---------------------------------------------------------------
     Файл из Электрической библиотеки -- http://www.elektrolib.tk/
     OCR & spellcheck -- Алексей Алексеевич (alexeevych@mail.ru)
---------------------------------------------------------------

     УДК 882
     ББК 84 Р7


     Г83 Ладога - Роман. -- СПб "Издательство ACT", 1999.
     "Азбука", ООО Фирма 608с.
     ISBN 5-7684-0681-6 (Азбука)
     ISBN 5-237-04397-6 (ООО "Фирма "Изд-во ACT")

     Лучших из лучших призывает Ладожский  Князь в  свою дружину. Из далеких
селений  спешат на его  зов избранные. Но  полон путь опасностей и неведомых
страхов  --  лесные  и  водяные  духи,  нечисть и  оборотни заступают дорогу
отважным избранникам Князя. Далеко, за грань реальною, за кромку мира уходят
герои, чтобы отобрать жертву у всесильного и безжалостного Триглава. Есть ли
что-то на  свете,  чего не одолеют бесстрашные  витязи  Белеса?  Все  осилит
отважное и любящее сердце, когда впереди его ждет светлая ЛАДОГА.

     ╘ О Григорьева, 1996
     ╘ "Азбука", 1999
     ╘ Оформление. ООО "Фирма "Издательство ACT", 1999


     Прохожий, ты идешь, но ляжешь так, как я.
     Присядь и отдохни на камне у меня,
     Сорви былиночку и вспомни о Судьбе.
     Я дома, ты -- в пути... Подумай о себе...
     (С надгробной надписи)



     Бородатый грек пригнулся  и, зло оскалившись,  кинулся на меня Короткий
меч со  свистом  распорол воздух возле  самого моего уха  -- еле  увернуться
успел.
     --  Берегись,  Князь! -- запоздало выкликнул Фарлаф, опуская  на голову
грека широкий, изукрашенный кровавыми полосами клинок.
     Фарлаф редко  промахивался По  кучерявой бороде врага  быстрым ручейком
побежала  кровь,  в  ошалелых глазах заметался  поздний страх  Тяжелое  тело
медленно склонилось к моим ногам, будто желая поклониться тому, кого в жизни
лишь как злого находника ведало.
     -- Сзади!
     Фарлаф,  обороняя, белкой  метнулся  за мою спину Пущенная  метким воем
стрела опередила его -- раньше толкнула наземь неслышно подобравшегося сзади
ворога Фарлафу оставалось лишь добить его Ко  мне  откуда-то сбоку подскочил
еще один грек Безбородый, ясноокий -- совсем мальчишка Замахнулся, по-детски
неумело.
     Дурачок, зачем на меня кинулся? Нашел бы себе врага попроще, глядишь, и
жив бы остался.
     Я  выскользнул из-под удара и, выбросив вперед руку,  полоснул ножом по
горлу  юнца  Тот  всхлипнул горестно, недоверчиво  провел вмиг  покрасневшей
ладонью по ране и, прежде чем упасть, вперился в меня недоумевающим взглядом
В другое время,  может,  и пожалел  бы я его,  а ныне не  до жалости было --
спешил я.  Любая заминка в пути дорогого стоила. Царьград недалече стоял  --
небось  уже  принесли  туда  случайные видоки  тревожную  весть  о  странных
находниках с  севера, что, вопреки  разумности всякой,  ладьи свои на колеса
поставили да, паруса распустив,  по суше  коротким путем к  греческим землям
подобрались. Царьградские мужи, подобные вести заслышав, мешкать не станут и
богу своему робкому кланяться понапрасну не будут, хоть, почитая его, ставят
храмины  высокие  да узорные.  Коли не опередим их -- войной выйдут,  а коли
опередим,  так, может, с  перепугу-то дело  миром и  порешат. Мир нам ой как
надобен!
     -- Кня-я-язь! -- прервал мои раздумья испуганный возглас.
     Я  вскинулся, чутьем заметив новую угрозу, нырнул  вниз. Только  это  и
спасло  --  тяжелый  вражеский топор  вскользь прошел  по голове,  чудом  не
раскроив ее надвое.  Чужие бородатые и знакомые озабоченные лица закружились
в  лихом  водовороте,  сквозь  резкий  звон  прорвался  в уши тревожный  зов
Фарлафа:
     -- Олег, Олег...
     Чьи-то  руки бережно подхватили меня, не  позволяя  упасть, потащили  в
успокаивающую тишину и  темноту. Вечную темноту...  Я  не  испугался, только
подумал устало: "Вот и пришло мое время вновь кромки коснуться и встретиться
с родичами, давно покинутыми..."
     --  Рано к нам  собрался.  Твое время не вышло еще, -- отчетливо сказал
уже почти позабытый молодой голос. Властный, сильный, могучий...
     Эрик. Последний ньяр, заброшенный могущественной Судьбой за край  мира.
Когда-то он  был воеводой.  Пока  с  нежитью  не  спознался...  У  меня тоже
когда-то  иное имя было,  не это, по всей земле известное. И родичи  были...
Где бьются они теперь, за какое дело кровь проливают? Помнят ли  собрата,  в
людском  мире оставшегося?  Верно,  помнят,  иначе не  нашептывали бы советы
разумные,  не упреждали  тихими  вздохами о бедах грядущих. Из-за  их помощи
неприметной и нарекли меня Вещим...
     Они  расслышали   мои  мысли,  засмеялись,   загомонили  хором,  то  ли
рассказывая что-то, то ли радуясь  случайной встрече. Да нет, не рассказывая
и не радуясь -- вспоминая...
     -- Олег... -- прорвался сквозь их голоса встревоженный шепот Фарлафа. В
ноздри ударил запах крови, болью  задергало правое веко, яркий свет полоснул
по глазам.
     Склонившееся   надо  мной   грубое   лицо   варяга  расплылось   хищной
торжествующей улыбкой:
     -- Князь жив!
     Опять  Князем  называть начал... Я давно знал -- Фарлаф лишь тогда меня
по-дружески Олегом  величал, когда  мнил,  будто не слышу.  А в  глаза  лишь
Правителем да Князем звал.  Верный пес... И умный... Понимал, что  не имею я
друзей среди людского племени.
     Я поднялся, опершись на его  заботливо  подставленную  руку, огляделся.
Замолчали  мечи,  отпев кровавые  песни,  отпросив  чужих  жизней.  С  малым
дозором, случаем по пути встреченным, было покончено.
     Падкое на кровь воронье уже скакало неподалеку. Черные  вестницы Морены
косили круглыми  глазами, каркали злобно, негодуя  на задержавшихся у трупов
людей.  Манило  падальщиц   свежее,  еще  не  остывшее  от  горячей  схватки
человеческое мясо.
     Молодшие из моей  дружины похаживали меж  тел, отыскивая  и добивая еще
стонущих  врагов. Живых  после  себя не оставлять  -- этому  меня еще  Ролло
научил. Ролло... Давно это было...
