в ссылку и их уничтожение. Здесь главным оратором был Минька Рюмин. Он объяснил, что после проведения казни основных обвиняемых на процессе в крупных городах неизбежно возникнут стихийные погромы, длящиеся в течение недели. Это будет нормальная реакция настоящих патриотов, подлинных граждан, простых советских людей на бандитские действия отдельных изменников Родины - жидов, отравителей, убийц и диверсантов. После этого советское правительство пойдет навстречу пожеланиям оставшихся честных евреев, не причастных к жуткому преступлению, об их добровольном переселении в замкнутую зону для постоянного проживания. Необходимо, чтобы этот исход возглавил какой-то неофициальный авторитетный еврейский лидер... Слушая Миньку, я понимал дальние прицелы Владислава Ипполитовича Лютостанского. Он не оставил своих надежд убить евреев их собственными руками. А Минька уверенно закончил: - На этот счет у нас имеются интересные разработки, и я их вам в течение недели представлю на утверждение... ...Я еще был там, на совещании, в многодесятилетней пропасти прошлого, казалось бы, ушедшего, казалось бы, забытого. Я старался их всех смыть из своей памяти. Я боялся, что Магнуст может расшифровать мои воспоминания и сделать из меня мост между прошлым и будущим. Но он отвернулся от меня, достал бумажник, раскрыл его кожаные пупырчатые створки и добыл пачку купюр, и, когда он разъединял склеившиеся новенькие десятки, на столик выпала его визитная карточка из гостиницы. Я не успел рассмотреть ничего, кроме названия гостиницы - "Спутник". Я сделал большой глоток коньяка и предложил своему мучителю: - Давай разойдемся по-хорошему. Незачем все это вспоминать. Там, только тени и призраки. Все это исчезло навсегда. Я пережил их всех, и в этом моя единственная вина перед тобой. А больше на мне вины нету. Я ведь был только солдат этой погибшей армии... Магнуст молча смотрел в стол, двигая неспешно на полированной поверхности мерцающий фужер с коньяком, потом откинулся на спинку стула, усмехнулся и сказал почти с грустью. - Когда я разговариваю с вами, то я всегда вспоминаю защитительную речь Фукье Тенвиля. - А он что, тоже у нас служил? - спросил я. - Нет, - покачал головой Магнуст. - Фукье Тенвиль не служил у вас. Он был генеральным прокурором Франции времен Великой революции. И этот маленький человек, бывший лавочник, добился гильотины для тысяч людей. Среди них были вся королевская семья, Дантон, Камил де Мулен, Жак Ру, Гебер, Шомет, Кутон, Робеспьер, Сен-Жюст, ну просто всем он отрубил голову... Я наклонился к Магнусту: - Ну и что же сказал этот замечательный человек? - Когда его судили термидорианцы, он объяснил: сюда следовало привести не меня, а начальников, чьи приказы я исполнял... Я думаю, что вы, уважаемый полковник, должны были бы написать на своих знаменах. - Мне - не надо! Термидор еще не наступил. А ты меня судить не можешь. - Я уже говорил вам, господин полковник, что я не суд и определять вашу вину не собираюсь. - А чего же ты хочешь тогда? - Я хочу правды! Я хочу узнать, как вы убили рабби Элиэйзера Нанноса. - Не убивал я твоего деда, - ответил я устало. - Я вообще о нем ничего не знал, это все придумал Лютостанский. - Но переговоры с моим дедом вели вы. Лютостанский его только мучил, - горько вздохнул Магнуст. Это было правдой. Немало подразузнал он о нашем прошлом, надо отдать ему должное. Этот проклятый жидюга Мерзон, видимо, разболтался там всерьез. То ли они вытрясли из него информацию, то ли его пресловутые муки совести ели? Во всяком случае, правду говорят: жид прощеный - что конь леченый. Зря я пожалел тогда Мерзона! Но объяснять это Магнусту было сейчас неуместно. Я лишь сказал, что, мол, да, конечно, переговоры с Элиэйзером Нанносом я вел, но только как старший по званию, притом выполняя приказ заместителя министра государственной безопасности Рюмина. Магнуст вздохнул и кротко спросил: - Он же, видимо, приказал вам вести переговоры и с Раулем Валленбергом? - Нет, он мне не приказывал вести переговоры с Валленбергом. Я их вел по собственной инициативе. И только с целью облегчить страдания вашему народу. Если бы Валленберг принял наши условия, то всем от этого было бы только легче... Видит Бог - чистая правда! Если бы Валленберг, содержавшийся в нижнем ярусе Сухановской тюрьмы, принял наши условия, всем от этого было бы только лучше. Но он, варяг жидовский, сука скандинавская, еврейский наймит, не принял наших условий, и всем от этого стало хуже, а уж ему-то - в первую очередь! Больше года его держали в режимном отделении Сухановки. Это было специальное помещение в полуподвальном этаже - нижний ярус. Оно было высотою метра полтора, и, конечно, зеку валленберговского роста находиться там было затруднительно. Круглые сутки он жил согбенно - когда Валленберга привели ко мне, то он был уже неисправимо горбат. Нижний ярус обладал еще тем замечательным достоинством, что по стенам шли отопительные трубы, к которым нельзя было прислониться - от них исходило тугое марево смрадного жара. А вместо пола были уложены чугунные решетки, под которыми с нежным шорохом и романтическим журчанием текли сточные воды. Зимой перепад температур между полом и потолком в этих камерах составлял градусов двадцать. Когда я впервые увидел Валленберга, то невольно обратил внимание, что его руки скрючены жутким ревматизмом. Держался знаменитый герой у нас очень тихо, напуганно, почти затравленно. Но