лать это разом, подняв стену до предельной высоты в шестьсот метров, а затем пустить ее на конус, замыкая беглый вертолет в ловушку. Но это - неминуемый воздушный удар, машина слишком близка к границе защиты... Он тянул стену вверх, пытаясь хотя бы на сотню метров обогнать вертолет, не теряя при этом необходимой плавности. Но машина снова рванулась вверх, и Магавира только застонал, потому что он-то знал, что скорость давно превысила и допустимую, и предельно возможную. Как? Да так же, как и все остальное в руках у этой чертовой девки. Если бы она стала сейчас выписывать на вертолете мертвые петли, он уже не удивился бы. Белейшая Кристина! В комнатку все входили и входили, и толкали в спину Диоскуров, так что они вскоре были оттеснены к самому пульту, у которого колдовал Самвел, но сколько бы народу ни прибывало, в аппаратной царила все та же тишина, не нарушаемая ни всхлипом, ни выдохом, словно все пытались еще услышать сверчиный стрекот винта. Последним вошел Абоянцев. Он положил сухонькие руки на плечи Диоскурам и легко развел их, как только что сама Кшися разводила стволики осин. - Что вы предлагаете? - спросил он совсем негромко. - Конструктивно. - Стена на пределе, - не подымая головы от пульта, буркнул Самвел. - Тянуть выше можно только на вращении. - Закручивайте, - не раздумывая ни мгновения, велел Абоянцев. - Только не забудьте снять донную защиту. - Уже. Гамалей, только сейчас дошлепавший до дверей аппаратной, чуть было не охнул. Не было страшнее ситуации, чем сидеть под сенью вращающейся защиты. Бесцветный, бесшумный туман совсем безобидно, подымая лишь свежий ветерок, начинает закручиваться, точно смерч на приколе. Он течет из себя в себя, истончаясь и подымаясь все выше и выше, точно гад на хвосте, и теперь, сохраняя незыблемую устойчивость, может подняться еще на добрую тысячу метров. Песенка беглянки спета - вертолет выбрал все запасы скорости, а крутящийся столб растет по экспоненте. Вот только не дрогнула бы рука у Самвела - туман, летящий в каком-то дюйме над поверхностью земли, сметает на своем пути все, расплющивая и дробя до молекулярной пыли. Теперь только сидеть и ждать, потому что, хотя стабилизаторы защитного поля и упрятаны в фундамент, все равно в режиме вращения на территории, огражденной полем, запрещены любые перемещения. Даже Васька Бессловесный вкупе со свихнувшимся Сэром Найджелом замерли, отключенные специальным реле. Только где-то очень высоко, гораздо выше, чем могли бы летать несуществующие тут птицы, натужно свистел маленький вертолетик, пытаясь обогнать растущую ввысь стену. Гамалей свесился через перила колодца, стараясь разглядеть в ярко-лиловом небе серебряную жужелицу, и тут глухо и непонятно ахнул первый подземный взрыв. - Ручная стабилизация! - крикнул Меткаф, но сухие ладони Самвела уже сжимали верньеры настройки, потому что сегодня он мог почувствовать и угадать все, и не было рук точнее и быстрее. Но мгновенно не могли двигаться даже они. И этого мига, когда тысячеметровый цилиндр, дрогнув, верхней частью своей описал в вечернем небе какой-то отрезок синусоиды, - этой доли секунды хватило на то, чтобы поток воздуха вышвырнул легкую машину, как камень из пращи, и, заваливаясь на бок, вертолет пошел круто вниз уже где-то там, за стенами ненужного больше цилиндра, неудержимо приближаясь к лиловой массе непроходимых кемитских джунглей, по которым, как черный лишайник, то и дело взбухали иссиня-черные пятна асфальтовых топей. Самвел стремительно переключал экран с одного транслятора на другой, но все пять трансляторов, оставленные им на сегодня скупой "Рогнедой", просматривали только город, беспокойно мерцающий дымными храмовыми огнями. - Через "Рогнеду"... - Абоянцев тоже перешел на обрывки фраз, экономя секунды, но экономить было уже нечего, потому что грохнул еще взрыв, и еще, и еще, станцию потряхивало несильно, и не было бы никаких поводов для беспокойства, если бы побелевшие от напряжения пальцы Самвела не нажимали без конца один и тот же тумблер - аварийное выключение поля защиты. Километровый столб свистящего, неудержимо крутящегося тумана, словно гигантское веретено, которое не желало ни останавливаться, ни тем более исчезать; но оно уже не было строго вертикально - вершина раскачивалась, выписывая поднебесные кренделя, да и основание, по-видимому, вело себя не лучше, потому что откуда-то извне раздавался жуткий треск чего-то мгновенно уничтожаемого. - Стена сжимается! - хрипло крикнул, словно каркнул, Самвел, и в тот же миг Абоянцев рванулся вперед и ударил сухим кулачком по аварийному колпачку системы эвакуации. - Всем в капсулу! - рявкнул он, заглушая тоненькие повизгивания поврежденной сирены и, схватив за плечи Аделаиду, оказавшуюся ближе всех к нему, швырнул ее с неожиданной силой к двери. Гамалей, не видевший экрана и исчезнувшего с него вертолетика, слышал только эти две фразы и ужаснулся - ведь капсула, ринувшись вверх, неминуемо собьет легкую машину, но на дне шахты уже с металлическим лязгом разошлись донные плиты, и из-под них выпрыгнула и зависла прямо перед дверью аппаратной титанировая плюшка аварийного левитра. "Ну!.." - крикнули на Гамалея сзади, и он как-то машинально, не глядя, схватил какую-то женщину и легко переправил в дыру бортового люка, потом еще одну, и еще, кусок пестрого шелка остался у него в руках, и он так же машинально принялся вытирать шею и щеки, но тут две пары рук ухватили его самого и бесцеремонно швырнули в люк - загораживал проход, растяпа несчастный, и тут в капсуле стало так же не продохнуть, как и в аппаратной, и бородкой вперед втиснулся Салтан - и люк за ним захлопнулся. - Включайтесь, Магавира, - проговорил Абоянцев чуть ли не шепотом. - Уходим... На потолке капсулы затеплился обзорный экран, и тут всем одновременно стало ясно, что это легко сказать: уходим. Надо было еще суметь уйти. Неумолимо сужающийся овал - выход из защитного цилиндра - непредсказуемо метался по экрану, замирая в какой-то точке, а потом снова превращаясь в гигантский маятник. Ловушка закрывалась медленно и неотвратимо, а немыслимые фигуры, выписываемые верхней частью цилиндра, предугадать было просто невозможно. Все, затаив дыхание, ждали, доверившись чутью Магавиры, но и он медлил - бросать машину вертикально вверх, даже на максимальной скорости, значило идти на риск столкновения со стеной; пытаться маневрировать, уходя от пляшущего тумана, - едва ли не большая опасность получить силовой удар, который отбросит капсулу вниз, на щетинящуюся антеннами крышу Колизея. И все-таки страшнее всего было медлить. Раздавит в пыль, сожмет в комок сверхплотного вещества. И прежде всего - как только стена сожмется до самого Колизея - капсулу тут же заклинит в шахте внутреннего колодца. Так чего же ждать? Но Магавира знал и ждал, и как бы в награду за его немыслимое спокойствие овал на потолочном экране замедлил свою пляску, движение его стабилизировалось; теперь он слегка покачивался, как падающий лист, но в этих плавных траекториях чувствовалось сдержанное безумие - каждую секунду истончившийся защитный цилиндр мог выкинуть что угодно, и теперь уже Гамалей совершенно перестал понимать, почему они все еще стоят, и он оглянулся на Магавиру, и по его лицу с ужасом понял, что тот НЕ МОЖЕТ врубить двигатель. - Старт!!! - не своим голосом рявкнул Абоянцев, и в последний момент, валясь на кого-то и чувствуя на себе тяжесть тел, удесятеренную не предусмотренной никакими инструкциями перегрузкой, Гамалей понял наконец то, что все остальные попросту знали: стабилизация защитного поля не была случайной. Кто-то из них, оставшись на своем посту в обреченном Колизее, включил ручную балансировку и умудрился скомпенсировать колебания бешено крутящегося столба. Вот только не было уже сил поднять веки и посмотреть - кто. Но сознание не отключилось, и Гамалей с горестью думал о тех секундах, когда Магавира все не мог включить стартер и поднять машину, оставляя здесь одного из них. "Я тоже не мог бы", - сказал себе Гамалей. Он вспомнил крик Абоянцева - мужественный все-таки был старик. Всех бы расплющило в этой дыре. Потому что того, кто остался за пультом, ждать было бесполезно - он не оставил бы своего пульта. Потому что он не только давал возможность маленькой капсуле пройти сквозь жерло защитного колодца - до последнего мгновения он будет удерживать проклятый, невыключаемый защитный столб, чтобы тот в неистовой смертоносной пляске не задел вечерний город. "Я тоже не смог бы бросить пульт, - подумал Гамалей. - Я тоже сделал бы все так, как делают они. Я все мог бы. На их месте. А на своем я так и не сделал ничего..." 22 Прелестный был день... Да что там - наипрелестнейший. И если еще к тому же... Оп-ля! Нет, не зацепилось. Скользкий, подлюга. Обогнать его, вприпрыжечку, вприпрыжечку, нацелиться заблаговременно... Оп! Нет, не дается. То ли когти на ноге отросли слишком поспешно и закостенеть не успели, то ли арык этот сливной сегодня журчит бойчее обычного, только не подцепить эту витулечку-крохотулечку. Вот бы никогда не подумал, что такой каштан созреть соблагосподобится. Оранжевый, что тебе косточка персиковая, а уж завитки... Гоп! Ах ты, спящий-переспящий, опять сорвалось. Ежели бы не эти нечистоты, что рядышком болтаются, то рукой подцепить - и каштан в подоле. Весь вечер бы мыл, да смолкой крыл, да мхом протирал, а кругом да поодаль нововразумленные сидели бы, на украшение учителевой хоронушки взирали бы наипочтительнейше, а в лицо, особливо в рот, истины изрекающий, - это ни боже мой. Есть, конечно, малая толика греховности, что позволяет он внимать себе, аки Богу во плоти, да кто же виной, что само собой это получилось? Как Инебела, самодума прыткого сверх меры, всесожжению предали, так учеников сразу утроилось. И как преданны! Хотя, может, просто со страху - святожарища-то полыхают теперь... Оп! Вот ты и мой, голубчик. Посохни, повыветри вонь сливную, а потом я тебя и в должный вид приведу. Так с чего же это ученики так усердствуют? Нет, не со страху. Нутро чует: нет. Просто сам он, Арун благомудрый, стал так звонок в речах, так легок в ногах, так величествен в телодвижениях, что поневоле затрепещешь. А как и не стать таким, когда сгинул наконец маляр дотошливый, у которого что ни вопрос - рыбья кость игольчатая! Да и молчал когда, а только глазища свои чернущие пялил недоверчиво - язык тяжелел, становился рыхлым и вязким, как водяной клубень. Ну вот, вроде и смердит поменее. Завернуть теперь в лопушок да спуститься до конца улицы, где никто уж воду не берет, чтобы в чистом арыке его сполоснуть. Ах, какой день выдался, и вечер впереди манит россыпью кухонных угольков, медовой пряностью коржиков, а перед сном... Босые ступни уловили этот гул раньше, чем уши, и старческие сухие кости донесли снизу вверх, до мудрой круглой головы, сигнал тревоги. Арун с неожиданной легкостью перемахнул через сливной арык и прижался к забору последнего на этой улице дома. Только тогда позволил себе осторожно, скривив шею, так что кадык выпер столь нехарактерным для гончара острым углом, оглянуться. На полдороге вниз от Храмовища, гулко вбивая пятки в неостывшую вечернюю дорогу, мчалась вниз шестерка быстрых скоков. И добро бы - одна! Следом, на расстоянии двух заборов, мерно подпрыгивала вторая шестерка, в самом верху, возле Уступов Молений, похоже, строилась третья. Это для одной-то улицы! Арун досадливо покряхтывал, поводя головой, как отупевший от боли гад: на скачущих - на угол двора; снова на скачущих... Что-то было странное в этих фигурах, вот только что? А угол ограды был совсем рядом, шагах в четырех, и неприметно, бочком добраться до него - а там и луг, трава такая, что присядешь - и нет тебя... Он прекрасно понимал, что обманывает себя. Не желание отмыть поскорее вожделенный огненный каштан, и не стремление спрятаться от легконогих скоков, которые трюхают сюда отнюдь не по его душу - нет, его тянуло сюда ежедневно, к этой белой стене, замазанной наспех по приказу Неусыпных сразу же после всесожжения; он приходил сюда, нашаривал ступней брошенные горшочки с краской, и вот тогда приходило