     Что ж это творится со мной нынче? Почему память покоя не дает?!
     Я  тряхнул головой, отгоняя  назойливые воспоминания.  Боль прострелила
насквозь, родные голоса дотянулись с кромки,  зашептали, сливаясь с шелестом
ветра. Эх, родичи мои... Кабы  знать, почему зовете  издалека,  что  сказать
хотите душе близкой, средь людей задержавшейся?
     Фарлаф шагнул  в сторону, небрежно ткнул острием меча в зашевелившегося
под ногами окровавленного грека, сплюнул:
     -- Экий живучий...
     И преданно уставился  на меня, ожидая  указаний. А мне не до него было.
Глядел в  небо, где,  оставляя  надежду павшим в битве  душам, еще  метались
всполохи золоченого шлема  Перунницы, и вспоминал.  Богов  вспоминал, людей,
нежитей... Дороги, глазу невидимые...  А сквозь пелену воспоминаний сочились
почти забытые голоса, звали меня назад, туда, где все начиналось...






     Родился я ранним утром. Бабки, что всегда крутятся возле избы  роженицы
и ждут  подарков с  сытным угощением, сказывали, будто  едва  закричал я  --
поднялся с земли  туман,  да такой, какого уже много лет упомнить  не могли.
Видоки всполошились,  побежали  за  Сновидицей --  кто,  кроме  нее,  этакую
невидаль растолковать сможет -- к худу иль к добру?
     Ведунья сперва  идти не  хотела -- еле  уломали, а потом, увидав туман,
рассердилась:
     -- Вы меня затем звали, чтоб на морось поглядела?!
     Тут кто-то из старух и ляпнул:
     -- Да  что ты,  что ты?! Звали тебя  новую  жизнь приветить  да  наречь
ребеночка.
     Хорошо мать  моя тех  слов не слышала, а то несдобровать  было  бы  той
болтливой старухе, что  их молвила. Кто же у ведуньи имя для ребенка просит?
Есть для этого случая  гогь-баба,  та, которая у роженицы пуп перегрызает  и
банную воду для младенца от уроков заговаривает. Да только слово не воробей,
вылетит  -- не поймаешь... Никто  не решился  болтливую  старуху пожурить  и
ведунью от наречения отвадить...
     Сновидица  до  ворот  не  пошла, имя  у  первого  встречного  не  стала
вызнавать, а просто постояла немного, поглядела на туман да и сказала:
     -- Назовите  мальчика Хитрецом. Туман ему отец родной, вода -- матушка.
Это имя не я -- они мальчонке дали...
     --  Что ж  это за  имя?  -- зашептались  люди.  -- Разве  так  любимого
первенца нарекают?
     --  Сами  меня  просили, -- пожала  плечами Сновидица. -- А  в утешение
скажу -- не быть мальчишке здоровым и сильным, зато быть всеми уважаемым!
     Слышавшие  ее  засмеялись.  У  нас  более  почитаемых,   чем  удачливые
охотники, не найдешь,  хоть все Приболотье обойди. А какой охотник  без силы
да здоровья?
     --  Впрямь  Хитрецом уродиться  надобно, чтоб  без крепости  и сноровки
уважаемым стать! -- хохотали родичи, а Сновидица обиделась:
     --  Глупцы!  Вы  уж гнить будете, а  он  --  облака двигать да с каждым
месяцем нарождаться! Быть ему Бессмертным!
     Когда Бессмертных упоминают, тут уже не до смеха, но  все же ведунье не
поверили.
     Правильно не  поверили  --  текло время, неслись годы,  а  лишь одно ее
предсказание  сбывалось -- не водилось у меня  силы и здоровья... Мать, сидя
на крылечке, плакала, утирала соленые слезы расписным рукавом, когда видела,
как чужие  малыши  по лесам бегают  да легкими  луками балуются, а  я в избе
сижу,  носом хлюпаю, слабой грудью  дохаю... Никто со  мной  не водился,  не
сроднился я  с  погодками, видать, оттого  и боялся всех, шарахался  от них,
словно нежить,  прятался под  лавку,  сверкал оттуда  испуганными  глазами и
вылезать  не желал, покуда не закрывалась  за  гостем дверь...  Мальчишки уж
сами в леса за малой дичью ходили, а я и лук натянуть толком не умел.
     Отец  терпел-терпел и не  выдержал --  отлупил меня  так, что вся спина
болела. Отхлестал  с приговорами о нерадивости и глупости моей... Я брыкался
под отцовым  прутом,  мать  звал... Она, может, и заступилась  бы, да  самой
невтерпеж стало насмешки сносить, на чужих детишек, здоровьем не обделенных,
с крылечка любоваться. От  горя-печали злилась  на меня, ругала,  а затем по
мужнину примеру и поколачивать начала, заставляя  хоть нос на двор высунуть.
Лишь без  толку... Для меня страшней врагов не было,  чем ребятня, издевками
донимающая. Стоило  им углядеть меня  --  налетали  вороньем, бежали следом,
кричали:
     -- Глянь-ка, Домовик вылез!
     -- А что ж он хилый-то такой?
     -- Да у него исполох все здоровье унес!
     -- Ой, гляньте, девочки, какой заморыш!
     -- А ты за такого замуж пошла бы?
     --  Да  я уж лучше за Лешака  -- тот  хоть света  дневного не пугается,
штаны со страху не мочит!
     Резвились они, точно  молодые зверьки, потешались,  пока не выскакивала
на двор озлобленная мать и не гнала всех долой.
     С обиды она не  разбирала даже, чем  лупит да куда попадает, -- ребятня
удирала с воплями, прихрамывая  и прихватываясь за побитые бока... А я опять
в избу уползал -- там хоть косился недобро отец, а не смеялся никто...
     Садился я в угол, крутил  деревянные куклы  и вспоминал духов лесных, о
коих дети болтали. Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя,
я сильнее  оказывался  -- повелевал ими, трепал косматые  бороды,  ставил на
колени... Мать едва могла меня от игры  оторвать -- не желал я покидать мир,
где был не заморышем жалким -- повелителем могучим, не хотел в свою страшную
детскую жизнь возвращаться...
     И взрослеть не хотел, да время  не умолишь, не придержишь -- становился
старше... Уж  и под лавку не  влезал, и на двор выходил помалу --  старились
родители, ухода  требовали... А более  всего желали они  женить меня. Только
где такую дуру  сыщешь,  чтоб за  убогого  замуж пошла?  Не дождались мать с
отцом внуков -- померли...
     Хоронили их всем печищем, три дня тризновали... Впервые  тогда довелось
мне на люди показаться,  впервые насмешек не  услышать... Но в  молодые годы
свое  горе быстро забывается, а  чужое  -- того  быстрее, и, спустя немного,
посыпались смешки и задоринки с  прежней силой... Только некому было  теперь
за меня заступаться...