я имел уже некоторый опыт общения с такими тихарями и знал, что сломать его будет трудно, если он сам не пойдет навстречу. - Вам нужен переводчик? - спросил я его. - Или вы уже освоились и говорите по-русски? Он готовно покивал головой: - Да, я могу говорить по-русски. Я много разговаривал по - русски. - В таком случае мы сможем потолковать с глазу на глаз. О чем бы мы с вами здесь ни договорились, это останется между нами - в случае если вы примите мое предложение. А если оно вам почему-либо не подойдет, это тоже останется подробностью вашей биографии. Валленберг смотрел в пол. Он уже научился великой зековской науке - никогда не смотреть следователю в глаза. - Я вас слушаю, - сказал он тихо, и меня удивило, что в его голосе, во всей его сгорбленной фигуре не было тревожного ожидания перемены судьбы, которое приходится так часто наблюдать у выдернутых из камеры долгосрочников. - Господин Валленберг, я уполномочен сделать вам предложение. Оно несложно, необременительно и вполне нравственно.Дело в том, что по соображениям государственной безопасности, с одной стороны, и руководствуясь заботой о безопасности еврейского населения в СССР - с другой стороны, принято правительственное решение депортировать евреев в один из отдаленных районов страны для компактного проживания. Это делается в целях сохранения его культурной и этнической общности... Валленберг еле заметно усмехнулся и мельком полоснул меня взглядом. - Ах, даже так, - сказал он. - Вы сильно продвинулись... У меня не было времени и желания устраивать с ним дискуссию, и я сухо отрезал: - Да, именно так. Вам предлагается определенного рода миссия. Она состоит в том, чтобы вы переговорили с заключенным Элиэйзером Нанносом, который до ареста являлся одним из главных раввинов на территории СССР и носит самозваный титул Вильнюсского гаона. Применительно к цивилизованным религиям это соответствует рангу митрополита. Так же быстро Валленберг взглянул на меня и сказал: - Я, как вы знаете, много имел дел с евреями и хорошо знаю, что такое цадик. Но о чем я должен говорить с ним? - О том, чтобы он возглавил этот еврейский исход. Мы заинтересованы в том, чтобы инициациатива исходила от самих евреев и от их духовных вождей. Нам не кажется правильным, чтобы возглавляли это движение казенные, официальные советские евреи. Мы полагаем, что этот позыв должен возникнуть из народных недр, из духовной среды... Валленберг молча рассматривал носы своих арестантских бутсов, долго молчал, потом, все так же не поднимая взгляда, спросил: - Вы что, боитесь еврейского восстания? Я засмеялся: - Ну, это уж вы тут совсем в заключении обезумели. Какое может быть восстание? Никакого восстания мы не допустим. Но для всех будет гораздо лучше, если переезд евреев к новому месту жительства пройдет быстро, организованно, в обстановке духовного единения и сплочения всего народа без всяких неприятных эксцессов. Валленберг покачал головой: - Вы хотите, чтобы евреи подтвердили представителям мировой общественности добровольность их исхода в ссылку? - Нет, - усмехнулся я. - Мы хотим предложить Элиэйзеру Нанносу роль нового современного Моисея. Валленберг вздохнул и медленно спросил: - Я не понимаю, какая роль отводится мне? - У вас очень простая роль. Наннос наверняка хорошо знает, кто вы такой. Вы своей проеврейской деятельностью достаточно прославились. Мы хотим, учитывая вздорный, тяжелый нрав этого старика, чтобы вы поговорили с ним и объяснили ему преимущества предлагаемого нами плана. - А если цадик откажется? - Тогда он погубит свой народ, потому что третьего не дано: или они организованно и спокойно переедут к месту нового поселения, или они должны будут неблагоразумно умереть. Валленберг глубоко вздохнул, как зевнул: - А почему я это должен сделать? - Не почему, а зачем, - поправил я. - Если вы сумеете уговорить Элиэйзера Нанноса, то мы разрешим вам выехать на родину... Валленберг не вздрогнул, не дернулся, внешне он оставался так же каменно спокойным. После короткого молчания он сказал: - Вы держите меня здесь восемь лет, и однажды вы вынуждены будете меня отпустить. Даже если я не совершу эту мерзость предательства. Я готов подождать еще несколько лет. Я встал, прошелся по комнате, подошел к нему и положил руку на его плечо: - Господин Валленберг, не надейтесь. То, что вы мне сказали, - это глупость. Для вашей страны и для вашей семьи вы уже давно мертвы. Следы ваши затеряны навсегда. И если вы не проявите благоразумия и не захотите нам помочь, вы никогда отсюда не выйдете, вы безвестно сгниете в этом мешке... Валленберг снова судорожно вздохнул-всхлипнул: - За эти годы я отучился удивляться чему-либо. Во всяком случае, я хочу вам сказать, что я не сделаю этой подлости, ибо вы хотите моим именем и именем цадика Элиэйзера Нанноса прикрыть убийство целого народа. Я не боялся в Венгрии гестапо, я и здесь вас не испугаюсь... И все это он говорил скрипучим тихим испуганным голосом. Я развел руками: - Ничего утешительного тогда вам сообщить не могу. У вас есть возможность поразмышлять пару дней. Если вы передумаете, уведомите меня о том, что вы готовы на переговоры. Если вы не надумаете ничего разумного я повторяю снова, - вы умрете здесь безвестно. Больше я никогда его не видел. Через четыре года после этой встречи Громыко уведомил шведов, что Валленберг скончался семнадцатого июля сорок седьмого года в больнице Внутренней тюрьмы от