меня спровоцировать на это дело. И тебе пить не советую, и сам не стану! Не хочу быть илотом! -- Ну понятно, ты спартанец, -- подкусил я. -- У тебя все данные. А я вот выпью.-- И я выпил сначала свой, потом Костин стакан. -- Тебя можно только пожалеть,-- со скорбной улыбкой сказал Костя. -- Ну и жалей,-- ответил я.-- Давай-ка лучше закурим, -- и я протянул ему пачку дорогих папирос. -- Нет, я уже выкурил сегодня свою норму, -- сухо ответил Костя. -- А ты, пожалуйста, не роняй пепел на пол. Пора привыкать к чистоте. Странное дело, в обычной жизни Костя был человек как человек, и даже получше многих других. Но каждый раз, когда он начинал прозрачную жизнь, он сразу становился ворчливым, несправедливым и придирчивым, а чувство юмора у него автоматически выключалось. И вдобавок он начинал всех поучать, ставя в пример самого себя. -- Значит, прозрачная жизнь?-- снова спросил я. -- Да! -- сурово ответил Костя.-- Впрочем, тебе этого не понять. -- А кто это Л.? -- задал я наводящий вопрос.-- Любовь с большой буквы, или Люся, или Лида, или Лиза? И как это быть достойным Л.? Передай мне свой технический опыт, научи меня быть достойным Л. -- Ты пошляк и циник, я давно это заметил! -- ощетинился Костя.-- Но если хочешь знать -- знай: любовь с большой буквы и Люба для меня теперь синонимы... Но что ты в этом смыслишь! -- В прошлом году ты начинал прозрачную жизнь из-за Нины, -- вскользь заметил я. -- Это давно зачеркнуто временем,-- резко ответил Костя. -- Тогда была ошибка. Глупец повторяет свои ошибки, мудрый на них учится. -- Ты, конечно, мудрый. --По сравнению с тобой -- да, -- отпарировал Костя. -- Для этого достаточно обладать средними умственными способностями. В его голосе чувствовалось раздражение. Видно, давно он выкурил свою дневную норму папирос и ему очень хотелось курить. Но приходилось воздерживаться -- прозрачная жизнь требовала жертв. -- А Володька совсем не заходит? -- спросил я. -- Заходил в воскресенье. Приезжал из Выборга. В форме уже. Идет она ему -- как корове седло... А жалко, что он от нас переехал, -- закончил Костя потеплевшим голосом. Я сходил в баню, вернулся, лег спать. Но мне не спалось. Тогда я оделся и вышел на улицу. Фонари горели не мигая, будто впаянные в темноту. На безлюдной линии шаги редких прохожих звучали торопливо и тревожно. Квадраты освещенных окон постепенно гасли; казалось, опять началось затемнение, только не все еще знают, что оно началось. Большой семиэтажный дом тускло вырисовывался впереди. Он уже почти весь ушел в темноту, и горел только вертикальный ряд окон -- лестничная клетка да на пятом этаже два симметрично расположенных окна -- справа и слева от лестницы: дом был распят на светящемся кресте. Потом погасли лестничные окна и остались два квадратных глаза, глядящие в ночь. На Большом проспекте еще длилось гулянье, еще шла шлифовка асфальта. Неподвижные деревья бульвара высились, как сгустки ночи, поднятые на черные столбы. Под ними по асфальту неторопливо шли пары, вспыхивали огоньки папирос. Иногда, держа друг друга под руки, проходило несколько девушек, тихо разговаривая между собой. За ними, переговариваясь друг с другом умышленно небрежными голосами, шагали ребята в модных пиджаках с широкими ватными плечами, в широких, как юбки, брюках, в ботинках-лакишах с квадратными носками -- ночная гвардия проспекта. Пахло бензином, .пудрой, табачным дымом, но сквозь это наслоение запахов пробивалось тонкое дыхание осенних листьев -- еще не падающих, но уже готовящихся к своему плавному падению. Я дошел до Симпатичной линии и свернул направо. Мне хотелось посмотреть на дом, где живет Леля. Навестить ее в такой поздний час я, конечно, не смел. Это был солидный, высокий дом. Во втором его этаже, по той лестнице, где жила Леля, помещалась аптека. Я постоял у подъезда, посмотрел на табличку с номерами квартир, вошел в парадную, начал подыматься по лестнице. Аптека находилась в доме давно, с незапамятных дореволюционных времен,-- аптеки не любят переезжать с места на место. Перила лестницы до цокольного этажа были гладки, как стекло, они словно оплавились от тысяч прикосновений. Каждая ступенька сточена, протерта шагами: в середине -- глубже, к краям -- меньше. Казалось, камень прогибается под невидимым грузом. На площадке горела яркая лампочка, белела подковообразная фарфоровая табличка с красным крестиком и надписью "Звонок ночному дежурному". Из-под двери тянуло горьковатым аптечным сквозняком. А выше перила были как перила, ступени прямые и ровные, а лампочки на площадках тусклые, как на всякой ленинградской лестнице. Я поднимался быстро, но бесшумно, стараясь ступать на носки. Мне почему-то казалось, что любая дверь может неожиданно распахнуться и вот меня спросят: "А ты что здесь делаешь? Замки пришел проверять? Знаем мы таких субчиков!" Но дом уже спал. Поднявшись на шестой этаж, я встал перед дверью квартиры No 34. За дверью стояла тишина, там тоже все спали. Я подумал, что мог бы написать Леле записку, да не догадался взять с собой записной книжки. Но мне не хотелось уходить просто так, не подав никакого знака. Тогда я вынул из кармана расческу и опустил ее в почтовую кружку. Расческа громко звякнула, упав на жестяное дно, и я отпрыгнул от двери. Сердце забилось так, будто я только что бежал стометровку. Потом я, уже не спеша, пошел вниз, и мне уже не казалось, что меня могут окликнуть : "А что ты здесь делаешь?" Одно дело подниматься по чужой лестнице -- другое дело спускаться. Ведь лестница, по которой спускаешься, уже не совсем чужая. Когда я вернулся домой. Костя еще не спал. Он сидел над учебником неорганической химии, но книга была раскрыта все на той же странице. -- Зачем это ты учишь неорганику, ты же ее хорошо сдал? -- спросил я. -- Человек должен учиться непрерывно, -- важно изрек Костя. -- Что именно изучать -- большого значения не имеет. Нужно непрерывно тренировать свой мозг и вырабатывать в себе самодисциплину... А ты где таскался? Натирал асфальт? Искал уличных знакомств? -- Нет, теперь я не буду искать уличных знакомств, теперь это отпало. Я же тебе немножко писал про Лелю. Хочешь поглядеть на ее фото? -- Ну покажи, -- снисходительно сказал Костя. -- Наверно, мымра какая-нибудь. -- Он с недовольным видом потянулся за фотокарточкой. Но когда вгляделся в снимок, лицо его прояснилось. -- Знаешь, Чухна, -- подобревшим голосом произнес он, -- я и не ожидал, что у тебя такой хороший вкус. Очень симпатичная девушка. И потом сразу видно -- интеллигентная. Тебе просто повезло. Но неужели ты ей нравишься? -- Вроде бы да. -- Это даже как-то странно, -- удивился Костя. -- Такая симпатичная -- и ты ей нравишься... Ты только посмотри на себя в зеркало. -- Да что я, урод, что ли! Ну ясно, не красавец, но и не урод ведь. -- Дело не в красоте и не в уродстве. Дело в интеллекте. Дело в малоинтеллектуальном выражений твоего лица, а также в заниженном моральном уровне. Тебе следует подтянуться. Ты, Чухна, неряшлив, ты выпиваешь, ты много куришь -- тебе пора начать жить по-новому. Поставь, как я, точку на все, что было, и воспитывай в себе самодисциплину! -- Ничего, пожалуй, не выйдет у меня с этой самодисциплиной,-- ответил я.-- Я и сам чувствую, что Леля в сто раз порядочнее меня, но мне лучше не стать. -- Ты, Чухна, только начни и -- главное -- будь упорен. И потом, знаешь, я всегда помогу тебе своим личным опытом. У тебя всегда перед глазами будет живой пример. -- Так у тебя твоя эта прозрачная жизнь только пятый день идет. Еще неизвестно... -- Она будет идти и десятый, и сотый, и тысячный день! -- отрезал Костя.-- В этом ты можешь не сомневаться. 19. ВДВОЕМ На следующей день с утра стояла по-августовски теплая, пасмурная, но без дождя погода -- самая моя любимая. Я никогда не любил ясных солнечных дней. Ясный день чего-то от тебя требует, хочет, чтобы ты был лучше, чем на самом деле, а ленинградский серенький денек как бы говорит: ничего, ничего, ты для меня и такой неплох, мы уж как-нибудь поладим. И вот встал я в восемь часов, тихо сходил на кухню, приготовил чай, тихо выпил два стакана -- а Костя все спал. Он спал лицом вверх, и лицо у него было настороженное, будто он боялся, что кто-то вот-вот разбудит его и начнет допрашивать, не нарушил ли он правил новой жизни, не выкурил ли лишней папиросы, не поддался ли дурному влиянию друзей. Тихо закрыв за собой дверь комнаты, я миновал коридор и безлюдную в этот час кухню, и, наращивая скорость, прыгая сперва через две, потом через три, потом через четыре ступеньки, ссыпался с лестницы, и, уже заряженный скоростью, ходко зашагал по тротуарным плитам. Шагать было легко и приятно, я обгонял, редких прохожих, окна домов толчками двигались мне навстречу. Но когда я свернул на проспект Замечательных Недоступных Девушек, то есть на Большой, я вдруг подумал, что слишком уж спешу. Неудобно так рано заявиться к Леле: может, она еще спит, а может, еще только проснулась. И я затормозил, не спеша прошел мимо Симпатичной линии, побрел на бульвар, остановился у щита "Читай газету". "Ленинградская правда" была только что наклеена, клейстер еще проступал влажными сероватыми пятнами. Кино: "Великан", днем -- "Искатели счастья", вечером -- "Любимая девушка". Новая школа на пр. 25 Октября (это рядом с ателье "Смерть мужьям"). "Зенит" победил "Металлурга" (Москва), счет 2:1... Артиллерийская дуэль через Ла-Манш... Спекулянт дровами получил по заслугам... Слет призывников Ленинграда... Две тысячи германских самолетов над Англией... На съемках фильма "Музыкальная история"... Учения ПВО в г. Красногвардейске... Отмена отпусков в румынской армии... Тут кто-то легко тронул меня за руку. -- Леля! -- удивился я.-- Лелечка!.. Я только что о тебе думал. -- Ты же газету читал. -- Понимаешь, читаю газету -- а о тебе думаю. "Зенит" у "Металлурга" выиграл -- а я о тебе думаю, съемка фильма -- а я все равно о тебе... А ты? -- Да,-- ответила она.-- Да. Я тоже о тебе... Это ты расческу в почтовый ящик бросил? -- Я. А что? -- Нет, ничего... Куда мы пойдем сейчас? Я вообще-то в магазин шла. Но, может быть, пройдем к Неве? -- Давай к Неве. -- Я взял ее под руку, и мы пошли вдоль Большого. На Леле была темная кофточка и черная юбка много ниже колен, и в руке авоська из кусочков сапожной кожи. Авоську эту я уже видел, а все остальное было очень городское. И у самой у нее был какой-то очень уж городской вид, я не привык к ней такой. И какая-то независимость в голосе, в движениях, в походке, и рост выше -- или это от английских каблуков? Мне вдруг показалось, что не так уж она и рада встрече со мной. Может, я хорош был для нее там, в Амушеве, а здесь, в городе, поинтереснее фрайера есть? Мы свернули в безлюдный, тихий и мрачноватый Соловьевский переулок. Панели там были совсем узенькие. Мы шли по мостовой, направляясь к Румянцевскому обелиску, маячащему вдали. Леле неловко было ступать в своих городских туфельках по крупным выпуклым булыжникам, и она то теснее прижималась ко мне, то словно отшатывалась. Она рассказывала, что отец опять уехал, что уже послезавтра она начнет работать в чертежном бюро, что ее уже почти оформили,-- а я слушал, и все время мне казалось, что она стала какой-то другой, и я ей, может быть, не так уж и нужен. Я невпопад отвечал на ее вопросы, во мне росла неловкость, готовая перейти в обиду, в отчуждение. "Не везет нам, гопникам, с порядочными",-- вспомнил я слова Кости. -- Ты что?..-- спросила вдруг Леля, повернувшись ко мне. -- Как "что"? -- сказал я.