о. Не замечая, что другие тоже орут. Я готов был в этот момент умереть. От восторга". А Ленин сидит. Смеются его глаза. Видел ли Слава его глаза? Много лет спустя Слава утверждал, что видел. Ленин вынимает из жилетного кармана часы, поднимает над головой, указывает на циферблат пальцем. Шацкин... Этого парня зовут Шацкин. Слава запомнил. Парня зовут Шацкин. Он сразу понравился Славе. Кто знает, какой он! Но сразу видно, что умный. Он в этот вечер председательствовал. Шацкин приподнялся и перегнулся через стол к Ленину. - Владимир Ильич! Как объявить ваше выступление? Зачем объявлять? - Доклад о международном положении, - добивается Шацкин, - или доклад о текущем моменте? Ленин приложил ладонь к уху, он, как и Слава, не сразу расслышал вопрос. - Доклад о международном положении или о текущем моменте? - Нет, нет... Ленин качнул головой. - Не то, не то, - быстро проговорил Ленин, негромко, но очень отчетливо. - Я буду говорить о задачах союзов молодежи. Порывисто встал и тут же пошел к трибуне. Остановился у края сцены. В правой руке он держит листок с конспектом, левую заложил за пройму жилета... Так вот какой он! Самый обыкновенный человек, ниже среднего роста... - Товарищи, мне хотелось бы сегодня побеседовать... И слова как будто обыкновенные. Говорит он о том, что задача молодежи - учиться. Это, пожалуй, более чем обыкновенно. Затем разбирает, чему и как учиться. То, что это философия эпохи, Слава поймет позже, а пока все очень просто, очень ясно и почему-то очень... ново. Говорит о культуре. О духовном богатстве, накопленном человечеством. Одними лозунгами коммунизма не создашь, мы должны взять у старой школы все хорошее... Заложив руки за спину, Ленин ходит по сцене, стараясь не задеть никого из тех, кто сидит перед ним на полу. Он произносит речь, которая на многие годы станет программой работы всей коммунистической молодежи. Еще действует в рабочем строю Николай Островский, у него еще и намерения нет написать о себе книгу, Зоя Космодемьянская еще даже не родилась, ее еще не существует в природе, а Ленин уже определяет судьбу и Островского, и Космодемьянской, и Кошевого, и Стаханова... Ленин останавливается, выбрасывает вперед руку, подчеркивает важную мысль: - Вы должны воспитать из себя коммунистов... Наша нравственность подчинена интересам классовой борьбы, революция растет во всем мире, наша нравственность в нашей борьбе! Он не похож на отца Славы. Не похож ни на кого из родных и знакомых. Но в нем много чего-то родного, давно и хорошо знакомого. Мягкость и резкость. Сарказм и доброта... Вот у кого бы поучиться! Ходить к нему заниматься. В его класс. Слушать его уроки. Выполнять его задания... Так и будет. Мы еще долго будем брать у него уроки. Разве кто-нибудь может подумать, что не минет и четырех лет, как его не станет. Ему всего пятьдесят лет! Люди доживают до семидесяти. До восьмидесяти. Он не доживет даже до осени 1924 года! И навечно переживет себя. Ах какой он живой человек! Позже Славу спросят: - Он был такой? - Какой? - спросит он. - Непохожий на все рассказы? - Да! - А какой? - Невозможно обрисовать... Не пройдет и четырех лет, как Слава Ознобишин дымным январским утром будет стоять перед Домом Союзов, не замечая ни стужи, ни людей... Он обдумывает план электрификации. Десятки инженеров и экономистов совместно с ним разрабатывают этот план... - Нужно не меньше десяти лет для электрификации страны, чтобы наша обнищавшая земля могла быть обслужена по последним достижениям техники. Слава вспоминает уроки алгебры, школу, Ивана Фомича: а+в=в+а. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Вот она, политическая алгебра: Советская власть плюс электрификация... Ленин перечисляет задачи. Как просты и как непомерны... Не всякому дано быть членом такой партии, не всякому дано выдержать невзгоды и бури, какие выдержит партия Ленина! Он вытягивает вперед руку. - Тому поколению, представителям которого теперь около пятидесяти лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество. И оно должно знать, что вся задача его жизни есть строительство этого общества. Внезапно Ленин проводит рукой по лбу, сует конспект в карман, поворачивается, идет к столу и садится. Все кричат: - Ленин! Ленин! Ура! Кто-то бросается к сцене, кто-то поворачивается к сцене спиной, возбужденно переговариваясь с соседями. Он сидит у края стола. Вынимает из кармана записки. Их несут и несут. Сперва он их брал сам. Читал, не прерывая речи. Чтобы не мешать, принялись передавать записки, минуя его. Шацкин кладет перед ним еще ворох записок. Ленин всплескивает руками и с явным удовольствием раскладывает записки перед собой. Рассматривает. Обращается к Шацкину. Тот подает лист бумаги. Ленин перебирает записки. Составляет конспект ответа. Нет чтобы прямо взять и ответить! Он ведь все знает! Но он думает, прежде чем ответить. Ищет что-то в кармане, встает, опускается на колено, глядит под стол. - Что случилось, Владимир Ильич? - Потерял записку. Такая хорошая записка! Надо ответить. На этот раз он поднимается на трибуну. В зале жарко и тихо, и никому не приходит в голову записать ленинские ответы. Последняя записка... Ленин сгреб всю кучу, сунул в карман, посмотрел в зал, сказал: - Вот и все. Вот и все... Или это только начало? Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир... Ленин надевает пальто, приличное интеллигентское черное пальто с бархатным воротником, еще раз достает из жилетного кармана часы, прощается, пожимает руки, идет к выходу... Паренек в гимнастерке окликает Ленина: - Владимир Ильич! Ленин поворачивается всем корпусом, ждет вопроса. - Владимир Ильич... неужели... я... - Голос паренька прерывается. - Неужели я увижу коммунистическое общество? Ленин совершенно серьезен. - Да, да, - громко и взволнованно произносит он. - Да. Вы. Именно вы, дорогой товарищ, его и увидите. 66 Еще одна ночь, и Слава покинет Москву. Все уже разъехались. Спальни в общежитии опустели, и вахтеры подозрительно посматривали на мальчика. Он перебрался к деду в его нетопленую тесную квартиру, заваленную книгами. Книги стояли на полках, лежали на полу, книгами набиты огромные лубяные короба. Дед всю жизнь собирал книги. Все здесь перемешалось, инкунабулы и бульварные романы. Дед спал, сидя в ободранном кресле, кутаясь в порванное драповое пальто. Белая нестриженая борода топорщилась во все стороны. Внука он встретил опять равнодушно. - Оставайся, ночуй, но у меня ничего нет... У него действительно ничего не было. Сердобольные старушки выкупали для него по карточкам скудный паек, забегала старая благодарная пациентка, щепочками растапливала "буржуйку", жарила на касторовом масле мороженую картошку, которую дед находил чрезвычайно вкусной. Он мог бы жить лучше, продавая книги, но расставаться с книгами не хотел. Даже с такими, какие свободно можно пустить на растопку. Безучастно осведомился о Вере Васильевне: "Так, так..." Старик сидел в кресле, на столе лежала раскрытая Библия, на табуретке стоял берестяной короб с письмами. Ночью, когда дед не то задремал от холода, не то впал в старческое забытье, Славушка поинтересовался содержимым короба. В нем хранилась давнишняя любовная переписка. Через жизнь старика прошло много женщин, мальчик слышал об этом краем уха, и сейчас, вытащив наугад несколько писем, дивился, как могли женщины писать такие пылкие и страстные признания этому немытому всклокоченному старику. Все три вечера, которые Славушка провел у старика, дед вперемежку читал женские письма и Библию. Но, когда Слава обмолвился, что он коммунист, дед внезапно оживился, обхватил руку мальчика холодными влажными ладонями и притянул внука к себе: - День вчерашний заглядывает в день завтрашний. Я читаю, а ты живешь. Не задержись ни возле книги, ни возле женщины... Мальчик с любопытством смотрел в голубые выцветшие глаза. Дед и внук поужинали ржавой пайковой селедкой и запили ее водой с сахарином. Славушка лег на расшатанную кровать с продавленным матрацем и вскоре заснул. Ночью ему приснился сон. Голос с неба говорил о каких-то книгах. Мальчик открыл глаза. Дед сидел в кресле и читал: - "И голос, который я слышал с неба, опять стал говорить со мною и сказал: "Пойди возьми раскрытую книгу из руки Ангела, стоящего на море и на земле". Шестнадцатисвечовая лампочка тускло светилась под бумажным коричневым абажуром. Верх абажура обуглился, он уже отслужил свою службу. Но старику, должно быть, уютно с этой лампой. Читал он вслух, негромко, не спеша, - никому не дано знать, понимает ли дед, что дочитывает свою жизнь. - "И я подошел к Ангелу и сказал ему: "Дай мне книгу". Он сказал мне: "Возьми и съешь ее, она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка как мед". - Волосы на голове деда распушились серебряным нимбом, а борода, как у бога, только что дравшегося с чертом. Ему ничто уже не нужно, он поднялся над самим собой, был выше бога и выше дьявола, все понял, ничего не может объяснить, и только любопытство светится еще в глазах. - "И взял я книгу из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем". Самое важное, из-за чего Славушка задержался в Москве, грим и парики. Не было в те годы деревни, где не представляли Островского, и сила воплощения немало зависела от средств воплощения. Ни один агитатор не разоблачал природу кулака сильнее, чем делали это монологи Несчастливцева или жалобы Катерины. Славушка обошел весь Главполитпросвет. Мрачный субъект в солдатской гимнастерке выдал ему ордер на "три фунта волоса". Мальчик оробел. "Какого волоса?" - "Идите в подвал. Всякого". Потом мадам в пенсне написала записку в "театральные мастерские": "Выдайте пять коробок и пять носов". - "Каких носов?" - "Любые, какие вам подойдут..." В подвале находился склад париков. Славушке отвесили три фунта. Он спорил с кладовщиком. Хотелось набрать париков побольше, выбирал самые легкие, с лысинами, а кладовщик навязывал огромные, со множеством локонов. "А как будете вы играть Мольера?" - "Мы не будем играть Мольера, - заносчиво огрызнулся мальчик. - Нам нужны современные пьесы". Разыскал театральные мастерские. Пять коробок грима было таким богатством, что с радости он согласился взять любые носы. Он появился перед дедом усталый и счастливый. - Достал? - Достал. - Что? - Парики. Носы... - А для себя что достал? - спросил дед с пристрастием. - Ничего. - Говорят, приезжим выдают обмундирование. - У меня еще вполне приличная куртка... Дед с сомнением поглядел на внука: - Когда едешь? - Завтра. - Я ничего не могу тебе дать. - А мне ничего и не нужно. Короб с письмами стоял на полу. Дед ногой задвинул его под кресло. - Что ж, поезжай, - сказал дед. - Должно быть, мы с тобой больше уже не увидимся. - Ну что ты! Опять поужинали вместе. Ломтем хлеба и морковным чаем с сахарином. Дед разрешил сжечь одну корзину, книги жечь он не позволял. Славушка вскипятил чайник. - У тебя есть еще какие-нибудь дела? - спросил дед. - Да, мне еще надо видеть... - Славушка не знал, надо ли ему видеть Арсеньевых. - Арсеньевых, - сказал он. - Хочу зайти попрощаться. Дед поежился в пальто: - Они не хотят видеть меня, и я не хочу видеть их. Бойся торжествующих умников. Русские люди умны по природе, но очень уж любят рассуждать. Если ты сделал выбор, иди и не останавливайся. Люди любят останавливаться, и это их губит. Стоило мне остановиться, как я невольно делал шаг назад. Не останавливайся. Будь холоден или горяч, только не останавливайся. Я дам тебе одну книжечку. Захватишь с собой. - Он протянул внуку книжку в черном переплете. Славушка раскрыл книжку. Евангелие. - Дедушка, ты что? - смущенно произнес Славушка и улыбнулся. - Я атеист. - И я, можно сказать, атеист, - насмешливо сказал дед. - Но богу в течение столетий приписывают самые мудрые изречения. - В книжке лежала закладка. - Вот... - сухим