сердечного приступа. Я не знаю, жив ли Валленберг сейчас или он скончался от сердечного приступа, но спустя шесть лет после его мнимой смерти я разговаривал с ним, и был он горбат, искривлен ревматизмом, почти облысел, хотя дух его был несокрушимо тверд. Он ведь так и не согласился! И пришлось мне с Лютостанским и Мерзоном лететь на лагерный пункт Перша на самом севере Печорской лагерной системы. Печорлаг был сердцем, фактической столицей автономной северной республики Коми. Это была воистину комическая республика, всегда находящаяся в коматозном состоянии. Любой человек, прошедший нашу машину перевоспитания в этой республике, научался комическому отношению ко всем жизненным испытаниям на воле. Для перевоспитания отдельных заблудших душ здесь были созданы необходимые условия, и весьма способствовал этому местный климат: летом - бездонные болта и беспросветные тучи комаров и мошки, зимой - мягкий бодрящий морозец до пятидесяти пяти градусов по Цельсию, и нравы здесь соответствовали этому уютному климату, потому что когда мы подъехали к воротам лагкомандировки Перша, то на вахте увидели застреленного зека и отдельно лежащую отрубленную голову с вислыми усами. Начальник лагпункта Ананко отрапортовал мне и, проследив за взглядом Мерзона, пояснил: - Сегодня урки отрубили заступом голову завстоловой. - А что они так занервничали? - поинтересовался я. - Да он не соглашался выдавать им дополнительные "бациллы" на еду, а приварок урки не едят. - Из политических, что ли, завстоловой? - спросил Мерзон. - Конечно, - усмехнулся Ананко. - С урками бы до такого безобразия не дошло. Он проводил нас в контору и поинтересовался: - Пообедаем, конечно, сначала? Или хотите поговорить с кем? Лютостанский, хмельной от нетерпения поизгаляться над цадиком, предложил сначала поговорить. А я велел сначала подавать обед. Начальник лагпункта угостил жареной медвежатиной, семгой собственного посола, печеной картошкой, разварным мясом с хреном и большим количеством водки. Потом мы перешли в оперчасть, где нас уже дожидался доставленный зек Элиэйзер Наннос, номер Ж-3116. Элиэйзер Наннос сидел на табурете в углу комнаты, и вид у него был одновременно величественный и несчастный. Ярко-голубые детские глаза под низко надвинутой лагерной ушанкой, серебристая борода на засаленной груди лагерного клифта, значительная неподвижность и поджатые под себя ноги в валяных опорках. У него был вид пророка, упавшего по недосмотру в выгребную яму. Лютостанский быстро повернулся к начальнику лагеря Ананко и спросил трезвым, официальным тоном: - Доложите, пожалуйста, нам интересно знать: почему у вас зек небритый? Ананко от неожиданности заерзал и неуверенно пробормотал: - Как бы на него разрешение было... согласно его духовному званию. - Это вы что еще выдумываете? - подступил к нему Лютостанский. - От кого это разрешение такое? Существует общий нерушимый порядок - зек должен быть санитарно-гигиенически чист, побрит и помыт. Сегодня же побрейте ему бороду. Ананко подтянулся почти до стойки "смирно" и отрапортовал: - Слушаюсь! Будет исполнено... Наннос покосил выпуклым глазом на Лютостанского и ничего не сказал, хотя явно понял, что тот ему уготовил. Собственно, ничего страшного, ни боли, ни страдания, просто порядок надо соблюдать! Цадик, которого обрили, - это вещь особенная, вроде ощипанного догола орла. Дед со своим несчастно-горделивым видом изображал, будто не понимает по-русски или не хочет с нами разговаривать. Я заметил Ананко, что, возможно, не надо брить заключенного, если он действительно является духовным лицом. Надо только выяснить, насколько он готов подтвердить это свое состояние. Наннос и бровью не повел, он не хотел клевать на легкую приманку. Тогда я приказал Лютостанскому. - Владислав Ипполитович, объясните, в чем существо нашего вопроса заключенному Нанносу. Лютостанский, расхаживая по кабинету оперчасти и обращаясь не только к Нанносу, но и к нам ко всем, подробно рассказал о чудовищном преступлении, совершенном евреями против всего нашего народа, Родины и лично товарища Сталина. И пояснил проистекающие отсюда неизбежные последствия для этого злонравного народца. После чего предложил Нанносу объявить всем своим соплеменникам о необходимости под его знаменами добровольно отправиться на поселение в Биробиджан. Наннос слушал его по-прежнему безучастно, не глядя на него, не реагируя. - Спросите его по-еврейски - он понял, что ему говорят? - велел я Мерзону. Мерзон быстро проклекотал что-то, обращаясь к Нанносу, я вычленил из этого рокочущего потока слов обращение "рабби". Это и Лютостанский, видимо, заметил, потому что он глумливо выкрикнул: - Мы - не рабы, мы - рабби. Наннос кивнул и что-то коротко сказал Мерзону. Тот повернулся ко мне: - Наннос понял, что ему объяснил Владислав Ипполитович. - И что? - поинтересовался я. - Он хочет подумать или готов дать ответ сразу? Мерзон перевел. Наннос не спеша, внятно и медленно проговорил гортанную фразу. Мерзон объяснил: - Ему не о чем думать, он готов ответить вам немедленно. Я кивнул, и Наннос что-то долго говорил Мерзону, после чего тот, запинаясь и испуганно отводя от меня глаза, продекламировал: - Вы хотите убить евреев... Не вы первые в этой истории... К сожалению, боюсь, и не вы последние... Но все, кто пытался за эти три тысячи лет убить евреев, никогда не думали о том, что живой народ нельзя умертвить, пока он не захочет сам умереть... Народы