-- Я ничего... Она вдруг вырвалась от меня, стуча каблучками, неловко побежала вперед и стала лицом ко мне, бросив авоську наземь: -- Гражданин! Предъявите документы! Я подошел к ней, и она положила руки мне на плечи. Глаза ее и губы были совсем близко. Но тут из обшарпанной кирпичной подворотни вышла старушка с толстой дымчатой кошкой на руках и внимательно, без осуждения посмотрела на нас. А кошка строго мяукнула. Мы подняли авоську и пошли дальше. -- Ну вот, -- сказала Леля. -- Знаешь, мне вдруг стало казаться, что ты меня позабыл. -- А мне показалось -- ты меня позабыла. Я просто псих. Но теперь все, все хорошо. -- Да-да-да! Теперь у нас все хорошо,-- повторила Леля. Переулок стал казаться мне очень уютным -- век бы здесь прожил. Но он уже кончился. Через чугунную калитку вошли мы в Соловьевский сад, под его старые деревья, и сели на скамью. Обелиск "Румянцева победам" уходил ввысь, в невысокое серое небо. Было тихо, только из музыкальней ротонды, как из рупора, порой доносились голоса мальчишек. Они разбились на две партии и, размахивая палками, играли в войну. С Невы иногда слышался гудок буксира. -- Когда мама была жива, она водила меня гулять в этот сад, -- сказала Леля. -- По субботам вот в этой ротонде играл красноармейский духовой оркестр. Они всегда играли что-то грустное, а я тихо сидела и слушала, и мне было хорошо-хорошо. Даже все на свете лучше казалось из-за того, что они грустное играют. Ты это понимаешь? -- Конечно, -- ответил я. -- Ты расскажи мне о себе еще что-нибудь. -- Хорошо, я расскажу тебе, но только глупое. Вот там, слева от эстрады, есть ход вниз, там женская уборная. Мы с девочками иногда забивались туда слушать, как шумит вода. Там бачок через каждые несколько минут автоматически выливается, и с таким шумом! И вот мы забирались туда и ждали. Как только вода загудит, зашумит -- мы все толпой выбегали из этой уборной, будто нам очень страшно. И однажды я сшибла с ног пожилую даму. Мама меня за это строго наказала, оставила без сладкого. И папа сказал: "Так и надо этой девчонке!" -- А что было на сладкое? -- спросил я. -- Кисель. Это я хорошо помню, мы ведь жили небогато, кисель был не каждый день. -- Зато у нас кисель каждый день, -- похвастался я. -- Знаю, ты говорил,-- улыбнулась Леля.-- Сплошной праздник -- кисель и сардельки. Как вам не стыдно так питаться, ведь это от лодырничества! Взрослые люди, и ни один не догадается приготовить нормальный обед! Вам надо собраться, договориться...-- Она вдруг осеклась, вспомнив, что теперь не так уж нас много. -- Косте сейчас не до нормальных обедов,-- торопливо начал я, чтобы вывести ее из смущения. -- У Кости начался приступ прозрачной жизни... Пойдем опять по Соловьевскому? Когда мы снова вошли в этот переулок, он уже не был так безлюден, мы встретили нескольких прохожих. -- Испортился Соловьевский, -- сказал я. -- Тот, да не тот. -- Все равно это хороший переулок, -- не оборачиваясь ко мне, проговорила Леля. -- Ты его еще не переименовал? -- Нет. Может быть, назовем его так: Выяснительный переулок? -- Это что-то не то. Это бюрократизм. Назовем знаешь как? Назовем так: Кошкин переулок. Никогда не забуду я этой смешной кошки. -- Заметано! Гражданочка, по какому это я иду переулку? -- Вы, гражданин, идете по Кошкину переулку. Мы пересекли Большой, дошли до Среднего и свернули налево. У кирки на углу Третьей линии и Среднего мы остановились. В кирке размещался какой-то склад, но начхать было ей на это. Контрфорсы, узкие стрельчатые окна, башенки с шишками на остриях -- все уходило в высоту. От склада, от Среднего проспекта, от трамваев, от нас. -- Это пламенеющая готика, -- сказала Леля. -- Только она здесь искажена... Это папа мне объяснял, что искажена... А как ты думаешь, они там теперь молятся в Германии в своих кирках или нет? Я где-то прочла, что Гитлер вводит новую религию. -- Культ Вотана, -- сказал я. -- А чего им молиться, у них и без моленья все как по маслу идет. Францию за полтора месяца взяли. -- Неужели и у нас с ними будет война? -- спросила Леля. -- Некоторые говорят... --Конечно, будет,-- степенно ответил я.-- Это все понимают. Только это будет не скоро, так что ты не бойся. Им надо еще Англию взять, а Англия -- это не Франция, тут нужен сильный флот. Но и Англию они, конечно, оккупируют. А потом начнут осваивать английские колонии и наращивать военный потенциал. И мы тоже будем изо всех сил готовиться, чтобы они не застали нас врасплох. Но война будет еще через много лет. Твой брат успеет вернуться с действительной, он успеет жениться, а ты... -- А что я? Ну, а что я? -- Не будь любопытной. Сейчас мы зайдем в ТЭЖЭ, и я тебе духи подарю. -- Нет, я не хочу, чтобы ты мне дарил что-то. Пусть у нас все будет без подарков. Я здесь куплю себе пудру. Сама. -- Леля, один раз в своей жизни могу я подарить тебе духи?! У меня в кармане полно желтух, зеленух, синюх и краснух, ведь мне там, в Амушеве, полный расчет выдали. Хорошо быть богатым! -- Нет, все равно не надо. Я этого не хочу. В магазине празднично пахло дорогим туалетным мылом и еще чем-то очень душистым. Пока Леля покупала свою пудру, я быстренько выбрал духи "Камелия" -- не очень дешевые, но и не самые дорогие. Я их опустил в Лелину авоську. Она сердитым шагом, не глядя на меня, вышла из дверей и торопливо пошла к Четвертой линии. -- Что это с тобой? -- спросил я, нагнав ее. -- Ничего со мной! -- сердито ответила Леля, вытаскивая из авоськи мой подарок. Она раскрыла эту коробку, вынула флакон с духами, бросила коробку на тротуар. Потом размахнулась -- и неловким движением метнула флакон вдоль по Четвертой линии. Казалось, он полетит далеко, но он упал очень близко от нас, негромко разбился, и до меня донесся запах душистого спирта. Все это произошло быстро, но несколько прохожих остановились и с удивлением стали смотреть, ожидая, что же будет дальше. -- До чего молодые дошли, духами почем зря швыряются, -- сказала какая-то женщина. -- А еще говорят, что денег мало! -- Не шуршите, не ваше дело,-- буркнул я.-- Леля, куда ты? Она торопливо уходила от меня. В глазах у нее стояли слезы. --Ну, что такое? -- спросил я.-- Ты прости меня. -- Это ты прости, -- тихо сказала она. -- Это моя выходка. Это у меня такие нахлывы бывают. Нахлынет -- и ничего не могу с собой сделать. Ты не сердись. -- Я и не сержусь. Только не понимаю, зачем это ты... -- А я разве понимаю!.. Отец меня раньше очень ругал за такие нахлывы... Подожди меня здесь.-- Она вошла в булочную, а я остался на этот раз на улице. -- Ты проводишь меня до дому? -- спросила она, выходя. -- Может, прогуляемся еще немного? -- Как хочешь, -- покорно ответила Леля. -- Давай дойдем до Пятнадцатой, пройдемся по шашкам. Мы дошагали до Четырнадцатой и пошли прямо по мостовой, по шестигранным деревянным торцам,-- только здесь они и сохранились к тому времени на Васильевском, на этой тихой линии. Очень приятно было шагать по дереву -- будто и не по улице идешь, а по полу в длинном большом зале, где вместо потолка небо. -- А эта линия у тебя как-нибудь называется? -- спросила вдруг Леля. -- Я ее даже перепереименовывал, -- ответил я. -- Сперва назвал Счастливой, я раз тут трешку нашел, а потом пришлось переделать в Мордобойную. Здесь нам с Костей плохо пришлось, мы тут в одно дело влипли. -- Давай переперепереименуем ее, -- предложила Леля. -- Здесь очень приятно идти по этим шашкам. Тебе приятно сейчас? -- С тобой очень даже. Заметано, мы идем по Приятной улице! Ты довольна? -- Очень. А вот в этом роддоме я родилась... Вообще-то это никакого значения не имеет, кто где рождается, -- перебила она сама себя. Очевидно, спохватилась, что я-то не знаю дома, где родился. -- А ты, между прочим, не собираешься мою расческу замотать? -- торопливо спросил я, чтобы сбить ее смущение. -- Не съем я твою расческу. Сейчас ты зайдешь ко мне, и я тебе ее верну. И ты пообедаешь у нас. Тетя, наверно, уже что-нибудь приготовила. -- Теть у тебя -- что собак нерезаных, -- сказал я. -- Там тетя, здесь тетя... -- Только две, -- ответила Леля. -- Я тебе ведь говорила, ты все забыл. Та, что в Амушеве, тетка по матери, а здесь -- по отцу. Она не замужем, она всегда в этой квартире жила. -- Старая дева? -- Не надо так говорить, это грубо. У нее был жених. Его убили на войне, в шестнадцатом году. -- Ну прости меня. Я же не знал. -- Прощаю, -- серьезно сказала она. Мы чинно миновали аптечную площадку, потом взялись за руки, бегом пробежали два марша лестницы, замедлили бег у окна и -- снова вверх. Все окна и площадки были совсем одинаковые, но с каждым этажом становились светлее. Казалось, это не мы взбегаем все выше, а сам дом плавно всплывает к небу, осторожно раздвигая соседние здания. Когда мы, запыхавшись, остановились у предпоследнего лестничного окна, город был уже под нами. Дом прорезался сквозь него, оставив его внизу. Мы сели на холодноватый подоконник из черного с белыми крапинками искусственного мрамора. Прямо перед окном простиралось светло-серое небо, под нами лежали крыши, задние дворы с поленницами дров, брандмауэры с квадратными окошечками, забранными кирпичной решеткой. Дальше виднелся кусок улицы. По ней беззвучно и целеустремленно, как визир по логарифмической линейке, двигался трамвай. -- Странно как, -- сказала Леля. -- Странно. Всю жизнь живу в этом доме, а на подоконнике я здесь никогда и не сидела... Тетя Люба не хотела, чтоб я играла на этой лестнице. Здесь очень опасный пролет. Тетя Люба рассказывала, что давно, еще до революции, в этот пролет бросилась девушка. Ее соблазнил один молодой человек -- и вот она бросилась и разбилась. -- В порядке мести и запугиванья, -- машинально добавил я. -- Что? -- удивленно переспросила Леля.-- В порядке чего? -- Нет, это я так,-- дядя шутит. Она просто дура. -- Совсем не дура, а несчастная. А если и дура? Дуру ведь тоже жалко, она тоже только раз живет... Ее весь дом хоронил. И она лежала в белом гробу, вся в цветах, как живая. -- Эту фразу Леля произнесла нараспев, подражая кому-то. -- Она была отсталая, -- сказал я. -- В наш век нормальная девушка не станет из-за такого дела сигать в пролет. Ты ведь не стала бы? -- Не знаю, меня еще никто не соблазнял, -- Леля тихо засмеялась. -- Мне еще рано прыгать в пролеты. Вот когда меня кто-нибудь соблазнит... Она легко соскочила с подоконника и, взбежав на один марш, позвонила в свою дверь. За дверью сразу же послышались шаги, и сердце мое тревожно забилось. Не привык я бывать в чужих квартирах. Дверь открыла седая, но не очень старая женщина в синей кофте с большими карманами. -- Тетя Люба, это Анатолий, я тебе о нем говорила, -- каким-то небрежно-выжидательным тоном сказала Леля, когда мы вошли в прихожую. -- Здравствуйте, Толя, -- приветливо сказала тетка. Она протянула руку, и даже в этой слабо освещенной прихожей я сразу заметил, что кончики пальцев у нее желтые, -- такие бывают у тех, кто курит самокрутки. -- Толя, вы вермишель любите? -- Он любит кисель и сардельки, -- заявила Леля. -- Но он ест и все остальное. Квартира у них была отдельная, но совсем маленькая, деленная. В ней царил какой-то привычный, устоявшийся неуют. В главной комнате высился громоздкий буфет, на дверцах которого виднелись резные яблоки и виноград. Под самый потолок уходили два шкафа с небрежно расставленными книгами. Книги лежали и на подоконнике, и валялись на широком диване, на обеденном столе -- на клеенке, где в синих квадратиках были нарисованы гуси и ветряные мельницы. На стене, оклеенной тусклыми холодно-голубоватыми обоями, косо висели холсты, они просто были прибиты гвоздями. Там кто-то изобразил масляной краской дворы, кусты, стены, но все казалось незаконченным, чего-то не хватало, хоть я и не мог понять чего. -- Это все наброски тети Любы,-- пояснила Леля.-- Она когда-то занималась живописью, еще до войны и до революции. А теперь она уже давно работает в бухгалтерии, на фабрике Урицкого. -- Оттуда же можно хорошие папиросы выносить, а она самокрутки вертит, -- удивился я. -- А вот она ничего с фабрики не выносит, -- ответила Леля. -- Разве это плохо? -- Нет, это не плохо... А почему она сейчас с нами не обедает? -- Потому что потому!.. Потому что она болезненно тактичный человек, вот почему. Она не хочет нам мешать. Она считает, что между нами серьезные отношения. -- Но они и есть серьезные. Ведь я не трепач какой-нибудь, да и ты не потрепушка. -- Конечно, серьезные, -- согласилась Леля. -- Но она, наверно, считает, что совсем серьезные... А у тебя со многими девушками были совсем серьезные отношения? -- Я ж тебе говорил, что были. Но с немногими. Комната Лели была крошечная; стол с чертежной доской занимал чуть ли не всю эту комнату. Над столом в белой рамке, рядом с двумя рейсшинами, висело фото красноармейца, парня моих примерно лет. Лицо у него было доброе. -- Вот это мой брат, -- сказала Леля. -- Я ему о тебе писала, целый твой устный портрет дала. Он о тебе очень хорошего мнения. -- Интересно, что ты там обо мне накатала? -- Не скажу! А то ты возомнишь о себе слишком много... Он красивый, правда? -- Раз он похож на тебя -- значит, наверно, красивый. Но я в мужской красоте ничего не понимаю, я понимаю только в женской. -- Ты и в женской ничего не понимаешь...