зеленоватым ногтем дед отчеркнул три стиха, - прочти. И мальчик прочел. - Вслух, - сказал дед. И мальчик прочел вслух: - "Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепел, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг". - Понял? - спросил дед. - Более или менее, - сказал Славушка. - Мудрые слова, - сказал дед. - Спасибо, - сказал Славушка. - Но книжку я не возьму, неудобно, да она мне и не нужна. - Я не хочу, чтобы ты был несчастен, - задумчиво произнес дед. - А я и не буду, - ответил Славушка. - А я несчастен, жалок, нищ, слеп, и наг, - еще медленнее и тише произнес дед. - Нет, - ответил Славушка. - Если ты это понял, ты уже не несчастен. - Нет, я несчастен, жалок и слеп - повторил дед. - Иди, будь холоден или горяч, но всегда иди. Как и многие русские люди, я слишком часто топтался на месте, и поэтому я несчастен и жалок. - Схожу к Арсеньевым, - сказал Славушка. - Неудобно не попрощаться. - Вот уж кто не холоден и не горяч, - сказал дед. - Много еще есть людей, которые теплы оттого, что стоят неподалеку от огня. Иди, но тебе я не советую жить отраженным светом. На улице темно, скупо светят тусклые фонари, редкие прохожие тонут в переулках. У Никитских ворот ветер резкими рывками набрасывается на прохожих. Пахнет сыростью, землей, ландышами, так, точно растут они тут, на мостовой, под ногами. Пустынно. Тяжелые дома загораживают бульвары. Окна поблескивают черными впадинами. Магазины заперты, торговать нечем. Одна аптека открыта: умирающим не отказывают в помощи. Зайти? В аптеке тусклое одиночество. Безнадежно серый субъект что-то бормочет у окошка "Прием рецептов": "Я вас прошу...". В окошечке старая еврейка. "Я вас умоляю..." Аптекарша похожа на сфинкса. "Если вы не сжалитесь, я застрелюсь на ваших глазах...". Она покачивает головой: "Без печати я не имею права". Серый субъект извивается, точно он без костей. "Каменная женщина!" Она вовсе не каменная. Усталая, печальная и неумолимая. Серый субъект клянчит. "Не могу нарушить закон". - "Тебе еще дорога твоя жизнь?.." - "Не пугайте меня, это лишнее". - "В кармане у меня бритва", - угрожает субъект. Славушка перебивает: "Разрешите позвонить по телефону?" Аптекарша смотрит на мальчика. "По служебному делу или просто так?" - "Просто так". - "Звоните". - "Я могу заплатить..." - "Оставьте. - Аптекарша покачивает головой. - Какую ценность имеют наши деньги?.. - На мальчика аптекарша смотрит еще загадочнее, чем на морфиниста. - Звоните, я сказала...". Славушка снимает трубку: "Дайте Кремль". - "Не надо", - говорит морфинист. "Это Кремль?" - переспрашивает Славушка. "Не надо, - повторяет морфинист. - Я уйду...". Он отскакивает от окошечка. Хлопнула входная дверь. "Это квартира Арсеньевых?" - К телефону подходит тетка. Равнодушно-вежлива. "Я хочу зайти..." - "Когда? Сейчас? Что-нибудь случилось?" - "Завтра я уезжаю, проститься..." - "Заходи, конечно..." Исчезновения его не заметили бы. "Зачем вы его напугали?" - спрашивает аптекарша. "По крайней мере, он ушел..." - "Я ничего не боюсь, а ему вы не дали выплакаться, - говорит аптекарша. - Я уже видела все". - Она стара и мудра. На улице еще темнее. Может, лучше бы посидеть с дедом? Он еще что-нибудь бы сказал. "Унион". Мальчик помнит этот кинематограф. На этот раз он не успел в нем побывать. Нет времени на развлечения. Осенняя ночь торопится. Оперетта Потопчиной. Консерватория. Университет. Все такое знакомое. Зачем он идет к Арсеньевым? Родственные отношения он не очень признает, а Арсеньевы и того меньше. Все, что было оставлено в Москве, сдвинуто в прошлое. Однако он идет. Что-то все-таки нужно, если идет. Каменная громада Университета. Alma mater дедов и прадедов. Направо Манеж. Налево Охотный ряд. Часовня Иверской Божией Матери. Красная площадь. Здесь еще пустыннее, чем где-либо в городе, и ночь призрачнее, чем где-либо, здесь бродит вся русская история. Подходит к Спасским воротам. Заходит в будку у ворот. За стеклом дежурный в военной форме. "Вы к кому?" - "К Арсеньевым". - "Сейчас поглядим. Фамилия?" - "Ознобишин". - "Да, пропуск заказан". Красноармеец в воротах смотрит поверх мальчика, пропускает, почти не глядя. Ночь. Ночь. Поздняя осень. Белые дворцы. Мелкий дождь то перестает, то брызжет. Пустынная мостовая. Вот прошел кто-то мимо и замолк. Тысячи ветров пронеслись над этими булыжными плитами. Дворцы. Соборы. Канцелярии. Никто не обращает внимания на затерявшегося подростка. Он идет медленно, не торопясь. Не очень охотно идет он к Арсеньевым. Не ждет от них ни помощи, ни советов, ни пожеланий. Да ни в чем этом он и не нуждается. Он выбрал путь, и никому не дано ни остановить его, ни поторопить. А ночь гудет, шумит над страной, переливается песнями, выстрелами, речами, ветер швырнет в лицо пригоршню дождя и мчится дальше, земля пузырится, пучится, как на дрожжах, и лишь через много лет вскипят по стране засеянные поля. Длинный дом с высокими окнами. Офицерский корпус. По стертым каменным ступеням поднимается на второй этаж. Коридор. Бесконечный темноватый коридор. Желтая лампочка. Двери направо и налево. Славушка наперед знает, как его встретят, что скажут и чего не скажут. "Ну вот... Уезжаешь? - Очень хорошо, а то еще начнешь надоедать! - Какое впечатление произвела на тебя речь Владимира Ильича? - Не товарища Ленина, а именно Владимира Ильича. - Мы ведь с ним старые знакомые, соратники. Чаю хочешь?" Славушка откажется, ждут, что откажется, потом снисходительно: "Садись, садись..." Чай будет жидкий, но настоящий. В вазочке вишневое варенье. Чай, хлеб, сахар - паек, варенье - от тети Зины. Про нее известно спокон веков: старая дева, заведует школой в Хамовниках и сама учится в университете Шанявского, а летом варит варенье. После революции выяснилось, что тетя Зина помогала большевикам: хранила литературу, давала приют нелегальным товарищам. Ей предложили вступить в партию, она отказалась: "Я обывательница, люблю варить варенье". Запасы его столь велики, что даже на третий год революции она снабжает вареньем Арсеньевых. Варенья наложат щедро. "Ешь-ешь! Тетя Зина..." Это не паек! "Никогда не предполагала, что сын Коли станет большевиком. Коля был слишком мягок..." Ну как же, это только они такие твердые! "Не торопись с возвращением в Москву, приобрети сперва опыт, получи закалку, поварись в гуще жизни... - Не вздумай броситься под наше крылышко, мы завоевали свое общественное положение в борьбе, в лишениях... - Пиши, только вряд ли сможем аккуратно тебе отвечать, Иван Михайлович очень загружен. И не вздумай направлять к нам кого-нибудь с просьбами. Теперь для всех равные возможности..." Они не поскупятся на прописные истины. Славушка идет к Арсеньевым только потому, чтобы не упрекала мама. Распахивается чья-то дверь. Мальчика обдает знакомым запахом картофельного супа. Этот суп он ел в течение всей жизни. Даже тот, кто готовит мировую революцию, ест картофельный суп! Что ж, он тоже получит свою порцию. Идет. Не торопясь. Сейчас он один в этом бесконечном тусклом коридоре. Вдруг хлопает дверь. Как-то совсем иначе, чем только что. Еле слышно. И сразу быстрые негромкие шаги. Славушка оборачивается. Невысокий человек в черном пальто. Он идет очень быстро. Стремительно! Точно его несет ветер. Нет, нельзя сказать, что его несет ветер. Он сам ветер. Вот он ближе, ближе... Славушка узнает его и хочет посторониться. Прижимается к стенке. Он как будто не видит мальчика. Еще мгновение, и он промчится мимо. Но он останавливается и взглядывает на мальчика. - Где я вас видел? Да, это он! Это он спрашивает меня! К горлу подкатывает комок. - Я... Я слушал вас... - Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то смотрю... - Он протягивает руку. Он протягивает мне руку! - Здравствуйте, товарищ. - Здравствуйте, товарищ Ленин! Быстрый взгляд. Быстрый, пронизывающий взгляд. - Вы откуда? "Может быть... может быть, здесь нельзя ходить? Может быть, здесь нельзя ходить в это время?" Мальчик растерянно оглядывается на дверь: - Я оттуда... - Я спрашиваю, от какой вы организации? - Из Орла. - Из города? - Из деревни. Еще один стремительный взгляд. - А кто ваши родители? - Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги. Он улыбается. Но это не просто улыбка. Не улыбка вежливости, это улыбка необыкновенного всепонимания. - Отлично. Мои родители тоже педагоги. Этими словами он уравнивает себя с мальчиком. - А почему вы задержались в Москве? Он разговаривает со мной! - Надо было достать... Для спектаклей. Парики, Грим... "Неужели я не могу сказать что-нибудь более серьезное? Какие-нибудь важные дела... Но ему нельзя неправду. Даже немного неправды. Скажешь и тут же умрешь. Сейчас он уйдет..." Но он не уходит. - Очень хорошо. Значит, были у Надежды Константиновны? - Нет... - Не добрались? - Нет, мне и так все дали. Он смотрит на меня, но смотрит на что-то и сквозь меня, становится удивительно серьезным и даже грустным. - Вот почему это так? - задумчиво спрашивает он... Нет, не меня. Кого-то еще. Может быть, самого себя? - Мне жалуются на Наркомвнудел, на Наркомздрав, постоянно жалуются на Наркомпрод, но никогда не жалуются на ведомство Надежды Константиновны? Он не ждет от меня ответа. Он думает. Обо мне, о Надежде Константиновне, о государстве. Славушка физически ощущает движение ленинской мысли, она пульсирует, как удары метронома. Собираясь в Москву и сам себе в том не признаваясь, мальчик мечтал о такой встрече! Он спрашивает. Спрашивает меня. О чем он меня спрашивает? Не спрашивает только об одном, как я попал в Кремль. К кому и зачем пришел. Чувство такта развито в нем, как ни в ком. - Вы кем работаете? - Я секретарь волкомола. - А сколько у вас комсомольцев? - Человек триста. - Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде? Что я буду делать? Что мы будем делать? Ставить спектакли. Разыгрывать самые великолепные спектакли, какие только выдумает наш гениальный режиссер. Открывать библиотеки, обучать старух грамоте, возвращать дезертиров в армию, поднимать батраков на борьбу с кулаками, находить спрятанный хлеб... Нет, я не в пустом тихом коридоре какого-то там Офицерского корпуса! Я среди бескрайней необъятной страны, где поля сменяются перелесками, где часами приходится идти от деревни к деревне, где старики перестают верить в бога, а дезертиры обретают сознание... Вот она - сила мечты! Интервенты расстреливают комиссаров, а исчезают интервенты, а не комиссары, комиссары все чаще свидетельствуют о том, что нет того света. Есть наш свет. Наш свет, черт возьми! Волнуется бесконечное зеленое море, наливается золотом хлеб, он идет по полю, высоколобый, сильный, скуластый, и я рядом с ним, мы идем от деревни к деревне, осветить электричеством всю страну, в каждой избе-читальне, в каждом совдепе зажечь по лампочке, идем по уездам, по волостям, перельем медный звон на провода... - Что вы будете делать по приезде? - Он хочет понять, понят ли он, - Дорогой товарищ, что у вас будет на первом плане? - Учиться. Он улыбается: - Самое большое зло - разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества... Он разговаривает со мной, тратит на меня свое время... Вот зачем я пришел сюда! - Ну что мне сказать вам на прощанье? Вы жидковато одеты. Осенние холода влияют на настроение! - Что вы... Владимир Ильич! Я осмеливаюсь возражать... - Да-да, влияют! Осенние холода влияют на настроение красноармейцев, понижают его, создают новые трудности, приводят к большим бедствиям... Он очень серьезно смотрит на мальчика. - Мы нищие, - твердо говорит он. - Голодные, разоренные, нищие. Нет теплой одежды, обуви... Он говорит то же, то дед: "И нищ, и слеп, и наг... Славушке хочется разрыдаться! Нет, это другое! - Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев. От его взгляда нельзя укрыться. - Вам понятно, что сейчас делать? - Да... Владимир Ильич! - Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба... Он пообещал нам коммунизм, и для этого - собрать лишние пуды хлеба. Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц... И совершенно просто: - Так и передайте своим товарищам. Он виновато улыбается. - Извините, дела... Протягивает руку: - До свиданья, дорогой товарищ. И вот он уходит... Идет по коридору. Быстро, быстро. Какая в нем молодость! Славушка получил все, чего бы он сегодня мог пожелать. Ночь как ночь. Сырая осенняя ночь. Сколько еще будет таких ночей. И таких, и более холодных, и более страшных. Но будет день, много дней, дней мысли и света. Приближается третья годовщина революции. День света и мысли. Моросит дождь. Поскорей бы переночевать - и к себе, на Орловщину. Идет по мокрой мостовой. По вековым каменным плитам. Сколько русских людей здесь прошло... И вот он тоже идет, наивный пятнадцатилетний мальчик, которому суждено строить коммунистическое общество. Выходит из Кремля. В улицах носится ветер. Темно. Ветер подгоняет, торопит. Скорее, скорее! Страна моя... Мечта! Завтра в поезд. В Орел. В Успенское. В непостижимые русские просторы. КНИГА ВТОРАЯ 1 И вот Слава уже в поезде, в тесном и грязном вагоне, на обычной вагонной полке, с которой рассматривает окружающих его людей. Солдаты в шинелях, мужики в зипунах, дряхлые бабки в кацавейках, унылые личности неопределенного вида и рядом прямо-таки римские центурионы в кожаных куртках нараспашку... В разговоры Слава не вступал, с непонятным ему самому напряжением перебирал в памяти все, что произошло с ним в последние дни: громадный зал, который почему-то до сих пор называли Купеческим собранием, и пропуска, и песни, и речи ораторов, селедки и жиденький суп из разболтанного пшена, брошюры и газеты... И самое главное - встреча с Лениным. ...Невысокий человек в черном пальто. Идет очень быстро. Стремительно. Точно его несет ветер. Нет, он сам ветер! Все ближе, ближе... Слава узнает его и не верит своим глазам... Всего несколько дней назад Слава Ознобишин видел и слышал Ленина на съезде комсомола - и вот теперь, здесь, совсем рядом... Слава прижался к стене. А Ленин как будто и не видит мальчика, так стремительно он идет. Еще мгновение, и он скроется. Но он останавливается и вглядывается в мальчика. - Где я вас видел? - Я... я слушал вас... - Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то я смотрю... Он протягивает руку. Он протягивает Славе руку! - Здравствуйте, товарищ. - Здравствуйте, товарищ Ленин. Быстрый взгляд. Быстрый пронизывающий взгляд. - Вы откуда? - Из Орла... Еще один стремительный взгляд. - А кто ваши родители? - Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги. Он улыбается. Но это не просто улыбка, это улыбка необыкновенного всепонимания. - Мои родители тоже были педагоги. Вы где работаете? - Я секретарь волкомола. - А сколько у вас комсомольцев? - Человек триста. - Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде? - Учиться... Ленин улыбается: - Самое большое зло - разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества... Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев... От его взгляда нельзя укрыться. - Вам понятно, что сейчас делать? - Да... Владимир Ильич. - Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба... Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц... И совершенно просто: - Так и передайте своим товарищам. - Он виновато улыбается. - Извините, дела... - Протягивает руку. - До свиданья, дорогой товарищ... - Ваш билет? Он предъявлял билет. - Одолжите кружечку? Он одалживал кружку. - Позвольте подвинуться... Все было несущественно. Он был устремлен к таким высотам, двигался по такому пути, на котором всякие билеты и кружки не имели никакого значения. 2 Стены выбелены известью, квадратная выбеленная печь подпирает выбеленный потолок, продолговатый дощатый стол, серые скамейки, щербатый пол, простые геометрические пропорции, чистота; от всего веет холодом, хотя печь щедро натоплена Григорием. Он не только сторожит помещение, Григорий самим Быстровым поставлен охранять чистоту учреждения, стоящего на страже революционных завоеваний. Слава лишь позавчера добрался домой. Стоял темный осенний вечер, ветер только что не стегал по крыше ветвями деревьев, трепал их, пригибал, сердитый сухой ветер, в камень превращающий землю. Туч не было, если и показывалось издали темное облачко, ветер гнал его по небу, как вспугнутого пса. Вечер, ветер, и все-таки светится у Астаховых оконце, одно-единственное оконце, не иначе как Вера Васильевна проверяет французские вокабулы, начертанные в тетрадках Прошками, Тишками и Мишками - рекрутами новой нарождающейся армии. Слава миновал крыльцо, ступил на мягкие доски галереи, и - надо ж так! - первым встретился тот, кого он меньше всего хотел встретить. - С прибытием, Вячеслав Николаевич! - язвительно приветствовал его Павел Федорович. - Из каких это вы палестин? - Из Москвы, прямо со станция. - От самого, значит, товарища Ленина? - не без иронии продолжал Павел Федорович. - Напросвещались сами и теперича прибыли просвещать нас, дураков? - Да бросьте вы! - с досадой отозвался Слава. - Я на самом деле видел Ленина и говорил с ним, и шутки тут совсем ни к чему. Он не стал задерживаться возле того, с кем ему предстояло бороться, - не день, не два, а долго, и с переменным успехом, хотя в конечном исходе сомнений у Славы не было. - Позвольте... Он не стал обходить Павла Федоровича, тот сам отступил в сторону. - Ну иди, иди к матери, выкладай ей про Ленина, - хохотнул он вслед Славе. - Может, вам и посытей будет с им, хотя, говорят, сам-от тоже брючки подтягивает... Как Слава и предположил, Вера Васильевна сидела за столом, перед ней теплилась коптилка, в блюдце с конопляным маслом горел, потрескивая и чадя, скрученный из ваты фитилек. - Мамочка! - Наконец-то... Как мог он так долго быть без нее! - А где Петя? Петя тут же лежит, прикорнув на лежанке, спит, чуть посапывая, чуть улыбаясь, снится ему что-то хорошее, доброе, простое, такое, каков он сам. Слава не удержался, позвал: - Петя... Тихо позвал. - Ох, нет, нет, не буди. Намаялся он за день, теперь, когда Федора Федоровича нет в живых, ему приходится отрабатывать свой хлеб... Вера Васильевна провела руками по плечам сына. - Заходил к деду? Ее мало интересовала общественная деятельность сына. - Дед читает Библию, перебирает старые письма, в общем, не унывает. - Голодает? - Как все. - Он мне что-нибудь передавал? Славу вдруг поразило, что дед так ничего и не передал Вере Васильевне, ни слова привета, точно ее не существовало. Слава уклонился от ответа. - Он подарил мне Евангелие. - Евангелие? - Сказал, богу в течение веков приписывались самые умные изречения. - И ты взял? - Что ты, мама! - Напрасно, там много мудрых мыслей, и, главное, это очень утешает человека. - Я не нуждаюсь в утешении. Гордости Славе не занимать стать. Неожиданно к гордости примешалась жалость. Он не нуждается. Ну а мама... Нуждается в утешении? Очень даже нуждается! И он почувствовал себя виноватым перед мамой. Сам-то он привез ей хоть что-нибудь? Хоть пустяк какой-нибудь?.. Как же это он так оплошал?.. И вспомнил: кто-то в общежитии поделился с ним, подарил пачечку сахарина. Он порылся в кармане, протянул матери. - Это тебе. Больше я ничего не смог достать. - Спасибо, мне больше ничего и не надо. Он видит, маме приятно, что он о ней не забыл. - Ты хочешь есть? Вера Васильевна принесла хлеб и молоко. Только сейчас Слава почувствовал, как проголодался. Молоко густое, холодное, должно быть, стояло и сенях, но хлеб какой-то странный, горчит и хрустит на зубах. - Что это за хлеб? - С лебедой, - объяснила Вера Васильевна. - С хлебом плохо. Как-то сразу стало не хватать. Собрали мало, недород, а следующий год, говорят, будет еще хуже... - Каким будет следующий год - никто не может сказать, - рассудительно произнес Слава, давясь хлебом. - Не будь пессимисткой. Вера Васильевна постелила Славе на диване, с едва он коснулся простыни, как стал стремительно засыпать. Но тут до него донесся вопрос: - А Лиду? Тетю Лиду ты видел? Маму, разумеется, интересовало, заходил ли Слава к Арсеньевны, спрашивать не хотелось, однако Слава молчал, и ей пришлось спросить: Мамин вопрос отогнал сон. - Видел. С первого же слова Вера Васильевна поняла, что рассказ об Арсеньевых придется вытягивать из сына клещами. - Как они? - Едят чечевицу. - Какую чечевицу? - Вера Васильевна растерялась. - Что еще за чечевица? - Обыкновенная. Пришел в гости, угостили меня чечевицей. - Ну а сами-то они, сами? - Сами тоже едят чечевицу. Впрочем, угощали еще вареньем. - Слава, я ведь спрашиваю тебя не о том, чем тебя угощали. Иван Михайлович - министр! Это ведь все-таки что-то значит. Или он уже не министр? - Он не министр, а нарком. - Ну, это одно и то же. Он не предложил тебе остаться в Москве? - Нет. - Слушай, Слава, это невозможно. Ты можешь толком рассказать? Как они живут? О чем с тобой разговаривали, что спрашивали обо мне?.. И вдруг Слава понял, что он не то что не хочет рассказывать об Арсеньевых, а ему нечего о них рассказать, что в этой кремлевской квартире идет та же скучная обывательская жизнь, какой жили до революции их многие родственники. - Живут, как и все... - Слава заметил, что говорит о них так же, как и о деде, неохотно. - Получают паек. Вареньем, впрочем, снабжает их тетя Зина. Очень заняты. Иван Михайлович спешил на заседание Совнаркома. Тетя Лида работает в профсоюзе текстильщиков... - Иван Михайлович рад, что ты вступил в партию? - Рад. - Дал тебе какие-нибудь советы? - Дал. - А обо мне что-нибудь спрашивали? - Тетя Лида интересовалась, как у тебя с обувью. - Обувью? - Да... Нет, ему решительно нечего рассказать об Арсеньевых: каша, вечное древо жизни, коленкоровая папка, и... пожалуй, и все. - Передавали тебе привет... Вера Васильевна разочарована. Слава почему-то остался недоволен своими родственниками. Впрочем, Иван Михайлович всегда был сух, а Лида на все смотрит глазами мужа, Слава не сумел поговорить с Иваном Михайловичем... - Ты, вероятно, пришел и просидел у них весь вечер бирюком... - Вероятно... Спорить с мамой не стоит, все равно ничего не поймет. Сон снова смыкает Славе веки, а первая его мысль, как только он проснулся, была о Ленине... Побежал в волисполком, Быстрова нашел в земельном отделе, заседала коллегия волземотдела - Данилочкин и его заместитель Богачев разбирали мужицкие споры - о наделах, о выпасах, о разделе имущества. Быстров часто принимал участие в деревенских тяжбах. - Смотри, кто пожаловал, - сказал Быстров. Данилочкин улыбнулся Славе: - А мы думали, ты уж не наш... - Почему? - удивился Слава. - Пошел слух - оставили в Малоархангельске. - А я б не остался... - Мы не вольны над собой, - нравоучительно возразил Степан Кузьмич, но смотрел на Славу одобрительно. Вошел Дмитрий Фомич, протянул Славе руку и - сразу: - Ленина видел? - Видел... Степан Кузьмич не дал ему договорить: - Помолчи! Соберем коммунистов, волкомол твой, исполкомовцев, расскажешь всем. Не разбрасывайся - одному одно, другому другое, первое слово всегда самое дорогое... И вот товарищ Ознобишин сидит один в волкомпарте и ждет, когда соберется народ послушать его рассказ о поездке в Москву. Он уже навострился делать доклады, а вот сегодня не знает, не знает... Входит Дмитрий Фомич Никитин - созывали партийное собрание, но сегодня, хоть он и беспартийный, Никитину разрешили присутствовать, на сегодняшнее собрание Быстров позвал многих беспартийных, - шутка ли, свой, успенский человек, побывал в Москве, слышал Ленина, - самого Ленина! - приходят Устинов и Зернов, приходит даже Введенский, его Быстров пригласил особо, Семин недолюбливает Введенского, считает несоветским элементом, а Быстров с ним почему-то нянчится... Появляются