умирают, только выполнив свою функцию... Евреи смогут умереть, только дав миру новый Божий закон, слив землю людей с нашими далекими праотцами... После того как великую благодать и мудрость принесет Мессия... - Пусть он здесь не разводит свое дурацкое мракобесие, - сказал Лютостанский. - Ему предложена четкая программа: или он согласен с ней, или подохнет сегодня же, как собака! Потом он повернулся ко мне за сочувствием: - Павел Егорыч, подумать только: народ наглецов! Это же ведь у них написано, что Бог им сказал: "Вас одних я признал из всех племен земли и взыщу Я с вас за все грехи ваши". Может, это он нам поручил взыскать за все грехи? - развеселился Лютостанский. Я был не уверен, что Мерзон переводит все, как надо, и переспросил его: - Ну-ка, осведомись еще раз у Нанноса - он все понял, что ему сказали? Мерзон быстро заговорил с цадиком и через мгновение повернулся ко мне, растерянно-разводя руками: - Зек сказал, что царь Соломон понимал язык сумасшедших... Мне было жалко смотреть на Мерзона. Он стоял рядом со мной, и мне казалось, что от плющащего и давящего его напряжения он источает острый запах ацетона. - Мерзон, скажи раввину, что, если он откажется от нашего предложения, евреи будут все равно депортированы силой и он станет виновником неизбежной гибели и страданий очень многих людей. Понимает ли он, какую берет на себя ответственность? Выдержка изменила раввину, и он, не дожидаясь мерзоновского перевода, сказал гортанно, с акцентом, но очень ясно: - Я понимаю... К сожалению, это вы не понимаете, что когда я предстану на суде перед Великим Господином, то он не будет меня упрекать за то, что в этой жизни я не стал Моисеем. Он будет меня упрекать за то, что я не захотел стать рабби Элиэйзером... Вмешался Лютостанский: - Павел Егорович, да что с ним разводить антимонии! Не понимают они человеческого языка. Он покрутил в руках зажигалку Мерзона, потом чиркнул колесиком, вспыхнул золотистый язычок, он придвинул зажигалку к лицу раввина, и пламя коснулось седой бороды старика. Остро запахло в комнате паленой шерстью, Наннос отдернул голову, и из огромного голубого глаза потекла слеза. Он отодвигался испуганно от Лютостанского, а тот придвигал ближе шипящую зажигалку, но раввин упрямо тихо бормотал: - Мир зла и скверны порождает забвение... Лютостанский обрадовался: - Для тебя, старик, точно наступает мир забвения. Ты пока не готов к разговору с нами, тебе надо подумать. Сейчас с тебя снимут лагерный клифт, и ты налегке, чтобы думалось быстрее, пока подождешь на улице... Потом повернулся к начальнику лагеря и деловито распорядился: - Вы его слегка подразденьте и отправьте до утра в БУР. Думаю, что завтра он будет много сговорчивее... Старик приподнял голову и тихо сказал: - Я не буду сговорчивее ни сегодня, ни завтра, никогда... Каждый еврей должен помнить, что он звено цепи от Адама до Мессии, и вы не сделаете меня убийцей народа моего... - Ты просто старый дурак! - заорал Лютостанский. - Не хочешь вести себя по-людски, мы тебе покажем, как с тобой надо обращаться. Старик встал со стула и, наверное, догадавшись, что я здесь старший, окрепшим голосом довольно твердо сказал, и еврейский заискивающий акцент почти исчез из его речи: - Вы сами не понимаете, что творите. Завтра, прорицаю вам, наступит конец света! И грех станет великим, как мир... и тогда забрезжит конец времен. Добро и зло станут неотличимы... расвет зальется сумерками... И слово будет, как молчание, а немота покажется истиной... И истина эта - страх, и страх ваш окажется смертью!.. Лютостанский без замаха ударил его костистым кулачком в лицо и закричал: - В БУР его! Разденьте его, вон отсюда! Я видел, что нам не удастся переломить старика, и поэтому не возражал, когда его, полураздетого, кинули в неотапливаемый лагерный карцер - БУР. До утра старик окостенел... И этот сумасшедший Магнуст хотел, чтобы я это все сейчас изложил ему! Чтобы я вспомнил все подробности для общественного обсуждения своей роли в смерти Элиэйзера Нанноса. Да не дождется он никогда этого! Лютостанского нет, и Мерзона нет, и Ананко сгнил наверняка где-то давно. Никто нам не судья. Я один пережил их всех и не скажу никому ничего. Никогда! И раскаяния моего не будет. И ответа пусть не ждут... ГЛАВА 22. ОДИССЕЙ-53 Магнустовский "мерседес" фыркнул всеми фибрами и фильтрами форсированного движка, пыхнул белым дымком из выхлопа и всосался бесследно в серую полутьму натекающего вечера. Только у поворота красноглазо-яростно мигнул габаритными огнями. И исчез. А я остался на этой тусклой улице, продутой сырым едким ветром. Зябко, и нет сил. Нет азарта боя. Этот хренов Магнуст - мой погубитель, он выцеживает из меня жизненную силу - прану. Убить его надо к едрене фене, нет другого выхода. Все равно не отцепится подобру-поздорову. В телефонной будке желтоватый пыльный свет, яростно-тухлый дух ссанины - цвет и смрад безнадежности. Достал пригоршню монет-двушек, обязательный боезапас кобелирующего бездомного мужика. Но бабы мне сейчас были не нужны, а потребен мне сейчас позарез автомобиль. Не такси, не "левак" и не мой наблищенный прекрасный "мерседес" на почти новой финской резине. Чужой, ничей, безымянный. Серый, невзрачный, неприметный. Пускай плохонький - мне он и нужен-то на один вечерок. Займу, пожалуй, у кого-нибудь из друзей. Лучше всего - у Актинии! Мы ведь друзья? Друзья должны помогать друг другу в трудную минуту. А у меня