- если ты мертв, значит, ты мертв, а если ты жив, значит, тебе суждена гнусная смерть. Пусть же годы, отнятые у тебя, прибавятся государю, - и с силой вонзил меч. Меч перешиб позвоночник и ушел глубоко в пол. Киссур наклонился и снял с пояса Харрады свой старый кинжал с головой кобчика, а вейский меч так и оставил торчать. Потом он встал на колени, окунул рукава и ладони в расплывшуюся под мертвецом кровь и провел ладонями по лицу. Киссур вытер кинжал о полу, взял со стола гуся и большую лепешку, сдернул скатерть, завернул в нее гуся и лепешку и выпрыгнул в окно. За столом осталось десять мертвецов и пятеро пьяных. Киссур спустился к реке. На нем не было ни царапины, но он шел, оставляя за собой нетвердые следы, и время от времени стряхивая кровь с рукавов. Он вошел в воду и проплыл под нависшими кустами к пристани. Там он подкараулил еще какого-то человека в желтом с зеленом платье: это было платье личной охраны первого министра. Он раздел мертвеца и бросил в воду, а одежду завернул в непромокаемую нижнюю скатерть вместе с лепешкой и гусем. Киссур переплыл весенний канал и забился под какую-то корягу. Там он переоделся, поел гуся и пошел прочь из города. Через час он подошел к городским воротам. Факелы гасли и чадили в утреннем тумане, городские ворота были только-только открыты, возле них стояла цепь солдат. Киссур изумился такой прыти: затем он, однако и переодевался в желто-зеленое. - Пропустите, - нагло обратился Киссур к офицеру, взмахнув трехцветным лопухом. - Ты из охраны первого министра? - ухмыльнулся офицер. Киссур кивнул. В тот же миг Киссура подхватили под руки, а офицер с удовольствием ударил его наотмашь. - Киссур Белый Кречет? - переспросил Нан. Что ж - это объясняет, почему он вернулся за своим кинжалом. Государь лежал в постели, а Нан и молочный брат Варназда, Ишим, сидели на ковре у изголовья. Был уже день, но в спальне было темно. С потолка глядели звезды, луны и несколько богов. - Где Харрада, - спросил государь. Он слегка задыхался. Я хочу... Я его... Господин Нан мягко, но с подробностями стал рассказывать, что случилось с юным сыном первого министра. Варназд закрыл глаза. "Песок из канавки набился мне в горло"... Киссур принял меня за вора. Он не знал, что я тоже собираюсь отомстить. - Скольких человек он убил, - спросил государь. - Одиннадцать. Харраду, Расака, еще восьмерых в зале, и слугу, который нес пирог. Расак был, говорят, юноша бедный и рассудительный. Он два раза вешался, чтоб не быть с Харрадой, а в тот раз нарочно увел своего дружка, и выпросил у него вам двоим прощение. Киссур убил Расака первым, а Харраду - последним. Меч прошел через позвонки и потроха, и ушел в пол так, что я потом еле выдернул. После этого он огляделся и взял свой кинжал. Еще он взял гуся и лепешку, он ведь был голоден. Государь лежал, уткнувшись в подушку. - Какой ужас, - сказал он. Нан засмеялся в темноте. - Киссур Белый Кречет опередил вас, государь. - Как вы смеете, сказал Варназд, - я приказал взять его живым, я хотел... государь замолк. Нан и Ишим тоже молчали. - Что было дальше, - сказал государь. Нан понизил голос. - Говорят, он был ранен. На тропинке, которой он шел к воде, капли крови... Он мог перебраться на другой берег только вплавь, а ведь сейчас в воде очень холодно... Варназд опять стал плакать, потом заснул. Нан вышел из государевой спальни, покусывая губы. Государь только и спрашивал, что об этом Киссуре! Великий Вей, - разве справедливо, если этот варвар станет соперником Нана в любви к государю! Но, увы, был только один человек, - Шаваш, секретарь Нана, которому Нан мог сказать, что было б хорошо, если б Киссур утонул, как бы ни обстояли дела на самом деле. Но Шаваш как сквозь землю провалился. Государь Варназд проснулся вновь где-то среди ночи. Раздвинул полог. Ему было больно и жарко, небосвод на потолке кружился и падал вниз. - Господин Нан, - в ужасе закричал Варназд. Дверь мгновенно приоткрылась, чиновник скользнул внутрь, вновь сел у изголовья и взял руку. Варназду сразу стало покойней. "Если бы мать хоть иногда так приходила ко мне" - подумал он. Вдруг он вздрогнул. - Нан, - зашептал государь, - скажи, мне достаточно одного твоего слова: брал ты двести тысяч от некоего Айцара или нет? И замышлял ли он заговор? Или нет - не говори... Только не лги... - Заговора не было и быть не могло, - ответил чиновник, - а деньги я взял. Заговор, однако, был. Черт бы побрал человека по имени Дональд Роджерс! - Почему?! - Потому что два умения равно необходимы чиновнику - умение брать взятки и умение толковать о справедливости. Потому что если бы я не взял этих денег, господин Айцар, ни в чем не виноватый, сказал бы: "Этот чиновник ведет себя вызывающе", - и я бы погиб. Потому что имущество чиновника заключается в связях, а связи покупаются подарками; потому что всякий указ исполняется лишь за деньги; потому что новый араван Харайна заплатил за свое место шестьсот тысяч, и рассчитывает вернуть эти деньги с народа к осени. Государь смотрел вбок. У окна, увитого золотыми кистями небесного винограда, чуть шевелились тяжелые знамена со знаками счастья, и шелковый потолок, круглый, как небо, возвышался на восемью колоннах, опирающихся о нефритовый пол, квадратный, как земля. - А если я казню всех взяточников? - Араван Арфарра сделал это в своей провинции четверть века назад. Столбы на площадях подмокли от крови, чиновников не хватало, они сидели в управах прямо в колодках. А брали невиданно много - за риск. - А если я искореню богачей? Ведь это они соблазняют людей из управ? - Лучшие люди всегда стремятся к успеху. Если искоренить богачей, лучшие люди будут стремиться не к обогащению, а к власти. Дети крестьян захотят стать чиновниками, а дети чиновников захотят остаться чиновниками. Те, кто выбился наверх, будут казнить друг друга. Те, кто остался внизу, будут добиваться своего восстаниями. Если люди стремятся к наживе, им нравится спокойствие. Если люди стремятся к власти, им по душе смута. Если люди стремятся к наживе, сердце правителя спокойно. Если люди стремятся к власти, сердце правителя в тревоге, и он каждый день казнит людей, предупреждая заговоры. Такой правитель говорит: "Народ мой беден, но зато я имею больше власти". Но разве казнить людей - это значит иметь больше власти? - А если я узаконю рынок в нижнем городе? - Тогда вы восстановите против себя всех тех, кто живет поборами с незаконного рынка; всех чиновников и воров. А половина воров - члены еретических сект. - А если я оставлю все как есть? - Тогда, - сказал господин Нан, - все больше крестьян будет уходить с земли в город, и все больше честных чиновников - уклоняться от службы. Тогда богачи будут все больше обирать народ, а народ будет все громче говорить о том, что богачи его обирают. А если народ не будет знать, что ему говорить, уклонившиеся от службы чиновники его научат. Тогда одни общины превратятся в легальные формы существования еретических сект, а другие распадутся, и крестьяне из них уйдут в контрабандисты и разбойники. Тогда справедливые воры перестанут действовать поодиночке, а станут объединяться в союзы и партии. Тогда в провинциях разгорятся мятежи, а при дворе разгорятся споры, кому подавлять мятежи, потому что при подавлении мятежа можно выгодно нажиться. А когда окажется, что речи идет не о том, чтоб нажиться, а о том, чтобы выжить - тогда позовут на помощь конницу варваров. Тогда государство бросит притеснять богатых людей, ибо поймет, что всякий, имеющий дом, бережет и дуб, под которым стоит его дом, а не имеющему дома дуба не жалко. Тогда-то государство увидит в зажиточных людях свое спасение, и позволит им организовывать отряды самообороны. Боясь во время мира предоставить самостоятельность хозяйственную, во время смуты предоставит самостоятельность военную. И после этого, государь, уже неважно, кто победит: варвары, повстанцы, или люди с оружием. Государство погибнет, и люди будут убивать друг друга из выгоды и поедать друг друга от голода. Чиновник замолчал. - А вы, Нан, можете ли все исправить? - Да, - ответил чиновник. Государь уцепился за его руку и не отпускал, пока не заснул. Уходя, Нан оглянулся: улыбка на лице государя была совершенно как у ребенка, которому пообещали волшебную дудочку. "Будь я проклят, - подумал Нан, если знаю, как все исправить. И уж точно буду проклят, если все не исправлю". 3 Шаваш явился во дворец под утро. В саду, перед покоями нового фаворита, уже толпились придворные. У круглой решетки фонтана громко рыдал начальник дворцовой охраны, ближайший друг арестованного Ишнайи. - Какой позор, - плакал он, не таясь, - почему не мне дали арестовать преступника! Нана Шаваш застал в кабинете с указами и людьми. Решения Нана были безошибочны, кисть так и летала по бумаге. Нан поднял безумные глаза и вежливо сказал: - Где вы были, Шаваш! Вас искали всю ночь. Шаваш, поклонившись, объяснил, что он уезжал за город отвезти документы отца Сетакета, и протянул записку: "Господин Шаваш! Сожалею, что ввел вас в ненужные хлопоты с документами и, разумеется, прошу никого не разыскивать по поводу моей смерти. Передайте, пожалуйста, господину Нану, что в монастыре ему очень благодарны за то, что он нашел и вернул кота настоятеля". - Какого кота? Что за чушь? - спросил недовольно Нан. - А того, который пропал в Харайне, - пояснил Шаваш. - Настоятель в нем души не чает, а по-моему, жирная животина. Нан моргал, а Шаваш, кланяясь, закончил: - А монах сегодня вечером пришел на синий мост и на глазах всех тамошних булочников кинулся вниз. Там такое течение, что тело так и не вытащили. Я... Тут господин Нан не сдержался и заорал: - Слушайте, Шаваш, какое мне дело до котов и желтых монахов! Через десять минут Шаваш рвал из секретарских рук бумаги с теплыми еще печатями на именах. Глаза у него, при виде имен, стали круглые и восторженные. Все желтые монахи вылетели у него их головы. Неделю император не вставал с постели, и всю неделю в городе шли аресты. Никто из близких господина Ишнайи не мог быть спокоен за жизнь свою и имущество. В первые часы арестовывали больше именем государя, а вскоре - именем господина Нана. Уже после полудня секретарь Нана, Шаваш, со множеством желтых курток явился к другу первого министра, министру финансов Чаренике, начинавшем карьеру финансиста еще при государыне Касие. Чареника был человек мелкий и злобный, пытал людей по пустякам. Глазки у него лезли на переносицу, про таких говорят: не будь носа, глаза бы друг друга съели. Впрочем, в полнолуние он постился и мыл ноги нищим. До Чареники финансы были просты: каждый крал, сколько мог. С Чареникой стало хитрее. Шаваш вошел: ах, какой чертог! Мраморные дорожки, порфировые колонны. Наборные потолки впятеро выше разрешенных в частном строении. Наборные потолки были выше вот отчего: государыня Касия несколько раз выпускала государственный заем. Получить по нему стало трудно, и маленькие люди продавали билеты за два-три процента от стоимости. Другое дело люди уважаемые - те покупали билеты маленьких людей и получали от казны полный выкуп. (Никто никого не обманывал: маленькие люди ведь не обязаны продавать билеты, так? И государство ведь обязано платить по займу хотя бы некоторым, так?) Впрочем, есть у министра финансов и другие способы поднять повыше потолок. Господин Чареника встретил Шаваша с лицом белым, как бараний жир. Шаваш показал ему пачку документов. - Это ваша подпись? - Моя, - опустив глаза, сказал господин министр. - Господин Нан хочет предъявить эти бумаги государю, - сказал Шаваш. - Понимаю, - сказал господин Чареника, и лицо его из белого стало зеленым, как заросший ряской пруд. - Господин Нан, - продолжал Шаваш, - желает предъявить эти бумаги государю. Он не понимает, каким образом на них могла оказаться ваша подпись. Он считает, что эта подпись поддельная. Он поручил мне оставить эти бумаги у вас и ждет вас завтра с исчерпывающими разъяснениями. Шаваш повернулся и пошел к двери, а господин Чареника упал на колени и полз на ним некоторое время, а потом перевернулся на спину и стал кататься по ковру и по бумагам и хохотать, как филин, пока лицо его из зеленого не стала красным, как глиняный