упоительное ощущение победы, и он мысленно вызывал своего непокорного ученика, и начинал с ним бесконечный, унизительный для Инебела разговор, начинал всегда одними и теми же словами: "Ну вот, я здесь, живой, мудрый и сытый, - а где теперь ты?.." Скоки меж тем не добежали до него одного двора, разом притопнули, разом сели в дорожную пыль. Ну, и слава Спящим Богам! Можно идти своей дорогой. Он, правда, не стал перебираться обратно через арык, прополз вдоль стены, обдирая плечо, но вот и угол, вот и забеленный торец, где в последний раз виделись они с нечестивым упрямцем. "Ну вот, я здесь, а где же теперь ты, Инебел?" И еще не осознала голова, а пальцы судорожно вцепились в ребро забора, так что известка треснула и начала крошиться в разом запотевших ладонях. В каких-то пяти шагах стоял Инебел, здоровый и невредимый, и не просто стоял - быстро рисовал что-то травяной кистью, блудодей проклятый, постоянно оглядываясь через плечо на Обиталище ложных своих Богов! Может, и бывает мера ненависти, но только не про такой она час! Потому как глаза аж кровью застлало, и ни страха, ни раздумья - только схватить, и повалить, и топтать, и жечь!.. Жечь! Он оттолкнулся от забора, перемахнул через арык и с юношеской легкостью помчался вверх по дороге - прямо на сидящих в пыли скоков. - Жечь! - кричал он, и руки его, утратившие былую округлость, метались, словно языки пламени. - Жечь нечестивца, избегнувшего кары божьей! Жечь святотатца, обманувшего огонь святожарища! Вязать, топтать и жечь!.. Разом вздыбилась шестерка скоков, словно дернули их за веревочки, которые подвязывают к "нечестивцам"; разом взметнулись легкие наплечники, и Аруна как будто смело с их пути. Они дружным галопом слетели вниз, на луг, а следом и вторая шестерка, и третья подоспевала, а Арун все трясся, вжавшись носом в жесткую щетинку обочинной травы. И не собственная смелость - вздумал скоками повелевать! - и не их непонятное, безоговорочное послушание... Не это довело его до того, что ничком плюхнулся вниз. Страшная картина увиделась ему, когда взметнулась серая ткань наплечников: на груди каждого скока было нарисовано запретнейшее из запретных - огромный, широко раскрытый глаз, означающий пробуждение гневных Богов! Третья шестерка скоков протопала над ним, обдав его душной пылью, а он так и лежал, закрыв обеими руками свою многомудрую, хитроумную круглую голову. А когда он, наконец, поднял ее, душная терпкая гарь живой листвы стлалась по земле, и Арун увидел, что одинокое дерево, прижавшееся к забору со стороны двора, занялось дымным пламенем, которое нехотя подымается к бесформенному свертку тряпья, привязанному к толстой средней ветви. Не жрецы, а он, он повелел скокам - и его повеление выполнили. Началось его время! Он, переваливаясь с боку на бок, приподнялся на четвереньки, попытался встать. Ноги не держали. Эти мгновенно сменяющие друг друга ощущения панического страха и неистового ликования так измотали его, что сейчас он не сделал бы и шагу, предложи ему все сокровища Храмовища. И все-таки он пошел. Поковылял, заскользил вниз, на прежнее место, где, тупо глядя в огонь, четкими шестерками сидели в траве сделавшие свое дело скоки - сидели, старательно прикрыв наплечниками жуткую, непонятно для чего вытатуированную распахнутость пробужденного Божьего Ока. И где неверными контурами обозначился на белой стене забора наспех набросанный диковинный рисунок - Обиталище Нездешних Богов, объятое пламенем. Но горело не Обиталище, никому не нужное, никого никуда не позвавшее, - горел Инебел нечестивый, Инебел мыследерзкий, Инебел непокорный, почему-то не захотевший стать первейшим и преданнейшим из его учеников... И то ли вслух, то ли одним хрипом пересохшего рта: "Вот я здесь, мудрый, живой и сытый, а ты - где теперь ты?" И тотчас же сверху, словно этот мысленный вызов был услышан, донесся ответный крик, в котором звучали радость и надежда: - Арун! Учитель! Вот оно, торжество! Вот она, просьба о пощаде, клятва в покорности! Поздно только. - Что тебе, преданный гневу Богов? - Арун, слушай меня! Они идут убивать! Беги в город - пусть прячут детей... особенно - худородных... - Инебел зашелся в кашле - дым уже подобрался, душил. - Худородки ведь тоже дети! Спеши, учитель!.. Попятился Арун, ноги снова согнулись в коленях. Ну, до чего же паскудный день - то вверх, то вниз, то в чистую воду, то в сливной арык! Дети ему дались, худородки чужие, а? И еще - "они идут убивать"... Кто - жрецы, скоки? А ведь похоже... Тогда - предупредить, только не мелюзгу, под ногами кишащую, что и народить-то ничего не стоит, а своих, самых нужных, самых верных, без которых жизнь потеряет всякий смысл... Он метнулся обратно, к улице, понял - поздно. Потому что весь контур черных Уступов полыхал яростными, бесшумными огнями, на площади вокруг Храма, запруженной пестрой толпой (и когда успели?..), - скачущие вверх и вниз факелы, словно они попали в лапы синеухим обезьянам. Жрецы там, значит. А скоки - внизу каждой улицы. Ждут. И на вершине Уступов огненные глаза зажглись - сами собой. Значит, сейчас ринутся в город. Не успеть. Думай, Арун многомудрый, думай... Когда не успеть предупредить, следует беду в другое русло отвести. Худородки! Он-то знает, в каких они дворах, он-то может указать! Вот туда-то гнев жрецов божьих и стравим, взявшись умеючи! Уже в который раз он велит разогнуться своей ноющей спине, приказывает выпрямиться своим заходящимся мелкой дрожью коленям... Беги, Арун! Подымай хамский люд - много их в городе, на тебя, многомудрого, десять раз по десять полнейших кретинов. Только кликни - отзовутся. И он кричит: - Бей худород... ик! - и поперхнулся собственным криком. Горло перехлестнуло тоненькой петлей - даже руками схватил, будто такое разорвать можно... Душит! Душит, проклятый, как тогда жреца преподобного задушил. Боги, боги сладкопочиющие, помогите!.. Мотая отяжелевшей круглой головой, невольно оглянулся - все дерево было окутано плотным сырым дымом, ни ветвей, ни привязанного там, наверху. Фу. Ведь померещится же такое! А был всего лишь страх - страх памяти, проснувшейся так не вовремя. Мог бы, конечно, придушить, но минул час. Второй раз не улизнешь от огня карающего, нет, шалишь, мазила своеумный! А все-таки отбежать подалее... Он миновал один дом, и другой, и третий, и с ревом и смятением разноцветных непраздничных огней валила ему навстречу толпа распаленных горожан, и только тогда, когда до них осталось не более трех надручейных мостков, он остановился и, воздев руки к круглому, точно разверстое око, вечернему солнцу, завопил: - Все, кто чтит богов истинных, - бей худородков! Во имя Закрытого Ока! - И задохнулся от гордости и ликования, когда набегавшие на него жрецы подхватили за ним, простым горшечником: "Во имя Закрытого Ока!" - И на погибель Открытому Дому! - по какому-то внезапному наитию добавил он и обернулся, грозя круглыми кулачками ненавистному Обиталищу Нездешних. И словно в ответ на его проклятие серебристо-прозрачные стены дрогнули, заструились по кругу бесшумно и стремительно, стоячим смерчем вздымаясь все выше и выше, словно стараясь дотянуться до голубоватого послеполуденного солнца. Арун слабенько охнул, обхватил голову руками и, снова став абсолютно круглым, покатился куда-то под сырой мосток. И вовремя: завывая и рассыпая искры, налетела орда жрецов - от мала до велика, в слепых ощерившихся масках, разящая перегаром травяного дурманного пойла... Боги проснулись, Боги карали - мстительные, всевидящие, лютые! Ужасающий, сверлящий вой достиг ушей Инебела, заставил очнуться. Умирать второй раз той же самой медленной смертью в дыму и смраде было невыносимо противно и даже в какой-то степени - попросту скучно, и он радовался забвению и больше не напрягал свою мысль, чтобы разогнать перед собой густое облако лиственного липкого дыма. Смотреть было не на что - поднебесное гнездо, где обитала Она, было пусто, и он почему-то знал, что больше Она в нем не появится. И все-таки, когда он в последний раз пришел в себя, мысли собрались, словно руки, сложенные вместе и разрезающие перед собой воду, а потом развели этот дым в стороны, и в открывшийся просвет Инебел увидел, что прозрачный колокол, незыблемо стоявший столько дней, стремительно кружится, словно одурманенный соком ярджилы, и растет, растет вверх, дотягиваясь до вечерних лиловатых облаков... Но не это было самым страшным - нет, неясная тревога, мгновенно перешедшая в ужас, заставляла его искать светлое платье; и в то же время он уже знал, уже чувствовал: Ее здесь нет. Вообще нет. Она где-то... Наверху, подсказало чутье, вот где. На крыше Обиталища? Нет, еще выше. Он напряг зрение, одновременно разгоняя последние струйки дыма, режущие глаза, и за пеленой сгустившегося, струящегося тумана увидел в лиловой вышине громадную черную пчелу. Пчела подымалась все выше и выше, бешено трепеща жесткими черными крыльями, и на ее широкой, как у горного змия, спине угнездилась прозрачная коробочка. А в коробочке... Он задохнулся. Та. Без имени. Он не успел по-настоящему удивиться этому чуду, как случилось новое, еще более непонятное: вся земля напружинилась и ударила дерево, к которому он был привязан, словно хотела вытолкнуть его вместе с корнями, но дерево только качнулось, так что Инебел ощутил этот удар всей спиной, прикрученной к толстой ветви, но в тот же миг ударило и по текучей стене, потому что она качнулась, верхний край ее заплясал в тщетной попытке дотянуться до облака, и в тот же миг громадная черная пчела, которая никак не могла дотянуться до края, сделала рывок и выпорхнула наружу - нет, не сама, и вовсе не выпорхнула, а ее выбросило, точно камень из закрученной веревки, и она, обламывая жесткие крылья, начала падать, подлетывая чуточку вверх и снова ныряя вниз, навстречу вечерним лесам, навстречу смертельным черным топям, которые отсюда, с вышины одинокого дерева, виднелись голубыми холодными пятнами, светящимися отраженным светом послеполуденного солнца. "Боги! - взмолился Инебел. - Боги, спящие или бодрствующие, карающие или дарящие, - любые боги, только не туда, только не в черную топь..." Но пчела падала именно туда. У края, под самыми деревьями, окружившими предательскую поверхность, но все-таки туда. Инебел весь выгнулся, стараясь оторвать тело от подрагивающего дерева, словно за короткие мгновения, отделявшие пчелу от падения, он смог бы домчаться туда и хоть что-то сделать. Он уже не думал ни о чем - ни о новых глухих подземных ударах, ни о пляшущем серебряном столбе, который становился почему-то все уже и уже, он не отдавал себе отчета даже в том, что он видит гораздо дальше, чем до сих пор позволяло ему зрение, да еще и в вечернем тусклом свете... И все-таки он видел, он знал: вот проклятая пчела, раскидав вокруг себя последние обломки крыльев, тяжело плюхнулась в жирную вязкую жижу, из которой не выбирался еще ни разу ни зверь, ни гад, ни человек; вот прозрачная коробочка на ее спинке раскрылась, и легкий язычок светлого пламени выметнулся наружу - тонкая, напряженно вытянувшаяся ввысь женская фигурка, которую отсюда не различит человеческий глаз... Выше! Еще чуть-чуть выше, наверху ведь гибкие ветви, чудом не обломанные падающей пчелой, и никакого ветра, ну ни малейшего, чтобы качнуть эти ветви, нагнуть над тонущей пчелой... Уже и не язык пламени - едва светящаяся голубая тростинка, безнадежно вытянувшаяся вверх, и нет таких богов, нет такой силы... Нет? Он не заметил, когда она пришла к нему, и откуда, эта сила, это всемогущество, и тем более он не смог бы сказать, где эта сила угнездилась - в голове или в кончиках пальцев... Впрочем, нет, и это уже он мог. Сила была где-то в чудовищно напряженном спинном хребте, и юноша понял: шевельни он сейчас лопатками, дрогни локтями - веревки треснут, как сплетенная паутина... Только нельзя. Ни крупицы этой непонятно обретенной силы он не мог, не смел потратить на себя! Даже на то, чтобы разогнать дым, едким одеялом кутающий все дерево. Гад с ним, с дымом. Все равно то, что открылось Инебелу в вечерней сиреневой мгле, видится не глазами. Ничего для себя. Ни