Сосняков, Саплин, Терешкин, Елфимов... Комсомольский актив! - Все воробьи слетелись, - шутит Данилочкин. Они подходят к Ознобишину, здороваются, у них больше всего прав на Ознобишина, это ведь они посылали его на съезд комсомола. Становится тесно. Жарко и душно. Григорий постарался, накалил печь. Зачадили махрой... А вот и Быстров! Да не один... Батюшки мои светы! Вот почему задержка: Шабунин! Афанасий Петрович Шабунин пришел послушать Ознобишина. Откуда он только взялся? Слава не слышал, что он приехал. Вот перед кем придется говорить... Степан Кузьмич поглядывает на Семина: - Начнем? Семин открывает собрание. Выбирают президиум: Семина, Еремеева, Данилочкина. Быстров должен занимать гостя. - Товарищи, поменьше дымите, задохнемся! Слово для доклада о Третьем съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи предоставляется товарищу Ознобишину... Слава не успевает открыть рот. Грузный, тяжелый, будто заспанный, Дмитрий Фомич поднимает руку и, как бы отмахиваясь от чего-то, разгоняет перед собой дым, сизые кольца которого сам понапускал из своей трубки. - Слухай, Николаич, расскажи-ка ты нам лучше о Ленине. Но именно о Ленине Слава и хочет говорить, о чем же еще говорить, рассказывая о съезде. Только как бы поскладнее начать. Он смотрит на строгого и недоверчивого Соснякова, на сочувственно улыбающегося Саплина, на добродушного Данилочкина, на сдержанного Семина, переводит взгляд на Быстрова, тот ободряет Славу взглядом, его голубые глаза грустны и ласковы, как-никак ведь это он воспитал Ознобишина. Слава переводит взгляд на Шабунина. Вот кого он побаивается, Шабунин смотрит спокойно и чуть вопросительно... Что может сказать ему Ознобишин? Но именно взгляд Шабунина, спокойный и полувопросительный, заставляет Славу собраться. - Товарищи! Именно с этого слова и следует начать, именно с этого слова, это не формальное обращение, вовсе нет, перед ним его товарищи, товарищи по борьбе, по партии, по духу. - Я говорил с Лениным... - То есть слушал товарища Ленина, - снисходительно поправляет Семин - Семин председательствует сегодня, и собрание у него будет идти как по маслу, все будет соответствовать, - чему? - а всему тому, что принято, что установлено. - Вы хотите сказать, что слышали выступление товарища Ленина? - Слышал, конечно. Но я и разговаривал с Лениным! Он говорил, что холод... Что холода влияют на настроение красноармейцев. Что мы должны им помогать. Теплая одежда. Хлеб. Он так и просил передать... Тень проходит по лицу Быстрова. - Минуточку, минуточку, Слава... Слава его выученик, его воспитанник. Степан Кузьмич может позволить себе оборвать Славу на полуслове. - Василий Тихонович, - обращается он к Семину. - Два слова. К порядку, так сказать... - Он обращается к Славе, хочет ему помочь. - Я, конечно, понимаю, ты волнуешься. Впервые на таком съезде. Но ты поменьше от себя, все же ты отвечай за то, что говоришь. Разве так можно? Ленин - и вдруг: холода влияют на настроение... Ты просто... - Быстров даже улыбнулся, извиняя волнение Славы. - Какое значение имеют для революционера холод или голод? Революционер неподвластен настроению. Революционер пренебрегает всем. Ленин нам всем пример, его никогда и ничто не останавливало... Но даже в угоду правильному Семину, даже в угоду несгибаемому Быстрову Слава не будет говорить то, чего хотят от него другие, - он слышал то, что слышал! Он не столько еще понимает, для этого он слишком молод, сколько чувствует, что выступление Ленина на съезде было моментом наивысшего подъема, и, отбросив все остальное, он во всех подробностях рассказывает, как ждали в зале Ленина, как он появился, вошел, сел, как говорил... Слава видит спокойное, сосредоточенное лицо Шабунина и чувствует, что понимает его Шабунин, понимает, что в речах Славы от Ленина и что от Ознобишина. И тогда Слава припоминает урок, преподанный Шабуниным комсомольцам на уездной конференции, когда он вслух прочел им доклад Ленина на II конгрессе Коминтерна вместо того, чтобы пересказывать его своими словами. Слава вытаскивает из кармана сложенную газету. - Товарищи, - говорит он, - вместо того, чтобы пересказывать товарища Ленина, я лучше прочту... Дочитывает до конца, складывает газету, садится. - Позвольте, - обращается к нему Семин, - вы сказали, что разговаривали с товарищем Лениным? Слава снова встает. Как это он забыл! Конечно, это не так важно, как то, что он только что прочел, но сейчас для его слушателей это, возможно, важнее всего. И Слава рассказывает совсем просто, по-ученически, о своей встрече. И чувствует, что не может, не может, не способен передать своим слушателям то пронзительное чувство близости, какое он испытывал, разговаривая с Лениным с глазу на глаз в пустом и холодном коридоре. Кого-то интересуют всякие бытовые подробности: а какой это был коридор, и как появился Ленин, и как он выглядит, как говорит, как держится с людьми... А Слава не очень даже хорошо помнит, какой был коридор и как был Ленин одет, сейчас он понимает, что его мимолетный разговор с Лениным лишь подтверждение того огромного урока, который содержится в только что прочитанной речи, обращенной и к Славе Ознобишину, и ко всем, ко всем его сверстникам. Свидание с Лениным... Свидание с Лениным происходит именно сейчас, в тот самый момент, когда Слава и его слушатели пытаются понять его мысли и извлечь из них наставление для борьбы. 3 Слава забежал в исполком и в сенцах столкнулся с Иваном Фомичом, - тот хоть и не жаловал исполком, а приходилось обращаться то насчет дровишек, то насчет сенца, к этому времени Иван Фомич и коровкой уже обзавелся, Ирина Власьевна была на сносях. Иван Фомич пригладил узкой, совсем не мужицкой чистой и гладкой рукой черную шелковистую бороду, протянул Славе мягкую ладошку. - Здравствуйте, - он ко всем ученикам обращался на "вы", поколебался, и Слава это уловил - как теперь именовать в общем-то еще своего ученика. - Слышал, вернулись из Москвы. Понимаю, сейчас вам не до школы, а все ж таки числитесь вы в учениках. И пошел, не ожидая ответа. Скрылся за дверью земотдела. Слава совсем перестал ходить в школу, не позволяли дела. Ивану Фомичу махнуть бы на него рукой... Но в нем удивительно развито чувство ответственности за своих учеников. Стоит любому подростку стать его учеником, как у Ивана Фомича сразу же возникает потребность вести этого ученика по жизни, довести до того момента, когда тот сможет самостоятельно продолжать свой путь. Это его призвание, не случайно он стал учителем. Слава представлял себе, как Иван Фомич посадит его и начнет говорить о пользе образования, объяснять, как важен для человека багаж накопленных знаний. - А у вас этого нет, - скажет Иван Фомич. - Вы нахватали массу отрывочных сведений, но у вас нет системы, а для человека нет большей опасности, как остаться дилетантом! Он скажет так или примерно так... Но и не пойти Слава не мог. Он пошел, когда отзвонили обедню, когда бабы в девки потянулись от церкви. Иван Фомич тоже мог ненароком забрести к обедне - не верит ни в черта, ни в бога, - в этом Слава уверен, но Иван Фомич любит демонстрировать свою независимость, власти не поощряют посещение церкви учителями, так вот нате, мне никто не указ, а потом на каком-нибудь уроке скажет, что ходит в церковь единственно из-за любви к хоровому пению, мол, церковная музыка есть выражение торжественности и благочестия, присущих многим народам и особенно русскому... Дни стояли странно сухие, ярко синело безоблачное небо, шелестели на березах желтые листья, озимые всходили плохо. Просторный дом сиял на солнце, тропинка, протоптанная от реки, белела, точно ее посыпали речным песком, и даже хвоя на лиственницах зеленела по-весеннему. Директора школы Слава нашел в учительской. Иван Фомич подшивал валенок, на столе перед ним - о резки войлока, нож, дратва, воск и моток тонкой пеньковой бечевки, он старательно продергивал сквозь подошву нитку. - Экипируюсь на зиму. - Отложил валенок в сторону, взял два стула, поставил у окна, жестом пригласил садиться, распахнул раму. - Теплынь... - на мгновение будто тень прошла у него по лицу. - Не нравится мне эта теплынь... - И испытующе поглядел Славе в глаза. - У меня к вам разговор... Но разговор получился не такой, какого ожидал Слава, не о пользе наук собирался говорить с ним учитель Никитин. - Слышал я о ваших докладах и в исполкоме, и перед молодежью. Поучительно, конечно, послушать и как съездили в Москву, и как побывали на съезде. Ноу меня к вам приватный, если можно так выразиться, вопрос. Иван Фомич перегнулся через подоконник, точно проверил, не слушает ли кто за окном. - Передавали, довелось вам видеть товарища Ленина? Слава очень гордился тем, что видел Ленина, и охотно это обстоятельство подтвердил. - И видел, и слышал. Ленин делал нам на съезде доклад... - Да, да, мне передавали, - повторил еще раз Иван Фомич. - Но это все внешнее - как он там взошел и... как высказался. Я о другом. То, что вам, может быть, и невозможно еще понять. Вот вы соприкоснулись... Непосредственно, так сказать, с ним соприкоснулись. Как вы его понимаете? Меня не интересует, какие там у него борода и лысина, какой голос, как он выглядит. Я не о том. Вы, так сказать, очутились в сфере его непосредственного воздействия, и я хочу попросить вас попытаться мне объяснить - что есть Ленин, как вы понимаете, Ленина? Слава сначала не понял Ивана Фомича... Он подробно докладывал и на собрании коммунистов в исполкоме, и на собрании молодежи в нардоме, как торопились делегаты съезда в Свердловский университет, как вместе с другими вошел в зал, как все ждали появления Ленина и как живо и увлеченно выступал Ленин. Как все были потрясены, когда вместо того, чтобы сейчас же послать всех на фронт, Ленин принялся объяснять, что надо учиться и что учиться коммунизму - это не просто сесть за парту, а учиться, связывая каждый шаг своего учения с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества... Обо всем этом Слава рассказывал охотно и даже вдохновенно. Он запомнил внешние черты Ленина и то, как Ленин, слегка выставив вперед правую руку, в такт своим словам рубил воздух ладонью, и как иногда он вдруг насмешливо и хитро щурил глаза, и как заразительно и радостно смеялся... Это Слава заметил, как только увидел Ленина. Но вот понять Ленина, постичь... Это ему еще не дано, для этого он еще не созрел, и поэтому вопрос Никитина показался ему странным, непонятным и даже наивным. - Как что есть Ленин? - бездумно и даже беспечно сказал Слава. - Председатель Совнаркома. Ну, если хотите, вождь нашей партии... - Нет, не то, - возразил Никитин. - Как бы вам объяснить... Но и Никитин, несмотря на весь свой педагогический опыт, не мог достаточно отчетливо пояснить значение того, что вкладывает он в свой вопрос. - В истории человечества бывают эпохи невероятных социальных потрясений, подобные тектоническим явлениям в природе, однако тектонические сдвиги есть лишь действие сил природы, в то время как социальные сдвиги направляются человеческим разумом, и не надо быть мудрецом для того, чтобы понимать, что человечество переживает сейчас сильнейшее социальное потрясение, какое когда-либо имело место в жизни человеческого общества. Разумеется, потрясение это вызвано совокупностью деятельности многих великих умов, но всякому мыслящему и непредубежденному человеку очевидно, что в данный момент разум человечества воплощен в Ленине, именно Ленин есть наивысшая концентрация человеческого познания и опыта. То, что говорил Иван Фомич, было сложно и малопонятно, и Слава молчал, он не в состоянии был вести такой разговор. - И еще объясню, - продолжал Никитин. - У революции, развитием которой руководит Ленин, предостаточно противников, и все давно полетело бы к чертовой матери, а наша страна была бы разгромлена, не будь в