сейчас трудная минута. Тяжелый час. Мучительный день. Кошмарная пора. Истекающая жизнь. Сколько мне там Истопник намерил до конца месяца? Чвакнула монетка в телефоне, и сытый котовий голос Цезаря потоком патоки потек мне в ухо. Покалякали о том о сем. - К бабам поедем? - спросил я. - Выпивать, баловаться... Есть две мясные телки. Голос Актинии приглох, зашуршал тихонько, он, наверное, закрывал микрофон ладонью, прятал от жены Тамары Кувалды свой блудливый шепот: - Не могу, Паш... Вчера сильно прокололся... Тамарка бушует... Буду на диване лежать дома: очки нужно набрать... - Ну бывай... Тамарке привет... Бросил трубку и быстро набрал номер Ковшука, в его вестибюльную Швейцарию. Кто-то из его прихвостней почтительно ответил: - Щас Семен Гаврилыча покличут... Кликали долго, наверное, швейцарский адмирал самолично "сливки" готовил, я устал переминаться в тесном холодном зловонии автоматной будки, пока услышал его тяжелое, как упавшая гиря: - Ковшук слушает... - Это я, Сеня... Признал меня, друг дорогой? Гиря помолчала некоторое время, потом тяжело вздохнула: - И чего ты, Пашка, так всего боишься? Всех сторожишься, по имени не называешься... Телефон мой все равно не прослушивается... Я это знаю... - Вот и хорошо, Сеня... А если бы я не сторожился и не боялся, то звонить тебе сейчас мог только с того света, в прекрасном сне-воспоминании... Освободиться сможешь? - Когда? - Через час приеду. Ты готов? Гиря с дребезгом хмыкнула: - Я завсегда готов... А ты приезжай часика через два... Гость на спад пойдет... Мне сподручней отлучиться будет... И еще один звонок - городская справочная "09". Занято. Занято... Долгие гудки. Отбой. Занято. Ага! - Будьте любезны, телефон отдела размещения гостиницы "Спутник" на Ленинском проспекте... Записываю: 234-15-26... Спасибо... Все, надо ехать за машиной. Быстро перехватил левака и погнал к дому Актинии. Отогрелся в кабине, придремал и сквозь сонную полупьяную дрему думал о том, что лежащий на диване Актиния охотно, конечно, даст мне свой задрипанный "жигуль" цвета винегретной блевотины. Чего там жалеть? Это же не "мерседес". Мы ведь друзья. Я знаю его "жигуль" как свои пять пальцев - сколько езжено на нем вместе. И тумблер секретки слева от руля под приборным щитком. Если бы Актиния знал, что мне нужна его жалкая машингнка, он бы мне ее сам пригнал, а не заставлял ездить через полгорода. Только беда в том, что он вчера сильно прокололся перед Кувалдой и ему надо набрать в семье очки. И самое главное - ему ни в коем случае нельзя и не нужно знать, что я буду ездить сегодня на его машине. Это будет наш маленький секрет, интимная дружеская тайна. Остановил "левака" за квартал до дома Актинии и пошел во двор, где обычно он держал машину на площадке. Вот она, замызганная, нежно-бурая, незаметная! Еще теплая от дневной потной суеты, корыстной беготни Актинии по его лучезарным грязным делишкам. Достал из кармана газету, сложил пакетом, надел его как варежку на правую руку, резко рубанул ребром ладони в угол ветровика-форточки - замок отлетел внутрь салона со звяканьем и визгом. Быстро засунул в кабину руку, нащупал крючок дверной ручки, дернул и нырнул на водительское сиденье. Десять секунд у меня есть! За десять секунд надо найти тумблер противоугонной сигнализации, иначе эта вонючка завоет, завопит на весь район, сдернет с дивана моего набирающего очки друга Актинию, всех соседей поднимет, патрульную милицию навлечет... Считаю про себя бегучие секунды - тысяча сто один... тысяча сто два... тысяча сто три... - а сам лихорадочно шарю рукой под щитком. Провода, болты, трубки, железяки. Он же ведь где- то здесь - чертов этот выключатель! Надо же, сволочь какая этот Актиния, со своей жадной жидовской подозрительностью - так спрятать секретный тумблер! От самого близкого друг, можно сказать! Нездоровая все-таки у них привязанность к имуществу... Тысяча сто девять... Сейчас завоет, гадина!.. Хвостик переключателя. Вот он! Нашел! Щелк! Фу!-фу!-фу!-фу! Отдышался, нашел не спеша "хвост" - пучок проводов от замка зажигания - и выдрал его целиком из-под кожуха. Красный провод - всегда от стартера - замкнем на массовый, зачихал, схватился еще не остывший движок - поехали, поехали! На Ленинградский проспект поехали, в гостиницу "Советская", в ресторан "Яр", в мраморную швейцарскую, к последней моей опоре и защите - Сеньке Ковшуку, бесстрашному моему Пересвету, взявшемуся сокрушить сионистского Челубея, грязного иудо-монгольского захватчика. Какое сегодня число? Не помню. Что-то в голове все перемешалось. Март сейчас. Начало? Или конец? Не могу сообразить. Великий Пахан умер об эту пору, в такую же мерзостную погоду. Да-да, я нес его прах, осторожно ступая в густые снеговые лужи. Он умер прямо перед началом исторического действа "Мартовские аиды". Все уже было готово. Сейчас уже не вспомнить точно, но, кажется, ровно за неделю до официального сообщения о начале судебного процесса над врачами-отравителями. Еще накануне Лютостанский хохотал и веселился, как насосавшийся упырь: - Операцию так и назовем - "Мартовские аиды"! У Цезаря были мартовские иды, а у нас запляшут на веревочке - аиды... Он был лучезарно, безоблачно счастлив, он приближался к исполнению заветной мечты своей жизни - уничтожению евреев. И, безусловно, испытывал чувство справедливой гордости от сознания, что внес и свою весьма весомую лепту в организацию им всем Армагеддона. Правда, Лютостанский