Лев Сергеевич Овалов. Двадцатые годы Роман в двух книгах --------------------------------------------------------------------- Книга: Л.С.Овалов. "Двадцатые годы" Издательство "Молодая гвардия", Москва, 1982 OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 29 января 2002 --------------------------------------------------------------------- Действие происходит в одном из уездов Орловской губернии в начале двадцатых годов. В романе воссоздана атмосфера тех лет, атмосфера героики и романтики, беззаветной борьбы за новое, коммунистическое общество, в которой принимало непосредственное участие первое поколение Ленинского комсомола. В основу романа "Двадцатые годы" легли уже знакомые читателям книги "Ветер над полем" и "Утренние заморозки". Содержание Книга первая Книга вторая Моей матери, которая так и не дождалась этой книги. КНИГА ПЕРВАЯ 1 Вагон мотало из стороны в сторону, словно двигался он не по рельсам, а прыгал с ухаба на ухаб, впрочем, все сейчас так двигалось в жизни, весь поезд мотался из стороны в сторону, всю Россию мотало с ухаба на ухаб. Навстречу поезду плыло поле, бескрайнее, унылое, голое поле, темными волнами катившееся до самого небосклона. Наступал тоскливый осенний вечер, на дворе стоял октябрь, дул знобкий ветер, пронизывающий холодом. На одной из подножек вагона, где цеплялось особенно много незадачливых пассажиров, с трудом держались невысокая женщина в поношенной черной жакетке и черной шляпке и худенький мальчик в сером драповом пальтишке и нахлобученной на глаза гимназической фуражке. - Славушка, ты не замерз? - спросила женщина, всматриваясь в мальчика. Он стоял ступенькой выше - лицо женщины стало совсем серым от холода. - Нет, мама, - твердо сказал мальчик. - Ты бы достала у меня из кармана перчатки, в них тебе будет теплее. Одной рукой он уцепился за поручень, а в другой держал брезентовый клетчатый саквояж. Женщина с испугом посмотрела на свои руки в летних нитяных перчатках и негромко воскликнула: - Почему же ты их сам не надел?! Так ты совсем замерзнешь! Она подтянулась кверху и закричала, не в силах больше сдерживать тревогу за сына: - Господа, я вас очень прошу! Впустите ребенка! Ведь это же ребенок... Голос у нее был звонкий, жалобный, и на ее выкрик из тамбура высунулась чья-то голова в шапке-ушанке, из-под которой глядело красное, не по погоде распаренное лицо. - Где ребенок? - спросила голова и скептически уставилась на мальчика. - Я вас прошу, - жалобно повторила женщина. - Я вас очень прошу... - Да рази етто ребенок? - возразила вдруг голова. - Етто жеребенок! В тамбуре кто-то засмеялся... Действительно, мальчика нельзя уже было назвать ребенком, ему лет тринадцать, но он такой маленький, щуплый, озябший, что трудно не пожалеть его, висящего на подножке во власти холодного октябрьского ветра. - Господа! - еще раз воскликнула женщина. - Поймите... - Господ в Черном море потопили! - закричал кто-то. В тамбуре засмеялись еще громче. - Господи... - с отчаянием произнесла женщина и опять обратилась к сыну: - Надень перчатки, я прошу... - Ничего, мадам, не волнуйся, - сказал вдруг парень в солдатской шинели, пристроившийся обок с женщиной на одной ступеньке. - А ну... Парень так долго и так покорно стоял на ступеньке, что нельзя было предположить, будто он способен проникнуть в вагон. - А ну... - неожиданно сказал он и плечом раздвинул стоявших выше пассажиров, раздвинул так легко и свободно, что сразу стала очевидна физическая сила молчаливого парня. Подтянулся на площадку, поглядел на мальчика. - А ну, малец, двигай... Но мальчик спустился ниже и торопливо сказал матери: - Иди, иди, мама, холодно ведь... - Лезь, мадам, лезь, - добродушно промолвил парень. - Не пропадет твой парнишка. Он посторонился, пропуская женщину, протянул руку вниз и ловко и быстро втащил в тамбур мальчика вместе с его саквояжем. Но и в тамбуре они не задержались, парень втолкнул в вагон мальчика и женщину и втиснулся сам. - Размещайтесь, - сказал он. - Будем знакомы. - Вера Васильевна, - ответила женщина. - Не знаю, как вас и благодарить. - А вы не благодарите, - усмехнулся парень. - Я за справедливость. В вагоне было темно. Люди лежали и сидели на скамейках, в проходах и даже под скамейками. Это был обычный пассажирский вагон первых революционных лет: грязный, нетопленый и до отказа забитый пассажирами. Кто только среди них не встречался! Солдаты, бегущие с фронта, крестьяне, путешествующие и по личным и по мирским делам, командированные всех родов, спекулянты и мешочники, штатские в офицерских шинелях и офицеры в штатских пальто, - любой из пассажиров мог оказаться кем угодно, какой-нибудь тщедушный на вид рабочий в промасленном ватнике неожиданно оказывался эсеровским министром, пробирающимся в Симбирск к чехословакам, а пышущий довольством румяный парень в дорогой купеческой шубе - командиром самостийного партизанского отряда... Ни о ком нельзя было судить по первому впечатлению, - тот, кто представлялся врагом, неожиданно становился другом, а друг оказывался врагом. Мужчины потеснились, Вере Васильевне удалось сесть. Парень, оказавший неожиданное покровительство Вере Васильевне и Славушке, подал мальчику саквояж. - На, бери... Он тряхнул саквояж - в нем все время что-то побрякивало - и опустил на пол. - Что там у вас? - спросил парень с усмешкой. - Деньги али струменты? - Инструменты, - нехотя ответил Славушка, не мог он сказать, что они с матерью везут чайный сервиз, или, вернее, то, что еще недавно было сервизом: за время путешествия сервиз давно уже превратился в черепки. Это был очень поспешный отъезд. К поездке они стали готовиться за несколько недель, а собрались за какой-нибудь час, так сложились обстоятельства. Они не могли взять с собой никаких вещей, лишь самую малость, что-нибудь совсем необременительное, что легко дотащить, какой-нибудь саквояж или чемоданчик. Теперь Славушка понимал, как непрактичны и даже неразумны были они с матерью, но в момент отъезда эти злополучные чашки и блюдца с желтенькими цветочками казались самым необходимым. Сервиз этот, подаренный матери покойным мужем, был последней вещественной памятью о том драгоценном семейном тепле, которого не так-то уж много было в жизни Веры Васильевны и ее детей. И вот вместо того чтобы захватить одежду, или обувь, или хотя бы какие-то тряпки, которые можно обменять на хлеб или крупу, они потащили с собой эту семейную реликвию, превратившуюся в груду ненужных черепков. Славушка опустился на пол и, намерзшийся, голодный, усталый, тут же задремал, прикорнув к материнским коленям. Присев в проходе на корточки, их спаситель пытался вглядеться в незнакомую женщину. - Не знаю, как уж вас там, мадам или гражданка, - спросил он, - куда ж это вы, а? - Меня зовут Вера Васильевна, - отозвалась она. - А вас? - Рыбкин, - назвался Парень. - Семен Рыбкин, солдат. - Вы что ж, на побывку? - попробовала догадаться Вера Васильевна. - Можно сказать, что и на побывку, - неопределенно согласился парень и тут же добавил: - А может, и опять на фронт. А вы далеко? - В деревню, - сказала Вера Васильевна. - К родным или как? - Можно сказать, и к родным, и так, - сказала Вера Васильевна. - Я учительница, гонит голод, хотя есть и родственники... - Ну и великолепно, - одобрил парень. - Учителя теперь в деревне нужны. - Не знаю, - отозвалась Вера Васильевна. - Я никогда не жила в деревне... И она закрыла на мгновенье глаза. - Нет ли у кого, братки, закурить? - воззвал Рыбкин в темноту. - Махорочки бы... - Свою надо иметь, - назидательно отозвался кто-то. - Ну и на том спасибо, - беззлобно отозвался Рыбкин. Кто-то чиркнул спичкой, серная спичка зашипела, точно размышляя, зажигаться или не зажигаться, вспыхнул синий призрачный огонек, и наконец слабое желтое пламя на мгновенье выхватило из тьмы бледные сердитые лица. Владелец спички зажег огарок стеариновой свечи, приклеенной к вагонному столику. Свет разбудил Славушку, он встрепенулся и поднял голову. - Ты что? - спросила Вера Васильевна. - Мы скоро приедем? - Ах, что ты! - Вера Васильевна вздохнула. - Завтра, завтра. Еще ночь... Желтые блики бежали по лицам. - Все ездиют, ездиют, - сказал кто-то с верхней полки сиплым голосом и пошевелил ногой в лапте. - Сами не знают... - А ты знаешь? - спросил мужик в полушубке. - Ты-то сам знаешь? - Я-то знаю, - отозвался человек в лаптях. - Я за делом ездию, а не так чтобы... - Ну и мы за делом, - строго сказал некто у окна, и только тут Славушка рассмотрел его рясу. - О господи! - вздохнул пожилой бритый мужчина, протирая пальцем стекла очков в простой металлической оправе. - Очереди, давка, большевики... - А вы не затевайте о политике, - еще строже сказал священник. - За политику нынче расстреливают. - Извините, - сказал человек в очках. - Я не хотел. - То-то, - упрекнул мужик в полушубке. - Потушили бы вы, гражданин, свечку от греха. - Одну минуту, - встревоженно сказал Рыбкин. - Погодите... Он устроился уже рядом со Славушкой. - Сахару никому не надо? - спросил он и посмотрел на владельца свечки. Рыбкин точно всколыхнул пассажиров своими словами, все сразу зашевелились и снова замерли - шут его знает, что потребует он за свой сахар. - Я вот вижу у вас в кармане газетку, - продолжал Рыбкин, обращаясь уже непосредственно к владельцу свечки. - Может, сторгуемся? Сторговались за восемь кусков. - Товарища Ленина захотелось почитать? - не без язвительности спросил владелец свечки, передавая газету. - Почитайте, почитайте, молодой человек... - Эта какая же газета? - поинтересовался священник. - Самая ихняя, "Правда", - сказал владелец свечки. - Другие неправду печатают, а тут как раз товарищ Ленин и о пролетарской революции, и обо всем прочем изволят рассуждать... - Да нет, я не для того, - сконфуженно пробормотал Рыбкин и, пригладив газету ладонью, оторвал от нее длинную узкую полоску. Он бережно выбрал из кармана крошки махорки и скрутил козью ножку. - Разрешите? - спросил он и наклонился к огню, прикуривая цигарку. - Угощайтесь, - сказал владелец свечки и тут же ее задул. - Вот так-то лучше, - промолвил кто-то в темноте. - Ни ты людей, ни тебя люди... - Да-с, время темное, - сказал, судя по голосу, священник. - Лучше помолчать да подремать... Ночь плыла за окнами, вплывала в окна, ночь наполняла вагон... Вагон мотало из стороны в сторону. Кто-то сопел, кто-то вздыхал, кто-то постанывал... Славушка опять прижался к коленям матери, хотелось есть и хотелось дремать, его опять начало укачивать, он почти уже погрузился в сон и вдруг почувствовал, как чья-то шершавая рука шарит у него по лицу, погладила его по лбу, по щекам, задержалась у губ, вложила ему что-то в рот, и Славушка ощутил волшебный вкус настоящего сахара. 