кирпич. Шаваш вышел: у порога кабинета, прибежав проститься с отцом, стояла девушка. Это была та самая девушка, которая так звонко хохотала, когда Шаваша вчера утром облили помоями. Глаза от ужаса большие, как блюдца, волосы без шпилек... Впрочем, Шаваш заметил, что она сначала уложила волосы, а потом вынула шпильки. Шаваш переложил пустую папку с яшмовой застежкой в левую руку и почтительно поклонился девушке. Девушка ахнула и упала ему на руки, понимая, что отец это одобрит. Шаваш поехал к министру финансов, Чаренике, а господин Нан отправился к министру полиции, Андарзу. Господину Андарзу в это время было лет пятьдесят. Это был человек, неравнодушный к мальчикам и девочкам, с красивым крепким телом цвета топленого молока, с крупной головой и большими глазами орехового цвета. Нос у него был с горбинкой. Это господину Андарзу принадлежал знаменитый совет наказать реку, в которой промок государь, так, чтобы отныне в реке не утонула даже курица. Реку разобрали на двести каналов. Все левобережье превратилось в болота. Из средств, отпущенных на рытье каналов, вышло множество домиков для Андарза и для горячо любимых родственников и близких. Кончили церемонию закладки последнего канала; господин Андарз вернулся в свою изящную виллу и открепил от стены шелковый свиток с вышитой на нем старой картой столицы. Небесный Город, как мы помним, был защищен от врага с трех сторон, каналом и двумя реками. Теперь он был защищен и с четвертой, землями, которые можно было в любой миг превратить в непроходимые болота. Андарз заплакал и сказал племяннику: "Друг мой! Когда государь вправе наказывать реки, и об этом можно сказать народу, а военачальник не вправе укрепить Небесный Город на случай вторжения, - друг мой! Что-то тут не так!" Тут племянник вспомнил, что еще год назад Андарз показал ему проект оборонительных сооружений и пожаловался: "Если я стану их строить, недруги сживут меня за то, что сею панику. А, не дай бог, явятся варвары или повстанцы, меня опять-таки казнят за непринятие мер." В глазах людей осведомленных Андарз был человеком погибшим по двум причинам. Первая, не столь важная, заключалась в том, что Андарз был ближайшим другом Ишнайи и главой "парчовых курток". Парчовые куртки, личная государева охрана и городская стража - это были три главные военные силы столицы, и ни для кого не было секретом, что Андарз людей содержал в порядке, а варвары позарастали в своей слободе лавками. Во дворце не знали точно, что произошло меж государем и Ишнайей, но знали, что Ишнайя заманил государя к себе и так крепко поссорился с ним, что велел убить. Из чего вытекало, что Ишнайя в наступившей неразберихе надеялся захватить престол, а сделать это можно было только при безоговорочной поддержке страшных парчовых курток. Это была неглавная причина. Главная же причина была та, что господин Мнадес, управитель дворца, и министр полиции Андарз были смертельными врагами. Оба они собирали ламасские вазы, широкогорлые и тонкостенные, и про вазы эти в народе говорили, что каждая из них ростом с человека, но даже если бы она была ростом с сосну, то и тогда кровь и слезы, пролитые министрами, чтобы заполучить эту вазу, переполнили бы ее широкое горлышко. Среди ламасских ваз было две парных вазы, самец и самочка, украшенные парящими орлами и расписанные с такой искусностью, что казалось, будто божьи птицы на вазах кричат и поют крыльями. Волею судьбы одна из парных ваз была у Андарза, а другая - у Мнадеса, и Андарз не раз говаривал: "Что ж! Либо я конфискую у него божью красоту, либо он у меня". Вот поэтому вражда между Мнадесом и Андарзом была совершенно неистребимой. Ибо когда речь идет о таких незначительных вещах, как убеждения, дружба или любовь, то их можно переменить в один миг или притвориться, что переменил, а когда речь идет о вазе, то трудно, согласитесь, притвориться, что она стоит в доме господина Мнадеса, если она стоит в доме господина Андарза. Да! У господина Андарза был большой недостаток. Передавали, что когда министр полиции говорит, глядя в глаза собеседнику, он всегда лжет, а когда министр полиции говорит, глядя на ламасскую вазу, он всегда говорит правду. Зная этот свой недостаток, министр полиции никогда не говорил с людьми, глядя на ламасскую вазу. В эту ночь господин Андарз пировал в доме своего друга, скорее раздетый, нежели одетый, в окружении нескольких девиц, в которых мужчины изливают свое семя, среди роскоши, похищающей душу из тела и яств, наполняющий рот слюной. Вдруг вбежал его племянник, в боевом кафтане и с мечом на боку. - Дядюшка, - завопил он, пуча глаза, - господин Ишнайя заманил государя в свою усадьбу и велел его убить там! Но эта проделка не удалась из-за Нана! - На что же рассчитывал этот негодяй Ишнайя? - вскричал Андарз. - Дядюшка, говорят, что он рассчитывал, на вашу помощь! Андарз протрезвел и выскочил во двор, но увидел, что люди из дворцовой стражи уже окружили усадьбу. Он заметался и побежал в кладовую. Там у двери сидел старый сторож в травяном плаще, таком оборванном, что ни дать ни взять - огородное чучело! - Сюда, господин! - позвал сторож. Андарз метнулся в кладовую. Там, вровень с полом стояли, вкопанные в землю, большие сосуды с пахучим чахарским маслом, которое идет на куренья богам. Андарз снял крышку с початого сосуда и прыгнул вниз, а сторож подал ему полую бамбуковину, чтобы можно было дышать. Андарз сидел в этом сосуде, и, так как была еще весна, вскоре ему стало ужасно холодно. Он не знал, что делать, и начал молиться. И одну минуту он думал: "Надо выскочить из сосуда, в котором так холодно, и упасть в ноги Нану: авось он тогда пощадит жену и детей". А другую минуту думал: "Нет, стоит перетерпеть этот холод: авось не найдут". Тем временем в кладовую пришли солдаты и спросили сторожа: - Ты не видел изменника Андарза? - Никак нет, - ответил верный слуга. - А что у тебя за вино в сосудах? - Это не вино, - ответил сторож, - а чахарское масло для воскурений. - Что ты ерунду порешь, - возразил солдат, - на рынке я за все свое месячное жалование не могу купить плошки чахарского масла, как же оно может стоять в таких больших кувшинах? Сдается мне, что это вино, и что его можно выпить. Они стали сшибать крышки с сосудов, и один солдат сказал: - А это что за соломина торчит? Соломину вынули, Андарзу стало нечем дышать, он забулькал и полез из сосуда. Андарз был храбрый человек, он выхватил у солдата меч и отрубил ему кисть. Но другие солдаты дрались лучше, чем он мог предполагать, и вскоре его прижали к земле и как следует побили. На Андарзе была щегольская рубашка, с низким вырезом и откидными рукавами. В эти рукава было заткано много золота, и они свисали до колен. Солдаты связали этими рукавами Андарзу руки за спиной, надели на него поводок и погнали перед своими конями. Андарз шел, опустив голову, но тут набежало много народу, особенно женщин, всегда обрадованных несчастиями людей, подозреваемых в богатстве. Они кололи его ухватами в подбородок, так что он должен был поднимать голову, и ему насыпали множество дряни в глаза и на одежду. Андарза привели в его дом. Там на диване сидел Нан, в боевом кафтане и со стражниками. Андарзу сняли с шеи поводок и развязали руки. - Вчера, - сказал Нан, - негодяй Ишнайя высыпал перед государем много слов про меня и про харайнский канал. Это были не очень-то лестные слова. Ишнайя сам не обладал такими познаниями. - Ах, - сказал господин Андарз, - это было человек, составленный из глупости и преступлений всякого рода, и его дружба была для меня тяжелей, чем клевета, которую он изливал на других. Люди вокруг Нана стали спорить, что делать с Андарзом, и все они были не согласны в способе казни. А Нан сидел молча и ел Андарза глазами, а пальцами потирал воротник в том месте, на которому утром Андарз углядел пятно. - Не могли бы вы мне показать свою дивную коллекцию, - вдруг спросил Нан. Андарз попросил позволения переодеться, и это было разрешено. Дом у Андарза содержался на старинный манер, в нем были не часы, а рабы для называния времени, и специально выращенные карлики. Все эти люди сбежались, рыдая. Камердинер, плача, вымыл Андарзу волосы, и Андарз тут же велел остричь их, потому что ему было неприятно представить их концы в крови. Андарз с Наном прошли в галерею. Андарз зажег светильники и стал смотреть на ламасские вазы и на кружевные облака и весенние поля, нарисованные на вазах. Вот: леса и горы, олени бродят по горным тропкам, рыбаки плывут по реке меж тростниковых зарослей, утки сидят на зимнем снегу: у одной утки оттопырена лапка. Над ней стоит красиво одетый юноша и хочет взять утку в руки, а утка плачет, потому что понимает, что она все равно умрет, и глядит на свежий снег и на то, как в реке купается зимнее солнце. И господин Андарз, министр полиции, тоже заплакал, как утка с оттопыренной лапкой. - Что бы вы делали, - шевельнулся за спиной Нан, - если б Ишнайя был на свободе, а государь - убит? - Будь ты проклят, - сказал Андарз, - честнее изменить государю, чем другу. Нан хлопнул в ладоши. За дверью застучали сапоги. Андарз побледнел и обернулся. - Я хотел бы, - проговорил Нан, - заменить вам друга. Три вещи скрепляют дружбу, - совместная трапеза, совместные тайны и взаимные подарки. Господин Мнадес сегодня, по моей просьбе, подарил мне "кружащего орла" - я хотел бы утешить им вас в несчастии. Двое парчовых курток осторожно вносили в зал плетеный короб. В коробе сидела ваза с кружащим орлом. Нан обернулся и поднял светильник. - Великий Вей, - произнес он, - но где же первая ваза? Андарз долго молчал. - Вчера утром, - наконец заговорил он, - я подарил первую вазу господину Мнадесу, за сведения о вас и о заговоре Айцара. Нан положил руку на плечо Андарзу, и оба чиновника долго любовались вазой. - Это для меня большая честь, - серьезно сказал Нан, - что моя голова так дорого стоит. Через два часа, после короткого нервного припадка, Андарз лежал, завернутый в мокрые простыни, под пологом синего шелка. Перед ним, освещенный одинокой свечой, парил "Кружащий орел", и стояла ваза с уткой на весеннем снегу, повернутая другим клеймом: юноша гладил утку по голове, и утка жмурила черный глазок. Ни девиц, ни вина не было. В изголовье сидела и перебирала волосы жена. "Эх, зря я остриг волосы", - подумал Андарз. - Что, - спросила женщина, - будет ли это человек больший, чем Ишнайя? - Да, - ответил министр полиции, - потому что многие на его месте наслаждались бы в галерее моим страхом, или собой, и только. Он же наслаждался и работой древних мастеров, и такую вещь, как умение видеть красоту, нельзя подделать. Через неделю новый министр Нан отправился за город, в поместье господина Чареники. Собралось самое изысканное общество, катались на лодках и пускали фейерверки. - Господин министр, - сказал Чареника, совершив девятичленный поклон, - как мне отблагодарить вашу скромность и великодушие! Поистине, лишь ваша снисходительность позволяет мне наслаждаться красотой этих мест. После обеда господин Чареника пригласил гостей пойти по старой дороге в сад, полюбоваться закатом. Стали подниматься вверх по изгибам ручья и заметили, как вниз плывут узорные листья: на листьях было вызолочено имя господина Нана. - Верно, это кто-нибудь из небожителей забавляется, - восхитились гости. На горе как бы серые дымки вились в развалинах храма. Зодчий выстроил храм недавно, и строил сразу поэтические руины. Выбежали красавицы всех четырех видов, закружились перед гостями и растаяли в тени деревьев. Мята и парчовая ножка струили изысканный аромат, солнце садилось в розоватые тучи у горизонта. Великий Вей! Как мимолетна жизнь! Где нынче крылья бабочек, родившихся прошлой весной. Где слава царств и мощь правителей? Где господин Ишнайя, по вкусу которого Чареника и выстроил этот храм в роще? Поистине - все живущее - недолговечно, все мятущееся - успокаивается, гордец погибает от собственной гордости, а униженный погибает от унижений, и удача губит человека удачливого, а неудача губят неудачника. Всех охватила легкая грусть. На обратном пути заговорили о вечном круговороте в природе, о путях гибели и упадка царств. Господин Чареника вздохнул и сказал: - Самое страшное для государстве - это когда финансы приходят в расстройство. Если налоги скудны и нерегулярны - ничто не спасет тогда государство. Первый министр сказал: - Вы славитесь проницательностью: укажите средство помочь беде! Министр финансов Чареника поклонился: - Средство есть, и весьма старое: позволить частным лицам принимать участие в хозяйстве, и всемерно поощрять частную инициативу. Нан насторожился. - Нынче наместники и араваны - продолжал Чареника, - все просят снизить налог. А вот возьмите собравшихся. Многие из них имеют некоторые деньги. Они были бы счастливы выплатить налоги вперед, - а там уж неважно, вернут они свои деньги или нет. Это низкие люди заботятся о выгоде, а справедливый человек думает о том, как помочь государству. Господин Нан кивнул головой. Средство помочь государству было старое, и воскресший император Аттах так изъяснял это средство: "Нынче целые провинции отданы на откуп, каждый старается дойти до денег не смекалкой, а монополией. Те, кто побогаче, не строят, не трудятся, а только вносят деньги в казну, а потом собирают с провинции сколько могут: втрое ли, впятеро больше - уводят овец, продают людей за долги. Те, кто победнее, не строят, не трудятся, потому что все, созданное честным трудом, откупщик отберет." Бог с ним, с воскресшим императором Аттахом. Господин Нан обвел взглядом собравшихся насладиться закатом: были тут люди с мелкими должностями, но не было людей с мелкими состояниями. - То, что вы предлагаете, - сказал господин Нан, - мера, действительно, спасительная для государства, но зачастую губительная для богатых людей. Ведь как случилось при Золотом Государе? Деньги за налоги были отданы государству, а потом многие сектанты и даже чиновники стали распускать слухи, что деньги уже заплачены, и налогов можно не платить. Возникло состояние, близкое к недовольству. Государь простил народу недоимки, которые, собственно, причитались уже не ему, а откупщикам: так-то богатый человек был сделан бесплатным чиновником и разорен совершенно. Нет, - закончил решительно Нан, - надо думать не только о пользе государства, но и о выгоде лиц, владеющих крупными состояниями. Тут, однако, пожаловал дворцовый чиновник: государь Варназд просил первого министра во дворец. На разукрашенных лодках спустились вниз, господин Нан распрощался с гостями. На следующий день Чареника сидел в своем кабинете. У него была маленькая слабость: министр финансов любил, чтоб подпись на указе блестела, и не посыпал ее никогда песочком, а ждал, пока бумага или шелк высохнут. В кабинете его поэтому стояло несколько столов, и на них сохли бумаги с подписями. Тут вошел секретарь Чареники, человек, исполненный всяческого воровства, поклонился и сказал: - Не стоит опять заводить разговор, подобный вчерашнему, потому что вчера вечером в зале Ста Полей господин Нан сказал очень громко: "Три вещи не должны становится частной собственностью: это армия, судопроизводство и налоги." Господин Чареника вскочил так, что листы с сохнущими подписями вспорхнули и разлетелись по полу: - Ничего, - закричал Чареника, - я еще ему зубы обломаю, обломаю зубки-то! Ишь он мне вздумал толковать про пользу и выгоду! Господин Чареника подумал, вышел из кабинета и прошел переходами и галереями в женскую половину. Дочь его резвилась в саду с белками и подругами. Господин Чареника спросил дочь, о чем она так долго беседовала вчера с секретарем министра, молодым Шавашем. Девушка покраснела и сказала, что ни о чем дурном она не говорила, а просто спросила - правда ли, что первый министр намерен Шаваш усыновить? "Гм", - сказал себе господин Чареника. Секретарей иногда усыновляли или брали племянниками, потому что сын не имеет права свидетельствовать против отца. Вечером Чареника опять позвал к себе секретаря и спросил: - Как ты думаешь, что я собираюсь предпринять? - Я думаю, - ответил секретарь, - что вы хотите поискать неприятностей в прошлом господина Нана, и, думается мне, что, начав искать, эти неприятности легко будет найти. - А почему ты так думаешь? - А потому, - сказал секретарь, - что я полгода назад был в провинции Соним, откуда Нан родом. Его деревню двадцать лет назад утопило из-за разворованной дамбы. Мальчик учился при храме и незадолго до беды, как оказалось, ушел из дому. Только через два года узнали, что он уцелел. Я нашел список книг, по которым господин Нан мог учиться в храме, и прочел его сочинение - и в его сочинении упоминаются немного другие книги. Чареника, который ничего этого не знал, улыбнулся и произнес: - Поистине ты угадал мои намерения, но лишь часть. 4 - Спокойствие, - сказал, немного шепелявя, собеседник Нана, - спокойствие, - вот корень благосостояния. В спокойные времена люди честны и благородны, в во время больших перемен верх берут негодяи. Ах, господин Нан! Вы проявили редкую скромность. В столице, однако, упорно говорят о больших переменах? - Намерения государя, - возразил первый министр, - всегда неизменны и безупречны. Негодяй изобличен. Спокойствие восстановлено. Я - лишь слуга государя, перо в его руке. Тем ли, другим пером пишет государь - какие могут быть от этого перемены? При имени государя собеседник почтительно поклонился, и сообщил, что от взгляда государя созревают все двенадцать тысяч злаков, и деревья меняют листву по его указу, - как будто Нан этого сам не знал. Нан и его собеседник сидели в небольшой двуступенчатой комнате. Все располагало к домашней, дружеской обстановке, - взять хотя бы красную циновку, на которой расположились собеседники вместо официальных кресел; все дышало стариной. Ужин был необычайно скромен, - ни мяса, ни вина. Впрочем, он кончился, и теперь хозяин и гость беседовали и пили из глиняных чашечек в форме распускающегося бутона чуть красноватый, с мятным привкусом напиток: не чай, а особую траву. "Экая дрянь" - подумал Нан, осторожно поднося чашку к губам. Собеседник Нана имел на себе строгий черный кафтан и черную же шапочку, стянутую вокруг головы шнурком; телом был бел, чист и восхитительно жирен той невероятной и очень здоровой толщиной, которая отличает идолов бога богатства. Отчего-то левая половина его тела была чуть толще правой. Левая щека тоже была вздута с детства, и казалось, что этот человек держит за щекой померанец и оттого шепелявит. В верхней нише у стены сидела женщина и плела красную циновку. Стены и пол комнаты тоже были устланы красными циновками, и было непонятно, где кончается циновка, которую плетет женщина, которая сидит в комнате, и начинается комната, в которой сидит женщина, которая плетет циновку. Женщина была сухонькая, проворная, с плавными движениями рук, с белоснежным лицом, алыми щечками и черными соболиными бровями - писаная красавица в старинном значении этого слова. Иначе говоря, лицо ее густо, как маска, покрыто было белилами. На щеках были нарисованы два красных овала, а брови густо выведены сурьмою. Прочие женщины давно перестали быть писаными красавицами, забросили традиции безыскусной старины и даже пили уксус и мел для придания себе очаровательной бледности. Но в этом доме традицию соблюдали в мельчайших подробностях, и полагали, что косметика, как и одежда, создана для того, чтобы прятать, а не подчеркивать. Собеседник Нана, сидевший на простой циновке и пивший красноватую дрянь из глиняной чашки, был, по сведениям ведомства справедливости и спокойствия, одним из самых богатых людей империи. Кроме того, он имел двенадцать колен в родословной, что было весьма необычно для страны Великого Света, где государь Иршахчан отстригал родословные вместе с головами. Звали его Шимана Двенадцатый. Шимана Первый, живший лет триста назад, законоучитель красных циновок, был человеком ученым и тихим. Он все задумывался, как совместить божие всемогущество и существование зла и болезней, и решил, что в действительности никакого зла нет, а есть лишь морок, на который надо открыть людям глаза. К нему приносили больных, он клал их на красную циновку, объяснял, что здоровье - от бога, а болезнь - от собственного мнения, люди отбрасывали собственное мнение и уходили здоровыми. Многие, впрочем, оставались сидеть на красной циновке. Через пять лет Шимана поссорился с одним из учеников. Тот лечил заблуждения не так, как надо, и насылал на учителя бесов. После этой ссоры строение мироздания радикально переменилось. Оказалось, что бесы и зло - вещь реальная, и весь телесный мир сотворен отпавшим учеником Всевышнего. В качестве способа борьбы с мировым злом Шимана Первый рекомендовал соблюдать добродетель и не есть мясо, нечистый плод соития и вместилище родственных нам душ. Никаких более широкомасштабных мер он не предвидел. Ладно. Шимана продолжал лечить больных с прежним успехом и умер ста восемнадцати лет. Шимана Третий жил при Золотом Государе и учил, что не все телесное достойно проклятия. Так, из четырех разрядов зверей: млекопитающих, птиц, рыб и пауков - три сотворены господом, и только четвертый - дьяволом. А среди четырех разрядов людей: чиновников, монахов, простолюдинов и богачей - три сотворены господом, и только четвертый - то бишь богачи - дьяволом. Вскоре Шиману Третьего стали называть воскресшим государем Аттахом, и он сильно помог тогда другому воскресшему государю Аттаху. Оба воскресших заняли столицу и стали выяснять, кто воистину воскрес, а кто нет. Выяснилось, что воистину воскрес другой император Аттах, а Шимана - самозванец. Другой император Аттах не возражал против учения Шиманы и не отрицал за Шиманой способность творить чудеса, но упорно считал, что чудеса Шимана творит с помощью грамоты от дьявола. Поскольку грамота эта была записана на обратной стороне его кожи, с Шиманы содрали кожу вместе с грамотой от дьявола и распяли на Синих Воротах. Он потерял способность творить чудеса, сдох и засмердел. Учение, однако, не пропало. Сектанты не раз поднимали восстания, а, впрочем, приписывали себе и чужие заслуги, так как члены тайных сект только при пытках страдают застенчивостью, а на рынке распускают такие басни, что слухи множатся, множатся, как усы у растения земляника. Но как бытие моря не состоит из одних ураганов, так и бытие секты не состоит из одних бунтов, и в мирной жизни зачастую именно сектанты-то и занимались мелкой торговлей и контрабандой. Совершенная честность и взаимное доверие между рассеянными по империи "красными циновками" сильно способствовали прибыли. Учение о богачах, сотворенных нечистым, отошло на второй план, зато начались разговоры о том, что есть мясо - грех, обрабатывать землю и убивать при этом множество живых душ - тоже грех, трепать лен или дубить шкуры - тоже грех. Оказалось, что меньше всего оскверняешься телесным миром тогда, когда торгуешь или даешь деньги в рост. Притом же сектантов учили воздержанности и отвращению к роскоши. Сект было много, и не все они богатели так благопристойно, как "красные циновки". Например, "дети старца" из горной провинции Кассандана имели обыкновение употреблять для общественного соития с небом травку "волчья метелка". Сами члены секты никогда, кроме как по торжественным случаям, травку не употребляли, не пили ни водки, ни вина. Однако в последнее время именно они поставляли священную травку мирянам. А Шимана Двенадцатый занимался: тканями, рудами, печатным делом. Половина галунов империи изготавливалась на станках, в действительности принадлежащих ему. При этом Шимане очень легко было откупиться от чиновников, и совершенно невозможно - от конкурентов, то есть от городских цехов. Народ в цехах наблюдал и доносил, а то и просто жег чужие станки. Чтобы избавиться от городских цехов, Шимана купил у покойного министра Ишнайи привилегию учреждать станки по деревням, где цехов не было, и теперь деревни провинции Чахар продавали галунов, шелка и кружев на двести миллионов в год, а половина крестьян сидела на красных циновках, так как работу в мастерских Шимана давал единоверцам. Сразу после падения Ишнайи городские цеха подали Нану коллективную жалобу на еретиков. Господин Нан полагал, что Шимана Двенадцатый о вере ничего не думает, а думает лишь о выгоде. По мнению господина Нана, наивыгоднейшая финансовая операция, которую мог проделать Шимана