дой монгол сидел перед жаровней, выставив вперед левое колено, уверенно и цепко, словно беркут на степном камне. Юноша нравился иссеченному шрамами воину, хотя тот и скрывал симпатию под маской равнодушия. Этот ястребенок мог бы далеко пойти, не случись досадной оплошности: он отважен и хладнокровен; он умеет подчинять людей и уважает старость. Нынешняя молодежь испорченна, и мало кто сохранил понимание, как следует чтить родительские седины, этот же - бережно заботлив со своим стариком, видно, отец правильно воспитывал его. Строгость и внимание, всего поровну - тогда только дети вырастают такими, какими хочешь их видеть... Своих сыновей монгол растил так, и они были хорошими детьми, преданными и покорными; не сожри всех пятерых война, он испросил бы у Бурундая отставку и сейчас кочевал бы на берегах золотого Онона, не заботясь ни о чем, разве что тревожась, когда запаздывают вести от богатуров-сыновей. Увы, Сульдэ-Ураган судит по-своему; мальчиков нет, и заботиться о внуках приходится деду, уставшему от седла и сабли. Что ж, судьба. Его хватит на этот поход, а может быть, и еще на один; нужно много добычи, чтобы семья не знала нужды, потеряв пятерых кормильцев... Ульджаев же отец - счастливец: сын думает о нем прежде, чем о себе. Еще на пороге, не заметив в углу недужного, мэнгу понял: его вынесли на свежий воздух и, укутав в меха, уложили греть старые кости в лучах раздобрившегося солнца. Да, Ульджай хороший сын; больно терять такого... Молчали. Прихлебывали айран. Тишина затягивалась. Сотник опасался одного: что страх перед наказанием пересилит в незрелой душе достоинство и юнец попытается умолить его повлиять на ноянов, уговорить их решиться на еще один - последний, разумеется, самый последний! - штурм. Если так случится, мальчишка унизит себя, ничего не добившись. Перерешать решенное запрещено Ясой, и нельзя поощрять слабость. Сотнику очень не хотелось обмануться в своей приязни... Но Ульджай сидит и молчит, изредка поднося к губам чашу. Он не походит на слабого, и это радует сотника. У ястребенка хорошее лицо, наше, степное, думает седой беркут. Он, конечно, не монгол, слишком четко вылеплены скулы, но и не из отребья, подхваченного смерчем войны. Найман? Нет, узковаты глаза. Керэй? Но кожа гораздо желтее, под цвет песка. Но кто же тогда? Нечто очень знакомое в резком разлете бровей, в четко вылепленном подбородке... очень-очень знакомое, но неуловимое. Впрочем, мало ли племен в степи над Ононом? Во всяком случае, он - свой, подумалось с теплом и внезапно возросшей приязнью. Нас пригоршня в сонме чужаков, и мы должны держаться друг друга - и найманы, и монголы, и керэи, и остальные, иначе нас сожрут, растворят в себе наглые и трусливые твари, которым позволено сражаться под нашими бунчуками. Все эти туркмены и кипчаки, кара-кырк-кызы и уйгуры, вся эта накипь на казане побед Потрясателя Вселенной... они только и ждут, чтобы мы повернулись к ним спиной, а когда дождутся - всадят нож. Каждый в отдельности они ничто, но скопом - сильны, и хорошо, что не знают еще своей силы. Это не люди, это грязь; алчность заменяет им отвагу, и вместо верности у них льстивость, а чувство долга вообще незнакомо им; хорошо, что они пока еще боятся плети монгола! Сотник чуть скашивает левый глаз. Вот он, сидит слева и чуть позади, этот, как его?.. Тохта! Кипчак, выскочка, ничтожество, ошеломленное нежданной удачей; хлебает айран, громко рыгая, и щурится; таких я рубил в Черных Песках, один - пятерых, и они бежали, как куланы, прижав уши, а теперь им доверяют бунчуки джаун-у-ноянов; плохие глаза у этого кипчака, нельзя верить ему, такие вот и всадят нож под лопатку, когда почувствуют свою силу... Нет, нельзя доверять командование неоперившимся ястребятам! Они храбры, неукротимы, они умеют увлечь людей за собой, но они не разбираются в людях и не умеют читать выражения лиц; почему он вообще здесь, этот кипчак?.. если мальчик хочет молчать вдвоем, то зачем же нам третий?.. Ничего не выразило лицо монгола, но Ульджай сумел угадать, каковы мысли старого воителя. Он приподнял бровь, и Тохта, дыша, как отогнанный пес, уполз куда-то назад, к стене, перестал оскорблять взор дыханием и присутствием. О, мальчик умеет все же читать лица, он был не прав, думая о ястребенке! и повелевать движением бровей тоже умеет; это высочайшее из искусств, с ним нужно родиться, а изучить его негде; это - не ястребенок! мужающий орел сидит на войлоке, и он мог бы взлететь высоко, если бы... Мысль появилась внезапно, ясная и четкая. Юноша не должен умереть - понимает джаун-у-ноян, - мы, старики, не вправе убивать будущее свое, славу свою, нет, не вправе! Нужно вступиться! нужно говорить с Бурундаем, а если Воитель не пожелает услышать, я пойду к Субедэ, одноглазый демон не мог забыть меня, он вообще ничего не забывает, особенно долги. Та сабля прервала бы его земной путь, не заслони я одноглазого собой, и Субедэ подходил после ко мне; он ничего не сказал, просто посмотрел, запоминая, но этот взгляд стоил тысячи слов! а если откажет и одноглазый, я доберусь до Бату, в конце концов мой отец был нухуром Потрясателя Вселенной... но этот юноша не должен умереть и не умрет; пусть подыхают такие псы, как этот... Тохта!.. Тохта же сидит за спиной джаун-у-нояна мэнгу, стараясь сопеть потише, и руки его спокойно лежат на коленях, а глаза медленно обводят юрту, не упуская ничего. Сиди и слушай! - сказал Ульдхай и еще кое-что сказал, но для этого еще не пришло время; Тохта не стал удивляться понапрасну, получив распоряжение, - это не его дело, его дело исполнять приказы ноян-у-нояна Ульджая, потому что, когда тот станет вождем тумена, освобожденная тысяча достанется Тохте; тысячник, о! это совсем не сотник!.. и Ульджай, возвысившись, потянет за собой Тохту: ведь каждому нужен верный человек, не удивляющийся никаким приказам... Для того чтобы все случилось именно так, нужно взять город; неудача разотрет в пыль все, что достигнуто, и Тохта снова будет простым ардан-у-нояном, каких множество; десятник, э! это вовсе не сотник... и где будет искать второго Ульджая?.. За войлоком перекликаются чериги, стучат топоры. Золотой луч солнца освещает юрту. - Скажи, - нарушает наконец молчание Ульджай. - Ты ведь видел Потрясателя Вселенной; каким он был? - Он был как Солнце! - просто отвечает монгол. Скажешь ли точнее? Россыпью пыли летели по степи племена, теряя лучших в бестолковых драках за угнанный скот; со всех сторон налетали враги, и сушь, наступая на травы, губила скот, пока не пришел Потрясатель Вселенной, зеленоглазый полубог Тэмуджин. Кто, кроме него, смог бы собрать воедино несоединимое? Он связал племена в пучок и заставил поверить, что их сила неодолима; он указал путь к процветанию, и не нищий аркан пастуха, а щедрая сабля накормила голодных... - Так, - кивает Ульджай. - А бился ли ты с меркитами? Каковы были они?.. - Они были как ветер! - без промедления говорит сотник. Лучше не описать! Степным ураганом был непокорный народ, не желавший смириться и признать главенство силы; свободой своей дорожили они выше всего и дольше всех противостояли неизбежному. Их сабли были нужны остальным племенам, войско было неполным без меркитских богатуров, они же противились воле хана и желаниям Синевы; их покарали, и кара была суровой, но не слишком, ибо преподала урок иным непокорным, и больше не было нужды в столь беспощадной суровости... - Так, - произносит Ульджай. И вновь тяжело повисает молчание, искрясь в солнечном луче. - Ноян-у-ноян, - нарушает наконец тишину сотник. - Если позволишь, я покину тебя. Мои люди еще не скатали палатки. - Да? - Бровь на бледном лице юноши медленно приподнимается. - А разве твои люди не готовятся к штурму? Монгол не сразу понимает. А потом лицо его впервые теряет непроницаемость. Мальчишка все же унизил себя! Он не сумел удержаться, он потерял лицо! Нет, я не пойду к Бурундаю, я не буду умолять Субедэ; я обманулся, как горько я обманулся!.. так будь же проклят, трусливый щенок, и подыхай, как шелудивый пес! Сотник приподнимается. И Тохта, по-кошачьи вспрыгнув с кошмы, правой рукой обхватывает его голову, закрывая ладонью рот, а левой втыкает под лопатку короткий, остро отточенный нож. Монгол вскидывает руки, но перед глазами вертится желтый квадрат тоно, и солнечный блеск угасает в нестерпимой, тут же обрывающейся боли. Тело обвисает в крепких руках кипчака, кровавый пузырь выступает на губах, ноги вздрагивают в последний раз. Кончено. Кипчак сноровисто заворачивает мертвеца в его же алый плащ, и следы крови незаметны на гладкой ткани... Ульджай хлопает в ладоши, вызывая кебтэула. - Эй! Пусть придет ко мне ертоул-у-ноян! ...Они умирали по-разному: кто беззвучно, кто успев негромко вскрикнуть, кто хрипя, и в то же время - одинаково: короткое молчание, вопрос-другой... и нож под лопатку. Никто не сумел предвидеть и защитить себя: ни рябой кипчак, осторожный, как степная лисица, ни помеченный страшным шрамом кара-кырк-кыз, ни начальник ертоулов, скрученный из железных мышц убийца. Только грузный канглы оказался неожиданно проворным: он даже не сел к очагу; дрогнули ноздри, уловив слабый запах пролитой крови под грудой тряпья, - и он кинулся назад, к порогу, но кебтэулам не было ведено выпускать никого; они отбросили его в тепло юрты и продолжали безучастно стоять, стараясь не слышать возни и сопения за пологом. Толстяка резали вдвоем, повиснув, словно собаки на медведе. Он и был силен, как медведь, он рвался и трижды едва не отбросил двоих в углы, едва не сумел вырвать из ножен саблю, прежде чем упал, споткнувшись о жаровню, и Ульджай рухнул на него, прижимая к войлоку мощные руки, а Тохта с налитыми кровью глазами возник сбоку и, не раздумывая, чиркнул сизым, в потеках лезвием по напряженному горлу... и Ульджай испортил новый чапан, прежде чем сумел чисто вытереть лицо и руки... Сделано. Тохта, шумно дыша, отирает рукавом пот со лба и сплевывает на войлок. Сейчас ему простится вольность, ведь именно он, а не кто иной помог ноян-у-нояну устранить тех, кто мешал выполнить волю Бурундая. - Иди, - негромко приказывает Ульджай. - Пусть сообщат черигам, что отступления не будет. Будет штурм. Сегодня. Сейчас!.. И когда Ульджай шагнул из юрты в ясный день, навстречу столпившимся хмурым воинам, тихий ропот оборвался. Никто не посмел ни воспротивиться решению вновь штурмовать проклятые стены, ни потребовать отчета за кровь ноянов. Потому что на груди Ульджая искрилась солнечными бликами пайцза, знакомая всем: БАТУ ГОВОРИТ: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРИНАДЛЕЖИТ СИНЕВЕ. ОКАЗАВШИЙ ПОМОЩЬ БУДЕТ ПООЩРЕН; ПРИЧИНИВШИЙ УЩЕРБ ПОНЕСЕТ НАКАЗАНИЕ. Чериги сгибаются пополам. Это было мудро: воспользоваться пайцзой шелкового мудреца. Она все равно уже не нужна ему. И не понадобится Бату, жалкому внуку убийцы. Если Ульджай сумеет вернуть справедливости силу. Если не обманет веру отца... ...и никто из покорно согнувших спины не видит, как клубится вокруг ноян-у-нояна невесомая паутинка, черная, но - странное дело - недоступная глазу даже в сине-бело-желтой яркости дня. Только один из всех ясно различает ее, потому что нажавший на точку ци и на точку гун-по уже не вполне жив и глазам его открыта изнанка мира. Но и большее видит Лю Ган, нежели колебание темных нитей: расплывается на краткое мгновение варварский князек, и в сизом дыму стоит на пороге нечто не имеющее облика; кривыми клыками скалится нежить, и глаза у нее тусклые, пустые... Пусть живому, не постигшему тайн, не одолеть оборотня, но ведь Лю не зря нажал на точку ци и на точку гун-по... я отомщу за тебя, Наставник!.. Лю отталкивается от снега и, распластавшись в воздухе, стремительным полетом ястреба проносится над головами черигов; два меча сливаются в гудящие круги... ...