Ленине сконцентрирован высочайший разум. И постепенно до Славы стало доходить, что хочет услышать от него Никитин. Его мало интересует впечатление от первой встречи. Человек как и все. Никитина не интересуют поверхностные впечатления. Но ведь Ленин сверхчеловек, он - гений. Вот это-то сверхчеловеческое и интересует Никитина. Подобно множеству людей, Славе довелось увидеть Ленина-человека. Но заметил ли он в нем - не постиг, а хотя бы лишь заметил, - то, что делает его направляющим умом своего времени? Слава не очень-то отчетливо понимал, какого ответа ждет от него Никитин, и недостаточно сознавал, что ответ этот важен не столько для Никитина, сколько для него самого. И почему-то вдруг принялся рассказывать Ивану Фомичу об Арсеньевых. - У меня есть тетка, сестра моего отца, муж ее народный комиссар, они старые революционеры, большевики... Он рассказал о посещении Арсеньевых, о скромной квартире нынешнего министра, о скудном их рационе, о нравственном пуританизме... Арсеньев вступил в партию одновременно с Лениным, вел в свое время рабочие марксистские кружки, сидел в тюрьме, несколько лет провел в ссылке, эмигрировал за границу, жил и в Лозанне, и в Париже, в 1902 году примкнул к большевикам, а в 1914-м к циммервальдовцам, почти одновременно с Лениным вернулся в 1917 году в Россию, был одним из руководителей вооруженного восстания, словом, большевик без сучка и задоринки и в то же время полный антипод Ленину. Мысль Арсеньева вряд ли проникала дальше, чем за порог своего кабинета, а Ленин смотрел далеко вперед, и то, что другим удавалось увидеть лишь при непосредственном соприкосновении с событиями, Ленин предвидел задолго до наступления событий. Ленин превосходил своих соратников и глубиной ума, и широтой души, и целенаправленной волей, и при этом никогда и ни перед кем не пытался обнаружить свое превосходство, а Арсеньев даже перед племянником кичился своим превосходством. Ленин щедро делился богатством своего интеллекта с окружающими, а Арсеньев держал все свои духовные ценности при себе. Ленин был солнцем, центром системы, в которой Арсеньев был лишь одним из многих и малозаметных спутников солнца. И чем тщательнее перечислял Слава достоинства Арсеньева, его скромность, вежливость, непритязательность, деловитость, принципиальность, тем заметнее превращались они в свою противоположность, все было то и не то... - Подождите, не перебивайте меня, - взмолился вдруг Слава. - Я обязательно должен досказать... Но Иван Фомич и не думал перебивать, наоборот, внимательнейше слушал, понимая, что в отрицании Арсеньева Слава утверждает в себе Ленина. - Вы понимаете, он министр, а живет ну совсем как какой-нибудь заурядный врач или чиновник... Слава рассказал и как тетка поила его чаем, и как охотно ел Иван Михайлович чечевицу, и даже как Иван Михайлович отказал ему в протекции, которую племянник и не думал искать у своего дяди. Все, все у Арсеньевых было безупречно и правильно, и как же все это было мелко и ничтожна! Иван Фомич вдруг схватил руку Славы и стиснул ее меж двух своих громадных ладоней, пожал и еще раз пожал, и было в этом рукопожатии что-то и дружеское, и отеческое, в этом рукопожатии заключалось утверждение самого Славы. - Я понимаю вас, после встречи с Лениным такие люди, как Арсеньев, утратили для вас всякий интерес... Он еще шире распахнул оконные рамы, по календарю стояла глубокая осень, но солнце пекло, как в июле, и какой-то телок, заскочивший в заброшенный школьный сад, носился там. - Слава, - торжественно сказал Иван Фомич я даже поднялся, точно почувствовал себя на уроке. - Будьте счастливы, вам удалось испить живой воды у самых ее истоков. Такое выпадает на долю немногим. Пить эту воду будут миллионы людей, она разольется, как Волга, но вам довелось напиться прямо из родника. Ленин для нас нечто большее, чем Председатель Совнаркома. Он наше знамя, наша программа, и это все очевиднее нашему народу, а скоро будет понято и всеми другими... За окном по-прежнему сияло солнце, жара разморила даже телка, тот перестал носиться по саду, стоял на одном месте и обгладывал молодую яблоньку. - Не нравится мне эта теплынь, - повторил Иван Фомич, - когда же наконец осень вступит в свои права? Солнце тоже хорошо в меру. Что делается в полях! Озимые совсем пожухли. Нам бы сейчас дождей, дождей... 4 - Поедешь завтра, - сказал Данилочкин, строго глядя на Ознобишина, и заковылял к председательскому месту, он все чаще заменял в исполкоме Быстрова, тот свирепствовал, носился по волости из конца в конец, ни один дезертир не мог от него укрыться, хлеб находил, куда бы ни спрятали. - Поедешь завтра за керосином, - повторил Данилочкин, садясь и покряхтывая. Он ждал вопросов, но Слава молчал: ведь приказывал Быстров, а Быстрову Слава подчинялся беспрекословно. - Отправитесь завтра чуть свет, Степан Кузьмич наказал послать в Орел тебя и Чижова. Егор все ходы и выходы в городе знает, только ему могут не дать, у него мошенство на роже написано, а украсть может, самого себя обокрадет, а ты и получишь и довезешь, под твою ответственность отдаем керосин, получите - глаз не спускай... Слава так и не понял, кого имеет в виду Данилочкин - Чижова или керосин, впрочем, по существу, это было одно и то же. - Довезем, Василий Семенович! - заверил Слава. - Куда он от меня денется! - Ну то-то, - сказал Данилочкин. - Иди предупреди мать... Чижов застучал кнутовищем в окно кухни еще затемно, переполошил Надежду, та сперва ничего не разобрала, перепугалась, заклохтала: - Чаво? Каво? Чижов захохотал. - Давай своего барчука! Но Слава не спал. С вечера прикорнул одетым, не любил, когда его дожидались. Не спала и Вера Васильевна. Не могла привыкнуть к отлучкам сына. Он с вечера предупредил мать: - Завтра еду. - Куда? - В командировку. - В какую командировку? - В Орел. - Зачем? - За керосином. - Неужели, кроме тебя, некого послать? - Мамочка, это же как золото... Слава зашнуровал ботинки - вместо шнурков все в деревне пользовались крашенной в черный цвет пеньковой бечевкой, - накрутил на ноги обмотки, натянул куртку, нахлобучил фуражку - и готов. - Надень под куртку мою кофточку, замерзнешь... - Ты что, мам, смеешься? - Кофточка шерстяная... На улице, хоть темно еще, заметно, что пасмурно, день обещал быть теплым, похоже, собирался дождь. У крыльца стояла телега, запряженная каурой лошаденкой, спереди, свесив через грядку ноги, сидел Евстигней Склизнев, один из самых худоконных мужиков на селе, пришел его черед справлять трудгужповинность, Чижов топтался возле телеги. - Егор Егорович, - взмолилась Вера Васильевна, - уж вы присмотрите за Славой... - "Присмотрите", - насмешливо отвечал Чижов. - Вячеслав Николаевич начальник, а мы люди маленькие. - А если дождь? - Не сахарные! - Егор Егорович! - Не тревожьтесь, у меня с собой дождевик. Мама ни в одну поездку не отправляет его без напутствий. Слава обошел телегу, сел по другую сторону от Склизнева. - Поехали, поехали, - сердито забормотал он. Лошадь с места затрусила мелкой рысцой. - Счастливо! - крикнул Чижов, прыгая на ходу в телегу. - Тронулись, что ли ча! Склизнев молча вывернул телегу на середину дороги и хлестнул лошаденку вожжой, ехать ему не хотелось, только не властен он над собой. - Ничего, Вячеслав Николаевич, не горюй, - промолвил Чижов снисходительно. - Доставлю тебя туда и обратно в целости и сохранности. Чижов, как и многие другие в те поры, был личностью скрытых возможностей. Подобно многим местным мужикам, молодым парнем он подался на заработки в Донбасс, лет двадцать о нем не было ни слуху ни духу, и вдруг сразу после Октябрьской вернулся с женой, замызганной, молчаливой бабенкой, и двумя сыновьями, смышлеными и задиристыми, в отца, парнями. Распечатал Чижов заколоченную свою избенку, а чем жить? Не токмо что лошаденки какой - ни овцы, ни курицы, один ветер по сусекам свистит. Поклонился Егор миру, выбрали его мужики в потребиловку продавцом, и, глядишь, уже Егор Егорычем величают, оборотист, сметлив, прямо коммерции советник, на своем месте оказался мужик. И не то чтобы махлевал или воровал, просто способность такая, в лавку попадали разные дефицитные товары - мануфактура, мыло, соль, деготь, предметы самой первой необходимости, товары эти реализовывались в порядке натурального обмена, рабочий класс давая промышленную продукцию, а крестьянский класс расплачивался зерном, маслом, яйцами, и сколько бы ни происходило ревизий, у Чижова все сходилось тютелька в тютельку, сколько продано, столько и получено, все всегда налицо, свои доходы Чижов извлекал из товаров, которые в те суровые времена никем всерьез и не принимались за товары, то достанет модных колец штук с полета, то сколько-то сережек с красными и зелеными стеклышками, то ящик "Флоры" - крем от загара и веснушек, а то так и бессчетное количество баночек с сухими румянами, девкам: как известно, без крема и румян не прожить. Такой товар никем не учитывался, и где доставал его Чижов, никто не интересовался, во всяком случае, по государственным разнарядкам его не отпускали. И чем сытнее Чижову жилось, тем больше внимания уделял он своей наружности. Приехал в подбитой ветром шинелишке, в солдатских буцах, с унылыми усами на голодном, сером лице, а как заделался продавцом, не прошло двух лет, как заимел суконную куртку на заячьем меху и хоть ношеные, но хромовые сапоги, усы сбрил и стал походить на актера из захудалого театра. Сидеть в телеге неудобно, сзади погромыхивали два железных бидона, предназначенных под керосин, а передок занимал не то тюк, не то мешок, мешавший усесться поудобнее. - Чего это тут? - поинтересовался Слава. Чижов ласково погладил мешок, объяснил: - Поросеночек. Хотя, по объему судя, поросеночек давни уже был на возрасте. - Это еще куда? - Да так... - Чижов неопределенно пошевелил губами. - Просили тут передать... - И отвернулся. Моросит дождь, колеса тонут в грязи, дорога расползается. Хочется укрыться от дождя в тихое домашнее сумеречнее тепло, а лошаденка все бежит и бежит. Куда едем? Зачем? А дождь все моросит и моросит! За керосином? За керосином. За светом. За теплыми веселыми вечерами. Слава весь сжался, свернуться бы в комочек и дремать, дремать... Чижов сдержал обещание, дал мальчику "дождевик", заскорузлый брезентовый плащ, которым можно окутать трех таких мальчиков, как Слава, и Слава съежился под брезентом, натянул капюшон. - Николаич, замера? - закричал откуда-то сверху Чижов. Слава высунул голову. Телега стояла перед приземистой мокрой избой, по ее стенам струились унылые потеки дождя. - Чего? - Не замерз, спрашиваю? Коня покормить надоть. Зайди, обогрейся... Слава спрыгнул, наступил на полы плаща, чуть не упал, беспомощным чувствовал он себя в чижовском дождевике. В избе так же сыро и скучно, как снаружи. Молодая баба в паневе стоит у печки и безучастно смотрит на проезжих Евстигней внес торбу, подал Чижову, тот достал ситную лепешку толщиной пальца в четыре и кусок сала, завернутый в лоскут грязного кумача. Карманным ножом Чижов накромсал хлеб и сало. - Угощайтесь. Он заметно спешил. Раза два выскакивал на улицу проверить, подобрала ли лошадь сено. Едва успели поесть - и опять в нуть. Чижов подгонял Евстигнея, Евстигней лошадь. В Орел добрались запоздно, но Чижов ориентировался в неприветливых, темных переулках, как лоцман в знакомом фарватере - туда, сюда, направо, налево... - Заворачивай, - указал он Евстигнею на низкий домишко и сам побежал отворять ворота. Встретили их - сперва во дворе какая-то толстая женщина в черном, а потом, в доме уже, строгий мещанин в чуйке - не слишком любезно, но и не отказывая в квартире, должно быть, Чижов не раз уже останавливался здесь, бывая в Орле. Он и Евстигней с утра собрались куда-то по торговым делам, а Славу Чижов погнал в совнархоз. - Двигай, Николаич, керосин выбить непросто, дня