-- засмеялась Леля. Она положила руку мне на плечо и подтолкнула к зеркалу. -- Значит, ты вот эту Лельку считаешь красивой? Вот эту рыжую Лельку! Тут из прихожей послышался звонок. Леля торопливо вышла. Через несколько минут она вернулась с пачкой денег в руках. -- Думала, это от папы телеграмма, а это он мне денег прислал. Вот! Теперь я к зиме сошью самое модное пальто -- коричневое с капюшоном. Ты рад? -- Мне все равно, -- ответил я. -- Наденешь ты на себя мешок или самое фасонистое что-нибудь -- ты для меня одна и та же Леля... А сейчас я домой пойду, позырю, как там Костя. Сегодня я дежурный по пище. -- Но завтра ты приходи ко мне, -- сказала она. -- Хочешь, поедем на лодке кататься? 20. ЕЩЕ ОДИН ДЕНЬ Когда я пришел домой, то застал Костю в довольно бодром состоянии. Он тоже только что вернулся, но откуда -- не сказал. Наверно, со свидания с Л. -- Слушай, Толька, -- обратился он ко мне, -- ты не можешь завтра днем смыться куда-нибудь из дому? -- Могу, -- ответил я. -- Я могу даже на ночь куда-нибудь смотаться. Тогда у тебя будет не только день, но и ночь любви к ближнему. -- Ты -- рыцарь постельной любви! -- взъелся Костя. -- Не говори мне пошлостей! У меня с Любой совершенно чистые отношения. -- Так тогда чем же я могу тебе помешать днем? -- Своей болтовней, -- ответил Костя. -- Ты можешь разболтать Любе что-нибудь из моих прошлых ошибок. Или просто брякнуть какую-нибудь глупость. Да и вообще--ты только не обижайся,-- одно твое присутствие может создать у интеллигентной, порядочной девушки невыгодное впечатление обо мне. -- Черт с тобой, Синявый! Я завтра уйду из дому с утра. -- Ну спасибо, -- оттаявшим голосом молвил Костя.-- У тебя все-таки есть отдельные хорошие качества. Только не забудь, что сегодня ты дежурный. Кисель и сардельки в шкафу. Я медленно пошел на кухню и принялся за готовку обеда. Кроме меня в этот час там держала свою кухонную вахту тетя Ыра; она была в отпуску, но проводила его в городе. Сидя возле своей керосинки на зеленом табурете, она, старательно шевеля губами, читала очередную антирелигиозную брошюру: "Святые и "пророки" в свете современной материалистической науки". Потом, устав от чтения, она заложила страницу пальцем и внимательно посмотрела на меня. Я сразу понял, что сейчас тетя Ыра сообщит что-то интересное. -- Ты тут в командировке был, а тут без тебя чудо случилось, -- тихо начала она. -- В газетах, понятно, об этом нет, а так уж все в городе знают. Я с вечерни от Николы шла, так мне одна дама попутная рассказала. А чудо вот какое. Одна вдова на Смоленском пошла могилку мужа навестить. Вдруг видит -- навстречу ей женщина самоходом идет по воздуху. То, конечно, не женщина была, а святая Ксения Блаженная. И говорит ей Ксения Блаженная: "Не по мужу плачь, по себе плачь. Готовь себе смеретное к осени, к наводнению великому. Вода до купола на Исаакии дойдет, семь дней стоять будет!" Тут эта вдова бряк с катушек -- час пролежала. Я ничего не сказал тете Ыре в ответ на ее историю с Ксенией Блаженной. Я понимал, что ее не переубедишь. И тогда она завела разговор на более конкретную тему: -- Вот ты обед готовишь ничего себе, аккуратно, а вот Костя не так готовит. Он человек хороший, ничего не скажешь, а киселя его я бы есть не стала. Я уж давно заметила: он кисель в том кипятке разводит, что от сарделек остается. Я ему раз намек об этом сделала, а он мне: "У вас, тетя Ыра, старые понятия". Это сообщение тети Ыры я принял к сведению. Действительно, я уже давно, до своего отъезда в Амушево, заметил, что в дни Костиных дежурств в киселе попадаются жиринки, а иногда даже и веревочки. Значит, это было из-за сарделек! Вернувшись в комнату, я спросил у Кости, правда ли это. -- Да, это правда! -- нахально ответил Костя.-- Этим я экономлю керосин, время и труд. Это рационально -- следовательно, я за этот способ. А ты просто отсталый мещанин. -- А ты просто лодырь! -- рассердился я. -- Пойми, мы живем в век техники, в век конструктивизма, -- начал подводить Костя научную базу. -- Пищу тоже надо готовить конструктивно. Вкус пищи -- внешний, привходящий фактор. Главное -- калорийность и витамины. Если в моем киселе попадаются жиринки от сарделек, то это надо только приветствовать -- кисель становится более питательным. Я за конструктивизм в кулинарии! -- А ты бы жареную крысу стал есть, она тоже калорийная?! -- Не прибегай к демагогическим приемам в споре! -- огрызнулся Костя и с умным видом уткнулся в учебник неорганической химии. Прозрачная жизнь продолжалась уже шестые сутки. На следующий день Костя с утра принялся наводить в комнате порядок. Хоть в ней и так было чисто, но он заново подмел мокрой шваброй белые и голубые плитки пола, и они заблестели, как новенькие. Он даже попытался кое-где протереть той же шваброй стены, но кафельные белые квадраты не стали от этого светлее, а даже немного помутнели. Костя бросил это дело, занялся сам собой и произвел ППНЧ (Полный Процесс Наведения Чистоты). Надев чистую рубашку и повязав сиреневый галстук, он с самодовольным лицом уселся за стол и стал ждать, когда я наконец уберусь из комнаты. Но я не очень-то торопился: неудобно было идти к Леле в такую рань. Я заставил Костю накормить себя -- благо дежурным был он -- и, наевшись, начал задавать ему провокационные вопросы. -- Костя, а где твоя Люба учится? -- спросил я. -- Или она работает? -- Она не моя, не навязывай мне частнособственнических взглядов. Люба учится в институте имени Лесгафта. Точнее -- она еще не учится там, а готовится учиться в будущем году. В этом году она не смогла сдать экзаменов. -- По здоровью? -- коварно спросил я. -- Нет, она вполне здорова, -- терпеливо ответил Костя. -- Ей не повезло с русским языком и политэкономией. -- Ну, для физкультурного института это неважно -- русский язык, политэкономия. Главное там -- уметь прыгать, бегать и кувыркаться. Не огорчайся за нее, она еще сдаст. -- Я огорчаюсь не за нее, а за тебя, -- печально произнес Костя. -- У тебя идиотское представление об этом институте. -- А тебе очень нравится имя Люба? -- Какое твое дело, что мне нравится и что мне не нравится! -- уже сердясь, ответил Костя. -- Если уж на то пошло, то все эти так называемые христианские имена -- предрассудок. В будущем людей будут называть по цветам, по растениям, по предметам заводского оборудованья, по предметам быта. Например: Фиалка Гиацинтовна, или Фреза Суппортовна, или Резец Победитович. Такие имена рациональны, и они быстро привьются. -- На всех цветов и суппортов не хватит, -- возразил я.-- А ты бы назвал своего сына Стулом или дочку Этажеркой? Этажерка Константиновна. А то еще хорошо такое имя-отчество: Унитаз Константинович. -- Когда ты наконец выкатишься отсюда! -- возмутился Костя. -- Ты вчера обещал очистить помещение на день. Будь человеком! -- Сейчас выкатываюсь, -- ответил я. -- Желаю вам приятно провести время в очищенном помещении. Я зашел за Лелей. Она уже ждала меня. Вскоре мы перешли по деревянному Тучкову мосту на Петроградскую сторону и взяли лодку на прокатной станции, что против стадиона Ленина. Леля села на корму, я на весла; и вот из узкой Ждановки я быстро выгреб на широкую Малую Неву. Опять стоял серенький, теплый, безветренный день. Лодка легко шла по течению -- мимо стадиона, мимо Петровского острова с его высокими деревьями. Мы замедлили ход возле темного скопленья старых судов, стоящих на приколе в затоне около верфи. Это были отплававшие корабли, предназначенные на слом. У них не было уже имен, ничего нельзя было прочесть на бортах -- все съела ржавчина. Их очертания были странные, угловато-наивные. От обшарпанных бортов пахло солью и запустением. Вместо стекол иллюминаторов зияли круглые дыры, и за ними была натянута плотная, как черное сукно, темнота. Торопливый буксир, прошедший мимо, всколыхнул воду. Волны, заходя в узкие темные промежутки между бортами, екали, глухо вздыхали. Старые корабли сонно и скрипуче покачивались. Им было уже все бара-бир. Казалось, они сами пришли сюда умирать, в этот тихий затон. Так умные старые звери, чуя смерть, забиваются в самые глухие места. Когда мы выгребали в залив, там шла легкая волна, над отмелями Лахты вились чайки. Яхты стайками торчали у горизонта -- ждали ветра. Вдали, по морскому фарватеру, медленно шел большой океанский пароход. На черном его борту, от самой ватерлинии, белел огромный квадрат, а в квадрате был нарисован красный флаг. Леля удивилась, зачем это. -- Теперь такой порядок для нейтральных стран,-- пояснил я со знающим видом. -- Каждое нейтральное судно должно иметь свой флаг на борту, чтобы его немцы или англичане не потопили по ошибке. С подводных лодок этот флаг очень хорошо виден. Это по-моему, очень умно придумано. -- Ничего не умно,-- сказала Леля.-- Все это плохо... -- Что плохо? -- не понял я. -- Да вся эта война... Я за Колю беспокоюсь. -- Чудачка ты, мы ведь не воюем. -- Все равно все это плохо... Давай повернем назад. Мне что-то холодно. Ты поверни лодку, и я сяду на весла. Мы осторожно поменялись местами. Теперь я сидел на кормовой банке, лицом к городу. Слева виден был огромный бурый земляной кратер -- чаша будущего стадиона, намытая землесосами. Впереди, как большой сложный цветок, всплывший из моря, раскрывался город. Петропавловский шпиль торчал над ним золотой тычинкой. С залива теперь тянуло ветром, он дул нам в корму. Легкая серая облачность, с утра висевшая над землей, кое-где прорвалась, и над Ленинградом плыли широкие солнечные блики. Я смотрел то на город, то на Лелю. У нее было озабоченно-грустное лицо, и мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее и веселое, но что сказать, я не знал. Вскоре мы вошли в устье Ждановки; от "Красной Баварии" вкусно и терпко потянуло солодом. Я снова сел на весла и, когда мы менялись местами, успел обнять Лелю. -- Не смей больше этого делать, -- уже с улыбкой сказала она,-- в лодке обниматься нельзя. Ты читал Кони? -- Нет,-- признался я.-- Слыхал про такого, но ничего не читал. А что? -- У него там описано одно судебное дело. В этой Ждановке один человек утопил свою жену. -- Ну, ты мне еще не жена,-- ответил я,-- так что я тебя не утоплю. Но читаешь ты очень много. Больше тебя читает только Костя. -- А как его прозрачная жизнь? -- Продолжается. Сегодня к нему должна прийти некая Л. Я боюсь, не вздумал бы он жениться. Тогда я останусь совсем один. -- Один?-- спросила Леля.