омент, когда девушки, заметив в толпе своих подруг, отлучились на несколько минут в другой конец громадной танцплощадки, группа парней оттеснила студентов к ограде. Неизвестно чем бы все кончилось, если бы в разгар выяснения отношений не объявился Раушенбах. Марик отвел кого надо в сторону и объяснил, что это его друзья, познакомились они с девушками у него на дне рождения, и, мол, о Закире они в курсе, предупреждены, здесь просто чисто приятельские, интеллигентные связи со столичными ребятами. Дружки знали, что через Нору Закир общается с джазменами, особенно с Раушенбахом, поэтому оставили практикантов в покое, но, уходя, все же пригрозили: - Смотри, Марик, если что, перед Закиром сам ответ держать будешь, а за Нору он и брата родного не пощадит. В тот вечер, возвращаясь к себе на Аренду, где они снимали комнату, Пулат сказал неожиданно: - Знаешь, Саня, я очень понимаю Закира-рваного, чей дух постоянно витает возле нас. Я бы тоже сделал все, что в моих силах, чтобы Нора не досталась другому. - Ты что, дружище, влюбился? - спросил удивленно Кондратов. - Может быть, но с той минуты, как нас предупредили, я держу себя в узде. Не то чтобы испугался - у нас в народе есть поверье: чужое не приносит счастья. В наших краях, бывает, кому-то невесту определяют чуть ли не с детства, и грех встревать между ними. Никто не поймет. И тут похожая ситуация. Нора же сама говорила, что он давно ее любит, еще с флота, и замуж предлагает. - Ну что за отсталые взгляды, прямо особый вид толстовства - отступиться от любимой, если она предназначена другому. По мне, за любовь драться, бороться надо, что, впрочем, и делает неведомый нам Закир. - Наверное, логика в твоих словах есть, но ведь что-то мы впитываем с молоком матери, получаем по генетическому коду,- продолжал гнуть свое Пулат. - А если бы Нора оказалась свободной, как Сталина? - нетерпеливо спросил Саня. - Тогда совсем другое дело. Я бы не только, как ты, закрутил роман, а обязательно женился бы. Божественной красоты девушка, у меня голова кружится, когда она смотрит на меня, ничего подобного я до сих пор не испытывал... - Плохи твои дела, Пулат. Если уж равнодушный азиат, как окрестили тебя блондинки нашего института про тебя, так заговорил про прекрасный пол... - Наверное,- серьезно ответил Пулат. - И я решил не искушать судьбу. Неделю посижу по вечерам над дипломом, а ты развлекайся со Сталиной, а там, глядишь, вернется Закир-рваный и все станет на свои места. Если будут интересоваться, куда я подевался, придумаешь что-нибудь... Так они и порешили. Наверное, история на том бы и закончилась, и сегодня Пулат не мучился бы, принимая на душу еще один грех, если б через три дня Кондратов не рассказал о неожиданном ночном разговоре Сталине. Никаких целей он не преследовал, просто занесло, как обычно, не туда, случалось с ним такое, хотя он взял со Сталины слово, что сказанное останется между ними. Куда там, разве можно удержать в себе тайну, да еще такую, что кто-то готов жениться на твоей лучшей подруге! Пожалуй, любая посчитала бы такой поступок преступлением и терзалась до конца своих дней. Но подобных тонкостей девичьего ума Кондратов не предполагал. Женщина может устоять перед многими самыми невероятными соблазнами, но перед предложением выйти замуж... Тут их словно подменяют - куда девается их осмотрительность, осторожность, взвешенность? И даже вскользь сделанное предложение или намек будят в них дремавшую доныне фантазию - какие они планы начинают строить, какие замки возводить, какие реки поворачивать вспять! Если бы человеку, опрометчиво сделавшему предложение, удалось как-нибудь заглянуть в прожекты, которым он невольно дал жизнь, он в ужасе бежал бы далеко и долго. И впредь вместо предложения протягивал бы брачный контракт, в котором четко и ясно излагались бы перспективы на ближайшие десять лет. Что-то подобное произошло и с Норой, и ее сердце, до сих пор не принадлежавшее никому, без раздумий было отдано Пулату, и только ему. Не только у ее возлюбленного холодело в груди, когда она мягко, с придыханием говорила: "Пулат!.." У нее самой туманилось в голове, когда она произносила его имя, шептала в день сотни раз: "Пулат!.." А какой она представляла их совместную жизнь! Прежде всего радовалась, что наконец-то покинет постылый Оренбург, Форштадт с его шпаной. Видела себя то в Москве, то в Ташкенте, то во Владивостоке,- Кондратов вскользь упоминал о возможных местах распределения. Но чаще представляла себя в Москве. Саня как-то обмолвился, что Пулата могут оставить на кафедре. Москва представлялась ей сплошным домом моделей, вот уж где она, наверное, могла развернуться со своими фантазиями, каким бы знатным дамам и известным актрисам шила! Москва была для нее не пустым звуком, не чем-то далеким и чужеродным - у них в доме иногда говорили о столице, потому что дед, занимавшийся чайным делом, имел некогда особняк на Ордынке, потерянный в революцию. Она воображала себя в театрах Москвы в вечерних платьях необычайной красоты, видела себя на залитой огнями и сияющей рекламами улице Горького, которую Пулат с Саней называли небрежно - Бродвеем. Представляла свой будущий дом, где она принимает гостей, друзей Пулата и его сослуживцев, и среди них Сталину с Саней. Что и говорить, были у подружек и такие планы. Да, это была совсем другая жизнь, иные перспективы и вершины - можно ли было об этом не мечтать? Мысли Норы то и дело уносились к Пулату, она строила самые невероятные предположения, отчего он перестал ходить на танцы. Кондратов и тут напустил тумана - и подружки придумывали одну версию сентиментальнее другой, и во всех вариантах, очень похожих на киношные истории, хочешь не хочешь, счастью благородных влюбленных мешал злодей, косивший сено в подшефном колхозе. Ей казалось, что дружки Закира застращали Пулата насмерть, да еще тайком, даже Кондратов не ведал. А о том, что они могут запугать кого угодно и не только студента из Москвы, Нора, живя на Форштадте, прекрасно знала. От подобной версии она переходила к фантазиям, как безумно влюбленный Пулат, страстно мечтавший, чтобы она стала его женой, не может одолеть страх перед шпаной. Однажды на работе она представила, будто он, избитый хулиганами, лежит у себя на Аренде и, конечно, в таком виде не смеет показаться ей на глаза. От этой мрачной картины она едва не расплакалась, проклиная себя, что вовремя не могла предвидеть такого исхода событий. В тот день она ушла с работы пораньше и побежала на базар: как бы ни унижал ее визит, она решила обязательно проведать Пулата. Ведь она считала во всем виноватой себя и больше не хотела полагаться на случай, решила, что пришла пора действовать, защищать свою любовь. Дома сварила курицу, напекла с помощью бабушки беляшей, наложила в банки домашних солений и варений, даже после долгих раздумий достала из буфета бутылку вина и вечером вместо танцев отправилась на Аренду. Она настолько уверилась в своих предположениях, испытывала такое небывалое волнение, такую искреннюю и глубокую печаль, смешанную с жалостью и нежностью к своему загнанному в угол возлюбленному, что, когда увидела Пулата живым и здоровым, невольно заплакала и долго-долго не могла успокоиться. Пулат принялся успокаивать внезапную и желанную гостью, он гладил ее волнистые шелковые волосы, упавшие на тонкие плечи, пытался вытереть слезы. Обнимая содрогающееся от рыданий тело, пьянел от ее близости и чуть не плакал сам, растроганный ее заботой, от жалости к ней и к себе. Успокоившись, улыбаясь сквозь слезы, Нора рассказала, что пережила за сегодняшний день и каким она боялась его застать. Пулат, не избалованный девичьим вниманием и оказавшийся в такой ситуации впервые, и сам волновался не меньше Норы. Продолжая обнимать, шептал какие-то горячие слова, давно вызревшие в его душе, наверное, это и было признанием, которое так жаждала услышать Нора. Поздно вечером вернувшийся с танцев Кондратов застал молодых людей мирно беседующими на веранде за хозяйским самоваром и по глазам сразу понял, что между ними произошло что-то важное. Так оно и было, они успели обменяться признаниями в любви, клятвами в верности и теперь не сомневались, что в жизни их ждет только счастье. Они и о Закире не думали, по крайней мере, в тот вечер, Нора сказала, что все берет на себя. Закир должен был объявиться в городе со дня на день, поступили к Норе свежие сведения. Расставаясь, она попросила Пулата не приходить в "Тополя", пока не уладит отношения с Закиром, ей не хотелось риска, от одних предчувствий извелась, изревелась. Нет, теперь, когда все, казалось, решено, дразнить Рваного не следовало, в гневе тот становился непредсказуем, видела она однажды, как он бушевал в парке. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет - сказано о женщине, и нет для нее преград, нет страха ни перед чем, ни перед кем, если в сердце ее зажегся огонь любви. Не могла Нора и часа ждать Закира, не хотела томить свою душу, созревшую для любви, попросила друзей его, чтобы немедленно вернулся он в город, и на другой вечер Ахметшин объявился в "Тополях". Обрадованная, кинулась она ему навстречу и тут же увела с площадки. Три часа говорили они в парке и до утра у ее дома на Форштадте. Все было: слезы, мольбы, унижения, уговоры, угрозы, шепот и крик и даже поцелуи. "Если не судьба нам быть вместе, стань братом моим",- просила она, упав на колени, и, как брата, обещала любить его всю жизнь. Перед таким напором, страстной мольбой, любовью, готовой на любые жертвы, так знакомой самому Закиру, вряд ли бы кто устоял - и под утро сломленный Ахметшин поклялся девушке быть братом и, как брат, обещал беречь ее. Через день глубокой ночью на Аренде в окно веранды, где жили практиканты, громко постучали. Поздними гостями оказались Ахметшин и Раушенбах, чувствовалось, что они уже где-то долго и основательно беседовали. По виноватому лицу Марика видно было, что пришел он сюда отнюдь не добровольно. Гости, видимо, разгорячились не только от крутого разговора, и сейчас каждый из них держал в руках по две бутылки водки. - Пришел познакомиться с человеком, влюбленным в мою сестру,- сказал Закир, войдя, и поставил на стол бутылки. Марик за его спиной подавал какие-то знаки, смысл жестов и ужимок означал одно - не бойтесь. Закир, словно чувствуя, что творится у него за спиной, вдруг сказал устало: - Да, да, не бойтесь. Любовь, оказывается, кулаками не удержишь. Давайте стаканы и поговорим о любви. Марик уверял, что вы очень образованные и интеллигентные парни... Какая неожиданная выпала ночь, не всякому дано и за долгую жизнь пережить такое! Мятущаяся душа Закира жаждала исповеди, вроде искала место и время - и отыскала его вдруг на веранде старого купеческого дома на Аренде. Исповедь - шла ли речь о горящем в ночи балке на Севере, или об Османе-турке, предлагавшем, чтобы его преемником на Форштадте стал Закир, или о чернобурке, что подарил таежный охотник, зная, что невесту спасителя зовут Нора, или о тесном кубрике в океане, где над головой отчаянного матроса по кличке "Скорцени" висела фотография их общей знакомой, или о гитаре, которая вызывала раздражение той же девушки,- все было гимном большой безответной любви. Никакой не дипломат, Рваный ни разу напрямую не обратился к Пулату, но все адресовалось ему, человек отрывал от сердца самое дорогое - любимую, вынужденный из-за клятвы называть ее сестрой. Ночь пролетела мгновением, и бутылки оказались пусты, и никого водка не брала - сила слова, сила чувства оказались сильнее вина. Только сентиментальный Марик в какие-то минуты, не таясь, вытирал повлажневшие глаза и, нервно вскакивая, поднимал стакан и провозглашал тост, многократно повторяемый в тот вечер: - За любовь! - ...