в данных условиях, заключалась в следующем: не давать новых взяток ни Нану, ни другим чиновникам, - бездонная бочка сыта не будет. Уехать в провинцию Чахар, где, из-за непростительной халатности Ишнайи, половина крестьян сидит на красных циновках. Продать станки во всех остальных провинциях, купить оружие для красных циновок Чахара и заняться основанием предприятия по имени государство. Не получив до сих пор от Шиманы ни гроша, господин Нан имел все основания полагать, что дело обстоит вышеуказанным образом, ибо таковы уж законы хозяйства, велящие человеку вкладывать деньги в том, что в данный момент сулит наибольшую выгоду. Словом, Нан не имел оснований жаловаться на Шиману, но имел основания его повесить. - Да, - говорил меж тем Шимана, - множество моих братьев в Чахаре держит ткацкие станки по деревням. Как обрадовала их казнь мерзавца Ишнайи и государев манифест! Знаете, у одного от радости в саду ранней весной расцвели розы! И вдруг мы узнаем, что мастера чахарских цехов подали на нас жалобу, и ссылаются в ней на слова вашего манифеста о том, что "надобно сделать так, чтобы маленькие люди могли трудиться для собственной выгоды". Они утверждают, что маленький человек не получит выгоды, став рабом богача, и что маленькие люди могут защитить свою свободу, лишь объединившись в цеха. От этакой жалобы, - грустно заключил Шимана, - та вишня, что расцвела в саду, увяла. - Цеха, - сказал хмуро министр, - это несчастье страны! Мелкий ремесленник стремится сделать поменьше и продать подороже. Крупный предприниматель, наоборот, ищет выгоду в том, чтоб продавать больше, хотя б и по дешевой цене. Маленький ремесленник с помощью цеховой монополии навязывает бесстыдные цены и держит товар, пока не найдет покупателя. Крупному торговцу выгодно продать товар побыстрей, чтобы опять вложить деньги в дело. Маленький ремесленник только в одном-единственном городе имеет защищенное цехом право работать мало, а получать много: это называется "привязанность к родине". Крупный предприниматель едет туда, где выгодней. Это называется - выравнивать цены, не прибегая к указам. - Я высоко ценю вашу откровенность в разговоре со мной, - сказал Шимана. - Жаль, однако, что слова манифеста столь неопределенны. Правда ли, что в согласии с жалобами цехов вы издаете указ, подтверждающий старые запреты на станки и машины? - Да, - сказал Нан. - В этом указе - окончательный и подробный перечень запрещенных машин. Почему бы не усовершенствовать станки так, чтоб они не попадали под перечень? Глаза Шиманы забегали, как две мыши. Он надулся. - Господин Нан, - сказал он, - у наших братьев есть угольные копи в Кассандане. Они очень глубоки и вот-вот остановятся из-за трудностей, связанный с откачкой воды, а паровой водоподьемник, который это делает, запрещен государыней Касией! Что же нам - по три сотни лошадей на руднике держать? - От одного ученого чиновника, - прищурился Нан, - я слыхал, что этот водоподъемник - не очень-то хорошая вещь, потому что цилиндр в нем то нагревается, то остывает. А если цилиндр будет столь же горяч, как и пар, то отдача от машины очень возрастет. Он принес мне чертеж такой машины, и объяснил, что она может быть использована для чего угодно, не только для подъема воды. Шимана надулся еще больше. Был этот чиновник и у него! Был и показал документ, по которому он признавался автором изобретения и должен был получать за него деньги, - десятую часть от угля, сэкономленного его машиной по сравнению со старой. Еще две десятых получали министры Нан и Чареника, которые тоже как-то при этом значились. Это, значит, опять: он, Шимана, ставит станки, а министр еще получает с этого проценты? А он хоть представляет себе, сколько стоит заменить хороший станок на лучший? И Шимана сказал, как отрубил: - Новшества - опасная вещь. Они придуманы для выгоды частных лиц и в ущерб общему благу. Это было веское замечание, но господин Нан, словно и не расслышав таких слов, с наслаждением смаковал красноватый напиток в глиняной чашке. - Восхитительно, - проговорил министр, - восхитительно. Что же это - травы, ягоды, листья? Шимана очень вежливо улыбнулся. - И листья, и ягоды, а главное - молитвы, сопутствующие заготовке. Это тайна моей паствы. - Не стыжусь признаться, - произнес первый министр, - я просто очарован "красной травой". Право - бы пил ее каждое утро, если б был запас. - О чем разговор, - вскричал Шимана, - почту за честь завтра же прислать хоть мешок! Они поговорили еще немного. Министр распрощался и отбыл. Шимана Двенадцатый, один из богатейших людей империи и наследственный пророк "красных циновок", остался наедине с писаной красавицей, плетущей циновку. Он немного помолился, а потом сказал: - Светлая матушка! Это человек похож на камень александрит, на солнце он синий, а при свече он красный! При мне он бранит монополию цехов, а с цеховым мастером он бранит монополию крупных торговцев! Почему бы не поднять восстание в Чахаре? Можно будет отделиться от империи и провозгласить эру Торжествующего Добра! Писаная красавица молча плела циновку. - Приходил ко мне вчера юноша, некто Ридин, - продолжал Шимана, - и спрашивал, правда ли, что тот, кто убьет врага веры, попадет на небеса? Вот Ридина-то завтра бы и послать с мешком "красной травы" в подарок. - Треть трав нынешнего года, - сказала женщина - пустишь на семена. Построишь сушилки. Купишь в столице харчевни, и в провинции тоже. Повесишь вывески: "Здесь подают красную траву". - Светлая матушка, - опешил Шимана, - что ты такое говоришь? - Дурак ты, - сказала женщина. - Если первый министр будет пить "красную траву", через месяц вся столица станет ее пить. Будет тебе денег на паровой станок и на все прочее. Господин Нан вернулся в свою резиденцию у Нефритовых Ворот. Спать он, однако, несмотря на поздний час, не собирался. Он спустился в кабинет, где со стен глядели головы священных птиц, соединенных по двое цепочкой, зажег серебряные светильники на высоких одутловатых ножках, и, прежде чем сесть за бумаги, подошел поклониться полке с духами-хранителями. На полке в западном углу стоял парчовый старец, яшмовая черепаха, еще двое богов пониже чином, и, как положено, маленькая куколка, - предыдущий хозяин "тростниковых покоев". Предыдущим хозяином был ныне покойный Ишнайя. Тут глаза Нана сделались совершенно безумными: жертвенная плошка перед куколкой покойника была пуста, а ведь, уходя, Нан оставил в ней целую корову, то есть коровай - ну да покойнику все равно. Нан шарахнулся в сторону и схватил тяжелый подсвечник. - For God's sake, David! Нан выругался и опустил подсвечник. Из-за бархатной портьеры вышел Свен Бьернссон. Выглядел он неважно, как говорится: штаны из ботвы, кафтан из листвы, а шапка из дырки. - Ну и нервы у господина министра, - сказал Бьернссон и уселся в глубокое кресло о шести ножках. "Так я и знал, что он жив" - подумал Нан. - Как вы сюда попали? - осведомился он. - Не бойтесь, господин министр, меня никто не видел. У вас есть служаночка Дира: прелестная девушка, но несколько ветрена. Я вот уж третий день состою ее временным женихом. А сегодня она оставила для меня калиточку открытой и послала записку, как пройти: она меня ждет через час. Нан пинком распахнул дверь: никого. Министр подумал и вышел из кабинета, заперев его на ключ. Через десять минут он вернулся с большим узлом и корзинкой. В корзинке была маринованная утка, несколько лепешек "завязанных ушек", фрукты и сыр. Глаза Бьернссона при виде корзинки разгорелись. - Вы не представляете себе, Дэвид, - проговорил он по-английски минут через пятнадцать, с набитым ртом, - какая это мерзость - голод! Признаюсь - это было основное ощущение, которое я испытывал последние несколько дней. Оно заслонило всю радость знакомства с вашей очаровательной страной. - Да, - сказал Нан. - Мой секретарь был прав. Желтые монахи не совершают самоубийств. Так что вы увидели, вернувшись в монастырь? - Как что? Кота. Того самого, которого Лоуренс отправил в дальнее путешествие. - Глупости, - сказал Нан, Я позавчера посетил настоятеля. Наверное, похожий кот, и все. Бьернссон засмеялся: - Конечно, господин министр, - если вам удобней считать кота похожим, то считайте. - И что же вы сделали, увидав похожего кота? - Да как вам сказать. Я вдруг понял: выправить документы, вызвать массу недоуменных вопросов у всякого там начальства сразу на двух планетах... Не лучше ли просто пропасть? - Что вы сделали? - Ну что... Нырнул с моста... Холодно, но вытерпеть можно... Переплыл поток. На первых порах мне повезло: я, знаете ли, угодил в толпу, которая грабила дом арестованного. Правда, - продолжал Бьернссон со смешком, - слухи о бесчинствах толпы сильно преувеличены. В этом доме мало чего осталось после стражников вашего Шаваша. Я так даже думаю, что народ пускают затем, чтобы никто потом не мог разобраться, кто сколько награбил награбленного. Нан выразительно молчал. Бьернссон понял, что социологические отступления господина министра не очень интересуют, и продолжал: - Меня приютили, - сказал Бьернссон, - я купил документы. Министр усмехнулся. - Дэвид, - сказал жалобно Бьернссон, - я влип! Я купил вот эти документы, а потом... Первый министр взял протянутый ему лопух и стукнул зубами. Бьернссону продали лопух сектанта из "знающих путь", который год назад убил двух ярыжек, бежал и пропал: а вот три дня назад участвовал в ограблении усадьбы Таута-лаковарки. - Три дня назад, - это были вы? - спросил хладнокровно Нан. - Нет! То есть не совсем я. То есть... Нан, меня подставили. Бьернссон горестно махнул рукой. - Чего вы хотите? - Государев знак. Бродячего монаха-хоя. Министр кивнул. Империя не очень любила, когда люди уходят в монастыри, люди государственно мыслящие всегда называли монахов дармоедами и обманщиками и заставляли держать специальные экзамены. Зеленые монахи-хои были одними из немногих, которым разрешалось после экзаменов нищенствовать. - Зачем? - спросил Нан. - Странный вы человек, Дэвид. Зачем? А ни зачем. Нашу лавочку, наверху, в еще одном небесном городе, прикрывают, забирают всех домой. А я домой не хочу, осточертело мне между банковской карточкой и выхлопной трубой. Свежим воздухом хочу подышать. Бьернссон замолчал. Они глядели друг на друга: землянин в голубом кафтане, шитом круглыми цветами и жемчужными травами, и землянин в конопляной куртке с завязочками. - Вы, Нан, - сказал Бьернссон, - очень рациональный человек. Я не знаю, что вы говорили в ту ночь императору, но бьюсь об заклад, - это все звучало внятно и разумно. И бьюсь об заклад, что, пока вы говорили, вы не думали ни об Ире, ни о душе народа, ни о прочих вещах... Вам ведь очень неприятно, Нан, что Ир и прочие вещи существуют, так? И вы просто забываете об их существовании. Действуете так, как будто их нет. И что же из этого выходит? А вот вам пример, - полковник Лоуренс, будь ему земля, точнее, почва Веи пухом, - тоже попытался исходить из того, что такие вещи, как Ир, не должны существовать. И попытался привести мир в соответствие со своими представлениями. И что же из этого вышло? Бог знает что из этого вышло, - мы даже не представляем себе, ни вы, ни я, никто во всех трех мирах, что из этого вышло. А вы даже не хотите думать об этом. Вы надеетесь перевернуть судьбы страны, а сами не можете понять, что произошло с котом настоятеля. - Произошло чудо, - спокойно сказал Нан. - Еще в этот день трое человек видели девятихвостую лису. Одной женщине явился призрак мужа, убитого месяц назад в Чахаре, и назвал имя убийцы. Арестовали у Красных ворот колдуна за незаконные заклинания... И еще девять или десять чудес. Итого, - тринадцать с половиной чудес, среднестатистическая норма. Бьернссон засмеялся: - Ну хорошо. Вы проведете реформы и совладаете с двенадцатью с половиною чудесами. А куда вы денете одно, настоящее? Нан, скосив глаза, задумчиво изучал лопух, столь неудачно приобретенный Бьернссоном. - Значит монастырь закрывают? - Закрывают-закрывают, - замахал руками Бьернссон, - высокая комиссия нашла дальнейшие поиски бога нерентабельными, - все закрывают, даже базу в северном море. Впрочем, насчет базы ходят слухи, что ее согласен финансировать Клайд