просяного зернышка. Только там, над -голубеющей лужей вонючей топи - ветви, опускающиеся все ниже... ниже... Ну, еще, поднатужься, Инебел, соберись, еще есть какая-то сила в плечах, и ниже, к локтям, выуди из своих мышц все ненужное тебе их могущество, и пошли туда, где перистые пушистые лапы, такие розовые на утреннем солнце, и узловатые гибкие ветви, податливые, словно хвосты обезьянок, - если даже не нагнуть разом, то слегка раскачать, и сильнее, и сильнее, вот они коснулись ЕЕ пальцев - боги, все равно какие боги, он же это почувствовал - ЕЕ ПАЛЬЦЕВ, таких холодных от смертного страха, и он стал уговаривать Ее: не бойся, моей силы хватит на нас двоих, я всемогущ, потому что я люблю Тебя, ту, которой я не успел придумать даже имени, и я сейчас оплету Твои запястья пушистой, но прочной зеленью... вот так... Ты только не бойся, и будь послушна, как тогда, когда Ты лежала на моих руках, вся моя, от узнавших меня живых волос - до чужого, неподвижного лица... лицо я не трону, но руки - протяни их повыше... и еще выше... да не дрожи, Ты тут ничего уже не можешь сделать, тут повелеваю только я... вот так. Умница. А теперь не бойся, у меня еще огромный запас сил, сейчас я рвану ветви вверх, и они вынесут Тебя на твердый берег, только оттолкнись ногами, послушай меня и... В этот последний рывок ой вложил все свои последние силы, так что в спине что-то хрустнуло, и красные пятна поплыли сверху вниз, словно капли, стекающие с поднявшегося уже вечернего солнца, и последнее, что он почувствовал, это была колючая хвоя, но не под своей спиной - нет, под Ее голыми руками, опершимися было о мшистый твердый бугор и бессильно подломившимися... А потом было все безразлично, и серебряный пляшущий столб, еле видный в клубах так и не желавшего подыматься выше травяного дыма, и странно сузившееся Обиталище, которое помещалось теперь как раз в границах бешеного столба, и эти стенки, постоянно сжимаясь, как бы слизывали одно за другим верхние гнезда Обиталища нездешних, но от этого не возникал страх - оно было пусто и не освещено вечерними светящимися гусеницами, которые, бывало, повисали каждый вечер под сводами многоярусных потолков. Инебел обвис на веревках, вздрагивающих, как паутина от ударов, которые, не затихая, выбулькивали из подземных тайных глубин, словно серебристые пузырьки болотного газа, но эти удары били теперь по нему одному - по сухой подрагивающей ветви, с которой он сросся спиной, а раз по нему одному - значит, было уже не страшно. Он вдруг вспомнил о скоках, рассевшихся под деревом, и представил себе, как они сейчас подскакивают и плюхаются обратно, на сухую землю, окаменев в необъяснимой недвижности, словно лягушки под пристальным змеиным взглядом; и он ощутил животный ужас всех этих обреченных, потому что в своем жутком беспокойстве неправдоподобно истончившийся серебряный столб, заполненный бешено крутящимися обломками, свивающийся в тугой жгут, временами сбрасывал с себя лишние пряди студенистого тумана, и на том месте, где проскальзывала эта бесцветная и, казалось бы, невесомая струя, оставалась жуткая плешина обнаженной земли, с которой был начисто срезан весь влажный ворс луговых трав. То равнодушие, с которым Инебел разглядывал сверху все эти чудеса, было последним чувством, уцелевшим после невероятного напряжения всего тела и главное - всей его души. Тот рывок, который вздернул вверх древесные ветви вместе с обвисшей на них женской фигуркой, словно выдернул из самого юноши какую-то сердцевину. Теперь он был одной пустой шкуркой, на которой каким-то чудом еще жили глаза. Слух скорее обманывал, чем повиновался, - до Инебела доносилось ни разу им не слышанное биение громадного нездешнего "нечестивца" - редкие глухие удары, слетающие откуда-то сверху. Наверное, они выплескивались из серебристой трубы, все туже и туже стискивавшей в своем стволе рушащееся Обиталище, - да, так гулко и предсмертно билось сердце этого непонятного строения, непостижимого до такой степени, что сейчас Инебел был уверен: это скопище высоких гнезд было живым существом, которое откуда-то появилось на болотистом лугу перед самым городом, и теперь вот не то исчезало, не то подыхало, в своей конвульсивной агонии превращаясь в гигантского каменного змия, поднявшегося на кончике хвоста, чтобы вырваться от стиснувшей его со всех сторон прозрачной удавки. Это не укладывалось ни в какие законы, и было до боли обидно, что приходится второй раз умирать уже пережитой медленной, удушливой смертью, когда перед тобой творится такое небывалое чудо, которое ему уже никогда в жизни не придется нарисовать. Но сил не хватало даже на то, чтобы поднять слабейший ветерок и разогнать сгущающийся дым. Жар неумело разожженного костра наконец достиг его ног, и Инебел подумал, что надо бы вдохнуть разом побольше этой дурманящей гари и прекратить бесконечно длящуюся пытку удушьем, и тут, словно в ответ на его мысль, прямо перед глазами полыхнула сизая неразветвленная молния. Дым словно срезало, и в разомкнувшейся, точно занавес, голубизне вечерней долины Инебел увидел, как пожираемый ослепительным огнем крутящийся столб стремительно наклонился, и из-под него, срезая кочки, выметнулся студенистый светящийся язык - если бы это происходило во сто крат медленнее, то Инебел бы подумал, что это улитка выпустила из-под своей скорлупки слизистую безобидную ногу. Но светящийся студень плеснул прямо к подножию дерева, едкий пар с тошнотворным запахом паленого мяса полыхнул вверх, обжигая легкие, и тут же по стволу дерева резануло острым ударом, и хруст ломающейся древесины смешался с последним звоном исполинского небесного колокола, оглушительного, как удесятеренный гром, и в тот же миг Инебел почувствовал, что он падает - снова падает, как и во время первой своей смерти, но вместо беспамятства он отчетливо ощутил царапанье веток, и скольжение по телу обрывков лопнувшей веревки - словно десяток мелких гаденышей пугливо порскнули прочь; и в следующий миг он уже мог просто и беспрепятственно спустить ноги вниз и спрыгнуть на то, что недавно было луговой травой, а теперь стало теплым студнем, и в какой-то дымной, клубящейся тишине он бессознательно побрел вперед, выставив руки, чтобы не наткнуться на привычную стену серебряного колокола... Острой нездешней смертью пахнуло откуда-то снизу, и Инебел замер на самом краю ямы. Она чернела бездонным провалом, и голубое вечернее солнце едва-едва обозначило противоположный ее край. Но дно все-таки было, потому что капли подземной воды, сочащейся изнутри, падали куда-то с холодным отчетливым стуком. И, кроме этого мерного бульканья, ни одного людского звука. Словно и не здесь бесновалась орда жрецов и скоков. Инебел невольно взглянул на свои ноги и вздрогнул от омерзения: по самую щиколотку они были в густой, почти черной крови. Вот оно, значит, что за студень... Он так и стоял, чуть покачиваясь, тупо глядя на исполосованные кровью ноги, не ощущая ни этих ног, ни рук, ни вообще себя: не было больше нездешнего Обиталища, и не было больше вольнодумного маляра, которому мать при рождении завещала сказочное желание быть белее белого, чище чистого, светлее светлого... Позади был его город, с бессмысленной жестокостью богов и жрецов, с бессмысленной покорностью маляров и ткачей и бессмысленной жаждой всевозможных арунов (не один же он был, властолюбивый самодовольный горшечник!) подчинить себе простодушных "воспитанников". Впереди была только черная яма, в которой с колокольным звоном исчезло сказочное Обиталище, с живой тепловатой травой, с мерцающими в ночи воздушными ступенями витых лесенок, с душистым древесным полом, по которому так бесшумно ступают босые ноги... Внутри - и в груди, и в голове одновременно - что-то хрустнуло, и чужая боль вошла в него и стала его естеством: боль коченеющего женского тела, отшвырнутого упругими ветвями на каменистый косогор за черной топью. 23 Столько ночей не было этого сна, и вот он снова пришел: и нежные руки, умеющие каким-то чудом ласкать все тело разом - от сомкнутых ресниц и до самых кончиков пальцев, сжавшихся от холода, и... Нежные, огромные, чуточку шершавые, точно губы у пони, чуткие, как ворсинки росянки, и даже сквозь закрытые веки - чистые дождевой чистотой, и больше никаких "и", одни только руки, долгожданные, окаянные, наяву-то ведь так и не угаданные... С тем особым лукавством, которое позволительно только во сне, когда так и говоришь себе - ведь можно же, раз я сплю! - с тем самым лукавством она тихонечко запрокинула голову, чтобы только чуточку приподнять ресницы и наконец-то подсмотреть во сне, раз уж так старательно прятался он наяву; но от этого едва заметного движения жгучая боль свела левую руку где-то между плечом и локтем, и она испугалась, что не выдержит, и закричит, и проснется от собственного крика, и успела стиснуть зубы, так что получился только коротенький всхлип. Но и этого было довольно, потому что в ответ возникли еще и губы - такие же шершавые и легкие, точно руки, они безошибочно отыскали больное место и начали пить эту боль маленькими сухими глоточками, и боль стала мелеть, подернулась радужной пленочкой, защекотала, улетучиваясь... А ведь и губы эти уже были, были, только всего один раз, сказочный и не повторенный, как она ни звала их. Ох, не проснуться бы, ведь за губами этими было и еще что-то, тоже ни разу не припомненное, и пусть будет еще раз, во сне ведь можно... Но в ответ появилось дыхание - покатилось теплым комочком по щеке, оставляя чуть слышный запах травяного дымка, и, упруго вспухая в самой середке этого дымного шарика, рождались слова-заклинания: "Проснись-отворись, безымянная, долгожданная, окаянная, отворись-проснись, несуженая, колокольным звоном потушенная..." - "И не подумаю, - прошептала несуженая. - Я проснусь, а ты исчезнешь, да?" Теплый комочек, добравшийся было до ямочки на горле, вдруг сжался, замер на месте и начал стремительно холодеть. Дыхание остановилось. Почему вот только? Может, она что-то не то сказала? Кшися наморщила лоб, мысленно повторяя только что сказанное, и вдруг поняла, что говорили-то они оба по-кемитски. Если бы это было не во сне, она испугалась бы, вскрикнула, попыталась бы оттолкнуть эти ласковые, баюкающие руки. Но именно эти руки и были самой надежной защитой, которой она столько раз доверялась в своих ночных странствиях по существующему только в ее снах Та-Кемту, и теперь эти руки снова отыскали ее, и перед этим все уже было неважно. По-кемитски, так по-кемитски. И она повторила, старательно, как на уроках Сирин Акао, выговаривая слова: - Не оставляй меня больше одну. Пожалуйста. Дыхание снова появилось - прерывистое, жаркое, как будто дышали горячим дымом. И так же изменился голос - слова, сухие, шуршащие, слетали с губ одновременно и легко и с трудом, словно чешуйки обугленной кожи: - Двумя огненными смертями покарали меня за это боги... - Это еще какие такие боги? - изумленно проговорила она, широко раскрывая глаза, и запнулась: над нею лунным светом светилось узкое белое лицо, которого она не видела, да и не могла видеть ни разу в жизни, потому что не бывает таких человеческих лиц. И тогда подступил к ней ужас, готовый подхватить ее на свои холодные, липкие лапы. И снова единственным спасением стали руки - действительно, какое значение имеет это незнакомое лицо, если руки-то ведь те самые, которые только для нее, в которых ее легкое даже для кемита тело устраивается уютно и единственным образом, как сливочное тельце улитки - в завитках ее фамильной коробочки. Бог с ним, с лицом, - лишь бы не исчезали эти руки... - Ладно, - проговорила она, - сам-то можешь и исчезнуть. Только пусть останутся твои руки... Черные огромные глаза - черное и белое, рисунок неземного мастера - полыхнули невидимым огнем. Надо думать, инфракрасным. - Мы называли вас кемитами, - вполголоса, снова полуприкрыв глаза, задумчиво проговорила Кшися. - Это просто безобразие, когда берут, не подумав, первые попавшиеся слова... По-настоящему вас надо бы называть как-то по-другому. Приходящие во снах... Нет, длинно и неуклюже. А как ты сам хочешь, чтобы я тебя называла? - Зови меня Инебел, ибо наречен я так для того, чтобы быть белее инея. - Зачем? - искренне удивилась она. - Белизна угодна Спящим Богам, ибо в белизне - тишина. - А по-моему, в белизне - предрасположение к злокачественной анемии... Не знаю, как это на вашем языке. Гемоглобин надо повышать. Вот ты - ну, посмотри на себя. - Она удивительно легко, без всякой боли, исчезнувшей под его магическими губами, подняла руки и провела пальцем по скулам - к уголкам громадных черных глаз. - На тебя ж смотреть страшно - кожа да кости. Как ты только меня на руках носишь? Впрочем, во сне все легко... Вон я - повисла у тебя на шее и разговариваю, как ни в чем не бывало, а будь это наяву, я верещала бы от страха на весь ваш кемитский темный лес! - Но это все - наяву... Явь, точно того только и дожидалась, нахлынула на нее со всех сторон, - и желтовато-ячеистое тело громадной луны, бесшумно рушащейся в перистые ветви тутошних елок, и пронзительный надболотный сквозняк, доносящий запах сброшенной гадючьей шкурки и надломленных веток цикуты, и трепетное горловое клокотание древесной жабы... Раньше это был не страх. Настоящий страх пришел только теперь. - Ну и что? - проговорила Кшися, упрямо вскидывая подбородок. - Все равно это - твои руки. А остальное неважно. 