_13">[13]
В ноябре 69-го упрекали меня, что быстротою своего
выскока с ответом СП я помешал братьям-писателям и
общественности за меня заступиться, отпугнул резкостью.
Теперь, чтоб своей резкостью не потопить Медведева, я
взнуздал себя,держал, дал академикам высказаться - и только
в Духов день, в середине июня, выпустил сво╦ письмо. По делу
Жореса оно оказалось может уже и лишним - струхнули власти и
без того. Но зато - о психушках крупно сказал, кого-то же
вс╦-таки напугал, если не Лунца, у кого-то сердце сожм╦тся
впредь.
Этого письма не могли мне простить. И насколько есть
достоверные сведения, в тех же июньских днях решили высылать
меня за границу. Подготовили ведущие соцреалисты (кажется, в
апостольском числе двенадцати ходатайство к правительству об
изгнании мерзавца Солженицына за рубежи нашей святой родины.
Новой идеи тут не заключалось, но ход делу был дан
формальный. Марков да Воронков, упряжка неленивая, передали
это в "Литгазету", да говорят с прибавкой уже готового и
постановления Президиума Верхсовета о лишении меня
советского гражданства.
Но опять же - не сработала машина, где-то защ╦лка не
взяла. Я думаю так: слишком явна и близка была связь с
жоресовской историей, неудобно было за это выгонять,
отложили на месяца два-три, ведь провинюсь ещ╦ в ч╦м-
нибудь...
А тут - Мориак, царство ему небесное, затеял свою
кампанию выхлопатывать мне Нобелевскую премию. И опять у
наших расстроилась вся игра: теперь высылать - получится в
ответ Мориаку, глупо. А если премию дадут - за премию
выгонять, опять глупо. И затаили замысел: сперва премию
задушить, а потом уже выслать.
(А я за эту осень как раз и кончал, кончал "Август".)
Премию душить - это мы умеем. Собрана была важная
писательская комиссия (во главе е╦ - Константин Симонов,
многоликий Симонов - он же и гонимый благородный либерал, он
же и всевходный чтимый консерватор). Комиссия должна была
ехать в Стокгольм и социалистически пристыдить шведскую
общественность, что нельзя служить т╦мным силам мировой
реакции (против таких аргументов никто на Западе не
выстаивает). Однако, чтоб лишних командировочных не платить,
наметили комиссионерам ехать 10 октября, как раз в срок. А
Шведская Академия - на две недели раньше и объяви, вместо
четв╦ртого четверга да во второй! Ах, завыли наши, лапу
закусали!..
Для меня 70-й год был последний год, когда Нобелевская
премия ещ╦ нужна мне была, ещ╦ могла мне помочь. Дальше уже
- я начал бы битву без не╦.
А премия - свалилась, как снегом вес╦лым на голову!
Пришла, как в том анекдоте с Хемингуэем: от романа отвлекла,
как раз две недельки мне и не хватило для окончания
"Августа"!.. Еле-еле потом дотягивал.
Пришла! - и в том удача, что пришла, по сути, рано: я
получил е╦, почти не показав миру своего написанного, лишь
"Ивана Денисовича", "Корпус" да облегч╦нный "Круг", вс╦
остальное - удержав в запасе. Теперь-то с этой высоты я мог
накатывать шарами книгу за книгой, утягч╦нные гравитацией:
три тома "Архипелага", "Круг"-96, "Декабристы без декабря",
"Знают истину танки", лагерную поэму...
Пришла - и сравняла все ошибки 62-го года, ошибки
медлительности, нераскрыва. Теперь как бы и не было их.
Пришла - прорвалась телефонными звонками на дачу
Ростроповича. Век мне туда не звонили - вдруг несколько
звонков в несколько минут. Неразвитая, даже дураковатая
женщина жила в то время в главном доме дачи, бегала за мной
всякий раз, зная меня под кличкой "сосед", и за руку тянула,
трубку вырывала:
- Да вы что - с корреспондентом разговариваете? Дайте я
ему расскажу - квартиры мне не дают!
Она думала - с корреспондентом "Правды", других не
воображая.
То был норвежец Пер Эгил Хегге, отлично говорящий по
русски, редкость среди западных корреспондентов в Москве.