Ванвейлен, - знаете, тот, который четверть века назад первый грохнулся об эту планету. Он, оказывается, стал миллиардером, - видно, его здесь научили, как делать людям гадости. Первый министр молчал, выжидая, что будет дальше. - Кстати, о гадостях, Дэвид, поздравляю! Какие слухи бродят о причинах казни вашего предшественника! Самый рациональный - такой: государь и господин Нан обернулись котами и пошли гулять в Нижний Город, а министр Ишнайя, проведав об этом, чуть не загубил государя-кота. - А что ж, по-вашему, произошло на самом деле? - Полно, Дэвид! Это было неизбежно: все ползло и лопалось, нужен был козел отпущения. И Бьернссон опять с наслаждением запустил зубы в лепешку "завязанные ушки". - Ладно, - сказал Нан. - Я вижу, вам угодно, чтоб на земле вас считали мертвым. Вы прячетесь от землян, не от вейцев. Спасибо хоть, что меня сочли вейцем. А если я вас - выдам? - Ой, - сказал Бьернссон, - если меня увезут с планеты, я проем на Земле все ваши потроха. Я буду везде кричать, что вас надо убрать любой ценой, я буду популярно разъяснять, что из таких, как вы, вырастают маленькие фюреры, я буду красноречивей Демосфена... - А если я вас убью? Бьернссон вздохнул. - Я безобиден, Нан. Я ни во что не полезу. Может, даже пригожусь... - Убирайтесь, - сказал Нан, - пока целы. Я не дам вам документов. Без документов вас зарежут в первой же канаве, а с документами - во второй, и я не желаю быть с этим связанным. Бьернссон с некоторым трудом доел лепешку и стал глядеть на Нана грустными серыми глазами. Он не ожидал, что этот человек ему откажет. - Ладно, - сказал Бьернссон, - будем считать, что я зашел к вам, чтобы отдать вот это. До свидания. И с этими словами Бьернссон вынул из-за пазухи тряпочку и протянул ее Нану. Нан развернул тряпочку. В тряпочке лежал длинный нож, а скорее талисман "рогатый дракон", с серебряным крючком для ловли демонов и тремя кисточками красного шелка, - тот самый, который у Нана украли две недели назад. Нан потерял дар речи. - У министров, - сказал Бьернссон, - я гляжу, скоропортящаяся судьба, и чиновнику эта штука нужнее, чем бродяге. Только не хватайтесь за него так же быстро, как давеча за подсвечник. Встал и пошел к двери. - Откуда это у вас? - заорал Нан. - А у вас? Вам в Харайне дали лазер. По казенной надобности. Кто соврал, что лазер утопили варвары? - Но тут же, - жалобно сказал министр, - какие-то биоритмы, датчики... Мне же говорили: из него могу стрелять только я. Совершенно надежно. Физик засмеялся. - Сразу видно, что вы не технарь, Дэвид. Иначе бы вы знали, что совершенно надежная техника отличается от ненадежной тем, что ненадежная отказывает регулярно, а надежная - в самый критический момент. Я могу вам изложить полсотни способов надуть этот датчик... И вот представьте себе, я иду по этому разграбленному саду, у костра сидит веселая компания, а над костром жарится бывший хозяйский баран. Меня страшно волнует этот баран, я подхожу, сообразив, что как представитель народа имею право на конфискованное. И вдруг я замечаю в руках главаря этот талисман, который я, если помните, сам оборудовал, и вся эта компания в демократическом порядке обсуждает, много ли талисман стоит, и умеют ли из него вылетать драконы. Только тут Нан понял, как это физик пристал к воровской компании. В глубине души министр был совершенно поражен. "Этот человек мог бы не отдать лазер просто так, а пытаться меня шантажировать" - подумал Нан. "Либо он понял, что это кончилось бы для него очень плохо, либо, несмотря ни на что, у него есть особое чутье... Нет, он выживет и поумнеет". Тут Нан вспомнил, что рассказывали об ограблении Таута-лаковарки, и похолодел. - Так, - сказал Нан, - значит, когда вас загнали в сарай... - В лаковарку, - поправил Бьернссон. - В лаковарку - это вы лазером проломили стенку... А что сказали ваши товарищи? Бьернссон закусил губу. - Право, - сказал он, - даже обидно! Наш главарь, Свиной Глазок, как и большинство здешних донов, пользуется репутацией колдуна. Я стоял в углу, а он размахивал факелом и произносил слова, которые я никогда не слышал, так что не знаю, относятся ли они к разряду собственно заклинаний или ругательств. Нервы у всех были взвинчены... Словом, решительно все мои товарищи рассказывают, что изо рта Свиного Зуба вылетели двадцать тысяч драконов и проели стенку. И первый, кто в это свято верит - он сам. И хотя мое авторское самолюбие оскорблено, я не протестую. "Будем считать, что он прав, - подумал Нан. - Там, говорят, был сущий ад, сгорели все бочки с лаком, если хозяин, конечно, не прибедняется от налогов. Даже Шаваш ничего не заметил - или мне не сказал..." Нан вздохнул, встал, подошел к каменному столику для лютни, нажал где-то сбоку и вынул из тайника - укладку, а из укладки - медальон. Медальон он протянул Бьернссону, тот стал внимательно глядеть. - Сейчас по империи бродит человек. Ему двадцать два года, и он очень похож на человека, здесь изображенного. Он называет себя Киссуром, или Кешьяртой и считает себя сыном человека по имени Марбод Белый Кречет, хотя этого не может быть, потому что он родился через три года после смерти Марбода. Он был чиновником империи, доплыл до Западных Земель и был посажен за это в тюрьму: он, видите ли, не привез золота. Он не нашел золота, потому что золото выгреб Ванвейлен. Он не нашел разбитого корабля Ванвейлена, потому что у вас, слава богу, хватило ума предусмотреть такую возможность. Я хочу найти его. Я дам вам документы, вы будете бродить везде, кто знает... - Экий, - сказал Бьернссон, вглядываясь в медальон, - Колумб. Министр засмеялся: - Вы неисправимый европеец. Этот человек мог плыть на Запад только за двумя вещами: за золотом для восстания или затем, чтобы отомстить за смерть своего отца соплеменникам Ванвейлена. Бьернссон ушел. Первый министр посидел еще немного, покрошил зерна в чашку покойнику, взял фонарь и пошел мокрым ночным садом к третьем флигелю. Женщина при виде его вспорхнула: - Господин министр! Я и не мечтала... Нан швырнул ей записку, посланную Бьернссону. - Убирайся! Женщина удивилась: - Ну и что? Это мой двоюродный брат. Нан расхохотался. - Я все знаю, - завизжала женщина, - ты не приходил ко мне полмесяца! Тебе теперь дочка Андарза нужна: а кто тебе пять лет дырявые носки штопал? Министр сел за стол и начал что-то писать на розовом листе. - Никуда я не уйду, - верещала женщина. - Вот по этой бумаге, - сказал министр, - ты получишь в провинции Варнарайн десять тысяч. Тот человек, что выплатит деньги, оформит дарственную на дом и садик. Срок получения денег истекает через две недели. Если ты уедешь завтра же утром, то, может быть, успеешь их получить. Министр повернулся и ушел. Женщина села на ковер и стала горько плакать. Утром она уехала. А еще через три дня после разговора первого министра с Бьернссоном шайка Свиного Глазка была арестована по приказанию Шаваша. Этому многие удивлялись, потому что Шаваш в молодости знался со Свиным Глазком, и все считали, что людей Свиного Глазка теперь оденут в парчовые куртки, а шайку Бородатки, у которого со Свиным Глазком была вражда, ждет плохой конец. Но в парчовые куртки одели Бородатку, и Бородатка арестовал Свиного Глазка. Едва Свиного Глазка ввели в кабинет, как Шаваш, выпучив глаза, заорал: - Негодяй! Так это ты занимаешься колдовством и грабишь честных людей! Свиной Глазок, совсем не ожидавший такого приема, застучал от ужаса зубами и что-то проговорил, но в этот миг один из охранников ударил его под ложечку. - Громче говори, - закричал Шаваш, ты на допросе, а не на рынке! От таких слов разбойник растерялся и заплакал. Он-то надеялся, что рассказ о том, как он может колдовать, устрашит начальника, а вышло все наоборот! И Свиной Глазок решил выложить все, как было. - По правде говоря, - пробормотал Свиной Глазок, - я вовсе не умею колдовать! - Что ты врешь, - грубо оборвал Шаваш, - все твои люди видели, как ты в лаковарке вытряхнул из своего мешочка драконов! Свиному Глазку продели руки в кольца и стали бить палками с расщепленными концами, и он показал следующее: "Всю свою жизнь я жил разбоем и обманывал своих людей относительно того, что умею колдовать. А мешочек, который я носил с собой под видом мешочка с костями бога Варайорта, я украл двенадцать лет назад из Харайнского храма. Когда нас заперли в лаковарке, я, не зная никаких заклинаний, воззвал к Варайорту так: "Ты знаешь, я не умею колдовать, но я всегда уверял, будто ты мне помогаешь. И если ты мне сейчас не поможешь, то репутация твоя потерпит ущерб, а если поможешь, я пожертвую в твой храм синюю кубышку". Тут Варайорт сжалился и послал драконов." Шаваш навострил ухо и спросил: - Что за кубышка? Когда ты ее пожертвовал? - Ах, - ответил Свиной Глазок, жмуря глаза, - я пожалел пожертвовать эту кубышку, и оттого-то меня и поймали. И если вы пошлете со мною двух стражников, я сочту за счастье преподнести эту кубышку вам, а не Варайорту, в надежде заслужить ваше расположение. Синюю кубышку отрыли, но она не помогла Свиному Глазку. Шаваш каждый день допрашивал Свиного Глазка, куда девался новенький из шайки. У Свиного Глазка вместо шкуры остались одни лохмотья, но куда делся новенький, он не знал. Что же касается соучастников ограбления, то каждый из них рассказывал о происшествии по-разному. Шесть разбойников рассказывали о драконах, один - о песчаной змее о шести хвостах, в точности такой, какою в детстве пугала его мать, а еще один утверждал, что перешел стену по радужному пути, - этот баловался учением сектантов Семицветной Радуги. "Это бесполезно, - наконец с тоской сказал себе Шаваш, - они видели нечто такое, что не отвечало их обыденной картине мира. И когда эта картина мира разбилась вдребезги, они схватились за представленья из сказок. Они ошибаются не сейчас, они ошиблись на самой первой стадии восприятия, потому что человек может увидеть только то, что научили его видеть окружающие. Как бы и со мной не случилось подобное!" Свиной Глазок предлагал Шавашу большие деньги. Шаваш деньги взял, но побоялся, что если сослать разбойника в каменоломни, тот станет болтать о том, что спрашивал Шаваш. По приказанию Шаваша на Свиного Глазка оформили бумагу, что тот заболел и умер в тюрьме, а потом завернули в циновку и задавили. Шаваш набрал оплавленного гранита в усадьбе Таута-лаковарки и снес эти камни одному человеку, у которого были всякие приспособления для насилия над природой. Тот сказал: - Удивительный феномен природы! С одной стороны камню было холодно, а с другой - просто страшно как жарко. - А человек так не мог сделать? - спросил Шаваш. - Что вы! Вот эти белые глазки кипят при температуре в три тысячи градусов, а такой температуры не бывает даже в лучших печах под давлением. Разве только это сделал монах-шакуник: они, говорят, умели плавить гранит, как воск. Шаваш рвал на себе волосы, что не арестовал разбойников сразу же, как услышал о чуде в лаковарке и узнал по приметам новенького пропавшего желтого монаха. Шаваш надеялся, что тот совершит еще несколько чудес, от которых ему будет трудно отвертеться, а взял и пропал: уже второй раз ушел из-под носа Шаваша, словно почуяв беду. Больше всего Шавашу не нравилось, что этого человека никто толком не заметил. Скверно, если у человека есть оружие, которым можно разрезать каменную стенку. Но еще скверней, если человек при этом умеет отвести всем глаза так, чтобы его никто не заметил. "Не думаю, - сказал себе Шаваш, - что я первый занимаюсь этим делом. А из того, что я не первый занимаюсь этим делом и ничего об этом деле не слышно, следует, что я выбрал не самый простой способ самоубийства". 