-- А я? -- Я говорю не о том. Я говорю о другом. И сейчас-то в комнате только двое. -- Вот и причал, -- сказала Леля. -- Ты меня до дому проводишь, а потом я сяду работать. Мне уже дали на дом кое-что, весь вечер буду чертить. Проводив Лелю, я пошел шляться по городу, чтобы попозже вернуться домой: ведь я же обещал Косте очистить от своего присутствия комнату до вечера. Выйдя на Неву, я постоял у сфинксов, по гранитным ступеням спустился к воде. Внизу, у подводного основания камней, колыхались тонкие темно-зеленые водоросли. Нева текла светло-серая, небо опять задернулось бездождевой сизоватой дымкой. Не спеша пошел я мимо университета к Дворцовому мосту. На набережной было людно, кончалась пора отпусков и каникул. Немало симпатичных девушек попадалось мне навстречу. Но теперь я уже не думал, как прежде, что вот хорошо бы познакомиться с этой, и с этой, и с той, и вот еще с этой, что в берете. Девушки не стали хуже, а я не стал лучше -- но теперь я шагал по городу как бы и один и не один. Где-то рядом невидимо шла Леля. Все теперь стало по-другому. Да и сам город стал немножко другим. Пожалуй, он стал еще красивее. Я теперь видел его не только своими глазами, я теперь видел его сразу за двоих. Еще не так давно он принадлежал всем остальным -- и еще отдельно мне. Теперь он принадлежал всем остальным -- и еще отдельно двоим: Леле и мне. Перейдя мост, я сел у Штаба на трамвай, поехал по Невскому, сошел у Владимирского. У меня были любимые и нелюбимые улицы. Дойдя до Загородного, я медленно, с удовольствием зашагал по нему. Это был очень уютный проспект, на таком проспекте можно жить, не заходя в квартиру. Просто поставь кровать на тротуар -- и спи, и тебе будет тепло, и на душе будет спокойно, и никто тебя на этой улице не обидит. А ведь есть улицы неуютные, как больничные коридоры, их хочется проскочить, не глядя по сторонам. В подвальном буфете, куда я зашел, было малолюдно и тоже уютно и хорошо. А пиво -- холодное и свежее, а вареная колбаса -- вкусная, что надо. Сидел я за крайним столиком возле открытого, но зарешеченного окна, выходящего на задний двор. За окном валялись потемневшие ящики и рассохшиеся бочки. Где-то во дворе, в чьем-то высоком окне, крутилась на патефоне пластинка: "Может, счастье где-то рядом, может быть, искать не надо?.." Я сидел, ел, пил, слушал -- и думал: "Уж очень все хорошо идет в моей жизни. Не слишком ли все хорошо?" x x x Когда я часов в восемь вечера вернулся домой, дверь открыла мне Антонина Васильевна, одна из жиличек нашей квартиры, -- инженерша, женщина серьезная. -- Костя дома? -- первым делом спросил я ее. -- А разве не слышите? -- задала она мне контрвопрос. -- Загулял наш Константин Константинович. Неужели не слышно? Я прислушался. Действительно, хоть на кухне гудели два примуса, издалека по коридору донеслись до меня звуки гитары и невнятное пение. Я понял, что прозрачная жизнь кончилась. Каждый раз, порывая с прошлым, Костя гитару свою прятал в шкаф, он считал ее греховным инструментом. Теперь он, значит, восстановил ее в правах. -- А кто у него там? Не девушка? -- Там у него дядя Личность, -- грустно ответила Антонина Васильевна. -- Хорошего не ждите. Дядя Личность занимал большую комнату, но комната была пустынна. Ни вещей, ни людей. Мебель он давно продал и спал на голом матрасе. Жена и дочь от него ушли. Он сильно пил. Когда-то у него все шло хорошо, работал мастером на "Красном гвоздильщике", выпивал в меру. Потом его брат попал под трамвай. Тогда дядя Личность стал выпивать все чаще и чаще, и его стали понижать в должности все ниже и ниже. Теперь он работал на заводе "по двору", то есть подметалой, а в доме выполнял разные поручения. Это был тихий, добрый пьяница, он никогда не скандалил. Когда напивался, то ходил по квартире, негромко стучался в двери и тихо спрашивал жильцов: "Извиняюсь, личность я или нет?" Ему отвечали, что личность, и он вежливо кланялся и шел к следующей двери. Когда я вошел в нашу изразцово-плиточную комнату, я увидел, что Костя возлежит с гитарой на своей койке, а за столом сидит дядя Личность. Одна поллитровка водки была уже пуста, другая опорожнена наполовину. В воздухе плотно стоял табачный дым. Плаката с самоагитацией против алкоголя на стене уже не было. ОППЖ (Обязательные Правила Прозрачной Жизни) тоже были сорваны со стены и валялись на плитках пола, среди окурков. -- Костя, значит, кончилась прозрачная жизнь? -- обрадованно спросил я. -- Ну ее к черту! -- сердито ответил Костя и, тронув гитарные струны, запел громким, но сиплым голосом: Эх, да пусть играют бубны, И пусть звенят гитары, Сегодня цыгане, и сердце мчится вдаль Пляшите, смуглянки, На родной, полянке, -- Для молодой цыганки мне ничего не жаль! Костя пел с воодушевлением, и дядя Личность подпевал ему несмелым тенорком, а сам поглядывал на меня -- ждал, когда я выпью и стану нормальным человеком. -- Пей, Чухна! Наливай себе по потребности! -- вскричал Костя. -- Довольно мы пили детский плодоягодный напиток! Будем пить водку! Я жестоко ошибся в ней! -- В ком в ней? В водке? -- В ней, в ней? В Любе, а не в водке! Она оказалась малоинтеллигентной. Ошибка! Ошибка! Я ей: "Ты хочешь жить по "Домострою" -- а она: "Это что, стройтрест такой?" Я ошибся в ней! -- Костя схватился за гитару и запел "Стаканчики граненые". Потом встал, подошел к столу, и мы с ним выпили; и дядя Личность выпил с нами, а потом, пошатываясь, вышел из комнаты. Костя снова возлег на кровать. Но играть на гитаре он уже не мог. Он долго лежал молча, а потом вдруг громко заявил: -- Ребята, похороните меня под раскидистым дубом ! -- Когда Костя сильно напивался, он всякий раз завещал себя где-нибудь похоронить -- и каждый раз в новом месте. Иногда под тенистой елью, иногда в горах, иногда в широкой степи. В прошлом году, когда он ошибся в интеллигентной девушке Нине, он просил бросить его труп в море, а сейчас вот ему понадобился раскидистый дуб. 21. ОСЕНЬЮ Опять начались занятия. На занятия теперь ездили мы вдвоем: я да Костя. В техникуме все было вроде бы по-прежнему. Но кое-что изменилось. Все прошлые грехи спали с меня, как шелуха. С Амушевского завода пришло в техникум письмо, подписанное Злыдневым, где было сказано, что работал я хорошо, и даже высказывалась благодарность в адрес техникума за то, что в нем прививают студентам чувство дисциплины и ответственности. Письмо такое писать было вовсе не обязательно, это была, по-видимому, инициатива Злыднева. А может быть, кто-то из техникума послал ему запрос и натолкнул его на это благое дело? Однако, войдя в Машин зал, где опять висела свежая стенгазета, я прочел в ней заметку за подписью "Общественник". Заметка называлась так: "Один из лучших". "В то время как учебная дисциплина в техникуме еще не поднялась на должную высоту и еще имеются случаи хронической неуспеваемости, а также случаи игры на занятиях в чуждую, антисоциальную игру "крестики-нолики", мы имеем право гордиться отдельными передовыми студентами, которые высоко несут знамя нашего техникума. Честь и слава тем студентам, которые добровольно отправились на Амушевский завод, чтобы там наладить производство и поднять его на новую высоту! Одним из лучших является..." Дальше шло мое имя и фамилия. На душе стало совсем легко. Я взглянул на Голую Машу. Она с одобрительной улыбкой глядела на меня с окна. За окном простиралась осень, шел дождь, падали листья. Два мокрых пятипалых кленовых листа налипли на спину Маши с улицы -- а ей было хоть бы хны! Вид у нее был совсем летний, праздничный. -- Не стыдно глазеть на нее? -- спросила меня подошедшая Веранда. -- Ты бы лучше на Люську поглазел, девочка что надо. Действительно Люсенда похорошела за лето. Но для меня это значения не имело. Никого на свете не было лучше Лели. Теперь мы с Лелей встречались часто. Иногда я заходил к ней, но чаще мы назначали свидания на Большом под часами и потом шли бродить по городу. Иногда мы даже брали билеты в "Форум", хоть кино мы не так уж и любили. Но в кинозале было тепло, уютно, и на экране все время что-нибудь да происходило. Ведь можно не очень любить кино, но все равно смотреть на экран интересно. Потом мы выходили под осенний дождь и опять бродили по улицам до ночи. Я провожал Лелю до дверей. В квартиру поздно заходить я не решался. Даже и днем стеснялся заходить -- это все из-за Лелиной тети, Любови Алексеевны. Хоть она хорошо каждый раз меня встречала и человеком, видно, была добрым, но иногда она говорила со мной каким-то таинственным тоном, и я не знал, как себя вести. При ней я чувствовал себя в чем-то виноватым, будто я что-то скрываю, а она знает, что я скрываю, но делает вид, что ничего не знает. Мне ведь известно было, что она уверена, будто у нас с Лелей "очень серьезные отношения". А никаких очень серьезных отношений у нас еще не было. Мы только каждый раз долго целовались на лестнице. Однажды Леля зашла в наше с Костей жилье, в нашу изразцово-плиточную комнату. Она пришла в новом коричневом пальто с капюшоном, обшитым по краям узенькой полоской меха. Костя был дома, он сразу же подскочил к Леле и помог ей снять пальто. Потом повесил его в шкаф, где висело, стояло и лежало все наше имущество. --Леля, это -- Костя; Костя, это -- Леля, -- представил я их друг другу. -- Вам надо сделать отдельную вешалку для пальто,-- сразу заявила она.-- А то тут в шкафу у вас и хлеб рядом, и тарелки, и все-все-все. -- Отдельная вешалка -- это нерационально, -- возразил Костя. -- Рационально, когда все сконцентрировано в одном месте. Меньше лишних движений. -- А по-моему, отдельная вешалка -- очень даже рационально, -- возразила Леля. -- А нерационально разводить неряшество. -- Она сказала это довольно сердитым тоном, и у меня вдруг мелькнуло опасение, что сейчас у нее случится нахлыв: сорвется, наговорит Косте чего-нибудь такого-этакого, и начнется у них перепалка. Но в это время наверху, в семействе парнокопытных -- так Володька прозвал семью, живущую над нами,-- завели патефон и начали долбить в пол каблуками -- танцевать румбу с притопом. -- Опять пляс завели! -- Костя погрозил потолку кулаком. -- Чтоб им провалиться! -- Если они провалятся, то провалятся к вам сюда,-- спокойно сказала Леля. Костя внимательно посмотрел на нее, потом на потолок и захохотал. Я тоже представил себе, как в потолке образуется дыра и к нам сыплется штукатурка и с ней парнокопытные, и я тоже захохотал. -- Ну, раз такое дело, я ненадолго смоюсь, -- сообщил Костя, торопливо надевая пальто и выходя из комнаты. -- Куда это он убежал? -- удивленно спросила Леля.-- Или это у вас всегда так, если приходят девушки? -- Девушки к нам почти никогда не приходят, такое у нас правило. Мы сами к ним ходим. А Костя побежал в угловой за плодоягодным. Ты, видно, ему понравилась. -- Не так уж и плохо у вас тут, -- сказала Леля, осматривая комнату. -- И даже не очень грязно. Только вот стены надо бы помыть. В следующий раз я приду с мылом и тряпками и вымою вам стены. Картинок я не трону, не бойся. -- Вот это Гришкина картинка, -- объяснил я. -- Здесь стояла его койка. А вот здесь стояла Володькина койка. -- Но ведь Володька-то ваш жив. А ты так говоришь, будто...-- Еще бы не жив! Еще как жив! В форме тут к нам приходил. Но, знаешь, он как-то отошел от нас. Отрезанный ломоть. -- А у тебя тут мягко! -- сказала Леля, сев на мою кровать. -- Я думала -- куда жестче. -- Панцирная сетка, чего же еще мягче, -- проговорил я, садясь рядом с ней. -- Хотела бы отдохнуть на панцирной сетке? -- А что? Ну и хотела бы!.. Что ты! Нет! Нет, только не сейчас!.. Какой ты смелый у себя дома!-- Она встала и, оправляя платье, не спеша пошла к окну. Каблучки ее застучали по метлахским плиткам, полупустая комната откликнулась тонким эхом. Леля стояла у окна лицом ко мне, упершись ладонями в подоконник. -- Какой ты смелый у себя дома! -- повторила она и тихо засмеялась. -- Вот скажу твоему Косте, что ты ко мне пристаешь! Вскоре из коридора послышались Костины шаги. Он принес не дешевое плодоягодное, а какой-то дорогой немыслимый ликер, настоянный на лепестках роз. С торжественным видом поставил он бутылку на стол. Мало того, из кармана Костя извлек коробку "Мишки на Севере". Мы разлили ликер по простоквашным стаканам и стали пить. Он был очень густой. -- Напиток богов и сумасшедших, -- сказал я Косте. -- Долго ты, наверно, выбирал его. -- Совсем неплохой ликер, -- примиряюще проговорила Леля, облизывая губы. -- Я такого никогда еще и не пила. Такой сладкий! -- В будущем не будет ни ликеров, ни водки, ни вина, -- объявил Костя. -- Будет один чистый спирт. И не будет никаких бокалов, фужеров, рюмок и стопок. Желающим опьянеть алкоголь будет вводиться при помощи шприца. Это разумно и целесообразно. -- А куда будут делать уколы?-- задал я провокационный вопрос. -- Туда же, куда их делают при разных прививках,-- смело ответил Костя.-- В руку, в плечо, в... Ничего тут нет смешного, -- строго добавил он, взглянув на Лелю. -- Это рационально. -- А как в ресторанах будет? -- спросил я.