За любовь... - устало повторяет Пулат Муминович, вглядываясь в темноту сада, словно пытаясь увидеть там прошлое. Раушенбах со стаканом в руке так ясно стоит перед глазами, словно это случилось вчера, а ведь прошло уже тридцать лет... "Неужели генетически во мне заложено предательство?" - ужасается вдруг Махмудов, подумав об отце, ведь его расстреляли за предательство, за измену, как рассказывала Инкилоб Рахимовна. Он перебирает в памяти все, что знает об отце и быстро успокаивается: о генетике не может быть и речи, отца-то как раз расстреляли за веру, за убеждения, но другим идеям и идеалам, новой власти он не присягал на верность, чтобы считать свой поступок предательством, а Саиду Алимхану наверняка давал клятву на Коране. Нет, конечно, Пулат не мог так легко найти оправдание своим поступкам, тем более сегодня. "Предатель... - повторяет он горестно второй раз за вечер. - Живешь себе спокойно, спишь, вершишь судьбами людей, точнее, масс, потому что, выходит, людей и не видел... не видел..." И вдруг откуда-то выплывает в сознании редко встречающееся ныне в обиходе слово - благородство, словно выдернул лист из Красной книги на букву Б. Утекло, словно вода в решете, ушло в песок благородство из нашей жизни, и не спешат его отыскать, восстановить в правах, так удобнее всем, и гонимым, и гонителям, ибо, имея благородство в душе, нельзя быть ни тем, ни другим. Не случайно, наверное, утерянное слово сверлит его мозг, иные слова обладают магией обретать зримые очертания, проявляться как на фотографии, воплощаться в конкретный образ. Всю свою сознательную жизнь Пулат Муминович, кажется, провел среди достойных и уважаемых людей, при званиях, должностях и орденах, но сегодня ко многим их титулам и наградам он вряд ли бы добавил редко употребляемый эпитет - благородный, язык не поворачивался и душа смущалась. Если бы ему выпало право отметить кого-то высоким званием истинного благородства, то ими, без сомнения, оказались бы Инкилоб Рахимовна и ее товарищи в специнтернате, даже по-своему Закир-рваный, парень, выросший на ложной блатной романтике Форштадта. Для них понятия "клятва", "долг", "честь", "слово", "достоинство" означали только то, что означают, они принимали их без скидок и оговорок. - Бла-го-род-ный, - произнес по слогам Пулат и отметил, что даже на слух слово звучит красиво, гордо - благородный! Это значит - благой род. И вдруг понял, что, предложи сегодня кто-нибудь обменять все его звания и награды на эту приставку к своему имени, не дающую ни льгот, ни особых прав и положения, он не стал бы раздумывать. "Ну, положим, обменял бы звания, должность не пожалел, стал бы я от этого благороднее?" - возник новый вопрос, и рассуждать дальше не было смысла, вспомнилось ему библейское - единожды солгавший... О каком благородстве может идти речь, если он предал свою первую любовь, Нору,- от этого не уйти, не отмахнуться... А какие письма писал ей из Москвы! А как назвать его поступок по отношению к Закиру, ведь, если честно, он сломал и ему жизнь и, пусть косвенно, повинен в его гибели. Да и за судьбу Норы он в ответе, если уж по-благородному. Он уже работал инструктором в райкоме, еще не был женат,- Зухра заканчивала в Москве институт,- когда неожиданно получил приглашение на свадьбу Кондратова. Женился его лучший друг, с которым они прожили рядом восемь лет, делили пополам и радости и горести; Кондратов сыграл в его судьбе немалую роль, благодаря ему он стал инженером. Саня женился на Сталине,- шутя начатый роман перерос в серьезный брак. Пулат, конечно, сразу догадался, что встретит на свадьбе и Нору,- старый друг, казалось, давал ему еще один шанс поступить благородно, хотя Саня знал Зухру... Нет, не воспользовался последним шансом и на свадьбу не поехал, отделался телеграммой, ссылаясь на занятость, нездоровье,- а попросту смалодушничал, струсил. По высоким требованиям суда совести выходит - предал и друга молодости. Да, именно так, потому что два года спустя он получил еще одну весточку от Кондратова, последнюю. Впрочем, письмо адресовалось самому Сане, и написала его Сталина из Оренбурга, где она зимовала с маленьким сынишкой, а Кондратов строил на Ангаре свой третий мост, сделавший его знаменитым. Хотя Пулат в письме не упоминался, больше всего оно касалось его. Рассказывала Сталина своему мужу, что Осман-турок на свободе принялся за старое, вновь сколотил на Форштадте банду из молодых ребят и старых дружков. Однажды Осман разработал план ограбления банка в районе, и ему понадобилась машина. Лучше всего для операции подходило такси, и он обратился к Закиру. Ахметшин отказался, тогда Турок с дружками предложил, мол, давай свяжем тебя, а машину отберем, а после налета бросим в городе; и новый вариант Закир отверг, хотя пообещали ему за это десять тысяч. Налет отложить не могли, наводчик из района дал знать, что деньги в банк поступили, и банда спешила, не хотела упускать куш. Не сговорившись с Закиром, Осман, уходя, зло бросил, что придется добывать машину силой. Закиру и без пояснения было ясно, что они обязательно совершат угон такси и, возможно, кто-то из его товарищей поплатится жизнью. Догнав Османа, Закир сказал: - Если сегодня ночью погибнет таксист, считай, что и ты не жилец на этом свете... - Успокойся, Рваный, зачем нам мокрое дело? - ответил нервно Турок. - Иди работай да ментам не настучи, слишком уж праведно жить хочешь... благородно... - Живу как могу, а что сказал - попомни, я тоже слова на ветер не бросаю, - и, повернувшись, пошел к машине. Не успел он сделать и двух шагов, как Осман по-кошачьи мягко прыгнул вслед и ударил ножом в спину, под лопатку, в самое сердце. Через час случайно на Форштадте машина Закира с бандитами попалась на глаза Норе, возвращавшейся из кино, и она, почуяв неладное, побежала к участковому. По тревоге подняли всю милицию в области, знали, что может натворить Осман-турок, и на рассвете на въезде в город взяли их с добычей. Хоронил Закира весь Оренбург, оба городских таксопарка в полном составе с начищенными, надраенными машинами и включенными сиренами вышли проводить в последний путь своего товарища. Сталина писала, как убивалась Нора на могиле Закира, у них уже налаживались отношения, и, похоже, дело шло к свадьбе. Тяжелое, грустное письмо, но в конце ждало его еще одно тягостное сообщение. Писала Сталина, что после смерти Закира Нора не находила себе покоя, говорила, что этот проклятый город украл у нее двух любимых и вряд ли она когда-нибудь теперь будет счастливой... К сороковинам, с разрешения матери Закира, Нора заказала гранитную плиту на могилу с надписью: "Прости, любимый... Нора". И в сороковинах принимала участие словно жена, а на другой день... пропала, не оставила ни письма, ни записки, и вот уже который месяц ее ищут... Письмо Сталины Кондратов никак не комментировал, не было в нем ни "здравствуй", ни "прощай", послание само говорило за себя. "От предательства всю жизнь идут круги..." - Пулат сегодня мог засвидетельствовать этот факт. Наверное, отправляя ему письмо своей жены, Кондратов ставил крест на их дружбе, хоронил ее. Больше они никогда не виделись и в переписке не состояли, хотя Пулат мог легко отыскать в Москве своего армейского и студенческого друга,- Кондратов был знаменит, имя его встречалось в прессе. Но что бы он сказал другу - что жизнь его сплошная цепь маленьких предательств? "Нет, как ни исхитряйся, благородство - это не про нас",- горько признается себе Махмудов, и от этого признания становится зябко на душе. Женившись на Зухре, он пошел на душевный компромисс, уверяя себя и окружающих, что любит ее. Кого обманывал - ведь в сердце жила Нора, к ней шли полные нежности письма. А разве любовь ставят на весы, и важно ли, с высшим образованием любимая или просто талантливая модистка? А если быть еще откровеннее, не образование склонило чашу весов в пользу Зухры, в конце концов, Норе не было и двадцати - выучилась бы, если только это стало препятствием для любви... Перетянуло другое - тяжелая волосатая рука отца Зухры, крупного партийного работника. О нем, о его щедротах постоянно говорило землячество, к которому Пулат тянулся в Москве. Зухра, зная о его привязанности в Оренбурге, пускала грозное оружие в ход тонко и осторожно, боялась перегнуть палку, тогда еще откровенно не покупали женихов,- и в конце концов добилась своего. Отец Зухры и поспособствовал тому, чтобы жениха дочери взяли в райком - и вакансии в промышленном отделе дожидаться не стал, знал, пока он жив и в кресле, должен сделать зятя секретарем райкома. И своего добился, да к тому же зять оказался человеком толковым, грамотным и выгодно выделялся молодостью. - Теперь ты человек номенклатуры, сидишь в обойме на всю жизнь,- поучал высокопоставленный тесть молодого инструктора райкома. - А вся твоя блажь с мостами, строительством - ерунда! Ну, станешь управляющим трестом, это высшее, чего может достичь практикующий строитель, а не функционер от строительства, и что? Вызовет тебя такой же мальчишка, как ты сегодня, инструктор райкома, и, даже не предложив сесть, хотя ты вдвое старше его, всыплет по первое число, а всыпать всегда найдется за что. Карабкайся вверх по партийной линии, вот у кого власть была, есть и будет. Инженер, хозяйственник, ученый, писатель, артист - все это шатко, зыбко, без надежды - ценны только кадры номенклатуры. Тесть умер рано, как и Зухра, от рака, видимо, у них в роду это наследственное. А за конформизм отца в будущем расплатятся его сыновья. Если бы власть имущий отец Зухры не ушел из жизни скоропостижно, Пулат наверняка уже занимал бы кресло в столице республики и присутствовал на том самом открытии музея, чем, вероятно, еще больше огорчил бы старую большевичку. Ведь не стал бы он избегать встречи со своей учительницей истории Данияровой... Мысли скачут от одного события к другому, от лица к лицу, смешалось время, пространство, люди: Москва, Кунцево, институт, солдатские казармы, Красная площадь, Мавзолей, похороны Сталина, Закир-рваный за рулем черного ЗИМа, краснокирпичный двухэтажный дом бывшего чаеторговца на Форштадте, джаз в "Тополях", денди Раушенбах, веранда особняка на Аренде, Оренбург, где он проходил преддипломную практику, Нора, меломан Саня Кондратов и Сталина, землячество в Москве в конце пятидесятых, годы в Кокандском детдоме, Инкилоб Рахимовна и ее антипод Ахрор Иноятович Иноятов - отец Зухры, неожиданно вторгшийся в его судьбу, мост через Карасу, почему-то постоянно обрушивающийся во сне, гориллоподобный сосед - начальник милиции Халтаев, пытающийся контролировать даже ход его мыслей,- он и сегодня, среди ночи, время от времени ощущает его присутствие рядом; открытие филиала музея Ленина в Ташкенте, где печальный взгляд Данияровой по-иному высветил жизнь самого Пулата Муминовича; жемчужное ожерелье из Константинополя, секретарь обкома Тилляходжаев, невзлюбивший Миассар; видит он и Раимбаева, расстающегося с тайно нажитым миллионом, и почему-то в свите с фальшивым полковником - Халтаев в лейтенантских погонах; и в тесном бостоновом костюме Осман-турок, которого давно нет в живых,- все сплелось, скрутилось в разношерстный тугой клубок, и этот пестрый клубок - его жизнь... ЧАСТЬ II Хлопковый Наполеон. Ахалтекинец для аксайского хана. Золото эмира бухарского. Докторская ко дню рождения. Молитва начальника ОБХСС. Партбилет с доставкой на дом. Человек, похожий на дуче. Мысли от давнего торжества в Ташкенте неожиданно, как и все в этот вечер, перескакивают на другое мероприятие, тоже проведенное с размахом, ну, конечно, не столичным, но на уровне района, не менее богатое и крикливое, чем в иных местах. Тогда дух соревнования просто захлестнул страну - кто роскошнее да громче что-нибудь отметит - девятибалльной волной катилась по державе эстафета празднеств и юбилеев: мол, "знай наших" или "и мы не лыком шиты", если не делом, так юбилеем прогремим. Вспоминает Махмудов собственное пятидесятилетие,- это его юбилей так шумно отмечали в районе. Нет, он лично вроде ни к чему рук не прикладывал, не организовывал, но аппарат расстарался, даже переусердствовал, хотел угодить,- опять же как и повсюду: какие стандарты на вершине, такие и у подножия. Юбилейной комиссией, конечно же, командовал Халтаев. В областной газете вышла огромная статья с большой, хорошо отретушированной фотографией, а уж районная вся - от передовицы до последнего абзаца - посвящалась ему, и красавец мост через Карасу занимал полстраницы. Неловко было читать о своих добродетельствах. - Сахару многовато,- сказал он редактору по телефону, когда тот прорвался через секретаршу поприветствовать лично. Но старый газетный волк, знавший, что почем, не растерялся: - Зря обижаете, несправедливо,- не каждого в день пятидесятилетия орденом