не ведал, что не в людских силах ставить пределы жизни и назначать час успения. Не мог Лютостанский знать, что завтра почиет Великий Пахан и как отзовется на евреях этот роковой миг, потому-то даже свой час представлял плоховато. Откуда ему было знать, что всего через сутки я с тремя другими особами, особоприближенными, внесу в секционный зал неподъемно-тяжелый труп Великого вождя... Не мог в страшном сне представить этот ледащий полячишко, что мне завтра доведется смотреть, как прозекторы расчленяют, рассекают, пилят и строгают на мельчайшие кусочки останки Отца всех народов. У меня кружилась голова и сильно подташнивало, когда на неверных ногах я спускался по лестнице из анатомического театра, раздумывая о прихотях людской истории, о непредугадываемости человеческих судеб. У распутной развеселой прислуги Кето Джугашвили было семь детей, и все они умерли во младенчестве. Остался только маленький, "мизинчик", самый дорогой, самый любимый Сосо, которого хотели отдать во служение Богу - выучить на священника. А выучили его в семинарии довольно редкой профессии - дьявола. Я вышел тогда на улицу, и серое мартовское утро было наполнено запахом воды и подступающей весны. У подъезда маялся с растерянным и напуганным лицом Лютостанский. Увидел меня и суетливо-стремительно бросился навстречу: - Павел Егорович, срочно вызывает Крутованов. Не глядя на него, не отвечая, я направился к дожидающейся нас на Садовой "Победе", лениво подумав о том, что Лютостанский еще не оценил ситуацию: называть меня на "ты" боится, а на "вы" не хочет. Поэтому тщательно избегает всех определенных местоимений. Вот дурачок! Если бы он плюнул мне в лицо или поцеловал руку - изменить уже ничего нельзя. Его роль невозвращающегося кочегара подошла почти к самому интересному эпизоду... По коридорам и этажам Конторы метались в растерянности и панике наши бойцы невидимого фронта. Все уже знали о кончине Вседержителя нашего, но, пока не было официального сообщения, обсуждать меру всенародной утраты не полагалось. Смешно было видеть, как от сознания непроясненности своей собственной судьбы эти крутые мордобоицы стали как бы бесплотными. Я оставил Лютостанского около приемной Крутованова и велел дожидаться моего возвращения - неизвестно, какие поступят приказания. Адъютант, тосковавший в пустой приемной, кивнул мне на дверь: - Проходите, Сергей Павлович ждет вас. Крутованов сидел за большим пустым столом и задумчиво смотрел в окно на загаженную липким грязным снегом площадь Дзержинского. Посмотрел на меня и приложил палец к губам, показал на приемник "Телефункен", из которого доносился скорбно-сытый голос еврейского дьякона Левитана: - ...Больной находится в сопорозном состоянии... Кома... Нитевидный пульс... Странные слова... Нитевидный пульс... Рвущаяся, путаная нить жизни... Как нитки на протертых штанах. Народу оставляли надежду - их Великий вождь сильно болен, но в жизни может быть все, он ведь бессмертен, он еще вернется к кормилу, он еще будет их воспитывать и покровительствовать им, защищать от всех напастей этого враждебного мира. Миллионы людей, приникших к динамикам, не знали, что их вождь не болен, что нитка пульса оборвана навсегда. Он - труп. И им придется теперь жить по-новому. Крутованов кивнул на кресло напротив и спросил: - Вы там были? - Так точно. Я присутствовал при вскрытии. Неожиданно Крутованов усмехнулся: - Ничего не рассмотрел особенного? Я покачал головой. Крутованов откинулся на спинку кресла и сильно, с хрустом потянулся, и это было единственной приметой того, как он устал. На нем был элегантный широкий костюм, крахмальная голубая сорочка со строгим французским галстуком, а в аккуратном проборе - волосок к волоску - и во всем его холено-ухоженном облике не было ни единого признака-следочка того смертельно-страшного напряжения, в котором провел он последние сутки. Медленными, будто ленивыми движениями достал он из пачки американскую сигарету "Лаки страйк", чиркнул зажигалкой, и я видел в этой ленивой медлительности сноровку лесного зверя, притаившегося на засидке. - Итак, геноссе Хваткин, сдается мне, как заповедовал Екклезиаст, пришла пора уклоняться от объятий... Я благоразумно промолчал. - Вы понимаете, что сейчас будет происходить? - наклонился он ко мне через стол. На всякий случай я сдержанно развел руками: - Думаю, что этого никто не знает... - Ну почему же? - пожал плечами Крутованов. - В целом это нетрудно себе представить. Все, похоже, станет, как в свидетельстве дьяка Ивана Тимофеева о смерти великого государя Ивана Грозного. Он замолчал, рассматривая внимательно свои полированные ногти, и я осторожно спросил: - Есть указание относительно нас? Крутованов хмыкнул: - Да, по-видимому... Иван Тимофеев написал: "Бояре долго не могли поверить, что царя Ивана нет более в живых. Когда же они поняли, что это не во сне, а действительно случилось, вельможи, чьи пути были сомнительны, стали как молодые". Вот так! Нам это надо учесть... - А что мы можем сделать? - аккуратно поинтересовался я. - Ну, для начала хочу вас порадовать. Завтра в кабинет напротив вместо Семена Денисыча Игнатьева придет новый министр... Я дернулся в его сторону: - Кто? - Лаврентий Павлович Берия, - невозмутимо, не дрогнув ни единой черточкой, сообщил Крутованов. - С сегодняшнего утра нашего министерства вообще не существует... Я замер: - То есть как? - Принято решение ликвидировать Министерство