-- Вот пришли мы втроем в "Золотой якорь" на Шестой линии... Леля опустила глаза и фыркнула. Простоквашный стакан с ликером задрожал в ее руке. Костя поглядел на Лелю, покачал головой и расхохотался. -- Ну вас всех,-- сквозь смех проговорил он,-- вы все излишне конкретизируете... Наверху перестали обрабатывать пол каблуками, теперь оттуда доносилось ритмичное шарканье подошв под плавную музыку: танцевали танго "Огоньки Барселоны". Я проводил Лелю до ее квартиры. Мы долго стояли у двери, не нажимая на кнопку звонка. Губы у Лели были сладкие от ликера. От нее и в самом деле пахло розами. -- Хорошая девушка, -- сказал Костя, когда я вернулся. -- И красивая, и интеллигентная, и в то же время своя в доску. Но не по себе, Чухна, ты дерево рубишь! Уж слишком она намного лучше тебя. Вот увидишь -- пройдет два-три года, и она в тебе разочаруется и отошьет тебя. И правильно сделает!.. А у тебя, конечно, серьезные планы? -- Очень даже серьезные... Ну чего ты ко мне пристал? -- Все равно она когда-нибудь уйдет от тебя, помяни мое слово. Уйдет и не вернется. -- Заткнись, перестань каркать! -- сказал я. -- Я и сам боюсь этого. Через день в нашей комнате появилась новая мебель: вешалка. Чтобы прикрепить ее возле двери, пришлось нам расколоть два изразца и забить в стену деревянные пробки. Вешалка представляла из себя обыкновенную доску, в которую мы, под небольшим углом, забили двенадцать гвоздей. Двенадцать гвоздей на двенадцать гостей, хоть мы и не ожидали, что когда-нибудь придет к нам столько народу. Для пущей красоты доску мы покрыли красной тушью. "Леля нас, наверно, похвалит за эту вешалку, -- думал я. -- Ведь на днях она зайдет сюда опять, она обещала вымыть "наши стены". И действительно, через несколько дней Леля пришла. И я сам торжественно повесил ее пальто на новую вешалку. Она одобрила нашу работу. Только цвет ей не очень понравился. 22. ПОЗДНЕЙ ОСЕНЬЮ В тот вечер поздней осени мы с Костей сидели друг против друга за столом и честно занимались спецтехнологией. Иногда мы задавали друг другу вопросы, изображая из себя строгих экзаменаторов. Костя все норовил подловить меня на цифровых данных, зная, что это мое слабое место. Но на этот раз я и тут не плошал. Предмет я знал, нечего уж тут скромничать. Ведь я был "одним из лучших", как выразился в своей заметке наш показательный общественник Витик Бормаковский. От долгого сидения без движения нам стало прохладно. В комнате было сыро, холодно. Пора бы уже печь топить, но дровяные деньги мы опять проели. -- Протопим камин? -- предложил Костя, стукнув по столу кулаком. -- Двадцать поленьев! Кто больше? -- Двадцать пять! -- откликнулся я. -- Кто больше? -- Тридцать! -- выкрикнул Костя. -- Зажигаем! -- закричал я, срываясь со стула. Мы тридцать раз обежали вокруг стола. Потом плюхнулись на свои койки, чтобы отдышаться. Костя извлек из-под кровати гитару и, лениво перебирая струны, запел старинную песенку: Мама, мама, что мы будем делать. Когда настанут зимни холода,-- У меня нет теплого платочка, У тебя нет теплого пальта. Кто-то торопливо постучал в дверь. -- Войдите! -- сказал я. В комнату боком просунулся дядя Личность. --К вам тут пришли...-- невнятно проговорил он и скрылся в коридоре. В комнату вошла Любовь Алексеевна, Лелина тетка. Она была бледна, губы у нее дергались. Шляпка из черного потертого плюша сидела набекрень, будто у пьяной. -- У нас несчастье, -- сказала она, глядя не на меня, а куда-то в стену. -- Вы можете пойти к нам? Я молча подошел к нашей красной вешалке, взял пальто и торопливо начал напяливать его на себя. Оно вдруг стало каким-то узким и никак не налезало на плечи. "Что случилось? -- крутилось у меня в голове.-- Леля под трамвай попала?.." -- Что такое случилось? -- спросил я вслух. -- У нас несчастье, -- повторила Любовь Алексеевна. -- Несчастный случай... Нет больше Коли... Несчастный случай на ученьях... Я боюсь за Лелю. Костя подошел ко мне и помог надеть пальто. Потом он быстро подскочил к столу, схватил пачку "Ракеты" и сунул мне в карман. -- Ну, иди, -- сказал он. -- Тут все будет в порядке. Ты иди... На улице стоял холодный туман, окна сквозь него светились неяркими размытыми пятнами. Над горящими фонарями стояли чуть заметные мутные и бледные радуги. Когда мы свернули на Большой -- на проспект Замечательных Недоступных Девушек, -- там было еще много гуляющих. Мы шли по "холостой" стороне навстречу их потоку, и некоторые с удивлением посматривали на нас. Асфальт был влажно-черен, капли сгустившегося тумана падали с ветвей на жухлую траву, на опавшие листья. Любовь Алексеевна шагала быстро, будто хотела обогнать меня. На ходу она бессвязно говорила о срочном вызове к военкому, о сообщении из части. Отец Лели тоже извещен, он должен приехать... Колю уже похоронили там... Может быть, отец и Леля поедут в часть... А здесь, на Большом, все было в порядке. Шло вечернее гулянье, неторопливая шлифовка мокрого асфальта. Много девушек -- и ни у одной не погиб брат, -- иначе не пришли бы они сюда, а сидели бы дома и плакали. У подвальной пивной со сводами, где не раз я бывал и с Гришкой, и с Костей, и с Володькой, стоял пьяный и, держась за поручень витрины, быстро, не в такт перебирая ногами, выкрикивал: За кукараччу, за кукараччу Я жестоко отомщу! Я не заплачу, я не заплачу, Но обиды не прощу! Трамваи шли как им положено -- не тише и не быстрее, чем всегда. На концах бугелей вспыхивали от сырости яркие зеленые всполохи, и на мокрые рубероидовые крыши сыпались красные крупные искры, как при электросварке. Редкие автомашины торопливо пробегали мимо нас, неся перед фарами два мутных клубящихся конуса, -- как всегда в такую вот погоду. В том-то и дело, что все было как всегда. Мы быстро поднимались по лестнице. Еще недавно Леля и я так легко взбегали по ней, и, казалось, дом поднимался к небу вместе с нами. А теперь лестница была темна, и чем выше, тем плотнее приникал к ее окнам туман. Вот-вот он поднажмет и выдавит стекла. В прихожей пахло валерьянкой. И мне на миг почудилось: то, что произошло, не так уж страшно. Дело в том, что у нас в техникуме некоторые девушки в дни зачетов бегали в медпункт, и там Валя поила их для бодрости валерьянкой. Потом девчонки преспокойно сдавали зачеты -- они, конечно, сдали бы их и без всяких лекарств, просто у них такая мода завелась. И потому этот запах у меня был связан с чем-то не очень серьезным. Меня только испугала тишина, стоявшая в квартире. Я думал, что еще из прихожей услышу плач, но никто и не думал плакать. Вся квартира была набита тишиной. -- Идите к ней, -- тихо сказала Любовь Алексеевна. -- Уговорите ее хоть что-нибудь поесть. Я вошел в маленькую комнату Лели. Леля сидела, оперев локти о пустую чертежную доску. Она не была ни очень бледна, ни даже заплакана. Просто она сидела и смотрела в одну точку. Она даже поздоровалась со мной, но потом сразу как-то забыла, что я здесь. И я не знал, что мне делать. Стоял в сторонке и молчал. И она молчала. В комнате было холодно и сыро, и единственное, что я сообразил, это что хорошо бы закрыть форточку. -- Леля, ничего, что я форточку закрою? -- спросил я. -- Ничего,-- не оборачиваясь, ответила она. И я закрыл форточку и снова не знал, что же мне делать, что говорить. У меня не было опыта в утешении, мне никогда никого не приходилось утешать. И сам я никогда не терял родных -- я просто не знал их, я был застрахован от потерь. Но от этого мне было нисколько не легче. -- Леля, тут очень холодно, -- сказал я. -- Я затоплю печку, хорошо? -- Хорошо,-- ответила она. Я пошел к Любови Алексеевне, постучался к ней. Она сидела на потертой ковровой кушетке и тихо плакала. Комнатка у нее тоже была небольшая, не больше Лелиной, но казалась совсем тесной из-за темно-вишневых обоев. На стенах, как и в гостиной, вкривь и вкось пестрели всякие недорисованные холсты. Еще здесь висел фотопортрет молодого военного с усиками, в форме царской армии. Под портретом на черной ленте приколот был букетик бессмертников. Над стареньким комодом виднелась цветная репродукция. Она изображала город -- просто белые кубики домов, -- и вокруг города, зажав его в кольцо, лежал какой-то огромный не то дракон, не то змей. "Град обреченный" -- гласила подпись под этой картиной. Лампа с неуклюжим темно-зеленым абажуром, подвешенная на фарфоровом блочке, горела ярко, будто вот-вот готова была перегореть, но все равно комната оставалась темной и неуютной. И все же, именно из-за того, что здесь так мрачно, и из-за того, что Любовь Алексеевна плакала, а не сидела молча, как Леля, мне стало здесь немножко полегче. Здесь я хоть мог что-то сказать. -- Любовь Алексеевна, так я схожу за дровами, -- сказал я.-- Вы только дайте ключ от сарая... И не плачьте, ведь слезами вы ему не поможете. Вот сидите и плачете, а он уже не плачет. Ему теперь все бара-бир. -- Что? Бара-бир? -- спросила вдруг Любовь Алексеевна. -- Ну да! Ему теперь бара-бир. Бара-бир -- это значит: все равно. Это такое азиатское выражение. -- Да, ему теперь все равно, -- согласилась Любовь Алексеевна.-- Но нам-то...-- Она заплакала еще сильнее, и мне стало не по себе: не обидел ли я ее? Однако она не обиделась. Вскоре она даже немного успокоилась, вышла со мной в кухню, дала мне ключ, керосиновую лампу, ватник и толстую веревку для дров и объяснила, где находится их дровяной сарай. Я надел ватник, перекинул веревку через плечо. Спустившись до нижней площадки лестницы, через боковую дверь прошел во двор, миновал прачечную и на заднем дворе отыскал нужный подвал. Там лежали пиленые, но еще не колотые чурки, и я нашел в углу топор и начал их колоть. Я колол их от всей души, не жалея силы. Лампа стояла на земляном полу, и тень моя качалась на поленницах, на стене, и черная голова в кепке моталась на потолке, где шли железные балки и, между ними, бетонные плоскости со слоистыми следами дощатой опалубки. Устав колоть, я сел на широкий чурбан, и меня обступила тишина. Не та печальная тишина, что была сейчас там, наверху, в Лелиной квартире, а спокойная сыроватая подвальная тишина, вроде как в лесном овраге. Слышно было, как в трубах тихо-тихо журчит вода. Можно сидеть и сидеть так, слушать и слушать -- и не надоест. Но потом мне стало совестно, что я сижу здесь, в этой тишине, будто прячусь от другой тишины, верхней. Я торопливо стал накладывать дрова на веревку. Я внес вязанку в гостиную, осторожно опустил ее перед печкой. Печка эта выходила тылом в Лелину комнату, и я знал, что, когда протоплю печку, у Лели там будет тепло. А печи топить я, слава богу, умел -- это мне часто приходилось делать в детдоме, в дни дежурства. Первым делом я открыл трубу, поставил стоймя дрова в печку, оставив между ними маленький коридорчик, потом нащепал лучины и напихал ее в этот коридорчик между поленьями. Потом горизонтально, между лучинами покрупней, просунул несколько совсем тоненьких лучинок и зажег их. Огонек робко спрятался между маленькими лучинками, потом осмелел, забегал по ним и, тихо пощелкивая, перепрыгнул на лучинки потолще. Потом занялись и дрова. Но печь давно была не топлена, дымоход еще не прогрелся, в нем пробкой стоял сырой воздух -- и из топки вдруг полыхнуло дымом. Внезапно вошла Любовь Алексеевна, села на стул и сказала: -- Господи, точно ладаном...