24 - Дым в квадрате триста четырнадцать-"Ц", - доложил Наташа. - В двух соседних тоже по дыму, - буркнул брат-Диоскур. - Но в квадрате "Ц" третий день в одно и то же время и на одном и том же месте. - Естественная линза. Тлеет мох между скал, поэтому пожар и не распространяется. - И все-таки я спустил бы поисковый зонд. - Последний на "Рогнеде"? - А почему бы и нет? Просвечивать дальше эту асфальтовую ловушку не имеет смысла. Каркас вертолета мы и так нащупали, а ничего другого обнаружить и не сможем. - Посылай. Посылай последний зонд. Снимай все остальные и загоняй их в скалы. В конце концов гони туда вертолет. Делай все, только чтобы не оставалось этого невыносимого "а если?..". - Уже послал. Зонд стремительно ухнул вниз, на экране закрутились, стремительно приближаясь и вызывая привычную тошноту этим иллюзорным штопором, змеистые расщелины известняковых скал. Зонд, запрограммированно шарахаясь от каждого острого пичка, принялся рыскать, точно терьер, учуявший крысу. - Смотри, смотри! - крикнул Наташа. Мохнатый бухарский ковер самой причудливой расцветки - пепельный с сине-багровым узором - плавно стекал вниз по уступам, обволакивая мшистые камни и затем освобождая их, - уже безо всяких следов растительности. - Пещерный скат! А Кантемир говорил, что они встречаются только у самой границы вечных снегов. - Кристина говорила, что видит их почти в каждом сне... Диоскуры разом замолкли. - Вон и твой дым, - нехотя проговорил Алексаша. - Тлеет прямо посреди озерка, словно вода горит. - Бобровая хатка, - сникшим голосом отозвался Наташа. - Ящерный бобер... боброзавр... ондатрозавр... - Не впадай в детство, сделай милость! - Вот в том-то и наша ошибка, Алексашка, что мы забыли о детстве. Взрослые нас не примут, у них боги в нутро вросли. Надо ориентироваться на детей. Мы уперлись в формулу контакта, потому что искали ее для взрослых. А если взять детей... - Интересно, а как это ты себе представляешь конструктивно? Красть их, что ли? - Не знаю, не знаю... Вот это и надо было ставить на обсуждение по всегалактической трансляции. Кто-нибудь и додумался бы. - Да уж это несомненно! Только в благодарность за наше воспитание эти милые детишки - а детям одинаково свойственна шаловливость - возьмут и рванут наш Колизей, как их папочки поступили с первым. - Колизей угрохал наш собственный генератор... А вот тебе, брат Алексий, в Колизей-два, если его и построят, определенно нельзя. Ты ненавидишь Та-Кемт. - Да, ненавижу. И не могу иначе. Пока. Зато буду внимателен и осторожен, не то что прекраснодушные мечтатели вроде тебя, когда ступлю на него во второй раз. - Ты о чем? - О твоих воспитательских бреднях. Детишек взять, видите ли. - Но это не моя идея. Кшисина... Наступила долгая тишина. Затем кто-то из Диоскуров устало проговорил: - Дым в квадрате двести девяносто-"Д"... 25 Начала водопада видно не было - он появлялся из облаков, а может быть, и прямо из самого неба, проскальзывал вдоль наклонной скалы и, подпрыгнув на уступе, разбивался на множество отдельных струек, брызжущих во все стороны. Инебел запрокинул голову, пытаясь поймать крайнюю струйку раскрытым ртом, но та плясала по всему лицу, отнюдь не желая выполнять свою прямую обязанность - поить усталого человека. Пришлось сложить ладони и напиться из горсти. Вкус ручейной воды каждый раз ошеломлял его. Древний закон разрешал пить воду только из чистого арыка, и от той воды мерно и бесшумно двигались руки и ноги, спокойно ползли мысли, благополучно дремала воля... От этого же ледяного питья хотелось, ни много ни мало, слегка передвинуть вон ту белую горушку, чтобы не заслоняла утренние лучи, освещающие пещеру. Потому что при воспоминании о том, что он видел каждое утро, пробуждаясь, его сердце сжималось, точно на него обрушивалась ледяная струя: ведь вчера был предел, после которого кончается жизнь и начинается дурманное бесконечное блаженство, которое дано в удел только Спящим Богам. Вчера был предел. И не могло сегодня быть ничего большего. И каждой ночью все-таки было неизмеримо больше... От одного воспоминания все тело вдруг вспыхнуло, так что пришлось встать под тугие тяжелые струи и постоять, пригнувшись, чтобы прошлись они хорошенько по чутко подрагивающей спине, выбили ночной дурман... Ну вот, теперь и руки отмочить можно. Он спустился вниз по течению, нашел тихую заводь с плавучей хаткой. Размягчив руки, поднял пеструю шкуру ската-громобоя и долго полоскал ее, пока не улетучился последний запах крови. До полудня солнце ее высушит - вот и еще одно одеяло на четверых. Ловко он заманивал скатов: прикидывался млеющей на камнях молодой короткохвостой красоткой и призывно посвистывал, и тотчас же из подземных расщелин показывался подслеповатый древний мохнач, истекающий голубоватыми разрядами, и учинял тут же сладострастную пляску, разбрызгивая вокруг себя снопики смертельных молний. Инебел затаивался где-нибудь вне досягаемости опасных искр и продолжал рисовать в своем воображении сине-пурпурную спинку распластавшейся клетчатой самочки. И чем ярче он это себе представлял, тем скорее иссякал распаленный пещерный гад - сухой треск маленьких молний сменялся пошлепыванием расслабленного хвоста, и это значило, что ската можно брать голыми руками. Правда, при этом у Инебела возникало ощущение какого-то укора - он слишком хорошо представлял себе, как горько бедному скату именно в такую сладостную минуту слышать хруст собственной свертываемой шеи... Может быть, именно поэтому он никогда не рассказывал, как же это ему удалось добыть столько теплых, мохнатых шкур. Сверху, с уступа, вместе с водяным потоком ринулся кто-то перепончатый - все местное хищное гадье, никогда не подымавшееся против человека, спешило к сладко дымящейся тушке освежеванного собрата. Юноша отвернулся от мерзостного зрелища, еще раз подставил руки под искрящийся поток. Как это рассказывала по вечерам его Кшись? Один ручей - с живою водой... С тех пор, как он пьет эту воду, он чувствует себя помолодевшим на две руки полных лет. Сила его прибывает с каждым днем, с каждой бессонной ночью. С восхода утреннего солнца и до заката солнца вечернего, которое Кшись так странно зовет "лу-на", он добывает шкуры, лепит горшки, плетет сети, обтесывает каменные ножи, собирает фрукты, вялит мясо, шлифует рисовальные дощечки... да мало ли что!.. Мало. Он сам понимает, что мало. Потому что с каждым днем все тоньше, все прозрачнее становятся руки, все темнее синева под глазами, все чаще после медового, разве что Богам и предназначенного, плода она вдруг выбегает из пещеры, зажав ладошкой рот. Один раз пришлось обратно на руках нести... В такие минуты Кшись глядит на него широко раскрытыми виноватыми глазами, шепчет: "Это ничего, Инек, ничего... я привыкну. Наши студиозусы из... ну, в общем, издалека - они всю вашу снедь запросто уминают под светлое пиво. И никаких эксцессов. Ты погоди немного, я тебя и пиво варить научу, и виноград отыщу - ваша цивилизация сразу сделает такой гигантский скачок..." Она все время шутит, и он понимает, что не следует придираться к словам, тем более, что он никак не может отличить, что именно она говорит серьезно, и поэтому не переспрашивает, что же такое значит "эксцесс", где водятся всеядные "студиозусы", и как это можно "варить пиво" - ведь пиво надо пить, а то, что пьется, не варится. Утреннее солнце уже пошло к закату, надо торопиться. Если Кшись опять неможется, она ничего не успела приготовить. А путь наверх, к потаенной пещере, не прост, и белые скалы сверкают так, что слепят глаза, и непросохшая шкура, свернутая в рулон, не самая удобная ноша. Но не это главное - труднее всего справиться с беспокойством мысли, а сейчас что-то застряло в голове, как заноза, и беспокоит своей невысказанностью. Надо уцепиться за кончик ее хвоста, а этот кончик - "пиво". Питье, нездешнее питье. Две чаши с нездешним питьем... ...Они стояли друг перед другом, и две чаши с нездешним питьем застыли возле их беззвучно шевелящихся губ. Два языка взметнувшегося ввысь пламени - светлый и черный. Не священный ли Напиток Жизни выпили они в тот вечер, не тот ли пенный, дурманящий напиток, который волей богов делает двоих мужем и женой? И не оттого ли угасает светлая Кшись, что каждая ночь их - грех перед тем, своим?.. Но загладить его можно только Напитком Жизни. От одной этой мысли у него тропинка ускользнула из-под ног, так что пришлось вцепиться беззащитными, с неотросшими еще ногтями, только что отмоченными в проточной воде пальцами в режущую щетку прозрачных неломких кристаллов. Инебел тупо смотрел, как краснели они от его брызнувшей крови, но боли не чувствовал. Великие боги, и ведь это ночи, за каждую из которых он готов был прожить без солнца целый год! Но где же здесь, в целом дне пути от Храмовища, возьмет он Напиток Жизни, чтобы сделать ее своей женой по древним законам, единым для всех людей? Он вспомнил, как был счастлив всего несколько минут назад, пока не пришло к нему непрошеное это воспоминание! Проклятые боги, проклятые законы. А он-то думал, что достаточно уйти от них на один день пути, куда не осмеливаются проникнуть ни сборщики плодов, ни юркие скоки, ни тем более жирные брюхатые жрецы. И почему это в его жизнь теперь постоянно стало вторгаться что-то неожиданное, непредугадываемое? Он снова поднялся на ноги, заставил себя перекинуть сверток через плечо и снова двинуться вверх, по одному ему известной расщелине. Ну, хоть там-то все спокойно, все незыблемо, все ненарушимо. Он слишком привык к неизменной, наперед известной судьбе. Быть ребенком, быть юношей, быть кормильцем, быть обузой. Работать, получать семейный прокорм, съедать его, снова работать. Да, еще почивать благостно и несуетливо, не храпя и не бормоча. Во славу Спящих Богов. Но с того часа, как засветилось у стен его города Обиталище Нездешних, жизнь его наполнилась непредугадываемым. Оно валилось на него слева и справа, с небес и из-под земли - воистину так: и с небес, и из-под земли. И только сейчас он понял, за что на него все напасти: да, он прав был, когда угадал, что обитатели хрустального колокола - не боги, а люди. Но в гордыне своей он совсем не подумал, что у людей этих тоже должны быть свои собственные боги. Признав людей, он не признал их богов, и эти боги нездешних начали мстить ему, ибо любые боги прежде всего мстительны. И вот теперь, только после двух своих смертей, после диковинного крушения Обиталища, после той жуткой гибели, на которую обрекли эти боги его светлую Кшись, - только теперь он, наконец, понял их сущность, узнал их имя. Это были грозные боги Нежданного и Негаданного! Инебел преклонил колени прямо на острый щебень, коснулся лбом пыльной проплешинки горного мха. - Боги истинные, боги, от прочих смертных сокрытые! - проговорил он. - Благодарю вас за милость великую, что открылись вы мне, дерзкому и смятенному. И простите, что в первый же час познания не хвалу я вам возношу, а просьбу смиренную: пусть же все, что уготовили вы нам двоим, обрушится на меня одного... И словно в ответ на его мольбу откуда-то сверху, точно из прозрачного фиалкового неба, зазвучала простая и нежная песня, и до боли дорог был этот тоненький, неумелый голосок, и странно звучали какие-то непонятные, нездешние слова: "Комм, либер май, унд махе ди бойме видер грюн..." И он понял, что Кшись молится своим неведомым богам. По самым последним уступам он подымался совсем бесшумно, чтобы не помешать ее странной молитве, и вот уже последний грот, который надо пройти, чтобы нащупать в задней стене сплошной занавес рыжего горного плюща, и раздвинуть его, и откроется зеленая лужайка, со всех сторон надежно огражденная отвесными, неприступными скалами. Вода, сочащаяся из верхних, недоступных пещер, сливается в светлый ручеек, проскальзывающий по самому краю, чтобы исчезнуть в одной из многочисленных трещин и уже где-то там, далеко внизу, снова появиться маленьким водопадом сладкой, негородской воды. Слова песни-молитвы, четкие и абсолютно непонятные, звучали уже совсем рядом, и Инебел мысленно взмолился - ведь осталось так немного шагов, меньше, чем пальцев на двух руках, так пусть же за эти мгновения не свалится еще что-то нежданное. Он нырнул в грот, наугад, даже на касаясь склизких, позванивающих каплями стен, промчался к лиственной завесе, раздвинул ее и замер, захлебнувшись. На бревнышке, перекинутом через ручей, сидела его светлая Кшись, болтая в воде ногами. А рядом, как ни в чем не бывало, так же болтая ногами, сидела Апль. - Старшенькая-светленькая, - проговорила она, не оборачиваясь. - Оглянись, наш братец пришел! 