5 Надо признаться, что юноша по имени Кешьярта, или Киссур Белый Кречет, много чего не сказал государю. Начать лучше, пожалуй, с того, что по законам империи Киссур не был сыном Марбода Белого Кречета, потому что у Марбода сыновей не было. Была вдова, Эльда-горожанка. Эту-то Эльду через два года после смерти Марбода взял в жены, по обычаю, его старший брат Киссур. Еще через год родился маленький Киссур, - и, опять-таки по обычаю, в таких случаях первенец считается родившимся от первого мужа. Поэтому все в округе считали Киссура сыном Марбода. Чиновники империи в это время разрушали незаконнорожденные замки, а наследников забирали в столичные лицеи, и там с ними обращались очень хорошо. Многим знатным это не очень-то нравилось. Мать Киссура, Эльда, однако, сама отвезла его в Ламассу, а на прощание повторила: "Хорошенько запомни, что твоего отца убил чиновник по имени Арфарра и человек по имени Клайд Ванвейлен, приплывший с западных островов и обратно не ехавший". Киссур, теперь уже Кешьярта, учился очень хорошо. Он обнаружил, что многое, произошедшее в год смерти государя Неевика в Верхнем Варнарайне и многое, касающееся мятежа Харсомы и Баршарга, можно прочесть лишь в Небесной Книге. Он выхлопотал соответствующий пропуск. Он узнал, что чиновник по имени Арфарра стал после подавления мятежа араваном Нижнего Варнарайна, через год был клеймен и сослан, а в ссылке его отравили. Никаких упоминаний о Клайде Ванвейлене и его товарищах он не нашел: если они и были, то кто-то умудрился вымарать их из самой Небесной Книги. Он обнаружил, что человек по имени Даттам, который был тоже замешан в убийстве, погиб через десять лет после смерти Арфарры, когда начались сильные гонения на колдунов вообще и на храм Шакуника в особенности. Киссур стал искать путь в западные земли. Незаметно для себя он приобрел огромное количество сведений по истории. Эти сведения не во всем совпадали с официальной версией истории. Официальная история исходила из идеи непреложного закона. Непреложный закон истории заключался в том, что государство, подобно луне или зерну, обречено на умирание и возрождение. Есть время сильного государства и время слабого государства. Когда государство сильно, чиновники справедливы, знамения благоприятны, урожаи обильны, земледельцы счастливы. Когда государство слабо, чиновники корыстолюбивы, знамения прискорбны, урожаи скудны, а земледельцы, будучи не в состоянии прокормиться, уходят с земли и пускаются в торговлю. Но как только Киссур стал рыться в отходах истории, в донесениях и документах, эта общая идея как-то пропала. По документам, например, следовало, что мятеж Харсомы не удался не из-за непреложного закона, а из-за случайной измены; и притом Харсома мог еще победить, если бы его немного погодя не зарезал один из его охранников. Киссур также обнаружил, что и некто Баршарг мог бы многое натворить, если бы чиновник по имени Арфарра не провел Баршарга так же, как он до того провел короля Варнарайна. Задолго, впрочем, до этого Киссур слышал уличные песни о справедливом чиновнике Арфарре и справедливом разбойнике Бажаре. После знакомства с архивами он понял, что народ, действительно, прав, и еще подумал: "Хорошо, что Арфарра погиб. Потому что нельзя б было не отомстить ему за отца; однако ж и жить после этого было бы безобразием. А вот Ванвейлена убить надо." Киссур подал доклад о том, как плыть в Западные Земли. Доклад сушили-вялили, потом отказали. То же - второй, третий раз. Киссур закончил лицей с отличием, получил мелкую должность в провинции Инисса, однако отпросился на год на родину. Эльда посмеялась над его докладами и сказала, что не за должностью она его посылала в Небесный Город. Тогда Киссур сказал, что съездит туда, куда она хочет: набрал людей, по-прежнему верных роду Белых Кречетов, снарядил лодку и уплыл на Запад. Через восемь месяцев он вернулся и сказал матери, что они, наверное, сбились с пути или еще что, потому что Западная Ламасса пуста и дика, и никаких родичей Клайда Ванвейлена там нет. Тогда Эльда сказала, что в двух днях пути есть двор Дошона Кобчика, сына Хаммара Кобчика, который тоже убивал Марбода, и что это лучше, чем ничего. Киссур на это возразил, что он не хотел бы убивать сына за то, что сделал отец, и Эльда спросила, желает ли он, чтобы она рассказала об этом ответе соседям? Киссур попросил ее подождать, сошел во двор, оседлал коня и уехал. Те, кто встречали его по пути, видели, что ему не по душе эта поездка. Он вернулся через четыре дня, и Эльда ни о чем его не спрашивала. Тогда Киссур из хвастовства вытащил меч прямо в горнице и стал счищать то, что на него налипло. Эльда сказала, чтобы он перестал сорить в горнице, потому что она не хочет, чтобы хоть что-то от такого человека, как Дошон, было у них в доме, и что его отец в прошлые времена так бы не поступил. Киссур возразил: - В прошлые времена об этом сложили бы песню, а меня за это повесят. Эльда сказала ему, чтобы он не болтал глупостей, потому что здесь тоже живут не дураки, и ни один человек, из их людей или из людей Дошона, не упомянет его имени. Киссур прожил еще три дня и уехал. По прибытии в столицу он подал доклад о своей поездке, умолчав лишь о том, что случилось с Дошоном. На следующий день его арестовали. Недели две он сидел в клетке, а потом его вызвали на допрос и следователь спросил, чего он, по его собственному мнению, заслуживает. Киссур сказал, что он ослушался закона и заслуживает казни топором или секирой. Следователь удивился и спросил: - Не лучше ли вам тогда вернуть золото? Тогда Киссур тоже удивился и спросил, в чем его обвиняют. Тут-то следователь сказал, что в Западной Ламассе должно быть много золота. А Киссур золота не привез, стало быть, похитил государственное имущество, и, верно, с мятежным умыслом. Следствие по делу первого министра Ишнайи велось спустя рукава. Множество людей, несомненно виновных, не были даже арестованы, другие выпущены при личном содействии господина Нана. Пришло распоряжение никого не клеймить: вообще у деловых людей сложилось самое благоприятное впечатление, и все говорили, что господин Нан не посадил никого, не будучи к тому вынужденным. Пострадали лишь люди, вовсе не имевшие заступников или вызвавшие чей-то личный гнев. Заступников у Киссура не было, но и обвинений, собственно, тоже. О причинах опалы министра слухи ходили самые невероятные. Киссур, признав себя слугой министра с самого начала, не стал переменять показаний. Он понимал, что в противном случае ему придется отвечать и за убийство Дошона, и за побег из тюрьмы, и за резню на островке. Несколько месяцев его продержали в тюрьме, а к концу зимы отправили в Архадан, исправительное поселение в провинции Харайн. Первый министр Нан разыскивал Киссура исподтишка и на воле, ему и в голову не пришло искать его среди арестованных слуг Ишнайи. Порядки в Архадане были не из лучших с точки зрения справедливости. Начальник Архадана, господин Ханда, и жена его, Архиза, правили Архаданом без препон, привыкли смотреть на ссыльных преступников как на свою собственность и поэтому весьма их берегли. Ремесленников и мастеров, если хорошего поведения, они отпускали в соседний город на оброк. Киссура, как негодного к другим работам, определили в поле. Плантация, куда его привезли, была небольшая: посереди два дома без мебели, где зимой держали людей, по тысяче штук, хижина счетовода с двумя яблонями, маленькая кумирня, сахарная мельница и завод; чуть дальше винокурня, где гнали сахарную водку. Господин Ханда был в этих местах государь земной и небесный: над плантацией, на склоне горы, высился его белый дом, окруженный стенами и садами. Большинство товарищей Киссура в детстве кормилось с земли, им даже как будто нравилось в ней пачкаться. Киссур землю и мотыгу сразу возненавидел, и притом был к ней мало привычен. В первый день он не выполнил половины урока. То же повторилось и на следующий. На третий день надсмотрщик-заключенный, из бывших чиновников и человек уважаемый, велел возместить недостающий урок палками. На четвертый день Киссур остался в бараке, сказав, что палки вещь позорная, а копаться в земле еще позорней. Тогда его спустили в каменный мешок и крикнули, что воды в мешке довольно, аж по пояс, а больше бездельникам ничего и не полагается. После этого Киссур вышел работать на поле со всеми, и надзиратель решил, что он смирился. Недели через три Киссура, вместе с другими, выкликнули на работу в хозяйский сад, связали цепочкой и повели через стены и ворота почти к самой вершине горы. Нужно было срубить старые дубы и еще кое-что: госпожа Архиза хотела в этом месте прямую аллею и павильончик рядом. Киссур махал топором до полудня, а потом сел передохнуть и глянул вниз. Великий Вей! Какое диво! А сад был и вправду очень хорош и устроен соразмерно, подобно целому миру, но миру, отличному от нашего. Вода в фонтанах стремилась вверх, а не вниз; ручные белки и олени бродили, как в золотом веке; на деревьях зрели расписные яблоки, а многочисленные озера, сверху, были как зеркала: сад умножался в них тысячекратно и становился безграничным. О, сад! Чтение услаждает лишь слух, живопись услаждает лишь зрение. Сад же, подобно самой жизни, действует на все чувства сразу: благоухают цветы, шепчут струи, рука скользит по шелковой траве... Вдруг Киссур увидел: слева раздвинулись цветущие рододендроны, на полянку выехало несколько всадников, и впереди - женщина: в золотые косы вплетен жемчуг, алое платье заткано серебряными пташками. - Ты чего расселся, - услышал Киcсур, - и тут же надзиратель полоснул его кнутом: хотел показать перед хозяевами усердие. Киссур вскочил, поглядел на топор в своей руке и подумал: "Экий хороший топор!". Поглядел на кнут в руках надзирателя и сказал: - Экий дурной кнут! - Ты че? - сказал надзиратель, отступая и меняясь в лице. Киссур размахнулся и, швырнув топор, попал надзирателю поперек шеи. Надзиратель упал на траву, дрыгнул ножкой и умер. Обух у топора был очень широкий, рана развалилась, топор подумал и выпал из шеи. Всадники заверещали. Киссура схватили: он не сопротивлялся. Женщина в алом платье подъехала ближе. Киссур опустил глаза: ему было мучительно стыдно за тряпье, в которое он был одет. - Тебя что, - спросила женщина, - первый раз в жизни ударили? - Что ж, - возразил Киссур, - он бы меня рано или поздно забил! Я, признаться, не хотел так скоро мстить, но и не мог стерпеть такую несправедливость на ваших глазах. Кто-то в свите засмеялся, а женщина удивилась, потому что у юноши был отменный столичный выговор. Она махнула рукой, - Киссура увели и заперли в подвале господского дома. Женщину в алом платье, затканном серебряными пташками, звали Архиза. Она была женой начальника лагеря. Было ей лет сорок, но она была все еще очень красива: с тонким станом, высокой грудью, чудными пепельными волосами, с бровями, похожими на летящий росчерк пера; руки ее были, правда, несколько грубоваты. В юности госпожа Архиза спала за занавесями с белыми глициниями, вызывая восхищение посетителей утонченностью и образованностью. Была, однако, женщиной рассудительной и на красоту свою смотрела как на капитал, который надо вложить в дело; денег не швыряла. Капитал уже несколько поблек, когда один из посетителей, господин Айцар, выдал ее замуж за довольно ничтожного человека, господина Ханду. Архиза похлопотала и выискала мужу его нынешнюю должность. Кроме того, муж с радостным трепетом обнаружил, что богатство его жены гораздо изрядней, чем ему представлялось, и не лежит в сундуках, а вложено весьма прибыльно. Жену свою он любил до безумия. Архиза была женщина жадная и до имущества и до любовников: она-то и заправляла всем в лагере, а муж только ставил подписи. На следующее утро господин Ханда за утренним чаем робко спросил у жены совета: что делать со вчерашним убийцей? - Знаешь, милый мой, - сказала Архиза. - Я посмотрела его дело, - это странное дело. Никаких постраничных обвинений не предъявляли, сослали как слугу господина Ишнайи, за день до опалы принятого на службу. А между тем выговор у него отменный... Знаешь ли ты, что никто ничего не слыхал о сыне Ишнайи и его товарищах? Как бы этого мальчика не хватились в столице через год-другой. Господин Ханда понурил голову и подумал: "Стало быть, этому вертлявому Мелие - отставка. Однако то, что она говорит о мальчишке, может быть, и правда." Привели Киссура. Господин Ханда хмуро прошелестел бумагами и сказал: - Я так и не понял из документов, за что тебя осудили? - За то, в чем я не виноват, - ответил Киссур. - Бедный мальчик, - сказала Архиза. - Ну, хорошо, допустим, господин Ишнайя провинился, но при чем тут другие? А за что наказан министр? - Я не знаю, - ответил Киссур и замолчал. "Это