2 Вера Васильевна находилась в переполненном вагоне, и все же была одна. Даже присутствие сына не нарушало ее одиночества. Она была одна, маленькая хрупкая женщина, наедине со своими бедами, горестями и сомнениями. Она все время помнила, что находится в грязном нетопленом вагоне медленно ползущего поезда, увозящего ее все дальше и дальше от Москвы... Куда? Она хотела бы это знать... Она знала свой новый адрес: Орловская губерния - Орел вот-вот должен появиться, - Малоархангельский уезд - Малоархангельск находится южнее Орла, неведомый Малоархангельский уезд, - Успенская волость, - Вера Васильевна еще никогда не жила ни в каких волостях, - село Успенское, - цель ее путешествия, что-то ждет ее в этом Успенском... Что погнало ее в этот путь? На этот вопрос ответить легко: голод. Неотступный голод, с которым в Москве она не смогла бы справиться... Вера Васильевна родилась и выросла в семье солидного московского врача. Василий Константинович Зверев в юности мечтал о научной карьере, однако сверстники обгоняли его, становились профессорами, генералами, богачами, а он так и остался хоть и уважаемым, но обыкновенным практикующим врачом. Выслушивал, пальпировал, перкутировал. Тук-тук... "Дышите. Не дышите. Тут больно? А тут?.." Лечил старательно и удачливо. На склоне лет стал завзятым библиофилом, вкладывал деньги в книги, собрал коллекцию инкунабул. Одну из лучших в Москве... Был привержен и церкви, и детям, и кухне, если последнюю понимать расширительно, как свой дом, и поэтому хотел от дочерей приверженности к трем немецким К * и мечтал о выгодных для них браках. Однако дочери не оправдали его надежд. Старшая, Надежда, удрала с оперным тенором и сгинула где-то в российских захолустьях. Средняя, Любовь, уехала в Цюрих учиться в тамошнем университете, - в России высшее образование женщинам было заказано, стала врачом и вернулась в Москву женой профессора Маневича. Младшая, Вера, окончив курсы Берлица, тоже вышла замуж, но не так удачно, как Люба, - Николай Сергеевич был всего-навсего учителем. ______________ * Kirche, Kinder, Kuche - церковь, дети, кухня. (Пер. с нем.) Жили Ознобишины, как говорится, душа в душу. А затем господь бог позавидовал их счастью и подучил сараевского гимназиста Гаврилу Принципа застрелить австрийского кронпринца... Тут в личной жизни Веры Васильевны началась полная неразбериха, она овдовела, а Слава и Петя осиротели. С Федором Федоровичем Астаховым Вера Васильевна познакомилась вскоре после смерти Николая Сергеевича. Жить трудно, детей надо растить, жалованья не хватало, друзья растаяли. - Почему бы вам не сдать комнату? Появился Астахов. Как-то Петя и Славушка подрались, Федор Федорович разнял, Вера Васильевна зашла извиниться. Год спустя Вера Васильевна сказала сыну, что ей нужно с ним поговорить. - Федор Федорович хочет заменить вам отца... К тому времени не только Вере Васильевне, но и Славушке многое было известно о постояльце. Родился в орловской деревне, родители выбились в люди из простых мужиков, дом, лавка, хутор, десятин сто земли, Федора Федоровича отдали в семинарию, стать попом не захотел, сбежал на медицинский факультет, началась война, призвали в армию, произвели в прапорщики, служит в учебном полку, обучает новобранцев... Много лет спустя, когда отчима не было уже в живых, а Славушка превратился в Вячеслава Николаевича, он понял, что тот был одним из лучших представителей разночинной интеллигенции. По своему социальному положению Астахов принадлежал к крестьянской буржуазии, но вырос-то он среди бесправных, забитых, темных, голодных мужиков, и, будучи по складу души человеком честным и добрым, он и в армии охотнее общался с солдатами, нежели с офицерами. Внезапно строевые занятия с новобранцами оборвались, с одной из маршевых рот Астахов отбыл на фронт... Снисходя к бедственному положению сестры, Любовь Васильевна предложила ей пожить пока у нее. Профессор Маневич, открыто заявляя себя противником любого переустройства жизни, не мог не замечать стачек, демонстраций и протестов против войны. Поэтому еще в начале 1916 года Маневич предусмотрительно уплотнился, уступив Вере Васильевне целых три комнаты, а в 1917 году даже подумывал, не оформить ли ее в качестве совладелицы, однако осенью все полетело вверх тормашками. Предрассветный сумрак окутывал улицы серой дымкой. Воробьи исчезли со всех площадей, точно их сдуло ветром, лошадей перерезали на мясо. Славушка торопился в гимназию не столько на уроки, сколько к завтраку. Гимназистам по утрам выдавали ломоть булки и кружку подслащенного чая. Булки серые, невзрачные, неизвестно, где их доставали, но эти булки и чай были одним из необъяснимых чудес хмурого восемнадцатого года. Чай Славушка выпивал, а булку прятал, на ужин маме и Пете. Астахов встретил Февральскую революцию с ликованием, Октябрьскую с недоумением, не хотел насилия ни справа, ни слева. Солдаты выбрали его в полковой комитет, он не хотел идти ни с офицерами против солдат, ни с солдатами против офицеров. Однако народ готовился к революционной войне. Доброта сковывала Астахова, но победу одержали великие демократы. Он записался добровольцем в Красную Армию. Ему дали возможность перевезти семью в деревню, и Астахов поехал в Москву. - Что ты здесь будешь делать? - убеждал он жену. - Вы пропадете тут без меня... Вера Васильевна боялась деревни. Что она будет там делать? Обучать французскому языку! Крестьянских детей, не знающих даже своего родного языка! Кому нужны в этой дикой сутолоке Малерб и Ронсар? Сперва Федор Федорович поехал в Успенское с Петей, подготовить все к приезду жены. В ту осень многие уезжали из Москвы. Профессор Маневич, например, ехал в Екатеринослав. Медлить было опасно. Его все уплотняли и уплотняли. Районный совдеп отвел верхний этаж его дома под какую-то театральную студию. Маневич пытался бороться. Наркомпрос то вступался за него, то отступал перед совдепом. Внезапно кто-то вспомнил о близости Маневича к министру Кассо, стало уже не до особняка, поколебалось положение в университете... Любовь Васильевна призналась сестре: - Он бежит из России... Она предложила сестре ехать вместе. - Нет, я поеду на родину Федора Федоровича, - отказалась Вера Васильевна. Пока Вера Васильевна раздумывала, пришли из совдепа. Тетя Люба уехала. Уехала, чтобы никогда уже больше не встретиться ни с сестрой, ни с племянниками. - Удрал ваш профессор? Предложили срочно освободить квартиру. Разрешили взять только ручной багаж. Да и куда бы они повезли столы и стулья? Накануне отъезда Славушка с матерью зашли попрощаться с дедом. Доктор Зверев на круглой чугунной печурке, установленной среди книг, в нарушение всех противопожарных правил жарил картофельные оладьи. - Господь с вами, господь с вами, - приговаривал он. - Все образуется... Вера Васильевна сама надеялась, что все образуется, но ощущение бездомности и одиночества не покидало ее всю дорогу. 3 Поезд подолгу стоял на каждой станции, но никто из вагона не выходил: вылезти затруднительно, а влезть обратно и вовсе невозможно. Когда поезд подошел к Змиевке, рассветало. Все в вагоне дремали, одна Вера Васильевна не спала, боялась пропустить остановку. - Батюшка, - негромко сказала она. - Позвольте... Священник спал, подложив руку под щеку, шапка с потертым бархатным верхом, отороченная собачьим мехом, свалилась с головы, длинные волосы пыльного цвета закрыли лицо. Вера Васильевна попыталась заглянуть через его голову, но все за окном было неясно. - Господа, это Змиевка? - спросила она погромче. Никто не ответил. - Нам, кажется, нужно выходить, - беспомощно сказала Вера Васильевна. - Ты что, мама? - отозвался Славушка с пола. - Приехали? - Не знаю, - сказала Вера Васильевна. - Никак не пойму. Славушка поднялся с шинели, на которой спал рядом с Рыбкиным, и тоже посмотрел в окно. Название станции за дымкой белесого тумана нельзя было разобрать. - Что же делать? - опять спросила Вера Васильевна. - Господа... Славушка наклонился к Рыбкину. - Послушай, - сказал он. - Сеня... Господи, да проснись же наконец! - Что? - спросил тот, сразу садясь на полу. - Ты чего? - Какая станция? - спросил Славушка. - Никак не разберем. - Любопытный какой, - сказал Рыбкин. - Из-за каждой станции просыпаться... - Да я не из-за любопытства, - сказал Славушка, - мы, кажется, приехали. - Тогда дело другое... Рыбкин встал, протиснулся к окну, бесцеремонно оперся на плечо священника. Стекло запотело, Рыбкин взял священникову шапку и протер окно. - Вот теперь видно, - сказал он. - Какая-то Змиевка. - Змиевка! - Славушка обернулся к матери. - Слышишь, мама: Змиевка! - Неужели Змиевка? - взволновалась Вера Васильевна. - Нам выходить! Вера Васильевна метнулась к проходу - все загорожено, люди сидели, приткнувшись друг к другу, тюки, мешки, корзины преграждали путь. Она беспомощно оглянулась на Рыбкина. - Что же делать? - Ничего, выпрыгнешь, - сказал тот. Он опять протиснулся к окну, перегнулся через священника, взялся за оконные ремни и потянул раму на себя. - Что такое? - спросил священник и поднял голову. Струя холодного воздуха потянулась в окно. - Кто там? - в свою очередь, спросил мужик в черном полушубке. - Какого дьявола... - Что за безобразие? - закричал кто-то с багажной полки сиплым голосом и визгливо закашлялся. - Закройте окно, теперь не лето! Но Рыбкин даже не отозвался. - Подходи, - сказал он Славушке, - а ты подвинься, батя... Славушка послушно протиснулся к нему, Семен повернул мальчика спиной к окну, взял под мышки, осторожно спустил через окно и поставил на землю. - Ну как, стоишь? - спросил Рыбкин. - Принимай инструменты. Так же осторожно он спустил в окно саквояж. - Поосторожнее, - сказал он наставительно Славушке, когда в мешке опять брякнуло. - Что там у вас - посуда, что ли? - Да вы что? - зло спросил кто-то сзади. - Долго тут будете безобразничать? - А чего разговаривать? - сказал человек, выменявший вечером сахар за газету. - Оттолкнуть и закрыть! - Успеешь, - невозмутимо сказал Рыбкин, не глядя на говорящего, и протянул руку Вере Васильевне. - Давай, учительница... - Я не знаю... - нерешительно сказала Вера Васильевна, придерживая юбку рукой. - А еще учительница! - сказал человек, выменявший сахар. - Такие воспитают. - Разврат от таких и смута, - сказал священник. - Не будь на мне сана... Рыбкин подсадил Веру Васильевну на столик. - Заправь юбку меж коленей, - приказал он. - И будем нырять. И Вера Васильевна оказалась на платформе. - Благополучно? - Спасибо, - поблагодарила она. - Большое спасибо. - Не на чем, - сказал Рыбкин. - Вы мне, а я вам. - А ты далеко едешь? - спросил Славушка солдата. - Отсюда не видать. - Ну, прощай, - сказал Славушка... Ему не хотелось расставаться с новым знакомым, Славушка понимал, что они никогда уже больше не увидятся. - Как тебя зовут? - спросил Рыбкин мальчика. - Славушка. - Нет, полностью, - сказал Рыбкин. - Вячеслав. - А по фамилии? - Ознобишин. - А как меня зовут - помнишь? - спросил Рыбкин. - Рыбкин Семен, - сказал Славушка. - Правильно, - сказал Рыбкин. - Давай руку. Славушка протянул руку к окну. - До свиданья, товарищ Ознобишин, - сказал Рыбкин. - До свиданья, товарищ Рыбкин, - сказал Славушка. За окном слышался гневный ропот, но отпихнуть солдата от окна никто не решался. - Галдят, - сказал Рыбкин, чуть ухмыляясь и кося вбок глазом. - Надо закупориваться. - Он кивнул Вере Васильевне. - До свиданья и вам, Вера Васильевна. Учите ребят, желаю. У меня тоже была правильная учительша... - Постой! - закричал Славушка, отставив саквояж. - Знаешь... Дай мне чего-нибудь! На память... - Чего на память? - переспросил Рыбкин, и точно тень прошла по его лицу. Он сунул руку в карман и отрицательно покачал головой. - Нету, - сказал он. - Я бы дал, да не осталось ни кусочка. Лицо Славушки вспыхнуло оттого, что Рыбкин мог подумать, будто Славушка клянчит у него сахар. - Да ты что! - воскликнул Славушка. - Разве я сахара? Я память от тебя... Он нащупал в кармане перочинный нож со множеством приспособлений, подаренный ему отчимом, и сунул в руку Рыбкину. - Это от меня память, - скороговоркой сказал он, захлебываясь словами. - На всю жизнь. А ты мне... - Он запнулся, не зная, что сказать. - А ты мне... Хоть пуговицу! Сырое осеннее утро, резкий холодный ветер, брань рассерженных пассажиров - все позабылось на мгновение. - Да у меня и пуговицы-то... - несмело сказал Рыбкин и улыбнулся. - Постой... Он сунул руку за пазуху, достал газету, разорвал пополам и протянул мальчику. В те голодные годы, особенно для мужчин, газета тоже была драгоценностью. - Не серчай, больше нечего, - сказал он, виновато улыбаясь. - Но ежели на память... - Спасибо, - сказал Славушка и спрятал газету в карман. - Вот и ладно, хоть почитаешь. Прощевай, теперь мне весь день отбрехиваться. - Он решительно потянул на себя ремни и захлопнул окно. Славушка поднял с земли саквояж и посмотрел на мать. - Куда ж теперь? - спросила она сына. - Обещали выслать лошадь, но как ее найти? - А мы подождем, - сказал Славушка. - Пойдем в вокзал, не