Ленина награждают. "А ведь и впрямь, не всякому такая высокая награда выпадает",- подумал Махмудов после разговора, и мысль о том, что статьи сильно подкрашены в розовый цвет, улетучилась сама собой. Вспоминается ему и пиршество после официальной части в Доме культуры - гости перекочевали сюда, во двор. Пришлось разобрать айван, на котором он сейчас сидит, и даже спилить два дерева, чему очень противилась жена, да разве удержишь Халтаева, он хозяйничал как в своем саду. Миассар, не скрывая неприязни, сказала мужу в тот день: - А кому ж и быть главным организатором, как не Халтаеву? У него чуть ли не каждый месяц подобное мероприятие. Кажется, он только день рождения своей последней "Волги" не справлял. Хочет прослыть добрым и хлебосольным хозяином. Да ведь люди не глупее его, знают, для чего он организует у себя эти пиры,- чтобы легально, не таясь, ссылаясь на народные обычаи, собирать подарки, по существу, взятки и дань. Чего только не несут и не везут! И он сам, лично, встречает гостей у ворот, чтобы знать, кто что принес. Пулат тогда понял: Миассар опасается, чтобы народ не подумал так и о ее муже, и категорически наказал Халтаеву, чтоб ничего не несли. Халтаев, конечно, пустил слух, что нужно прийти с пустыми руками, но с открытым сердцем; однако же, зная привычки начальника милиции, многие расценили это как команду удвоить, утроить ценность подарка. Халтаев, не желая огорчать щепетильного хозяина, но ведая о нравах края, которые сам и насаждал, придумал хитроумный ход. Гости проходили к юбиляру через соседский двор, освободившись там от щекотливого бремени подарка, такой порядок вещей всем казался логичным,- зачем хозяину лишние хлопоты? Нет, вспоминается ему юбилей, наверное, все-таки не из-за грандиозного пиршества, где жарились целыми тушами бараны, подавали плов из перепелок, шашлык из сомятины, дичь, отстрелянную в горах, форель, доставленную из соседнего прудового хозяйства... И не потому, что в домашнем концерте на все лады славили юбиляра популярные певцы и музыканты и даже две известные танцовщицы из Ташкента, как бы случайно оказавшиеся в районе... И не из-за того, что восхваляли в стихах и прозе, а скульптор из Заркента, специализирующийся исключительно на образах выдающихся людей области, торжественно преподнес ему гипсовый бюст под номером 137 и объявил во всеуслышание: данное произведение со следующего месяца будет представлено на художественной выставке в столице республики для всенародного обозрения. Смущенно запнувшись - или умело выдержав паузу,- ваятель добавил, что вернисаж посещают и зарубежные гости. Последнее сообщение почему-то встретили громом аплодисментов. Непонятно, что имел в виду автор бюста в натуральную величину и что подумали обрадованные гости, может, решили, что, имея в районе подобную орденоносную натуру, можно удивить весь свет? Нет, вспоминал Махмудов сегодня юбилей по иному случаю... Утром в воскресенье, когда он пребывал в своем домашнем кабинете - разглядывал лежащий на ладони орден Ленина, сравнивая его с тем, что уже красовался на бюсте, но почему-то превышал в размерах подлинную награду раза в три и оттого казался фальшивым,- раздался робкий стук в дверь. Не дожидаясь ответа, на пороге появился садовник Хамракул-ака и, не проронив ни слова, упал на колени перед сидящим в кресле орденоносцем. Ошеломленный этой сценой хозяин дома вскочил, машинально отодвигая кресло и пытаясь выйти на свободное пространство комнаты,- старик как бы запер его в углу. Живописная, видно, была картина: сановитый, вальяжный Махмудов в новой шелковой пижамной паре с орденом Ленина в руке, прямо над ним, на книжном шкафу, его бюст в натуральную величину и рядом - коленопреклоненный старец в живописном тюрбане. "Утро хана",- так, наверное, назвал бы композицию скульптор из Заркента, если бы обладал достаточной фантазией. Хозяин все-таки вырвался из заточения, хотя старик хватал его за ноги. Освободившись, Пулат Муминович попытался поднять садовника с ковра, но это оказалось делом не простым. - Умоляю выслушать... - просил Хамракул-ака, чувствуя, что юбиляр собирается выскочить за дверь или позвать кого-нибудь на помощь,- Халтаев как раз руководил в саду разборкой вчерашних праздничных сооружений. - Только если встанете и займете кресло,- сказал твердо Хозяин, оправившись от неожиданности. Старик проворно поднялся с ковра и, боясь, что юбиляра могут вдруг отвлечь находящиеся во дворе люди или телефон, торопливо заговорил: - Прошу... Спасите во имя Аллаха моего сына! Он на базе райпотребсоюза кладовщиком работает... Рахматулла зовут... Вы его видели, у него как раз самый большой склад, где начальство дефицитом отоваривается. Недостача крупная, но мы погасим долг, только бы закрыли дело... - Это компетенция суда, прокуратуры, ОБХСС, милиции, я не могу вмешиваться в их дела. Разве вы слышали, Хамракул-ака, чтобы я когда-нибудь выгораживал растратчиков и преступников? - жестко ответил Хозяин и хотел пройти к двери, считая, что разговор окончен; но старик неожиданно ловко опередил его, загородив дорогу. - Вы достойный человек, из благородного рода. Вы хозяин всего в округе, словно эмир,- как вы скажете, так и будет. Я ведь прожил большую жизнь, знаю: ваше слово - выше закона! А вот и от нашей семьи подарок по случаю праздника в вашем доме, возьмите, это от души, если не вам, вашим детям сгодится... - И садовник достал неведомо откуда, протянул небольшой кожаный мешочек, стараясь вложить его в руку Хозяина. Пулат Муминович резко отдернул руку, мешочек выпал из дрожащих пальцев старика, и на ковер высыпались царские золотые монеты. - Откуда у вас это? - спросил побледневший секретарь райкома. Хамракул-ака, ползая по ковру, торопливо собирал блестящие червонцы... Молчание затягивалось, и Махмудов уже хотел позвать Халтаева, посчитав происходящее провокацией, но садовник наконец глухо произнес: - Это часть из того, что Саид Алимхан велел сохранить вашему отцу и мне до лучших времен, мы с ним служили одному делу. Ваш отец не Мумин, а Акбар-ходжа, благородный был человек, под страхом смерти не выдал меня. Я думал найти у его сына покровительство и защиту... - Почему вы решили, что я сын Акбара-ходжи? - У Махмудова непроизвольно екнуло в груди. - Вы - вылитый отец, как две капли воды похожи, и даже справа на щеке у вас такая же родинка, и голос, и походка отца. Потом я ведь узнал, где вы росли, учились,- все сошлось, и я не ошибаюсь. Если хотите, я подарю вам фотографию, где мы вместе с вашим отцом в летнем дворце Саида Алимхана, при дворе эмира был отличный фотограф, и жалованье он получал из моих рук... Махмудов ничего не ответил, но отошел от двери и устало опустился на диван у окна. Перед диваном стоял низкий журнальный столик, и садовник осторожно положил на него кожаный мешочек с золотыми монетами. - Уберите, Вы столько лет в моем доме и должны знать, взяток я не беру. Старик сгреб мешочек с полированной столешницы и торопливо спрятал за пазуху. Пулат Муминович еще долго сидел молча, но старик не спешил уходить: - Видит Аллах, я не хотел бередить вашу душу, простите, но вы сами вынудили... Брали бы, как все,- я бы смолчал. Отступать мне некуда... Сын - самый старший, у него пятеро детей... - Старик говорит без нажима, жалостливо и слезливо, но Махмудову чудится за этим шантаж. Кто за всем этим стоит? Орден Ленина, который он по-прежнему сжимает в руке, словно жжет ему ладонь, мешает сосредоточиться. Мелькает тревожная мысль, что и дня не успел поносить награды. Но не зря он больше двадцати лет у власти, первый человек в районе,- надо взять себя в руки, негоже расслабляться перед человеком, у которого в руках твоя тайна, так некстати выплывшая именно сейчас. - Я помогу вам не оттого, что вы якобы знали моего отца, а потому, что вы много лет проработали в нашем доме,- устало говорит он, не глядя на садовника, который снова - само смирение. - В память Зухры помогу, она вас очень любила, но... при одном условии... Хамракул-ака от волнения нетерпеливо выпалил: - Согласен на любые условия... Но хозяин кабинета уже обрел властность. - Условия такие. Сын должен погасить долг, в течение месяца покинуть район, переехать в другую область... Документы о хищении будут у меня в сейфе, чтобы впредь он жил достойно и не запускал руку в государственный карман. Второй раз я спасать его не буду, даже если вы будете уверять, что вы мой родной дядя. Старик, пятясь спиной к двери, как некогда было принято при дворе эмира, рассыпаясь в благодарностях, наконец покидает кабинет. Пулат Муминович на секунду подумал о превратностях жизни - радость и горе могут приходить в один час. Надо же именно сегодня испортить ему праздник! Он уже давно забыл о своих документах, где действительно вместо "Муминович" должно быть "Акбарович": не врал старик, так ему и объяснила Инкилоб Рахимовна, чтобы он знал имя отца; правда, новостью оказалось то, что отец был ходжа - особо уважаемый мусульманами человек, совершивший хадж - паломничество в Мекку. Последний раз об этом он рассказывал Кондратову еще в институте, когда собирался в деканат, чтобы внести ясность в анкету, а тот благоразумно отговорил дружка. Нет, в последний раз он все-таки говорил не Сане, а будущему тестю, Ахрору Иноятовичу. Спросил прямо, не повредит ли его высокому положению такой факт биографии зятя? На что отец Зухры только рассмеялся и объявил: он рад, что жених дочери сын достойных родителей, а на предложение обнародовать все-таки сей факт, сказал, зачем, мол, ворошить старое - сын за отца давно не ответчик. И вот теперь, когда он достиг высот, забыл старую детдомовскую историю и Инкилоб Рахимовну, сжился со своим новым отчеством, объявился свидетель, знавший отца и его деяния. Неожиданный факт биографии секретаря райкома, скрытый при приеме в партию, могли истолковать по-разному, конечно, есть у него враги и рядом, и в области, многие зарятся на район с отлаженным хозяйством, на готовенькое всегда желающих хватает. Но в чем он по сути виноват? Он же чистосердечно рассказал отцу Зухры о своей биографии, ничего не утаил, и про Инкилоб Рахимовну поведал, а Ахрор Иноятович ведь не просто коммунист, а коммунист над всеми коммунистами области, секретарь обкома, участник нескольких съездов партии, депутат. Но только кто теперь поймет его, ведь давно нет в живых всесильного Иноятова. Еще скажут, что имел Ахрор Иноятович корыстную цель, скрывая факт биографии Махмудова, потому что выдавал невзрачную дочь за перспективного молодого специалиста, получившего образование в Москве. Сегодня он понимает, что нельзя партию отождествлять с тестем, но тогда казалось: признаться Иноятову - значит, признаться партии, думалось, тот вечен, незыблем. Конечно, садовник прекрасно знал, чей он зять, и оттого много лет молчал... Кто бы посмел бросить тень на мужа любимой дочери секретаря обкома? Пулат Муминович не на шутку испугался, казалось, шла под откос вся жизнь, которую все-таки сделал сам, без Иноятова, и орден Ленина он считал заслуженным, честно заработанным. Последние двадцать лет каракуль из его района на пушных аукционах Европы шел нарасхват, особенно цвета "сур" и "антик", а ведь это его заслуга,- он поддержал самоучку-селекционера Эгамбердыева и взял каракулеводство под контроль и опеку, когда кругом только о хлопке пеклись. За валюту, за каракуль, за элитных каракулевых овцематок, что давало стране созданное им племенное хозяйство, считал, и представили его к высокой награде. А теперь все оказалось под угрозой. Пойти в обком и задним числом попытаться внести ясность в свою биографию? Вроде логичный ход, но он знает, что это не совсем так: изменилось что-то в кадровой политике с приходом нового секретаря обкома в Заркенте. Направо и налево, словно в своем ханстве, раздает он посты и должности верным людям. Чувствуется, что присматривается к крепкому району Махмудова и не прочь при случае спихнуть его, да повода вроде нет, и авторитетом он пользуется у людей, донесли, что народ Купыр-Пулатом называет его. Нет, идти самому к Тилляходжаеву и объяснять давнюю историю ни в коем случае нельзя, можно и в тюрьму угодить,- столько лет держал садовником бывшего сослуживца отца, расстрелянного как враг народа... Да еще про золото