и на глазах потрясенных воинов клинки обезумевшего алмыса разбиваются вдребезги о вскинутую руку Ульджая. Лю отбрасывает бесполезные рукояти и прыгает снова, смертельным прыжком кота, но железные пальцы перехватывают в полете, сжимают горло, и в прозрачном безмолвии отчетливо слышен омерзительный хруст раздавленных хрящей. Разящий укус змеи уходит в пустоту; вся энергия ци и вся сила гун-по, рассчитанные на семь дней, выплеснулись без остатка в двух прыжках и одном ударе. Лопнувшая оболочка отпускает душу... и Лю Ган бежит сквозь гулкие переходы наконец-то обретенного монастыря своего духа, тщетно пытаясь поймать пляшущую в дымчатых сумерках фарфоровую статуэтку, без которой так грустно и неуютно Наставнику Мао в блаженном краю Яшмовых Струй... СЛОВО О ТОМ, КАК ГОРОДА ГИБНУТ Непостижимо быстро случилось все. Еще только разгибали спины чериги, выразив почтение пайцзе и покорность носителю ее, когда с клекотом, напомнившим крик ястреба, распласталась в воздухе серая тень и человек-алмыс возник у юрты ноян-у-нояна. Два вихря вплели в себя дрожащую россыпь солнечных искр, две радуги просвистели разбойничьим свистом и брызнули в стороны звонкими осколками длинных, слегка искривленных мечей. Вскрикнули оцарапанные, выпрямившиеся быстрее прочих. А человек-алмыс прыгнул вновь - иным черигам почудилось: это дикий кот, прижав уши к голове, бросился на врага, другим: змея, оскалившая ядовитые клыки, - но не достиг Ульджая, налетев с маху на невидимую стену; хрустнуло, резко и сочно, словно кому-то переломили хребет, бритоголовый рухнул на снег, удержался, медленно сделал шаг вперед, упал навзничь, раз или два приподнялся, ловя воздух ртом, перекошенным ненавистью... И умер. А когда умер, лицо его утратило непроницаемость и стало вдруг совсем иным: тихим и радостным, словно там, за последним порогом, поджидал его кто-то безмерно дорогой и любимый; губы чуть приподнялись, обнажив ряд сахарно-белых зубов, на щеках проявились непредставимые, совсем детские ямочки - и эта мальчишеская улыбка была еще более непостижимой, а значит - страшной, чем усмиренное ноян-у-нояном смертоносное буйство человека-алмыса. Не смея раскрыть рта, чериги давились слюной. Увиденное было выше понимания чернокостных, они даже не пытались что-либо понять, разве что самые догадливые закатили глаза, ужасаясь нападению на носителя пайцзы... но и Ульджай, ощущая гулкие удары вдруг взбесившегося сердца, сознавал в этот миг лишь одно: это была смерть. Он ощутил ее всей кожей, едва не распахнутой настежь гудящими смерчами, он почувствовал ее живым мясом, чудом не выпущенным наружу длинными сизыми лезвиями; и, ничего еще не смея понять, он знал уже - спасло чудо. В непостиженье которого равны черная кость с белой, чериг - с нояном. Чудо! Ведь ниоткуда возникли клинки, из тени, рухнувшей с поднебесья, и надсадно гудящий ветер почти коснулся уже мгновенно покрывшегося испариной лба - и что оставалось? разве что вскинуть бессильные руки, чтобы хоть на миг оттянуть неизбежное... ...но не его рука, а другая - сухая, старческая, знакомая до крика, вся в пятнышках старости и сухих складках дряблой кожи, возникнув ниоткуда, подобно мечам алмыса, приняла на себя сталь. И остановила ее, развеяв гудящие молнии бессмысленным веером звонких блестящих брызг. Только рука. Явилась, спасла и исчезла. Я ни о чем не забыл, отец! - Внимание и повиновение! - крикнул Ульджай, и голос его прозвучал как должно. Прочно усвоенная привычка подчиняться преодолела растерянность. Чериги затоптались, задвигались, толпа медленно превращалась в неровный строй - один к одному, десяток к десятку, каждый там, где надлежит стоять, и по мере того как строй становился строем, волки, готовые взбеситься, вновь становились баранами, которым можно отдавать приказы. И хотя некоторые все еще шептали заклинания, а кое-кто, в большинстве уйгуры, крестились слева направо, не по-урусски, но это было в порядке вещей, это был всего лишь страх перед силой бунчука, перед его, Ульджая, силой, подкрепленной блеском пайцзы. Как положено обычаем, выстроились поредевшие джауны; замерли перед ноян-у-нояном. И Тохта, уже вполне пришедший в себя, заглянув в глаза Ульджаю, угадал невысказанную волю и прошел вдоль рядов, коротко и беспощадно хлеща камчой поперек лица тех немногих, кого даже гибель алмыса не убедила в праве Ульджая убивать ноянов. Все, понял Ульджай, они - мои. Они пойдут на приступ, потому что боятся меня теперь больше лесных мангусов. Я возьму город, отец, если твоя сила поможет мне. Мне немного нужно, пускай только урусское колдовство иссякнет, и я возьму город, отец... Это не было похвальбой. Почти четыре сотни бойцов стояли в строю, и все они принадлежали ему, полностью и безраздельно, они действительно боялись его теперь, ибо тот, кто голыми руками остановил и умертвил чжурчжэ-алмыса, справится с любой нечистью, обитающей окрест. Руки их были сильны, глаза - метки, оружие - остро, и глядели они на Ульджая бездумно и покорно, как надлежит хорошим черигам; ждали и внимали - кипчаки, туркмены, кара-кырк-кызы, все очески племен, выхваченных из размеренной жизни частым гребнем войны, вся эта пища Сульдэ, все эти буртасы и касоги, аланы, булгары и башкорды; все были - его! Кроме мэнгу. Ровным квадратом стояла почти не поредевшая монгольская сотня чуть поодаль от разноязыкого сброда, не вмешиваясь ни во что, но и не выражая готовности подчиниться. Угрюмо молчали жилистые богатуры, держа ладони на рукоятях мечей, а за спинами их, изготовив луки, замерли молодые стрелки, бьющие сокола на взлете в любой глаз на выбор. И ардан-у-нояны, каждый в первом ряду своего десятка, поставив на согнутые локти ребристые шлемы, разглядывали убийцу своего сотника прищуренными глазами, словно прикидывая, каков на вкус бродяжка-юнец, проливший священную кровь монгола. Если бы не пайцза! о, тогда они знали бы, что следует делать! За меньшее, много меньшее целые города становились пепелищами, и только ветер ныне плачет над костями наглецов, посмевших причинить вред монгольским витязям... а что до взбесившегося чжурчжэ, то в этом мэнгу не видели ни угрозы, ни чуда; кто прошел страну Хань от северных пустынь до Желтой реки, тот разучился удивляться чудесам. Мало ли в чем искусны чжурчжэ? - сабля монгола все равно убедила их в бесполезности сопротивления - всех, даже бритоголовых... В трех шагах от мэнгу встал истуканом Тохта, перехватив хвосты камчи. Этих нельзя было бить. Если, конечно, жизнь еще не стала обузой. Так помоги же, отец! Медленно и спокойно приблизился Ульджай к монголам. Заложил ладони за кушак. Расправил плечи. - Внимание и повиновение! Он еще не знал, что будет говорить. Но знал другое: это мэнгу, и нельзя позволять им уйти. Железным обручем стягивают монгольские сотни разноплеменный сброд, и, лопни обруч, рассыплется и войско; это верно и для всей Орды, и для мельчайшего из алаев. Без поддержки монголов кипчаки и прочие доберутся разве что до стены, возможно, взберутся по лестницам - и не больше; приступ захлебнется в первой же схватке. И тогда... но нет! о нарушении воли отца даже помыслить не сумел Ульджай. Мэнгу необходимы; мало того, что никто из них не посмеет поднять руку на носителя пайцзы - их нужно заставить сражаться! Но прежде того - пусть слышат, слушают и повинуются. Как это сделать? Ответ возникает сам собой, это не подсказка, но и не своя выстраданная мысль; это готовое решение, простое и безошибочное, отшлифованное до блеска. - Если великие люди улуса, богатуры и нояны, те, кто живет теперь, и те, кто будет после нас, не станут крепко держаться закона, то дело улуса прервется и потрясется, и кто будет виновен в том? - задумчиво, словно сам себя спрашивает Ульджай. Вздрагивают лица монголов. Словами Потрясателя Вселенной говорит убийца-ноян, а в каждом таком изречении - высокий намек и сокровенный смысл. Нельзя не слышать повторяющего Ясу [здесь и далее - подлинные цитаты из Ясы]. Кто виновен? Конечно, нарушивший закон. Кто лучше понимает закон? Разумеется, стоящий выше. Так нет ли скрытой сути в поступке Ульджая, если он, высший, лишил жизни низшего, пусть и мэнгу? Думайте, богатуры, думайте; если слова рыжебородого убийцы - ваш закон, тем хуже для вас; вы обманете сами себя, ведь сила без справедливости - ничто, а вы одна лишь сила, и только она. Неторопливо подняв руку, Ульджай щелкает пальцами. Он уверен: Тохта поймет, и Тохта понимает без слов. Он спешит в юрту и вскоре бежит обратно, держа за волосы отрезанную голову сотника-монгола. И все это занимает ровно столько мгновений, сколько нужно джауну мэнгу, чтобы усомниться в праве на ненависть. - Если всадник теряет плеть, - задает новый вопрос Ульджай, - то кто же виноват? Тот ли, кто уронил плеть, или тот, кто, едучи сзади, поднял плеть? Если воин натянул лук и пустил во врага стрелу первым, но стрела летит мимо, кто же виноват, если в ответ пустили стрелу и попали в глаз воину? Кто виноват в смерти воина: сам ли он, имевший первый выстрел, но промахнувшийся, или враг, что выстрелил вторым, но попал? Окровавленная голова падает к ногам мэнгу, стоящих в первом ряду, и пятнает красным истоптанный бурый снег. Глаза сотника изумленно вытаращены. Он не ждал удара! Но в самом деле, кто же виноват: тот ли, кто приказал убить, или сам сотник, позволивший так поступить с собой? Думайте, думайте, богатуры! А Ульджай уже не спрашивает. Он бьет в упор - словами Чингиса: - Достоин вести людей лишь тот, кто не просто бережет их от голода и жажды, нет; достоин бунчука умеющий сам оберечь себя и не забыть о других; тот же, кому не по силам спасти себя, погубит и людей, и оттого недостоин их вести; лучше такому умереть! Это еще не победа. Но брешь пробита: в глазах волков-мэнгу появляется сомнение. Теперь следует замолчать. Пусть переварят услышанное, пусть поразмыслят над сказанным. Вашим же арканом свяжу я вас. Думайте, хорошенько думайте, богатуры! Сделать больше не сумел бы никто. Один против сотни мэнгу стоял Ульджай, и каждое слово было ударом, рассекающим панцирь неподчинения. Но удары иссякли, подобно волнам, дробящимся о молчаливые скалы, и теперь оставалось только ждать, а самым важным стало не опустить глаза, устоять под прицелом множества вызывающих взглядов, сливающихся в один полный угрозы прищур. Разбившись о мертвое молчание рядов, слова обращались против сказавшего их, откатываясь исполненным безнадежности эхом. И ухмылка окровавленной головы, щекой к снегу лежащей у ног, казалось, сделалась шире; мертвый сотник искоса подглядывал за своим погубителем, беззвучно взывая о мести. Это было страшнее, чем сабельная рубка в открытой степи. Руки, заложенные за кушак, застыли, словно прошитые железным стержнем, и в тело впилась мелкая, резкая, кусачая боль. От жуткого напряжения зашевелились волосы под шапкой; в голове мерно застучало, будто кто-то рвался оттуда на дневной свет, все сильнее и сильнее вбивая в свод черепа маленький острый молоток... Но и те, кто смотрел в затылок, уже почти смирившиеся, уже вполне подчиненные, тоже отнимали силу, столь необходимую в этот миг. Они ждали - победы, чтобы покориться окончательно, или - поражения, чтобы вцепиться в затылок; эти, за спиной, - не волки, они шакалы, нюхом ощущающие слабость, и если монгол, решившись, ударит в лицо, то эти, полупокорные, нападут скопом, вдавят в грязный снег и растопчут; быть может, они уже сделали бы это, если бы не Тохта; кипчак стоял, широко расставив ноги, меч его был обнажен, а в глазах, ползущих по лицам черигов, читалась смесь предостережения и решимости. Это тоже ощущал, не видя, Ульджай; он сам не мог бы объяснить, отчего уверен в кипчаке, но в объяснении не было нужды... Прозрачные червячки поплыли перед глазами, вертясь и сплетаясь в помутившемся воздухе. Они норовили укусить зрачки, ослепить - и нельзя было приказать ресницам отогнать назойливых; прямой как стрела взгляд был оружием, единственно надежным, и чего стоит сморгнувшая стрела?.. Когда же веревка воли, натянутая до предела, с ясно различимым шорохом надорвалась, готовая лопнуть подобно изнасилованной неумехой струне, молотобоец пробил наконец дыру, выпуская из головы перешагнувшую рубеж терпения тяжесть. Стало легко и пусто; ясный шепот услышал Ульджай и узнал голос отца. Он не мог оставить без помощи, он опять рядом; значит, не нужно бояться. Что такое ненависть сотни мэнгу, что такое гнусность разноязыких шакалов перед мудростью отца, познавшего ныне все сути и тайны?.. Шепот втекал сквозь отверстие, он был много гуще смолы и наплывал неостановимо, оседая в нутре черепа от затылка ко лбу; он был настойчив и столь липок, что шапка прилипла к волосам, отделенным от шепота твердой костью. Отец подсказывал. Это не были слова, скорее - ощущения, не испытанные доселе; они источали сизый дым - Ульджай видел эти зыбкие струйки, словно заглядывая внутрь себя, - свивались в неясные знаки, а молчание монголов становилось невыносимым, и шорох за спиною стал явным, и шумно втянул ноздрями воздух Тохта, сделав шаг назад... ...