     Старшие малолеток  ругали --  нехорошо,  мол, убогого обижать,  а  они,
потирая ученые родителями места, оправдывались:
     -- Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть
бы дрова колол, коли ничего другого не умеет!
     Ответить  на это  ничего не мог --  не было у меня дела. Семи  дней  не
проходило, чтоб не валился я на полати в горячечном  угаре,  не  кашлял  под
Грудницей. Даже Сновидицыны заговоры с отварами травяными мало помогали.
     -- Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими
окнами песни петь -- хворь и отступит... -- говорила  она, натирая мою тощую
грудь топленым свиным жиром. -- Лес да любовь любую Лихорадку отвадят...
     Сухие маленькие ладони крепко терли-драли  кожу, наполняли тело  нежным
теплом... Я бы  и рад был ее  послушаться, но  пугал меня  лес  -- помнились
духи, коих  еще малышом выдумал, коим бороды трепал...  А  что, как услышали
мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду?
     Не мог я от таких мыслей отделаться -- едва ступал под  темные  зеленые
своды, зажимало страхом горло, не хватало воздуха...
     -- Нет тебе здесь жизни, -- вновь вздыхала Сновидица, вливая мне в  рот
густое ароматное зарево. -- Но не печалься -- придет время, проведет тебя на
кромку речная берегиня, там окупятся твои мучения сторицей...
     Про кромку я ничего не  ведал,  а слушать ее любил -- хотелось  верить,
что хоть где-то сильным буду.
     Была мне Сновидица словно тетка родная, да только года со смерти матери
моей  не  прошло -- выгнали  ее  из печища...  Те времена  мне  других лучше
запомнились. Дня  не проходило без чьей-нибудь смерти, ночи -- без криков  и
плача... Родичи, от болезней и  смертей одурев, на меня косо глядели: обидно
было -- я, никчемный, живу, а умелые да ловкие десятками от неведомой  хвори
и Болотных Духов гибнут. Некому было согреть меня да пожалеть...
     Когда  вернулась Сновидица  я,  хоть  и  еле  дышал от кашля, первым ее
встречать  выбежал.  Выбежал, да  так и обомлел -- предала  она меня! Отдала
свою любовь глуздырю  несмышленому со  странным  нечеловечьим взглядом.  Все
видели, как она его к себе прижимала; попробуй-ка обидь -- глаза выцарапает!
Меня не заметила даже, прошла мимо со своей драгоценной ношей.
     --  Чужак...  Чужак... --  шептались  бабы, а мне  это слово  было  что
бальзам  на  рану  --  пусть  ненавидят его, пусть гонят,  как  меня  гнали!
Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру!
     Его  и гнали,  и ненавидели,  а пуще боялись  --  дикий рос  мальчонка,
словно нежить болотная. Прятался  от чужих глаз, да не так, как я. Страха не
ведал...  Пяти лет один в  трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло.
Все ему врагами были, но задевать опасались -- мал волчок, а  зубки  острые,
может и поранить ненароком...
     Я злился  на мальчишку и страшился  его... А больше  --  завидовал.  От
зависти и решил  хоть в  чем-то  его лучше стать -- добыл из  отцова сундука
телятину с вырезными  рунами, принялся втихаря грамоте учиться.  Дело у меня
не  сразу и не споро, но  двинулось  -- освоил помаленьку значки непонятные,
коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился...
     Раз так увлекся,  что не услышал  дверного  скрипа, не заметил позднего
гостя. А гость  почитаем  был, не  меньше Старейшины... Из уважения к  годам
почтенным да мудрости великой кликали его  Стариком,  а  истинное имя  давно
запамятовали...  Пришел он  тогда  на  слабый  свет,  что  со двора  увидал,
испугался --  случилось  дурное, коли  посреди ночи  кто-то  лучину жжет;  а
застал меня над рунами -- так замер в дверях, наблюдая, как ковыряю палочкой
по  телятине, силюсь  знакомые  значки  повторить.  Глядел-глядел,  а  потом
сказал:
     -- У тебя, отрок, ум есть и память... Пойдешь жить ко  мне, письменам и
счету учиться?
     У  меня  с перепугу дыхание зашлось... Телятина  на пол попадала,  руки
затряслись...  Стыдно стало,  а за  что  --  понять не мог...  Залопотал  я,
оправдываясь, слов его не слушая, а когда уразумел их  --  совсем напугался.
Как же я,  никчемный да глупый, с этаким  мудрецом жить буду? Ведь дня он не
выдержит -- погонит прочь! Родные отец с матерью еле терпели...
     А так хотелось пойти со Стариком, постичь его премудрости...
     Высился  он  надо  мной  --  суровый,  белый,  с  бородой  до  пояса, с
глазами-изумрудами --  терпеливо  ответа  дожидался. Напрасно --  я и  слова
вымолвить не мог, лишь мычал, будто безъязыкий.
     Старик плечами пожал, на  посох оперся, собрался уходить.  Ожгло  огнем
прозрение --  не будет  мне  жизни  без его науки! Неужто промаюсь в  темной
родительской   избе,   по  значкам  слова  собирая?  Хотелось  сразу   слова
складывать, самому руны писать, на все вопросы ответы знать...
     Я шлепнулся  перед Стариком  на колени,  ухватил  его  за край  рубахи,
промычал через силу:
     -- Возьми меня! Век богов за тебя молить буду! Возьми...
     -- Пошли... -- ответил он просто.
     Я и пошел. Руны  взял да пошел через все  печище, насмешек не слыша, по
сторонам не глядя...
     С этого момента перевернулась  моя  жизнь, заиграла  красками светлыми,
яркими...  И  мир вокруг оказался  вовсе не  таков, каким раньше виделся, --
всему  свое  объяснение нашлось. Старик мне  лениться  не  давал -- по весне
зорями  таскал к Сновидице, заставлял с ней вместе  травы собирать, свойства
да время сбора их запоминать. Каждой траве лишь одно время подходило...
     Ночами вытягивал на двор, тыкал пальцем в небо, бормотал:
     -- Гляди,  сынок.  Видишь,  блестят звезды ярко средь  лета -- знать, к
жаре.  Млечный путь горит точно огнем -- доброго дня  ждать  надобно... Коли
заметишь  возле  звезд круги  черные  -- быть  дождю да  ненастью... А в кою
сторону лучи от звезд длиньше -- оттуда и Позвизд придет...
     Говорил Старик быстро, дважды не повторял -- с раза  запоминать надобно
было. Я запоминал и здоровьем  крепчал. Видать, обиделась хвороба, что забыл
про нее за новыми делами, вот и отстала...
     А  однажды,  по  зиме, достал  Старик  из  большого  сундука  заботливо
обернутые бересты да телятину с чудными, мне неведомыми рунами...