придется рассказать... Пойди докажи, что не брал из тайника Хамракула-ака ни одной монеты. А думает он так потому, что есть примеры, когда оговаривали ни в чем не повинных людей, не угодивших новому секретарю обкома. С этого дня, радостного и сумрачного одновременно, в душе Махмудова поселился страх, пришла неуверенность, он словно ощущал за собой постоянный догляд. Кладовщик Рахматулла из райпотребсоюза, тихо погасив крупную растрату, продал дом и переехал с семьей в Наманган, а Хамракул-ака, живший по традиции с младшим сыном, по-прежнему работал у него в саду, но на глаза старался не попадаться, впрочем, это удавалось без особого труда, хозяин уходил рано, приходил затемно, но работу садовника ощущал. Прошло полгода, история с Хамракулом-ака начала забываться, Махмудов стал носить орден и даже привык к нему, хотя смутное предчувствие беды не покидало его. Нервное состояние не могло не отразиться на поведении - он стал раздражителен, появилась мнительность к словам и поступкам окружающих, повсюду чудился подвох. Первой перемену в настроении мужа заметила Миассар, но ей он объяснил причину переутомлением - и, правда, который год без отпуска. Наверное, протянись история еще месяца два, он не выдержал бы, пошел если не в обком, то в ЦК и объяснился,- считая себя человеком честным, он мучился от сложившейся ситуации. Понимал свое двойственное положение как руководителя и просто как человека. Наверное, следовало уехать из этих мест или вообще отказаться от партийной работы по моральным причинам. Но что-то постоянно удерживало его от решительного поступка, парализовывало волю. Мучила и неопределенность судьбы садовника, если он пойдет в обком или ЦК,- ведь старик не только поведал его тайну, но и открылся сам, и следовало отдать набожного старика в руки правосудия за сокрытое золото. Но от одной мысли, что Хамракул-ака попадет в руки соседа Халтаева, Пулат Муминович приходил в ужас. Старик садовник назвал бы его предателем и проклял,- ведь не выдал его сорок лет назад Акбар-ходжа, а сын... Настолько крепко сплелось тут личное и государственное, долг и милосердие, что он, откровенно говоря, растерялся. Но ситуация разрешилась неожиданным образом. Осенью, накануне массовой уборки хлопка, Махмудова вызвали в область на пленум. Дело обычное, ежегодное, и Пулат Муминович никак не думал, что после этой поездки в Заркент у него начнется иной отсчет жизни. После заседания его разыскал помощник первого секретаря обкома и попросил не уезжать, а утром явиться на прием; о чем предстоит разговор, какие цифры следует подготовить, как обычно бывало в таких случаях, тот не сказал, неопределенно пожал плечами и удалился. Но и тут он не подумал, что разговор будет касаться его лично,- со дня на день он ждал торговую делегацию из Турции, собиравшуюся закупить крупную партию каракулевых овцематок. Вызов он связывал с купцами из Стамбула, знал слабость первого,- любил тот приезды иностранных гостей, не избегал возможности пообщаться с прибывшими в Заркент в качестве туристов знаменитостями. А уж если встречать официально, как хозяин, бизнесменов из-за рубежа, когда фотография, где он на переднем плане показывал какое-нибудь передовое хозяйство, попадала в большую прессу, даже зарубежную,- тут уж тщеславный коротышка Тилляходжаев все дела области отодвигал в сторону. Пулат Муминович даже обрадовался персональному вызову. Уже с год в сельхозотделе обкома лежала его подробная докладная, с выкладками, цифрами, расчетами, вырезками из газет, журналов, снимками: он намеревался вместо нерентабельного хлопкового хозяйства создать племенной конезавод, чтобы, как и с высокоэлитными каракулевыми овцами, выйти с чистокровными скакунами на мировой рынок. Однажды в Москве Махмудов случайно попал на аукцион и удивился, как охотно покупали элитных коней и какие астрономические суммы за них платили. Рассчитывал он на "добро" в обкоме, потому что ни копейки не просил у государства, деньги в районе имелись, нашел он и специалистов, знающих толк в коневодстве, и на свой страх и риск уже завел небольшую конеферму с сотней лошадей, среди которых выделялся ахалтекинский скакун, жеребец Абрек, и арабских кровей, тонконогая, дымчатая в яблоках кобыла Цыганка. Начинать пришлось бы не на пустом месте. Не сбрасывал он со счетов и тщеславия первого - указал среди прочего, в каких странах и городах ежегодно проходят аукционы; красавец конь - не овца, с ним не грех попасть на обложку популярного журнала, сопровождая своих лошадей на торги. Весь вечер секретарь райкома проверял домашние выкладки, доводы, расчеты, готовился к разговору о конезаводе, даже разузнал, что друг Тилляходжаева, директор известного на всю страну агрообъединения, дважды Герой Социалистического Труда Акмаль Арипов - большой любитель чистокровных скакунов и что у него в головном хозяйстве в Аксае в личной конюшне содержатся редкой красоты лошади, чьи родословные известны специалистам и лошадникам всего света. В назначенное время Махмудов явился в обком, и помощник тотчас доложил о нем, но в кабинет он попал не скоро. О такой привычке первого секретаря Махмудов уже знал - слышал, что иных просителей держал у себя в предбаннике и по пять часов. Давал понять, что не жалует приглашенного, хотя, помариновав в приемной, принимал любезно - вроде и знать не знал об утомительных часах ожидания назначенной самим же аудиенции. Видимо, в каком-нибудь историческом романе начитался о ханских церемониях,- те любили покуражиться над просителями и подчиненными. Принял он Пулата Муминовича перед самым обедом. Встретил холодно, руки не подал и даже традиционного восточного расспроса о здоровье, житье-бытье, детях не последовало, хотя виделись они давно. Усадил Махмудова в отдалении - за стол штрафников, как называли между собой секретари сельских районов это место, но Пулат Муминович успел заметить папку со своим личным делом на столе,- скорее всего хозяин роскошного кабинета специально положил ее на виду. И Махмудов понял, что разговор пойдет не о турецкой делегации и не о конезаводе. Мелькнула нехорошая мысль - вот он, час расплаты за нерешительность и беспринципность... Он, конечно, знал о странностях и причудах первого - такое быстро становится достоянием подчиненных. Знал он и о гигантомании Тилляходжаева: все его проекты, предложения поражали размахом, широтой, щедростью капиталовложений,- вроде и неплохо, если б они не отрывались от реальности, от нужд людей и могли когда-нибудь претвориться в жизнь. Кто-то из молодых инструкторов обкома однажды сказал о своем новом партийном руководителе: - Манилов, строящий прожекты на диване и опирающийся все-таки на свои личные средства,- наивное и безобидное дитя, но Маниловы, получившие безраздельную власть и вовлекающие в свои бесплодные фантазии миллионы людей и государственные финансы,- монстры, новые чудовища парадоксального времени. Убийственная характеристика дошла до ушей первого,- братья по партии постарались,- и через полгода, в одной из служебных командировок, неосмотрительного человека арестовали - подложили взятку в номер, нашелся и лжесвидетель. Предчувствие не обмануло молодого партийца, но он, наверное, все-таки имел в виду не свою собственную судьбу. В кабинете прежнего секретаря обкома Махмудов бывал часто, многим своим начинаниям получил здесь "добро" и поддержку, но сейчас он не узнавал помещения. Размах отразился и тут: апартаменты увеличили за счет двух соседних комнат, но все равно, наверное, не получилось, как хотел хозяин,- чтобы шли к нему по красной ковровой дорожке долго-долго, чувствуя дистанцию. Поражал размерами и стол; к тому же он оказался невероятно низким: персональный дизайнер с мебельной фабрики учел наполеоновский рост Коротышки и его маршальские замашки. Не зря его называли Коротышка, Хлопковый Наполеон и просто Наполеон. Оттого и примыкавший в форме буквы Т длинный стол для совещаний тоже выглядел карликовым. Кабинет отремонтировали недавно, и Махмудов представил, каково будет просиживать за таким столом на уродливо низких стульях на долгих совещаниях-разносах, что любил устраивать первый. Говорили, что он патологически не выносил рослых людей (впрочем, это не относилось к прекрасному полу), и потому при нем круто пошли в гору малорослые руководители. Впрочем, мудрость первого, наверное, как раз и заключалась в том, что он не сомневался: со временем за специально заказанными столами будут восседать только подобные ему люди. Не оттого ли он усадил Купыр-Пулата в отдалении, чтобы не чувствовать его явного физического превосходства? Махмудов как-то читал книгу о делопроизводстве на Западе, как там комплектуются руководящие кадры в отраслях, и обратил внимание, что претенденту с явно выраженными физическими недостатками вряд ли доверят высокий пост, судьбу людей, коллектива, потому что собственный комплекс ущербности в какой-то момент может отразиться на отношениях с подчиненными, а значит, и на деле. Сейчас он видел классический пример, подтверждающий эту авторскую концепцию. Странный у них вышел разговор, если длинный, путаный монолог Тилляходжаева можно было так назвать,- он даже рта не дал раскрыть приглашенному на ковер. Слушая человека, от которого зависела его судьба, Махмудов вдруг невольно вспомнил Муссолини,- видел в Москве студентом трофейный документальный фильм. Казалось, что могло быть общего между дуче и этим маленьким круглым человеком с пухлыми руками, сидевшим за полированным столом-аэродромом? И тут Махмудов понял: слушатели - будь то толпа или, как в данном случае, он сам, одиночка,- моментально подпадали под гипноз власти, силы, и эти гнетущие чары ничего, кроме страха и послушания, не внушали, а флюиды страха, излучаемые из тысяч душ, глаз, сердец, поразительным образом питали, множили силу "избранника народа". Может, сравнение с дуче возникло у Махмудова оттого, что первый сегодня был с тщательно выбритой головой. В хлопковую страду, по жаре, он мотался по глубинкам области, и эта чисто мусульманская манера не могла не броситься в глаза людям; о том, что внешняя атрибутика играет огромную роль, действует на массы, он, конечно, прекрасно знал. Говорили, что в сельских районах на вечерние застолья с окрестными председателями он любил приглашать аксакалов, и, когда ужин заканчивался, первым, как бы по привычке, по внутреннему убеждению, совершал религиозный мусульманский жест "оминь", что невероятно подкупало, трогало до слез белобородых стариков, и росли, множились легенды о верности мусульманским традициям первого, его набожности. Хотя Пулат точно знал от близких людей, что религия чужда первому, не имел он веры в душе. И вот теперь бритая голова перед очередной поездкой в глубинку вместе с "оминь" - это наверняка произведет впечатление на народ. Испытывал ли Махмудов страх? Пожалуй, хотя внешне это вряд ли проявилось, он владел собой. То, что он ощущал, не имело четко определенного названия, но все-таки очень походило на страх, даже если он и не хотел признаться себе в этом. Многие ныне испытывали панический страх при персональном вызове в обком. Конечно он не думал, что при его тесте Иноятове в этих стенах царили партийная демократия, единодушие, согласие и любовь и не случалось самоуправства, но тогда было ясно, что именно поощрялось, что порицалось,- и меньше было двусмысленности. И позже, при преемнике Иноятова, они ходили сюда с волнением на разносы, но без животного страха за жизнь; страх пришел с этим маленьким, ловким и проворным человечком,- вот его действия, поступки, мысли всегда оказывались непредсказуемы и для многих кончались крахом, крушением судьбы. С его приходом все ощутили, что в области один хозяин, диктатор и что Ташкент и Москва ему не указ, и не оттого, что далеки от его вотчины, а по каким-то новым сложившимся обстоятельствам, не совсем понятным им, застрявшим на годы в глубинке. Когда Махмудов пришел к подобной мысли, он невольно глянул на карту страны, висевшую у него в кабинете, и подумал, что такой огромной страной правят не выборные органы, не Совмин, не ЦК, не Госплан, а человек триста секретарей обкомов. Люди, имеющие реальную власть, знакомые между собой, автоматически являющиеся депутатами Верховного Совета страны, членами