госбезопасности. Оно вливается в Министерство внутренних дел на правах Главного управления. Новое министерство возглавит член Президиума ЦК КПСС, первый заместитель Председателя Совета Министров Лаврентий Павлович Берия. Я терпеливо выдержал паузу, прежде чем спросил: - Какие из этого следуют для нас выводы? Я понимал, что Крутованова ни в какой мере не интересуют мои суждении. Я должен был только соответствующим образом реагировать на его реплики. Вообще это был не разговор, а инструкция, обязательная для выполнения. Ни о чем не напоминая, Крутованов настойчиво указывал на нашу с ним связанность придуманным и реализованным делом врачей. - У нас есть два возможных способа существования, - сказал Крутованов, покручивая на столе зажигалку. - Первый - терпеливо ожидать развития событий, и, уверяю вас, развиваться они будут для нас весьма неприятно. Второй путь - активно поучаствовать в происходящих событиях... - Это каким образом? - Каким образом? - медленно переспросил Крутованов и внимательно посмотрел на меня, будто еще раз оценивал - пригоден я для серьезной работы или тратит он попусту время. - Надо сделать кое-какие пустяки, чтобы по возможности обезопасить наше будущее... - Я готов, - кивнул я. - Хочу пояснить... Песенка моего выкормыша Рюмина и всей вашей уголовной компашки спета. Вопрос времени, и притом очень короткого. Я с вами так откровенен потому, что мне нужна ваша помощь. Во всем этом доме, - он сделал рукой широкий круг вокруг себя, - я не склонен доверять никому, а вам в особенности. Но я полагаюсь на вашу сообразительность и думаю, что вы отдаете себе отчет в общности некоторых наших интересов. Не скрою от вас, я очень внимательно прочитал ваше личное дело... - Спасибо, - прижал я руку к сердцу. - Не трудитесь благодарить. Так вот - я пронаблюдал в вашей карьере некоторую эволюцию. Раньше вы были нашим Скорцени, потом постепенно вы перешли на роль Эйхмана, - он сделал паузу, и я незамедлительно включился: - Сергей Павлович, разрешите доложить! Я совершенно не подхожу на роль Эйхмана. Если кто-то станет разбирать эту историю, то Эйхманом у нас будет Рюмин. Я человек не честолюбивый, никогда начальству на глаза не лез и в деле не фиксировал своего участия - ни в допросах, ни в обысках, ни в очных ставках. Я даже обзорных справок не писал... Крутованов засмеялся: - Я это заметил! И одобряю. Вся эта история с еврейским заговором уже умерла. И похоронит ее в ближайшие дни Берия... - Почему вы так думаете? - Политика, - пожал плечами Крутованов. - Как это ни смешно, но Берия выступит сейчас выдающимся жидолюбом и юдофилом. Я глубоко убежден, что очень скоро он прикроет это дело. Поэтому ваша задача - опередить его и организовать ликвидком... Я долго смотрел в его ледяные серо-стальные глаза: - Как вы это себе представляете? - Ну не мне же объяснять вам детали! - сказал Крутованов. - Вы ведь человек опытный. Нужно, чтобы исчезли Лютостанский и ваша возлюбленная свидетельница Людмила Гавриловна Ковшук. С сегодняшнего дня в связи с похоронами Вождя в Москве начнется невиданный бардак и неразбериха. Используйте это время. Судьбу Рюмина я беру на себя. Об этом не думайте. Вам ясно? Я кивнул. - Вы согласны? Готовы? - напирал на меня, обжигая ледяным взглядом, Крутованов. - Да, я готов. Я это сделаю. - Это не приказ, - вдруг мягко, тихо сказал Крутованов. - Это мой добрый товарищеский совет. Нам надо пережить наступающие времена. Считайте, что мы - действующий резерв. До времени мы должны уйти в подполье. Без нас все равно не обойдутся, вспомните когда-нибудь мое слово... - Да, конечно, обязательно, - согласился я. - Хорошо бы только дотянуть до этих времен... - Дотянете, - заверил Крутованов, встал с кресла, не спеша прошелся по кабинету, потом остановился против меня и, лениво покачиваясь с пятки на носок, медленно сказал: - Делайте то, что я вам говорю, и тогда дотянете. Вместе дотянем... Я поднялся, и вдруг этот ледяной злыдень совершил невозможное - он обнял меня за плечи! Тепло, товарищески говорил он, провожая меня к дверям: - Запомните, Хваткин, на всю жизнь: главный подвиг Одиссея в том, что он выжил... Этот любимый школьный герой - трус, провокатор, грязный прохвост и изменник... Но он пережил всех, улеглась пыль веков, и Одиссей остался в памяти потомков умным, бесстрашным, благородным героем... Надо только выжить... Я выполнил его завет - дотянул. Мы вместе дотянули. Он сейчас замминистра торговли. А я мчусь через мокреть и ночь на встречу с Сенькой Ковшуком. В коридоре неподалеку от приемной Крутованова тосковал, душой теснился, дожидаясь меня, Лютостанский. Он был уверен, что я принесу какие-то черезвычайные новости, руководящие указания, ориентиры на будуйщее. Но он и представить себе не мог, какие черезвычайные новости и указания для него лично я нес от заместителя министра. Я хлопнул его по плечу и тихонько сказал: - Ничего! Не боись, все будет в порядке... Он заискивающе смотрел мне в глаза, и на лице его, как холодец, дрожал вопрос: пора переметнуться от Миньки? Или еще можно подержаться за прежнего благодетеля? Я остановился, изображая глубокую задумчивость: - Где же нам посидеть? Покумекать необходимо... - А что надо? - готовно подсунулся Лютостанский. - Да должны мы с тобой изготовить один хитренький документ, - усмехнулся я. - Это будет ловкий крюк твоим друзьям - медицинским жидам... - Потом махнул рукой: - Нет, здесь сегодня