     -- Вот, -- сказал, -- вся жизнь Приболотья нашего,  от  Болота  до сего
дня.  Что мной писано,  а что людьми, давно  почившими, даже имени своего не
оставившими... Читай, разбирай да людей понимать учись. Научишься -- бояться
перестанешь...
     Верил я ему тогда иль нет, сейчас уж не упомню, а от тех рун оторваться
не мог. Вставали из закорючек и черточек великие деяния, поднимались мудрые,
сильные люди,  смотрели добрые, могучие боги... Как мечталось хоть глазочком
на те времена глянуть, хоть словечком с могучим Болотом перемолвиться!
     Всю  зиму  я над рунами  сидел, а весной  случилось  нежданное... Средь
погожего  вешнего  дня заколотился  кто-то  в  нашу  дверь,  задышал тяжко у
порога...
     Старик дела отложил, прислушался.
     -- Войди, кто бы ни был  и какие бы вести ни  нес!  --  велел пришельцу
неведомому.
     Двери распахнулись, заклубился на  пороге морозный  пар, а посреди него
--  знакомец  да обидчик  мой прежний  -- погодок Хорек... На меня  он  и не
глянул, в ноги Старику бухнулся:
     -- Спаси, родимец! Разбери по совести! Останови! Отец мамку... Убьет!
     Старик   поглядел  на  его  исполошное  лицо  да  на  трясущиеся  руки,
поморщился:
     --  А родичи на  что?  Неужто не  могут ревнивца приструнить?  Отец-то,
небось, опять за старое взялся?
     Хорек всхлипнул, кивнул. Я его ни разу  таким не  видел, да и к лучшему
-- не  из тех он, кто свои  слабости прощает. Отыграются на  моих боках  его
слезы... Лучше бы я сразу ушел, его не замечая...
     Старик сопел,  недовольно  покряхтывал,  не  хотел  на мороз  выходить.
Старость  всем  нелегка,  а  после  восьми  десятков весен  вовсе  невмоготу
становится... Кряхтел он, корчился и вдруг повеселел неожиданно:
     -- Вот, Хитрец, и тебе дело сыскалось...
     А  дабы  не  счел  я  его  слова шуткой,  швырнул  на  мои плечи теплый
полушубок.
     Хорек  уставился  на меня  точно  баран  на новые ворота, даже  плакать
перестал. Я не меньше  его  труханул и  растерялся, но  Старику перечить  не
посмел -- вышел за дверь. Хорек за мной... Так и добрались до его избы  -- я
впереди, с глазами  словно плошки,  он -- на два шага поотстав,  с высохшими
дорожками слез на толстых щеках...
     У  крыльца  уж толпился  народ,  судачил -- убьет  Клемень жену иль  не
убьет...  А  из-за  дверей так  кричали  да  гремели, словно не двое в  избе
дрались -- дюжина. Подмывало меня плюнуть на все и опрометью прочь кинуться,
но не  смел Старика  подвести --  что о нем  подумать могут, коли я от  дела
убегу?
     Я к самым дверям протиснулся, вслушался -- хоть что разобрать...
     -- Убью,  змея!!! -- гремел Клемень, а Сипачиха  лишь плакала  да выла.
Горестно так, что шевельнулась обида и боль за нее -- готов я  был разорвать
на куски изувера, ее бить решившегося...
     Наш род от женщин пошел -- ими славен! Нельзя сосуд драгоценный, в коем
жизнь человеческая зарождается, кулаками бутузить!
     -- А ну отпирай! -- завопил я.
     Родичи за спиной стихли. Я их не видел, чуял лишь --  крутят пальцами у
висков: дурень, мол, не в  свое дело  лезет... Сами они таковы! Силой  взять
боятся,  а умом да  хитростью -- кишка тонка! Да ладно, этого добра я  уж  у
Старика понабрался... Главное, не подвели бы, когда  сила на силу пойдет, --
не сдюжить мне супротив Хорькова отца...
     Набрал  я в  грудь  воздуху  побольше, заорал, стараясь голос  погрубее
сделать:
     -- Давай, Клемень! Лупи ее, стерву! А ты, змея, сюда выйди -- я-то тебя
похлеще мужа проучу! Вовек не забудешь! Иди сюда, говорю, а то пожалеешь!
     Сперва Клемень не услышал меня, а  после затих, прислушиваясь. Тут я уж
совсем расстарался:
     -- Гадюка ползучая! Бей ее, Клемень! Лупи!
     От страха  у  меня  голос  и впрямь  сиплым стал.  Клемень не  признал,
выкликнул через дверь:
     -- Ты кто такой, чтоб мне да моей жене указывать?
     -- Ха, твоей! Может, она больше мне жена, чем тебе, дурню набитому!
     Клемень  и без того  крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел.
Оно  понятно  -- что  жену лупцевать,  когда стоит  да  смеется на пороге ее
полюбовник?!
     Дверь  чуть  вместе  с  притолкой не  вылетела  --  так распахнулась...
Клемень вывалился  на крыльцо, уставился осоловевшими  от  гнева да медовухи
глазами на меня, а потом  по толпе ими зашарил  -- никак не  мог понять, кто
над ним издевался... Тут  меня  ум-то  и покинул...  Не мудрено  ошалеть  со
страху, когда нависает над  тобой детина в  полтора аршина  ростом да  хочет
тебя живьем в землю врыть...
     Поморгал я на него глазами, да и ляпнул:
     -- Доброго здоровья тебе, хозяин...
     Глупее  не придумаешь,  но с  перепугу  и  большую  глупость  сотворить
недолго.
     Голосок  меня подвел  -- засипел.  Клемень понял  -- обманули,  рыкнул,
ринулся на меня. Боги  страшного не попустили -- попятился я да зацепился за
щербину в доске, шлепнулся  наземь. А  Клемень мимо  пролетел  -- родичам  в
руки. Те долго думать и мяться не стали  -- съездили пару раз по осоловевшей
роже да скрутили буяну ручищи за спиной... Я  на них глядел, холодным  потом
обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных...
     Хорек  поволок   бесчувственное   тело  отца  обратно  в   избу,  народ
расходиться стал,  о  моей  хитрости  болтая,  как вдруг  выскочила из  избы
женщина.  Маленькая, измятая,  с  кровавыми пятнами на рваном сернике --  не
сразу и признал в ней Сипачиху.
     -- Миленький, -- бухнулась мне в ноги, -- родимый! Да хранят тебя боги!
     -- Мама! -- Хорек отца бросил, к ней подскочил.
     -- Кланяйся, сынок! Кланяйся... -- гнула она его голову исцарапанными в
кровь руками.
     Хорек  поднял  ее  заботливо,  повел  к  крыльцу,  а  у  самого  порога
оглянулся:
     -- Прости за прежнее. Коли нужда какая будет -- обращайся, не подведу.
     Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да
только  перестали  меня  обижать.  Слухи у нас, в  Приболотье, что  ветер --
летят,  не  усмотришь.  Вскоре  по  всем печищам  расползлась весть о  новом
мудреце, что самого большого мужика повалил... Я поверить не мог, как быстро
из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь  дивился  непостижимости
людской...