ЦК и в Москве, и у себя в республике, а если внимательно подсчитать их представительство, еще и в десятках всяких законодательных органов. Занимают они ключевые посты пожизненно, как его тесть Иноятов, умерший, так сказать, на боевом посту, и его преемник, тоже скончавшийся в служебном кабинете по причине преклонного возраста. Такая власть никакому влиятельному масонскому ордену и не снилась, мощи клана секретарей обкомов в мире примеров не сыскать. Рассказывали, однажды к Коротышке на прием пришел депутат Верховного Совета с каким-то требованием и, видя, что его не очень внимательно слушают, повторил несколько раз настойчиво: я - депутат! В конце концов хозяину кабинета надоело слушать настырного посетителя, и он на глазах депутата порвал жалобу и издевательски объявил: - Ты избранник народа, потому что я так хотел. А теперь иди, не мешай работать и считай - мандата у тебя больше нет. В следующем созыве депутатом станет другой бригадир, раз у тебя не хватает ума воспользоваться упавшим с неба счастьем. Так оно и произошло, и никого это не удивило. И все-таки что-то общее между дуче и хозяином кабинета было, хотя вряд ли первый держал за образец апеннинского диктатора, находились примеры куда ближе; но он говорил, так же низко набычив тяжелую голову, заговаривался, переходил то на шепот, то на крик, то сверлил, испепеляя, взглядом собеседника, то надолго упирал взгляд в стол, бормотал что-то отвлеченное, не имеющее вроде отношения к делу, и вдруг оборачивающееся неожиданной гранью, чтобы придать предыдущей фразе или мысли зловещее звучание. Нет, не прост был новый секретарь обкома, не прост, и в сумбуре его речи, если быть внимательным, сосредоточенным, не потерять от испуга и волнения контроль, можно было четко уловить странную последовательность мышления, паразитирующую на страхе сидящего перед ним человека. Пожалуй, манера внешне бессвязной речи, предполагавшей множество толкований, оттенков, легко позволяющая отступиться от сказанного прежде, развить, если надо, диаметрально противоположную идею или при случае позже вовсе отказаться от сказанного, утверждая, что его не так поняли, сближала их в глазах Махмудова - первого и дуче. Как бы ни был Махмудову неприятен Наполеон, он не мог не отметить зловещего таланта первого; с каждой минутой речи пропадало ощущение его заурядности, ущербности, позерства, хотя чувствовалась и игра, и режиссура; забывался и смешной стол-аэродром, и карликовые стулья, и не бросался уже в глаза наполеоновский рост. Видимо, первый все это знал, чувствовал, и потому всегда говорил долго, уверенный, что он своим бесовством задавит любого гиганта, в чьих глазах уловит открытую усмешку по отношению к себе. Одним из таких "усмехающихся" Тилляходжаев считал и зятя бывшего хозяина перестроенного кабинета, руководителя самого крепкого района в области. Хотя Иноятов никогда Коротышке ничего плохого не делал, даже наоборот - когда-то рекомендовал в партию, ему очень хотелось увидеть его зятя на кроваво-красном ковре жалким и растерянным, молящим о пощаде. Многие большие люди ползали тут на коленях, и ни одного он не спешил удержать от постыдного для мужчины поступка, более того, тайно нажимал ногой под столом на кнопку, и в кабинет без предупреждения входил помощник, а уж тот знал, что жалкая сцена должна стать достоянием общественности. Холуй понимал своего хозяина без слов. Впрочем, окончательно уничтожить, растоптать Махмудова - такой цели он не ставил, слишком большим авторитетом тот пользовался у народа, да и хозяйство у него на загляденье. Не всякому верному человеку, целившемуся на его район, удалось бы так умело вести дело, а ведь, кроме слов, прожектов, нужны были иногда результаты, товар лицом... Нет, не резон было хозяину кабинета перекрывать до конца кислород гордецу Махмудову. Хотелось лишь воспользоваться счастливо выпавшим случаем и заставить того гнуться, лебезить, просить пощады, чтобы в конце концов пристегнуть его к свите верноподданных людей... И еще - чтобы всю жизнь чувствовал себя обязанным, помнил его великодушие. Материала, которым Тилляходжаев случайно разжился на Махмудова, если им распорядиться умно, вполне достаточен, чтобы поставить на судьбе Купыр-Пулата крест. Если бы Коротышка не посвятил свою жизнь партийной карьере, из него, наверняка, мог получиться весьма оригинально мыслящий писатель, так сказать, восточный Кафка. Почти час он говорил с Махмудовым, ходил словесными кругами (из кресла почти никогда не вставал, знал, в чем его сила), поднимая и сбавляя тональность разговора, нагнетая страх и оставляя порою заметную щель, лазейку для жертвы. Несколько раз брал в руки личное дело, даже демонстративно листал его, делая там какие-то пометки толстым синим карандашом, на сталинский манер, но ни разу не сказал конкретно, в чем обвиняется секретарь райкома. Не сказал ни слова о его отце, расстрелянном как враг народа, ни о том, что Махмудов фактически живет по чужим документам и скрыл от партии свое социальное происхождение, хотя знал, кто он на самом деле, чей сын. Ни словом не помянул о золоте, о садовнике Хамракуле-ака, о бывшем тесте Махмудова Иноятове, поддержавшем Коротышку в начале партийной карьеры. Но трудно было эту сумбурную, эмоциональную речь назвать и бессмысленной, хотя он не ставил прямо в укор ни один поступок, ни один факт, и даже намеки, от которых холодела душа и становилось не по себе, казались абстрактными. Секретарь обкома давал понять, что держит под рентгеном всю прошлую жизнь "провинившегося", и пытался внушить мысль о своем всесилии до такой степени, что, мол, в его возможностях, например, проанализировать до мелочей каждый прожитый день Махмудова,- бесовщина какая-то, устоять перед таким напором было нелегко. Впрочем, изнемогал, сохранял из последних сил волю не только гость,- устал крутить, набрасывать сети с разными ячейками на собеседника и сам властолюбивый хозяин кабинета. А больше всего он устал держать ногу на звонке под столом, потому что сколько раз ему казалось, вот сейчас Махмудов должен сорваться с места и упасть на зловеще знаменитый красный ковер или хотя бы молить о пощаде. Но всякий раз, когда Коротышка, казалось, уже праздновал победу, ибо никто прежде не выдерживал его подобных, умело выстроенных психологических атак, невозмутимый Махмудов вскидывал на него взгляд, но продолжал хранить молчание. "Крепкий орешек",- раздраженно подумал секретарь обкома и решил на всякий случай напугать основательно. Давая понять, что аудиенция окончена, на прощание сказал: - Надеюсь, вы поняли свою вину перед партией, и я со всей свойственной мне принципиальностью считаю, что вам в ней не место. Но такой вопрос я один не решаю, правда, уверен, бюро обкома не только поддержит мое предложение, но и пойдет дальше - возбудит против вас уголовное дело. Чтобы впредь другим было неповадно пачкать чистоту рядов партии! В ней нет места протекционизму, в ней все равны,- ни родство, ни влиятельные связи, ни старые заслуги не спасут. Когда гость, не попрощавшись, молча уходил из кабинета, у самой двери его еще раз достал голос человека, похожего на дуче: - И будьте добры, не покидайте Заркент в ближайшие два дня, я не собираюсь откладывать ваш вопрос в долгий ящик. Едва за Махмудовым закрылась дверь, хозяин кабинета нервно нажал ногой кнопку звонка - на пороге тут же появился ухмыляющийся помощник. - Чего скалишься?.. - зло окрысился секретарь обкома. - Налей скорее выпить, совсем замучил, гад. Помощник тенью скользнул за перегородку, где архитектор умело разместил комнату отдыха, там находился вместительный финский холодильник "Розенлев". Анвар Абидович поднялся из-за стола и прошелся по просторному кабинету, обдумывая только что закончившийся "разговор". - Словно вагон цемента разгрузил,- сказал он мрачно. Сбросив туфли, секретарь пробежал по длинной ковровой дорожке до входной двери и обратно, потом бросился на красный ковер и долго энергично отжимался. Он гордился своей физической силой и, бывая в глубинке, охотно включался на праздниках в народную борьбу - кураш и редко проигрывал, не растерял ловкости и сноровки, отличавшие его смолоду. Отжавшись, он так и остался сидеть на ковре, только по-восточному удобно скрестил ноги. Помощник поставил перед ним медный поднос с бокалом коньяка и тонко нарезанным лимоном, он понимал хозяина без слов. Выпив коньяк залпом, как водку, первый жадно закусил лимоном и сказал: - Небось, и ты издергался, все ждал, вот вбегу по звонку, а иноятовский зять на ковре ползает, слюни распустив, детей просит пожалеть... Помощник, верным чутьем угадав желание хозяина, налил бокал еще раз до краев,- хотя ошибись, умоешься коньяком, да еще отматерит, заорет злобно: "Спаиваешь?" Анвар Абидович второй бокал пьет уже не торопясь, смакуя, в чем в чем, а в коньяке он понимает толк и всякую дрянь не принимает, помнит о здоровье. Наверное, ему надоедает смотреть снизу вверх, и он жестом приглашает помощника присесть рядом, сам наливает тому немного. "Значит, понесло шефа на философию",- думает помощник, и в глазах его появляется тоска. - Слез Махмудова сегодня не удалось увидеть ни тебе, ни мне. Крепкий мужик, побольше бы таких, а то уже неинтересно работать - не успеешь прикрикнуть, тут же в штаны наложат, дышать в кабинете нечем... Осмелев после выпитого, помощник вставляет свое: - Зачем мучились, изводили себя? Оформим дело, и концы в воду, и судья подходящий есть, и прокурор на примете, только и ждет, как бы вам угодить, а материала у меня на всех припасено, на выбор. - И, довольный, громко смеется, обнажая полный рот крупных золотых зубов. - Если бы я жил твоим умом, Юсуф, давно бы сам в тюрьме сидел,- говорит миролюбиво хозяин кабинета и поднимается. Помощник торопливо подает туфли, и пока ловко завязывает хозяину шнурки, Анвар Абидович терпеливо объясняет ему: - Если всех толковых пересажаем, кто же работать будет, область в передовые двигать? С теми, за кого ты хлопочешь, дорогой мой Юсуф, коммунизма не построишь, век в развитом социализме прозябать придется... Помощник в такт словам кивает головой, то ли соглашаясь, то ли протестуя. Вернувшись за стол, секретарь продолжает: - А Махмудова не в тюрьму надо упечь, как ты предлагаешь, а к рукам умно прибрать. Хотя и трудное это дело, как я понял теперь - с характером человек. Тут ведь такая хитрая штука - нужно, чтобы он верой и правдой и нам служил, и государству. С обрезанными крыльями он мне зачем сдался, потому и не резон мне отбирать у него район. Да и народ, как я думаю, за него горой стоит... Ты ведь знаешь, сам хан Акмаль не решается в открытую отнять у него какого-то жеребца, а за деньги тот не продает, подсылал уже аксайский хан подставных лиц. Большие деньги предлагал, а Махмудов ни в какую, говорит, не для утехи держу чистопородного скакуна, а для племенного конезавода, и, мол, цена ахалтекинцу - сто тысяч долларов. Акмаль уже год бесится, говорит, я ему пятьдесят тысяч наличными предлагаю, а он о ста тысячах для государства печется! Хозяин взглядом просит налить боржоми и, выпив жадными глотками, продолжает: - А я всякий раз подзуживаю Акмаля, говорю, а ты приди к нему со своими нукерами, как обычно поступаешь, и забери коня бесплатно. Нет, отвечает Арипов, не унести моим нукерам, да и мне самому ноги из района Махмудова. Больно народ его уважает, Купыр-Пулатом называет, пойдет за ним в огонь и в воду. А ты, Юсуф, предлагаешь посадить такого орла, говоришь, нашел продажных судью и прокурора. Нет, народ дразнить не стоит, не те нынче времена... Видя, что помощник приуныл, Тилляходжаев говорит примирительно: - Не расстраивайся, Юсуф, еще посмотрим, чья возьмет. Я тут кое-что придумал, не отвертится Купыр-Пулат, будет у нас ходить в пристяжных. Бумагам, что ты добыл на него, цены нет, дорогой мой. - И, заканчивая беседу, добавляет: - Давай выпьем еще по одной, и поеду-ка я после обеда отдыхать в одно место... Приятная мысль, видимо, пришла на ум неожиданно, и он хитро улыбается. Улыбается и помощник, он понимает хозяина с полуслова. - Умаял меня твой Купыр-Пулат,- говорит секретарь и разливает на этот раз коньяк сам, чувствуется, поднялось настроение. Выпив, возвращается к прежнему разговору. - Если выйдет по-моему, подарю я махмудовского жеребца Арипову, вот уж обрадуется аксакайский хан. - А если не получится? - вырывается у помощника, он чувствует - сейчас самый подходящий момент для коварных вопросов. Вопрос не ставит хозяина кабинета в тупик. Закрывая сейф, он небрежно роняет: - Вот тогда и сгодятся твои дружки, судьи и прокуроры... И довольные пониманием друг друга, они долго и громко смеются. Помощник убирает поднос с остатками "Варцихи", бокалы и собирается уйти тайным ходом. Есть вход со двора, из сада, прямо в комнату отдыха, через него проводит он к хозяину людей, связь с которыми хозяин кабинета не хотел бы афишировать, ну, и женщин, конечно. Но шеф словно читает мысли своего помощника, которого держит при себе уже лет двадцать, с тех пор, как стал в глухом районе секретарем райкома. - Действительно Нурматов уехал в Ташкент на совещание? - спрашивает он небрежно. - Я все проверил, угадал ваше желание,- он сейчас в прокуратуре республики на совещании по вопросу о случаях коррупции и взяточничества в органах милиции. - Он что, делится там опытом? - И оба прыскают со смеху. - Даже если бы Нурматов был в Заркенте, разве он вам мешал когда-нибудь? - нагловато улыбается помощник. - Стоит ли его принимать в расчет? - Пошлый ты человек, Юсуф,- мягко журит хозяин. - Родственник он мне все-таки. И не забывай, кто я,- мораль, традиции блюсти следует. Помощник, обходя красный ковер стороной, покидает кабинет, прикидывая, сказать ли ожидающим в приемной, что секретаря обкома после обеда не будет и лучше прийти завтра, но в последний момент передумывает и молча скрывается за тяжелой дубовой дверью с надраенной медной табличкой "Ю.