26 Темнота спускается на землю, и смущение нисходит на город... - Благословенны сны праведных, сосед мой! - И да не помянуты будут сны нечестивых. - Но как быть с теми снами, что не благостны и не окаянны, не божественны и не земносмрадны? Не греховны ли они своей неясностью, сосед мой? - Неясность и есть суть сновидения, иначе как же оно от яви может быть отличимо и возвышено? - Мудрость в словах твоих, сосед мой, и могу поделиться я с тобою сонмом видений своих. А виделось мне, что Обиталище Богов Нездешних, что под колокольный звон под землю опустилось, стоит на своем месте незыблемо. Только вдруг расступаются стены его хрустальные, и выходит оттуда богиня огненнокудрая, только росту в ней - до колена мне. Идет она по улице, а где шажочек сделает, там знак диковинный остается, ну совсем как на стенах Храмовища. И выходят дети малые, и выкликают худородков, и начинают эти худородки следы читать, словно буквицы, и странные слова у них получаются, смысл коих неведом, а звучание сладостно... - Оттого и сон твой, сосед, что вчера Крокон-углежог двух своих худородков на растерзание жрецам выдал, да зачтется ему благодать сия! А боги грозные, крови жертвенной напившись, удесятерили свои силы и в смрадную пыль истерли нечестивый паучий колокол, именуемый Открытым Домом, за что и слава им! - Сс-слава... Да тьфу на тебя, сосед! Гад пещерный и тот детенышей своих на смерть лютую не выдаст. За то и светлы были Боги Нездешние, что и сами никого не карали, и жертв кровавых не требовали! - Ой, поберегись, соседушка, длинно ухо Неусыпных... - Ты донесешь, что ли? А я не говорил! А ты не слыхал! Лепеху до расчетного дня ты у меня просил, а я не дал, вот ты и воззлобился! Иди отседова, тьфу! Темное облако наползает на вечернее тусклое солнце, и мается потемневший город - от мала до велика... - Эрь, паучья ножка, не загнали тебя еще под одеяло до самого утреннего звона? - Если будешь дразниться, Пигун, я перестану по вечерам приползать сюда, к забору. Мать и так думает, что хоронушку я свою убираю... Злая она. Два дня, как пропала Зорь, а ведь с нею все проклятая Апль шушукалась. Как ты думаешь, не зазвала ли Апль мою сестричку за собой в колокольный омут? - Полно тебе глупости повторять! Никто в колокольном омуте не тонет, да и Апль вовсе не там скрылась... Говорили мне плодоносцы-недоростки: в лес она ушла. Видели ее. Идет, точно в полумраке ощупью, протянув руки, а глаза прикрыты. Побоялись ее окликнуть, думали - ведут ее Боги Спящие. - Ой! Я бы встретила - померла бы от страха! Мне и так ее голос порою чудится, слов не разберу, а вроде - зовет... - Тебе вон и из омута звон чудился... - И не чудился, и вовсе не чудился! На рассветной заре как ударит под самым лугом - по всему омуту вода кругами пойдет, а когда и плеснет на траву. А кто близко подойдет - того в воду затягивает! - Ох, и вруша ты, Эрь! Да если хочешь знать, я в этот омут уже два раза нырял, и ничего. Второй раз вытащил кусочек ленты диковинной, с одной стороны она черная, как дым, а с другой - блестящая, и не то голубая, не то сероватая... Хотел тебе подарить, положил в корзинку с паучьим кормом, а .наутро глядь - и нет ничего. - Ой, Пигун-болтун, ой не верю... - А моему старшему, Пилану, поверишь? Он зеленую тряпочку из воды вытащил, глядь - это шкурка с руки, да так искусно снята, что можно на свою руку надеть - растягивается и не рвется. Пилан ее надувать вздумал - во надул, больше тыквы. Он эту шкурку в дупле схоронил, и тоже наутро сунулся - пропала! Мы тут кое-кому порассказывали - есть такой слух, что и другие кое-что находят. Только не впрок найденное: каждый раз ночью исчезнет, как не бывало. - Ой, Пигун, ой... - А еще в соседнем дворе говорят, будто Рыбляк-рыбник с самого дна "чужую руку" достал, коей нездешние боги яства свои на куски делили. Только уж не проболтайся, Эрь, - не верю я рыбникам, не богова эта "рука", сами они ее смастерили - нашли комок земли твердой, отливчатой, камнем ее побили-уплощили... - Ой, Пигун, молчи, такое не то что сотворить - ни сказать, ни выслушать. Грех святожарный! - Подумаешь, грех. Я, если хочешь знать, и сам... - Молчи, молчи, молчи! Опустилось солнце вечернее, вроде спит город, а вроде и не спит... Из одного сада в другой перекидываются шорохи неуемные, бормотание глухое, шепот жаркий: - Ты милее светила утреннего, ты нежнее солнца вечернего, твои руки белее лотоса, стан твой тоньше богинь неведомых, что парили, земли не касаючись... - Греют речи твои, долгожданный мой, только память твоя схоронила то, чего не было: по земле-траве ходили боги нездешние, равно как мы с тобой! - Истинно говорю тебе, радость моя журчащая: по желанию своему все могли эти боги нездешние - и над травою летать, и под землю нырять. - Не пойму я тогда - если были они столь могучи, так зачем же позволили себя огнем поразить? - Против них были все боги земель наших, а их самих - по пальцам перечтешь... Не признали мы их, не поняли знаков беззвучных, а в тяжелый час не поддержали их молитвами дружными... Грех на нас! - Тише, тише, услышат жрецы - сгоришь, как Инебел-маляр! - Весь город не пережжешь. - Сгорело же Обиталище... - Обиталище-то сгорело, да память о нем осталась. А память сильнее зрения. Пока стоял этот колокол туманный посреди луга, вроде и не смотрел никто. Что - зрение? Повернешься спиной - и вроде пропало все. Другое дело - память: в какую сторону ни повернись - память всегда светится, как светлячок в ночи... Не спит город. Памятью мается. 27 Надо было прихватить с собой петуха. Великой силы организующее начало. А так ведь и знаешь, что надо вставать - и все-таки нежишься под пурпурной шкуркой. Надо вставать! Это понятно, что надо, и вчера прибавилось два рта, так что придется измышлять на завтрак что-то сверхъестественное, вроде копченого тутошнего питончика. Сколько же всего ртов? Кшися пошевелила губами, припоминая тех, которых Апль привела вчера. Ну, так и есть: с Инеком и с ней самой - тринадцать. И Инек никак не хочет переносить стоянку в глубину гор, ждет еще двоих. А готовить с каждым днем становится все опаснее, дым могут засечь и из города, и с "Рогнеды". Но Апль сказала, что из города выйдут еще двое. Надо спросить ее сегодня, скоро ли они двинутся. И нельзя ли их остановить. Все-таки здесь - одиннадцать детских душ. Страшно рисковать. Как только Инек вернется с охоты, надо будет послать его на разведку. Вот ведь напасть какая: стоило глаза открыть, как уже обуревают перспективные планы. А на себя, чтобы хоть чуточку вернуться не в заботы - в ночную нежность, в предутреннее прощание, - на это уже нет ни минуточки. И все-таки он прощался сегодня не так, как всегда. Он знал, что она сердится, когда он поминал каких-нибудь богов, и все-таки - может быть, думая, что она спит, - прошептал: "Да хранят тебя твои Боги.." Она не спала, и вскинула руки, и, не размыкая ресниц, притянула его к себе, и прижалась наугад - получилось, что к сухому и жесткому плечу, целовать там было чертовски неудобно, и она заскользила губами в сторону и вверх - по холодной ямочке ключицы, и по гибкой шее, которая всегда вздрагивает и застывает, и тогда угадываешь, что дыхание перехватило не в шутку, а насмерть, и надо скорее искать губы, и оживлять их, оттаивать, воскрешать от смертного счастья, но сегодня она ошиблась, и в темноте своих сомкнутых век вместо губ нашла глаза, и ужаснулась тому, как это она научилась одними губами распознавать их нестерпимую черноту... "Да хранят тебя твои Боги", - и она рассердилась, и скороговоркой, чтобы не услышали младшенькие в соседней пещере, прошептала: "Ах ты, неисправимый язычник..." - и фыркнула, и оттолкнула его от себя, и чернота огромных выпуклых глаз исчезла из-под ее губ. За что она прогнала его? Ведь он был прав. Если исключить коротенькое словечко "Боги", во всем остальном он угадал совершенно безошибочно. Неведомое и непредсказуемое властвует над теми, кто вторгается в неведомое и непредсказанное, и тем сильнее, чем выше уровень этого вторжения. Встреча с обитателями этой планеты, которые и людьми в земном смысле не были, неминуемо должна была принести какие-то нелюдские неожиданности. А мы уповали на свои наблюдения, на свои предсказания, на ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ прогнозы для НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОГО мира... И вот это кемитское, не человеческое, неугадываемое, начало просачиваться в жизнь их колонии. Что-то назревало, и люди, интуитивно пугаясь этого неведомого, вместо того, чтобы принять его как должное, стали совершать нелепые, но уж зато на все сто процентов земные поступки. Вот, например, попытались выслать ее на "Рогнеду" - почему, зачем? Так и не сказали. Просто почуяли, что сбежать намерилась, а как ей было не метаться в круглых прозрачных стенах, когда она острее всех прочих почувствовала вторжение в собственную жизнь чего-то необъяснимого, неназываемого... И удрать ей посчастливилось прямо виртуозно. Или они там занялись какой-то другой проблемой, которая появилась удивительно кстати? Ее ведь даже не преследовали, хотя до последней минуты она была уверена, что с "Рогнеды" уже запрошен зонд с поисковой капсулой, которая живехонько ее обнаружит... Нет, не запросили, и это тоже было и непредставимо, и непредсказуемо. Колизей словно забыл о ней. Она потянулась, и странная слабость, которую она всегда, не задумываясь, относила за счет здешних непривычных животных и растительных белков, как и каждое утро, мягко и настойчиво попыталась вернуть ее в теплое гнездышко сна. А ведь и еще что-то неугаданное растет вот тут, рядышком, совсем рядом, оно созрело, и просто диву даешься (правда, слишком поздно), что не догадался об этом еще позавчера. Так какое же нежданное - черное или белое - уготовано ей на сегодня? Во всяком случае, что уж точно не уготовано, так это завтрак. Надо раздувать угли, печь намытые с вечера клубни, которые напоминают по вкусу вяленую грушу. Как при таком содержании сахара почти во всех корнеплодах аборигены ухитряются сохранить гибкость фигуры? Надо будет проконсультироваться. Кшися подтянула коленки к подбородку, сжалась в комок и одним пружинистым движением поднялась на ноги, словно выбросила самое себя в наступивший день. Времени не осталось даже на то, чтобы позволить себе пятиминутную разминку, и она засуетилась у очага, раздувая огонь и устраивая что-то вроде духового шкафа из громадных листьев лопуха, нижняя поверхность которых была на изумление термоустойчива - ну прямо натуральный асбест! Мальчики, принесшие эти листья, утверждали, что здесь этот куст вырос случайно, а обычно лопух-пожарник, как она его тотчас же окрестила, растет возле гор, плюющихся огнем. Ага, ко всему прочему здесь еще и вулканы. Впрочем, можно было бы догадаться и раньше - ведь простейшие кухонные орудия они с Инеком изготовили именно из обсидиана. И еще - тот столб огня, который вырос где-то в стороне, буквально через несколько минут после ее бегства. Или она плохо ориентировалась, или грохот и огненный смерч возникли где-то на западе... Был ли там еще какой-нибудь город? Вот беда, а еще сдала на пятерку географию Та-Кемта! Ну, потом разберемся, главное - это было где-то в стороне. Она намотала волосы на руку, подняла их выше шеи и заколола единственной костяной шпилькой, которую пришлось наскоро выточить из рыбьего плавника - странный был плавник, с четкими фалангами четырех пальцев. Выбежала из пещеры и невольно зажмурилась, по-птичьи втягивая голову в плечи: только что вставшее солнце добралось до их ложбинки, и розовые прямые лучи, отражаясь от белых скал, короткими снопиками аметистовых брызг били ей прямо в лицо, в глаза и даже в нос, так что сразу же захотелось чихнуть... Ежки-матрешки, счастье-то какое! Она, не открывая глаз, вскинула вверх руки, ловя наугад эти холодные сияющие лучики и стараясь не закричать от внезапного восторга, и в основном не потому, что Инек мог услышать ее и примчаться, бросив все заботы о хлебе, то есть мясе насущном, - нет, просто ей хотелось кричать совершенно нелепую здесь строчку, да еще и неизвестно откуда возникшую в памяти: "...