     А люди  ко  мне  приходить стали. Кто с  бедой,  кто за  советом, а кто
просто о  жизни  посудачить,  вопросы  задать.  Я тушевался сперва, а  после
привык, даже загордился собой --  таким  нужным человеком стал!  Старик  про
удачи мои слушал  с полатей  -- хворый  лежал, -- улыбался  в бороду. Так  и
помер с улыбкой...
     А едва умер он -- позвали меня к Старейшине.
     Горе глаза застит -- не видел я, когда шел,  ни роскоши, ни  простора в
доме Старейшины. Да  и  челяди,  за спиной шепчущейся, не замечал... Очнулся
лишь  от  властного голоса, словно  гром  надо  мной прогремевшего.  Вскинул
голову, утер слезы с глаз  и обомлел.  Сидел  передо мной  сам Старейшина --
могучий, грозный, всеми  приболотными  печищами почитаемый...  Мало того что
сам он страшил,  так еще нависала над  его головой  оскаленная волчья пасть,
словно предупреждая -- не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту.
     А у ног  мужа пристроилась  невысокая  ладная  женщина.  Глаза  теплые,
фигура мягкая,  кожа  --  бархат заморский! Все ведали -- жена у  Старейшины
красавица,  да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой
красы...
     --  Наслышаны  мы о твоем  горе. -- Голос у Правящей оказался глубоким,
ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. -- Плачем с тобою вместе,
но не для печали звали тебя -- для радости...
     Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную  волчью морду.
Женщина улыбнулась, продолжила:
     -- Вчера,  на  заре,  разрешилась  я от бремени.  И, уже  не  сдерживая
гордость, закончила:
     -- Мальчиком!
     А я, собой занятый, и не знал ничего!
     Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами.
     --  Боги  сжалились -- подарили мне сына,  когда уж совсем отчаялся. Он
для меня -- божий  дар. Люди  о тебе  многое  болтают, славят  и ум твой,  и
смекалку.  Тебе и честь оказываю -- нареку сына тем  именем, какое изберешь!
Да учить его будешь всему, чему сам учен!
     Он смотрел пристально,  буравил взором, словно ждал от  меня чего-то...
Чего?
     Я  силился  уразуметь  и не мог. Горе  еще  сжимало  сердце, а, радость
поверх него легла -- вовсе примяла...
     --  Благодари, тупица!  --  цыкнули  откуда-то  сзади.  Я  оглянулся...
Поплыли стены, смешались  лица, даже боли от падения не  почуял. Очнулся я в
опустевшем доме  Старика. Качалось пред  глазами сморщенное лицо  Сновидицы,
пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался.
     Она заговорила первой:
     -- Эх, Хитрец, неведомо, спас  тебя Старейшина иль погубил. Даже  я  не
знаю.  Ведаю только,  что этому  мальчику имя не надобно. Много у него будет
имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном -- и звучно, и
красиво...
     --  Каких  имен?  Почему много?  --  удалось прохрипеть  мне. Сновидица
бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.
     -- Пей, пей да не слушай глупую ведьму.
     Я  покорно  всосал  внутрь  отвратительную  вонючую  жидкость.  Отлегла
тяжесть с души, поплыли перед глазами видения...
     Снился мне  Старик  в призрачно-белых одеждах. "Славен, -- говорил он и
улыбался. -- Славен..."
     А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось --
мял его на слух и так, и этак, прикидывал: "Славен, Славен, Славен..."
     -- Верно болтают люди -- умен ты, --  сказал наконец. --  Быть тебе при
моем сыне наставником...
     Разве мог я когда  о такой чести  мечтать?! Не мудрено, что  всю душу в
мальчонку вкладывал, -- самолюбие да тщеславие свое тешил.
     Славен рос быстро. Года летели словно  птицы  -- вроде только что  были
рядом, глядь -- а уж едва виднеются за облаками...
     Как  вышло,  что  привязался  я  к  упрямому,  умному  и   своенравному
мальчишке? Как растопил он мое сердце, чем сломал лед, от других отделяющий?
Может, случилось это, когда потерял он мать и прибежал ко мне -- испуганный,
дрожащий, но по-прежнему упрямый?  Он так и  не заплакал тогда... По-своему,
по-мальчишечьи боролся со смертью, родительницу отобравшей, и победил, пусть
хоть в малом...
     Были те годы  для  меня будто  медовуха перепревшая,  сладкими -- опять
любил, и горькими -- таил  от всех эту любовь. Славен был сыном  Старейшины;
как  смел я мечтать, чтоб стал он  моим сыном? Вновь я начал бояться: не  за
себя -- за него, молодого, горячего, несмышленого...
     Верно,  потому и дрогнуло недобрым предчувствием  сердце в ту  страшную
ночь, когда завопила  Сновидица, людей к кострищу  собирая...  Сжалось, беду
чуя...



     Голос у нашей Сновидицы -- что  охотничий  рог, коим  по  весне оленьих
маток призывают. Уж если заголосит она -- все печище  на ноги  поднимется  и
сбежится слушать, о  чем орет  старуха. На что отец  мой удал да смел был, а
услышал  средь  ночи  ее  вопли  --  вскочил,  заозирался  испуганно.  Редко
Сновидица  о добром вещала, чаще беды да  неудачи предрекала. А в эту ночь и
вовсе спятила.
     --  Вставайте, люди добрые! -- кликала. -- Вставайте и внимайте Княжьей
воле! Вставайте для радости!
     Вставайте  для  печали! Сам  Князь  избранных укажет! Угольным  крестом
отметит!
     Полуголые да перепуганные люди повыскакивали из домов, ринулись на свет
костра. Лица у всех помятые, исполошные -- средь ночи подняла старуха  да  и
не  случалось  еще такого,  чтобы  сам  Князь  Ладожский  к  болотному  люду
обращался! Вести из далекой  Ладоги бывали, конечно,  и указы Княжьи ведунья
частенько выкликала, а жили  все же своим умом да  по своей совести.  Ладога
далека, не пойдешь к тамошним боярам суд вершить,  вот и шагали, чуть что, к
моему отцу, кланялись ему в ноги:
     -- Рассуди, Старейшина. Реши дело миром.
     Отец и судил, как умел -- твердо да сурово. В наших краях иного суда не
признают  --  не выживешь  в  Приболотье без  строгого закона. Отец в печище
нашем  -- и правда, и доля, и единственная надежа в беде. Даже Сновидица его
почитала, говорила мне, когда еще мальчишкой был:
     -- Светла  голова  у  твоего батюшки, правдиво  сердце, учись,  пока не
повели боги в дальний путь да имя не сменили.
     Я  ее  понять  не  мог.  Боги...  Путь... Имя...  Глупость  какая-то...