хорошо, - подумала женщина, - он умеет быть преданным и молчать". Так-то Киссур был отправлен в канцелярию. Первый же отчет, им переписанный, чрезвычайно порадовал госпожу Архизу: какой отменный почерк! Госпожа поручила ему выправить докладную записку - не только почерк, но и слог оказался отменный. Господин Ханда лично попросил его составить весьма сложную накладную. Киссур постарался. Господин Ханда прочел бумагу, усмехнулся и велел переделать все заново. То же случилось и со второй бумагой. Третью бумагу Ханда, поморщившись, принял. Один из секретарей Ханды полюбопытствовал, так ли плох новый писец. Ханда с досадой ответил, что все три бумаги составлены безупречно, но для юноши будет много полезней, если он не будет задаваться. Прошла неделя. Господин Ханда взял молодого заключенного себе в секретари. Вскоре супруги уехали в город и секретаря увезли с собой. Дом Архизы в городе Таиде был одним из самых блестящих, каждый вечер гости, изысканное угощение. Дамы ездили на богомолье и вместе пряли шерсть. Мужчины, цвет общества, славили добродетель и ум красавицы-хозяйки. Киссур, хорошо одетый, со своим столичным выговором и образованием, был всеми отмечен. Прошло еще немного времени, и Киссур понял, что влюблен в Архизу: эта мысль ужаснула его. Надо сказать, что Киссур очень мало знал женщин, а тех, которых знал, безотчетно воспринимал по образу и подобию своей матери. Несмотря на весь столичный лоск и тонкое обращение, Киссур детство все-таки провел в горном замке, а в столице многое пропустил мимо ушей. Государыня Касия в свое время возобновила старую традицию: чиновники сидят за бумагами, а жены собираются в тростниковые хижины прясть шерсть. Это оказалась очень полезная традиция: чиновники не встречались друг с другом по видимости, а жены вместе пряли шерсть, и много было такой шерсти напрядено, что у самого Парчового Старца голова пошла бы кругом. На эти посиделки женщины приводили детей; а дети - своих товарищей из лицея. Потом стали приходить жены таких людей, которые уже и чиновниками-то не были, и установился совершенно особый тон: люди радовались жизни, и других радовали. Киссур, однако, свободное время, как мы помним, проводил в архивах, а на посиделках не бывал. И зря не бывал. Ибо, скажем прямо, если бы он на этих посиделках бывал, то он и к Западным Землям поплыл бы на год раньше, и вернулся бы героем, и сейчас был бы крупным чиновником, - может, даже начальником Западных Земель. Надобно сказать, что госпожа Архиза ханжой не была, однако на первое место ставила интересы дела. Интересы дела требовали уважения к общественному мнению, а общественное мнение полагало, что жене равно необходимо и иметь любовников и говорить о добродетели, так же как мужу равно необходимо брать взятки и говорить о справедливости. Киссур, почувствовав, что любит Архизу, не знал, куда деться, потому что Архиза была замужем и честной женщиной, и муж ее подарил Киссуру жизнь. Он подумал, что если выдаст себя хоть нескромным взглядом, то Архиза его тут же прогонит: а эта мысль была нестерпима. Он стал избегать званых вечеров. Архиза меж тем чувствовала в юноше некоторую дикость, но полагала немыслимым целомудрие в человеке из окружения Харрады. Неужели этот столичный чиновник даже в несчастии пренебрегал провинциалкой! Поначалу она просто заигрывала с ним, но, видя холодность его, встревожилась. Постепенно прихоть ее превратилась в опасение, что она уже слишком стара. Она гляделась в зеркало, плакала, даже звала гадалку, и однажды сказала самой себе: я думала - это последнее увлечение, а это - первая любовь. Одного из управляющих госпожи Архизы звали отец Адуш. В молодости он был мирским братом при монастыре Шакуника и одним из лучших тамошних колдунов. Киссур немного сошелся с отцом Адушем. Он и не подозревал, что этот человек - отец той черноволосой девочки, что всегда так быстро приносила ему документы в Небесной Книге. Осень Бьернссон провел в западном Хаддуне, зимой он ушел на юг, в теплую Иниссу, а с началом весны его потянуло обратно в Харайн. В пути, застеснявшись безделья, он прилепился к какой-то общине и ходил с ними на поля. Он думал, что будет непривычен к огородной работе, но работал сноровистей многих. Он оставался на земле еще полмесяца, зачарованно следя, как лезут из земли ростки: и сами ростки, и письмена трав и цветов были обыденным и дивным чудом. Ведь если человек строит дом или лепит горшок, и ложится спать, то утром, проснувшись, находит последний кирпич на том месте, где он его положил, а если человек растит тыкву, польет ее и уходит спать, то, проснувшись, находит на тыкве вместо десяти листочков - одиннадцать, и большой желтый цветок с усиками или столбиком внутри. Разве ежедневное чудо перестает быть чудом? Бьернссон был счастлив; ему не было дела до других, другим не было дела до него. Он не боялся ничего потерять, потому что ничего не имел. Он ночевал на сеновалах и под открытым небом; бывало, ученые чиновники почтительно приглашали его потолковать о сущности человека. Он уклонялся: - Как только мы употребляем термин "сущность", мы перестаем говорить о сущности. Давайте лучше слушать, как говорят о ней звезды и облака. Он питался подношениями и тем, что выставляют у придорожных камней, как откуп домовым и разбойникам, разговаривал с крестьянами и часто отдавал им то, что подавали ему. Раньше Бьернссон всю жизнь куда-то торопился и спешил. Каждый день он давал себя клятву отдохнуть, но, едва он принимался отдыхать, каждая минута отдыха казалась ему смертным грехом. Теперь он был очень счастлив. В первый раз он встревожился в середине лета. Он сидел в стогу с косарями. Он помог им косить, пообедал с ними ячменной лепешкой и лохматой травой, его разморило на солнышке, и он заснул. Через час он открыл глаза и услышал щебет птиц и шепот косарей. - Говорят, - сказал один из косарей другому, - небесный государь недавно вызвал к себе яшмового аравана и послал его на землю собирать материалы для доклада, потому как время несчастий. - Глупости, - возразил второй крестьянин, - мертвые не оживают, и яшмового аравана никто не убивал. Вместо него зарезали барашка и представили гнусному министру печень и сердце барашка. А яшмовый араван с тех пор бродит по ойкумене и творит чудеса: бывает, выйдет из леса к косарям, только взглянет - а копны уже сметаны. Холодок пробежал по спине проснувшегося Бьернссона. Первый крестьянин задумчиво поглядел туда, где золотились копны, и сказал: - Да! Мы ведь думали, тут на неделю работы, - а управились за день. Так человека в конопляных башмаках и куртке, подхваченной гнилой веревочкой, впервые назвали воскресшим яшмовым араваном: араваном Арфаррой. В это время был такой случай. У одного горшечника из города Ламасса в провинции Харайн завелась дома нечисть. Днем еще ничего, а ночью - бегают, визжат, бьют готовый товар... Всех женщин перепортило. Горшечник ходил сначала к казенным колдунам, потом к черным - ничего не помогало. Как-то утром соседка ему говорит: - Знаешь, я вчера во сне побывала в небесной управе, и мне сказали, что у деревни Белый Желоб под именным столбом спит человек. Разбуди его и поклонись в ноги: он тебе поможет. Горшечник тотчас же отправился в путь, и, действительно, нашел под именным государевым столбом человека. Тот сидел и ел лепешку. Горшечник рассказал ему все. - А я-то тут при чем, - сказал святой сурово. Но горшечник, как было велено, не отставал от него, плакал и стучался головой. Святой встал и пошел: горшечник быстро пополз за ним на коленях. Так он полз часа два. Наконец святому надоело, он сломил ветку, стегнул ей по земле и подал горшечнику: - На! Пойдешь домой, отхлещешь этим каждую половицу: вся нечисть сгинет. Горшечник поспешил домой, - и что же! С того дня все бесы пропали совершенно. Этот святой был яшмовый араван. А еще была такая история: одна женщина хотела пойти и поговорить с яшмовым араваном, он как раз недавно проходил мимо соседнего селенья. У околицы ее нагнал староста: - Куда идешь? Женщина распищалась, как мышь под сапогом, а староста вытащил плетку и погнал ее домой, сказав, что она и так задолжала кругом господину Айцару, и что дела ее поправятся скорее, если она будет плести кружева, нежели бегать за попрошайками. Женщина вернулась, стала плести кружева и горько плакать. Вдруг все как-то прояснело перед ее глазами, и она услышала все те ответы, которые хотела услышать от яшмового аравана. Все было внятно и просто: а когда женщина очнулась, то увидела, что сплела кружев втрое больше, чем обычно. Вскоре после этого случая Бьернссон проходил через маленький уездный городок, недалеко от Архаданских исправительных поселений, и остановился, не в первый уже раз, у крестьянина по имени Исавен, уважаемого одними за зажиточность, а другими за добропорядочность. Хозяин принял бродячего монаха радушно. Накормил, разговорился. В доме как раз гостило несколько чиновников. - Жаль, - промолвил один из чиновников, что человек, обладающий такими достоинствами, как ваши, уклонился от служения государю, - если бы вы служили государю, вам не пришлось бы довольствоваться чашкой риса. Бьернссон возразил: - А если бы вы могли довольствоваться чашкой риса, вам бы не пришлось служить государю. Утром праведник засобирался в путь. Хозяин вынес ему на прощание корзинку с едой. Там лежали сладкие апельсиновые лепешки, козий сыр, кусок копченой свинины и еще много всякого добра, а поверх всего крестьянин положил красивый шерстяной плащ. Бьернссон взял лепешки и сыр, а от остального отказался. - Друг мой, - взмолился хозяин, - нехорошо отказываться от подарков, сделанных от чистого сердца. Ты делаешь меня плохим человеком в глазах деревни, скажут: "Праведник не взял у богача". Бьернссон улыбнулся и сказал: - Что ж! Я, пожалуй, попрошу у тебя подарок. Крестьянин запрыгал от радости. - У тебя, - продолжал Бьернссон, - есть сосед по прозвищу Птичья Лапка, и у него пятеро ребятишек. А он, за долги, уступает тебе поле. Оставь это поле ему. - Вай, - сказал крестьянин, - это же глупость, а не человек. И я заплатил ему за это поле! - Ты что, Бог, - сказал Бьернссон, чтобы называть человека глупостью? И разве я говорю, что ты не по праву берешь это поле? Я говорю - иди и попроси у него прощения, и от этого прощения урожай на твоих полях будет много больше. И как праведник сказал, так оно и вышло. Так-то Бьернссон стал просить подарки и проповедовать, что дело не в богатстве, а во внутреннем строении души. Бывает, что завистлив бедняк, бывает, что завистлив богач, а дурная зависть портит всякое дело. Бьернссон понял, что если он не будет говорить, то ему припишут чужие слова. А если он будет говорить, то его слова будут значить, может быть, не меньше, чем слова господина первого министра. В начале осени в доме госпожи Архизы был праздник; катались на лодках, пускали шутихи. Праздник был отчасти по случаю дня Небесной Черепахи, отчасти по случаю приезда в город первого богача Харайна, господина Айцара. Айцар был человек не слишком образованный, однако из тех, в чьих руках деньги размножаются, как кролики. В народе таких людей считают оборотнями. Киссур был среди меньших гостей, и Айцар ему страшно не понравился, - у этого человека были слишком широкие кости, и слишком грубый голос, и само его занятие было не из тех, что способствуют добродетели и справедливости. За ужином толстый Айцар принялся громко рассуждать о прошлогоднем государевом манифесте; ни для кого не было тайной, что сочинял манифест сам господин Нан. Манифест призывал подавать доклады о том, как улучшить состояние народа в ойкумене, и все знали, что лучшие из докладов будут оглашены через восемь месяцев пред лицом государя в зале Ста Полей. Некоторые из молодых чиновников собирались писать доклады и, пользуясь случаем, стали расспрашивать господина Айцара о мнениях и предпочтениях первого министра, близкого его друга. Господин Айцар пожевал губами, ополоснул розовой водой руки из услужливо подставленного кувшина, и сказал: - Господин Нан сведущ в классиках, уважает традицию. Посмотрите на манифест: какое богатство цитат! Ни одной строки, которая не была бы взята из сочинений