С.Юнусов", апартаменты у них с шефом напротив. Анвар Абидович поднимает трубку прямого телефона. Хоть и не положено по чину начальнику областного ОБХСС Нурматову иметь двузначный номер, а он распорядился установить,- уравнял с членами бюро, двух зайцев убил сразу. Вроде возвысил свояка, поднял его авторитет - и для себя удобство: раньше Шарофат от безделья вечно на городском висела, не дозвонишься, а этот всегда свободен, пять аппаратов, вплоть до ванной, велел поставить - не любит он ждать. С другого конца провода тотчас слышится капризный женский голос: - Забыл свою козочку, заркентский эмир... Анвар Абидович говорит ласковые, нежные слова, у него и голос изменился сразу, но тут же неожиданно переходит на прозу жизни, спрашивает, есть ли в доме обед, и, получив отрицательный ответ, обещает быть через час. Положив трубку, он связывается по внутреннему телефону с обкомовским поваром и заказывает обед, знает, что через полчаса все будет аккуратно погружено в машину, выездное обслуживание шефа здесь не внове. Помощник с утра принес кипу бумаг на подпись, а он не успел утвердить и половину - и в оставшиеся полчаса, пока внизу лихорадочно пакуют в корзины обед, хочет покончить хоть с этим делом. Тилляходжаев вяло пробегает глазами одну бумагу, вторую, но сосредоточиться не удается, а цену своей подписи он знает хорошо, и потому отодвигает красную папку в сторону,- слишком утомительным, нервным оказалось и для него единоборство с гордецом Махмудовым. Он откидывает голову на высокую спинку кресла, закрывает глаза и мягко массирует надбровные дуги, такую гимнастику лица посоветовал ему один умный человек. Нарождающаяся головная боль быстро проходит,- то ли действительно массаж подействовал, то ли оттого, что предвкушает встречу с любимой женщиной... - Шарофат... - произносит он вслух, нараспев, и лицо его расплывается в довольной улыбке. - Цветок мой прекрасный, самое дорогое мое сокровище,- шепчет он страстно и довольно громко, забывая, что находится на службе. Мысли о Шарофат, о предстоящем свидании уносят его из обкомовского кабинета... Шарофат - младшая сестра его жены, она моложе Халимы на восемь лет. Женился Анвар Абидович, по восточным понятиям, поздно, почти в тридцать,- бился за место под солнцем, то есть за кресло. Самый видный жених в районе - говорили о нем, и выбор имел ханский: каждая семья мечтала породниться с Тилляходжаевыми. Коммунизм, социализм или еще какая форма государственности была или будет, не имеет значения - люди в округе знали и знают: Тилляходжаевы всегда Тилляходжаевы - белая кость, роднись с ними, не пропадешь. Оттого, несмотря на свой неказистый рост, он взял красавицу из красавиц Халиму Касымову. Такая пери раз в сто лет в округе рождается, говорили аксакалы, занимающие красный угол в чайхане. Какие орлы увивались за ней в районе, да и в Ташкенте, где она училась! Только два курса университета успела закончить Халима, больше просвещенный и облеченный властью муж не позволил, считая, что для жены и двух курсов много. В кого пошли три дочери рядового бухгалтера Касымова из райсобеса - великая тайна природы, потому что и отец и мать ни красотой, ни статью особо не отличались, а девочки у них как на подбор - глаз не отвести! Старшая сестра Халимы - Дилором, когда училась в Ташкенте, вышла замуж за хорошего человека и жила теперь в столице, муж ее крупным ученым стал. Дом Тилляходжаевых, куда привел молодую жену Анвар Абидович, конечно, разительно отличался от дома скромного собесовского бухгалтера - иной уровень, иные возможности. Родня тут - святое дело, отношением к ней и проверяется человек, в родне он черпает силу и поддержку; родня и есть тот основной клан, на который делает опору восточный человек. И неудивительно, что младшая сестренка Халимы, красивая и смышленая Шарофат, считай, дни и ночи пропадала у Тилляходжаевых и быстро стала любимицей в их доме. Родители Анвара Абидовича сокрушались, что у них нет в семье еще одного сына, уж очень пришлась по душе им Шарофат. А когда пошли у Халимы один за одним дети, сестренка оказалась в доме просто бесценной. Позже, когда Шарофат сердилась, она не раз выговаривала Коротышке: ваши дети у меня на руках выросли. Впрочем, так оно и было. В восьмом классе Шарофат догнала ростом и комплекцией старшую сестру, сказывалась акселерация и в жарких краях. Не раз, приходя домой, он заставал Шарофат у зеркала в нарядах жены. - Нравится? - говорила она, нисколько не смущаясь, и не менее изящно, чем манекенщицы, которых она видела только с экрана телевизора, демонстрировала перед ним платье или костюм. Делала она это зачастую кокетливо и слишком смело для восточной девушки. Наряды действительно были ей к лицу, и носила она их увереннее, элегантнее, чем жена. Анвар Абидович, не кривя душой, признавался: нравится, восхитительно! Больше, чем за игру, милые шалости Шарофат у зеркала он не принимал. Однажды,- училась она тогда уже в девятом классе,- приехал он на обед домой. Халима находилась в роддоме. Шарофат вбежала в летнюю кухню в белом платье сестры, которое он привез в прошлом году из Греции. Пройдясь перед ним, словно на сцене, Шарофат игриво спросила: - Ну как, буду я первой красавицей на школьном балу? И тут он впервые увидел в ней взрослую девушку, очень похожую на свою жену, но уже отличавшуюся иной красотой, время и условия в доме наложили на нее свой отпечаток. - Есть в ней что-то европейское, особо изящное, отметил он тогда про себя, а вслух вполне искренне сказал: - Конечно, Шарофат, ты сегодня как белая лебедь. - Спасибо, Анвар-ака,- обрадовалась Шарофат,- мне очень хочется нравиться вам,- и, неожиданно подбежав, поцеловала его. Коротышка на миг оторопел, потом шутливо погрозил ей пальцем. Уходя, она приостановилась в дверях и сказала возбужденно: - Как повезло моей сестре, что вы взяли ее в жены! Тилляходжаевы часто принимали гостей: и тут сноровка, аккуратность, такт, вкус Шарофат оказались кстати. - Что бы мы без тебя делали,- не раз искренне говорил ей Анвар Абидович, видя, как она ловко сервирует стол, командует приглашенными в дом поварами, обслугой, а самое главное, что все беспрекословно подчинялись ей, словно хозяйке дома. После ухода гостей он часто шутя замечал: - Шарофат, опять Ахмад-ака спрашивал, когда сватов присылать? - Рано ей замуж, пусть учится,- обычно вмешивалась Халима, зная, что действительно гости приглядываются к сестренке. А та, недовольно поводя плечом, шутливо отмахивалась: - Да ну их... Тоже мне женихи... Но однажды, когда они остались одни и разговор вновь зашел о сватах, Шарофат сменила шутливый тон на серьезный. - Вот за вас я пошла бы замуж не задумываясь, а сын директора нефтебазы, да к тому же простолюдин, меня не устраивает, я хочу, чтобы отец моих детей был из знатного рода, как вы. - Так я ведь женат, знал бы, подождал,- отшутился он. - Ну и что,- невозмутимо ответила Шарофат. - Возьмите второй женой, ведь шариат не возбраняет многоженство! Анвар Абидович, закругляя становившийся опасным разговор, ответил: - Все-то ты знаешь, и про шариат, и про многоженство, а что я идеологический работник - забыла, меня на другой же день из партии исключат. - Пусть исключат, вы и так богаты! Тогда и возьмете меня в жены,- упрямо закончила Шарофат, к тому времени уже десятиклассница. Этот странный разговор запал ему в душу. Тогда он и не предполагал такого крутого взлета по службе, и мыслить не мог, какой неограниченной властью над людьми будет обладать в крае, потому и не держал ни в голове, ни в сердце ничего дурного в отношении сестренки жены, хотя и очень взволновали его слова своевольной девчонки. После этого разговора он стал покупать наряды не только жене, но и Шарофат, и каждый раз видеть ее радостные глаза ему доставляло огромное удовольствие. Халима не раз говорила серьезно мужу: - Не балуй сестру, она и так в вашем доме стала другой, мнит себя принцессой. Но тот отшучивался: - Она и есть принцесса! Пусть радуется, она же твоя сестра! В тот год, когда Шарофат закончила школу,- а училась она хорошо,- получили в районе разнарядку, в Москве в Литературном институте резервировалось для них одно место за счет квоты республики. Место оказалось как нельзя кстати, Шарофат мечтала стать журналисткой, баловалась стишками, писала статейки о школьном комсомоле в районной газете, да и отправить ее подальше от греха не мешало. Когда Анвар Абидович привез ей белые туфли на выпускной вечер, в порыве благодарности она так жарко припала к его губам, как не целовала до сих пор его ни одна женщина, и тогда он понял, на краю какой пропасти находится. Когда Шарофат уехала, он забыл о ней, хотя иногда ощущал, что ее не хватает в доме. Сентиментальностью он не страдал, да и времени свободного, чтобы тосковать, не было: работа, карьера, семья - чуть свет уходил, приходил затемно. Но порою колесо судьбы делает неожиданный поворот, никто не знает, где найдет, где потеряет. Через два года на каком-то совещании в области Тилляходжаев попался на глаза самому Верховному, произвел впечатление своей хваткой, энергией, смелостью и тут же был направлен в Москву учиться в Академию общественных наук при ЦК КПСС. Все решилось за неделю: в августе он готовился к очередной нелегкой хлопкоуборочной кампании, а в сентябре уже слушал лекции в столице. Перед отъездом хозяин республики лично напутствовал Анвара Абидовича в дорогу, сказал, учись хорошо, ты нам нужен, и даже обнял и поцеловал его. И тогда Коротышка мысленно поклялся служить ему верой и правдой всю жизнь, идти за него в огонь и в воду, не щадя живота своего, хотя тот ни о чем подобном не просил и верности не требовал. Так в Москве вновь переплелись его дороги с Шарофат. Перед отъездом в академию он не видел ее почти год, летом на каникулы она не приезжала, проходила практику в молодежном издательстве. Узнав по телефону, что зять прибывает в Москву на учебу, она умолила его достать ей светлую дубленку с капюшоном, они как раз входили тогда в моду. Дубленку он ей привез, купил еще какие-то тряпки, но на всякий случай Халиме об этом не сказал, теперь жена могла и заревновать. В Москве Коротышка раньше никогда не бывал, и Шарофат, за два года уже освоившаяся здесь, оказалась совершенно незаменимой. Учеба в академии давала возможность посещать театры, концертные залы, вернисажи, просмотры в Доме кино - культурной программой будущих идеологических работников занимались всерьез и основательно. И тут Анвар Абидович представал перед свояченицей настоящим волшебником - билеты на любой нашумевший спектакль, премьеру, концерт