Нравилось мне имя Славен, коим нарек меня ученый муж, Хитрец, и менять его я
не собирался. Для чужих, правда, иногда иное имя сказывал, чтоб не навредили
ненароком. Истинное имя -- словно брешь в  щите -- всякого  уязвимым делает.
Вот только незнакомцы в  Приболотье  редко появлялись, да  и те  из  дальних
болотных печищ.
     Я  Сновидицу слушал, а сам мечтал удрать поскорее от грязной полуслепой
старухи  в густой лесок, что примостился по  краю печища, заманивал  разными
диковинками. А она удерживала:
     -- Учись -- сгодится наука в  долгой  жизни... Надоедала аж до колоты в
боках! Может, потому и не любил я ее... И голос ее громкий не любил...
     А  нынче несся он по печищу, сзывал народ, тревожил отца. Испокон веков
повелось поперед всего люда отцу моему вести доставлять. Он покой  да мир  в
Приболотье берег,  он  и решал, надо  ли остальным  Сновидицын бред слушать.
Потому и встревожился не на шутку, заслышав ее вопли.
     --  Почему она  не  пришла ко  мне?  Почему  не  пришла?  --  повторял,
торопливо  натягивая  красную  срачицу, что в  сундуке на  праздничный  день
хранилась.  Он спешил, а  я  и  того более --  хотелось раньше всех  новость
узнать, отца опередить.
     Полуодетым  вылетел на крыльцо, уставился,  пытаясь различить в  бликах
пламени знакомые лица. Только  все одно  --  не разобрал. Огонь слепил, да и
люди не стояли на месте -- переминались, переговаривались тревожно...
     Отец не задержался, вышел следом -- чинный, степенный, как обычно, и не
поверишь,  что  только  миг назад кидался  из угла в угол, путался в длинной
рубахе. Я залюбовался, на  него глядя,  и людской гомон стих; лишь Сновидица
тряпичным комом крутилась возле костра, бормотала что-то бестолковое.
     -- Говори, -- приказал ей отец.
     Умел  он  приказывать   --  остановилась   ведунья,  выглянула   из-под
скрывающих безобразное лицо тряпок, засмеялась пискляво:
     -- Не  спеши,  Старейший! Не по нраву тебе придутся мои слова. За то не
меня -- Князя вини...
     Отец кивнул, даже улыбнулся слегка, но пальцы побелели, мертвой хваткой
сжали деревянные перила.
     -- Твоя  воля! -- Сновидица вскликнула, заметались  отголоски в дальней
темноте,  зашевелились,  пойманные тайными духами. -- Слушайте, люди! Могуча
дружина Князя Меслава! Славные в ней хоробры! Немногие удостоены чести Князю
да  родной  земле  служить,  а  сей  ночью  честь  эта  на  наш  род  ляжет!
Достойнейших  избрал Князь!  Ждет Ладога избранных!  Зовут их дороги, богами
указанные! Слава мудрому Князю, отметившему сынов бедного нашего рода...
     Она все восхваляла Меслава, а у меня от  предчувствия  сердце  зашлось:
неужто судьба  добрая  выпала -- в  Княжьей  дружине воем  быть? Пусть  хоть
молодшим,  -- время  пройдет,  вырасту,  стану  именитым  хоробром,  о  коем
баенники песни будут складывать и по городищам носить. Силен я, здоров, да и
годами не малолетка сопливый -- неужели всю жизнь  мне в болоте сидеть? Нет,
не для  того  я на свет рожден,  чтоб тихо да  мирно  состариться,  а  потом
помереть в безвестности, оставив за собой детишек выводок!
     Уставился  я на костлявый Сновидицын палец  во все глаза, ждал, вот-вот
устремится он  ко  мне, нарисует на лбу  угольком черный  крест;  да  только
проходила старуха  мимо и  меня словно не замечала. Тут-то и  вспомянул свое
неуважение к  Сновидице. Пришло запоздалое раскаяние. А с ним вместе и страх
-- не выберет меня ведунья! Наперекор Князю пойдет, а не выберет! Припомнит,
как удирал от ее нудных наставлений, как при встрече замечать не желал...
     Сновидица  шла  по кругу, шарила бельмами по застывшим лицам,  а  потом
словно озарилась изнутри, выбросила  вперед руку, начертала легким движением
два креста. Один --  на  великане Медведе, а  другой -- на Лисе, возле  него
притулившемся.  Братья  долго  думать не стали  -- переглянулись меж  собой,
кивнули  друг  дружке  и  шагнули  в круг.  Значит, одобрили  Княжий  выбор,
согласились... Они  еще  и  шагу  не  сделали, а уж  заохало,  застонало все
печище. Не часто вспоминал  о  нас Меслав, а  выбор  сделал -- лучше некуда!
Таких ловких охотников и  следопытов, почитай, во всем Приболотье не сыщешь.
Тяжело без них будет зимовать. Во всем хороши были братья. Огромный  Медведь
всей  детворе -- услада. Руки  у него золотые и сердце доброе, незлобивое. А
Лис хоть и язва  приличная, да любое  веселье без  него как-то  не ладилось.
Прошлой  осенью  уходили братья в Трясину, за змеей Скоропеей, так  опустело
без них печище, осиротело. Зато какой праздник был, когда вернулись!
     Грудной  женский голос прорвался  сквозь  вой  толпы, ножом полоснул по
сердцу:
     --  Не пущу!  Миленький,  не  слушай ты ее, ведьму  старую.  Врет  она,
сердцем чую. Не ходи ты в Ладогу!
     Росянка  из толпы  вырвалась,  белой птицей  упала  Медведю  на  грудь,
забилась в слезах:
     --  Не ходи! Я за  тебя замуж  пойду, как ты  хотел, дом справим, детей
заведем. Все для тебя сделаю, только не ходи к Меславу!
     Пышные рыжие  волосы,  выбились  из-под  платка, опутали Медведя, белые
пальцы сомкнулись  на  шее.  Вот  тебе и  неприступная красавица -- каменное
сердце!  На все  Приболотье славилась девка  спесивым нравом. А еще красотой
дивной. Может, потому и не переводились у нее воздыхатели... Ради Росянкиной
прихоти  многие от  жизни отказывались,  не то что от  Княжьего приглашения.
Неужто Медведь от этакой девки отступится?
     Толпа стихла, ожидая.
     Охотник  опустил руки,  понурился.  Лис  вылез вперед,  заслонил  собой
брата:
     --  Не позорься,  девка! Эк повисла  --  не  отодрать. Мужик за великой
честью идет, не всякого Князь к себе призывает...
     -- Да  что ты  о чести знаешь,  чума  болотная?!  -- Росянка разомкнула
объятия,  угрожающе выставив  скрюченные  пальцы, прыгнула к  Лису.  Медведь
ловко обхватил ее тонкую талию, пробурчал веско:
     -- Дело решенное. Быть мне воем.