древних. Тут Киссур ступил вперед и громко сказал: - Господин Нан невежественен в классиках, или нарочно перевирает цитаты. Вот: в своде законов государя Инана сказано: "Чтобы чиновник не мог взять у крестьянина даже яйцо, не отчитавшись во взятом. А в манифесте процитировано: "Чтобы чиновник не мог взять у крестьянина даже яйцо, не заплатив за взятое". Гости замолкли. Господин Айцар насмешливо крякнул. "Какой позор, - подумал господин Ханда, муж Архизы, - так открыто обнаруживать свои отношения с моей женой". Один из местных управляющих Айцара изогнулся над его ухом и догадливо зашептал, что новому любовнику госпожи Архизы, видать, ревность что-то подсказывает в отношении Айцара, но такт мешает бросать при гостях обвинения, которые заденут честь любезной начальницы. Но господин Айцар был человек умный. Он поглядел на Архизу и на Киссура и подумал: "Госпожа Архиза сегодня очень хороша, как бывает женщина уже любимая, но еще не любовница. Видимо, люди менее проницательные боятся объяснить мальчику, в чем дело, опасаясь мести женщины добродетельной, а люди более проницательные боятся объяснить мальчику, в чем дело, опасаясь его самого. У этого юноши глаза человека свободного, и понимающего свободу как право на убийство. Плохо перечить человеку с такими глазами". После фейерверка господин Айцар подозвал Киссура и сказал: - Молодой человек, окажите мне честь: соблаговолите прийти ко мне завтра в начале третьего. У вас, говорят, отменный почерк и слог? Слова эти слышала госпожа Архиза. Она побледнела и заплакала бы, если б слезы не портили выраженье ее лица. На следующее утро господин Ханда, муж Архизы и начальник лагеря, вызвал Киссура к себе. Он вручил ему бумагу: указ об освобождении за примерное поведение. - Вы так добры ко мне - как отец к сыну! - сказал Киссур, кланяясь. Господин Ханда закусил губу и побледнел, но, когда Киссур выпрямился, лицо у начальника лагеря было опять очень вежливое. Он протянул Киссуру большой пакет с печатью и сказал: - Этот пакет я должен доставить с верным человеком в пятнадцатый округ. Времена нынче опасные, на дорогах много разбойников, а о вашей храбрости слагают легенды. Не согласитесь ли вы взять на себя это поручение? Киссур поклонился и сказал, что тотчас же отправится в путь. В канцелярии ему выдали подорожную, суточные и этакий кургузый меч. У ворот управы он, однако, столкнулся со служаночкой Архизы: госпожа просила его зайти попрощаться. Киссур покраснел и заволновался, но не посмел отказать. Госпожа Архиза приняла его в утреннем уборе: сама свежесть, само очарование, сквозь белое кружево словно просвечивает розовая кожа, пепельные волосы схвачены заколкой в форме листа осоки. Киссур взглянул на эту заколку, и ему показалось, что она воткнута в его сердце. Подали легкий завтрак, к завтраку - чайничек с "красной травой". "Красная трава" была модным питьем. Моду пить ее по утрам ввел господин первый министр, все бросились подражать, и Архиза очень завидовала "красным циновкам", которые невероятно обогатились, торгуя заветным напитком. Поговорили о том, о другом. Архиза заметила, что чашка Киссура стоит полная. - Вам не нравится "красная трава"? - спросила она. - Признаться, нет, - покраснел Киссур. Он думал о другом. "Да - подумала Архиза, - он пользуется любым поводом выразить свое несогласие с первым министром". - Ах, - друг мой, - сказала Архиза, - сердце мое сжимается при мысли о вашем отъезда. - Отчего же, - сказал Киссур. Архиза покраснела. - Дороги неспокойны, - сказала она. А потом, у вас столько завистников. Тут Киссуру принесли чай, маленькая чашка утонула в его руке. Архиза прикрыла глаза и представила себя на месте чашки. Щеки ее запылали: она была на диво хороша в эту минуту. Она впервые любила. Она не знала, что делают в таких случаях. Его нет - и сердце разрывается от тоски. Он приходит, сидит среди гостей: сердце тут же боится, что он пришел по долгу службы и смотрит на нее, как на начальство. Но сегодня она полагала юношу своей собственностью. Айцар, что-то учуяв, вчера просил Киссура себе. Архиза взамен отдала ему заключенного, весьма сведущего в механике, устроившего ее новую сахарную мельницу. Такие люди теперь приносили наибольшую прибыль. Архиза имела все основания считать юношу своею собственностью: то, за что ты заплатил, тем ты владеешь, - разве не так, особенно сейчас? - Как вас зовут на самом деле? - Киссур. - Киссур... Это не из имен ойкумены. - Мои отец и мать были варвары, из Верхнего Варнарайна. Они спустились в сад, чудный сад госпожи Архизы. Архиза, в бело-розовом платье новейшего фасона, подобного стиху Ферриды, полному намеков и обещаний, перебежала через радужный мостик, глянула вниз. Сердце ее затрепетало. Несомненно, он любит меня, ибо только любящий может быть так слеп, думала она, не применяя, однако, этих слов к себе. Он принимает меня за добродетельную провинциалку... Тысячи мыслей вспыхивали в ее голове: попросить его не уезжать сегодня, тихонько сунуть в руки записку... в записке ключ и просьба прийти вечером во флигелек. Во флигельке ужин, накрытый для двоих, убранная постель... Нет! Такое дело сойдет с неопытным юнцом, но не с человеком из окружения Харрады: он сделает со мной все, что хочет, - но куда денется его любовь? Они остановились перед зеленой лужайкой. Вверх поднимались огромные стрелы тяжелоглаза, усеянные тысячами белых и розовых цветов. На самом деле то была не лужайка, а озерцо. Тяжелоглаз цвел два-три дня в году: в эти дни стебли и корни вбирали в себя углекислый газ и всплывали, озеро превращалось в лужайку, плотно заставленную тяжелыми бело-розовыми копьями. Едва лепестки опадали, корни наливались крахмалом и вновь тонули. За цветущими стеблями был виден островок с разрушенным храмом, опутанным повиликой и розами. За храмом в лачужке жил нанятый за особую плату отшельник. Запах тяжелоглаза сводил с ума. - Какие красивые розы, - сказал Киссур. - Правда? Решитесь ли вы, однако, сорвать хоть одну? Архиза вскрикнула. Киссур спрыгнул в воду под лужайкой: зеленые листья затрещали, белые и розовые лепестки разлетелись по воздуху. Через десять минут юноша, весь облепленный и мокрый, выскочил на берег. В руках его была огромная белая роза. Архиза вдела цветок в волосы, и капли воды заблестели в них, как бриллианты. - Великий Вей! - вскричала Архиза, - но в каком вы виде! Разве вы можете ехать курьером! Есть ли у вас другое платье? Киссур потупился. Другого платья и вправду не было и, что хуже всего, не было денег. - Исия-ратуфа! - продолжала женщина, - ваши волосы совсем мокрые. Нет, решительно вам нельзя ехать сегодня. Пойдемте, здесь есть флигелек... Я поселила их из милости, старичок и старушка. Они прибежали во флигель, уютный, как чашечка цветка. Старичка почему-то не было, Архиза, немилосердно краснея, что-то прошептала старушке, та заквохтала и побежала куда-то. - Переодевайтесь же, - теребила юношу Архиза, - сейчас принесут другое платье. Что скажут, увидев вас в таком виде. Ах, я погибну в общем мнении! Киссур нерешительно отстегнул меч и поставил его к стене. Она стащила с него кафтан и стала расстегивать рубашку. Киссур в смущении шагнул назад и сел на что-то, что оказалось широкой постелью. Архиза перебирала его волосы: запах белых и розовых лепестков был упоителен. "Нет, - я не отпущу его, - подумала Архиза. Я знаю - муж замыслил какую-то гадость по дороге". Она вынула из рукава бумажку с ключом от этого самого флигеля. Киссур глядел на нее, с одеяла, расшитого цветами и травами, сверху вниз. Ах, как она была хороша: брови изогнутые, словно лук, обмотанный пальмовым волокном, и взгляд испуганной лани, и платье, подобное солнцу, луне, и тысяче павлинов, распустивших хвосты, - красота, от которой падают царства. Киссур встряхнулся. Ему нужен был, перед поездкой, совет от кого-нибудь живого: от меча, коня или женщины. - Госпожа Архиза, - сказал он робко, - ваш муж велит мне ехать прямо сейчас. Но утром я опять получил письмо от господина Айцара: он просит меня быть у него вечером. Стоит ли мне остаться? У женщины перехватило дыхание. Что скажет Айцар людям, узнав, что она спуталась с человеком из окружения поверженного министра! Что скажет Айцар Киссуру, поняв, что тот любит ее как добродетельную женщину... Архиза выпустила, словно очнувшись, ворот рубашки. - Что ж, - сказала она с упреком, - вы все-таки робеете перед ним! - Ничуть, - возразил Киссур, - этот человек глядит на весь мир, как на монетку в своей мошне (на самом деле господин Айцар глядел так только на госпожу Архизу, имея все к тому основания), а кончит он плохо, ибо богатство, не растраченное на подаяние и наслаждение, непременно приносит несчастье. Женщина заплакала. - Прошу вас, - сказала она, - не ходите к нему! Это дурной человек, страшный человек. Он с детства не сделал шагу без гадкого умысла. Он сеет самые гнусные слухи; он очень зол на меня. Муж вынужден ему угождать. Признаться ли - он и меня преследовал гнусными домогательствами. Я выгнала его, и с тех пор он от домогательств перешел к клевете. Глаза Киссура налились кровью, он вскочил и вцепился в свой кургузый меч. - Я пойду и поговорю с ним, - зашипел Киссур. Архиза побледнела и упала бы, если бы Киссур не выпустил меча и не подхватил бы ее. Теперь она висела у него на руках, а он стоял без кафтана и в расстегнутой рубашке, а старушка с одеждой все чего-то не шла. - Великий Вей! Вы сошли с ума! Вы погубите мою репутацию и счастие мужа. Я запрещаю вам идти! - Нет, я пойду! - Да что дает вам право заботиться обо мне? - Что дает мне право, - воскликнул Киссур. - Моя... И бог знает, чем бы он закончил фразу, - но тут во флигель вошел господин Ханда. Госпожа Архиза вскрикнула, Киссур отскочил в угол. Начальник лагеря молча оглядел красного, взъерошенного юношу, свою прелестную жену, откашлялся и сказал, что лошади давно готовы и что молодой чиновник должен ехать. А в столице месяц шел за месяцем; минула церемония летней прополки риса, и сбор урожая, прошла церемония в честь осенних богов, начались зимние дожди, каналы вздулись, и жители столицы прыгали по соломенным мостовым на высоких деревянных поставках. Вдвое больше стали арестовывать ночных пьяных, чтобы было кому утром чистить мостовые. Наконец наступила весна, в государевом саду заволновались поля крокусов, семи цветов и семидесяти оттенков: много ли, мало взять слов, - красоту этого все равно не опишешь. Государь Варназд отдал Нану в жены свою троюродную сестру, красавицу семнадцати лет. У нее были маленькие ручки и ножки, и когда жениху показали ее брачное стихотворение, Нан сказал, что оно написано без грамматических ошибок. Больше он ничего не сказал. По некоторым личным причинам Нан предпочел бы жениться на внучке Андарза, но ему льстило, что его сыновья будут принадлежать к императорскому роду. Из-за ее высокого положения Нан пока не брал никаких других жен. Впрочем, Нан ее нежно любил. В начале весны она принесла Нану наследника, и министр два дня плакал от счастья, а на третий день подписал указ, избавляющий от налогов деньги, вложенные в расширение хозяйства. Шаваш теперь стоял во главе всего секретариата первого министра. Он редко появлялся в зале Ста Полей и никогда не возглавлял церемоний. Деятельность его была совсем незаметна. Господин Нан любил повторять: "Самое главное - иметь систему и не иметь ее. Самое важное - иметь правильных людей в правильных местах. Ибо любая реформа бессильна, если чиновники недоброжелательны, и любое начинание успешно, если заручиться поддержкой друзей." В результате незаметной деятельности Шаваша люди, верные Нану, становились во главе управ и провинций, а люди, неверные Нану, оказывались втянуты в довольно-таки гнусные истории. Дело с женитьбой Шаваша на дочери министра финансов Чареники продвигалось скорее медленно, чем быстро, и было заметно, что Чареника хочет этой женитьбы больше, чем Нан. По совету Нана Шаваш оказался замешан в нескольких скандальных происшествиях в домах, куда мужчины ходят изливать свое семя. Стали говорить, что это человек несемейный, а так: которая под ним лежит, ту он и любит. Чареника, однако, продолжал свататься. Всю весну, несмотря на