Вот он добыл где-то номер телефона и задавал вопросы:
принимаю ли я премию? поеду ли в Стокгольм?
Я задумался, потом ходил за карандашом с бумагой, он мог
представить, что я - в смятеньи. А у меня замыслено было:
неделю никак не отзываться и посмотреть - как наши залают, с
какого конца начнут. Но звонок корреспондента срывал мой
план. Промолчать, отклониться - уже будто сползать на
гибельную дорожку. И при старом замысле: вс╦ не как
Пастернак, вс╦ наоборот, оставалось уверенно объявить: да,
принимаю! да, непременно поеду, поскольку это будет зависеть
от меня! (У нас же и наручники накинуть недолго! И ещ╦
добавить: мо╦ здоровье - превосходно и не помешает такой
поездке! (Ведь все неугодные у нас болеют, потому не едут.)
В ту минуту я нисколько не сомневался, что поеду.
Потом, давая ответную телеграмму Шведской Академии:
"Рассматриваю Нобелевскую премию как дань русской - (уж не
советской, разумеется) - литературе и нашей трудной
истории".
Тут начали постигать меня неожиданности. Ведь как ни
обрезаны с Западом нити связей, а - пульсируют. И стали ко
мне косвенными путями приходить: то - упр╦к, зачем это про
трудную историю, вот и скажут, что мне дали премию именно по
политическим соображениям. (А мне без трудной истории - и
премия бы не нужна. При л╦гкой истории мы бы справились и
без вас! Потом двумя косвенными путями одно и то же: не хочу
ли я избежать шумихи вокруг моего приезда в Стокгольм? в
частности Академия и фонд опасаются демонстраций против меня
маоистски настроенных студентов - так поэтому не откажусь ли
я от Гранд-Отеля, где все лауреаты останавливаются, а они
спрячут меня на тихой квартире?
Вот это - так! Для того я к премии шагал с лагерного
развода, чтобы в Стокгольме прятаться на тихой квартире, от
лощ╦ных сопляков уезжать в автомобиле с детективами!
По левой я ничего не ответил, - тогда стали и
обыкновенной почтой приходить: от Нобелевского фонда -
телеграмма о том же: "постараемся найти для вашего
пребывания более тихое и укрытое место", от Академии письмо:
считают они, что "Вы сами хотели бы провести по возможности
спокойнее ваш стокгольмский визит" и они сделают вс╦
возможное, "чтобы обеспечить вас оберегаемой квартирой.
Позвольте добавить, что получатель премии вовсе не обязан
иметь какие-либо сношения с печатью, радио и т.д.".
"По возможности спокойнее"? - отнюдь не хочу! "Не иметь
сношений с печатью и радио"? - на лешего тогда и ехать?
Оборвалась храбрость шведов! - на том оборвалась, что
решились дать мне премию. (Да уж какое спасибо-то, в
семиэтажный дом!) А дальше - боятся скандала, боятся
политики.
Да, им - так надо, это - прилично. Но мой неисправимо
лагерный мозг никак не ожидал. Идешь-бред╦шь, спотыкаешься в
колонне по пять, руки назад, думаешь: только и ждут там
услышать нас. А они - нисколько не ждут. Они дают премию по
литературе. И естественно не хотят политики. А для нас это
не "политика", это сама жизнь.
Так шло - по одной линии. А по другой: через несколько
дней после объявления премии мелькнула у меня идея: вот
когда я могу первый раз как бы на равных поговорить с
правительством. Ничего тут зазорного нет: я приобр╦л позицию
силы - и поговорю с не╦. Ничего не уступаю сам, но предложу
уступить им, прилично выйти из положения.