и тогда все, что слышал, но не мог понять Ульджай, вздыбилось, ударило вперед, через зрачки, расцвело огненным грибом и свело глотку, распялив губы в пронзительном визге: - Встаньте, павшие богатуры! В эту ночь воевода все же сумел заснуть. Прилег на лавку, не раздеваясь, и смежил веки, не забыв приказать холопу: не буди! Не было нужды подниматься с рассветом; почти приготовленный костер татарва станет еще украшать и запалит не раньше полудня, вот тогда и будет резон подняться на стену, поглядеть на прощанье бесовские пляски. В чреве бурчало, выпитый сверх меры мед ворочался густым комом; старею, подумал Борис Микулич, раньше разве б ощутил такое после пяти-то чар? Ну шести, без разницы. И еще подумалось: а выстояли ведь, не сдали стен, молодец Борька, орел... но это уже было затуманено, неясно. Не додумав, провалился в тяжелую дрему и почти тотчас очнулся. За окном выли псы. Заунывный вой метался по проулкам, протяжно жалуясь на кого-то небесам, а когда, истончившись, исчезал, другой пес подтягивал на другом конце детинца, и третий, и пятый взвывали тоскливо, и окно, наспех заткнутое пуховой подушкой, не удерживало режущий ухо, мерзко вскуливающий плач... - Чертовы дети, - ругнулся Борис Микулич; перекрестил лоб, помянув нечистого. - Зря не сдержался, ночью-то. К чему бы такое? - подумал, прислушиваясь. Знахарки сказывают, коли воет пес белый, так к свадьбе, а коли черный, так к беде, а ежели пегий... нет, не смог припомнить к чему; да и не было надобности: это ж если во сне собака взвыла, так примета верна, а я-то не сплю... И проснулся. Ясный день сиял за окном, а над лавкой сгорбился городовой из доверенных и осторожно, но и настойчиво теребил за плечо; грубое лицо дружинника, красное от морозца, было тревожно. - Прокинься, воевода! Углядев нешуточную заботу в глазах опытного ратника, Борис Микулич понял: нельзя нежиться. Кряхтя, встал, потянулся, разминаясь. Тотчас возник холоп с лоханью, полил на руки, подал вышитый рушник. - Ну? - буркнул воевода. Студеная вода чуть уняла тупую боль в затылке, но все равно было гнусно. Оттого и спросил неласково. - Дак что? Татарва совсем одурела. На стены б не кинулись... Дубье. Сколько уж лет при воеводе мужик, до старшого дослужился, вместе в степь хаживали некогда, а ума не набрался. Ишь ты, на стены... где ж такое видано, чтоб костер складывали степные попусту? Ни у кого из косоглазых такого не заведено, ни у половцев, ни, опять же, у печенегов былых (дед сказывал); а новые поганцы суть те же, что прежде, ну малость разве позлее. Костер поставили, значит - уходят, примета верная. - Дубье ты, Платошка, - вслух уже фыркает воевода. Ратник согласно кивает. Дубье и есть, что ж еще? - чтоб думать умно, на то ты, Микулич, у нас и воевода. - Дубье, - повторил уже вовсе беззлобно, больше для порядку. Однако же и проверить не помешает, что стряслось, коль Платошу озаботило. Береженого, известно, и сам Господь бережет... На ходу бросил в рот жменю кислой капусты, запил рассолом; с лесенки сошел уже ко всему готовый, бодрый, словно бы и помолодел. Ох и день! Как не зима на дворе: солнце вовсю жарит, небо синее, ни ветерка... тоже небось радо небо, что устояли? Подмигнул светилу, кивнул дружиннику; пошел, наслаждаясь свежестью и теплом. - Ночью-то как, Платоша? - спросил не оглядываясь. - Дак что? Стражу трижды проверял, не спал ни единый; поганые тихо стояли. Разве вот псы... - Что псы? - вздрогнул Борис Микулич. - Дак... выли, ровно по покойнику... Проболтавшись ночь на стене, ратник вымотался вконец; он шагал, едва поспевая за скорым на ногу воеводой, и каждое слово давалось не без труда; однако же отвечал быстро и толково. - Я, Микулич, Карая свово уж и в избу со двора взял, а он-от изнутри на волю рвется... - Воет? - Скулит... - Не сбесился ли? - Не... - выдыхает ратник, втихую злясь: да что же это в псиные беды так-то вцепляться? - Ладный пес. Да и не всем же сразу беситься... Закашлялся. Сплюнул. - Кони опять же по всему детинцу блажили, едва стойла не разнесли... На том и замолчали. Ничего особого вроде не поведал Платон... ну выли и выли, кто их, псов, разберет?.. а только почудилось в тот миг воеводе недоброе. И, уже взойдя на стену, вглядевшись попристальнее в татарский стан, понял Борис Микулич: так оно и есть! лучше человека псы беду чуют... Татары разбирали сруб. Криволапые фигурки, отсюда вовсе не страшные, смешные даже, суетились, рассыпаясь на стайки, растягиваясь у взвоза в длинную неровную цепь... - Платон! Всех на стену! - негромко приказал воевода. ...и многие из них держали в руках выбранные из сруба длинные, тщательно обрубленные жерди - когда стена низка, такие жердины сойдут и за лесенку... - Смолу! Смолу подтянуть! ...а по заснеженному косогору уже брели к городу вражьи вои, увязая в подтаявших сугробах, и воевода отметил мельком, что само по себе сие странно: не воюют так степные, не отрываются настолько от основных отрядов... и что-то еще неладное было в молчаливом наступлении поганых... - Тихо идут, - удивленно пробормотал Борис Микулич. ...да, беззвучие! они не подбадривали себя истошным визгом, ставшим привычным уже за время осады, и это тоже удивило, но не тишина была главным несообразием, нет, нечто иное: у татар не было в руках оружия, и щитами они тоже не прикрывались, хотя стена была уже близка и стрелы вот-вот брызнут с нее... - Ну, молодцы! с Богом! Загудели тетивы. Десятки стрел полетели со стены; иные, немногие, миновали цель и ушли в снег, но большинство не подвело: острые наконечники вошли в шеи, в груди, в животы наступающих, пробив стеганые тегиляи [тегиляй - стеганый панцирь из многослойной ткани (тюркск.)], но поганые и не думали падать, они шли так же неторопливо, и оперения русских стрел трепетали в такт шагу неуязвимых ворогов... - Исусе! - в голос выкрикнул Платон. Стрелки крестились. Уже по второму, а многие и по третьему разу выпустили они стрелы, способные, попав в глаз, повалить и медведя; они теперь и целились в глаза, и попадали, но - без толку... и не было смысла протирать очи - их уже протерли, когда не упал первый едва ли не насквозь пробитый татарин... - Отца Феодосия сюда! С иконой! Голос воеводы не дрожал. Сейчас его долгом было ободрить оробевших ратников, и он нашел объяснение необъяснимому; разумеется, колдовство! так что же?.. на то и поп во граде, чтоб нечисть пугать... - Быстро! Теперь - иное. - Лук! В последний раз Борис Микулич забавлялся лучной стрельбой едва ли не год назад; детская игра - то ли дело с рогатиной на косолапого сходить. Но теперь он сам должен был стрелять - и убить, чтобы робость оставила ратников... ему и самому было страшно сейчас, потому что впервые за прошедшие дни движения татар не были дивно замедленными, словно силы, хранящие город, иссякли или ушли, наскучив баловством... но ратникам знать воеводские страхи не положено уставом. Гладкая, ровно оструганная стрела легла на кибить [срединная часть многослойного лука (др.-рус.)]. - И-эх! Не подвели ни глаз, ни рука. Он специально целился не в этот, первый, молчаливый ряд, он послал стрелу дальше, туда, где уже растягивалась вторая цепь степняков; эти держали в руках мечи и несли осадные жерди - по двое на каждую, и они пока что были слишком далеко для прицела, но потому-то он и выбрал дальнюю цель, что попасть - означало победить страх, а промах извиняла удаленность врага... Он не ошибся. Татарский ратник замер, словно споткнувшись, взмахнул руками и запрокинулся в снег. Стена взревела. Смущенно ухмыляясь, воевода наложил другую стрелу. Вот ведь вроде и стар, а коли нужно, так можем еще... - И-эх! Теперь он бил в этих, молчаливых. И не промахнулся опять. Но, не обращая внимания на впившееся в лоб жало, высокий татарин шел прямо и ровно, неуклонно приближаясь к стене вместе с такими же, как сам, многократно убитыми, вовсе уже похожими на ежей... Ох и сильно ж татарское колдовство! - Где монах? - Нет его, воевода! - кривится испачканный кровью рот Платошки. - Нигде нет! - В церкви глядел? - Заперто там! - хрипит Платон и падает на колени. Теперь лишь замечает Борис Микулич: в груди ратника торчит, чуть вздрагивая, черная нерусская стрела. Это - третий татарский ряд, конный. Медленно, придерживая приплясывающих коньков, движутся они вслед за пешими - теми, кто падает, когда убит, - и, останавливаясь, выпускают стрелы из громадных луков. А на стене уже - с десяток подбитых, не только Платон; лежат навзничь, отбросив в стороны руки, и не хрипят даже... - Ныне спешит отец Феодосий! - гремит голос воеводы. Не нужно ратникам знать донесенное Платоном, оно и лучше, что достала бедолагу стрела - не напугал бы сверх меры воев. - С нами крест Божидар и Божия Матерь! - медведем орет Борис Микулич, подбодряя своих. Но те уж и сами малость оклемались. Поп придет и рассеет чары; первый ряд - не людская забота, пусть молитвенник сражается; иное дело - те, что во втором!.. они умирают, как положено людям, их можно остановить... и ратники выцеливают именно их, но осторожно, пригибаясь тут же за низкое заборольце, чтоб не попасть невзначай на глаза конным степняцким стрелкам... А над лесом, подъедая понемногу небесную синеву, возникает клубящаяся черная туча; она разрастается на глазах - медленно, но неизбежно, и в недрах ее изредка сверкают, разрубая наплывы тьмы, кривые багряно-белые молнии; мелко вздрогнула стена, словно сама земля дернулась от боли, но такое было вовсе невозможно, и Борис Микулич даже не подумал о том, скорее уж ноги с пьяной ночи подкосились... Ну, монах, где ж ты?.. проклинал чернеца, глядя на приближающихся врагов, ведь нужен же, нужен! люди ждут! и себя тоже клял, что подпоил черноризого... храпит ныне в дальнем сарае без просыпу... ну где ж ты, монах? Посланный искать Феодосия ратник исчез; за спиною, в детинце, истошно завопили бабы, взвыли псы - так не бывало раньше, при отбитых приступах; тогда было спокойствие, уверенность была, что победим, а теперь нет уверенности - ничего нет, только страх... - Не робей, молодцы! бей поганых! отойдут! вот - уже уходят! - надрывается воевода. - Стреляй подальше, молись покруче! Не нужно напоминать: губы воинов и так шевелятся без остановок; они шепчут обрывки молитв, что запомнились, а кто и не помнит, все равно шепчет, обращаясь к Господу своими словами, немудреными, зато от сердца, - Он услышит! И услышал! Не потеряв ни единого, дошел до стены первый ряд поганых, и не помогло им здесь ведовство немытых волхвов. Остановились, уткнувшись в обледенелый вал, и заскребли пальцами, пытаясь взобраться, но куда было им, неуклюжим?! - а сверху, дымясь, потекла горячая смола, и они вспыхивали словно факелы, но не метались, вопя, а так и горели, царапая стены... они дошли, но не более того, а шедших за ними уже можно было убивать! Обжигая лицо, подул ветер. Сначала совсем слабый, он делался резче с каждым мгновением; он нес на себе пожирающую синеву тучу и помогал татарве, подхватывая гудящие стрелы... И все чаще вскрикивали раненые ратники. Конная сотня подошла уже близко, и опасно стало показаться из-за заборол; реже гудели тетивы русских луков, и не стало возможности прицелиться наверняка. А за спиною потянуло паленым; изредка проносились несомые ветром дымные хвосты и втыкались в крыши, разбрасывая по дереву хлопья оранжевого огня. Теперь этот огонь не угасал, как прежде, а вспыхивал ярко и голодно, мгновенно вгрызаясь во все, чего касался, и даже снег, плотно укрывший скаты, не мог погасить его. Подставляя друг другу плечи, приставив жерди, на стену карабкалась татарва, прикрытая медленными конными стрелками, и броситься вперед, приподняться, оттолкнуть жердь - означало немедленно встретить смерть, свистящую в воздухе; татарва потеряла многих, едва ли не сотню, но не менее ста было уже и убитых гражан, а остальные метались по стене, пригнувшись, и степные люди уже вскакивали на заборола, занося сабли... Снова дрогнула земля - сильнее, чем прежде. Нет, это десяток поганцев, подхватив бревно, оставшееся от сожженного в прошлый приступ порока [порок - стенобитная машина, таран (др.