мы найдем, так нас найдут... Вдали у пакгаузов стояли люди, было трудно рассмотреть, что они делают. Какой-то мужик прошел по перрону и скрылся. Вышел железнодорожный служащий, подошел к станционному колоколу, позвонил - неизвестно кому, неизвестно зачем - поезд продолжал стоять - и тоже ушел с перрона. Вера Васильевна и Славушка вошли в зал для пассажиров. - А ну как за нами не приедут? - тревожно спросила Вера Васильевна. Они сели на диван. - Ты хочешь есть? - спросил Славушка. - А ты? - спросила Вера Васильевна. - Не особенно, - сказал Славушка. - Вот чаю бы с печеньем... - Ты у меня фантазер, - сказала Вера Васильевна. - Ты помнишь, когда ел печенье? Тут в зал вошло довольно-таки странное существо в коричневой войлочной шляпе и грязном брезентовом плаще, из-под которого торчали веревочные чуни. Однако наиболее примечательно было лицо. Отовсюду торчала колючая белесая щетина, она ершилась и на подбородке, и на щеках, и даже лоб как будто зарос волосами, а из-под мохнатых колючих бровей поблескивали умные крохотные глазки. Мужик походил по залу, остановился против Веры Васильевны, у него из рукава, точно у фокусника, выскользнул вдруг короткий кнутик, он постегал себя по ноге и внезапно спросил: - Могет, ты-то и есть барыня, ась? - Вы за нами? - обрадовалась Вера Васильевна. - Только какая же я барыня? - Ну как не барыня. Только больно худа... - Он похлопал себя кнутиком по рукаву. - Поедем, что ли? У коновязи переминалась пегая лошадка, запряженная в телегу. - Хотели дрожки послать, да грязи убоялись, - объяснил незнакомец. - Кланяться велели. - Кто? - спросила Вера Васильевна. - Известно кто, - сказал мужик, отвязывая лошадь. - Павел Федорыч. - А вы кто же будете? - поинтересовалась Вера Васильевна. - Мы-то? - удивился мужик, точно это было само собой очевидным. - Мы работники. Он поправил сбрую, подошел к телеге, подоткнул сено под домотканую попону. - Садитесь, что ли. Дорога дальняя. - А вы кем же работаете? - спросила Вера Васильевна. - Кучером? - Мы работники, Федосеем меня зовут, Федосом. - Очень приятно, Федосей, - сказала Вера Васильевна. - А как по батюшке? - А меня по батюшке не величают, - сказал Федосей. - По батюшке я только в списках, а запросто меня по батюшке не зовут. Вера Васильевна и Славушка взобрались на телегу и утонули в сене. - Ой, как мягко! - воскликнул Славушка. - Тебе удобно? - спросила Вера Васильевна. - Застегни получше пальто, можно простудиться, ты слышал, дорога дальняя. - Я уже не маленький, мама, - возразил Славушка. - И к тому же на мне калоши. Федосей сел на грядку телеги, сунул под себя кнутик, дернул вожжами. - Мил-лай! - А как ее зовут? - спросил Славушка. - Чевой-то? - спросил Федосей. - Вы об ком? - Говорю, как ее зовут? - повторил Славушка, кивая на лошадь. - Кобылу-то? - переспросил Федосей. - Эту Машкой, а дома еще Павлинка, та постатней, да не объезжена, хозяин на завод бережет... - Это как на завод? - не понял Славушка. - Ну, для хозяйства, для хозяйства, - сказала Вера Васильевна. - Та лошадь получше, вот ее и берегут. - На племя, - разъяснил Федосей. - От ей потомствие будет получше. Путешественники миновали станционные пакгаузы, миновали громоздкий серый элеватор, и Машка затрусила по широкой, плохо вымощенной дороге с глубокими колеями, полными жидкой грязи. Федосей подстегнул Машку, повернулся к Вере Васильевне. - Значит, ты и есть Федор Федорычева барыня? - полувопросительно сказал он и покачал головой. - Мы-то думали... Он не договорил. - Кто мы? - спросила Вера Васильевна. - С жаной мы, - пояснил Федосей. - Мы с Надеждой шестой год у твоей родни... - Так что же вы думали? - поинтересовалась Вера Васильевна. - Думали, показистей будешь, - с прежней непосредственностью объяснил Федосей. - А ты и мала и худа, не будут тебя уважать у нас... Почмокал языком, то ли подгоняя Машку, то ли сочувствуя. - А сколько верст до Успенского? - спросил Славушка. - Верст-то? - переспросил Федосей и посмотрел вперед, точно пересчитал лежащие перед ним версты. - Поболе сорока. Нельзя понять, много это в его представлении или мало. Славушка рукой обвел окрестность, точно хотел приблизить к себе открывшиеся перед ним однообразные мокрые поля. - И все так? - спросил он. - Что так? - переспросил Федосей. - Поля, - сказал Славушка. - До самого дома? - Поля-то? - переспросил Федосей и утвердительно кивнул. - До самого дома. И Славушке подумалось, как скучно жить среди этих мокрых и черных полей. - Да, мамочка! - вырвалось вдруг у него. - Заехали мы с тобой... - Ты так думаешь, Славушка? - тихо спросила Вера Васильевна и нахмурилась. - У нас не было иного выхода... - Да я ничего, - сказал Славушка. - Жить можно везде. Он вытащил из внутреннего кармана своего пальтишка полученную им в подарок газету... Что-то будет впереди? Славушка вспомнил, как его товарищи по гимназии пытались угадывать будущее: раскрывали наугад какую-нибудь книгу и первую попавшуюся фразу считали предсказанием. Мальчик заглянул в газету и прочел: "В Европе чувствуется дыхание нарастающей пролетарской революции..." К чему бы это?.. И снова запихнул газету в карман. Нескончаемые пустые поля, грязная ухабистая дорога, сердитый осенний ветер, монотонная рысца Машки, не то придурковатый, не то равнодушный ко всему Федосей, так похожий на дикобраза, мать со своими печальными и тревожными глазами и такими же печальными и тревожными раздумьями... Они находились далеко, очень далеко от Европы. Поля, поля, бесконечное унылое жнивье, исконная русская деревня, Орловщина, черноземный край... Отойти бы подальше в комкастое поле, стать над бурой стерней, наклониться, схватить в горсть сырую черную землю и, не боясь ни выпачкаться, ни показаться смешным, прижаться щекой к этой земле, к своей земле, такой нестерпимо холодной и влажной... Вот как можно ощутить свое родство с этой землей! И ехать дальше - от ветлы на горизонте до ветлы на горизонте. - Шевелись, мил-лай... Моросит дождичек. Мелкий, надоедливый... А Славушка чувствует, что он в России: серое небо, серое поле, а он дома. 4 - И-ий-ех! - вскрикивает Федосей и решительно встряхивает вожжами. Вдали показалась рощица, с краю - облезшие ветлы, а за ними березы, не утратившие прелести даже в конце октября, желтые листья на ветвях трепещут, точно бабочки. Рощица приблизилась, мелькнули за стволами кресты и остались позади. Кладбище... "Что за примета? - подумал Славушка. - К добру? Не к добру?" Вот и церковь, вот и дома... Усталая Машка перешла на рысь, даже как-то весело бежит мимо палисадников, за которыми скучно стоят серые домики, мимо новенькой белой церкви, телега прыгает по ухабам, ныряет из колеи в колею, и Славушка понял - это конец пути. - Чует дом, - хрипло произнес Федосей и кнутом указал на серые домишки. - Поповка. - Какая Поповка? - спросил Славушка, с огорчением думая, что ошибся. - Деревня? - Какая деревня? - пренебрежительно сказал Федосей. - Приехали. Успенское. А здеся у нас попы живут. На крыльце одного из домиков пламенела девица в оранжевом, не по погоде легком платье, всматриваясь в проезжающих. Федосей искоса взглянул на нее и помахал кнутиком. - И поповны, - добавил он, натянул вожжи и свернул на деревенскую улицу. За избами - лужок, проулок, палисадник, дом на высоком фундаменте, тесовая галерея вдоль дома, амбары, сараи, какие-то пристроечки... - Приехали, - объявил Федосей, подъехав к галерее. - Тпру... Вечер пал на землю, лишь брезжит белесая галерейка. - Надежда! На крыльце появилась босая баба, в кацавейке с короткими рукавами, в клетчатой поневе, с лицом, багровым даже в темноте. - Примай! - Какракужи назазализя... Славушка с трудом, но разбирает: "Как раз к ужину, заждались". - Айдате прямо по галдарейке в куфню... Славушка торопливо потянул саквояж из примятого сена, хотел спрыгнуть - и не успел, его приняли сильные руки Федора Федоровича. - Доехали? - с облегчением спрашивает отчим. Славушка - на земле, а выбежавший Петя взбирается на телегу. Федор Федорович протягивает руки жене: - Наконец-то, Вера... Тут же, следом за отчимом, появился худощавый мужчина в черной куртке, застегнутой до самого ворота, вразвалочку приблизился к Вере Васильевне. - Будем знакомы, деверек ваш. Слышу, кричат. Думал, померещилось. Я наказывал Федосею: запоздаете, ночевать в Каменке. Проходите, проходите, маменька очень даже вами интересуются... Громадные темные сени. Кухня. Четверть помещения занимает громадная печь. Кухня разделена перегородками на три части, в большей, сразу от входа, две скамейки вдоль стены и большой, темный от времени, дощатый стол, прямо за перегородкой собственно кухня, устье печи с шестком, направо закуток с полатями... Целая изба, и не как у бедного мужика! Все за одним столом, как в феодальном замке, и господа и слуги. Мальчику вспомнился Вальтер Скотт - мрачная трапезная в поместье какого-нибудь шотландского эсквайра. Владетельная дама - старуха необъятной толщины, в ситцевом синем капоте, старший сын на возрасте и младший, Федор Федорович, заехавший в родной дом на перепутье, две невзрачные женщины, одна помоложе, востроносенькая, бледненькая, другая, краснорожая, постарше, двое странных субъектов в потрепанных синих мундирах... Федор Федорович шепчет что-то Вере Васильевне на ухо, и мама прикасается губами к старушечьей щеке, а отчим наказывает Славушке, и тоже шепотом, подойти, поцеловать старухе руку, и Славушка приближается, - рука, пухлая, коричневая от загара, с набрякшими венами, неподвижно лежит на столе, - Славушка наклоняется, и запах прелого белья ударяет ему в нос. С Петей Славушка так и не успевает поздороваться. На столе таз с супом, все черпают и несут ложки ко рту, подставляя ломоть хлеба, чтоб не капать. Павел Федорович взглянул на гостью, оборотился к востроносенькой: - Нюрка, подай... Та мигом слетала на чистую половину, принесла тарелку. Павел Федорович своей ложкой наполнил тарелку, подвинул гостье. - Мы здесь по-простому, со свиньями из одного корыта хлебаем. Славушке отдельной тарелки не полагается. - Мы вас в зале поместим, - обращается Павел Федорович к гостье. - Тут вам и спальня и будуар. Правильно произнес: "будуар". Приветливо, но не без насмешки. Прасковья Егоровна мычит, не понять - одобряет ли, возражает, может, к лучшему, что не понять. Зал! Два дивана с покатыми сиденьями, обтянутыми черной клеенкой, с деревянными выгнутыми спинками, два овальных стола, киот до потолка, загороженный огромным филодендроном, между окон фикусы, застекленная горка, на верхних полках фарфор, на нижних - книги. Жить можно. - Я устала, Федя, - говорит мужу Вера Васильевна. - Иди укладывай детей. Славушка перебирается к Пете. - Ну как ты? - расспрашивает брата. - Не обижают? С кем подружился? Бандиты здесь есть? Петя рассказывает. Прасковья Егоровна с трудом двигается после удара, еле ворочает языком, но по-прежнему все ее боятся, даже Павел Федорович, а когда не понимают, сердится, грозит палкой. Павел Федорович весь в хлопотах. Востроносая Нюрка - кухарка, доверенное лицо Павла Федоровича, и, пожалуй, не только доверенное лицо. Багроволицая Надежда и ее муж Федосей - безземельные крестьяне, заколоченная их изба разваливается в Нижней Залегощи, а сами вот уже восьмой год живут у Астаховых в батраках. Кавалеры в синих мундирах - пленные австрийские солдаты, тот, что пониже, Петер Ковач, не то хорват, не то мадьяр, мало чем отличается от русских крестьян, длинный - Франц Шлезингер, управляющий большим конфекционом в самой Вене, оба направлены на работу в хозяйство Астаховых. - Как же ты проводишь время? - интересуется Славушка. - Работаю, - хвастается Петя. - Федосей пашет, а я бороню. Славушка пугается, что его тоже заставят боронить. - А в школу ходишь? - Иногда, но чаще я с Федосеем. Павел Федорович уже приспособил Петю в работники! - А бандиты здесь есть? - Самый главный - Быстров! - Откуда? - Председатель исполкома. Всех грабит подряд. Петя рассказывает о Быстрове. У Дроздовых, помещики тут, отнял пианино. Отнимает хлеб у мужиков. В Орле у генерала Харламова отнял жену... Петя наслышан о многих похождениях Быстрова, и Славушка замирает от желания увидеть этого разбойника. - Как же его выбрали председателем? - Разве не слышал, что все большевики - бывшие каторжники? Они долго еще говорят, пока сон не смежит их веки. 5 Проснулся Славушка поздно, в комнатах никого, оделся, побежал через сени в кухню, за столом только Вера Васильевна и Федор Федорович, да Надежда возится за перегородкой у загнетки. Самовар остыл, по столу хлебные корки, яичная скорлупа. - Нельзя так долго спать... - Вера Васильевна наливает сыну чай. - Пей, пожалуйста. Чай теплый, спитой, но Славушка рад, что мать не ушла без него. - Мне пора, Вера... - начинает Федор Федорович и не договаривает. - Завтра утром... - Как, уже? - Вера Васильевна растерянно смотрит - сперва на мужа, затем на сына. - А как же мы? - Все будет хорошо, - не очень уверенно утешает жену Федор Федорович. - Для чего бы иначе сюда ехать? По крайней мере, не придется голодать. Вера Васильевна знает: уговаривать Федора Федоровича бесполезно. - Можно изменять женщинам, но не принципам, - любит он повторять чью-то фразу. Все-таки она спросила: - А ты не можешь... Он покончил с ее колебаниями: - Не допускаю, чтоб ты могла любить дезертира. Надежда понимает эти слова по-своему. - А почему не любить, коль не дурак? - говорит она, выглядывая из-за перегородки. - На деревне беглец - живой покойник, никуда не скрыться, чего ж любить, а в таком хозяйстве, как ваше, очень даже свободно укроешься... - Как так? - весело спрашивает Федор Федорович. - Хоть на хуторе, - поясняет Надежда. - Три года там не найдут! - Пойдем, покажу тебе наше хозяйство, - зовет Федор Федорович жену... Ключи от построек висят у двери на гвозде, Федор Федорович по-хозяйски снимает всю связку. Славушка, как тень, неотступно следует за матерью. Из просторных темных сеней ход и в кухню, и в горницы, и лестница на чердак... Чистая половина состоит из четырех комнат, в ближней ко входу - буфет, стол, деревянный диван, столовая, за ней зал, отведенный под жилье Вере Васильевне, рядом со столовой спальня Прасковьи Егоровны, а дальше комната Павла Федоровича, наполовину спальня, наполовину кладовая, здесь в сундуках польты, штуки сукна, сатина, вельвета и деньги, как думают все в доме, хотя никто их не видел. Громадный двор, налево лавка, амбары, подальше пасека, направо сараи с сеном, с инвентарем, конюшня, коровник, свинарник... Два чувства борются в Астахове, он презирает это хозяйство, знает, как засасывает оно людей, и гордится им - сколько труда потратила мать, чтобы превратить телегу о трех колесах в такое обилие построек и живности. Впрочем, живности сильно поубавилось за последний год, часть предусмотрительно продана, часть отобрана, стойла пустуют... Федор Федорович ведет Веру Васильевну из амбара в амбар, пахнет пылью, мукой, кожей, из сарая в сарай, тут другие ароматы - навоза, сена, кислого молока. Двор замыкает легкая изгородь, две ветлы у калитки, как два сторожа. - Огород... Можно бы вернуться, но Федор Федорович настойчиво выводит Веру Васильевну за калитку. Вот оно, продолговатое кирпичное здание под железной крышей посреди огорода - радость и горе Астаховых... Мельница с нефтяным двигателем, построенная перед самой войной, ее так и не успели пустить, возникли затруднения с доставкой нефти, не стало рабочих рук... Эксплуатацию мельницы пришлось отложить до лучших времен. - И какое же у тебя впечатление? - интересуется Федор Федорович. - Не знаю, - неуверенно произносит Вера Васильевна. - Зачем это все? Славушка стоял позади отчима и сдирал с березовых жердей изгороди несчищенную бересту. Пошли обратно. Прасковья Егоровна топталась у коровника, стучала по земле палкой, мычала. - М-мы... м-мы... Федор Федорович подошел к матери. - Вам что, мамаша? Она ткнула палкой в сторону невестки и зашаркала в коровник. - М-мы... м-мы... Палкой указывала куда-то в угол. Федор Федорович догадался: в темном углу пустого стойла, прильнув к земле, сидела курица. - Снеслась? - Н-ны... н-ны... - Сейчас возьму. Но старуха только что не ударила сына палкой, замычала что-то уж совсем гневно, еще раз ткнула палкой в невестку. - Н-ны!.. Н-ны! - Она хочет, чтобы я... - догадалась Вера Васильевна. Старуха действительно хотела бы помыкать невестками, заставлять выполнять свои причуды, даже ударить иногда. Павел Федорович лишил ее этого удовольствия, он рад бы жениться, но старуха не позволяет сыну ввести в дом избранницу своего сердца, роман Павла Федоровича с Машкой Зыкиной длится много лет, и Прасковья Егоровна неизменно именует Машку только одним звучным и непристойным словом, исчерпывающе определяющим ее пол. Другой сын привел невестку без спросу, немолода, небогата, вдова, двое пасынков, зато барыня, хорошо бы подчинить ее своей воле, ткнуть в нее костылем и заставить подать хотя бы это куриное яйцо. Невестка понимает свекровь. Отстранив мужа легким движением руки, ступает за перегородку, сует руку под курицу и подает свекрови яйцо. Солнечный лучик освещает мертвенное лицо старухи, трясущаяся рука исчезает в складках коричневой юбки. Обедают опять вместе, хозяева и работники, опять из общей миски, но для Веры Васильевны заранее поставлена тарелка. Павел Федорович крошит вареное мясо, Прасковья Егоровна трясущейся рукой хватает доску с мясом, тянется к Вере Васильевне и ссыпает добрую половину в ее тарелку. После обеда Федор Федорович зовет жену пойти в школу. - Надо ж тебя представить... Славушка тоже выходит с ними. - Идем, идем, - говорит отчим мальчику, - таких учителей, как Иван Фомич, на всю Россию сто человек. Село рассечено оврагом, по дну бежит речка, за речкой белый дом, это и есть школа. За палисадником лужайка, раскатанная дорога, деревенская улица, прямо через дорогу дом Заузольниковых, где помещалась лавка, астаховской не чета, поменьше, поплоше, правее от Заузольниковых кирпичное здание волостного правления, еще правее сторожка, еще правее огород десятины в две, и совсем в отдалении аккуратный домик, в котором почта. Голубое небо сияет, с утра серело, хмурилось, как и положено в октябре, а сейчас, после обеда, по-летнему сине и бездонно, золотом блестят соломенные крыши, полыхают крашенные суриком железные, даже речка слепит черным блеском, будто впрямь нет у нее дна, хотя на самом деле в любом месте можно перейти по камням. - Ах, Вера, если б ты знала, какой человек Никитин, - рассказывает Федор Федорович. - Три брата, и все удивительно талантливы. Отец у них самый что ни на есть средний мужичок, при жизни не замечали, и умер как не жил. Зато сыновья... Старший, Митрофан Фомич, вряд ли умеет расписаться, а богаче, пожалуй, нет на селе мужика, батраков не держит, но у него ребят с дюжину, не успеют штаны надеть - как уже в поле. Второй брат, Дмитрий Фомич, бессменный волостной писарь, теперь секретарь волисполкома. Государственный ум! С любой неразберихой идут к нему, рассудит, что твой Соломон, и что решит, так тому быть, для всех здесь последняя инстанция. Но самый талантливый младший, Иван Фомич, директор школы... О нем Федор Федорович рассказывает с особой охотой, в судьбе Ивана Фомича и Федора Федоровича много общего, оба ушли из деревни, можно сказать, в одних портках, оба выбились в интеллигенты и всем обязаны самим себе. - Иван Фомич ушел из дома с трешкой в кармане. Работал письмоводителем, телеграфистом, кассиром, окончил экстерном гимназию, поступил в Петербургский университет. Уроки, переписка - все на оплату образования. Трехкопеечные обеды в студенческой столовой: щи без мяса - копейка, две - с мясом, каша тоже копейка, а хлеб бесплатно. Иногда только этим хлебом и жили. Одолжишь копейку на щи и жуешь, и жуешь этот хлеб... Не так-то просто выбивались мужицкие дети в интеллигенты! - Окончил университет, защитил магистерскую диссертацию, пригласили в Псков, получил в тамошней гимназии место учителя русского языка. Стал инспектором, директором гимназии, статским советником, а тут революция... И вот встретились мы на днях, так он мундиром своим гордится больше, чем диссертацией. Неразбериха кругом, говорит, Псков того и гляди немцы займут, вернулся на родину, теперь самое время гимназию в Успенском открыть. Называется - трудовая школа второй ступени, но это не суть важно, все равно деревенская гимназия. У речки Федор Федорович прерывает рассказ. - Осторожнее, - останавливает жену. - Вода холодная, не поскользнись... Славушка ступил на камень, вода подбиралась к подошвам, запрыгал с камня на камень: смотрите, мол, как ловко перебираюсь через реку, а реки столько, что не утопить щенка. - Видишь, Вера? Сперва по голышам, вдоль берега, потом прыгай вверх, по большим камням. Я перейду, подам тебе руку... Федор Федорович подошел к жене, подхватил на руки, как девочку, перенес через реку. - Ах, Федя... Такой у него характер, сперва разъяснит, как поступить, а потом все сделает сам. Поддерживая жену под руку, Федор Федорович продолжал рассказывать о младшем Никитине. - Странный человек, перед мужиками гордится тем, что дослужился до статского советника, а перед гимназистами хвастался, что он мужик. "Я в генералы из мужиков выбился, - говорит, - из Пскова уехал, - говорит, - из-за нелюбви к немцам". А на самом деле испугался голода не меньше, чем немцев. Материалист, знает Фейербаха, цитирует Герцена, в бога не верит, а по приезде в Успенское напялил вицмундир и отправился в церковь. "Я, - говорит, - в бога не верю, но обрядность дисциплинирует народ, со временем Советская власть тоже выработает свои обряды". Обряды обрядами, но тщеславия в нем, думаю, больше всего, очень уж хотелось показать односельчанам мундир, смотрите, мол, чего достиг Ванька Никитин, вон кто у вас директор трудовой школы... Подошли к саду. От каменной ограды остались только обломки кирпичей. Две лиственницы. Множество пней. Ободранный, общипанный сад. Очертания клумб, обрубленная ель, яблони с обломанными ветками... Белый дом в два этажа, высокие окна, четыре колонны по фасаду и фронтон, украшенный лепными завитушками, - русский ампир, начало девятнадцатого века. - Вот твоя академия... Федор Федорович внезапно засмеялся. - Чему ты смеешься? - А как же! Опоздай Никитин на два месяца, от здания остались бы рожки да ножки, мужики локти себе кусают, дважды потерять такой дом! - Дважды? - Помещикам Озеровым принадлежал дом. Лет сто назад владели тысячей десятин, а к началу века порастряслись, остались дом, службы и десятин сорок земли. В шестнадцатом году, перед самой революцией, продали остатки поместья успенским мужикам. Те посудили, порядили - под школу дом или под больницу - и решили разобрать и поделить все, вплоть до кирпичей и паркета. Ограду и конюшни разобрали, столетние липы вырубили, подобрались к дому, а тут революция... Задаром отдали деньги! Впали мужики в каталептическое состояние, а когда пришли в себя и снова двинулись на штурм дома, подоспел Иван Фомич и наложил на дом свою руку. "Нет, - говорит, - уважаемые товарищи односельчане, не для того делалась революция, чтобы разорять собственную страну, есть у меня, - говорит, - одна идея, в этом самом доме открыть деревенскую гимназию". Мужики, конечно, туда-сюда, зачесали затылки, а он в исполком: "Прошу вынести решение". Ну решение принять проще всего. Никитин - в дом. "Здесь, - говорит, - и школа, и квартира директора". Мужики так про него и говорят: "Озеровы у нас деньги отняли, а Никитин - именье". Вырубили со зла фруктовый сад, а дом... Не то, что разбирать, самим еще пришлось ремонтировать! С заднего фасада дом выглядел неказисто, стены пожелтели, заднее крыльцо кто-то все ж успел увезти, и везде предостаточно грязи. На