-- Она опять заплакала. -- Сейчас хорошо потянет, -- успокаивающе сказал я. -- Сейчас все будет в порядке. -- И действительно, больше дыма из печки не выкидывало. Огонь уже крепко вцепился в поленья, теперь его не оторвать было от этой работы. Лелина тетка ушла, затем притащила подушку и темно-зеленое одеяло и положила их на клеенчатый диван. Потом принесла горячий чай. -- Хлеб и масло в буфете, -- сказала она. -- Я раньше Лели ухожу на работу... Вы завтра заставьте ее пойти на работу. Ей надо быть сейчас на людях, тогда легче будет... И хоть утром заставьте ее поесть. Она ушла. Я походил по комнате взад-вперед, налил Леле чаю, отрезал хлеба, намазал маслом, снес ей в комнату. Леля лежала на постели лицом в подушку. На ней был синий сатиновый халатик, в котором я увидал ее в первый раз в библиотеке, в Амушеве. -- Леля, ты спишь? Она ничего не ответила. Я поставил чай на чертежный столик, сходил в соседнюю комнату, взял предназначенное мне одеяло и набросил его на Лелю. Не гася света, чтобы ей не стало вдруг страшно, когда проснется, притворил за собой дверь и вернулся к топящейся печке. Открыв дверцу, сел на пол перед огнем. Дрова горели красиво, нарядно -- все в лентах пламени, в красных бантиках огня. За окном теперь шел снег. Он торопливо, по прямой, падал на город крупными влажными хлопьями. Этой ночью мне плохо спалось. Лежа в одежде на клеенчатом диване, я ворочался и, когда, казалось, уже начинал засыпать, вдруг вздрагивал, будто меня кто-то ударял из темноты. Ночные мысли текли бестолково. Многие из них никакого отношения не имели ни к Леле, ни ко мне, и вообще ни к кому и ни к чему на свете. Иногда всплывала мысль, что когда-нибудь действительно будет война. Та большая война, о которой не раз говорил Володька... Володька редко теперь бывает у нас, он теперь военный курсант. Но, в общем-то, он все такой же, только бросил писать стихи. Может быть, просто некогда?.. Если в Германии произойдет революция, то войны и вовсе не будет. А если Гитлера не свергнут, то война, наверно, все-таки будет. Но это еще не скоро, не скоро... Она будет еще не скоро, но она уже подкрадывается, уже отправляет людей на тот свет поодиночке -- вот как Лелиного брата. Он погиб вроде бы и не на войне, а вроде бы и на будущей войне. На войне, которой еще нет. Утром Леля разбудила меня. Она тронула меня за плечо, и я сразу проснулся и вскочил с дивана. Мне стало стыдно, что не я ее разбудил, а она меня. Леля была аккуратно одета, челочка причесана, лицо блестело от умывания. -- Иди помойся, -- сказала она мне. -- И будем пить чай... Ты молодец, что протопил печку. Мы молча позавтракали. Потом я помог Леле надеть пальто и сам надел пальтуган и кепку. Мы уже готовы были выйти на лестницу, но тут Леля вспомнила, что не взяла портфель. Она пошла за ним в свою комнату -- и вдруг выбежала оттуда в слезах, громко плача, будто увидала там что-то страшное. Я обнял ее и стал говорить ей сам не помню что, а она все плакала и плакала. Потом немного успокоилась, пошла к крану, умыла глаза, и я проводил ее до ее работы. В техникум я опоздал, но это сошло. Ничего я, конечно, не объяснял никому, да никто ничего и не спрашивал. Я давно заметил, что если происходит какая-то большая неприятность, то мелкие неприятности расступаются перед ней, добровольно уступают дорогу. Потом они еще возьмут свое. -- Ну, как? -- спросил Костя, когда я уселся рядом с ним в аудитории. -- Ничего веселого, -- ответил я. -- Чего тут поделаешь?.. -- Ничего тут не поделаешь, -- согласился Костя. 23. НОВЫЙ ГОД Берег былого постепенно скрывается из памяти, сливается с темным морем забвения. Но минувшие праздники, как маяки, светятся позади -- и не гаснут. Конечно, погаснуть и им суждено -- но вместе с нами. К Новому году мы с Костей справили себе костюмы. Ордера на материал нам выделили еще к двадцать третьей годовщине Октября. Косте по жребию достался отрез серого шевиота "прима", мне -- темно-синий бостон. И вот двадцать седьмого декабря мы принесли костюмы из мастерской. Пиджаки -- с богатырскими ватными плечами; брюки -- настоящий Оксфорд, не подкопаешься: они были так широки, что закрывали кончики ботинок. Когда мы облачились во все это и поглядели друг на друга, наша изразцовая комната показалась нам убогой. -- Мы будто иностранцы, -- заметил Костя. -- Интуристы герр Чухна и мистер Синявый соизволили посетить скромное жилище советских студентов... Но ничего! Общее благосостояние повышается. Через год-другой, когда будем работать по специальности, мы еще не такие клифты и шкары оторвем! Трепещите, кошки-милашки!.. Ты, впрочем, к тому времени уже женишься, тебе не до кошек-милашек будет. -- А ты? Ты, может, еще раньше женишься. -- Ну, не с моим ликом, -- не то сердито, не то печально сказал Костя. Он плюхнулся на кровать, вытащил из-под нее гитару и с надрывом запел: Он юнга, родина его Марсель, Он обожает шум кабацкой драки, Он курит трубку, пьет крепчайший эль, Он любит девушку из Нагасаки. У ней следы проказы на руках И шелковая кофта цвета хаки, И вечерами джигу в кабаках Танцует девушка из Нагасаки. Я слушал его не перебивая. Я знал, что про эту девушку из Нагасаки Костя поет в тех случаях, когда ему становится грустно, когда он вспоминает про свои неудачи с интеллигентными девушками, когда он размышляет о том, что прозрачная жизнь все ускользает от него. Я терпеливо дослушал песню до ее печального конца, где юнга горько плачет, узнав, что пьяный боцман зарезал девушку из Нагасаки. Костя сунул гитару под кровать, встал, подошел к зеркалу -- и отвернулся от него. Зеркало было маленькое. Костя в нем видел только свое лицо, а не костюм. А ведь лицом-то своим он и был недоволен. -- Пойдем к тете Ыре,-- предложил я.-- Посмотримся в трюмо. Хоть тетя Ыра жила бедновато, но у нее имелось самое большое в квартире зеркало. Правда, левый нижний угол у него был отбит. -- Ой, и модные ребята вы стали! -- заявила тетя Ыра, оглядев нас. -- Я помню, парни узенькие брюки носили, в трубочку, чем ужее -- тем моднее, а нынче чем ширше -- тем красивше... Теперь вы, ребята, модностью на пять лет запаслись. Носить вам не переносить. Она быстро-быстро извлекла из-за иконы, висевшей в красном углу, какую-то мензурку из дымчатого стекла. Потом сизым, наверное, голубиным, пером, торчавшим из мензурки, быстро-быстро побрызгала на наши пиджаки какой-то прозрачной жидкостью. -- Это святая вода,-- пояснила она.-- Это чтоб обновки ваши хорошо носились, это чтоб бесы вас в них не захороводили. -- Мы же неверующие, -- сказал Костя. -- Мы просвещенные атеисты, святая вода нас не интересует. Нам бы чего покрепче. -- У меня и другая вода есть, -- подмигнула тетя Ыра. -- Сейчас спрыски устроим. Она выдвинула ящик обшарпанного комода и вытащила оттуда поллитровку горькой и три стопочки из толстого зеленого стекла. Потом повернулась к подоконнику и перенесла оттуда на стол тарелку с ливерно-гороховой колбасой -- неофициально колбаса эта в те годы называлась мюнхенской. Мы присели, выпили по первой, потом по второй. После третьей глаза у тети Ыры оказались на мокром месте. -- Гриша-то из вас самый порядочный был, вот его бог и прибрал к себе, -- заявила она, всхлипывая. -- Гриша сейчас на небесах радуется, что вы модные двойки себе справили... Сам-то до хорошего костюма не дожил... Когда бутылка опустела, мы поблагодарили тетю Ыру и пошли мотаться по всей квартире. Заходили в каждую комнату и просили дать нам посмотреться в зеркало. И все жильцы поздравляли нас с приобретением, и все говорили нам только хорошее. Костино самочувствие резко повысилось, и, когда мы вернулись в нашу комнату, он сразу же извлек из-под кровати гитару и запел: Я вчера играл в лото, Проиграл свое пальто, Пару брюк и два кольца, Ламца-дрица гоп ца-ца! Я знал: если он поет эту залихватскую частушку -- значит, у него хорошее настроение. x x x 1941 год я надеялся встретить с Лелей. Сперва я хотел вытащить ее на встречу Нового года к нам в техникум, но она побоялась, что там будет очень шумно и весело, а ей не до веселья. Она еще не привыкла к мысли, что у нее нет больше брата. Правда, она уже не плакала о нем, по крайней мере при мне, но она стала немножко не такой, какой была, -- стала не то серьезнее, не то строже, не то просто грустнее. Мы с ней с того дня не обнимались, не целовались, хотя встречались часто. Я боялся обидеть ее. Тридцать первого декабря я купил бутылку хорошего портвейна "Ливадия", постоял в очереди у "бывшего Лора" на углу Среднего и Восьмой линии -- за пирожными, и пошел к Леле встречать Новый год, -- так было условлено. Но едва я вошел в прихожую, как на меня повеяло холодком. Встретила меня Леля не очень-то ласково. Когда я снял пальто, она равнодушно взглянула на мой новый костюм и небрежно бросила: -- Брюки широковаты. -- Мы с Костей специально мастеру в руку сунули, чтобы он брюки нам пошире скроил,-- обиделся я. -- Еле уломали, он говорит, что от начальства ему влететь может. А ты недовольна! -- Ах, не все ли равно, какие брюки, какие пиджаки, какие юбки, какие шляпки, какие тряпки! -- не то шутя, не то сердясь сказала она. -- Все это не имеет никакого значения для мыслящих людей. И вообще... -- Значит, я, по-твоему, не мыслящий! И значит, тебе больше нравится, если я как гопник буду ходить... Это ты вроде Кости заговорила, он любит так рассуждать. -- А Костя твой где Новый год встречает? -- уже более мирно спросила она. -- Пойдет на Петроградскую, будет встречать с одной кошкой-милашкой. Предстоит новогодняя ночь любви к ближнему... А где твоя тетя Люба? -- Моя тетя Люба ушла к знакомым. Но тебе здесь такой ночи не предстоит. Если ты за этим пришел, то можешь идти на Большой. Там много кошек-милашек гуляет. -- Леля, да что с тобой такое! Опять нахлыв? -- Ничего со мной такого! Такая, как всегда... --Не дай боженька, чтоб ты всегда такая была! -- Если я тебе не нравлюсь такой, то зачем ты приходишь ко мне?! Иди к своим кошкам-милашкам. -- Ну и пойду! Захочу -- и пойду! -- Ну и иди! -- Ну и пойду! -- Я сдернул с вешалки пальто, торопливо напялил кепку. -- Уходи сейчас же! -- Она подбежала к наружной двери и распахнула ее. Я вышел на лестницу и, не оглядываясь, зашагал вниз. За мной резко хлопнула дверь. Когда я спустился до третьего этажа, дверь наверху с шумом открылась, послышались шаги... Сейчас Леля крикнет в пролет, как в романсе: "Вернись, я все прощу!" или что-нибудь в этом роде -- и я взбегу наверх. --Никогда не приходи ко мне!-- крикнула она, и мимо меня пролетело что-то небольшое серое и мягко шлепнулось внизу. А наверху гулко захлопнулась дверь. Я спустился вниз, на аптечную площадку. Здесь на серых плитках пола лежал пакет с пирожными от "бывшего Лора". Вернее, то, что от пакета осталось. Упаковка лопнула, раскрылась, пирожные разломались, разлетелись. Я вспомнил, как Леля рассказывала об обманутой девушке-самоубийце, которая потом "лежала в гробу как живая". "По закону свободного падения тел эта девушка упала тогда вот на эти же самые плитки", -- подумал я. Когда вышел на улицу, меня охватило чуть пьянящее ощущение свободы, когда терять уже нечего. Торопливо пошел я к Неве, будто там меня кто-то ждал. На набережной в этот час было холодно и безлюдно. Лихтера, пришвартованные на зиму к гранитной стенке, стояли впаянные в лед. В борту черного морского буксира празднично светилось несколько иллюминаторов, оттуда слышалась патефонная музыка. Мужской голос пел: Это было весною, Когда фиалки цвели, Нам казалось с тобою, Что весь мир -- мы одни. Ах, это было забвенье... Миновав Горный институт, я свернул к Масляному буяну, уперся в заводской высокий забор и пошел вдоль него, сам не зная куда. Кругом никого нет. Редкие фонари. Здесь меня вполне могут принять за иностранного шпиона. На мне хороший костюм и дрянное пальто. Я торопливо свернул в какой-то проулок, где сновали люди. Потом вдруг очутился на длинной и совсем безлюдной улице. По обе стороны тянулись заводские корпуса, неярко светились большие длинные окна. Видны были рабочие у токарных и фрезерных станков, тускло поблескивали колонны радиально-сверлильных. Из открытых, обтянутых пыльными сетками фрамуг слышался ритмичный шум, похожий на шум большого ливня. Порой, врываясь в эту ритмику, где-то тонко и тревожно взвывал шлифовальный станок. Я шагал по этой улице совсем один, как во сне или как в кино. Когда вернулся домой, из-под дверей нашей комнаты виднелась полоска света. Это меня удивило и даже обрадовало: а что, если вдруг это Леля пришла? Но когда я распахнул дверь, обнаружил Костю. Он сидел за пустым столом -- нарядный, сердитый и совершенно трезвый. Уж не задумал ли он снова начать прозрачную жизнь? Но Костя быстро рассеял мои подозрения. Оказывается, когда он явился со своей знакомой к инвалиду, который обычно предоставлял ему ночное убежище, тот был пьян, да еще не один: к нему приехал брат из Пскова. И Косте со своей кошкой-милашкой пришлось уйти не солоно хлебавши. Вдобавок она обиделась, обозвала Костю трепачом и пошла встречать Новый год в другое место. --Но ты-то почему здесь? -- спросил меня Костя и пристально посмотрел мне в глаза. -- ЧП какое-нибудь? -- ЧП. Меня отшили. -- Иди ты! Леля? -- А кто же еще! Она самая. Твои прогнозы были верные. В одну телегу впрячь не можно... -- Чухна, это ты всерьез? Я стал рассказывать, как это произошло. Я знал: Косте можно доверять все. Чужая беда его никогда не радовала и не утешала, даже в дни, когда ему самому приходилось плохо. Он слушал внимательно и огорченно, уставясь на меня своим единственным зрячим глазом. Потом закурил "Ракету", начал ходить по комнате. -- Чухна, дам тебе один совет, -- начал он. -- Взгляни, не жмурясь, в лицо жестоким фактам. Ты потерпел моральный Дюнкерк. Твои дивизии сброшены в море, оружие и боеприпасы захвачены противником. Ты должен признать свое поражение и начать жизнь заново. Тебе надо погрузиться в бытие, полное новых впечатлений и переживаний. Тогда ты забудешь эту девушку. Тем более, она создана не для тебя. -- На этот раз ты, пожалуй, прав, -- согласился я. -- Только как это "погрузиться в бытие"? Легко сказать... -- А еще легче сделать! -- отрезал Костя.