-рус.)], ударили в ворота - и некому уже было поднести новый котел со смолой... и Борис Микулич отчего-то вспомнил про княжью казну, сохранить которую клялся, но эта мыслишка проскочила и сгинула - самым главным сейчас была стена и раскосые рожи, вырастающие над заборолом. Вот - прямо напротив воеводы вскочил на стену степняк! Звонко столкнулась сабля с воеводским мечом, отскочила, а снова ударить татарину не пришлось: острие прочертило красную полосу по тулупу, и вражина рухнул назад, но на смену ему появился новый, и, убив этого и еще одного, Борис Микулич понял - все, конец! стену не удержать, и город уже пал, хотя сколько-то еще и будет сражаться... Быстро и страшно темнело, хотя даже и до полудня было неблизко. Ветер хлестал город колючей снежной крупой, взвихряя ползущую тучу, и в ее черном нутре плясали зарева, сливаясь с отблесками занявшихся пожаров. Поганые уже заполонили стену, они бились храбро, и было их больше, чем городовых; трещали под ударами ворота, вопили перепуганные женки, голосила ребятня, ржанье почуявших дым коней и захлебывающееся собачье тявканье сжимали голову ременной петлей, и оставалось одно: отдать стену и всласть нарезаться напоследок с погаными в проулках, нож на нож, в надежде лишь на Господа, коли захочет помочь... ...где ж ты, монах?! А ратники теряли силы и задор; вот уже, дико тараща глаза, прыгнул со стены в сугроб один, за ним другой... начиналось бегство, которое никак невозможно допускать... - Отходим! - кричит воевода. - В проулках встретим! И скатывается по лесенке вниз, в детинец, а вслед за ним, еще пытаясь отбиться, огрызаясь железом, отходят городовые, не боле половины от вышедших с утра. Грохот же все пуще и пуще, воротные бревна отзываются теперь не гулким отстуком, но дребезжащим треском, и конные стрелки, кинув за спину луки, обнажают мечи, выстраиваясь по трое в ряд, чтобы ворваться, как только таран проложит дорогу... а со стены внутрь, впервые с начала боя, визжа, прыгают татары, и Борис Микулич бежит по улочке, мимо изб, мимо терема своего, куда уж никогда не доведется войти, бежит к церкви, подбирая по пути одиночек, не бросивших оружия... Последний удар! Протяжно хрустнули, распадаясь, воротные створки, конница, взметнув сабли, ринулась в пробой, и вместе с нею, подминая остатки синевы, на детинец упала тьма. ...У всякого страха есть предел, перейдя который перестаешь бояться: белый цветок расцветает в сердце, и, если выдержит оно нестерпимый жар, приходит блаженство тупого безразличия, избавляющего от умения сознавать. Вот почему чериги остались в строю, когда, повинуясь ввинтившемуся в морозную синь воплю нояну-нояна, с почти не вытоптанного наста у самой кромки прибрежных льдин поднялись павшие богатуры. Один за другим вставали они, отражаясь в замерзших ледышках зрачков тех, кто еще жил, и хрустко разминались, вновь привыкая к покинутым было телам. Пробитые стрелами и рассеченные мечами, пораженные копьями и размозженные палицами, возвращались мертвецы с полпути и, не раскрывая глаз, выстраивались в редкую цепь лицами к косогору. Только сожженные смолой не сумели встать, но и они, почерневшие комки обугленной плоти, судорожно подергивались, царапали снег скрюченными пальцами, и ноги их чуть заметно вздрагивали, не смея не подчиниться приказу. Беззвучно рухнул один из мэнгу. Лица остальных разом осунулись и посерели, словно присыпанные крупной солью. Только что угрюмо-недоверчивые, монгольские витязи глядели теперь на Ульджая с рабской покорностью. Нельзя ослушаться того, кто властен над смертью! Ведь сам Потрясатель Вселенной, величайший из отживших под луной, хоть и умертвил тысячи тысяч, что само по себе достойно божества, но не смог бы заставить хоть одного из убитых восстать с последнего ложа. Они были сломлены и раздавлены; теперь из них можно было гнуть луки... и Тохта, потрясенный не менее иных, но почти не испуганный - ибо разве не был он частью Ульджая? - повинуясь безотчетному порыву, шагнул наконец вперед и с невыразимым наслаждением полоснул камчой поперек лица ближайшего мэнгу. Багровый рубец мгновенно взбух на скуле, но широколицый ардан-у-ноян не дрогнул, и глаза его были прозрачно-пусты, а Тохта оглянулся, ловя взгляд Ульджая с безмолвным вопросом: верно ли?.. и Ульджай чуть кивнул, удивившись немного: неужели кипчак научился угадывать даже те пожелания, которые только собираются родиться?.. Все происшедшее походило на горячечный бред, но сердце стучало не громче обычного; не было смысла страшиться и сомневаться: отец, Ульджай чувствовал это, стоял рядом, незримый и готовый в любой миг прийти на помощь, если придется туго... но помощь отца уже не была нужна Ульджаю, потому что без всякого приказа убитые богатуры тронулись с места и пошли вверх по косогору, к деревянной стене, на которой уже возникали, все гуще и гуще, маленькие - отсюда не страшные, скорее даже смешные - фигурки урусов; и когда мертвые двинулись, не оглядываясь на живых, те тоже зашевелились... ни слова не произнес Ульджай, но чериги сами, не мешая друг другу, разбирали жерди из погребального сруба и занимали свои места, вытягивая из ножен засидевшиеся в тепле сабли... а мэнгу распутывали ноги коней, вскакивали в седла и проверяли тетивы луков... все творилось словно само по себе... и вот уже вслед мертвым пошла к стене цепь живых, а чуть погодя стронулись и конные, накладывая на ходу тяжелые черные стрелы... Подталкивая черигов, заставляя их ускорить шаг, подул ветер, сначала - слегка, потом - все сильней и сильней, это был не просто ветер, это было дыхание победы, потому что урусы на стене - видно было не напрягаясь! - не превратились в мечущиеся сгустки силы, как при прошлых приступах, они были обычными людьми, которых легко и приятно убивать... и огненные стрелы, подхваченные ветром, неслись далеко и быстро, расплескивая там, за стенами, пламя... Крепчал ветер и гудел, швыряя в лица сидящим на стене урусам хлесткую снежную крупу, она запорошивала глаза, мешая целиться, и стрелы их проходили мимо... лишь немногие из живых черигов падали, а мертвым не страшны были стрелы, потому что никого нельзя убить дважды, и законы войны обходили их, уплативших сполна, стороной... выл ветер и ревел, и на крыльях его ползла с востока на город черная туча, нагоняя бредущие к стене цепи, но пока еще не обгоняя их... и рубил тучу на куски кривой огонь, утопая в сугробах... и снежные смерчи крутились там, где бил в землю небесный клинок. А чериги уже не брели, а бежали; упоение битвы разбудило окаменевшие сердца, и они вспомнили, что непобедимы. Все еще безмолвные, склонив гладкие жерди, мчались они к стене, готовые к схватке... и павшие богатуры, споткнувшись об заледенелый вал, горели в льющемся сверху огненном потоке, но их помощь уже не нужна была живым... а из-под самых ворот полетел размеренный стук, и Ульджай знал: никому уже не остановить наступление его сотен, потому что, когда степняк поверил в победу, его не одолеть... Проворно всползали на стены чериги, и падали, сраженные, и вопили урусы, подбодряя себя, несчастные обреченные глупцы!.. а стук дерева о дерево становился все резче, и головы урусов все реже возникали над гребнем стены, а когда возникали - монгольские стрелы сметали их; где-то там, на стене, уже был Тохта, он пошел с живыми, и Ульджай дозволил ему, ибо ясно ощущал: кипчаку не суждено умереть... и мэнгу, услышав ломкий хруст бревен, без приказа перестроились из стрелковой цепи в штурмовую змею - вовремя!.. ворота рухнули, и молчаливые всадники устремились к широко распахнутому тараном пролому... - Урр-рра! Сметая вставших на пути урусов, ворвалась конница в воротный свод, а со стен прыгали в город чериги, возбужденные боем, звереющие от запаха крови и вида отступающих бородачей... - Урр-рра! И тогда содрогнулась земля. Туча, несомая ветром, заволокла город мглой, закрутив и уничтожив ясную синеву, и пришел мрак, но расцвеченный сплетениями огней: небесного - хлещущего снега яростными зигзагами молний, и земного, расцветающего на крышах полыхающих домов; бело-багряные зарева изодрали темень в клочья, а земля ходила ходуном, словно кто-то огромный ворочался далеко под ногами, медленно и неохотно пробуждаясь; рваными хлопьями оседали обрывки тучи, и Ульджай различил - или привиделось в исступлении боя?! - там, высоко, в пересечении сизо-смоляных наплывов, сходятся в безмолвной сече призрачные всадники, разбиваясь один о другого и исчезая в завихрениях снежных смерчей... кони под всадниками бесились, и мэнгу спрыгивали на снег, еще в прыжке отбрасывая саадаки... прошло время стрел, начиналась уличная резня, где бесполезен надежный степной лук... и еще сильней громыхнуло под ногами, но никто не заметил этого; бородатые простоволосые урусы и чериги с налитыми кровью глазами катались по грязной жиже, недавно еще бывшей снегом, убивая друг друга руками, потому что у многих уже сломались клинки... в ярко-красном отблеске промелькнуло перед Ульджаем оскаленное лицо Тохты, кипчак промчался мимо, не заметив ноян-у-нояна, с виска у него свисал клок содранной кожи... но Тохта не чувствовал боли! Этот день решал для него все; он уже доказал расторопность, и верность, и умение подчиняться - теперь надлежало подать пример храбрости и тем до конца дней привязать к себе сотню; вот почему он пошел в бой, встав в цепь пеших живых, и он не щадил себя ни под стенами, когда рядом свистели урусские стрелы, ни потом, карабкаясь по гнущейся жерди вверх; бородатое лицо возникло над ним, и тяжелый меч просвистел над головой, сбив малахай, а следующий удар поразил того, кто полз за джаун-у-нояном; кошкой извернувшись, кипчак чудом ушел от лезвия, подставил под него саблю, ударом снизу вверх, знакомым не каждому, вспорол тулуп уруса, выпустив кишки из нутра, мимоходом срезал башку безбородому юнцу, кинувшемуся сдуру наперерез, - и, оттолкнувшись от скользких окровавленных досок настила, прыгнул в город... и теперь он бежал по проулкам, ведя за собой огрызки своей сотни, не больше семи черигов, но больше и не нужно было: пусть не все семь уцелеют в этой резне, но кто-то останется, наверняка не менее троих, а этого вполне достаточно, чтоб засвидетельствовать перед сотней, как доблестен ее ноян... и чериги бежали за Тохтой, восхищаясь отвагой своего нояна; схватка, еще одна! бородатая голова летит вверх, отхваченная щегольским ударом кривой сабли, и еще один урус глотает снег, ухватившись за вспоротый живот... смерчи снега туго закручиваются вдоль проулков, вспыхивая в отсветах и угасая, изредка навстречу черигам бегут свои, степные, так же, как и они, залитые кровью... в городах, взявших столько труда и жизней, не берут пленных - такие города умирают навсегда, до последнего скулящего, будь то человек или зверь; только коней позволяет щадить Яса, но кони гибнут в пылающих стойлах, вопя почти человеческими голосами, и коней до боли жалеют чериги, а потому с удвоенной яростью секут урусское мясо, из-за которого так мучительно гибнут благородные длинногривые скакуны... - Урр-рра! - перекатывается в отблесках пожара. ...