нам никто не даст работать, тут будет светопреставление. Вот что, Лютостанский, мы, пожалуй, поедем к тебе домой. У тебя никого нет? - Конечно, нет - развел руками Лютостанский. - Вы же знаете, я человек холостой, бытом не обремененный. Мы вместе зашли ко мне в кабинет, и я достал из сейфа бутылку коньяка, положил ее в карман реглана. - У тебя дома закуска найдется? - спросил я. - О чем говорите, Павел Егорович! - обиделся Лютостанский. - Мы ж вчера только паек получили... - Тогда тронулись... Мы ехали на моей машине через серый, напуганный, загаженный город, притихший перед большой бедой. Свернули с Пушечной на Неглинку, и навстречу нам уже текла к центру людская река - тысячи людей собирались прощаться со своим любимым истязателем. С трудом выбрались с Трубной площади, и мне тогда в голову не могло прийти, что через несколько часов в этой городской воронке в течение подступающей ночи будет убито, раздавлено, растерзано больше тысячи человек. Прекрасная тризна уходящего Великого Мучителя. Лютостанский жил на Палихе, в старом четырехэтажном доме с загаженными лестницами. Я с удовольствием отметил, когда мы поднимались, что его квартира в мансарде единственная, на площадке больше не было соседей. В квартире - одна комната с кухней - была стерильная чистота и аптечный порядок. Аскетическая строгость, смягченная вазами с бумажными цвегами. Я повесил свой реглан рядом с пальто Лютостанского и в сумраке крошечной прихожей незаметно достал из его кармана пистолет - я много раз видел, как этот героический оперативник кладет свой "вальтер" в правый боковой карман пальто. А Лютостанский уже хлопотал с закуской на кухне. Там в углу стоял картонный короб с продуктами - последней пайковой выдачей. Он достал копченую колбасу, красный шар голландского сыра, шпроты, батон, начал строгать нам бутерброды. Я остановил его: - Погоди! Давай выпьем по стаканчику, помянем великого человека... Душа горит... Я разлил принесенный с собой коньяк в чайные стаканы и попросил-приказал: - До дна! За светлую память Иосифа Виссарионовича!.. Высосал я свой коньячишко и следил внимательно поверх кромки стакана, как выползают из орбит громадные саранчиные глаза Лютостанского, как он задыхается-давится огненной влагой - а ослушаться не посмел, допил до конца... - Так, давай поработаем маленько, а закусим и еще выпьем опосля, - предложил я. - Дай только несколько листочков бумаги... Лютостанский вынул из дамского вида письменного стола стопку бумаги, достал из кармана китайскую авторучку. - Ну ладно! Наверное, будешь писать ты, у тебя почерк хороший... Я прошелся по комнате и стал диктовать: - ...Министру государственной безопасности СССР тов. С.Д.Игнатьеву... Лютостанский вывел рисованные ровные буквы своим замечательным почерком и поднял голову: - А от кого? - Подожди. От кого не пиши... Это ты пишешь проект заявления от Вовси. В конце мы его подпишем всеми титулами. Мол, он якобы обращается к Игнатьеву как генерал к генералу... Но это в самом конце, ты пиши дальше... - А не нужно бумагу озаглавить? - спросил Лютостанский. - Что это - заявление, объяснение, жалоба? - Не надо. Это просто письмо. Ты пиши дальше... "Я осознал бессмысленность своей дальнейшей жизни. Я совершил много ужасных преступлений, и у меня нет сил больше смотреть в глаза моим коллегам. Важно вовремя и достойно уйти из жизни..." Записал? От усердия Лютостанский высунул кончик языка, украшая особенно хитрыми завитушками и виньетками последние слова. - Написал, - кивнул он.- Дальше... Лютостанский поднял на меня глаза и, видимо, что-то прочитал на моем лице, потому что он быстро моргнул несколько раз, и мгновенно в эго огромных выпученных глазах грамотного насекомого выступила слеза. - Что. Павел Егорович? Что? - спросил он, задыхаясь. Я засмеялся, положил ему руку на плечо: - Ничего, все в порядке... Пиши дальше... На чем мы там становились? Я уже стоял у него за спиной, а он поворачивал ко мне голову и одновременно испуганно вжимал ее в плечи, пытаясь перехватить мой взгляд. И в этот момент я его ударил ребром ладони по шее. Это был не смертельный, а оглушающий удар. Я не дал ему рухнуть вперед, а плавно повалил его на пол вместе со стулом. Потом достал из кармана его "вальтер", разжал зубы и, немного подняв ствол вверх, упершись мушкой в небо, нажал курок... Выстрел получился тихий, а половина головы разлетелась по комнате. Теперь надо было не суетиться, не спешить, а сделать все аккуратно, вдумчиво, по науке. Вернулся в прихожую, взял из реглана перчатки и носовой платок. Я до этого был внимателен - старался ни за что руками не хвататься. Надел перчатки и тщательно протер платком "вальтер", после чего вложил пистолет в еще теплую ладонь Лютостанского. Труднее всего было запихнуть его указательный палец в спусковую скобу. Предсмертное письмо передвинул на середину стола - для живописности. На кухне собрал со стола бутерброды, пошел в уборную, сбросил харчи в унитаз и дважды спустил воду - по моим представлениям, человек, собравшийся умирать, не должен жрать от пуза. Свой стакан положил в карман реглана, оделся и вышел из квартиры, захлопнув без щелчка дверь. Невозвращающийся кочегар закончил свою вахту. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ... Наверное, я приехал к подъезду гостиницы "Советская" слишком рано, потому что ждать Ковшука мне пришлось долго. От усталости, от дотлевающего жара дневной пьянки, от н