     Девка  сразу и  сникла,  осела,  тихо  всхлипывая, у его  ног --  так и
осталась  там маленьким,  жалким комочком.  У Медведя щеки  дергались, а  не
двигался, не поднимал ее -- стоял, точно истукан каменный...
     Я на  них загляделся,  про  все  забыл,  потому  и  не услышал тяжелого
отцовского всхлипа.
     -- Ты! -- Коснулся моей щеки сухой палец, нарисовал долгожданный крест.
Сновидица уж  на что глуха,  а вздох отца расслышала,  ухмыльнулась. -- Воля
богов, Старейшина, воля Князя.
     Отец печально заглянул мне в глаза.  Не  замечал я  раньше в  них такой
усталой тяжести.
     -- Что скажешь, сын?
     Что  я мог  сказать?  Клокотала  во  мне  безудержная радость,  рвалась
наружу, будто на крыльях ветра -- Стрибожьего внука. Как сдержать ее?
     Не заставили меня  задуматься печальные отцовские  глаза, не остановили
взоры родичей.
     -- Я ухожу!
     Сновидица  расхохоталась,  точно ворона закаркала. Отец помутнел лицом,
хрипло выдавил:
     -- Будь по-твоему, -- и, обрывая смех Сновидицы, велел: -- Дальше!
     Вскружила мне голову  удача --  и думать  ни о чем не мог, кроме как  о
битвах  да  славных подвигах. Не  сразу понял, с чего завыли вдруг все девки
хором,  заголосили, будто  по  покойнику.  А присмотревшись, узрел  угольную
отметину на щеке Бегуна. Избранный...
     Мимо него ни  одна девка не проходила, да и те заглядывались, что давно
уж девичий венец на высокую кику сменили. Чего особенного находили они в его
голубых,  точно  рассветное  небо, глазах, в широкой его  доверчивой улыбке?
Почему  не  могли  удержаться, чтоб не провести  ласково по светлым  льняным
волосам?  Может,  манил данный ему  богами  чудный  голос  да идущий изнутри
добрый свет?
     Родителей  Бегуна  и всю его семью пять  лет тому покосил болотный мор.
Сироту,  певуна голосистого, даже нежить болотная жалела, вот и повадился он
по  соседним  печищам вести разносить.  Судьба  его не  баловала, зато  люди
привечали. Его сноровкой да умением многие жизни спасены были, многие печища
у  Хозяйки Болотной  отвоеваны.  В  Малой  Ладожке  его до  сей  поры, будто
боярина, привечали, а ведь уже три года как отстояли село... Бегун тогда всю
ночь по  болоту бежал,  спешил упредить  о топляках, что на  Ладожку напали.
Успел... Наши, его вести выслушав, вооружились кто  чем мог  да помчались на
выручку.  Топляков загнали обратно  в болото, а печище от нежити очистили. В
то время Бегуна мало кто знал, а теперь, пожалуй, нет в Приболотье человека,
с коим  ему не довелось бы встретиться.  Все  ему чем-то  обязаны, везде ему
рады. Язык  у певуна  подвешен славно, умеет  знакомцев заводить и  говорит,
будто  бы с писаного  читает, даром что неграмотный.  Умен да хорош, -- чего
еще девкам надо! Вот и воют-убиваются...
     Сновидица  легко подтолкнула его  к костру. Он  улыбнулся, проскользнул
невесомой  тенью, пристроился рядом с  братьями.  Стояли они, словно влитые,
плечом  к плечу, лишь я  -- на отшибе, под  отцовской защитой. Стыдно стало,
шагнул вперед, в светлый круг, и показалось, будто на ровной пустоши голышом
очутился  -- негде  скрыться от испытующих глаз, некуда  спрятаться...  Отец
почуял мой страх, придержал за руку:
     --  Слушайте,  родичи! К Ладоге  путь далек  да  неведом. Ставлю я сына
моего, Славена, избранниками  Княжьими  верховодить да  прошу на то согласия
вашего.
     Толпа  загудела, зашепталась на разные голоса. Выступил  вперед Хитрец,
склонился, затряс короткой бороденкой:
     -- Будь по-твоему, Старейшина.
     И  покосился  на меня  как-то  странно,  будто  не обрадовало  его  мое
избрание.  Даже  обидно стало -- сам ведь  сказывал  о мужах доблестных да о
битвах  великих. Сам твердил,  что  воев, лучше  словен,  на  всем свете  не
сыщешь.  Учил: "Сопутствует счастье лишь сильным да  смелым, а с иными не по
пути ему..." Как в наших болотах сильным да смелым станешь? В лучшем разе --
охотником удачливым. А охотник вою не чета...
     -- Тебе,  сын, ватагу  в  Ладогу  вести,  тебе за жизни  их ответ перед
Ладожским Князем держать. -- Отец смотрел строго,  а губы кривились,  словно
заплакать хотел да не мог -- разучился за долгие годы, без слез проведенные.
-- А челяди сей кланяться тебе, как мне кланялись.
     Значит,  быть  мне  для избранных  Старейшиной...  Зашлось сердце --  и
лестно и боязно. С одним только  Бегуном  как совладать? Разве укажешь  ему:
это -- делай, то -- не делай. Ветру разве укажешь?
     Едва о том подумал -- Бегун поклонился в пояс, заверил меня:
     -- Был ты для меня кровным родичем, станешь -- старшим братом.
     Отлегло от души. После такой клятвы я от певуна всего могу требовать --
не ослушается. А охотники и без клятв слово Старейшины почитают. Медведь уже
и рот открыл -- повторить Бегуном сказанное, да я его остановил:
     -- Не надо.
     Он не упрямился, отступил:
     -- Как пожелаешь...
     Люди  разомкнулись,  давая  ему  место,  лишь  один не  отошел. Темный,
зловещий.  Потянуло по поляне холодом, повеяло неведомым... Сновидица завыла
волчицей, рухнула темной тени в ноги, еле коснулась ее  груди крестообразной
отметиной:
     -- Сыночек, сыночек...
     Толпа еще дальше попятилась, загудела взволнованно:
     -- Нельзя Чужака брать... Не доведет он до добра... Меня злость обуяла.
Неужто  и Чужака  выбрал Князь? На что  ему  чахлый  Сновидицын заморыш? Как
можно его с нами, лучшими да сильнейшими, равнять?!
     Старуха вскинулась, завращала страшно бельмами:
     -- Воля Князя! Воля богов! Отец махнул рукой:
     -- Слышу. Пусть идет с ватагой. Но сперва сыну моему поклонится...
     Чужак вышел  на свет. Согнутый,  жалкий... На плечах  охабень рваный, в
руке палка резная. Поговаривали  наши бабы, будто он без палки и  ходить  не
может -- валится, а  лицо под капюшоном прячет  оттого, что на него смотреть
невозможно  --  так уродлив.  Он, и  верно, лица никогда  не  открывал. Даже
сейчас,  у  костра  стоя,  в  охабень  с  головой  закутался  да  забормотал
неразборчиво...