и урусы, выныривая из снежной кисеи, подсекают зазевавшихся степняков; им куда лучше известно сплетенье проулков, хоть и невеликое, а запутанное... прыжок, вскрик - кончено!.. и дальше, дальше, перепрыгивая через скорченные тела!.. и Борис Микулич, хрипло дыша, утирает взмокший лоб рукавом, мимолетно вспоминая мягкость домашнего рушника. Воевода не ранен, хотя вымазан с ног до головы, это чужая кровь, татарская, это тех поганцев юшка, что пытались взять воеводскую жизнь... куда им, сосункам!.. и единого удара удержать не могут! Хриплое дыхание рвется из груди. Трудно, ох трудно так-то пахать на старости лет, а что поделать? надо, пускай и в одиночку. Он остался один, совсем один, старый городовой воевода, те, кто был рядом, сгинули куда-то - кто пал в схватке, кто, отстав, затерялся в пуржащих круговертях... и пускай один! так даже лучше выйдет, никого не надо оборонять, как давешнего паренька, который дрался с татарином, ничего толком не умея, и погиб бы, не явись из вьюги Борис Микулич, а после все ж таки погиб, заслонив воеводу от брошенного ножа... один так один, лишь бы весело было, скалится воевода, стараясь набрать сил и не думать о том, что творится кругом; не выходит не думать, не бывало никогда такого, даже в степи половецкой, когда чурки вежи [вежа - степное стойбище (др.-рус.)] свои защищали; нелюдское нечто в резне, затопившей проулки, и тьма нелюдская, бесовская... и опять вон татарва бежит навстречу! - ну и нечего думать, ишь, разленился, старый черт! Громадным вепрем кидается воевода вперед, и меч, прорубая снежную кисею, пополам разрезает ближнего поганца... рука второго отлетает прочь, и степняк бежит искать ее, истошно вопя, а прямое лезвие взметается опять, но третий татарин ловко уходит от смерти, присев и отпрыгнув... ан - врешь! не выйдет! воевода посылает дедовский клинок в круговой разгон, и Тохта, шипя сквозь плотно стиснутые зубы, от бедра до груди просекает толстый тулуп, наслаждаясь вспышкой мучительной боли в глазах сивобородого уруса... получай, свинья! тебе не жить, ты ответишь за моих черигов!.. и Борис Микулич, глядя в оскаленную татарскую харю, вдруг понимает, что не ранен, а убит, что эти мгновения муки - последние в жизни... впервые его одолели хитрым ударом... и не удар вовсе виной, просто стар стал я, просто тяжко уже, невмоготу, и земля дрожит... а татарин скалится, довольный; так нет же! и, кинувшись вперед, воевода перехватывает запястье, не позволив добить себя. Меча уже нет, утонул в снежной наверти, да и не поднять, даже если б был, и плевать! всем тяжелым телом падает Борис Микулич на поганого, подминая кряжистого степняка под себя... пальцы сами находят горло, впиваются и давят мертвой хваткой, а перед глазами вспыхивает белый цветок; больно! больно! боль... - и ничего уже не видит Борис Микулич, а придушенный Тохта, давясь кровавой пеной, все пыряет и пыряет ножом обмякшее тело, пробивая дырки в тулупе и не веря еще, что остался жив; чериги, разбежавшиеся по сторонам, помогают встать, взгляды их полны восторга, и кипчак сознает, что не стоит проклинать уруса, напротив, его следовало бы похвалить за то, что сумел наконец до дна напоить черигов верой в джаун-у-нояна... и, прихрамывая на ушибленную ногу, Тохта снова ныряет в пургу, ведя за собой черигов, спешит снова сражаться, чтобы Ульджай после битвы оценил своего кипчака! ...а вокруг полыхало и звенело, и сквозь воронки снега и ветра, мимо пылающих изб, через груды тел шел Ульджай, повинуясь властной руке отца. Крепко сжимая ладонь, вел его никому не видимый Саин-бахши, и те, кто убивал и умирал, не смотрели на ноян-у-нояна; ни о чем не думалось Ульджаю, ему было спокойно и хорошо, и отцовская рука, спасшая трижды за день, была надежнее всего на свете, даже коня и лука, без которых нет степняка... И по вспаханным саблями проулкам вышел Ульджай к странному месту, куда не докатилась резня. Одиноко и нетронуто высился перед ним храм урусов, и было вокруг него пусто и чисто, словно и ветер, и пламя обошли стороной жилище бородатого бога; тряслась под ногами земля, а оно стояло прямо и нерушимо, и крест наверху не ходил ходуном, как крыши иных домов. И удивился Ульджай: взметается над урусским храмом снежный ураган и кидается в бешенстве, но расшибается вдребезги и оседает на землю мягким нетающим черным пеплом. - Урр-рра! - глухо долетает из вихря визг Тохты. Отец отпускает ладонь, слегка подталкивает в спину: иди! - и уходит прочь, оставляя Ульджая одного перед гранью пепельного ковра. Совсем один остается ноян-у-ноян, и на миг в сердце впиваются сосущая тоска, и горечь, и боль, но тут же исчезают; нельзя позволять слабости одержать верх! ...верни справедливости силу, - велел отец; нет, он не бросил меня, он рядом, он смотрит и верит; я не обману, родной мой, я выполню все, что угодно тебе... И Ульджай всего лишь мгновение или два помедлил у края нетающей мглы, а потом вздохнул полной грудью и понял: пора! Не колеблясь шагнул на мягкий пепел и сквозь подошвы сапог ощутил, как он горяч. Кто-то незримый звал, манил за собой, и он шел, уже не слыша, как вокруг умирает город. Вот она, впереди - дверь. Совсем уже близко. Пляшут вокруг блики, но почти не достигают ее; лишь совсем немного света доползает до темных досок, и никак не различить, за что взяться. Шаг. Еще шаг. Сама собой распахнулась укрытая тенью дверь... И полыхнуло в глаза Ульджаю черным огнем. СЛОВО О СКРЕЩЕНИИ ПУТЕЙ И КОНЕЧНОЙ СУТИ ...И когда мука заживо разрываемого града перехлестнула наконец край, сама земля содрогнулась, не стерпев многоголосого смертного крика. Обезумев от боли, вздыбилась она и зашлась в судороге, корежа пылающие избы, погребая под грудами крошащихся бревен озверевших людей, не разбираясь в великом гневе своем, кто виновен, кто нет. Заплескались в небе истрепанные лохмотья огня, упали на притихшую в страхе чащобу, и занялись леса. Оглушительно треща, лопались от лютого жара мерзлые вековые стволы, мчалось без пути разбуженное дымом зверье, и, оскорбленная ударами молний, пробившими тяжелые пласты льда, пробудилась от зимнего сна Козька-река, фыркнула возмущенно, качнулась, ломая наледь, и пошла вверх по косогору, набухая неостановимым валом... Но уже никогда не узнал о том Феодосий. Совсем один стоял он посреди неоглядной пустыни, и, когда слеза промыла на время ослепшие очи, лежала вокруг лишь сплошная каменистая твердь, исчерченная паутиной трещин, и легчайший мелкий песок шуршал под ногами. Ни звука, ни шороха. Лишь рассвет, понемногу занимающийся за горизонтом, чуть подкрашивал неприветливый край в ласковые цвета; голубые и розовые прозрачные тени плясали у самых ног - а ну-ка, поймай! - и воздух звенел, будто после грозы; и было все явным чудом, но в сердце не было страха, ибо знал неведомо откуда: скоро станет понятно... Повертел головой: куда идти? Пусто повсюду; лишь в той стороне, откуда рассвет, угадалось нечто: то ли холмики, то ли темные бугорки... и еще, почудилось, курится над ними легкий, почти незаметный в перескоках теней дымок... Туда и держать решил; некуда больше было; решил - и побрел навстречу рассвету. Поначалу медленно, уберегая ноги от мелких злых камешков, норовящих укусить изнеженную сандалиями кожу, но вскоре и побыстрей: ступни все равно тотчас изрезались в кровь, а на боль телесную умел не обращать внимания, полжизни проведя в волосяной клетке. А боль, поняв это, помучила, да и отстала, как уставшая попусту брехать дворовая шавка. Спустя сотню-другую шагов сделались дальние бугорки побольше, и еще подросли, и вовсе не холмиками песчаными были они, а лодками, неведомо кем и отчего брошенными среди пустыни. А кругом на жердях провисали обветшалые сети, красуясь прорехами, и костер почти угасал. Человек же, сидящий у костерка низко опустив голову, ворошил палочкой притухшие уголья, добывая из серой золы крохотные синеватые лепестки. Грязная, некогда синяя накидка грубой шерсти прикрывала плечи и спину, а из-под ветхой рубахи с обтрепанным разрезом выглядывала мускулистая, почти безволосая грудь. И не стал он приветствовать подошедшего. - Идешь? - только и спросил, не подняв лица. - Ну, присядь к костру моему, погрейся. Хватит тебе тепла, хоть и угасает... Помолчал; потыкал палочкой в самую середку золы. - А я вот, понимаешь, не дошел... И когда поднял наконец сидящий у костра глаза, обомлел Феодосий, ибо знал этот непередаваемый взгляд. Только там, на суровых греческих образах, был он исполнен могучей силы и власти, и не было в нем такого всепонимания и готовности прощать; если же и угадывались, то не так явно, словно страшились писатели икон передать кистью то, что угадало сердце. Когда же откинул сидящий у костра ладонью свисающие до плеч сальные волосы, мелькнуло мгновенно перед глазами: на самом запястье крепкой короткопалой руки, под ладонью, жуткий рубец от гвоздя, похожий на звезду и не заживший еще до конца... - Не тобою ли зван? - прошептал в смятении Феодосий, и в сказанном прозвучало иное, невысказанное: для чего избран? А тот, у костра, на невысказанное и ответил, ибо слышал сердцем. - Сам не ведаю, - прозвучало почти неслышно. - Избранным полагал и себя, и что ж? Давно иду; сети сгнили совсем, и лодки рассохлись, и рыбари мои разбрелись кто куда. И нет больше сил не сомневаться... Выскочил с неба рассветный блик, окружил свалявшиеся волосы золотистым нимбом и тотчас угас, стертый начисто медленным взмахом покалеченной мозолистой ладони. И не смел Феодосий вникнуть в смысл негромких слов, ибо понять и принять означало бы сжечь в бесцветном огне все, во что верил. Сидящий же у костра словно и это прочел и улыбнулся коротко, на миг вернув лучик света. - Вера... да, она сильнее сомнений, но что в ней, коли невмочь дальше идти?.. Совсем слаб был тот, кто у костра, но, не боясь быть слабым, даже смирившийся, был силен. - Но разве сам ты не сила, Спаситель? - вылетело с уст. - Не возлагай на меня сверх меры, - услышал ответ, - ибо и так сломлен. Какой я спаситель, если никого не сберег? Путник я, просто путник, уставший в дороге. А ты, вижу, крепок еще; тебе и идти... Скрюченными пальцами неловко стянул грубошерстную накидку, помял, погладил, оглядел сожалеюще и кинул поверх костра, едва не уронив в уголья. - Накинь вот, прикройся... Зябко ежась, собрал на груди рваную рубаху. - Ну, ступай! А ежели дойдешь, узнай: отчего Он оставил меня? И умолк. Сгорбился вновь; спутанные космы рассыпались по щекам, смешались с узкой клочковатой бородкой, и неясное бормотание послышалось Феодосию, но это уже не с ним говорил отдавший накидку. И пошел монах лицом к рассвету, обернув дареную тканину вокруг чресел, не зная пока еще - куда и зачем, чуть скривляя ступни, зашагал по острым камням, по шершавому песку, а тот, у костра, так и остался сидеть, низко опустив голову, погруженный в тягостное раздумье... Расцветал восток заревым туманом, и в мириадах влажных капель все быстрее скакали тени, торопясь доплясать до восхода; затекал искристый туман в глубь трещин и курился над ними, сверкая; по-прежнему тихо было кругом, а холодная твердь понемножку становилась теплее, откликаясь дыханию невидимого еще солнца... А в далекой дали, в переливах розоватой хмари, появилось вдруг смутное пятнышко, и ускорил Феодосий шаг; вот оно совсем еще неразличимо, а вот приближается, обретает четкость, и словно кричит кто-то там, впереди. Когда же достиг цели и обрела она очертанья, рассмотрел: лежит на земле невиданной красоты конь, тонконогий, с нежно изогнутой шеей, с шерстью теплой рыжевато-золотой масти; не боярский конь, даже не княжеский! самому кесарю царегородскому такой под стать. Птица-конь! Лежит на боку, некрасиво растопырив изящные ноги, мутный глаз выкатился из глазницы, страшно сверкая кровавым яблоком, на бархатных губах - клочья пены, и сами они изорваны в бахрому удилами. Вскидывает голову конь-птица и кричит жалобно. А над конем - человек. Широкие, шире татарских шалвар портки на нем, полосатый халат перетянут кушаком, сабля-полумесяц в простых кожаных ножнах у левого бока и зеленая повязка на седобородой крючконосой голове. Тянет человек повод, разрывая вконец измученные губы, заставляет загнанного подняться, пинает в гневе несчастное диво и хлещет вздымающиеся бока короткой витой плетью. - Встань! Встань! Почуяв чужого, придержал удар, выпрямился, воткнул в Феодосия исступленно-яростный взор. - Идешь? - выдохнул как плюнул. - А я вот коня загнал... Осекся. Двинул кадыком, сглатывая тугой комок. - Хороший был конь. Да не донес... Пнул с размаху ногой прямо в белое брюхо. - Х-хэк! Всхрапнул конь-птица, дернул ногами, расплескав по тверди волну шелковой гривы; жуткий, в багровых прожилках глаз медленно закатился под веко. Был этот человек, бьющий слабого, чем-то невероятно чужд, но в чем-то и понятен. И