пороге маленькая женщина в пуховом платке счищала с калош землю. - Ирина Власьевна, жена Ивана Фомича, - сказал Федор Федорович, - А это моя жена... На Ирине Власьевне Никитин женился в Успенском, из всех учительниц в ближних школах выбрал самую некрасивую. - Мне нужна семья, - отвечал он, когда ему говорили, что мог он найти жену и покрасивее. - Меня интересует психология, а не физиономия. Он не ошибся в выборе. Действительно, Ирина Власьевна не блистала красотой, но ее пытливые и даже пронзительные глаза не позволяли обмануться в ней умным людям. Она испытующе посмотрела на Веру Васильевну. - Не очень рады приезду сюда? Федор Федорович помешал жене ответить. - А где Иван Фомич? - быстро спросил он. - Завтра я уже в путь... - В свинарнике, где же еще, - ответила Ирина Власьевна, бросила взгляд на дощатый сарайчик, стоящий наискосок от школы, усмехнулась и крикнула: - И-ван Фо-мич, к тебе! - Давай их сюда, кто там? - не торопясь, ответил певучий бас, и Никитин показался в двери свинарника. В выцветшей красной неподпоясанной рубахе, в посконных портках, заправленных в яловые рыжие сапоги... Какой там статский советник! Волнистые черные волосы сползают на белый, белейший, можно сказать, мраморный лоб без единой морщинки, живые черные глазки, румяные, как на морозе, щеки, пухлые губы, кудлатая борода. Он, как Нептун, держал в руке вилы, зубьями вверх, и смотрел меж зубьев как через решетку. - Вера Васильевна! - закричал он, в момент сообразив, кто перед ним, и так, точно давно ждал ее. - Сейчас побеседуем, только добросаю навоз. А пока полюбуйтесь моими свинками... Повернулся и снова принялся подбирать навоз вилами. - Уборка на зиму, - пояснил Иван Фомич, не отрываясь от работы. - На Луначарского надежда слаба, не обеспечит, сам не плошай... Он причмокнул так аппетитно, точно перед ним не живые свиньи, а готовое свиное сало, поиграл еще вилами, сильным ударом воткнул в землю, обтер ладонь о рубашку и подал Вере Васильевне руку. - Наслышан о вас достаточно, будем теперь знакомы. Поздоровался и с Федором Федоровичем и со Славушкой. - Мой будущий ученик? Внутри дома ничто не напоминало помещичье обиталище, но и школу не напоминало, какая-то первозданная пустота, стены и потолки белым-белы, да и полы надраены, отмыты до желтого блеска. - Как в больнице, - вслух отметил Федор Федорович, не для похвалы Никитину - для Веры Васильевны, привлекая ее внимание к сказочной этой чистоте. - А мы и есть больница, - прогудел в пустоте Никитин. - Медики лечат тела, а педагоги - души, наша работа потоньше, не так заметна... - Он довольно засмеялся. - Все она! Ничего не добавил, не обернулся. Гости, однако, поняли, она - это жена. Вера Васильевна притронулась к стене, запинаясь от удивления, от умиления. - Неужели она? - Ирина Власьевна, - подтвердил Никитин. - Белили совместно, кое-каких ученичков привлек, а полы самолично моет, кому ж еще! - Нет, я бы не смогла, - призналась Вера Васильевна. - И не смогу. - А вас и не попросят, - успокоил ее Никитин. - Ирина Власьевна учительница начальной школы, а вы преподаете деликатную французскую литературу... - Указал на лестницу, отмытую так же, как полы. - Прошу наверх. К себе не приглашаю, беспорядок, и угощать, собственно, нечем. Впрочем, если желаете, самовар поставлю... - Нет, нет, какое там угощенье, - торопливо отказалась Вера Васильевна. - Мы по делу. На втором этаже потолки повыше, здесь когда-то были парадные комнаты. Никитин толкнул дверь, та с размаху ударилась об стену, и стена тоже отозвалась никитинским басом. Парты в три ряда, стол для учителя, черная доска на стене. - По всем школам лишние парты собирал, - похвалился Никитин. - А кое-где и украл. Указал на парту, приглашая гостей садиться. Парты старые, расшатанные, краска облупилась, но чистые. - О вас я знаю все, - повел Никитин деловой разговор. - Дня три вам на акклиматизацию, и принимайтесь, обучайте баранов хорошим манерам. - Вы так учеников? - Бараны! - безапелляционно сказал Никитин. - Думаете, наш народ далеко ушел от баранов? Погнали на войну - мрут за царя; погнали против царя - мрут за диктатуру пролетариата... Не понимают того, что при диктатуре пролетариата мужику рано или поздно, но обязательно будет каюк! - Для чего же тогда мужику образование? - А для того, что народ нуждается в интеллигенции. Потому-то нам и понадобился французский язык. Пять учителей я уже набрал. Вы - французский, немецкий, я - литература и математика, Введенский - история с географией, Пенечкина - эта не тянет, не уверен в ней, - естественные науки и физика, и Андриевская - музыка и пение. Чем не гимназия? - Вы преподаете русский и математику? - Правильно. - Странно. - Простите? - Математика и литература - странное сочетание. Литература и история, даже литература и география... Но математика? - Именно математика и литература сочетаются лучше всего. Простите, вы умеете абстрактно мыслить? Вера Васильевна виновато улыбнулась. - Вероятно, не очень. Никитина точно сорвало с места, подошел к доске, в желобке белел мел, - Ирина Власьевна заранее по заботилась, урок можно начать в любой момент, - и начал урок. - Подростком я предпочитал математику литературе. Все яснее, четче, организованнее. Предпочитал стройность цифр и формул расплывчатому толкованию расплывчатых характеров и обстоятельств. Вкус к литературе мне привила алгебра, помогла понять законы литературы. Воспользуемся элементарным примером. Мы знаем из арифметики, что при сложении чисел благодаря закону переместительности сумма от перестановки слагаемых не меняется. Вот хотя бы... - Он с нажимом написал на доске: "3+4=7". - Переставим... - Написал: "4+3=7". - А как записать, что закон этот верен не только для этих цифр, а для любых чисел? Заменим числа буквами! Тогда переместительный закон сложения в алгебраическом выражении будет выглядеть так... - Он быстро написал: "а+в=в+а". - Какие бы два числа ни взять, мы всегда получим ту же сумму... Иван Фомич, кажется, всерьез задумал давать урок! - Это действительно элементарно, - перебила Вера Васильевна. - Но при чем тут литература? - А известно вам, что в древности, когда еще не были введены специальные знаки для записи правил, математики правила своей науки излагали словами? - ответил Иван Фомич. - От слов к цифрам, от цифр к словам. Что есть математика? Изучение величин и пространственных форм. А что есть литература? Тоже изучение величин и нахождение этих величин в пространстве. Характеры, фабулы и сюжеты можно изучать по тому же принципу. Литературные образы те же алгебраические понятия. Каждый читатель конкретизирует их по-своему, хотя большей частью толкования совпадают, большинство людей воспринимает действительность весьма ограниченно. Впрочем, великие математики, великие писатели и великие социологи меняют наше представление о привычных истинах, поэтому всякий гений всегда великий революционер. Хотите одну элементарную формулу? - Иван Фомич хмыкнул от удовольствия. - Пролетариат, крестьянство, армия... Тождеством называется равенство, верное при всех допустимых значениях входящих в него букв... Элементарно? Числовой множитель, стоящий впереди буквенных множителей, называется коэффициентом... А что есть коэффициент? - Он опять хмыкнул. - Вооруженное восстание. А в сумме имеем Великую Октябрьскую революцию. Далее начинаются уравнения... С одним неизвестным. С двумя. Со многими. Извлекать корень еще рано. Абстрактно, конечно, можно извлечь, но реально... Вот какой математикой, если вам угодно, занимается уважаемый товарищ Ленин. А для того, чтобы не умозрительно, а чувственно понять происходящее, нам приходится прибегать к литературе, заменять абстрактные обозначения конкретными характерами. Вот почему в переходный период я отдаю предпочтение литературе. А в устоявшемся обществе... В устоявшемся обществе будет торжествовать математика! - Никитин обернулся к Федору Федоровичу: - А что по сему поводу скажете вы? Но Федор Федорович отвлек его от абстрактных рассуждений. - Все это интересно, но мы уносимся в эмпиреи. Мечты мечтами, а жить приходится сегодняшним днем. Дрова-то у вас на зиму есть? Федор Федорович тревожился, он привез жену и детей в деревню не на голод и холод. - Будут, - самоуверенно отрубил Никитин. - Заставлю исполком, а нет, родители за каждого ученика привезут по возу соломы... - Он обратил вдруг внимание на мальчика. - Ты каких поэтов любишь? - Фета... Блока... - неуверенно ответил ок. Блока он почти что и не знал, а Фета нашел среди отцовских книг и прочел полностью. - Беранже еще... - А надо Пушкина, - строго сказал Никитин. - Для русского человека Пушкин - основа основ. - А как здесь вообще живется? Вера Васильевна не смогла яснее выразить свою мысль, ей хотелось спросить - можно ли здесь вообще жить - чем, так сказать, люди живы, не мужики, конечно, те, известно, пашут, сеют, растят хлеб, а вот как живут здесь люди интеллигентные. Никитин подошел к окну, поглядел в сад, обернулся к гостям и весело сказал: - Жутковато. - То есть что значит жутковато? - спросил Федор Федорович. - А очень просто! - Никитин застегнул ворот рубашки на все пуговки. Славушка и пуговкам подивился: маленькие, круглые, черные, вроде тех, что бывают на детских ботинках. - Не сплю ночами, стою у окна и все всматриваюсь... Федор Федорович посочувствовал: - Бессонница? Сердце? Иван Фомич фыркнул. - Какое там, к черту, сердце! Оно у меня бычье. Боюсь, как бы не подожгли. Мужички покоя лишились. Зайдутся от зависти... Вера Васильевна не могла понять: - Да чему ж завидовать? - Как не завидовать, когда я такой дом захватил! - Он не без нежности погладил стену. - Сколько бы из этого кирпича печек сложили! А тут на-кась выкуси! Я же кулак... Вера Васильевна улыбнулась: - Какой же вы кулак... Но Иван Фомич не принял ее сочувствия. - А я и есть кулак, - сказал он не без хвастовства. - Дом, свиньи, корова. Достойный объект для зависти... - Но ведь вы школу создали, вы воспитатель их детей... - А им на это ровным счетом начхать. Через тридцать лет рай, а хлеб сейчас отбирают? Мужик реалист, что из того, что его сын через тридцать лет станет инженером или врачом. Ты ему сейчас дай мануфактуры и керосина. Вот и вырубили со зла сад. Федор Федорович не любил гипербол: - Но при чем тут кулак... Иван Фомич стоял на своем: - Как понимается это слово? Экспроприатор, эксплуататор. Дров привези, школьный участок вспаши, да мало ли чего. Исполком самообложенье назначил на ремонт школы, по пуду с хозяйства, знаете, как мужики взвыли... - Но все же... - А я и в самом деле кулак, и ничего зазорного в том не вижу. Кулак - первый человек на деревне, а я и есть первый. Сильный - кулак, слабый - бедняк, так что ж, по-вашему, лучше быть слабым? Нет мужика, который не хочет быть кулаком. Всякий хороший хозяин - потенциальный кулак, я бы только кулаков и ставил в деревне у власти, а комбеды, как фараоновы коровы, и кулаков сожрут, и сами сдохнут от голода. - Но ведь бедняков больше, это же армия... - Кто был ничем, тот станет всем? Армия, которой суждено лечь костьми во имя светлого будущего. Если хотите, Ленин тоже кулак, только во вселенском масштабе. Рябушинские и Мамонтовы захватывали предприятия мелкие и создавали крупные, а Ленин одним махом проглотил их всех и создал одно-единственное, именуемое "пролетарское государство". "Все куплю", - сказало злато. "Все возьму", - сказал булат... Взять-то взяли, только еще надо научиться управлять. Хозяин - государство, а мы его приказчики, и нам теперь предстоит выдержать колоссальный натиск разоренных мелких хозяйчиков... - Впрочем, Иван Фомич тут же себя оборвал: - Однако оставим этот студенческий спор... - Во всяком случае, это очень сложно, - поддакнула Вера Васильевна. Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу. - А где вы видели простоту? Гости поговорили еще минут пять, условились - мать и сын пойдут в школу через два дня... Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына: - Ну как, нравится он тебе? Славушка ответил не задумываясь: - Да. Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось - сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил... Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину. Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю... Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний... На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту. - Ты чего? - спросил Федор Федорович. - Вас дожидаю, - отозвалась Нюрка. - Прасковья Егоровна серчают, исть хотят. Все сидят за столом, ждут. Старуха скребет по столу ложкой. - М-мы... м-мы... Кто знает, что она хочет сказать! В ужин, как и в обед, щи да каша, все то же. Павел Федорович похлебал, похлебал, отложил ложку. - Федя, надо бы поговорить. - Да и мне надо. Славушке есть не хотелось, пожевал хлеба и полез на печку, лег на теплое Надеждино тряпье, прикорнул, то слышал разговор за столом, то убегал мыслью за пределы Успенского. Надежда что-то долдонила, односложно отвечал Павел Федорович, что-то пыталась сказать старуха, ее не понимали, она сердилась, стучала по столу ложкой. Потом сразу замолчали, кончили есть. Убежал Петя. Ушел Федосей, задать лошадям корму на ночь. Ушла Вера Васильевна. Нюрка кинулась к Прасковье Егоровне, помочь встать, ей не лечь в постель без посторонней помощи, но старуха не вставала, мычала, брызгала слюной. - Идите, идите, мамаша, - жестко сказал Павел Федорович. - Нюшка-то за день намаялась, выспаться надо, ей сидеть не с руки... - Он помог Нюшке поднять мать, чуть не насильно довел до двери. - Приятных сновидений, мамаша. - Надежду выставил без церемоний: - Пройдись до ветру, не торопись... Братья остались вдвоем, внешне схожие, высокие, сухие, поджарые и разные по внутренней сути. - Все никак не поговорить, Федя... - Я и то смотрю, Паша, уеду, а на что оставляю жену - не знаю. - Жена женой, но и мы братья. - В нынешние времена брат на брата идет, за грех не считает. - Нам с тобой делить нечего. - Как знать. - Сестры выделены, мать умрет, любая половина твоя. - Я не о том, я б от всего имущества отказался, да и тебе посоветую. - А жрать что? - Да ведь и я не спешу, недаром привез жену и детей, без хозяйства сегодня не прожить. - А завтра? - Завтра я хочу легко жить. - Тебе хорошо говорить: закончишь свои университеты, станешь врачом, куском хлеба до смерти обеспечен. А что я без хозяйства? В работники идти?.. Оба замолчали. Слышно, как прусаки шуршат по стене. - У меня к тебе, Федя, просьба... - Все, что могу. - Ты в Красную Армию почему пошел? - Как почему? Сложный вопрос. Я русский. Куда бы меня ни кидала судьба, а родина моя здесь, в Успенском. - Считаешь, что те нерусские? - Видишь ли... Настоящая жена сама верность, а жена, доступная каждому встречному-поперечному, уже не жена, а потерянный человек, у такой ни роду, ни племени. - А те, считаешь... - Торгуют и собой и родиной. Павел Федорович прошелся по кухне, спорить не хотелось, в глубине души он соглашался с братом. - А если в семье драка? - Все равно чужих людей в семейную распрю не мешают, еще больше беды. - Тебя мобилизовали? - Сам пошел. - А если убьют? - От судьбы не уйдешь, а судьба у человека одна. - А если не там и не тут? - У честного человека не получится. - Значит, ты доброволец? - Какое это имеет значение? - Большое. - Важно, как сам понимаешь себя. - И документ есть? - Конечно. - Так вот какая просьба. Сходи до отъезда в исполком. Насколько легче, если в семье доброволец. - Хозяйство наше все равно не спрятать. - Хозяйство наше родине не в убыток. - Подумают, из-за хозяйства пошел в добровольцы. - А почему бы и не пойти? Пускай думают. - Неудобно... - На дом наш давно зарятся, потребиловку хотят открыть. Скотину заберут. В земле ограничат... - Неудобно, Паша. - За-ради матери. Придут отбирать коров... Или хуже - из дома выбросят... Не переживет мать. Теперь одна защита - бумажки. - И у меня просьба, - сказал Федор Федорович. - Не обижайте Веру. Особенно, если случится что. - Зачем обижать... - Вы на все способны... - Федор Федорович спохватился, наоборот, следовало выразить уверенность, что не способны обидеть, он перешел на миролюбивый тон: - Жениться не собираешься? - Сам знаешь мое положение, - пожаловался Павел Федорович. - Мамаша никогда не разрешит. - Теперь бы и не спросясь... - Как можно, поперечить все одно что убить... Тут Славушка окончательно заснул. Разбудила его тошнота, горло перехватывал противный тяжелый запах. Рядом на печке похрапывал Федосей. Запах шел от сырых портянок, развешанных на бечевке над головами спящих. Мальчик перелез через Федосея. Над столом тускло мерцала привернутая лампа, по столу бегали прусаки, на скамейке, поджав к животу ноги, спала Надежда. Славушка попил из ведра воды, пошел в горницу. В сенях беспросветная темь, далекий собачий лай, все вокруг спало. Славушка открыл дверь. В столовой ярко горела лампа, на деревянном диване сидели мать и отчим, они порывисто отстранились друг от друга. - Ты чего? - спросила Вера Васильевна. - Проснулся. - А я не хотела тебя будить. - Не уезжайте завтра, - сказал Славушка отчиму. - Нам тут без вас не привыкнуть. - А на войне ни к чему не привыкнуть, - ответил отчим. - Здесь тоже вроде как на войне... - У него грустные глаза. - И убежать от нее нельзя. Если я задержусь хоть на день, буду уже не доброволец, а дезертир. - Понимаю, - сказал Славушка. Ему жаль отчима. Он уходит в залу, вставляет отчима с Верой Васильевной. - Пойдешь со мной? - утром спрашивает отчим мальчика. - Куда? - На Кудыкину гору, лягушек ловить... Он еще не знает, что эти "лягушки" спасут ему жизнь. Им недалеко идти, в "волость", так все называют волисполком. Вот оно - одноэтажное кирпичное здание на бугре. Слюдяные какие-то оконца. Жесткая коновязь перед низким крыльцом... Пыльный коридор и три двери. "Налево пойдешь - сам пропадешь, прямо пойдешь - коня потеряешь, направо - оба погибнете..." Налево - военкомат, прямо - земельный отдел, направо - президиум. - Сейчас увидишь Быстрова, - говорит отчим. - Глава здешнего правительства. На стенке в позолоченной раме портрет кудлатого старика, под портретом письменный стол и обтянутый черной кожей диван, и левее, у окна, дамский письменный столик. За дамским столиком грузный мужчина с обвисшими черными усами. - Дмитрию Фомичу, - здоровается отчим. - Вчера был у Ивана Фомича. - Слышал, слышал. - А сегодня к вам. Оказывается, это брат Ивана Фомича, в прошлом волостной писарь, а ныне секретарь исполкома. Федор Федорович взглядывает на Маркса. - А где... Он имеет в виду Быстрова. - Борется с контрреволюцией, - говорит Дмитрий Фомич как о чем-то само собою разумеющемся. - Поехал в Ржавец, отбирать у дезертиров оружие. Федор Федорович подает Никитину справку о своем зачислении в Красную Армию. - Разумно, - одобряет Дмитрий Фомич. - Теперь к вашему хозяйству не подступиться, а то Степан Кузьмич нацелился на одну вашу лошадку... Не понять, кому сочувствует Дмитрий Фомич - Быстрову или Астаховым. - Надолго к нам? - Сегодня уже. - Мало погостевали. - Ничего не поделаешь. - Обратно в Москву? - Нет, прямо в Ростов. Никитин регистрирует удостоверение, что-то вписывает в толстенный гроссбух и выдает Федору Федоровичу справку. Отчим и пасынок возвращаются домой. - Ты помнишь отца? - спрашивает отчим. Славушка кивает. - От всех слышал о его честности, кажется, это была самая его характерная черта. Славушка кивает. - Вот и ты будь таким. Славушка кивает. - Не огорчай маму, береги, кроме тебя да Пети, о ней некому позаботиться... В доме суета. Вера Васильевна поминутно открывает мужнин чемодан, все перекладывает и перекладывает в нем белье. Нюрка печет на дорогу пироги. Павел Федорович приносит то кусок сала, то банку масла, то банку меда. Прасковья Егоровна беззвучно плачет. Славушка изучает по карте путь до Ростова. Наконец в сборы включается Федосей, идет запрягать лошадь... И вот суета сменилась тишиной, Славушка по-прежнему изучает карту, Прасковья Егоровна тяжело сопит, Вера Васильевна складывает какую-то рубашку, а Федора Федоровича и Федосея уже нет - тю-тю, уехали! 6 По утрам прохладно. Вода в рукомойнике - аж в дрожь! К печке бы! Печи топили соломой. Золотой аржаной соломой. Пук золотой соломы - и полыхает уже, горит, играет, блещет в печи жаркий огонь... Большое искусство - вытопить печь соломой, и чтоб угар выветрился, и тепло не ушло, и лежанка нагрелась... - А ну, ребята, быстро! Павел Федорович гонит Петю и Славушку за соломой. Петя послушно рванулся, и Славушка вслед за ним. Омет за огородом, гора соломы, таскать - не перетаскать. - А ты что здесь делаешь? Позади, со стороны поля, так, что не увидишь не подойдя, мальчишка, не так чтоб велик, но и не мал, вровень Славушке. - А ничо! Перед мальчишкой ворох соломы, надерганной из омета. - Воруешь? - А вам не хватит? - Чужую солому? - Лишняя - не чужая! - Откуда ты знаешь, что лишняя? - Э-эх, вы... кулачье! - Как ты сказал? - Кулачье. Тут сбоку вынырнул Петя, сразу оценил ситуацию. - Дать? Дать - в смысле того, чтоб дать по физиономии. Он бы тотчас бросился петушонком на воришку, но тот сам отступил. - Подавитесь вы своею соломой! - Своим не подавишься, а вот чужим... Славушка запнулся: свое, не свое... Разве это свое? И вообще, при чем тут свое... - Чего свою не берешь? - Возьми! Мальчишка ткнул рукой в пространство за своею спиной. Там, куда он указал, тоже стоял овин, тоже высился омет соломы, но все в сравнении с астаховским добром выглядело убого: здесь просторная рубленая рига, целый крытый двор, два омета, каждый с двухэтажный дом, а там плетневый трухлявый овин на просвист всем ветрам, и омет, стог, стожок, поджечь - сгорит, не заметишь. - Чего ж у вас так? - Да у нас даже лошади нет... - Парнишка мрачно посматривал в сторону. - Тут на все про все не натопишься. Он не оправдывался, не извинялся, просто объяснял суть вещей. И Славушка вдруг подумал, что ведь у него самого с Петей нет ничего-ничего, даже трухлявого овина нет, и ему жаль стало парнишку, не от хорошей жизни поплелся тот за чужой соломой. - Да ты бери, бери, набирай, - примирительно сказал Славушка. - Петя, помоги... Они втроем надергали соломы, связали одну охапку, другую. Парнишка потянул свою. - Ого! Спасибо. Вы хоть и кулаки, а не жадные. Славушка обиделся: - Какие кулаки? - Ну, помещики. - Да разве это наше? Славушка ногой пихнул солому. - Папаши вашего брательника... - Какие же они кулаки? - А как же... - Парнишка прислонился спиною к соломе. - Мой папаня у них не один год в работниках жил. - Ну это до нас, - примирительно сказал Славушка. - Теперь новые законы, всяк должен работать на себя. - Закон! - возразил парнишка. - Рази его соблюдают? - А как же не соблюдать? - А так... - Парнишка вздохнул глубоко, уныло, по-взрослому. - Ну я пойду... - Он еще сомневался, что ему дадут унести надерганную солому. - Ето, как ее... - Он кивнул на охапку. - Возьму? - Бери, бери, а потом выходи, - поощрил его Славушка. - Тебя как зовут? - Колька. - Выходи хоть сюда, на огород. Славушка и Петя подождали, покуда Колька доволок охапку до своего огорода, и поволокли свою, веря, что пуд соломы все-таки легче, чем пуд чугуна. Славушка остановил в сенях Павла Федоровича, тот всех знает в селе, вплоть до грудных детей, кто у кого родился, как назвали, как растет, чем досаждает... - Что за Колька, Павел Федорович? - Колек много. Какой Колька? - На огороде встретил. - У нас на огороде? - У нас. Павел Федорович встревожился. - Крал чего? - Не заметил. - Крал. Чего еще ему делать? Только нечего, повыкопано все. Увидишь - приглядись. - А вы знаете его? - Соседи наши. Ореховы. - А они что, воры? - Ну... Воры не воры... Нищета... - А почему думаете, что крал? - Потому что нищета. - А почему нищета? - Лодыри. Не любят работать. Встретится - присмотрись... Славушка ждал появления Кольки, слонялся по лужайке, отделяющей деревенскую улицу от астаховского дома до тех пор, пока не мелькнула за углом тень Кольки. Славушка цокнул языком, Колька откликнулся. - Чего так долго? - Полдничали. Славушка не понял. - Что? - Обедали. - Время к ужину... - А у нас обед за ужин заходит, весь день шти. У Славушки отлегло от сердца, они сами в Москве сидели на одних щах из мороженой капусты, щи возбудили сочувствие. - Откуда ты взял, что мы кулаки? - Эвон сколько у вас добра накоплено. - Да это ж не наше. Моя мама сама работает. - Много учителям платят!.. Они испытывали друг друга, то, что говорил один, было непонятно другому, это-то и вызывало взаимный интерес. 