-- Для начала погружения поедем встречать Новый год к Люсенде и Веранде. Веранда делала намеки, что она и Люсенда не возражали бы против нашего присутствия. Собирайся! Я взглянул на ходики. Было без двадцати минут двенадцать. -- Мы опоздаем, -- сказал я. -- И потом, они нас и не ждут. Мало ли что Веранда делала подходы... Ведь договоренности нет. -- Не увиливай от погружения! -- строго заявил Костя.-- Тем более, мы придем в гости не с пустыми руками. -- Он вынул из шкафа сеточку с двумя большими бутылками плодоягодного. -- А у тебя ничего нет? -- Бутылка осталась у Лели. -- Наплевать, двух вполне хватит... Бутылку она, значит, не сбросила с шестого этажа? -- Наверно, просто забыла, -- ответил я, надевая пальто. -- Побоялась, что попадет в твою умную голову и повредит твой мыслительный аппарат. Откуда ей знать, что он у тебя отсутствует. -- Закройся! Ты больно умен! -- крикнул я Косте, выбегая вслед за ним из комнаты. Мы добежали до трамвайной остановки и на ходу вскочили в задний вагон. Трамвай ехал раскачиваясь, торопясь, все ускоряя ход. Никто в него больше не входил, на каждой остановке он только терял пассажиров. Вскоре в вагоне осталось четыре человека: пожилой кондуктор, Костя, я да какой-то дядька в валенках, дремавший в противоположном углу. -- Сколько сейчас? -- спросил я кондуктора. Тот не спеша отстегнул пуговицу на потертой шубе, полез во внутренний карман, вынул часы -- большие, медные, с черными узорчатыми стрелками. -- Без трех минут сорок первый, -- сказал он. -- Опоздали, ребята. Без вас встретят. -- Мы и здесь встретим, -- нашелся Костя. -- Ведь фактически времени нет. Если взять колбу и создать в ней абсолютный вакуум, то в ней не будет и времени, ибо время -- это только промежуток между двумя событиями. Если же условиться, что время существует как объективный фактор, то оно должно одинаково учитываться субъектами в любых точках пространства. Эрго: Новый год, встреченный в движущемся трамвае, ничуть не хуже Нового года, встреченного в какой-либо неподвижной точке: в ресторане, в частном доме, в психиатрической больнице, под забором...--С этими словами он вынул из брючного кармана перочинный нож и стал счищать сургуч с горлышка одной из бутылок. Потом отогнул штопор и с ловкостью почти профессиональной вогнал его в пробку. -- Готово! -- Вот это вы правильно! -- уважительно сказал кондуктор, но нельзя было понять, к Костиным словам или действиям относится это замечание. -- Вы первый, папаша! -- предложил Костя, протягивая ему бутылку. -- Нет уж, ребята, почните вы, -- скромно ответил кондуктор. -- А я после. -- Пей! -- повелел Костя, сунув мне в руки бутылку.--Пей! Мы уже въехали в Новый год. -- За удачу! -- провозгласил я тост. -- Пусть этот год будет счастливым для всех нас! И для тебя, Синявый! -- Я запрокинул голову и стал глотать вино. Здесь, в холодном вагоне, оно казалось очень вкусным. За мохнатым от инея окном, вздрагивая, проплывали городские огни. Мне вдруг стало очень хорошо. Мир показался торжественным, светлым и грустным. "Леля, будь счастлива в этом году!" -- произнес я про себя. -- Пей, но не забывай других! -- пробурчал Костя, отбирая у меня бутылку. -- Пусть этот год будет годом без ЧП. А в частности, Чухна, пью за твое глубокое погружение в бытие. Через Дюнкерк -- к Тулону и Аркольскому мосту! -- Костя приник к бутылке и замолчал. Потом старательно отер горлышко рукавом. -- Ваша очередь! -- сказал он кондуктору. -- Ну, ребята, за Новый год! Чтоб ничего такого, чтоб все хорошо было в сорок первом! -- Кондуктор оглянулся по сторонам, сделал несколько изрядных глотков, отер горлышко рукой. Бутылка пошла по второму кругу. x x x Дверь нам отворила Веранда. На ней было новое платье фасона "день и ночь": спереди -- из куска белой материи, сзади -- из черной. Веранда, кажется, совсем не удивилась нашему внезапному появлению. -- Ага, пришли! -- констатирующе сказала она. -- Снимайте свои бобры. Нравится вам моя новая прическа? -- Она тряхнула пышной, завитой кудряшками головой. -- Не хочу походить на Люську прилизанную. --Не нравится,-- честно объявил Костя.--Ленпушнина. Баран в мелкую стружку. -- Ничего-то он не понимает! -- без обиды, нараспев произнесла Веранда. -- Идемте к столу... Нет, прежде я Люську сюда вытащу. Она будет довольна. Веранда побежала по коридору к дальней комнате, откуда доносились веселые, уже не совсем трезвые голоса. Здесь, в большой прихожей с потертыми зелеными обоями, пахло духами, лимоном, елочными свечками. Веранда уже шагала обратно, держа за руку сестру. На Люсенде тоже было платье "день и ночь", только "ночь" у нее находилась спереди. Мне показалось, что и Люсенда приходом нашим не удивлена, скорее просто обрадована. Дома она не казалась такой недотрогой, такой цирлих-манирлих, как в техникуме. Но и здесь в ней оставалась какая-то сдержанность. Девушки привели нас в большую комнату, где за столом, уставленным бутылками и закусками, сидело человек двадцать -- люди все больше пожилые. Они все были из этой же квартиры; по-видимому, квартира была дружная, праздники справляли в складчину. Веранда стала нас знакомить с каждым поочередно, но имена и отчества сразу же выскакивали у меня из головы. Потом неугомонная Веранда начала перетасовывать сидящих, чтобы усадить новых гостей. Меня она поместила рядом с Люсендой на торце стола. Я сразу же заметил, что Люсенда стесняется сидеть со мной на председательском месте, у всего света на виду, и хотел было пересесть. Но тут нас с Костей заставили пить штрафную. После стопки какой-то крепкой смеси я уже не захотел пересаживаться. Я увидал, что все пьяны и никому до того, кто с кем сидят, никакого дела нет. -- Люся, почему ты не пьешь? -- спросил я. -- Я уже пила. Но, если хочешь, я выпью с тобой. Только ты, пожалуйста, закусывай. -- Она положила мне на тарелку винегрета. -- Ешь, пожалуйста. -- Люся, а я что? Пьян уже разве? -- Нет, не очень... У тебя какая-то неприятность? Я искоса посмотрел на нее. Она сидела, не глядя на меня, слегка наклонившись над столом. В светлых, гладко причесанных волосах отражались огоньки елочных свечей. -- Ты угадала, -- признался я. -- Неприятность. Но тут никто не поможет. Тут дело в одной девушке. Тут, ты понимаешь... -- Не надо никому рассказывать, -- прервала она меня. -- Завтра тебе будет стыдно, что ты что-то рассказал. На другом конце стола кто-то пробовал запеть "Катюшу", но пока что пения не получалось. Зато очень хорошо был слышен голос Кости. Справа от него сидела Веранда, но с ней ему было неинтересно. Она не подходила под рубрику скромной интеллигентной девушки. В то же время не подпадала она и под стандарт кошки-милашки -- Они отхватили себе такой кус в Европе, что сразу им его не переварить! -- кричал Костя в ухо соседу слева. -- Их сырьевой и промышленный потенциал полностью еще не отмобилизован, им в ближайшие годы нет смысла делать дранг нах остен... У них на очереди добрая старая Англия, и ей в этом году придется плохо! Веранде надоело сидеть, она вскочила из-за стола и подбежала к самоварному столику. На его темной мраморной доске вместо самовара стоял темно-зеленый патефон. Веранда начала быстро крутить ручку. Потом не опустила, а прямо-таки бросила тонарм на пластинку. Пластинка взвизгнула от укола иглы, от боли, потом зашипела, а уж потом запела: Сердиться не надо, мы ведь встретились случайно, Сердиться не надо, в этой тайне красота, Сердиться не надо, хорошо, что это тайна, Сердиться не надо... Послышался шум отодвигаемых стульев -- из-за стола стали выходить желающие потанцевать. Веранда вдруг подскочила к нам: -- Чего сидите как сычи, жених и невеста? Поцелуйтесь ! -- Она взяла нас за головы и легонько подтолкнула друг к другу. Получился поцелуй не поцелуй, а что-то вроде того. -- Как ты смеешь! -- рассердилась на нее Люсенда. -- Это уж я не знаю что! Совсем распустилась! -- Глаза у нее вспыхнули благородным гневом, она засмеялась геометрическим смехом и прыгнула в пропасть!-- отчетливо произнесла Веранда и захохотала. Потом подошла к какому-то дяденьке и стала с ним танцевать. -- Идем и мы, -- предложил я Люсенде. -- Только я неважно танцую, тем более танго. -- Я тоже неважно, -- улыбнулась она. -- Попробуем. Я осторожно обнял ее, и мы вошли в толпу танцующих. Танцевала Люсенда хорошо, она, в сущности, вела меня. С ней было легко. Все вокруг плавно покачивалось, плыло куда-то. Огоньки свечек на елке тихо колыхались. От Люсенды пахло черемуховым мылом, чистотой. Праздничная радость прихлынула ко мне. Все было праздничным, весь мир -- несмотря ни на что -- был праздничным. И впереди, за легкой дымкой неизвестности, тоже угадывалось что-то праздничное и светлое... Меня охватило чувство благодарности к кому-то за все, что есть, и за все, что будет. Но я не знал, кого благодарить. Если б был бог, то я благодарил бы его. Но в бога я не верил. Тем временем пластинка кончилась. -- Люся, большое тебе спасибо, -- сказал я, подходя с ней к столу. -- За что? -- удивилась она. -- За то, что ты меня тогда выручила, в прошлом году. Меня могли бы из техникума попереть, если б не ты. -- Опять ты об этом! -- поморщилась она. -- Ну не надо, не надо. -- Ну и вообще спасибо. Просто так. Не знаю за что. Тут к нам подошел Костя. В руках он держал два стакана, полных какой-то подозрительной алкогольной смеси. -- Чухна! Выпьем за погруженье! Через Дюнкерк и Капоретто -- к Каннам и Трафальгару! -- Не надо вам больше пить,-- с опасением сказала Люсенда. -- Ты, Костя, и так уже... Да и ты. Толя... -- Не мешай ему погружаться! -- прервал ее Костя.-- Не разоружай его морально! Подними свою рюмку и гляди ему в глаза! А ты, Чухна, гляди ей в глаза! -- Зачем в глаза? -- спросила Люсенда. -- Для взаимного контроля! -- ответил Костя. -- Ну, выпьем все разом! -- Люся, за твое счастье в этом году,--сказал я. Люсенда поднесла к губам рюмку. Она глядела на меня не мигая -- не то с сожалением, не то с сочувствием, не понять было толком. -- Все! -- Я поставил на стол пустой стакан. -- Все! -- сказала Люсенда, ставя на стол пустую рюмку. -- Все! -- Костя поставил пустой стакан, сел за стол, отодвинул от себя тарелки и рюмки и запел -- вернее, завопил,-- молотя кулаками по столу: Мама, купи же мне туфли, Чтоб ноги не пухли! Мама, купи же мне туфли И барабан! Вначале все на него уставились, некоторые с неудовольствием. Затем, когда Костя пропел эту белиберду раза четыре подряд, ему стали подтягивать. Потом эту чепуху стали выкрикивать все, кто был в комнате. Патефон напевал свое: "Парень кудрявый, статный и бравый, что же ты покинул нас..." Но никто его уже не слушал. Все пели про туфли и барабан. Я все понимал и мог петь и говорить не запинаясь. Но голова кружилась и ноги подкашивались. Какое-то странное состояние. Я слыхал, что такое бывает от дорогих выдержанных вин, но ведь здесь их не было. -- Тебе, кажется, плохо? -- спросила вдруг Люсенда. -- Мне хорошо, но все кружится. -- Идем, я тебя уложу, поспишь часик. Идем, это ведь не наша комната. Она повела меня по коридору, потом мы свернули в маленький коридорчик. -- Вот здесь мы живем, -- чуть-чуть настороженно проговорила она, открыв дверь и включив свет. Я огляделся. Комната большая, но какая-то очень уж пустая, чем-то напоминает наше с Костей жилище. А занавески с заплатами, и ничего лишнего нет, и даже чего-то такого нет, что есть у многих, а чего -- не поймешь. -- Там за шкафом Верина постель, а это -- моя, -- сказала Люсенда. -- Ты ложись, не стесняйся. Я лег, свесив ноги, на железную, без всякой никелировки и шариков кровать, на синее солдатское одеяло. Все это было почти такое, как у нас с Костей. Только подушка -- чистая и мягкая, и пахнет черемуховым мылом. -- Спи! -- сказала Люсенда.