А - кому послать, колебания не было: Суслову! И вот
почему. Когда в декабре 1962 года на кремл╦вской встрече
Твардовский представлял меня Хрущ╦ву, - никого из политбюро
близко не было, никто не подош╦л. Но когда в следующий
перерыв Твардовский водил меня по фойе и знакомил с
писателями, кинематографистами, художниками по своему
выбору, - в кинозале подош╦л к нам высокий, худощавый, с
весьма неглупым удлин╦нным лицом - и уверенно протянул мне
руку, очень энергично стал е╦ трясти и говорить что-то о
сво╦м крайнем удовольствии от "Ивана Денисовича", так тряс,
будто теперь ближе и приятеля у меня не будет. Все другие
себя называли, а этот не назвал. Я осведомился: "С кем
же...", незнакомец и тут себя не назвал, а Твардовский мне
укоризненно вполголоса: "Михаил Андреевич...". Я плечами:
"Какой Михаил Андреич?..". Твардовский с двойной укоризной:
"Да Су-услов!!". Ведь мы должны на сетчатке и на сердце
постоянно носить две дюжины их портретов! - но меня
зрительная память частенько подводит - вот я и не узнал. И
даже как будто не обиделся Суслов, что я его не узнал. Но
вот загадка: отчего так горячо он меня приветствовал? Ведь
при этом и близко не было Хрущ╦ва, никто из политбюро его не
видел - значит, не подхалимство. Для чего же? Выражение
искренних чувств? законсервированный в политбюро
свободолюбец? - главный идеолог партии!.. Неужели*?
[* Кстати, 4 месяца перед тем, в июле 62-го, это именно
Суслов вызвал В. Гроссмана по поводу отобранного романа:
слишком много политики, да и лагеря понаслышке, кто же так
пишет, несолидно. Твердел себе в кресле, уверен был: не
понаслышке - никогда не будет, передушили. И вдруг такая
радость ему - "Иван Денисович"!..]
Запало это загадкой во мне на много лет, ни разу не
разъяснилось. Но, думал я, мистика ещ╦ проявится, ещ╦
скрестятся наши пути. Однако, и не скрещивались. А теперь, в
октябре 70-го года, меня толкнуло - ему! [14]
Если з_д_е_с_ь сдвинуть только то, что я предложил
(амнистию пойманным читателям, быстрый выход и свободная
продажа "Корпуса", снятие запрета с прежних вещей, затем и
печатанье "Августа"), это было бы изменение не только со
мной, а - всей литературной обстановки, а там дальше и не
только литературной. И хотя сердце рв╦тся к чему-то
большему, к чему-то решающему, но историю меняют вс╦-таки
постепеновцы, у кого ткань событий не разрывается. Если б
можно плавно менять ситуацию у нас - надо с этим
примириться, надо б и делать. И это было бы куда важней,
чем ехать объяснять Западу.
Но так и зависло. Ответа не было никогда никакого. И в
этом деле, как и всяком другом, по надменности и
безнад╦жности они упускали все сроки что-либо исправить.
А шведы тем временем слали мне церемонийные листы:
какого числа на каком банкете, где в смокинге с белой
бабочкой, где во фраке. А речь - произносится на банкете
(когда все весело пьют и едят - о нашей трагедии говорить?),
и не более тр╦х минут, и желательно только слова
благодарности.
В сборнике Les Prix Nobel открылся мне беспомощный вид
кучки нивелированных лауреатов со смущ╦нными улыбками и
прездоровыми папками дипломов.
Который раз крушилось мо╦ предвидение, бесполезна
оказывалась тв╦рдость моих намерений. Я дожил до чуда
невероятного, а использовать его - не видел как. Любезность
к тем, кто присудил мне премию, оказывается, тоже состояла
не в громовой речи, а в молчании, благоприличии, дежурной
улыбке, кудряво-барашковых волосах. Правда, можно составить
и прочесть нобелевскую лекцию. Но если и в ней опасаться
выразиться резко - зачем тогда и ехать вообще?
В эти зимние месяцы ждался первенец мой, но вот премия
приносила нам разлуку, и я уезжал, как было прежде между
нами решено. Без надежды даже раз единый увидеть родившегося
сына.
Уезжал, чтобы грудь писательскую освободить и дышать для
следующей работы. Уезжал - убедить? поколебать? сдвинуть? -
Запад.
А на родине? - кто и когда это вс╦ прочт╦т? Кто и когда
поймет, что для книг - так было лучше?
В 50 лет я клялся: "моя единственная мечта - оказаться
достойным надежд читающей России". А представился отъезд - и
убежал?..
А что, правда: остаться и биться до последнего? И будь,
что будет?
Ещ╦ эти кудряво-барашковые волоса да белая бабочка...
Как в наказательную насмешку, чтоб не поспешен был
осуждать предшественников, я на гребне решений онемел и
заколебался.