7 Осень в тот год не затянулась, снег выпал в ноябре; лужи покрыло ледком, он похрустывал под ногами, как леденцы, и в школу хотелось не идти, а бежать. Вера Васильевна собиралась на занятия так же тщательно, как в Москве, отглаживала блузку и юбку, старательно причесывалась, укладывала в сумку учебники и тетради. - Куда ты? - останавливала она Славушку. - Еще рано, вместе пойдем. Он ждал у крыльца, но, как только мать появлялась на улице, не выдерживая, припускался бегом, в два прыжка перескакивал Озерну, взлетал в гору и, тяжело дыша, врывался в школу, когда Вера Васильевна еще только шла мимо Заузольниковых. Опережая своих коллег, легким охотничьим шагом приближался к школе Андрей Модестович Введенский, подъезжали в тарантасе Кира Филипповна Андриевская и Лариса Романовна Пенечкина, чуть позже показывалась из-под горы Вера Васильевна, всегда вовремя и всегда с вопросом - не опоздала ли, последним входил Иван Фомич, по утрам он убирал хлев, но порог класса переступал минута в минуту. Славушка учится в предпоследнем классе, последнего не существовало, учится легко и небрежно, одинаково свободно рассуждает о Кантемире и теплоте, о петровских реформах и перекрестном опылении, он не любит только уроков Веры Васильевны, чужой язык деревне еще в диковинку, предвыпускной класс, а зубрят склонения и спряжения. Шансель и Глезер, Глезер и Петцольд, вас ист дас - кислый квас, ле-ле-ле, ля-ля-ля, род мужской, род женский и даже, если угодно, род средний. За уменье сосчитать по-французски до десяти Вера Васильевна ставит пятерку. Деревенская гимназия пыхтит, что называется, на полном ходу. Родители сами гонят великовозрастных сыновей в школу, в надежде получить отсрочку в случае призыва в Красную Армию. Для продолжения образования! В Успенском тихо. Озерну сковало льдом. Ветер понамел сугробы. Однако озими и под снегом растут, и подо льдом клокочет вода. Каша заварена круто, да не пришло еще время расхлебывать! Мужички загодя готовятся к весне, революция революцией, а пить-есть тоже надо. Рабочему классу, оно, конечно, требуется помочь, одначе хлеб невредно припрятать, особливо покуда еще не смолот. Славушка постепенно привыкал к новой жизни... Уж такая ли она была новая! Свинства вокруг побольше, чем в Москве, во всяком случае, в той Москве, которая ему знакома. В астаховском доме всего и света что мама! Славушка в дружбе и с Федосеем и с Бобиком. Бобик хоть и дворняга, но отличный сторожевой пес. Признавал только Павла Федоровича, а теперь Славушка может и отвязать его, и привязать, и потискать руками морду. Павел Федорович не позволяет кормить пса досыта, злее будет, и Славушка тайком таскает Бобику хлеб. Федосей хлеба ест досыта, но, кажется, впервые в жизни кто-то говорит с ним об отвлеченных материях, о том, что музы молчат, когда гремит оружие. Славушка имеет в виду события, загнавшие его в Успенское, и книги, оставленные в Москве. Федосей удивляется, как можно прочесть столько книг, и этим безмерно льстят Славушке. Федосея мало интересует, что произойдет завтра, сегодня сыт, и слава богу, впрочем, в бога он не верит. "У меня средств нет, - говорит, - на леригию", он и просвещает мальчика во всем, что касается хозяев дома. Семья Астаховых... Все вокруг говорили о них как о каком-то клане. Клан Астаховых. На самом деле не существовало ни клана, ни даже семьи. Прасковья Егоровна Астахова, параличная старуха, дни которой давно сочтены, да Павел Федорович, холостой ее сын, которому близко к пятидесяти. Семью поразвеяло временем, все, что из земли, возвратится в землю. В поте лица своего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься. Прасковья Егоровна родилась в Критове, в семи верстах от Успенского, родители ее только что не нищенствовали, брат, Герасим Егорович, всю жизнь оставался самым захудалым мужичонкой. Сама же Прасковья Егоровна даже в девушках была хоть и бедна, но горда, честь свою берегла ревниво и, можно сказать, сама себе нашла мужа. Однажды ее отец впустил переночевать в избу прохожего плотника, неизвестно что уж там произошло ночью, но утром дочка объявила отцу, что выходит за постояльца замуж, хотя полное имя своего мужа Прасковья Егоровна узнала только после венчания. Все имущество жениха состояло из топора и пилы, в приданое за невестой дали лишь телегу, да и у той не хватало одного колеса. Однако молодых это не смутило, недостающее колесо заняли у одних соседей, мерина арендовали у других, на все деньги, что поднакопил молодой плотник, работая у чужих людей, купили яблок и поехали торговать по деревням. Худо-бедно, но за первую осень наторговали себе на лошадь, на второй год наторговали на избу, к тому времени торговали уже не только яблоками, но и всякой галантереей, лентами, бусами, платками, мылом и даже букварями, а через десять лет поставили в Успенском дом под железо, открыли лавку и начали прикупать землицу. С достатком увеличивалась семья, появлялись сыновья, дочери, да еще взяли на воспитание сироту - племянника Филиппа, поселили на хуторе присматривать за работниками, как-никак родня, свой глаз. Старик Астахов перед войной умер, дочерей повыдали замуж, польза дому от одного Павла, даром что нигде не учился, в лавке торговал не без выгоды, сада насадил четыре десятины, овес умудрялся придать всегда по самой высокой цене. Остальное население астаховского дома, Нюрка, Федосей с Надеждой, двое военнопленных и племянник Филипп, который жил на отшибе, в Дуровке, имели лишь обязанности - и никаких прав. Есть у Павла Федоровича на селе бабенка, а вот до сих пор боится он матери, не ведет в дом. Уехала как-то Прасковья Егоровна с Федосеем в Орел масло продавать, а Павел Федорович и приведи Машку домой, показать, что достанется ей после смерти матери. Недалеко отъехала Прасковья Егоровна от села, попался кто-то навстречу, цена на масло вниз пошла, она и заверни Федосея домой. Что было! Машка в горнице пряники жует! Хозяйка дверь на ключ и ну мутузить обоих: и кнутом, и кулаком, и ключами. Машка в окно выпрыгнула. А времени сбегать на деревню тоже не выберешь, хозяйство! Вот и ходит Павел Федорович под утро к Нюрке, той отказывать тоже не с руки - прогонят. Федосей с Надеждой все слышат. "Я еще подумаю, на ком женюсь, на тебе иль на Машке..." У Павла Федоровича одна задача - уберечь от властей мельницу. У Быстрова одно мечтание - запустить двигатель, и все зерно, что у мужиков, реквизировать - и на муку. Только двигатель соломой не разожжешь, нужна нефть. А где она - у турок? Про нефть только два человека знают, Федосей и Павел Федорович. "Завезли перед самой войной и те чистерны..." - "Цистерны?" - "Я и говорю - чистерны. Закопаны, комар носу не подточит. Быстров догадывается, только ему ни в жисть не найти". Знали двое, теперь знают трое. Федосей сводил мальчика к мельнице, показал, где спрятана нефть. Петя охотно пропускал занятия в школе, выполняя хозяйственные поручения, ему интереснее сводить лошадей на водопой, чем читать о каких-то гуттаперчевых мальчиках. Федосей тоже работал с охотой, за это и ценил его Павел Федорович - его и его Надежду. Нюрка тем более не ленилась, но у той своя политика: может, Павел Федорович отстанет от своей крали? Сперва все мужики казались Славушке на одно лицо. Как китайцы европейцу, когда тот впервые попадает в Китай. Заскорузлые, в одинаковых рыжих да коричневых зипунах, с бедным набором слов, с мелочными интересами. Однако своих одноклассников он различал очень хорошо, а ведь они дети своих отцов. Постепенно привык различать и отцов, одно лицо преобразилось в сотни лиц. Чаще всего он бегал за книгами в Народный дом, Успенский народный дом, который по моде тех лет кратко именовался Нардомом. Так решением волисполкома был переименован дом некоего Светлова. Он называл себя ученым агрономом, окончил когда-то Петровскую сельскохозяйственную академию, но землю не возделывал и в аренду не сдавал, заросла его земля сиренью и чертополохом. Именьице было небольшое, но дом он возвел себе основательный. В первые дни Февральской революции Светлов смертельно перепугался и дал деру, бросив дом с обстановкой на произвол судьбы. Дом стоял на отлете, в версте от села, заведовать домом назначили Виктора Владимировича Андриевского - питерского адвоката, удравшего, наоборот, в Успенское. Верстах в двух от села хутор Кукуевка, усадьба Пенечкиных, разбогатевших прасолов. Одна из младших Пенечкиных, Кира Филипповна, уехала в Петербург обучаться музыке, познакомилась с Андриевским, вышла замуж... На трудное время перебрались в деревню, под крылышки братьев, родители Киры Филипповны к тому времени отдали уже богу душу. Кира преподает в школе пение. Впрочем, братья Киры шли в ногу со временем, объединились со своими батраками и назвались трудовою сельскохозяйственною коммуною. Славушка узнал дорогу в Нардом сразу по приезде в Успенское, туда свезли все уцелевшие помещичьи библиотеки. По воскресеньям в Нардоме любительские спектакли, участвует в них местная интеллигенция, режиссер - Андриевский, аккомпаниатор - Кира Филипповна. Мужики после спектакля уходили. Начинались танцы. Скамейки и стулья в коридор, под потолок лампу-"молнию". Дезертиры и великовозрастные ученики приглашали юных поповен. Тускло светила "молния", шарканье ног сливалось с музыкой. Андриевские играли в четыре руки, она на пианино, он на фисгармонии. Танцевали краковяк, падеспань, лезгинку. Ти-на, ти-на, ти-на, Ти-на, ти-на, ти-на... Бренчало пианино. Тяжело вздыхала фисгармония. Карапет мой бедный, Почему ты бледный? Потому я бледный, Потому что бедный... Молодежь расходилась запоздно, когда выгорал керосин. Лампа коптила, мигала, и Виктор Владимирович объявлял: - Гаспада, папрашу... Экипажи поданы! Снег блестел в голубом лунном свете. Узкие дорожки убегали за черные кусты. Выходили скопом и разбредались. Перекликались, как летом в лесу. Славушка пристраивался к одноклассницам, но они уходили от него, он был еще мал и не интересовал девушек. В одиночестве шагал он по широкой аллее. Где-то в мире происходили невероятные события, но в Успенском каждый следующий день напоминал предыдущий. Лишь изредка какие-нибудь неожиданности нарушали размеренный ход жизни. Ученики приходят утром в школу, а Иван Фомич зачитывает приказ, полученный из волисполкома: - "По случаю предательского убийства товарища Карла Либкнехта занятия в школах отменяются и объявляется траурный день, по поводу чего предлагается провести митинг в честь всемирной пролетарской революции..." Иван Фомич ослушаться Быстрова не осмеливался. - Объявляю митинг открытым, - говорил директор школы. - Предлагаю исполнить "Варшавянку"! 