три потратишь... Но Славе повезло. Человеку, впервые попавшему в губсовнархоз, могло показаться, что там царит беспорядок, столько посетителей моталось в его коридорах и комнатах. Слава растерялся и вместо того, чтобы обращаться в топливном отделе к лицам, обладающим в совнархозе властью, обратился за советом к скромной и тихой барышне у дверей, и как раз напал на того, кто был ему нужен. Именно эта барышня и выписывала ордера на керосин, хотя оказалась вовсе не такой простой, как можно было подумать. Сперва огрызнулась, потом пожалела Славу, он и в самом деле выглядел после дороги утомленным и жалким, спросила, откуда он, проверила документы и вдруг посочувствовала: - И зачем вы только полезли в снабженцы! Такому, как вы, не вырвать у нас керосина! Слава хотел было сказать, что она напрасно так о нем думает, но не успел, барышня посмотрела на него и пообещала: - Приходите завтра с утра, сегодня нет выписки, неприемный день, выдам вам керосин, да не опаздывайте, а то мои начальники разбегутся по всяким заседаниям. Впереди у Славы был целый свободный день. 5 В губкомол Славе идти не хотелось, пойдут пустопорожние разговоры о росте и приросте организации, а он после поездки в Москву избегал пустопорожних разговоров. И на квартире не хотелось сидеть, он слышал, как Чижов, доставая из мешка хлеб, звякал стеклянной посудой, в ней не могло быть ничего, кроме самогонки, - Чижов пригласит каких-нибудь гостей и будет договариваться о таких делах, о которых Славе знать не положено. Поэтому он и отправился на рынок, провести одну обменную операцию. Вера Васильевна дала ему в дорогу шерстяные носки, которые выменяла у какой-то бабы на ненужный ей шелковый платочек. "У тебя не замерзнут ноги!" Слава добросовестно доехал в носках до Орла, но после посещения совнархоза ему вдруг пришла в голову идея сходить на рынок и выменять их на что-нибудь такое, что доставило бы маме удовольствие. По пути он заглянул на квартиру, завернул требование на керосин вместе с партийным билетом в клеенку, спрятал сверток в дорожный мешок, стянул с ног носки, сунул их в карман и с легкой душой отправился на рынок. Рынок был большой и пустой. День клонился к вечеру, наступала та пасмурная и унылая пора, когда деловое оживление ноябрьского базарного дня шло уже заметно на убыль. Покупатели расходились, и местные коммерсанты сворачивали торговлю. В стороне стояло несколько подвод. На них мерзли мужики с остатками картошки и пшена, привезенными в город вопреки существующим запретам. По булыжной мостовой неутомимо бродили неприметные пыльные личности, торговавшие махоркой, нитками, леденцами и мылом. Обрюзгший седой интеллигент молча держал на вытянутых руках два бронзовых подсвечника. Под навесами кустари продавали изделия своего труда - картузы, шапки, баретки и сапоги-недомерки. Две немолодые дамы склонились над загадочными лохмотьями. Наконец Слава увидел женщину с чулками, тонкими дамскими чулками, и чулки эти сразу ему приглянулись. Он достал из кармана носки. "Вы не могли бы сменять?.." Слава мало верил, что сделка состоится, грубые шерстяные носки и тонкие дамские чулки! Он плохо знал рыночную конъюнктуру. Владелица чулок бросила беглый взгляд на носки и тут же, без дальних разговоров, схватила их, сунула за пазуху себе, протянув взамен - нет, не одну, а целых две пары чулок. Вероятно, она посчитала обмен достаточно удачным, потому что тут же исчезла. Слава не успел еще представить себе радость Веры Васильевны, как мирное однообразие базарной жизни нарушил пронзительный переливчатый свист. Мимо Славы пронеслась повозка. Огромный мужик изо всех сил нахлестывал вожжами пегую лошаденку, а с повозки во все стороны сыпался картофель. Следом за мужиком появилась другая повозка - баба с разинутым ртом и громадной медной кастрюлей на повозке. Невесть откуда прибежали две перепуганные курицы. Отовсюду доносились крики, брань и вопли. Слава растерялся лишь на мгновение, он сразу сообразил, что на рынке облава. Несколько милиционеров и красноармейцев из продотряда оцепили рынок и вылавливали спекулянтов. Торговля продтоварами была запрещена, продуктами торговали из-под полы, а если кто из торговцев попадался, товар подлежал реквизиции, а самого торговца препровождали в тюрьму. Вислоухий красноармеец остановил Славу. - А вы чем торгуете, гражданин? - Я не торгую. Я приехал в Орел за керосином. - За каким керосином? Вы что, не знаете, что керосин нормированный продукт? - Да я не сюда, я в совнархоз... - А здесь что делаете? - А просто так... Красноармеец подозвал милиционера. - Запутался парень... - Чем торгуешь? - строго спросил милиционер. - Я за керосином... - Ты что, в кармане его, что ли, носишь? А ну, покажь карманы... И, не ожидая ответа, полез к Славе в карман и вытащил одну пару чулок за другой. - Твои? - Мои. - Значит, чулочки? - Я для мамы. - А мама где? - В деревне. - Документы есть? - Документы на квартире. - Да чего ты с ним, - перебил красноармеец. - Мама в деревне, документы на квартире, а сам чулочками промышляет... Спустя минуту Слава стоял в толпе мешочников и спекулянтов, согнанных в тупик со всего базара, а еще через минуту шагал под конвоем к городской тюрьме. В тюрьме Ознобишин пытался протестовать, но с ним, как и с другими, много не разговаривали. - Утро вечера мудренее. Дождешься своего часа. Просторное помещение, напоминающее сарай, нары вдоль стен, длинный стол и бочка для определенных надобностей. Пришел дежурный, принялся всех переписывать. - Фамилия, инициалы, за что задержан, что конфисковано... Задерживали, должно быть, множество народа, потому что даже имя-отчество не спрашивали, ограничивались инициалами. Спросили Ознобишина: - Откуда взял чулки? - Выменял. - Будет врать-то. На что тебе чулки? Большинство, видимо, попадало сюда не раз, были уверены, что через день-два выпустят, а весь интерес сводился к одному - отберут или не отберут взятые при аресте продукты. Бушевать вздумал только один рыжебородый торговец. - Господин начальник! - Товарищ начальник. - Будьте себе товарищ... Я не возражаю, но при чем тут мои шапки? Сахар - да, крупа - да, картофель - да, но в каком законе запрещено продавать головные уборы? За что меня забрали? - А хлеб? - Что - хлеб? Я же не могу есть свои шапки. - Две буханки. - Ну что - две буханки? Я же не собирался съесть их сразу? - Хлеб не разрешено ни продавать, ни покупать. - У меня сын ответственный работник, должен он питаться? - Разберемся... Слава понятия не имел о тюрьме и вот теперь сам угодил... Верно говорят: от сумы да от тюрьмы не отказывайся. Главное, было б из-за чего! Поехал за керосином для изб-читален, сходил на базар купить маме подарок, и вот нате, доказывай, что ты не спекулянт. Впрочем, сомнений в том, что ему недолго тут находиться, у Славы не было. Громадная комната, сводчатый потолок такой тяжелой кладки, что его не проломить никакими кувалдами, цементный зашарканный пол. Деревянные нары вдоль стен, длинный стол, две скамейки. На окнах решетки. Лампочка под жестяным абажуром. И люди под стать этой унылой камере. Не отличишь друг от друга. Подавленные, упорно отрицающие за собой любую вину. Привлек было к себе внимание рыжий еврей, но опять же не тем, что чем-то отличался от завсегдатаев базара, а тем, что был крикливее других. Дежурный переписал всех в тетрадь, приказал "сидеть потише", сказал, что утром со всеми разберутся, и ушел, погремев за дверью замком. Арестанты принялись располагаться на нарах. Появились карты, составились партии в подкидного дурака. Иные принялись обсуждать конъюнктуру завтрашнего рынка, другие передавали соседям всякие семейные новости, здесь многие были знакомы между собой. Камера оживилась с приближением ужина, двое надзирателей внесли бачок, несколько глиняных мисок и множество деревянных ложек. - Садитесь вечерять, коммерсанты, - сказал дежурный. - Но чтобы без шума... К бачку подошел мужчина во френче, задумчиво поболтал в банке черпаком, пренебрежительно произнес: - Пшенка! Он быстро пересчитал обитателей камеры. - Становись! - раздалась его команда. - Сорок семь, шесть мисок, по восемь человек на миску, и со мной шесть человек... - А почему, извиняюсь, раздавать будете вы? - поинтересовался рыжий еврей. - А потому, что знаю порядок, - начальственно заметил мужчина. - А почему с вами будет не семь, а шесть человек? - продолжал интересоваться рыжий еврей. - А потому, что устанавливаю здесь порядок я. - Я извиняюсь, но кто же вы такой? - Начснаб. И вообще заткнись, если не хочешь получить леща. - Чо такое леща? - попытался было возразить поборник справедливости, но так и не дождался ответа. Начснаб разлил похлебку, оставив гущину на дне для себя. Рыжий скорбно поглядел на миску. - А тарелок здесь не полагается? - неуверенно спросил он. - Может быть, я не хочу есть из одной миски. - Так дожидайся сервиза в цветочках, - сказал начснаб и сострадательно кивнул Славе. - Бери ложку, мальчик, не зевай, ешь. Рыжий все-таки постучал в дверь. Дежурный приоткрыл глазок. - Будьте любезны... тарелку... - Не полагается. - Что значит не полагается? - взвизгнул рыжий. - Покажите мне такой закон, чтобы все ели с одного места? Глазок захлопнулся. Рыжий поиграл ложкой. Есть хотелось. С начснабом он еще согласился бы есть из одной миски, но рядом сидел тип с волдырем на губе. - И разве это суп? - спросил рыжий. - Это же пойло... Никто ему не ответил, все были заняты ужином, рыжий забеспокоился и, стараясь не глядеть на человека с волдырем, погрузил ложку в миску. - Ну вот и напитались, - благодушно сказал начснаб, облизывая ложку и засовывая ее за голенище. - Теперь до утра. - А что утром? - опять спросил рыжий. - Чай с хлебом? - Какао с бубликами, - усмехнулся начснаб. - Отпустят вас, отпустят мальчика, а меня повезут в трибунал и приговорят к расстрелу. Слава в ужасе поглядел на человека во френче, он лежал на нарах как ни в чем не бывало. Рыжий почтительно коснулся его ноги. - За что же это вас? - За баранину, - лениво сказал начснаб. - Достаю баранину, распределяю, а как выйду на базар, они тут как тут... - И вы думаете, вас за это... Начснаб лениво пускал кольца табачного дыма. - Тут и думать нечего, каждый раз одно и то же. - То есть, извините, как это каждый раз? - Да меня уже шесть раз расстреливали, - невозмутимо похвастался начснаб. - Подержат месяц и выпустят, сил моих больше нет, уволюсь после этого раза... Постепенно арестанты угомонились. Прикорнул и Слава возле начснаба, пока, задолго до рассвета, его не разбудил грохот раскрываемой двери. Двое парней в штатских пальто и с винтовками через плечо ворвались в камеру. - Это же смех! - закричал один из них, вглядываясь в Ознобишина. - Сейчас тебя выпустят, вот ордер... Слава узнал Шифрина - да, это был тот самый Шифрин, с которым он год назад ездил в политотдел Тринадцатой армии. Не успел Слава отозваться, как рыжего еврея точно сдуло с нар. - Давид, - кинулся он к Шифрину. - Чтоб ты жил сто лет... Шифрин точно не видел рыжебородого, он сразу же устремился к Ознобишину. Обниматься при встрече даже после долгой разлуки было не в нравах того времени, Ознобишин и Шифрин обменялись небрежным рукопожатием, но глаза Шифрина потеплели, и он похлопал Ознобишина по плечу. - Я сегодня дежурю по ЧОНу, - сообщил Шифрин. - Сообщают, среди всяких подозрительных личностей - комсомольский работник, только у него никаких документов... Рыжий еврей возник из-за плеча Шифрина. - Давид, а на меня ты взял ордер? Шифрин покраснел. - Папаша, вы таки ничего не понимаете! - Чего не понимаю? - Товарищ Ознобишин комсомольский работник, а вы... - Так я не комсомольский работник, но тебе-то я кто - отец или не отец? - Вы классовый враг, папаша, и я не имею права вас отпускать... - Значит, для товарища у тебя есть права, а для родного отца... - Папаша, вы - спекулянт. - Хорошо, пусть будет по-твоему, отсижу до утра, но что будет с товаром? - Товар передадут продкому, - холодно сказал Шифрин. - Как, и хлеб? - И хлеб. - И фуражки? - И фуражки. - Это же разбой! - взвизгнул рыжий. - Давид! Но Шифрин и Ознобишин находились уже за порогом камеры. Ознобишина заставили расписаться, что у него нет никаких претензий, о чулках он даже не вспомнил, и приятели очутились на улице. И вновь, как и тогда в поезде, при возвращении в Орел, Шифрин на мгновение замялся, но тут же преодолел смущение. - Что же с тобой делать? Ночь... Придется идти ко мне. Они зашагали по темным переулкам. - Это твой отец? - спросил Ознобишин, вспомнив рыжебородого еврея. - В них надо бросать бомбы, - сердито ответил Шифрин. - Его уже ничем не исправишь. Остановились перед мрачным особняком. Шифрин опять поколебался. - Ты извини, - произнес он, - мы живем в подвале. И только в квартире Шифрина Ознобишин начал кое-что понимать... В двух полуподвальных комнатах ютилось - Ознобишин не пытался их сосчитать - такое множество детей и женщин, что каждый лишний человек стал бы здесь бременем. - И все это твои? - удивился Ознобишин. - Да, - сконфуженно признался Шифрин. - Братья, сестры, тетка, племянники отца... И повсюду висели фуражки. Готовые и не готовые. Болванки, тульи, околыши, каркасы, козырьки, комнаты одновременно были и жильем и мастерской, и только сейчас Ознобишин заметил, как конфузит Шифрина эта обстановка. - Будем спать? - спросил Шифрин, бросил на лавку пальто и торопливо погасил лампу, в темноте он чувствовал себя увереннее. - Кого это ты привел, Давид? - спросил в темноте женский певучий голос. - Товарища по партии, - ответил Шифрин и тут же строго сказал: - Спи, спи, поздно, люди давно уже спят. Лежа в темном душном подвале, Ознобишин вдруг понял, почему Шифрин не звал его в гости: Давид стыдился своей семьи, стыдился своего отца, и хотя умом Слава понимал Давида, сердцем не мог его оправдать, - жизнь дает нам лишь одного отца и одну мать, и, какие бы они ни были, человек не смеет стыдиться своих родителей. 6 Слава проснулся спозаранку и, сидя на узеньком диванчике, ждал, когда начнут просыпаться женщины и дети. Постепенно в комнатах началось хождение, обитатели подвала о чем-то говорили, ссорились, взвизгивали, кричали, но Слава не понимал их языка. А утро все не наступало, и Слава понял, что здесь оно так никогда и не наступит, дневной свет не проникал в подвал, люди здесь обречены на вечные сумерки. Давид сконфуженно протер глаза, прикрикнул на детей: - Шмаровозы, тихо! Собираетесь вы в школу или не собираетесь? - Крикнул одной из женщин: - Накорми их и отпусти. - Повернулся к Славе: - Сейчас позавтракаем и пойдем... Женщина с рыжими всклокоченными волосами, кое-как подколотыми шпильками, поставила на стол блюдо с мелко нарубленной свеклой и тарелку с пышками неопределенного цвета, разложила по тарелочкам свеклу, положила на каждую по одной пышке, сдвинула на край стола валявшиеся лоскутья и усадила детей. - Присаживайтесь, будьте любезны, - предложила она гостю. - Извините, курочки у нас нет. А Славе не терпелось уйти. Такого нищенства и такой грязи он не встречал даже в деревне. - Садись, поешь, - пригласил Давид Славу. - Хлеб, конечно, не деревенский, но есть все же можно... Вот когда до Славы дошли вопли рыжебородого еврея о хлебе! Для такой оравы нужно шить фуражки с утра до вечера. И кем же тогда является Давид, ничего не предпринявший для того, чтобы вернуть отцу конфискованные буханки? Фанатиком или героем? До чего все непросто... - Ты извини меня, - признался Шифрин, - не хотелось показывать тебе это свинство. - Ой, боже мой! - закричала вдруг седая женщина в папильотках, Слава догадался, что это мать Шифрина. - Отца забрали в каталажку, а ты сидишь тут и ничего не делаешь, чтобы спасти отцовский товар! - Я пойду, - сказал Слава. - Спасибо за гостеприимство. - Извини, - сказал ему Шифрин в спину. - Не могу я спасать эти чертовы картузы. И все-таки Давид чувствовал себя неуверенно, с отцом он поступил, может быть, и правильно, но перед братьями и сестрами в чем-то был виноват. Небо было пасмурно, моросил дождь, день в городе давно уже начался, по улицам сновали прохожие, немногочисленные продовольственные лавки были уже открыты, и белели наклеенные на стены свежие номера газет. Слава дошел до Болховской улицы, свернул в грязный переулок, отыскал дом, где они с Чижовым остановились, попутчики его отсутствовали, достал из мешка документы и поспешил в совнархоз. В топливном отделе царила обычная толчея, и не посчастливься Славе встретить здесь накануне добрую фею, долго бы ему тут пришлось мытариться со своим требованием на керосин. Барышня сразу узнала Славу и сама пошла с его требованием к начальству. - Вот и все, - сказала она, возвратясь. - Григорий Борисыч разрешил отпустить два, да я еще сделаю полпуда... И тут же, на глазах у Славы, к резолюции "выдать два пуда" приписала "с половиной". - Я же вижу, что вы не для себя, - деловито пояснила она. - Нас тут одолели всякие жулики, выпрашивают для школ, для больниц, а потом торгуют на рынке... Слава подумал, что такую девчонку, светловолосую, худенькую и, должно быть, голодную, невозможно подкупить. Она тут же выписала ордер, велела Славе расписаться в расходной книге и пожелала ему счастливого пути. Оставалось только ехать на склад и получить драгоценную жидкость. Слава снова отправился к себе на квартиру. Чижов и Евстигней не появлялись. Слава решил позавтракать, запустил руку в торбу, нащупал ситники и... отдернул руку. Его пронзило такое острое чувство раскаяния в том, что он ест хлеб, а рядом кто-то голодает, что он не смог совладать со своим внезапно возникшим желанием. Конечно, Чижов разозлится... Черт с ним! Он торопливо вытащил все ситники один за другим. Три, четыре... сунул в свой дорожный мешок и зашагал к совнархозу. Слава поднялся в топливный отдел. Там царила все та же толчея, посетителей даже прибавилось. Анемичная барышня сидела на своем месте. Она удивленно взглянула на Славу. - Вы что? - Можно вас попросить... - У вас все в порядке, идите, получайте... Слава оглянулся на входную дверь. - На минуточку? Он нерешительно двинулся к двери, барышня пошла следом за ним. На лестнице никого не было. Слава торопливо полез в мешок и подал барышне ситник, он был уверен, что она голодна. Однако у нее тут же сузились глаза и побелели губы. - Да вы что... - Она рассердилась и перешла на "ты". - Да как ты смеешь? Ты думаешь - я голодная? А еще комсомолец! Да, я голодная, - призналась она с удивительной прямотой. - Но я такая же комсомолка, как и ты. Думаешь, прибавила керосина, чтобы ты мне что-нибудь дал? Дурак! Я же сразу разобралась, что ты не жулик, а действуешь, как жулик... Слава никогда бы не подумал, что эта барышня, сидящая целыми днями за канцелярским столом, такая же комсомолка, как и он сам, в его представлении как-то не совмещались принадлежность к комсомолу и канцелярская деятельность, а девчонка давала ему урок принципиальности, и ему тем более хотелось поделиться с ней хлебом. - Чего ты злишься? - сердито сказал он. - Я же вижу, как у вас в городе. Я из деревни. Пойми, у нас все-таки больше хлеба, я по-товарищески... Но барышня распалялась все сильнее. - А я тебе вот что скажу по-товарищески, - пробормотала она, не слишком поднимая голос, чтобы не привлечь к себе внимания. - Иди и не суй мне своих булок, а то пойду и скажу, что ты давал взятку, сразу полетит ордер... Она способна была пожаловаться, Слава испугался за свой керосин, склонился над мешком, запихивая туда ситник, а когда поднял голову, барышни уже не было, только дверь стукнула перед его носом. Обескураженный Слава побрел на квартиру Шифрина. Давида уже не было, но остальные обитатели подвала и не думали расходиться. У стола сидел недавний сосед Славы по тюрьме, отец Давида, и как ни в чем не бывало мастерил очередную кепку, и на рыжей его бороде дрожала черная нитка. - Кто там? - Он поднял голову и сразу узнал Славу. - А, товарищ по партии. - Давида нет? - спросил Слава, лишь бы что-то сказать. - Давид уже борется с классовым врагом, - сказал старший Шифрин. - Ищите его в милиции. Тут из соседней комнаты выплыла мать Шифрина, все еще не причесанная, но уже без папильоток. - Вы? - осведомилась она у ночного постояльца. - Или вы у нас что забыли? Слава опять полез в свой мешок. - Давид вчера положил в мой мешок хлеб, а я забыл оставить... Родители Шифрина не внушали ему симпатий, но Слава, мысленно осудив Давида за то, что тот недостаточно заботится о братьях и сестрах, решил хоть как-то помочь этим детям. Растрепанная женщина выхватила из рук Славы ситники. - А положил он в мешок четыре? - недоверчиво спросила она. - Я понимаю, вы тоже хотите кушать, но четыре - это не пять... Слава скользнул за дверь. Еще минута - и от него потребуют целого барана! Снова отправился домой, снова не застал ни Евстигнея, ни Чижова, но на этот раз принялся терпеливо их ожидать. Они появились под вечер - Чижов с большим свертком в руках, а Евстигней с ящиком, прихваченным к спине лямками. - Удалось али как? - поинтересовался Чижов и, узнав, что керосин выписан и остается ехать только на базу и получить, тут же погнал Евстигнея запрягать лошадь. Слава глазами указал на сверток. - А это что? - Поросенок! - Чижов ласково похлопал ладонью по ящику. - В ящике краска, мужикам крыши красить али что, а в свертке девичьи радости - бусы и кольца. - Он захотел похвастаться приобретением, надорвал бумагу, вытащил картонную коробку, раскрыл перед Славой. - Товар дай боже! В коробке поблескивали разноцветные стеклянные елочные бусы. - На что они вам? - удивился Слава. - Да господи! Знаешь, Николаич, сколько я на них наторгую и яиц, и масла, и молока? - Да ведь они побьются? - А красоту навек и не покупают... Уплатили за постой, выехали со двора. - Давай, давай, - подгонял Чижов Евстигнея, - нам бы засветло из Орла... Телега загромыхала по мостовой. Осенний дождик внезапно остановился, небо точно задумалось, подул ветер, холодный, резкий, и вдруг посыпал колючий снежок, покалывая иголками лицо. Миновали приземистые одноэтажные улочки, пересекли Щепную площадь, вывернули на окраину к монастырю, свернули через огороды в сторону - за невысоким забором из гофрированного железа высились тяжелые цистерны, бывший нобелевский склад, над воротами которого, меж двух столбов, покачивалась под ветром жестяная вывеска с намалеванной черной краской надписью "не курить", с черепом и двумя перекрещенными костями. - Как в аптеке али на поле боя, - сказал Чижов и застучал кулаком по калитке. Выглянул сторож в малахае. - Какого дьявола? - За керосином. - Вы б позже приехали. Прочел, перечел ордер, отомкнул ворота. - Шевелись! Сам под уздцы подвел лошадь к продолговатой бочке. - Где посуда? Чижов и Евстигней составили на землю бидоны. - У меня как в аптеке, - сказал сторож. - Корец на десять фунтов. Сколько отпущено вам пудов? Значит, десять корцов... Подставил под кран ковш, наполнил и быстро, через воронку, слил керосин в бидон. Сторож действовал в одиночку. Слава подивился - бумажки на керосин оформляло с десяток человек, а отпускал один, и еще Слава подивился тому, как это он не боится, что могут ограбить базу, потому что на рынке за керосин можно было выменять и хлеб, и сало, и самогон. - А не страшно? - высказал ту же мысль Чижов. - Придут, накостыляют и увезут бочку? - А левольверт? - отвечал сторож. - Однова тут пришли двое, налей ведро, говорят, так один так и остался лежать, а другой давай бог ноги... Чижов поинтересовался: - А револьвер при тебе? - Не твоя это забота, - отрезал сторож. - Получил - и отъезжай, куда тебе надо, ночь уже... - Да я ничего, - примирительно сказал Чижов, - не задержал - спасибо и на