     Бубнил-бунил,  а после кивнул  мне,  будто пообещал  что-то, и пошел  в
темноту. Сновидица забыла о нас, за сыном вдогон бросилась, но как  за тенью
угонишься?
     Я в  Чужакову клятву не поверил, да и никто не поверил.  Не  наш он, не
болотницкий. От  кого только его ведунья прижила?  Мать-покойница сказывала,
будто когда-то уходила из села Сновидица. Год тогда выдался  плохой:  зверье
дохнуть  стало, топляки зашевелились, людей  голод  и мор одолели. С горя да
сдуру обвинили ведунью. Она, мол,  беды наслала. Обвинили да из печища-то  и
выгнали. Долго ее  не было. Где жила, с кем -- неведомо, а без  нее еще хуже
стало. Бабы уродцев рожать  начали, мужики в  Трясине гибнуть.  Спохватились
наши, послали разыскивать Сновидицу, Далеко гонцы не ушли, на тропе к печищу
ее встретили.  Сама возвращалась да в  тряпицах ребенка несла. Вышли люди ее
встречать,  повиниться  хотели, да только поднял глуздырь  голову, сползла с
него  шкура, в коею укутан был, и  раздумали наши бабы каяться. Моя мать там
тоже была. В глаза дитю глянула и охолодела вся.
     Искрились  у  него  глаза  провалами черными  бездонными,  а  посередке
разноцветными искрами яркие ободки полыхали. И ладно бы глаза, так ведь были
у  него еще и волосы --  длинные, седые, будто у старика. Зашептались  бабы:
"Чужак... Чужак..." Так к  нему это прозвище и  прилипло. А в лицо ему с тех
пор никто не  заглядывал, даже ребятишки,  до страшных тайн  падкие. Да и он
людей сторонился,  все  больше  по  болотам  бродил,  словно  дух  болотный,
бессловесный. Умен ли,  глуп ли  -- не  разберешь. От такого спутника  добра
ждать не  приходится... Бедой от него пахнет, предательством.  Да  только не
ладно мне против Княжьей воли идти...
     Большая  радость малые  заботы быстро стирает, и  едва  погас костер на
поляне, забыл я о Чужаке. Лишь легкая досада осталась...
     А поутру старики начали на путь гадать. Водили белого коня через копья,
в  землю воткнутые,  смотрели  -- какой ногой  переступит,  когда  в  дорогу
собираться? Я на то таинство из щели дверной поглядывал, моля  богов указать
срок пораньше, -- уж очень хотелось  быстрее из надоевшего печища вырваться,
мир поглядеть, себя  показать... Боги снизошли  --  указали на  тот же день.
Собирались недолго --  взяли мяса сушеного  да  воды чистой на пару  дней, а
всего более оружием обвешались. Каждый своим -- себе привычным... Я рогатину
взял и  отцовский  нож,  длинный, с  рунами  -- о нем еще мальчишкой мечтал.
Бегун -- топорик  легкий  и лук  со  стрелами,  а охотники, помимо ножей  да
топоров,  шишковатые  палицы прихватили. У Лиса  еще кистень оказался.  Лишь
Чужак безоружным пошел. Такому,  как он, оружие  ни к чему -- ему, верно,  и
топора-то не поднять, только и может, что палкой своей по земле постукивать.
     Уж три дня,  как мы в пути, а он все стучит.  Тюк-тюк, тюк-тюк... Мерно
так, словно  с  ума  свести  хочет...  И зачем только взял  я  его -- шел бы
оборвыш сам по себе,  небось, привык  без людей  обходиться... Только теперь
чего печалиться?  Коли взял парня в  ватагу  --  так  за  него отвечаю перед
Князем и перед  своей  совестью. Ладно, хоть Хитрец идти  с нами вызвался. У
него ума  -- палата, и коли учудит чего сынок Сновидицын  -- старик выручит.
Его советами даже отец не брезговал. Говаривал:
     -- Слушай его, сынок. Редкому человеку такая светлая голова дадена.
     Отец его с нами  отпускать не хотел,  да разве Хитрец меня  оставил бы?
Хоть  с  отцова  разрешения,  хоть без  него,  а ушел  бы.  Он меня  все еще
мальчишкой  несмышленым считал, опекал, будто наседка заботливая...  Мне его
забота уж поперек горла стояла, а все-таки приятно было его частое дыхание у
своего плеча слышать да  знать  наверняка, что хоть  один из ватажников моих
без  всяких  клятв  и обещаний за меня жизнь готов положить. К тому же никто
дороги в Ладогу не ведал, а Хитрец хоть руны о ней читал...
     -- Хитрец, что ты о Чужаке знаешь?
     Он вскинул по-птичьи голову, огладил меня добрыми глазами:
     -- То же, что и  все.  Сновидица его от безвестного отца зачала. Лицо у
него безобразное, душа скрытная -- никто от него слова доброго не слышал.
     -- А кто-нибудь с ним разговаривал?
     -- Что ты, Славен! -- всполошился старик. --  Он не зря богами проклят,
уродством наказан. Кого боги прокляли, с теми и людям не следует знаться.
     -- Да ладно тебе, ладно... Другое хочу спросить. Ты обещал: к вечеру до
Болотняка доберемся. Вечер уж близок, а его не видать. И от Бегуна  известий
нет. Может, сбились мы иль руны твои лгут?
     -- Руны старинные, не мной черчены, может  где и ошибаются, а  Болотняк
-- вот он, гляди.
     Я  проследил за его рукой. Верно. Поднимался перед нами пологим склоном
Болотняк, красовался непривычно высокими, гладкими деревьями. Чужими...
     Зашевелилось в груди что-то, заныло и метнулось вдруг птицей исполошной
вон  из тела,  на  внезапный отчаянный  крик  отзываясь.  Дрогнул  Болотняк,
затрепетал  в  страхе  пред  злом  неведомым,  заметался  тенями  зловещими,
шорохами незнакомыми. Взбудоражил его человеческий крик, пробудил ото сна.
     -- Бегун!
     Я одним прыжком через низкие кусты перемахнул, под кроны чужих деревьев
бросился,  да  и охотники мешкать  не  стали -- ринулись  вверх по склону  к
родичу, в беду попавшему...



     Так  далеко  от  дома  мне  еще  не  доводилось  забираться.  Хотя  без
хвастовства  могу сказать, походил я  по чужим местам поболее наших именитых
охотников. Поди  все болото до  Мертвой  Гати  прочесал. Каждый куст, каждая
топь мне старые знакомцы. Нечисть болотная и та со мной в приятелях ходит. Я
не  против  --  им  в  топях  скучно  и мне  в  дороге одиноко,  чего  ж  не
познакомиться?
     Здешние места совсем  иные, здесь и без попутчиков не заскучаешь. Земля
под ногами  твердая,  сухая,  трава  высокая,  светлая,  птицы не  по-нашему
тренькают. Красотища вокр