8 - Славка, пойдем? - Куда? - На сходку. Колька как-то приглашал уже Славку на сходку, но тот застеснялся, не пошел, побоялся - прогонят. - А чего мы там не видали? - Драться будут. Драться - это уже интересно. - Ты уверен? - Землю делят, обязательно передерутся. Посмотреть, как дерутся, всегда интересно. - А пустят? - Да кто там смотрит... - Павел Федорович-то? Он все замечает! - Да ен сюды не ходит, ваших земля на хуторе, а хутор за Дуровским обчеством числится... Луна краешком выползла из-за туч, вся в черных потеках - невзрачная деревенская луна. В холодную погоду мужики собираются в начальной школе, в первой ступени, как теперь ее зовут, возле церкви. Во вторую ступень Иван Фомич мужиков не допускает: "Будете мне тут пакостить", - а Зернов заискивает перед мужиками, он не только учитель, он завнаробразом, член волисполкома, не выберут - сразу потеряет престиж. У крыльца мужиков как в воскресенье у паперти, попыхивают козьими ножками, мигают цигарками, сплевывают, скупо цедят слова: "Тоись оно, конешно, Кривой Лог, очинно даже слободно, ежели по справедливости..." Поди разбери! Ребята прошмыгнули по ступенькам мимо мужиков. В классе туман, чадно, мужики за партами, бабы по стенам, им бы и не быть здесь, да нельзя - земля! На учительском столе тускло светит семилинейная керосиновая лампа, керосин экономят, хватит и такой. Ребята проскальзывают в угол, здесь они незаметны, а им все видно. За столом важно восседает черноусый дядька. Колька шепчет Славушке на ухо: - Устинов Филипп Макарович - в-во! - драться не будет, а отхватит больше всех... Устинов - состоятельный мужичок, что называется, зажиточный середняк, деликатненько лезет к власти, усы оставил, а бороду сбрил, готов хоть сейчас вступить в партию, волисполком заставил мужиков избрать его председателем сельсовета. - Граждане, начнем... Устинов выкручивает фитиль, но светлее не становится. Мужики волной вкатываются из сеней в комнату. - Дозвольте? Из-за спин показывается отец Валерий, подходит к столу, он в долгополом черном пальто, шапка зажата под мышкой, сивые пряди свисают по сторонам загорелого мужицкого лица. Филипп Макарович не знает, как отнестись к появлению попа, с одной стороны - он как бы вне закона, а с другой - не хочется с ним ссориться, поэтому он предоставляет решение обществу. - Собственно, не положено, но в опчем... Как, граждане? - Дык ен же нащет земли пришел! - Што им, исть, што ли, не положено? - Оставить... Отец Валерий присаживается на краешек парты. Кто-то кричит: - А отец Михаил пришел? Ему отвечают: - Не интересуется! Этот отродясь не работал! Бабы обеспечат! Сзади смеются. Какая-то баба вскрикивает: - Чтоб вам... Должно быть, кто-нибудь ущипнул или ткнул в бок. - Начнем? Голос из тьмы: - Ты мне скажи, кому земля за Кривым Логом? Филипп Макарович игнорирует вопрос. - Разберемся. Мы тут прикидывали... - Устинов смотрит по сторонам. - Слово для оглашения списка... - Он взглядом ищет Егорушкина. - Предоставляю земельной комиссии... - Егорушкина нет. - Куды он запропастился?.. Из сеней появляется Егорушкин, то ли по своей воле, то ли вытолкнули, но движется он к столу точно на заклание. Это молодой парень с отличным почерком, состоящий при Устинове в секретарях. В руке у него тетрадь, в которой счастье одних и горе других. - Читай, читай... Филипп Макарович опять подкручивает фитиль. Шум стихает, все взоры устремлены на Егорушкина. Читает он отлично, сам заполнял тетрадь под диктовку Устинова, но на этот раз запинается перед каждой фамилией, расслышать его почти невозможно. - Дорофеев Евстигней, семь душ, три надела, ноль пять целых у Храмцова за мельницей, десятина у кладбища, за колышками, десятина по дороге на Кукуевку, направо... Житков Николай, шесть душ, четыре надела, две десятины у кладбища, ноль семь целых за Кривым Логом, ноль восемь целых у себя за усадьбой... Голиковой Дарье, шесть душ, один надел, одна десятина, клин за экономией... Слушают напряженно, но обсуждение начинается задолго до того, как Егорушкин кончает читать. Нарастает разноголосица: "Ты, да ты, да ты, чаво-ничаво, тудыт-растудыт..." - и сливается в общий шум. - Товариш-шы! Товариш-шы!.. - Устинов шлепает ладонью по столу. - Я объясню! Я вам объясню! Филипп Макарович пытается перекричать шум, голоса несколько стихают, но разговоры не прекращаются. - Поделено все поровну! - кричит он. - Всем муш-шынам по наделу, жен-шын прежде не принимали во внимание, а мы для справедливости жен-шынам тоже по наделу... - Правильна! - кричит кто-то. - А почему себе весь надел за Кривым Логом? - Да што ж ета за справедливость? - визжит женский голос. - У Тихона шесть душ, и у мене шесть, Тихону четыре надела, а мне - один? - Так я ж объясняю... - Устинов укоризненно качает головой. - На кажду мужску душу по наделу, а жен-шынам тоже по наделу, но детей у них не берем во вниманье, как им все одно не обработать... Бабы кричат и плачут, мужики кричат на баб, понять ничего невозможно. К столу выбегает бабенка в белом платочке. - Значит, у мужика три сына, ему четыре надела, а у бабы три сына - один? Она заливается слезами, но Филипп Макарович невозмутим, он знает, что мужики на его стороне. - Да ты пойми, пойми, Акимовна, ране вопче не давали, ране жен-шыны вопче в ращет не принимались, а теперича мы сочувствуем, даем... - Да исть что мы будем, исть?.. Так они кричали в два голоса под общий шум. Долго кричали. Филипп Макарович все твердил ей, что раньше, до революции, землю в обществе делили подушно между мужиками, на женскую душу вообще не давали земли, а теперь милостью революции женщинам "дадены" одинаковые права, но что "совсем" уравнять в правах женщин и мужиков невозможно, потому что одинокие женщины не сумеют обработать землю, если дать им полную норму, земля будет пустовать, или, того хуже, землю возьмет кто-нибудь исполу и будет обогащаться, а революция не позволяет того... А бабенка кричала, что ежели теперь все равны, то и баба обработает землю не хуже мужика, а ежели и возьмет кого "на помочи", так не дура ж она давать без выгоды для себя, а дети ее хотят "исть" не меньше, чем дети Филиппа Макаровича. Кричали они сами по себе, к ним давно уже не прислушивались, сосед спорил с соседом, Акимовна давно уже зашлась в споре, не в пример Филиппу Макаровичу, который тянул время, чтобы не допустить обсуждения списка во всех подробностях... Их крик тонет в общей разноголосице так же, как тусклый желтый свет рассеивается в сизом сумраке переполненной комнаты. Однако если Устинов себе на уме, в такой же мере себе на уме и другие хозяева, земля за Кривым Логом многим не дает покоя - вот где чернозем так уж чернозем, пшеница там родится не сам-пять, сам-шесть, а сам-двенадцать-тринадцать... Вот уже подступают к Устинову мужички, и худой, в свитке, с белым каким-то геометрическим носом, шепелявый дед плюется словами, точно семечками: - Себе все, а другим што придец-ца?! Мужики размахивают руками, и Филипп Макарович размахивает, ожесточенно размахивают, вот-вот пораздерутся. Мальчики в углу присели на корточки, Колька хорошо разбирается в происходящем, собственный его отец не из бойких, чаще отмалчивается, чем вступает в споры, но и отец что-то кричит, размахивает руками и вот-вот ввяжется в драку. Ничего не поделать: хлеб! Зато Славушке многое непонятно - кто виноват, кто прав... Любопытно и страшно! Дым. Вонь. Курят самосад. Не продохнуть. Коптит лампа. Те, кто у стола, как бы в нимбах. Смрад и свет клубятся вперемешку, на свету святые, а в тени не то грешники, не то черти. Черти и есть! "Не желаем! Не желаем!" Не желают наделять землей баб! Каждый год заново делят землю. "У пустоши Одинокову, а по-за кладбищем Ореховым. Обоим. И Тишке, и Мишке". Но один из Ореховых кричит: "Мне по-за кладбищем не с руки. Это Тишке с руки, его овин прямо на погост смотрит..." - "А как солдаткам?" - "Солдаткам не давать, потому как они тоже бабы". - "На сынов давать, а на девок не давать!" Жадность владеет мужиками. На землю жадность. Каждый рад ни с кем не делиться, забрать всю землю себе, ни сажени девкам, ни бабам, ни другим мужикам: канительное это дело - поделить землю так, чтобы заграбастать побольше. В том, что происходит, есть что-то сказочное. Таинственный сумрак, мятущиеся души, загадочные видения. Усатый Филипп Макарович будто злой волшебник, его бы только нарядить в просторный балахон, где легко притаиться маленьким злым духам - зависти, стяжательства, злобы, лицемерия, ненависти; маленькие и ловкие, они то выпрыгивают из-за плеч председателя, то исчезают, точно их здесь и нет. В маленьких черных глазках Устинова сверкают дьявольские искры, тусклый желтый огонь керосиновой лампы отражается в них багровым пламенем, вот он сейчас обернется, посмотрит на мальчиков, и они мигом превратятся в горсточку белого пепла! Филипп Макарович кричит, кричат все, но перекрикивают других лишь Филипп Макарович и еще несколько мужиков, и Славушке постепенно открывается тайна происходящего, как меньшинство хитрых мужиков обводит вокруг пальца большинство жадных. Они не то что не хотят дать землю женщинам или детям, они вообще не хотят делиться землей, каждый хочет захватить всю землю себе. И вдруг голосок, негромкий, сипловатый, но очень слышный, профессиональный голосок проповедника прорезает разноголосицу: - Извеняйте... веняйте... граждане... Совсем как школьник, отец Валерий поднял руку, упершись локтем в парту, и обращается к Устинову, как ученик к учителю: - А духовенству, Филипп Макарович, не дадено земли за Кривым Логом? Дался всем Кривой Лог! - Вам, батюшка, за погостом... - Не давать им! - Что им, исть не положено? Филипп Макарович шевелит усами, как таракан. - Вам бы, батюшка, набраться терпения... - Рази стерпишь, когда землю под носом уводят? - Христос терпел и нам велел. - Вам, а не нам! - Христу легше, ен бездетный! Спор опять разгорается. Заплакала какая-то баба: - Креста на вас нет! И вдруг... Тишина не тишина, но шум как бы ушел под пол, перестают размахивать руками, обвисают устиновские усы, и фитиль, вывернутый до отказа, чадит, как факел, зажженный в честь... В честь кого? А вот в честь кого! В сенях возня, мужики в дверях расступаются, и в класс быстро входит... Некто. Среднего роста. Средних лет. Средней наружности. Есть в нем что-то актерское. Во всяком случае, появляется он так, точно выходит на сцену... и что-то офицерское. Вероятно, ему хочется походить на офицера. Франтовская офицерская фуражка, бекеша цвета хаки, отделанная по краям серым каракулем, начищенные хромовые сапоги... Белобрысый, узколицый. Глаза с каким-то стальным оттенком. Бледные губы. - Быстров, - шепотом говорит Колька. Вошедший ни в кого не всматривается, не осматривается по сторонам, подходит к столу, глядит на Устинова, вернее, сквозь Устинова, но усы у того обвисают еще больше, все теперь пойдет не так, как задумано. - То-ва-ри-щи! Есть в нем что-то, что заставляет смотреть только на него. - То-ва-ри-щи!.. - Громко и пронзительно, даже стекло в окне звякнуло. Славушке кажется, что не толпа мужиков, а один огромный слон переступает с ноги на ногу. Даже не слон, а мамонт. Волосатый, дикий, встревоженный... - Что ж ет-та получатци? Голос старческий, слабый, неуверенный, а слышен - такая тишина. - Степан Кузьмич, дык что же етта, буд-мя любезен, разъясни мне, дураку, хресьянам воля, а что ж етта за воля, коли растю-растю, а сваму хлебу не хозяин? Быстров оперся о стол ладонями. - Давай, давай, дед... - Запрос об том, что давать-та я не хочу... - Еще у кого какие запросы? Снова возник гул, однако Быстров пристукнул кулаком, лампа чуть подпрыгнула, мигнул огонек, и опять тишина. - А где "молния"? Действительно, где "молния"? Голос резок, глуховат, напоминает звуки приглушенного фагота, мягкость и грубость звучат в его модуляциях. - Евгений Денисович не дают. Филипп Макарович неуверенно закручивает развившиеся колечки цыганских черных усов. - Позовите Евгения Денисовича. Квартира Евгения Денисовича тут же, в школе, только в нее отдельный ход с улицы. - Обойдемся, Степан Кузьмич... - Не обойдемся. За окном свет еще раз мелькнул, все в классе преображается, и люди как люди, тени пропадают в никуда, все естественней, проще, все как всегда, - вот они две лампы-"молнии", одну вносит Егорушкин, втор