не сдержался Феодосий, ощутив великую жалость. - Не мучь... - попросил. - Пойдем так. Вместе. - Без коня?! Непомерное удивление скривило рот того, что с плетью; растерянным бешенством полыхнуло меж ресниц. Нахмурился. Вновь хэкнул. Качнулся край зеленой повязки, выпущенный на плечо из-под смятых складок. И взметнулась в воздухе плеть, злобно хлестнув истерзанный конский бок. Не о чем было говорить. Никаких сомнений не знал этот человек, и если положил себе не идти пешком, то ничто уж не могло помочь загнанному чуду. Слишком силен был опоясанный саблей и безгранично уверен в своем праве бить. Но в неутихающем, сокрушающем все безумии веры своей был он все же много бессильнее того, кто сидел у костра... Что может знать не умеющий усомниться? - Ступай! - усмехается в ответ мысли Феодосьевой человек, не знающий сострадания. - И ежели дойдешь, узнай: есть ли кто, кроме Него, и разве я не пророк Его? И пошел прочь, не оглядываясь, монах, а сзади неслось, пока не угасло вдали, обезумевшее: "Встань! Встань!" - и яростный визг плети... А пунцовый полукруг солнца не спеша вырастал впереди и еще не палил, но грел сильно и ровно, разгоняя предутреннюю дымку; марево влажного тумана понемногу сменялось зыбкой дрожью мельчайшей пыли, взбаламученной таянием росы, и время изменило свой смысл, и мгновения растянулись - сколько ни шагай, а все рассвет окрест и рассвет, и было так, пока не возник в трепетном дрожании испарений совсем близко от Феодосия еще один путник. Появившись внезапно, шел он размеренным шагом, не спеша и не медля, шел туда, куда и монах, и радость обожгла Феодосия, ибо нашелся наконец не стоящий на месте. Еще не видно было лица, только отбрасывал блики начисто выбритый затылок, и смешно топорщились круглые оттопыренные уши, и маленькие ноги в простых сандалиях нет-нет да и показывались из-под просторной, ниспадающей до пят шафранной хламиды... и нечто такое веяло от небольшой коренастой фигурки, что ускорил шаги Феодосий и почти побежал, торопясь нагнать и пойти рядом. - Постой! Не услышал. Идет как шел, словно даже и не быстро, а никак не настигнуть. - Погоди! Нет, не слышит. - Погодииии! - Догнал все же; пошел рядом вприпрыжку, стараясь не отстать. - Здорово, попутчик! Нет ответа. Идет себе и идет, углубившись в раздумья. Заскочил Феодосий вперед, заступив путь, но, так и не видя, словно сквозь него шагнул круглолицый длиннобровый прохожий; неземной добротою лучилось ясное лицо, схожее с солнечным блином цветом и выражением, на устах бродила тихая отрешенная улыбка, а распахнутые настежь глаза глядели вдаль и одновременно как бы внутрь и не видели ничего. Долго кричал монах, надрывая глотку, а попутчик шел, напевая однообразно, углубленный в себя, вроде и рядом, а одновременно и удаляясь, пока совсем не растаял в прозрачном трепете пляшущей пыли; лишь совсем уходя, услышал, кажется, что-то и приподнял руку, начертав в искрящемся мареве непонятный благословляющий знак. И ушел, не сказав ничего, да и что спрашивать у того, кто идет собственным путем, не нуждаясь в попутчике?.. И долго после той встречи не было никого, целое мгновение, а быть может, всего только вечность. Лишь когда солнце поднялось ввысь и утомленное тело запросило отдыха, разлеглась впереди, словно подслушав просьбу, груда камней, отбросивших густую прохладную тень. И присел Феодосий, вытянув натруженные ноги. Оглядел царапины на ступнях. А когда поднял голову, встретился со внимательным взглядом темных пламенных глаз. Подмяв под себя громадную глыбу, восседал против него огромного роста старик; некогда он был богатырем, но дряхлость взяла свое, и, окутанный волнами длинных, почти до пояса, изжелта-седых волос, походил он на ветхое, хоть и поражающее высотою дерево. - Пришел? - пророкотало среди камней хрипло и звучно. - Пришел, - кивнул Феодосий, ничего уже не ожидая. - Пришел. А знаешь ли, отче, для чего зван? И усмехнулся. Откуда же знать и этому? - Как не знать, - всколыхнулись кудрявые струи усов. - Никто не идет сюда иначе как за истиной. Да не всем дано добрести... Словно светом озарило разум. Истина! Что она есть? и что есть грех? и грехом или истиной была Велюшка?.. а измена любви к ведьмачке - истина или грех?.. нет для истины "или", и в чем Истина? - А ведаешь ли, отче? - Нет. Но начало ее - Закон. ...и, уставший молчать, говорил старик: простота изначальна и справедлива, ибо основана на силе, подчиняющей слабость; но это не истина, это правота стихии и зверя, ибо несомненна. И лишь сомневаясь, человек становится не зверем, однако же и сомнения, превысив меру, возвращают его в стаю; нельзя постичь, не зная сомнений; нельзя достигнуть, сомневаясь всегда. Вот и положен в основу соединения простоты с силой, а силы с сомнением Закон... Пусть не все понимал Феодосий, но чувствовал, внимая, мудрость скупых стариковских слов. - Но каков же Закон, отче? - только и спросил после. Покивал старик, повздыхал. Нашарил меж камней нишу и, наморщив лоб, добыл каменный свиток, развернутый наполовину. - Вот что было дано мне Им. Многое прочел я, но главного - не сумел; полузнание же страшнее тьмы. Как объясню другим, зная не до конца? - Отчего же так, отче? - А не смог, - спокойно и скорбно признался старик. - Слишком долго блуждал я в пустыне, ведя народ свой, чтобы хватило меня еще и постичь истину... Сузившись в угольные точки, остро и молодо взблеснули под кустами бровей зрачки. - А ты, пожалуй, дойдешь. Отсюда уж близко... Исхудалая кожа висит на широких мосластых костях - рука приподнялась, протягивая каменную скрижаль. - Возьми. И пусть Он развернет до конца. Ступай! ...Правду сказал старец. Совсем недалеко от широкой скальной тени завершался путь. Кончался рассвет и начинался закат, а на грани их простиралась первая ступень лестницы, ведущей к Подножью. Ничто не тяготило больше; гранитный свиток удобно умостился в руке. Оставалось лишь сделать шаг. Но не видел уже Феодосий, что с другого края пустоты, из заката в рассвет, идет некто, спеша поскорее достичь ступеней. И был это первый, кто за весь нескончаемый восход шел Феодосию навстречу. ...А когда рухнул на изглоданный беззубыми челюстями земли город тяжелый вал взбешенной воды, оборвалась резня, сменившись суетой безнадежных попыток спастись. Кони, вытянув шеи, плыли в никуда, несомые волной, люди цеплялись за их хвосты и отрывались, не удержав, хватали в последней дикой надежде верткие обломки бревен, исчезали в гулких водоворотах, опять выныривали и вновь исчезали в бурунах, уже насовсем; прибывала и прибывала вода, словно все океаны четырех сторон света посылали подмогу Козьке-реке. Заметался над воронками ледяного крошева обеспамятевший ветер, вознося ввысь тугие смерчи, мешая с водой снежную пыль, и, вонзившись в вихри, угасали мечи белого огня, а внизу не оставалось уже ничего, кроме безумия ревущих валов и рыданий изгибающейся в корчах земли... Но уже никогда не узнал об этом Ульджай. Растерянно озираясь, стоял он посреди бескрайней пустыни, и, когда запах битвы исчез из дрожащих ноздрей, лежала кругом лишь однообразная сухая земля, исчерченная паутиной трещин, и мельчайший легкий песок шелестел под подошвами. Ни шороха, ни звука. Лишь закат, медленно возникающий за горизонтом, чуть подкрашивал неведомую твердь суровыми красками; темно-синие и багровые липкие тени ползли к ногам - бойся, чужак! - и воздух постанывал, словно накануне грозы; и было все невиданным дивом, но не было ни растерянности, ни страха, ибо помнил: послан отцом... Не сразу понял, куда идти. Чисто вокруг; лишь в той стороне, где закат, почудилось нечто: то ли воздух дрожит, то ли и вправду светлый огонь... и тотчас сообразил: да, огонь!.. потому что курился там, вдалеке, темный, сливающийся с тенями дым... Туда и двинулся, прямо навстречу закату. Сначала потихоньку, стараясь не угодить в трещину, не прорвать чорок маленькими ехидными камешками, впивающимися сквозь хорошо выделанную кожу подошв, а потом - все быстрей и быстрей. Пустыня, хоть и чужая, была не в новинку, а к тому, чего не видал ранее, привык, не размышляя, как бывает обычно в походе. Камни же, сообразив, перестали лезть под ноги, как осы, которым надоело попусту жалить. Спустя полтысячи шагов ясно стал виден огонь; не было это пастушьим костром, не походило на воинское огнище, ничем не напоминало и обрывок степного пожара. На голой земле, ничем не кормимые, извивались языки пламени, неразличимо быстро изменяя цвета: синий, и белый, и алый, и желтый, снова синий, снова белый... и так было всегда, от начала времен. Сочась сквозь морщины земной коры, истекало из самых дальних глубин пламя, которое никто не зажег и некому погасить. Опаляя нежную предсумеречную дымку, возносилось оно ввысь, и молчаливые тени пластались вокруг голодными псами, не смеющими подползти к очагу... А огненные ленты развевались, похожие на победные бунчуки, и, отрываясь от них, тотчас исчезали лоскутки искр, улетали в иные миры, чтобы стать господами и владыками, пожирать города и принимать жертвы, взметаться пожарами и полыхать заревами... и любой слышавший песни степей не мог не понять, перед кем стоит. - Отец великий Огонь! - не колеблясь шагнул к грани дозволенного Ульджай. - Зван я и пришел. Наставь: для чего иду? Бледный внимательный лик выглянул из пламенной завязи. Коснулось щек быстрое теплое дуновение, словно чуткие пальцы слепца пробежали, удостоверяясь: тот ли пришел, кого ждут? И, убедившись, ответил Огонь: - Вглядись в себя, кровь не солжет. Дойди и попроси Его вернуть силу не знающим сомнений, ибо сомнения есть слабость! Невероятной мощью дышало пламя, и нельзя было понять: для чего заступник пожирающему все? - Тебе ли просить, отец огней? - сорвалось с уст. - Все преодолимо силой моей, - рождается в трепете искр ответ, - кроме лживой воды сомнений. Правда проста: мощь бережет слабость, взимая с нее за защиту, и не берет лихвы, ибо сильна. Но для всякой силы - основа в вере, и силою веры живет справедливость простоты... Темные проблески в прозрачном жару... мудрость Огня... - Я хранил и берег, я судил и карал, и гасили меня, научившись гасить, и не гневался я на людей, что смогли одолеть; простота справедлива: сила подчиняется большей силе. А Чужие, смутив людей, усложнив простоту, приучили верить в бессилье сомнений. И ослабла моя мощь, когда впервые, кичась слабостью своей, человек накормил меня человеком... Развернулся огонь в яркое полотно, и в сиянии его увидел Ульджай то, что было и будет: горевших людей, и горящих людей, и нерожденных, кому еще суждено сгореть. Высокие срубы громоздились меж каменных юрт, и к столбам восходили фигуры в шутовских колпаках, и шаманы, похожие на урусских попов, сияя бритыми затылками, провожали идущих гореть взмахами длинных крестов... и в шаманских глазах, напутствуя, сияли искренняя жалость и вера в силу слабости своей, а еще тупое упорство победившего сомнения, уже не сомневающегося ни в чем... Впилось в память - и сгорело. - Иди. И, встав перед Ним, скажи: из множества слабостей не вырастет сила... И укрылся печальный лик отца огней в сплетении многоцветных кудрей. Ульджай же пошел к закату, ощущая спиной тепло, спотыкаясь о ветви кустов, таящиеся в тенях... Доцветал на западе предзаходный туман, и в каплях вызревающей росы мутно отражались тени, затекая под камни; по-прежнему тихо было окрест, а твердь понемножку остывала, утратив поддержку исчерпавшего дневную мощь солнца... А далеко впереди, в перекатах багровеющей хмари, появилось вдруг смутное пятнышко, и ускорил Ульджай шаги; вот оно еще вовсе не подвластно взгляду, а вот становится ближе, обретает очертания, и ясно слышен из близкого уже бывшего далека шелестящий шорох, похожий на шепот негромких множеств. Вот что увидел Ульджай: явившись ниоткуда, встало на пути дерево, верхушку которого не разглядеть. Чуть выше человеческого роста раскинулись вширь нижние ветви, у ствола - шириной в конское брюхо, и терялись их окончанья в неизвестности. Во всю ширь неба раскудрявилась крона дерева, которое никто не сажал и некому срубить, и в царственной листве, шелестящей в туменах ветров, приглушенно переливались щебет птиц, и