эстрадной звезды, кинофестиваль, творческую встречу с очередной знаменитостью - ничто не было проблемой. Шарофат влюбленными глазами смотрела на мужа сестры и гордилась им, она предполагала, какой взлет ожидает его после окончания академии. Новый год отмечали небольшой компанией в ресторане "Пекин", что рядом с общежитием и учебными корпусами академии. Анвар Абидович, оглядывая роскошный зал, празднично одетых людей и хмелея от размаха веселья, музыки, подумал о переменчивости судьбы: еще полгода назад он об этом и мечтать не мог и, неожиданно склонившись, нежно поцеловал в щеку сидевшую рядом Шарофат. В темно-вишневом строгом вечернем платье, молодая, элегантная, она словно магнитом притягивала к себе взгляды мужчин; Анвар Абидович видел это и втайне радовался, что имеет власть над очаровательной девушкой. В новогоднюю ночь она и стала его любовницей. Жизнь в Москве таила не только приятные стороны: вскоре он стал ощущать раздражение - катастрофически не хватало денег. Связь с Шарофат он не афишировал: на каждом курсе учились земляки, и слухи о его поведении быстро стали бы достоянием человека, которому он поклялся служить всю жизнь. А тот, закрывая глаза на многие человеческие слабости, блудливых не любил, и в таких случаях согласно пуританской морали жестко наказывал нашкодивших. Сам человек сдержанный, Верховный ценил в людях сдержанность. Так что Коротышка не зря опасался за свою репутацию, не говоря уже о семье: о разрыве с Халимой не могло быть и речи. Общежитие Шарофат находилось на улице Добролюбова, у Останкинского молокозавода, на такси уходила почти вся зарплата, что сохранили ему на время учебы. К тому же пришлось снять хорошую комнату для свиданий, неподалеку от "Пекина", возле Тишинского рынка, и это стоило ему сто рублей в месяц. Одним словом: деньги... деньги... деньги... Секретарем райкома до отъезда на учебу Тилляходжаев проработал всего три года и особенно близко к себе никого не подпускал, словно чувствовал, что когда-то круто поднимется. Может, сказывалась и его природная осторожность,- действовал только через доверенных лиц, родственников, людей из своего клана. И того, что имел, казалось, вполне достаточно, а получается - вон какая жизнь есть, на которую никаких денег не хватит, не то что скромного жалованья. Москва потрясла его в основном этим открытием: он тут прозрел, понял, с каким размахом следует действовать, ворочать дела. И когда однажды ему позвонил начальник общепита района, справился о житье-бытье, самочувствии, Анвар Абидович, особенно не жалуясь, но с дальним прицелом сказал: а вы бы с начальником милиции, своим другом, приехали, проведали, как мне тут живется, погостили у меня, посмотрели на столицу. Эти дружки особенно старательно искали к нему подход, когда он был хозяином района, поэтому намек поняли правильно. Через неделю аспирант встречал на Казанском вокзале земляков, занимавших на двоих целое купе,- с таким багажом Аэрофлот не принимает. С тех пор жизнь в Москве наладилась, и Коротышка больше не раздражался,- гости подъезжали с четко выверенным интервалом, затаренные под завязку, но довольные, что о них не забыл такой человек. Получил он неожиданно еще одну помощь, и весьма ощутимую, но не сумма его радовала, а ее источник. По сложившейся традиции аспиранты после каждого курса обучения, возвращаясь на каникулы домой, заходили в ЦК, и Первый их всегда принимал, расспрашивал о житье-бытье, о Москве, товарищах по учебе, о преподавателях. Явился с таким визитом-отчетом и Анвар Абидович, волновался страшно, а вдруг донесли о Шарофат и о частых гостях из района. Но волнуйся не волнуйся, а избежать встречи невозможно. Принял Первый не откладывая, как только доложили, и Анвар Абидович посчитал это за добрый знак, но все равно испытывал страх и волнение, потели руки, дергалось веко. Волнение Коротышки хозяин кабинета принял как должное, наверное, отнес к величию собственной персоны и торжественности личной аудиенции. Расспрашивал обо всем подробно, дотошно, чувствовалось, что жизнь в академии он знал хорошо и ориентировался в ней не хуже своих аспирантов. Чем дольше длилась беседа, тем увереннее чувствовал себя гость: успокоился - не знает, не донесли, не проведали... Конечно, он был не так прост, чтобы выставлять свою жизнь напоказ, но ведь и догляд мог существовать изощренный через земляков, об этом аспирант уже знал, но еще больше догадывался. Заканчивая беседу, Первый по-отечески тепло поинтересовался: - Денег хватает? Не бедствуете? У вас, я знаю, большая семья, четверо детей. Аспирант слегка насторожился, но рапортовал без раздумий: - Столовая в академии прекрасная, главное - недорогая. Хватает. Я привык жить скромно. - Он уже ведал, что "Отец", как называли его чаще всего в кругу партийных работников, любит слово "скромность", оно у него в числе часто употребляемых. Ответ, видимо, устроил Верховного, он загадочно улыбнулся, потом поднялся из-за стола, прошелся по кабинету, остановился у окна и долго смотрел на раскинувшийся внизу, через дорогу, утопающий в зелени у реки стадион "Пахтакор". Гость тоже поднялся - из уважения к хозяину кабинета. Вот в эти минуты Коротышка натерпелся страху, не высказать словами. "Отец" о чем-то долго раздумывал, даже показалось, что он забыл о посетителе. Затем, вернувшись за стол, попросил секретаршу принести чай, пригласил жестом сесть и задушевно сказал: - Дорогой Анварджан, я ведь направил вас в Москву не только для того, чтобы вы набрались знаний, защитили диссертацию, стали ученым мужем. Ученых мужей у нас хватает, даже перепроизводство, в кого ни ткни - кандидат наук или даже доктор, первое место в стране по числу ученых людей на душу населения держим. Я хочу, чтобы вы завели дружбу с теми, с кем учитесь, а не варились в котле землячества и не пропадали на кухне возле казанов с пловом, как делает уже не одно поколение наших аспирантов. Академия, на мой взгляд, - это Царскосельский лицей, Пажеский корпус, Преображенский полк, если помните историю. Только оттуда выходят секретари ЦК, секретари горкомов и обкомов, министры, депутаты, редакторы газет и руководители средств массовой информации, люди, которые совсем скоро будут править в своих республиках и регионах, и с ними вы должны установить прочные связи, навести мосты - вот ваша главная задача в столице, и на эту цель вам отведено целых три года. Только заручившись дружбой сильных мира сего, вы по-настоящему послужите родине, ее процветанию. Уяснили? Гость от волнения, от важности доверительного разговора потерял дар речи и только кивнул головой. Хозяин кабинета сам разлил чай по пиалам и, нажав какую-то кнопку, сказал: - Сабир, зайди, пожалуйста. У меня Анвар Тилляходжаев из Москвы. Вошел представительный мужчина, окинувший гостя внимательным взглядом, и положил на стол перед Первым тоненький почтовый конверт. Как только человек, которого назвали Сабиром, покинул кабинет, "Отец" продолжил: - Это вам, Анварджан, для наведения мостов. Отчета от вас требовать не буду, надеюсь, вы распорядитесь суммой разумно, и пусть с вашей легкой руки множатся повсюду наши друзья. Если возникнут проблемы, которые вам окажутся не по силам, звоните мне, и всегда можете рассчитывать на помощь,- я имею в виду, скажем, если кто-то из преподавателей или аспирантов захочет посмотреть Самарканд, Бухару, Хиву, Ташкент - приглашайте, встретим достойно. Вы меня поняли? Анвар Абидович только и смог согласно кивнуть головой в ответ. На прощание Первый неожиданно спросил: - Вас не смущает, не затрудняет моя просьба? - Я постараюсь оправдать ваше доверие, домулла,- ответил растроганно гость и хотел поцеловать ему руку, но хозяин не позволил, сам по-отечески обнял его за плечи и провел до двери. Ошарашенный встречей, оказанным доверием, Коротышка забыл про конверт и только вечером, в поезде, по пути домой, вспомнил и вскрыл его - там лежала сберкнижка на предъявителя, на счету значилось пятьдесят тысяч рублей. Сумасшедшие деньги для простого человека! Но не для столицы... Всю ночь в поезде он не мог уснуть - душа ликовала, сердце готово было выпрыгнуть из грудной клетки... Он не раз выходил в коридор вагона остыть, успокоиться, но не удавалось - хотелось прыгать, плясать, петь. Нет, не оттого, что неожиданно получил в распоряжение пятьдесят тысяч бесконтрольных денег - деньги его теперь уже не волновали. Радовался тому, что стал доверенным человеком Первого, цену его симпатии он знал, не всякого тот миловал, приближал к себе, но уж своих в обиду не давал, даже виновных. Еще вчера он смущался, ожидая встречи с Халимой, чувствовал себя виноватым, но после разговора с Первым словно отпустили ему грехи и выдали индульгенцию на все будущие, он возомнил себя на такой высоте, таким государственным человеком, что связь с Шарофат показалась ему недостойной терзаний его души. Выйдя из здания ЦК, он почувствовал, как воспарил над людьми: свои поступки он теперь мог ставить выше обычной человеческой морали, нравов, традиций и оттого уже не испытывал угрызений совести ни перед женой, ни перед Шарофат и ее родителями. Отныне он становился сам себе судьей. В Москве он часто скучал по дому, по семье и много раз представлял встречу после разлуки - прежде он никогда так долго не отлучался от близких; но после аудиенции у "Отца" вмиг сместились все ценности, доселе святые для него: дом, семья, дети. Душа его ликовала не от встречи с родными, детьми, женой, родовой усадьбой, он все еще пребывал на пятом этаже белоснежного здания на берегу Анхора и ощущал на плече надежную руку Верховного. Чувство это было так сильно, будоражило его, что он не находил себе места в доме, не мог дождаться вечера. Как только стемнело, он направился в мечеть. С муллой у него давно сложились добрые отношения; секретарь райкома хотя и не афишировал связи, но помогал мечети щедро. Он уяснил, что ислам проповедует в принципе то же, что и райком,- покорность, терпение, и обещания их почти совпадали: если ислам сулил рай в загробной жизни, то райком ориентировал народ на светлое будущее. Проще говоря, два духовных наставника понимали друг друга с полуслова. Мулла удивился и позднему визиту, и той взволнованности, которую тотчас угадал в первом мусульманине района, как он иногда говорил своим верующим, поддерживая авторитет власти. Следуя восточным традициям, он хотел пригласить гостя в сад, где служки тотчас кинулись накрывать дастархан, но Коротышка перебил его: - Домулла, душа горит, сначала я хочу поклясться на Коране в верности одному человеку, а уж потом сяду с вами за ваш щедрый стол и со спокойным сердцем побеседую, как прежде. Мулла дал знак, чтобы принесли Коран. Как только подали священную книгу, он спросил: - Вас заставляют присягать на верность обстоятельства или вы это делаете по внутреннему убеждению, по голосу вашей совести? - По зову сердца,- ответил Тилляходжаев, волнуясь. - Прекрасно, Аллах не любит насильственных клятв. Аспирант, припав на колено, поклялся верой и правдой служить человеку, тепло чьей руки он еще ощущал на плече. В тот день и произошло его невольное отчуждение от семьи: нет, он не снимал с себя обычно принятых обязательств - кормить, обувать, одевать, заботиться о ее благах; но мучиться виной, терзаться из-за каких-то поступков он считал ниже своего предназначения на земле. ...