этом. - Закурить не найдется? - попросил сторож. Чижов кнутиком указал на вывеску. - Да ведь нельзя. - Вам нельзя, а мне можно. Чижов выгреб из кармана горсть самосада, сторож стоил того, ни на минуту не задержал приезжих. Совсем стемнело, когда выехали на шоссе. Колеса загромыхали по смерзшимся колеям. Снег падать перестал, а ветер становился все резче. Евстигней взмахнул было кнутом и опустил руку - лошадь споткнулась и стала. - Ах ты, едрена палка... Евстигней от огорчения ругнулся. Вместо расползающейся грязи дорогу покрывали подмерзшие глинистые комья. - Таперя держися, - пробормотал Евстигней. - По такому гололеду и за два дни не доберешься... Слава с ужасом услышал предсказание Евстигнея - он, скрючившись, сидел под брезентом и чувствовал, как деревенеют его руки и ноги. - Ты бы, Николаич, слез, пропадешь под брезентом, - посоветовал Чижов. И Чижов, и Евстигней давно уже шагали возле телеги. Слава с трудом спрыгнул на землю. Какая твердая! Все ноги побьешь о такие глыбы. Ветер так жесток, что идти трудно. Но идти надо. Надо, надо. Вечное "надо". С детских лет сталкиваемся мы с этим "надо" и до самой смерти существуем под бременем этого слова, - умирать только не надо, и ради того, чтобы не умереть, постоянно подчиняемся этому "надо". Он с трудом передвигал ноги, делая вид, что ему это совсем нетрудно, стараясь не отстать от двух выносливых, закаленных мужчин. Экипированы они неплохо, один в ватнике и выменянном где-то зимнем мужском пальто с облезшим меховым воротником, другой - в овчинном полушубке и поверх него плотном рыжем армяке; один в валяных сапогах, обшитых кожей, другой, правда, в чунях, но предусмотрительно обвернул ноги суконными портянками. Им легче. А Слава, мягко выражаясь, одет не по сезону. Две рубашки, нижняя и верхняя, мамина шерстяная кофта да суконная куртка, которая могла бы согревать в нетопленом помещении, но никак уж не на таком ветру. Идти в плаще невозможно - он непомерно велик, длинен, ноги в нем будут путаться, а заскорузлый брезент усиливает ощущение холода. Сколько он так шел? Час, полтора? Замерзая на ходу, он только это и чувствовал; ночь, ветер, выбоины... Он все готов был послать к черту - спектакли и митинги, и это путешествие, и керосин, и самого себя... Он еще не знал, каким испытанием обернется для него эта поездка! Да и впоследствии не очень-то отдавал себе отчет в том, что в эти сутки его человеческое достоинство подверглось жесточайшей проверке. Он шел и старался не замечать холода. А как его не замечать? Думать о чем-либо другом? Он припоминал подробности съезда, на котором был недавно в Москве. Малую Дмитровку. Купеческое собрание. Делегатов. Среди них было много ребят, только что приехавших с фронта. Они были проще и жестче тех, кто еще не побывал на войне. Вероятно, этим ребятам с фронта не раз приходилось совершать такие же переходы. Нестерпимый холод, холод и голод, непроницаемая темь... "Как некстати ударил мороз! - размышлял Слава. - Если бы похолодало двумя-тремя днями позже. Увы, природа еще не подчиняется людям..." Телега неожиданно остановилась. Слава сделал несколько шагов и тоже остановился. "Тпру, тпру..." Кто сказал "тпру"? Его спутники скрутили по козьей ножке. Евстигней кресалом принялся высекать искры и высекал до тех пор, покуда не затлел пеньковый фитиль. И хотя Слава и не курил и понимал, что зажженная цигарка не может согреть курящего, два вспыхивающих в темноте огонька создавали иллюзию тепла. - Ничего, Николаич, крепись, - сочувственно произнес Чижов. - Потерпи малость, скоро ночевка. Давно миновали какую-то деревню, и еще деревню, и еще, но Чижов, должно быть, считал, что останавливаться рано. Пальцы на ногах у Славы совсем застыли, ноги двигались автоматически. "Господи, дай мне сил дойти, - твердил про себя Слава. - Не упасть и дойти..." Дойти... До чего? До тепла? Наконец Чижов сжалился. Нет, жалел он не Славу и даже не себя, хоть и сам сильно притомился, он пожалел лошадь - впереди еще немалый путь, а дорога из рук вон... Они въехали, вернее, вошли еще в одну деревню, и Чижов указал Евстигнею на добротную шестистенную избу. - Держи туда. Двое мужиков и баба сидели за ужином. Встретили Чижова приветливо, даже суетливо, видно было, здесь его знают. - Дюже замерзли? - хлопотливо спросила баба. - Мороз-то как вдарил! Садись, садись вечерять... - Указала на Славу. - А это кто с тобой? Совсем закоченел парень... Телегу оставили во дворе, лошадь завели в сарай, бидоны предусмотрительно внесли в сени, сверток в избу. Не успел Слава сесть на лавку, к нему пододвинули миску. - Супцу. Супцу хлебни, грейся... Горячая жирная похлебка обожгла его, он глотал ложку за ложкой, и бездумное умиротворение овладевало им все сильнее. Он опьянел от тепла, голова опустилась на стол, Чижов с помощью хозяйки оттащил его на лежанку и прикрыл чьим-то полушубком. Проснулся он на рассвете. Чижов осторожно тряс его за ногу, приговаривая: - Пора, Николаич, пора, дорога еще немалая, рассвело... Спросонья Слава не сразу сообразил, где находится, - чужая изба, незнакомые люди, - соскочил с лежанки, все вокруг не так уж уютно и тепло, как показалось вечером. Хозяйка, стоя перед загнеткой, разжигала огонь. Чижов вынул из мешка кусок жирной свинины, протянул хозяйке, еще пошарил в мешке. Недоуменно наморщил брови. Слава пришел на помощь: - Ситники? - Ты их, что ли, взял, Николаич? То-то, думаю, как тебе удалось получить столько керосина, - догадался Чижов. - Пхнул кому-нибудь? Слава молчал, и Чижов принял его молчание за согласие. - Плоховато без хлеба, но коли на пользу делу... - Он оборотился к Евстигнею. - Ты лепех каких в дорогу не припас? - Не будешь ты есть мой хлеб, - отвечал Евстигней, выкладывая на стол большой ломоть черного, как земля, хлеба. Чижов сочувственно взглянул на Евстигнея. - С лебедой? Что поделаешь, все лучше, чем без хлеба... Слава знал, что многие в Успенском пекли хлеб с лебедой. Тем временем хозяйка поставила на стол сковородку, поджаренная свинина брызгалась салом, и Чижов алчно зацепил вилкой сразу два куска. Хлеб хрустел на зубах, как песок, и сало с таким хлебом казалось затхлым и горьким. Слава отложил вилку. - Не гребуй, парень, - наставительно сказал Чижов. - Быват, и таким хлебом не пробросаешься... Но горький хлеб застревал в горле. Евстигней пошел запрягать. Слава выглянул за дверь. Землю накрыло снегом, вода в колеях подернулась ледком, ветки деревьев опушил иней... Зима? Рано бы, да погоду ведь не закажешь. День-два, и все растает, а вот добираться до дому, как назло, приходится зимой. Слава поежился и вернулся в избу. Чижов вполголоса говорил о чем-то с хозяевами. Он сочувственно посмотрел на Славу. - Холодно? - Ничего. - Слушай, Николаич, есть дело, - обратился Чижов к Славе. - Замерзать неохота? Негромко что-то сказал, и хозяин избы вышел и тут же вернулся, неся в руках новый овчинный полушубок. Чижов взял полушубок из его рук и подошел к Славе. - Примерь, Николаич. - И, не дожидаясь ответа, помог Славе натянуть полушубок. В таком полушубке не страшен никакой мороз. Чижов оказался добрым человеком, нашел выход. Его знали чуть ли не во всех деревнях по пути в Орел. Попросил хозяев одолжить полушубок, а в следующую поездку вернет полушубок в полной сохранности. - Хорош? Ответа не требовалось. - Сторгуем тебе бекешу? - весело спросил Чижов. Слава не понял. - Как - сторгуем? - Эх, Николаич, Николаич, - сочувственно проговорил Чижов. - Не умеешь ты еще жить. В голосе снисходительная насмешка, почему-то она встревожила Славу. - Да ведь купить мне не на что, - сказал он громко и жалобно, хотя это очевидно и без его слов, и неуверенно добавил: - Вот если бы одолжить... Чижов засмеялся: - Кто же при теперешней жизни поверит в долг? Тихо и доверительно обратился он к Славе: - Десять фунтов керосина - и бекеша твоя, комсомол твой от десяти фунтов не обедняет. Вот оно, испытание, мало с чем сравнимое по своей жестокости. Заледенеть от стужи или пожертвовать небольшой частью керосина и уберечься от холода, спастись от простуды и тем сохранить себя для той самой работы, ради которой он и добывал керосин. Полушубок будто сшит по нему... Чижов в ответе Ознобишина не сомневался и хотел помочь совершить ему неизбежный шаг. - Никто ничего знать не будет. Я - могила, два пуда привезешь, и то большая удача... Он что-то еще говорил, а у Славы остановилось сердце, то, что предлагал Чижов, было хуже, чем замерзнуть в поле под кустом, - чему же тогда учил его отец, из-за чего погиб Федор Федорович, зачем с ним разговаривал Ленин, - в это мгновение он не думал ни об отце, ни о Федоре Федоровиче, ни о Ленине. Они существовали где-то в его подсознании. Слава молча стащил с себя полушубок и положил на лавку. - Ты чего? - удивился Чижов. - Никто знать не будет... - Хочешь записать меня в мерзавцы? - На улице мороз, - предупредил Чижов. - И к вечеру усилится. Слава застегнул свою куртку на все пуговицы. Ему хотелось заплакать, но он не смел заплакать. Чижов может подумать, будто плачет он из-за того, что у него нет полушубка, а на самом деле ему хотелось заплакать из-за того, что предложение Чижова показало, как мало он уважает Славу. Он нахлобучил шапку и пошел прочь из избы. Евстигней стоял у запряженной лошади. - Поехали! - выкрикнул Слава и зашагал рядом со Склизневым. Чижов шел неторопливо, вразвалку, но Слава с трудом за ним поспевал, ноги у него начали мерзнуть, точно он и не ночевал в теплой избе. О том, чтобы сесть в телегу, нельзя в подумать лошадь еле тащится, да и без движения, скрючившись от холода, легко заснуть и никогда уже не проснуться. Вероятно, это была его самая длинная дорога в жизни. Иногда ему казалось, что он умирает. Видеть вокруг себя он почти ничего не видел. Свинцовое небо, готовое вот-вот прорваться и засыпать все снегом. Пожухлое, грязно-фисташковое поле за обочинами и черные колеи, покрытые блестящим тонким льдом. В бидонах слышно поплескивал керосин. Ради него он и отправился в это путешествие. Керосин будет разлит в бутылки, из бутылок в лампы - и произойдет чудо: нечистые станут чистыми, больные - здоровыми, неграмотные - грамотными... Ради этого можно вытерпеть все, что угодно. Может быть, Быстров и не осудил бы его за то, что он выменял керосин на полушубок, может быть, даже Ленин не осудил, бывают моменты, когда даже самые жесткие правила позволяется нарушить ради сохранения жизни... Куртка совершенно не греет, а мамина кофта точно примерзла к телу. Он до того замерз, что слышит ветер, не тот ровный, свистящий шум, который доносится и до Чижова и до Евстигнея, а ту таинственную музыку ветра, которую можно услышать только в таком состоянии, в каком он сейчас находится. Они проезжали, вернее, проходили деревни, Чижов и Евстигней иногда останавливались, закуривали, шли дальше, а Славе даже остановиться было не для чего. В его сознании теплилась лишь мысль о том, что он привезет керосин в Успенское, а там уж будь что будет. Чижов торопился, видимо, дома его ждали дела. Евстигней как будто не спешил, но и он, должно быть, стремился скорее добраться до дома, а Славе хотелось лишь согреться, неважно где, лишь бы согреться... Ветлы по сторонам торчали, как нескончаемый частокол. Вот если бы зажечь их, чтобы они полыхали вдоль всей дороги. Посыпал снег, и как будто стало теплее. Слава нашел в себе силы вытянуть из кармана руку, поймал на ладонь падающий снег и тут же слизнул снежинки. Чижов и Евстигней перебрасывались короткими фразами, Слава не прислушивался к их разговору, он не спускал глаз с бидонов. В потемках вступили в Успенское, но и на знакомой улице нисколько не потеплело, телега продолжала подпрыгивать на замерзших комьях. Еще двести-триста саженей, и можно сгрузить бидоны и разойтись по домам. Однако кобыла остановилась против избы Склизнева