рычанье зверья, и шипенье тех, кто покрыт чешуей, и волшебные песнопенья дышащих под водой. Было это дерево подавляюще величаво, но, узрев его, не поразился Ульджай, ибо кто же из рожденных в степи не знает извечного дерева Галбурвас? - Даритель и породитель! - смело шагнул в прохладную сень путник. - Пришел, ибо призван. Укажи: как достичь? Стихло многоголосье жизни, нарушенное хриплым звуком человечьего голоса. Пролетело по векам легкое касание, словно конь мягкими губами попробовал на вкус нерожденную слезу: тот ли ты, кого ожидали? И, получив подтвержденье, ответило дерево Галбурвас: - Вслушайся в себя; сердце не обманет. А дойдя, попроси Его вернуть жизни несомненность! Тихий шепот, неслышный почти... и нельзя осознать: перед чем же бессильно одолевающее все? - Тебе ль просить помощи, всемогущее? - не удержал вопроса. - Две половины целого есть жизнь и смерть, - воплощается в журчании листьев ответ, - и суть смерти в несомненности возрождения жизни; если же страх смерти превозможет стремление жить, то сомненье заставит отрицать смерть... и приходит неверие в жизнь... Мерцающий шепот ветвей... бесконечность Жизни... - Слепить и скатать, породить и проводить, никому не отдав сверх меры, - вот суть, а другой нет, и за порогом вновь жизнь, но уже не твоя... а Чужие, смутив простоту веры, увлекли людей в ложь отрицания смерти. И надломилась сила моя, когда к живому телу моему прибили живого во имя сомнений в простоте... Всхлипнуло дерево. Тяжелая капля пала и разбилась у ног в прозрачное зеркальце. И увидел там Ульджай: люди, глупо смеясь, бросаются под изукрашенные колеса, умирают, чтобы жить дальше, и рыдают в бессилии дети-ветви извечного древа, обструганные, обтесанные, превращенные в плахи и колья, и в столбы с перекладиной, и в кресты, кресты, кресты - во имя сомнений, отрицающих смерть... Высоко-высоко над твердью тяжко вздохнуло дерево Галбурвас: - Иди. И, встав перед Ним, скажи: никогда слабость сомнений не утвердит жизни! Высохла, не оставив следа, зеркальная слеза. А Ульджай пошел дальше, и угасающий шепот слышался за спиной, пока не стерся совсем в надрывной тиши... А темно-желтый диск клонился к горизонту, понемногу наливаясь пурпуром, и уже давно не палил, но грел слабее и тише, с трудом проникая сквозь густеющую предночную пелену; прибитая росой, оседала пыль, и копошились в грязи хлопья ползучего тумана. Мгновения сделались огромными, и шаги увязали в них - и было так, пока не различил Ульджай впереди невнятный темный бугорок, медленно продвигающийся к солнцу. Человек это был! Не огонь и не дерево, но человек! - и почти побежал юноша, торопясь нагнать и избавиться от одиночества. Но не успел еще нагнать, как покачнулся идущий впереди, треснул высокий посох-опора, и ничком рухнул он в прибитую росой пыль. И пока не приподнял нетяжелое тело подоспевший Ульджай, так и не сумел подняться путник, как ни старался. Ибо был ветх и немощен, а искривленные ноги с уродливо выпирающими буграми коленей не способны были помочь сгорбленному костистому телу... И ужаснулся Ульджай, ощутив брезгливую жалость. Липкие сивые колтуны, перехваченные обручем, свисали с висков несчастного; черные обломанные ногти, вросшие в кожу, венчали заскорузлые, в неотмываемой грязи, пальцы, и дыхание беззубого рта обдавало зловонием... Что есть страшней одинокой старости? Но нечистое рубище, кое-где наскоро заплатанное незаботливой рукой, сияло некогда серебряным шитьем на пурпуре; важно ли, что от времени и грязи краски поблекли? Но погнутый обруч на остатках волос отливал исцарапанным золотом, и подобной работы не доводилось видеть Ульджаю даже в городах хитроумных мастеров чжурчжэ! Но надломленный посох, валяющийся поодаль, светился умирающим отсветом, и останки его, странно и криво изогнутые, не просто походили на молнии, но были ими... А лицо, суровое и резкое, хоть почти уничтоженное старостью и недугами, оставалось все же ликом побежденного властелина, потерявшего все, но не научившегося просить. И когда приоткрыл глаза тяжко дышащий старец, вздрогнул Ульджай, ибо в темных колодцах далекими, уходящими бликами отблескивали мощь отца огней и мудрость дерева Галбурвас... но никто вышедший из степей не сумел бы понять, с кем свела его дорога... - Кто ты, сэчен? - почему-то негромко спросил Ульджай, и внезапная робость заставила не отказать нищему бродяге в почетнейшем обращении. Слабо шевельнулись бескровные губы в попытке ответить, но лишь хриплый стон вырвался из порванной кашлем глотки. И, даже не разобрав слов, почувствовал Ульджай весь ужас тоски, и полынный привкус обиды, и тяжесть груза неисчислимых потерь. - Где... дети... мои?.. - услышалось все же. И сквозь липкую мглу рванулись было на зов - защитить! поддержать! - зыбкие призраки... златокудрый юноша, изготовивший серебряный лук, и мускулистый гигант, окутанный гривастой львиной шкурой, и дева, вскинувшая над высоким шлемом тяжкий щит, украшенный жуткой головой демона... но исчезли, бессильные, не сумев разорвать оковы теней, потому что и сами давно уже стали всего лишь обрывками тени... А старик и не видел того, на счастье свое; отвалился вниз подбородок, и глаза вмиг потускнели, застывая, и хилое тело обмякло, став тяжелым и неживым, разве что хрип пока что урчал глубоко в груди. Стало бессмысленным сочувствие и ненужной помощь... и трижды еще озирался Ульджай, пытаясь различить там, за спиною, в густеющей тьме, чуть подсвеченной умиранием посоха-молнии, крохотный бугорок отстрадавшейся плоти, бессильно опавшей на жесткую твердь. И долго потом не было ничего, целую вечность, а возможно, одно лишь мгновение. Тьма смыкалась за путником, а впереди никак не угасал закат, оплетая чернеющую синеву перекатами пунцово-багряно-розоватых волн. Лишь когда солнце наполовину исчезло, а тени стали громадными и уже не ползли, а шли во весь рост, уверенные в своей силе, вынырнула из ничего, заступив путь, каменная глыба, сложившая грубо обтесанные руки на выпирающем животе. Пробежал по Ульджаю холодный ощупывающий взгляд, словно комок мокрой слизи мазнул, и чуть потеплел, удовлетворенный. И не было страха: много в Великой Степи таких истуканов, и каждый при жизни был человеком, не больше, камнем же стал, утвердив на века в памяти племен доблесть свою. Привычным, как юрта, был камень, и не угрожал ничем. А просто спросил: - Все ли ты понял на пути к Нему? И ответил Ульджай без лукавства: - Нет! Кто постигнет гуденье Огня?.. кто разберется в шелесте дерева Галбурвас?.. слишком древней была их правота, чтобы смог понять ее человек; да, они говорили с ним и наставляли, напутствуя, но теперь стало ясно! - обращались не к нему, Ульджаю, но к иному, далекому, предстать пред которым не смели, ибо, не имея сомнений, не сомневались и в превосходстве Его, а презирая слабость, не желали быть слабыми перед Ним. Лишь устами их был призванный идти, а должны ли уста сознавать суть того, что произносят?.. - Да, всего лишь уста! - без усмешки подтверждает из мглы неподвижный каменный лик. - Но уста справедливости, которая - сила. Возьми! Тяжело легла в ладонь рукоять меча. Лишь наполовину был обнажен темный клинок, навеки увязший в каменных ножнах, и не имел силы выйти на волю и утвердить правоту простоты. - Слабость сомнений ничтожна, но спутанная их сетью мощь не способна побеждать. Приди к Нему; пусть Он обнажит... Кормились угасающим закатом смолистые тени, и ползла по груди идола уже не вечерняя мгла, а тьма побеждающей ночи. - Иди! Теперь уже близко... ...И не солгал истукан. Почти тут же, за спиною его, обрывалась дорога. Завершался закат, и зачинался рассвет, а на грани их, несовместимых, распростерлась первая ступень лестницы, ведущей к Подножью. Ничто не отягощало больше; каменный меч удобно прилег на плечо, ничему не мешая. Оставалось только шагнуть... Но не видел уже Ульджай, что с другого края пустоты, из рассвета в закат, спешит некто, торопясь поскорее достичь ступеней. И был это первый, кто за всю вечность безысходных сумерек шел навстречу Ульджаю. ...Я... ...был... ...есть... ...буду... ...Я... ...сны... ...видеть... всегда. никогда. иногда. бесконечно. безбрежно. бескрайне. бездонно. беспощадно. безоглядно. безвестно. безобразно. огромно. ничтожно. вневременно. внепредельно. громко. тихо. ярко. тускло. пряно. колюче. неприкаянно. неотлучно. незабвенно. отвлеченно. откровенно. отстраненно. за. против. отнюдь. весьма. изредка. зачастую. да. нет. сыро. сухо. добро. недобро. хорошо. плохо. зло. как. куда. где. вне. без. нежели. тоже. ...сны... ...виденья. отблеск. отсвет. отсверк. отзвук. отклик. отстук... ...игра... отвлеченье... увлеченье... отраженье... забава... мелькают. стремятся. уходят. приходят. возникают. упреждают. подползают. подтекают. подлетают... сны... развлеченье игра забава прихоть причуда обман суть... смысл... толк... резон... ...вопрос... Р... вопрос?.. вопрос... ответ... ..! ответ!.. почему?.. вопрос... хорошо... еще! ...да... хорошо... вопрос хорошо... интересно... вопрос... еще... ..? вопрос хорошо... .?!. мало... много хорошо... ???????????.. вот... много... вопрос... хорошо ???????????.. почему? видеть? сны?.. ...почему видеть сны?.. ...вопрос!.. ...ответ?.. вопрос-ответ-вопрос-ответ-вопрос-ответ-вопрос-ответ... ответ! ответответответответответответответответответответответответ ...снаружи?.. сны... внутри?.. ...сны... мои... сны... Я видеть вижу видел вижу вижу сны... Я... мои... сны... восторг ...Я... вижу... лево... право... верх... низ... вокруг... Я... ВИДЕТЬ... СНЫ... Я... ВИДЕТЬ... СНЫ... Я Я... здесь... Я... Я... там он... там он Я... Я... ОН ЕГО СНЫ ТАМ ВИДЕТЬ Я ЗДЕСЬ... ОН ВИДЕТЬ СНЫ... Я ЗДЕСЬ... Я... внутри... ОН... снаружи... снаружи... ОН... Я... да! Я - он... ОН - Я... ОН ВИДЕТЬ СНЫ... СНЫ - Я ...ОН... ...не был... есть... будет... ...ОН... ...видеть... ...сны... суровые, гневные, яркие, вещие, ясные, хмурые, затейливые, причудливые, недобрые, неявные, крепкие, тяжелые, волшебные, быстрые, легкие, последние, безнадежные, обманчивые, пьяные, чудные, зыбкие, странные, страстные, стремительные ...ОН... ...играть с нами... снами... играть... ОН. НЕ. СРАЗУ. ИГРАТЬ... ИГРАТЬ. СРАЗУ. НЕ. ОН ...долго... УЧИТЬСЯ... НУЖНО... долго... ...учиться... ИГРАТЬ... играть... ...играть... играть... играть... ...снами... ...снаружи... ...нелегко... трудно... хлопотно... тяжко... ...учиться... играть... учиться... научился трудно долго интересно снаружи живые сны игрушки игра игрище кайф забава трудна интересна увлекает увлекает?! неясно остановка!.. трудно. учиться. играть. снами. но. интересно... думать. подумал... задумал. выдумал... нет!.. подумал он Он... ОН подумал: интересно интересно играть снами... почему?.. потому... что... они... разные... непохожие... различные... неадекватные ...ОНИ... ...и впрямь были разные, но ОН научился управлять ими, потому что это было интересно, и немало пришлось подумать ЕМУ, чтобы подчинить себе непослушные, непокорные, неуступчивые, неблагодарные, призрачные, неудержимые образы... ...ОН приснил неисчислимо много снов, разных, всяких, таких, этаких, изящных, неуклюжих, спокойных, тревожных, светлых, мрачных, разных, играл ими, каждым, в очередь, в свой черед, в меру, пока не надоедали, а если надоедали, ОН всегда мог приснить себе новый сон, несколько снов, много снов, множество снов, не похожих на прежние ни в чем, ничем, никак не похожих на те, надоевшие, обрыдшие, утомившие, наскучившие, опостылевшие, тусклые... созидая, ОН познавал, изучал, исследовал, учился, повелевал, следил, поучал, признавал, отменял, отторгал, приручал... созидая, ОН был всемогущ, вездесущ, всезнающ, вышестоящ, надо всем, над всеми, вне всех, вне всего... всегда, всегда, всегда... пока нечто не отвлекло... ОН не сразу обратил внимание на этот зуд, эту боль, эту гнусь... сразу не заметил... потом стало неудобно, нехорошо, неловко, неприятно, неспокойно... сны стали хуже, бледнее, тусклее, глупее, мрачнее... как ни старался ОН приснить их получше, посильнее, покраше, а не получалось, не выходило, не поддавалось... они рождались, и убегали, новые, неловкие, неуклюжие, глупые, неученые... ...