это розовый фламинго!.." Что-то великолепное было связано с этим розовым фламинго, древнее, может быть даже первобытное, но вот каким образом функционировал данный фламинго - это не припоминалось. И вообще, с чего это ей вздумалось оглашать окрестные горы воплями на нетутошнем языке? От неведомой радости? Некогда радоваться. Радоваться будем потом. И тут же внутри, под самым левым нижним ребрышком, что-то возмущенно плеснуло: потом? Опять это проклятое "ПОТОМ"? Нет. Сейчас. Радоваться так радоваться. Валиться от усталости, сходить с ума от тысяч невыясненных проблем - и все-таки радоваться, не откладывая "на потом". - Человечки-кузнечики, подъем! - пропела она, подражая голосу серебряного горна. - Доброе утро! И тотчас же из пещерки, где вповалку спали младшенькие, послышалось дружное нестройное "Доброе утро, Крис-ти-на-Ста-ни-слав-на!" Они всегда начинали день с этого приветствия, первой же произнесенной фразой нарушая самый строгий из своих законов: женщину не разрешалось называть именем, длиннее чем в один слог, а семисложным именем не позволялось называть вообще никого. Даже Бога. Она вспомнила, как даже сам Инек замер, самым примитивным образом перепугавшись, когда он догадался, наконец, спросить, как же ее зовут, и она, не подумав, выпалила и имя, и отчество. Кшися фыркнула и побежала умываться. Младшие - четверо мальчиков и семь девочек - пугливо, все еще не освоившись окончательно, побрели к ручью вдоль стеночки. Солнце стремительно набирало высоту, день закипел. Вечерами, припоминая всю необозримую кучу дел, проделанных, начатых или попросту брошенных, она всегда изумлялась тому, что ни в одно мгновение у нее не вставал вопрос о контактности, коммуникабельности или субординации. Все получалось само собой, и что самое удивительное - выходило так, что не она руководила и наставляла этих карапузов, а они весь длиннющий день неусыпно заботились о ней - кормили, одевали, готовили, учили прясть (невиданное дело!), а уж о развлечениях вечерних и говорить не приходилось - все песни, все сказки они рассказывали не друг другу, а исключительно ей. Первое время она благодарно принимала эту трогательную заботу, полагая, что все это относится к жене - хм, может быть, и не жене, а подруге, не выяснять же это с детишками младшего школьного возраста! - их уважаемого Инебела. Но мало-помалу до нее дошло, что ее попросту считают худородном, прирожденной калекой, у которой ручки - вот ведь беда! - не умеют становиться естественным орудием труда. И что в основе их внимания лежат запасы доброты столь неиссякаемой, что весь человеческий гуманизм казался перед нею какой-то сухонькой, рассудочной благотворительностью. Маленькие кемиты приняли ее совершенно безоглядно, как человек принял бы птицу с перебитым крылом. В сущности, уже сейчас она могла бы допустить в свою крошечную колонию других землян, и теперь их приняли бы так же безоговорочно, но ее удерживало одно - страх перед изгнанием на "Рогнеду", причины которого она так и не успела узнать. Между тем за хозяйственными хлопотами пролетел белый день, и краешек луны, опережающей наступление вечера, проклюнулся в расщелине между скал. Обед пропустили! И только тут впервые острая рыбья косточка впилась в сердце: никогда еще Инек не приходил так поздно. Она вскочила на ноги, стрелой пролетела всю лужайку, окунулась в сырую промозглость сквозного грота, который она в шутку прозвала "тамбуром", и высунулась из щели, от которой убегала вниз неприметная для посторонних тропинка. Было совершенно тихо. Журчанье воды, ленивый шелест совсем неопасных здесь гадов. И все. Она вернулась в свой заповедный уголок. Настороженная, ломкая тишина. Младшенькие копошатся, что-то обтесывают каменными ножами - как это им удается делать все абсолютно бесшумно? Но сегодня они как-то по-особенному осторожны. У всех у них напряженные, настороженные спинки с худыми, замершими лопатками. Прямо живые локаторы какие-то. А они-то какой беды ждут, неугаданной, нежданной? Впрочем, с них вполне достаточно и того, от чего они сбежали, - этого немыслимого побоища худородков, иродовой травли, когда родители в непонятно откуда взявшемся фанатическом исступлении вышвыривали из своих домов на растерзание самых слабеньких, самых больных и - по земным естественным нормам - самых дорогих своих малышей. Одиннадцать детских душ... Нет, не душ. Одиннадцать хрупких, еще до своего рождения изуродованных детских тел. Кшися вдруг осознала, что она и помнит-то их в основном не по именам, а по их недугам: вон у того не гнется спина, те две девчушки, что пилят пополам громадный стручок, - обе немые, хотя слышат неплохо, и хорошо слышит мальчуган в совсем коротенькой - наверное, единственной - юбчонке, у которого совершенно нет ушных раковин. И Апль, у которой на непомерно длинных ногах никогда не выпрямляются коленки. Одиннадцать худородков, спасение которых в их худодейственных руках. И все же одни они здесь не выживут. Где же Инебел, где их старшенький? Прокормиться ведь можно и стручками. Что же погнало его на дальнюю охоту? А он знал, что пойдет далеко - ведь шепнул же: "Да хранят тебя твои Боги!" А ведь это был их уговор - никаких богов... - Старшенькая-вечерненькая, иди, мы стручков налущили! Вечерненькая - это, надо понимать, "печальненькая". Не надо показывать им своей тревоги. Разве что Апль... - Апль, ты не знаешь, куда пошел Инебел? Апль замерла на плоском камне возле ручья, сидит, словно лягушонок, коленки выше ушей. Глаза чернущие, громадные, как у брата, - в воду смотрят, воды не видят. - Апль!.. - Инебел ушел выполнить завет Великих Богов. - Ежки-матрешки, да вы все что, сговорились - "боги, боги"! Что за чушь - какие заветы? - Инебел видел, как тебя печалит, что ты не можешь стать его женой. - То есть как это - не могу?! Мы... Кшися захлопнула себе рот ладошкой и в великом недоумении опустилась рядом на камень. Действительно, не объяснять же этому ребенку, что они с первой же ночи женаты по всем земным и, надо думать, тутошним правилам. Но ведь Инек не ребенок. Он-то все понимает. Неужели он мог заподозрить, что ей нужно еще что-то, какие-то там обряды, благословения? Еще что-то, кроме него самого? - Не понимаю... - вырвалось у нее. - Мужем и женой становятся только тогда, когда выпивают из одной чаши Напиток Жизни, - наставительно, как взрослая, проговорила Апль. - И только тогда Боги дарят им маленького-родненького. Так что все, что просто так, без чаши с Напитком, - это не считается, это баловство, игрушки для старшеньких... - Хммм... - уже и вовсе озадаченно протянула Кшися - мысль о "маленьком-родненьком" как-то не приходила ей в голову. Все одиннадцать маленьких были в равной степени для нее родненькими, и ей как-то хватало забот с ними по горло. Кшися стремительно покраснела и отвернулась. - Значит, он придет только к вечеру! - неловко, стараясь скрыть свое смущение, проговорила она. - Нет. До города - день пути. Он вернется к утру. - Она наклонила голову и впервые посмотрела на девушку огромными, как у черкешенки, глазами. - Не бойся, старшенькая-светленькая, Инебел знает подземный ход в Храмовище. И только тут пришел настоящий - до глухоты - ужас: Инек пошел в храмовые лабиринты. Один против сотен, а может быть, и тысяч жрецов. Ведь две смерти он оставил позади, так нет - пошел навстречу третьей! Пошел, потому что поверил своим законам. Поверил своим жрецам. Достали-таки они его. Недодумав, Кшися повернулась и пошла, не разбирая дороги, и где-то в дальнем уголке мозга пронеслось: хорошо, что здесь такая ровная плюшевая лужайка - ведь придется вот так ходить от стены к стене еще много-много часов... Да нет, ходить некогда, уже село дневное солнце - надо же, привыкла - "дневное"! - и нужно начинать вечернюю жизнь, уроки и рассказы, и вчера в темноте они долго и безуспешно придумывали вместе с Инеком новые кемитские слова - ведь у них нет вообще таких слов, как "одиннадцать", "двенадцать", "двадцать", "сто", и придумывать их на Земле было бы просто грешно, вот Инек и взял это на себя, но математическим словотворчеством он занимался крайне несерьезно - ну, никак не располагала к тому обстановка, и Кшися, вознамерившаяся было подвигнуть его на создание азов кемитской арифметики, вдруг поймала себя на том, насколько они оба далеки от всего, что поддается логике, особенно математической... "Срам! - яростным шепотом возмущалась она. - Ты погрязнешь в серости, ты до седых волос не дойдешь даже до простейших табличных интегралов..." - "А что такое ин-те-грал?" - спрашивал он, произнося земное слово, как заклинание, и она говорила: "Интеграл - это вот что" - и рисовала губами на его груди нежный, плавно льющийся знак, и Инебел задыхался, как умел делать только он один, и она возвращала ему жизнь и дыхание, как научилась делать только она одна... Нужно взять уголек и нарисовать на стене: 1 + 1 = 2. И еще нарисовать интеграл. Черным угольком на белой скале. Черный уголек и белая скала. Черные глаза и белое лицо. "А-а-а!.." - закричала она, обхватывая голову руками... - Не нужно сегодня уроков, старшенькая-вечерненькая, - проговорил кто-то из мальчиков, - мы спустимся в рощу и наберем тебе стручков и орехов на ужин... Фиалковый вечер, серебряный свет. Далеко-далеко отсюда - целый день пути по змеиным скользким тропам - уже затеплились гирлянды огней, очерчивающие бесчисленные арочки, переходы и лесенки Колизея, так что если подобраться к опушке леса, что лежит между городом и подножием Белых гор, то сквозь вечерний туман этот маленький кусочек Земли покажется всего-навсего мерцающей в полумраке радиолярией... А ведь она - первая, кто мог бы увидеть Колизей со стороны. Не считая обитателей "Рогнеды", естественно. Хотя с "Рогнеды" смотрят сверху, а это совсем другая точка зрения. А из Колизея уже смотрят - изнутри. Как же она не подумала об этом - ведь они уже перешли на непосредственную видимость! Значит, они увидят Инебела, они неминуемо узнают его - еще бы, герой двух последних ритуальных эпопей, дважды не сгоревший в огне! Они помогут ему, если что-нибудь случится и в третий раз. Как они его называли? А, "кемитский Пиросмани". Они помогут, помогут, помогут ему, ведь у Абоянцева есть такое право - право на единоличное решение в экстремальной ситуации. Если они увидят, что с Инебелом