Наверное, он бы еще долго вспоминал и о молодой Шарофат, и о Москве, и о тех далеких годах, когда впервые стали называть его за глаза Наполеоном, но раздался телефонный звонок, и обкомовский шеф-повар доложил, что все упаковано в лучшем виде и размещено в машине. Звонок вырвал из приятных видений, и Анвар Абидович, моментально наполнявшийся раздражением и злобой, зачастую беспричинно, бросил трубку и даже не поблагодарил повара, хотя ценил в нем умение, а главное, доскональное знание его вкуса. Положив трубку красного телефона, он поднял трубку белого и, услышав голос Шарофат, буркнул: - Выезжаю... Шарофат, привыкшая к неожиданным перепадам его настроения, необузданным, диким страстям, не удивилась тому, что всего полчаса назад он ворковал как влюбленный юноша, а сейчас говорил раздраженно. В расшитом золотом ярком атласном халате, с резвящимся драконом на спине, Шарофат подошла к зеркалу и, поправляя тщательно уложенную прическу, заметила седой волосок, но убирать не стала, с грустью подумала - еще один. Оглядев себя внимательно, уже в который раз, чуть-чуть подрумянила щеки и слегка надушилась его любимыми духами "Черная магия",- других он не признавал и дарил ей целыми упаковками, по двенадцать коробок сразу. Добавив последние штрихи к макияжу, поспешила к двери, знала, что больше всего на свете Тилляходжаев не любил ждать. Ни минуты! Прямо-таки взбалмошный и капризный ребенок - вынь да положь сию секунду - хочу, и все! Однажды,- она уже была замужем,- он учинил грандиозный скандал: очень хотел ее видеть, а ее не оказалось дома, ходила к подружке читать новые стихи. Вот тогда, в бешенстве, он поставил ей жесткие условия: отныне и навеки всегда быть дома, никуда не отлучаться, чтобы он мог найти ее при первом желании. Относительную свободу она получала в те дни, когда он отсутствовал - уезжал на совещания в столицу республики или в командировки по области. Тогда же он и распорядился насчет прямого телефона. Для человека, не знавшего Наполеона близко, подобное требование показалось бы абсурдным, но Шарофат-то знала: для исполнения своих прихотей он не остановится ни перед чем. Год от года он становился все необузданнее. Помнится, однажды, во время пленума обкома партии, раздался вдруг звонок по прямому телефону. Шарофат решила, что звонок ошибочный,- по местному телевидению как раз транслировали передачу из актового зала обкома, и пять минут назад она видела любовника в президиуме. Нет, звонил он сам, говорил ласково, нежно, Шарофат даже насторожилась, не разыгрывает ли ее кто, и спросила: - А как же пленум? Он ответил, что сделал главное выступление, а сейчас часа полтора будут содоклады, затем прения - скукота, в общем, ему очень захотелось ее увидеть. - Приезжай немедленно, машину я уже выслал, у потайного входа тебя будет ждать Юсуф. Через десять минут она была у него в комнате отдыха, куда долетал шум аплодисментов с идеологического пленума. В тот день Шарофат никак не могла настроиться на серьезный лад, все повторяла: "Без тебя пройдет такое важное мероприятие",- на что он снисходительно отвечал: "Ну и что? Цезарь позволял себе и не такое. А я чем хуже него? Да и резолюция пленума уже неделю назад готова". К прениям он успел вернуться в зал и даже выступил страстно с заключительной речью о моральном облике коммуниста. Нет, ждать он не любил... Едва Шарофат вышла на открытую веранду коттеджа, как подъехала машина. - Что чернее тучи? Кто огорчил эмира Заркента? - спросила ласково Шарофат, принимая в прихожей тонкий летний пиджак; к одежде он был неравнодушен, хотя уверял, что вещизмом заразился именно от нее. - Всегда найдется какой-нибудь подлец, который если не с утра, то к обеду уж точно испортит настроение,- завелся сразу Коротышка. - Ты, конечно, слыхала про Махмудова,- в области самый известный район... - Конечно, слыхала. Кто же у нас не знает Купыр-Пулата, уважаемый человек... - И ты туда же... уважаемый... - едко передразнил Коротышка. - Так вот, твой Пулат-Купыр, или как его там прозывают, оказывается, сын врага народа, скрыл от партии свое социальное происхождение, столько лет прятался... Ну и люди пошли, так и норовят к партии примазаться... Шарофат удивленно посмотрела на пышущего гневом любовника, затем поняв, что тот не шутит, начала так смеяться, что выронила из рук пиджак. Смеялась Шарофат красиво, кокетливо запрокинув голову, придерживая полы разъезжавшегося атласного китайского халата. Смех хозяйки дома сбил Коротышку с толку, и он, внезапно успокоившись, спросил мирно: - Я сказал что-нибудь веселое, милая? - случались у него и такие переходы, не поймешь, то ли шутит, то ли всерьез. Шарофат подошла к нему, обняла нежно: - Если бы ты мог видеть и слышать себя со стороны, наверное, умер бы со смеху! Ты пылал таким праведным гневом, никакому Смоктуновскому такое не удалось бы... - Да, я как коммунист искренне возмущен! Таким, как Махмудов, не место в наших рядах! - завелся Коротышка вновь. Шарофат, сдерживая смех, пояснила: - Анварджан, ну ладно, Пулат-Купыр - чужеродный элемент, сын классового врага, но ведь и ты не простого происхождения, об этом все знают. Тилляходжаевы - знатный род, белая кость, дворяне, так сказать, князья - да за эту родословную я и полюбила тебя девчонкой. - И правда, как-то о себе не подумал,- на мгновенье растерялся Коротышка, но тут же нашелся: - Но я ведь специально не скрывал от партии своего происхождения, и моего отца не расстреляли как врага народа,- слава Аллаху, умер в прошлом году в своей постели. И вообще - Тилляходжаевы есть Тилляходжаевы, нашла с кем сравнивать, не Махмудовы же должны править в Заркенте! - запетушился секретарь обкома. - Успокойся, милый, успокойся! Ну что разволновался из-за таких пустяков? Шарофат вновь обняла его и стала целовать, она знала, как его отвлечь, чувствовала свою силу над ним. И в ту же секунду мысли о Махмудове отлетели куда-то в сторону, показались ему мелкими, несущественными, у него вырвался стон, очень похожий на звериный рык, и, забыв обо всем, он легко поднял Шарофат на руки и понес через просторный зал в спальню. Напрасно Шарофат отбивалась, кричала в притворном ужасе об обеде, о корзинах, что стоят, остывая, на веранде,- Наполеон ничего не слышал... Через полчаса он вспомнил об обеде и теперь уже сам сказал о корзинах на веранде. Шарофат легко спрыгнула с высокой кровати красного дерева, очень похожей на корабль, они и называли его шутя - наш корвет. Взбитые простыни, белые подушки, легкое стеганое одеяло из белого атласа издали и впрямь напоминали опавшие паруса старинного корвета. Шарофат накинула на себя заранее заготовленный кружевной пеньюар и, чувствуя, что он любуется ею, чуть задержалась у трельяжа, поправляя волосы, потом вернулась к кровати: - Потерпи немножко, через десять минут я освобожу ванную, ты ведь знаешь, у нас, бедных, только одна ванная... Коротышка понял ее скрытый намек: пора менять коттедж на более современный, комфортабельный, такой, в котором он жил сам. "Я имею две ванных комнаты - так у меня шестеро детей, и еще твои родители живут со мной",- чуть не взорвался он от несправедливости, но сдержался, потому что посмотрел ей вслед... Шарофат по-прежнему выглядела прекрасно,- Москва пошла ей на пользу: знала, как сохранить себя, не переедала, частенько сидела на диете, порою даже голодала, говорила - я устраиваю разгрузочные дни. Занималась гимнастикой, а вот теперь увлеклась еще аэробикой. Отчего бы не заниматься собой, времени на это было предостаточно: "Я творческий работник, поэтесса, на вольных хлебах",- говорила она новым знакомым гордо. Лихо водила машину, смущая местное бесправное ГАИ. В Москве ей однажды пришлось сделать от него аборт, оперировали поспешно, на дому, и детей у нее не было. Но о давнем аборте никто не знал, и подруги даже жалели ее. - Аллах ее покарал,- не раз в сердцах Халима бросала, догадывавшаяся о связи сестры с мужем. Но с годами семья, быт, дети, давнее отчуждение мужа стушевали боль Халимы, она махнула на все рукой и жила только детьми. Наполеона тянуло к Шарофат, как ни к какой другой женщине, хотя навязывались ему в постоянные любовницы и молодые карьеристки из комсомола, облисполкома, профсоюзов, но он читал их мысли наперед. Чувствовал он и тягу к себе Шарофат, с ним она была счастлива, он доставлял ей наслаждение, его не обманешь. Он понимал, что в их страсти таилось что-то патологическое, обоюдно патологическое, как объяснил ему один приятель, известный врач-психиатр, которому он очень доверял. Наверное, это и впрямь была патология; однажды Шарофат рассказала, как еще сопливой школьницей, в неполных четырнадцать лет, когда ночевала у сестры в доме, прокрадывалась по ночам к порогу их спальни и как волновал ее каждый вздох, каждый шорох из-за двери. Услышав, что шум воды в ванной стих, поднялся и Анвар Абидович. В просторной спальне у Шарофат и ее мужа, Хакима Нурматова, у каждого был свой личный гардероб. Шестистворчатый полированный шкаф Хакима занимал стену слева; по мусульманским обычаям, предписанным шариатом, именно с этой стороны должен спать муж. Вспомнил он из шариата еще одну любопытную заповедь: если простолюдин женится на женщине из рода ходжи, что бывает крайне редко, то каждую ночь он должен проползти под одеялом под ногами жены и только тогда имеет право лечь рядом с ней. Вот что значит принадлежность к роду ходжи! Он распахнул створку знакомого шкафа, отыскивая какой-нибудь халат, и от удивления присвистнул: - Охо, сколько за месяц нанесли! - Он давно уже не был у Шарофат - дела, дела, комиссии, командировки. Выбрал халат, похожий на тот, в котором встретила его Шарофат, только золотые драконы паслись на черном атласе, особенно понравился ему тяжелый, витой шелковый пояс,- словно золотой цепью опоясывался. Обилию халатов Тилляходжаев не удивился, да и в шкафу явно висели лучшие из лучших, а сколько их сложено где-нибудь в углу, сотни,- такая же ситуация у него самого дома. А куда деться? По народной традиции, везде, куда ни попадешь, норовят надеть чапан или халат, а уж начальника областного ОБХСС порою в день в три халата облачают. Коротышка завязал пояс с кистями, оглядел себя внимательно, как и Шарофат, в зеркале и, довольный, засунул руки в карманы... и тут же моментально вытащил их: в каждой руке у него поблескивала золотая монета, царский червонец. Он знал, что по нынешнему курсу цена монетки тысяча рублей. - Хитер свояк! И он, значит, золото решил солить... - И тут же неожиданно вспылил: - А что же он мне, своему родственнику и покровителю, носит грязные бумажки?! Приедет, разберусь... Секунду он раздумывал, как поступить с монетами; оставить их в кармане - такое ему и в голову не пришло. И вдруг он сообразил: улыбнувшись, по дороге в ванную заглянул на кухню, где Шарофат уже начинала хлопотать насчет обеда. Подошел к ней тихо, ласково погладил по спине, проворковал: - Вот тебе, голубушка, от меня подарок,- и разжал перед ничего не понимающей Шарофат пухлую ладошку. У Шарофат руки оказались в масле; Коротышка опустил монеты ей в карман и, насвистывая, довольный, что отделался за счет ее мужа, направился принять душ. Мылся он долго и с наслаждением, и все время не шел у него из головы муж Шарофат, Хаким Нурматов. "Как же он тайком от меня начал собирать золото? - размышлял Коротышка. - Почему посмел так своевольничать, не поставил в известность, не согласовал?" Он припомнил, как поднял, возвысил безродного и нищего пса, ничтожного лейтенантика районной милиции, сделал своим родственником, доверенным лицом. Теперь мерзавец, заполучив полковничьи погоны, тайком от своего покровителя собирал золото, которое по праву должно принадлежать только ему. Не зря же его фамилия Тилляходжаев - происходит от могущественного слова "золото", да еще с приставкой "ходжа", что указывает на высочайшую родословную. Можно было без натяжки называть его "Золотым идолом", "Властелином золота" и, конечно, как мог такой человек позволить кому-то собирать золото на своей территории. Учиться в Москве они с Шарофат закончили одновременно, но он настоял, чтобы она задержалась еще на два года в столице, оставляли ее на кафедре, и появилась возможность защитить кандидатскую диссертацию по творчеству поэтессы прошлого века - Надиры Бегим. "Так надо",- твердо сказал любовник, и Шарофат перечить не стала. Вернувшись домой и вновь возглавив район, он не забывал о Шарофат, о том, что следует как-то определить ее судьбу и сохранить на нее права. Однажды в застолье у начальника районной милиции, с которым он сдружился за время учебы в академии, пришла ему спасительная идея. Он поинтересовался у полковника, нет ли среди его подчиненных заметного жениха, с одним ярко выраженным качеством - жадностью. Полковник рассмеялся, решив, что шеф шутит, и ответил: чем-чем, а жадностью - главным достоинством всех его сотрудников, и старых, и молодых, Аллах не обидел. Посмеялись они тогда от души, но, поняв, что секретарь райкома вовсе не шутит, полковник тоже всерьез сказал - надо подумать. Через три дня он показал секретарю одного парня и дал исчерпывающую характеристику: этот за деньги мать родную продаст, а отца