-- Пойду посуду мыть. Она вышла, не погасив света. Я оторвал голову от подушки, еще раз оглядел комнату. Вот, значит, как у них дома. А я-то почему-то считал, что Люсенда и Веранда живут в достатке. Мне стало стыдно за себя. Я бы по-другому относился к сестрам, если б знал о них больше. Как по-другому -- это было мне самому неясно. Может, мягче, сердечнее. Ведь одно дело, когда бедно живут мужчины, и другое дело -- когда женщины. Когда нам, мужчинам, плохо живется -- не так уж это и грустно. Мы вроде бы сами в этом виноваты. Дверь открылась, и вошла Люсенда. Она положила мне на лоб мокрое, холодное вафельное полотенце. -- Спасибо, Люся. Ты прямо как сестричка. -- Я хотел сказать "медсестричка", но "мед" почему-то выпало. Я прижал к губам Люсендину ладонь. Она неторопливо отняла руку и ушла. Я сразу же уснул. Мне приснился большой город. Я все шел и шел по улицам, и не было им конца. Дома стояли высокие и чистые, отделанные черным и темно-красным полированным гранитом, в скверах били фонтаны. Где-то пел хор -- пел без слов, сквозь зубы, но очень хорошо. Я шагал под какой-то странный, то словно стелющийся по земле, то вдруг плавно взмывающий в небо напев. Я шел и думал: "Чего же не хватает в этом городе?" Разбудил меня Костя. Он просто-напросто дернул меня за ногу: -- Здесь тебе не гоп! Вставай! Сейчас пойдем с сестрами на улицу, выветривать винные пары. Иди умой пьяную харю! Вода из-под крана была колюче-холодная. Я вдруг почувствовал себя трезвым, бодрым, решительным, перешагнувшим какую-то черту. Потом, вешая полотенце на гвоздь возле притолоки, я вдруг вспомнил, чего не хватало в городе из сна. Там не было никаких входов в дома, там не было дверей, только и всего. Я поспешил в прихожую. Люсенда и Веранда уже надели свои серые пальто. Вчетвером мы вышли на холодную лестницу, где по случаю праздника не был выключен на ночь свет. Когда спустились этажом ниже, то увидали большую пеструю кошку, она сидела возле двери чьей-то квартиры. -- Это трофимовская кошка, она трехцветная, -- заявила Веранда и вдруг нажала на кнопку звонка и побежала вниз. -- Сумасшедшая...-- прошептала Люсенда. -- Бежим! Мы с грохотом ссыпались с лестницы, выбежали на улицу и остановились, чтобы отдышаться. Было тихо и совсем не холодно. -- Сумасшедшая Верка! -- повторила Люсенда и засмеялась. -- Раз кошка трехцветная, о ней надо заботиться. Она же счастье приносит, -- наставительно сказала Веранда. -- Первый человек, которого мы встретили в Новом году, это трехцветная счастьеприносящая кошка, -- изрек Костя. -- Вывод напрашивается сам собой: наступивший новый одна тысяча девятьсот сорок первый год обещает быть счастливым. Домой мы с Костей вернулись под утро. Вся квартира спала. Не спала только тетя Ыра -- она очень рано уходила на работу. Нового года она не праздновала -- вернее, ее Новый год должен был наступить через тринадцать дней. Услышав, что мы вернулись, она постучалась к нам в комнату. В руке она держала что-то цилиндрическое, завернутое в газету. -- Барышня ваша принесла, -- заявила она мне. -- В четвертом часу ночи позвонила, звонки такие сильные давала. Я аж испугалась... А это барышня бутылку принесла. Я развернул газету, в которую была завернута "Ливадия". Бутылка, конечно, не раскупорена. Никакой записки. -- Она что-нибудь сказала? -- Спросила, дома ли вы. Я ей, понятно, говорю, что дело его молодое, гулевое, где-нибудь в гостях бузует. А она: "Передайте ему, пожалуйста, вот это",-- и ушла... Серьезная такая. -- Эта та самая бутылка, которая предназначалась для твоей головы, -- объявил Костя, когда тетя Ыра вышла. -- Теперь пусть она ударит нам в головы через наши желудки. -- Нет, Костя, я пить не буду. С этим делом кончено. Давай спрячем ее до какого-нибудь важного момента. Например, до твоей свадьбы. Спрячем и вроде как бы забудем, а потом вытащим и разопьем. И вспомним этот Новый год. -- Идея не нова, по этому же принципу американцы закопали в землю Бомбу времени на Чикагской выставке. Ее должны вырыть через сто лет. Бутылке твоей до моего бракосочетания придется пролежать не меньше. Я раскрыл двери шкафа и стал рыться в хламе, который валялся на нижней полке. Выискав несколько рваных носков -- тут были и Гришкины, и Костины, и Володькины, и мои, -- я старательно, плотно, в несколько слоев натянул их на "Ливадию". Потом придвинул к печке стол, на стол взгромоздил два стула, а на стулья табуретку. Я влез на это сооружение, и Костя подал мне бутылку. Я положил ее на верх нашей печки, под фигурные изразцы, украшавшие ее вершину. Здесь, на кирпичной площадочке, огражденной изразцами, валялось много пустых банок из-под сгущенного молока и много хлебных огрызков и корок -- Володькина работа. Пахло пылью, она лежала плотным слоем. -- Все кончено, -- сказал я, спустившись вниз. -- Бомба времени заложена. Счастливая любовь не состоялась... Костя, а может, все-таки сходить мне к Леле? Вдруг она эту бутылку не просто так принесла? -- Я представил себе, как она идет одна по ночному городу, чтобы вручить мне эту чертову "Ливадию". -- Не унижайся! -- строго ответил Костя.-- Ты, к примеру, пошел в гости, а тебе там набили морду и спустили с лестницы так, что кепка с головы слетела. Потом подобрали кепку и принесли тебе на квартиру, чтобы швырнуть ее тебе в физиономию, но не застали тебя дома. А ты на основании принесенной кепки хочешь идти к набившим тебе морду со словами благодарности. Вот твоя логика! Логика раба и холуя! Логика не советского детдомовца, а дореволюционной приютской крысы!.. Мобилизуй свою гордость! Перековывайся! Сжигай мосты! Погружайся в бытие! Костя, хлопнув дверью, пошел на кухню, а я призадумался над его словами. Да, тут он прав. Нечего мне на что-то там надеяться. Я вынул из записной книжки четыре Лелиных письма -- она писала мне в Амушево из Ленинграда, -- открыл в печке медную дверцу, вынул вьюшки, чиркнул спичку. Письма сгорели быстро. Вот только что они были -- и вот их нет. Потом взял фото, где мы снялись вдвоем. "Ее я все-таки жечь не стану,-- решил я. -- А с собой я имею право делать что угодно". Лезвием безопасной бритвы я отрезал свое изображение, отделил его от Лели. Теперь она одна стояла на площади этого маленького городка, на фоне полотняного дворца, и только кусочек моего плеча остался рядом с ней. Я сжег свою половину фотокарточки, а Лелину вложил обратно в записную книжку. Когда все было кончено, мне вдруг стало жаль Лелю. Будто это не она прогнала меня от себя, а я сам чем-то обидел ее и в чем-то перед нею виноват. Она вспомнилась мне не сердитой, не распахнувшей передо мной дверь, чтобы я выкатывался, а беззащитной, зябкой -- такой, какой была у причала парома на вечерней реке. Но я оборвал эти бесполезные мысли. Надо забыть ее. 24. ПОГРУЖЕНИЕ В БЫТИЕ В порядке погружения в бытие я записался в стрелковый кружок, которым руководил Юрий Юрьевич, наш преподаватель военного дела. Теперь каждое воскресенье в двенадцать дня приходил я на стадион "Красный керамик", где был стрелковый тир. Винтовку я собирал и разбирал на "отлично", это дело я давно освоил. И вот у меня в руках настоящее боевое оружие -- с желтым прикладом, с непросверленной казенной частью. Мы становились по команде "смирно", потом Юрий Юрьевич называл чью-нибудь фамилию. Тот, кого он вызывал первым, строевым шагом шел к стене, вынимал и? деревянных захватов винтовку, подходил с ней к Юрию Юрьевичу. Юрий Юрьевич выдавал три патрона. Но не сразу все три -- он вручал их по одному, каждый патрон с силой кладя на ладонь стрелка. Ощущая бодрящую тяжесть оружия, по красноватому ксилолитовому полу я иду к толстому и жесткому темно-зеленому мату, ложусь на него животом, примащиваюсь поудобнее. -- Отставить! -- кричит вдруг Юрий Юрьевич.-- Куда левый локоть завел! Вы здесь не на уроке танцев, это вам не танго "Голубой цветок"! Встать! Приходилось вскакивать по стойке "смирно" и выслушивать его руководящие указания. С каждого кружковца он семь потов норовил согнать, прежде чем разрешал отстреляться. Но эта придирчивость не обижала. Я подчинялся без обиды. Ведь есть радость и в подчинении -- когда знаешь, что тот, кому подчиняешься, сам подчинен чему-то высшему и командует тобой вовсе не для своего удовольствия. Но вот винтовка наведена на цель. Там, на другом конце тира, мишень. Она состоит из кругов, но круги эти накладываются на изображение неприятельского солдата. Я целюсь в него, он целится в меня. Он в военной форме -- не в красноармейской, конечно, а в невесть какой. И каска у него не наша, конечно. Но она и не такая, как у немцев в кинохронике. И она не такая, не чуть продолговатая, как у англичан. Она нечто среднее между немецкой и английской -- гибрид, к которому не придерется ни один военный атташе. И лицо у солдата -- неизвестно какое: не немец, не финн, не англичанин, не француз. Просто безымянный солдат, который старательно целится в другого безымянного солдата. Я мягко, бархатно нажимаю на спусковой крючок. Чувствую сильный, но безболезненный толчок,-- безболезненный потому, что приклад как надо прижат к плечу. Одновременно слышу выстрел. Он не оглушает. Свой выстрел никогда не кажется громким. Эхо еще мечется между бетонными кессонами перекрытия, а пуля давно уже там, где ей надо быть. Стреляю я неплохо, и иногда за это, в знак поощрения, Юрий Юрьевич дает мне один или два патрона сверх нормы -- для удовольствия. "Вот, -- размышлял я, -- неплохо учусь в техникуме, хожу в тир, неплохо стреляю. Пусть не думает Леля, что я без нее не проживу. Еще как проживу без нее!" Вскоре и Костя заразился от меня стрелковым энтузиазмом. -- Ты поумнел после своего Дюнкерка,-- заявил он однажды. -- Правильно делаешь, что учишься стрельбе. В такое время каждый порядочный гражданин СССР должен уметь стрелять... Мне тоже надо взяться за это дело. -- В какое "такое" время? -- подкусил я Костю.-- Ты сам недавно говорил, что никто на нас нападать не собирается -- им не до нас... Да и вообще ты белобилетник. Твое дело маленькое. -- Нет, ты совсем не поумнел! -- взъелся Костя.-- На нас никто еще не напал, но опасность существует!.. И не тычь мне в мой единственный глаз моим белым билетом. Если бы людей классифицировали по их умственным способностям, у тебя был бы белоснежный военный билет, белее горных снегов. -- Тебя могут просто не принять в стрелковый кружок. -- Примут! И действительно, в кружок Костю приняли. Он научился стрелять не хуже меня. Он стрелял даже чуточку лучше. Целиться ему было проще, чем всем другим: ведь ему не надо было прищуривать левый глаз. -- Костя, я завтра в тир не пойду, -- сказал я однажды. -- Ты скажи Юрь Юрьичу, что я по уважительной причине. -- А по какой уважительной? -- По какой -- говорить не надо. Понимаешь, я пойду с Люсей в Русский музей. Мы договорились. -- Вот до чего -- и то ничего! -- воскликнул Костя.-- Твое средневековье кончилось. Регулярно читаешь газеты, вина в рот не берешь, повышаешь свой культурно-художественный уровень. Начинается Ренессанс. Моральное возрождение через новую юбку. -- Юбка тут ни при чем, -- обиделся я. -- Это ты каждый раз начинаешь прозрачную жизнь из-за юбки. А я отношусь к Люсенде как к сестре. -- Где ж тут логика! -- прицепился Костя.-- Разве ты можешь знать, как брат относится к сестре, если у тебя никогда не было сестры! Двадцать лет без сестер прожил -- и ничего, не помер, а теперь сестру себе нашел! Выбрал сестренку посимпатичнее, не какую-нибудь там Гунц или Останову. (Гунц и Останова были самые некрасивые девушки в группе.) -- Отвяжись! -- сказал я.-- Я не из-за внешности. Просто Люся хороший человек. -- Я, может, тоже хороший человек. Но меня ты в кино не поведешь, в Русский музей не пригласишь, пирожного мне не предложишь. И все только потому, что на мне брюки, а не юбка. А ведь я твой брат во Христе. -- Бей братьев во Христе! -- крикнул я и схватил с койки подушку. Костя тоже вооружился, и мы стали бегать по комнате и лупить друг друга по головам. Но это нам быстро надоело. Когда-то мы устраивали подушечные бои вчетвером -- это было куда веселей. Мы сели на свои койки. Против меня на изразцовой стене, там, гд