беда, они не допустят, чтобы Абоянцев отсиделся в сторонке. И первым вмешается Самвел. Кшися даже удивилась тому, как быстро она успокоилась. Накормила своих человечков-кузнечиков, загнала в пещерку, укрыла, объявила отбой без вечерних сказок. Закуталась в меховое одеяло и села у входа в детскую, положив подбородок на коленки. Темнота наступила мгновенно, как это всегда бывает после захода луны, и бродить по траве уже как-то не тянуло. Сверху, с откоса, сорвался камень, потом, выразительно чмокая присосками, пополз кто-то крупногабаритный, но не удержался на крутизне, сорвался и сырым комом шмякнулся оземь. - Но не убился, а рассмеялся... - негромко проговорила Кшися. При звуке ее голоса гад пугливо шарахнулся, издал странный звук, отнюдь не напоминающий смех, и скатился в ручей, оставив после себя густой запах парного молока. Белого-белого молока... Кшися стиснула зубы. "Завтра перебираемся на дальнюю стоянку. Приходит Инебел, и начинаем собираться, а как только появляется эта бредущая к нам пара - снимаемся с места. И больше никаких оттяжек. Пора начинать жить по-человечески. Пусть первое время - в таких же пещерах, но с посудой. Строим печь. Обжигаем горшки. Прикармливаем гадов, организуем молочную ферму. Человечкам-кузнечикам нужно много молока и фруктов. Впрочем, фруктовые рощи здесь повсюду..." Она невольно прислушалась: внизу, у подножия белых скал, шумели широколиственные стручковые деревья. Издалека это напоминает шум моря. А может, уйти к морю? Отсюда километров четыреста. Это непросто. И потом, на побережье не наблюдалось ни одного кемитского селения. Какие-нибудь естественные причины, или опять воля проклятых богов? Кто-то сказал в Колизее: "Отжившие свое боги и пассивная, неопасная религия..." Ага, в самую точку. Мертвецы тоже неопасны, они ничего не могут сделать. Только убить - трупным ядом. Ее затрясло - наверное, от ночного холода; она закуталась поплотнее и прилегла у стеночки. Но стоило ей лечь, как неведомо откуда взялась томительная, нудная боль, которая наполнила собой каждую клеточку, и все тело заныло, застонало, не находя себе места, и, словно оглушенная тупым ударом, Кшися даже не сразу поняла, что это - не физический недуг, а просто впервые испытанная ею смертная мука того одиночества, когда не хватает не всех остальных людей, а одного-единственного человека. "Не-ет, - сказала она себе, - так ведь я и до утра не доживу..." - и вдруг совершенно неожиданно и непостижимо уснула, закутавшись с головой в красно-бурый непахучий мех. Проснулась она оттого, что где-то далеко внизу, за каменной грядой, запрыгал сорвавшийся камешек. И еще один. И шорох. По тропинке подымались. Кшися вскочила, путаясь в меховой накидке, почувствовала - не может бежать навстречу, ноги не держат. Прислонилась лопатками к остывшему за ночь камню и как-то до странности безучастно смотрела, как раздвигается плющ, и чтобы не позволить себе ничего подумать, она начала повторять - может быть, даже и вслух: "Сейчас выйдет Инек... сейчас выйдет Инек... сейчас..." Мелькнул край одежды, и из черного проема неестественно медленно показалась смутная, расплывающаяся фигура - Инебел, и за руку он вывел еще одного Инебела, и следом вынырнул третий, и все они, держась за руки, неуверенно двинулись к ней, и походка у каждого из трех Инебелов была разная, и они остановились, и тоненький голосок Апль произнес: - Это Тарек, у него тяжелый горб, и поэтому он очень сильный, а это Тамь, ее глаза различают только день и ночь, и поэтому она слышит все звуки и запахи. Кшися зажмурилась до зеленых кругов в глазах, потом подняла ресницы - в утреннем золотом сиянии перед нею стояли три съежившиеся уродливые фигурки, полиловевшие от холода и усталости. - Да, - сказала она каким-то чужим, неузнаваемым голосом, - да, конечно. Отогрейтесь немного, и мы начнем собираться. Как только придет Инебел, мы двинемся на другую стоянку. Она смотрела на Апль и ждала, что та скажет - да, пора собираться, Инебел идет следом, сейчас будет здесь... Но вместо этого услышала: - Не нужно больше ждать. Инебел не придет. Никогда. И она вдруг поняла, что знает об этом уже давно. Привычная уже дурнота ринулась из-под сердца во все уголки тела, заполнила тошнотворной чернотой мозг, начала пригибать к земле... Господи, помереть бы сейчас! Так ведь нельзя. - Что же теперь, старшенькая-одиноконькая? Что же теперь - обратно в город? И так спокойно, словно в город - это вовсе и не на смерть! - Нет. Ну конечно же - нет. Только погоди немного... Я отдышусь... И мы что-нибудь придумаем. А думать ничего и не надо. Потому что выход - единственный, и если бы были силы на то, чтобы поднять голову и посмотреть в изжелта-розовое утреннее небо, то можно было бы если не увидеть, то угадать крошечную точечку "Рогнеды". Только головы не поднять, и в глазах - черно. - Апль, ты слышишь меня? Собирайте белые камни... как можно больше белых камней... Нужно выложить две дорожки. Я покажу, как... Вот теперь только добраться до самой середины лужайки и лечь наконец в уже нагретую солнцем траву, раскинув руки и прижимаясь всем телом к этой качающейся, бесконечно кружащейся земле. - Наклонись ко мне, Апль... - как же сказать ей - ведь на кемитском языке нет слова "лететь", и они с Инебелом так и не успели этого слова придумать! - Те, что приле... спустятся сюда - это мои братья, мои старшие. Они такие же, как я, - с неумелыми руками. Помогите им, Апль. позаботьтесь о них, человечки-кузнечики... 28 - В условиях та-кемтского социостазиса, исключающего возможность зарождения элементов протофеодальной общественной структуры, зато обеспечивающего перманентность социальной дифференциации, микрополисы являются не доминирующим, а единственно возможным типом... сюда, пожалуйста! - Кантемир подчеркнуто галантно вжался в узкий простенок, пропуская Гамалея в конический закуток сектора связи. Гамалей, чудовищно похудевший за эти несколько дней, впервые в жизни прошел сквозь дверной проем не боком, а прямо, но крошечное помещение станционной рубки заполнил собою все-таки полностью - если раньше он был просто толстым, то теперь, осунувшись, превратился в непомерную громадину, которая уже в силу своих габаритов так и просилась вниз, на твердый грунт. Но судьба их группы - сейчас они даже про себя не отваживались называть ее "группой контакта" - решалась на Земле, куда уже отбыл Абоянцев, и они слонялись по "Рогнеде", неприкаянные, как погорельцы, не мечтая уже ни о чем. Таким образом, на "Рогнеде" сейчас одновременно находились два начальника - станции и экспедиционной группы, - но определенная церемонность их отношений объяснялась не ситуацией двоевластия - это уж они как-нибудь пережили бы, а тем, что Кантемир был близким другом Абоянцева, которому, как уже было ясно, сюда не суждено было вернуться. - Собственно говоря, я не пригласил бы вас сюда, если бы проведенное нами наблюдение не было столь уникальным. - Гамалей мрачно глядел на него исподлобья, и Кантемир сбавил тон, видимо, сообразив, что наблюдение - это не тот лакомый кусочек, которым можно соблазнить начальника группы контакта. - Сейчас мы наползем на этот квадрат... Еще минутки три-четыре. Район Белых Скал. Сначала мы полагали, что это стая горных варанов, затем - что отряд долгих таскунов на отдыхе. Сейчас я уже не допускаю сомнений в том, что это - попытка заложить новое поселенье. Алекс, пожалуйста, снимок! Из-за аккумуляторного стеллажа высунулась рука кого-то из Диоскуров - братья дневали и ночевали в рубке - с липким квадратом картона. Снимок был нехорош - контуры нечетких фигурок оставляли желать лучшего, во всяком случае, Гамалей и сейчас принял бы их за стаю отдыхающих цапель, если бы только на Та-Кемте водились птицы. Зато четко виднелся белый знак, весьма напоминающий крест, сооруженный из обломков камней. - Если вы находите, что антропоморфность... - Почему за ними не установлено слежение еще позавчера? - почти грубо оборвал его Гамалей. - Ну, Ян, вы же знаете, что мы запороли в этих скалах уже два зонда, а все "Абажуры" висят исключительно над местом гибели вертолета! - уже совершенно рабочим тоном возразил Кантемир. - Хорошо, если Абоянцев выбьет нам еще штук пять, ведь здесь программа на несколько лет, моя бы воля - запустил бы стационарный наблюдатель, и впервые увидели бы все в развитии. - Но вы противоречите самому себе, Кантемир: на такой площади не создать город та-кемтского типа, здесь едва-едва прилепится убогий аул сотни на полторы жителей максимум, да и то при террасной застройке! - Вот именно, Ян, вот именно! Доказательство от противного - самое веское доказательство. Стандартный микрополис разместить в скальном массиве невозможно, а колония, как вы говорите, аульного типа - безоговорочно принимаю вашу терминологию, - как показывают наблюдения, нежизнеспособна. Почему? Вы лучше меня знаете, сколько времени в Совете дискутируется этот вопрос. Теперь мы затратим на непосредственную фиксацию год или два, но зато сама жизнь ответит на все наши вопросы. - В этом вы правы, - холодно проговорил Гамалей, - это точно... Лучше год наблюдать, чем год купаться в словопрениях нашего уважаемого Совета. И все-таки главное для вас - не наблюсти, а обобщить и доложить Совету. Он чуть было не добавил: "Потому что вы - неисправимый геоцентрист", но вовремя удержался, потому что это было одним из самых тяжких оскорблений во всем Внеземелье. Но Кантемир взорвался и без этого: - Позвольте, позвольте! Для вас, контактиста, неочевидна ценность подобной информации? - Мы слишком часто сталкивались здесь с чем-то, непредугадываемым и непрогнозируемым. Так что я бы не торопился с утверждением, что мы фиксируем закладку нового поселения. - Тогда как же вы интерпретируете этот каменный крест? Конечно, вы можете возразить, что кемитские бытовые постройки тяготеют к кольцевой планировке, но ведь было бы естественным предположить, что строительство начинается именно с культового сооружения, пусть небольшого. Тем более, что мы имеем здесь непременный компонент храмового комплекса - источник воды, который может быть единственным и контролируемым. - Ну, это притянуто, Кантемир. Ярко выраженных ритуальных церемоний, где играла бы значительную роль вода, мы не наблюдали... - Гамалею чертовски неохота было втягиваться в очередную дискуссию, может быть, тысяча первую, но, как всегда, безрезультатную. И все-таки его втянули. - Отнюдь нет! - Кантемир оттопырил нижнюю губу, но пока сдержался. - Вы еще не знаете результатов, полученных нашим биоаналитическим комплексом. Он исследовал флору храмовых водоемов, из которых в каждом, подчеркиваю - в каждом городе берут начало арыки с питьевой водой. Так вот, в каждом - опять же в каждом! - таком бассейне искусственно выращиваются пресноводные водоросли - антивитагены, не имеющие аналогов ни на какой другой планете. Они выделяют в воду органическое соединение, прием которого даже в микроскопических дозах препятствует развитию зародыша у млекопитающих. У пресмыкающихся, заметьте - нет. Так что пусть мы не имеем ритуалов, но зато наблюдаем чудовищную систему демографического ограничения, находящуюся целиком в руках жреческой верхушки, - как вы, наверное, догадались, так называемый Напиток Жизни есть также биологический препарат, нейтрализующий действие антивитагена. - Да, конечно, - безучастно повторил Гамалей, - конечно, нам еще повезло, что Колизей питался водой из артезианской скважины. - И следовательно, - Кантемир поднял палец к потолочному экрану - он уже явно чувствовал себя в конференц-зале Совета, - следовательно, здесь мы неминуемо увидим формальное подражание классической планировке микрополиса: выше всего культовый комплекс, ниже, вдоль ручья, - жилые постройки. Культовость данного сооружения доказывается также и тем, что в основании крестообразного фундамента мы видим несколько камней, образующих как бы стилизованную человеческую фигуру. На сей день мы еще не располагаем неопровержимыми данными о ритуальных жертвах, сопровождающих закладку храма, но как-нибудь потом... - Как-нибудь потом... - хрипло повторил Гамалей - у него