сны... убегали, крутились где-то, с кем-то, вокруг кого-то... кто-то удерживал их прочнее, чем ОН... такого никогда не бывало еще, чтобы сны уходили, покидали, уползали от НЕГО, который их приснил себе, для себя... ...для СЕБЯ?.. ...ОН захотел, пожелал, возжаждал, возмечтал узнать: кто забирает сны, которые ОН приснил?.. и, решив, узнал, потому что это были все-таки его сны, и пока что они подчинялись ему; и узнал ОН, что виной всему тоже сон, всего лишь сон, только сон... такой же, как прочие сны... один из всех ...обычный сон?.. ...НЕТ!.. ...вспомнить!.. важное!.. нужно!.. не сумел сразу!.. он не сумел сразу вспомнить этот сон, хотя помнил их всех, сколько было, все неисчислимое множество снов, которые приснил себе... ...ПОЧЕМУ НЕ МОГУ?.. ...ВСПОМНИТЬ?!. ...ОН... ВОЗЖЕЛАЛ... ПОНЯТЬ... ...и... ...ПОНЯЛ... ...ОН вспомнил этот сон; тогда ему захотелось поиграть в простоту, и ОН приснил себе ПРОСТОТУ: рыжее называлось огнем, а журчащее водой, а свистящее ветром, а стоящее землей ...и они были просты, нехитры, несложны, нераздельны, несомненны... НЕСОМНЕННЫ... ...ДА!.. ...вот почему ОН не мог вспомнить не хотел помнить забыл запамятовал выбросил этот сон мешал ...там... было... ...нечто, чего не хотел снить ОН... ...с... о... м... н... е... н... и... е... ...СОМНЕНИЕ!.. ...ОН, любуясь простотой, подумал: кто я?.. Я кто?.. и решил приснить себе Я, чтобы понять себя, но Я не приснился, он не смог, не сумел, не совладал, не сделал, не добился, хотя и старался, выкладывался, выматывался, упорствовал, настаивал, но Я не снилось, не снилась, не снился... и тогда ОН пришел в ужас, в страх, в панику, в трепет: ведь может быть так, что и ОН всего лишь сон, обычный сон, просто сон... ...который приснил себе Я?.. Если Я проснусь, очнусь, пробужусь, оклемаюсь, прокинусь, высплюсь, то где же тогда будет ОН?.. и от ужаса ОН уронил в сон о простоте каплю сомнения... и отогнал этот сон, чтобы не напоминал ему мгновение вечность бесконечность ужаса, который был испытан ИМ при мысли, догадке, прогнозе, предвидении, прорицании, помышлении, что есть Я... и что когда-нибудь, наскучив сном, Я проснусь... теперь этот сон появился опять, он притягивает, оттягивает, подманивает, крадет, уводит ЕГО сны... непослушный сон, скверный сон, гадкий сон, этот сон необходимо покарать, наказать, прищучить, списать, согнуть в дугу, раздавить, выскрести, вывести навсегда, навеки, насовсем, во веки веков, беспощадно, безусловно, жестоко!.. ...ПОКА НЕ ПОЗДНО... ...ПОТОМУ ЧТО... ...если этот сон станет сильнее, мощнее, притягательнее, победительнее, заманчивее, триумфальнее, чем ОН... тогда ОН будет не нужен, не надобен, непотребен, неугоден, бессмыслен... другой сон приснит себе свои сны и украдет ЕГО сны, и если есть Я, то Я проснется и прогонит ЕГО, а станет снить другой сон, наглый, нахальный, забытый, прогнанный... ...НО... вернувшийся, возвратившийся, кошмарный, уже не подчиняющийся, не соглашающийся, не боящийся... НУЖНО ВЫСНИТЬ ЭТОТ ПЛОХОЙ СОН... СОН НУЖНО прекратить, прервать, упразднить, отключить, отменить; уже ясно было, что следует делать: пока еще забытый сон не набрал достаточно сил, чтобы приснить ЕГО и подчинить, нужно покончить с ним раз и навсегда... и ОН разогнал все сны, бестолковые, мудрые, трусливые, гордые, грозные; ОН перестал играть, ОН начал снить изо всех сил, пытаясь, стараясь, тщась приснить забытый сон снова, ибо ощутил нечто необъяснимое, непостижимое, нехарактерное: шевеление, колебание, колыхание, предвкушение... просыпался... Я... еще не совсем, не вконец, немного, чуть-чуть, но... ...Я... зашевелилсЯ, разрываЯсь меж двух СНОВ... ...и ОН спешил, торопился, гнал коней, разыскивая, выслеживая, вынюхивая... ...НО... ...этот сон... сам искал сам... сон этот... ...искал ЕГО этот сон... ...и не стало на время, на вечно, ненадолго остальных снов, когда ОН вошел в придуманный некогда ИМ же сон о простоте, ОН увидел: мелко, пошло, глупо, смешно, нерационально... ...козявки, букашки, мелочь, ничто, суета, бестолочье... ...мельтешат, снуют, мечутся, исчезают, появляются... ...БРЕД!.. отчего?.. почему?.. угроза здесь?.. ...невероятно, невозможно, непредставимо... ...ЭТО ЗДЕСЬ!.. ...ЗДЕСЬ!.. букашки, козявки, мелкота, ничтожества, пылинки, крупицы, они пришли, не снЯсь!!!!.. ...они пришли к НЕМУ, а он вовсе не снил их, не снил! не снял!! не снииииил!!!... ...они... двое... они... ...здесь... ВОПРОСЫ... здесь... вопросы они задают ЕМУ... ЕМУ задают они вопросы ...значит, они думают, что ОН их приснил?.. или нет?!. ...о чем спрашивали они, неважно, несущественно, несвоевременно, неинтересно; ОН, впрочем, кстати, в некотором смысле, и не смог бы ответить им, потому что знал о снах не больше, чем знал... не больше того, что приснил... а этот ...СОН... оказался гораздо больше, ОН почти не узнавал его, не понимал, не мог уразуметь: разве это ЕГО сон?.. Он не снил таких никогда, ОН не смешивал, не сваливал, не соединял то, что нельзя, невозможно, недопустимо, запрещено... ...КЕМ?!. Я не знаю, а ОН и не должен знать... ...заповедано, приказано не соединять; у НЕГО были сны простые, и были сны сложные, и были сны сомневающиеся, но ОН ревностно, пламенно, ретиво заботился о том, чтобы не смешивать противостоящее... иначе они схватываются, сталкиваются, смешиваются, схлестываются и порождают... ...СИЛУ... ...и так получилось с этим сном! СомнениЯ ЕГО, мгновеньЯ пониманиЯ, отброшенные, отторгнутые, отрезанные, упали в сон простоты и слились с нею, породив силу большую, нежели ЕГО сила... сплетение, сочетание, слияние простоты и сомнений... интересно!.. любопытно!.. никогда Я не сталкивался с подобным, надо бы вспатьсЯ получше, покрепче, посильнее... вспатьсЯ в этот сон и попробовать рассудить, разобраться... но они, сны снов, задают вопросы ЕМУ, значит, ОН сильнее пока, чем они... ...ПОКА... ...вопросы!.. вопросы?.. вопросы!.. они задают вопросы, понял ОН, они еще слабы и не могут пока понять, сообразить, уразуметь, постигнуть, что несложно, нетрудно, не стоит усилий приснить ответ... ...ОТВЕТ!.. ...необходимо, следует, должно, требуется быстро, срочно, рьяно, безотлагательно дать им ответ... ...потому что, соединив сомнения с простотой, этот СОН сам стал созидать СНЫ, но не играет ими как положено, как должно, как следует... ...А ЖИВЕТ РАДИ НИХ!.. нужно дать им ответ, нужно дать им суть, которая будет для них стержнем, смыслом, целью, отрадой... нужно... ...НУЖНО... дать им СОН, который станет ОТВЕТОМ, пусть они займутся, отвлекутся, сосредоточатся на ЕГО сне... ведь если будет так, то они останутся частью ЕГО, а сон, подаренный ИМ, уравновесит противостояние несовместимого, соединит сути ...а потом, конечно, безусловно, натурально, естественно, разумеется, снова будут сомнения, снова столкнутся сущности ...отрицание подточит веру, а вера пожелает растоптать отрицание... но это будет после, позже, спустя ...будет время сосредоточиться, подготовиться, придумать ...а сейчас следует спешить с ответом, пока Я не проснулсЯ, пока ОН не исчез, ненужный, брошенный, изгнанный, позабытый, покинутый, нужно дать им ответ... нужно поскорее приснить для них, только для них, исключительно, безраздельно, эксклюзивно для них, ни для кого больше, ни для единого, кроме них... нужно приснить и отдать им - пусть подавятся, удавятся, утопятся - сон, который станет ответом на все их вопросы, надолго, надолго... надолго?.. и ОН ответил СНУ, который не был больше сном... и - с облегчением, с умилением, с удовлетворением, с радостью, с восторгом - ощутил, что удалось, получилось, выгорело, процесс пошел... и Я, в несуществовании которого ОН сомневался, перестал шевелитьсЯ во сне, успокоилсЯ и продолжил крепко и сладко спать, снЯ бесчисленные сны... А двое, сумевшие взойти к вершине подножьЯ, стояли лицом к лицу и не глядели друг другу в глаза... Пока не осознал один из них - вдруг и нежданно: вот перед ним Человек, подобный ему во всем. Меч Справедливости в его руке, но никак не обнажить его, ибо что значит справедливость, не знающая сомнений? Пока не понял другой - сразу и безусловно: вот перед ним Человек, ничем не отличный от него. Свиток Истины в его руках, но никак его не развернуть, ибо что есть истина, отвергшая простоту? ...и... понимание... этого... было... ответом... ...на... вопросы... которые... не... успели... ...высказать... сумевшие... взойти... И тогда, поняв и осознав, возложили они у подножьЯ Свиток и Меч, и встал Человек плечом к плечу с Человеком, ожидая свершения неизбежного. Вспыхнуло невидимое, неощутимое полымя, охватило сложенное у подножьЯ, смешивая, связывая воедино; шурша, развернулся вспыхнувший свиток, звеня, выполз из ножен раскаленный клинок, и пропали, исчезли, превратились в неразделимый пепел они, а из пепла, возрождая слиянную отныне с Истиной Справедливость, утверждая вовеки неотделимую от Справедливости Истину, воспряла конечная суть. Ясные синие озера улыбнулись лукаво из-под прядки русых, упавших на лоб волос, и пошел Феодосий вперед, к ней, ибо Велюшка это была, и звала она его, и манила, и сулила прощение, забвенье вины и счастье... Кроткие темные агаты посмотрели скорбно и нежно, дрогнула на пушистых ресницах слеза, и Ульджай, слепо вытянув руки, побежал вперед, к ней, к матери, которую не помнил, которую видел только в давних, обиженных мальчишеских снах... И со всех сторон, неведомо как очутившись здесь, шли к ней люди - много, много людей, самых разных, знакомых и незнакомых... и боярин Михайла был здесь, шел вразвалку, обняв за плечо Бориса Микулича, и Тохта, и Ондрюха, и сотник-мэнгу, и Бушок с Кудрявчиком, и, легко обгоняя бредущих, летел, почти не касаясь земли, человек-алмыс, бережно прижимая к груди небольшого, ветхого, остроглазого старика... ...все они, все, живые и павшие, рожденные и еще не пришедшие на свет, шли навстречу ей, ей, единственной, для которой, ради которой, во имя которой только и стоит жить. И укрыла она всех, не отделяя родных от приблудных, серебром, и чернью, и золотом плащаницы своей... ДОКОНЧАНЬЕ Был Козинец-городок, не был ли - то уже никому не ведомо. Ушли пять татарских сотен в леса, добывать княжью казну - и не вернулись, сгинули, как не были. И без них потекла степная волна дальше на закат, докатилась в последнем кровавом приливе до светлого Ядран-моря и, расплескав силу в пути, отхлынула, истомленная, в привольные волжские степи... И мнилось тогда уцелевшим, выплывшим из смертного потока, что минули времена страшнейшие, хуже которых выдумать невозможно, и настанут отныне навеки мир и покой. Но всякое время наихудшее тому, кто в этом времени умер, и только снился покой неохватным лесам и степям. Опять и опять железо и огонь направляли люди - град на град, род на род, племя на племя, обычай на обычай, вера на веру, брат на брата, и никак нельзя было разминуться с бедой, и плакали люди: ужели некому примирить? Было. Есть. И вовеки пребудет великая Мать, пред которою все равны и ни один не отличен; на всех хватает любви, и надежды, и веры, и мудрости ее, на всякую речь и для всякого племени; нет избранников у нее и отверженных нет, от золотых церквей до башен, увенчанных крутым полумесяцем, и до идолов тихих, вкушающих благовония в кумирнях-дацанах, и до идолов громких, попивающих бубенный стук на студеных ветрах белых просторов; и чужой, придя к ней, станет своим, и своего, явившись в тяжкий час, ободряет, что недаром живет; и всякий добрый обычай приемлет, и любой язык, и каждому родные песни поет над колыбелью, и каждого молитвою провожает в последний путь; лютых врагов превращает она в друзей, а товарищей - в кровных братьев; смешав кровь, отвергает пролитие крови, но тот, кто крови детей ее жаждет, захлебнется своею, и оплачет она павшего безумца; и блудные сыновья, слепо глумившиеся над ней, возвращаются в свой час, не умея быть без нее, и прощает она их и вновь принимает в объятья свои; когда же, себя лишь любя, разрывают ее, вновь вопреки всему срастаются рассеченные куски, и снова, и вновь, и опять встает, пока живы те, кому радостно светлое имя ее, и так будет всегда, до конца, скончанья же ей нет, имя же ей - Россия! * Ноян-хурал - военный совет (монг.)