вдруг потемнело в глазах. "Как-нибудь потом", - говорила Кристина, и теперь ее вертолет, не дождавшись этого "потом", лежит на дне асфальтового озера, и даже поднять его оттуда не позволяют строжайшие параграфы "Уложения о пребывании...". И Самвел, так и не покинувший пульта, пока аварийная капсула выбиралась из сжимавшегося защитного капкана. - Запомните то, что я сейчас скажу вам, Кантемир... И в этот миг раздался сдавленный крик Наташи: - Да смотрите же на экран! Это не крест! Все разом обернулись к экрану - на фисташковом поле четко и невероятно обозначилась громадная буква "Т". - Посадочный знак!!! И вдруг все стало на свои места. - Кантемир, - даже без лишней торопливости распорядился Гамалей, - штормовую капсулу - к шлюзу. Первая группа: я, Меткаф, Натан... и Мокасева. Четыре робота сверхзащиты, соответственно. Кантемир поперхнулся - во всем Колизее имелся только один такой робот. А четыре - это был и весь арсенал "Рогнеды", и весь резерв. - Послушайте, Гамалей, я сейчас дам вам внеочередную связь с Большой Землей... - Всем остальным быть в нулевой готовности, - продолжал Гамалей, уже не обращая на него ни малейшего внимания. - Сигнал к высадке принимать от любого из нашей четверки. Полевые андроиды придаются второй группе. Все. Ах, да, Кантемир. Сообщите на Землю, что я воспользовался своим правом временного начальника экспедиции принимать экстренные меры в чрезвычайных ситуациях. Вы знаете, что такое право есть. - Но поговорите сами... - Разговаривать мы кончили. - Тяжело, вдыхая воздух после каждого слова, проговорил Гамалей. Сыт он был этими разговорами. Во как. Поэтому он молчал весь короткий путь до этой странной, неуютной планеты, человечество которой, не успев родиться, умудрилось уже впасть в какую-то старческую апатию. И выходить из нее не имело ни малейшего желания. И Наташа молчал, потому что никак не мог сообразить, почему же в эту группу не попал Алексашка. И молчала Макася, тщетно пытаясь догадаться о тех причинах, которые побудили Гамалея назначить в группу из четырех человек именно ее, а не механика, врача или переводчика. И молчал Меткаф, потому что он-то это знал - почувствовал, как это всегда бывало в критические минуты. Так они прошли плотный слой серебристых облаков, оставили за левым бортом исполинскую луну, ощерившуюся бессчетными дыхалами кратеров, зависли над белыми торчками скал, выглядывающими из дневной золотящейся зелени словно минареты, и, точно нацелившись на аккуратно выписанный, такой земной знак, спланировали к ручью и, чтобы не задеть белых камней - стремительность не исключала осторожности - прилепились к вертикальной скале метрах в полутора над травой. Гамалей распахнул боковой люк, выбросил ногой лесенку, схватился за поручень - и остолбенел. Внизу, на траве, прижимая к себе белые камешки, замерли дети. Не просто дети - калеки. На вид старшему не было и десяти лет. Лица их были спокойны; видимо, они просто не понимали происходящего. Гамалей, белый, как полотно, обернулся к Макасе: - Как всегда - ждали чего угодно, но только не этого. Какая уж тут формула контакта! Они просто не смогут понять нас. Это же... - он запнулся, потому что язык не повернулся произнести жуткое слово, которым на земном языке обозначались такие вот ущербные дети - во всяком случае, пока на Земле не научились рожать всех абсолютно здоровыми. - Мария, попробуйте вы!.. И она поняла, наконец, почему в эту первую группу он выбрал именно ее. Предвидел что-то подобное, но, как всегда, Та-Кемт превзошел себя по части непредсказуемого. Она отодвинула ощетинившегося десинторами робота, нависшего над плечом Гамалея, и вгляделась в эти осунувшиеся синюшные личики, тщетно пытаясь найти какие-то очень простые, ласковые, ободряющие слова. И тут случилось и вовсе непредвиденное: раздался детский голосок, одновременно и звонкий, и чуточку надтреснутый: - Не бойтесь, старшенькие, спускайтесь вниз - мы будем о вас заботиться! И Гамалей, вцепившийся в створку люка, отчаянно заморгал, потому что солнечная поляна под его ногами затуманилась, подернулась вертикальными плывучими полосами, и он понял, что по лицу его безудержно бегут слезы, хотя он смог удержаться даже тогда, когда погибли Самвел и Кшися. Но сейчас все навалилось разом, и прошлое, и настоящее, и, наверное, все-таки сильнее всего был стыд перед этими простыми естественными словами, которые родились прежде, чем такие высокомудрые и просвещенные представители высшей цивилизации отыскали оптимальную формулу контакта, будь она трижды... Наташа, Меткаф и Макася тоже молчали - видно, и у них горло перехватило, но они опомнились первыми и, бесцеремонно оттолкнув Гамалея, посыпались вниз и побежали по траве; и чтобы толком рассмотреть, что же там происходит, нужно было как минимум утереться. "Ладно, ладно, - сказал он себе, - если уж ты взревел от стыда и горя, то нечего прятаться, вот и иди к ним навстречу с зареванной мордой. Кончились все эти условности, демонстрации, этикетопочитание... Иди". Он шмыгнул носом, повернулся и неловко полез вниз, нащупывая ногой прогибающиеся перекладинки. Со стороны, наверное, смешно, ну и пусть детишки посмеются, гораздо хуже будет, если он сверзится, поломает руки-ноги и с ним придется возиться. После слез стало легко и покойно. Все то, что так долго, мучительно и нечленораздельно определялось в Колизее, а затем декларировалось на "Рогнеде", - все сбылось в первый же миг. Они пришли, как свои к своим, и были приняты, и теперь они есть и будут неотделимы от этой земли, страшной земли, где не чтут стариков и мудрецов, где не щадят женщин и детей. И поэтому, сливаясь с этим народом, они теряют право на ту могучую и, надо сказать, действенную заботу о себе, которая обеспечивается всеми достижениями земной цивилизации. На равных так на равных. И главное - все земляне думают так же. Его нога ткнулась в твердый грунт, он, покряхтывая, обернулся. И задохнулся, в последний раз за это утро, сбитый с ног всем невероятием происшедшего: перед ним стоял Наташа, держа на руках узкий белый камень, лежавший в основании посадочного знака. Только это был не камень, а негнущееся тело Кшиси, и с совершенно белого лица смотрели, не мигая, совершенно черные, без малейшей прозелени, глаза, и он не мог понять, живые они или неживые. И Макася, которая лопотала горестно и настойчиво: "...да скорее же, скорее...", и Наташа наступал на него, тесня от лестницы, и Меткаф, запрокинув голову, уже примеривался - какой вираж заложить... Они стояли против него - его товарищи, еще минуту назад твердо верившие, что пришли сюда, чтобы жить на равных, работать и страдать, любить и сходить с ума, рожать и умирать. - Да, - сказал он, - да, конечно, скорее на "Рогнеду"... И тогда на белом лице проступила легкая трещинка - разлепились губы. - Только попробуй, - отчетливо проговорила Кшися. - Выброшусь из машины... Они смотрели друг на друга, и были вместе - уже двое против всех остальных. Над поляной, нацеливаясь на каменный знак, заходила на посадку вторая спусковая капсула, вызванная кем-то без его ведома. Он следил за ее метущейся по поляне темно-синей тенью, не в силах освободиться от навалившегося на него оцепенения. Еще не поздно. Еще есть другой выход. Ему даже ничего не придется делать, от него не потребуется ни слова. Его попросту отпихнут в сторону, потому что через минуту высадится вторая группа, и их будет уже больше десятка. Они втащат Кшисю в капсулу, и для нее закончится жизнь на трижды проклятом Та-Кемте, с его фанатизмом и равнодушием, с его жрецами и рабами, с убегающими по склонам лачугами и черными чудовищными громадами Храмовищ, тупо и слепо подминающими под себя каждый из городов этой несчастной планеты. Да, это кончится. А что начнется? Жизнь... то есть здоровье, долголетие. И чей-то сын. "Только попробуй - выброшусь из машины..." Значит, для нее это уже не было жизнью. - Ну что же, - сухо проговорил он, внутренне холодея от ужаса перед тем, что он сейчас творил своей командирской властью, обрекая ее на продолжение всех этих мук - а может быть, даже и смерть, - что же, выбрала - так оставайся. Мы не боги, мы обыкновенные смертные люди, и они должны видеть это собственными глазами. Хватит чудес, Колизеев там всяких, стен неприкасаемых... Меткаф, позаботьтесь о ней, пока нет Аделаиды. Остальные - к детям! Но они глядели на него широко раскрытыми глазами и не двигались с места. - Это приказ! - крикнул он голосом, какого никто и никогда от него не слышал. - Да что вы на меня уставились... Кристина - просто первая, кому досталось полной мерой, во имя "спящих богов". Вторым был... - Он увидел черные от боли глаза, которые, не мигая, смотрели на него, и поперхнулся. - В общем, всем нам достанется, каждому в свой черед и своей мерой, никого не минует. Это я вам гарантирую. Потому что мы совершили главную ошибку: недооценили ту страшную силу, которая стояла против нас. А она была, и есть, и будет, и драться с ней насмерть, и запомните, как первую заповедь: это мертвая вода, вроде той, что поит каждый город по милости черного Храма. Такая вода убивает не только еще не рожденных - она вытравляет способность верить в добро и истину... Вон их сколько, поверивших нам, - это из всего-то города... Ребятишки, присев на корточки, зачарованными лягушатами глядели ему прямо в рот. С другого конца поляны раздался чмокающий звук - это вторая капсула, поелозив вдоль скалы, присосалась к камню и откинула люк. Из отверстия, не спуская лесенки, посыпались люди. - Фу ты, - Гамалей утерся широким рукавом, - целую тронную речь произнес. На сем и покончим с разговорами. Так сколько нас? - Он оглядел солнечную поляну, считая всех вместе, и землян, и детей. - Двадцать один... двадцать два... Против Храмовища пока маловато... - Скоро придут еще, - сказала Апль. - Пещерка вот тесна... - С этого и начнем. Вновь прибывшие, как и следовало ожидать, ошеломленно замерли на другом конце поляны; один только Кантемир двинулся по прямой, четко печатая шаг и разбрызгивая светлую ручейную воду. - Послушай, Ян, - крикнул он, - если начинать с генератора защитного поля... - Мы уже начали, Кантемир, - отвечал Гамалей, переходя на будничный, рабочий тон. - Мы все начали с самого начала. Только без божественного ореола и сопутствующих чудес. - Что-то ты много декламируешь, как я погляжу, - задумчиво проговорил Кантемир, уставясь в пряжку на его провисшем поясе. - Я не декламирую, я просто думаю вслух. Первым делом мы, естественно, изничтожим всю эту зелень подколодную, что в храмовом водоеме делает воду мертвой. Результаты скажутся быстро и ощутимо. Значит, надо готовить поселение, способное принять не десяток ребятишек. И не два десятка. И не три. Первое время жрецы озвереют - сотнями придется спасаться... - К тому времени с базы караван подоспеет! Ох, и привыкли же мы к этой пуповине, которая связывает нас с собственной планетой, и поит, и кормит, и советами питает! Может, оттого и мыслим с оглядкой? - Рядовой Кантемир! Отставить разговоры. Думать вслух разрешается только начальнику экспедиционной группы, а ты уж как-нибудь про себя... - Он оглядел товарищей, невольно обернувшихся на непривычную интонацию. - И еще, уже всем: с этой минуты прошу говорить только так, чтобы было понятно детям. Он улыбнулся им, все еще послушно стоявшим с белыми камешками в руках, невольно подумал: "Хорошо бы и жить так, чтобы они нас понимали... Но пока нам это не удалось". - Отдохните, ребята, - крикнул он уже по-кемитски, - поиграйте на травке, что ли... Нам нужно тут кое-что построить. - Нам тоже, - отозвалась длинноногая девочка-журавленок. Камешки зацокали, ложась кольцом, нагромождаясь уступами, устремляясь вверх стрельчатыми арочками. Первый этаж... Второй... "Ах вы, мои несмышленыши, - со снисходительной нежностью подумал Гамалей. - И вам тоже понадобился свой маленький Колизей..." И, как всегда, ошибся: они проворно и несуетливо складывали большой очаг. На их языке еще не было таких слов, как "формула" и "контакт", и поэтому, не обременяя себя излишними рассуждениями, они торопились: надо было накормить старшеньких.