Я вот как сделать уже хотел: записать нобелевскую лекцию
на магнитофон, туда послать ленту, и пусть в Стокгольме е╦
слушают. А я - здесь. Это - сильно! Это - сильней всего!
Но в напряж╦нные эти полтора месяца (тут наложилось
семейного много) я уже не в состоянии был составить лекцию.
А в Саратове или в Иркутске будущий, следующий наш
лауреат корчится от стыда за этого Солженицына: почему ж не
мычит, не телится? почему не едет трахнуть речугу?
Наши очень ждали моего отъезда, подстерегали его! Как
раз бы и был он в согласии с правилами поддавков: я как
будто пересекал всю доску, бил проходом несколько шашек - но
на том-то и проигрывал! Достоверно знаю: было подготовлено
постановление, что я лишаюсь гражданства СССР. Только
оставалось - меня через границу перекатить. Есть какие-то
сроки подачи заявлений и анкет, после которых уже
опаздываешь; никто тех сроков не знает, но в Отделе Виз и
Регистрации, в ГБ и в ЦК думают, что все знают, - и
удивлялись: как же я их пропускаю? На те недели притихла,
вовсе смолкла и газетная кампания против меня. Лишь на
одном, другом инструктаже прорывало, не выдерживали их
нервы, секретарь московского обкома партии, за ним и шавки
"международники" (без меня давно ни одна "международная"
лекция не обходилась) :
- Господин Солженицын до сих пор почему-то не пода╦т
заявления на выезд.
А Твардовский, передавали, за меня в кремл╦вской
больнице тоже томился и раздумывал: как бы мне премию
получить, не поехавши? Он лежал с полуотнятой речью,
бездеятельной правой рукой, но мог слушать, читать, следил
за моей нобелевской историей, а когда возвращалась речь,
говорил и даже кричал сестрам и нянечкам:
- Браво! Браво! Победа!
А у меня на столе уже лежало отречное письмо и каждое
утро правилось, где буквочкой, где запятой. Я выбирал
наилучший день - ну, скажем, за две недели до нобелевской
процедуры. Несмотря на внешнюю твердокаменность нашего
государства, внутри инициатива не уходила из моих рук: от
первого до последнего шага я в╦л себя так, будто их вообще
не было, я игнорировал их: сам решил, объявил, что поеду - и
не вязались переубеждать; теперь сам решил, объявлял, что не
поеду, и наши позорные полицейские тайны выкладывал, - и
опять-таки слопают, и не сунутся пересоветывать мне.
А как - переслать? Почта задержит. Надо снести самому в
шведское посольство, да и договориться: диплом с медалью
пусть мне вручат в Москве. Вот мысль: собер╦м с полсотни
видных московских интеллигентов - тут и трахну речь! Отсюда
говорить - ещ╦ посильнее выйдет, и насколько!
А как прорваться в посольство? Счастье такое: перед
шведским не стоит милиционер! Уютный маленький особнячок в
Борисоглебском переулке. На целое кресло разъевшийся кот.
Эстафета шведов, принимающих меня из двери в дверь (были
предупреждены). Как раз возвратился в Москву Г. Ярринг -
шведский посол, а более того - арабо-израильский
примиритель, а ещ╦ более того, как меня предварили -
претендент на место уходящего У. Тана, а потому старательный
угождатель советскому правительству. Семь лет уже Ярринг
послом в Москве, при н╦м была премия Шолохову, и с Шолоховым
он очень дружил и носился.
Скрытный, тв╦рдый, высокий, ч╦рный (на шведа не похож?),
меня встретил настороженно. Я удобно расселся в посольском
кресле и, помахивая своим письмом, а читать его не давая:
- Вот, я написал письмо в Шведскую Академию насч╦т моей
поездки [15], но боюсь, что по почте задержится, а им важно
знать мо╦ решение уже теперь. Вы не взялись бы отправить?
По-русски он понимает, а мне через переводчика, атташе
по культуре, Лундстрема:
- Как вы решили?
- Не ехать.
Продрогнуло удовлетворение. Ему - спокойней.
- Завтра утром будет в Стокгольме.
Значит, бер╦т дипломатической почтой. Хорошо. Отсылаю и
автобиографию. А диплом и медаль? Нельзя ли устроить при╦м в
вашем посольстве?
- Невозможно. Так никогда не было.
- Но ведь и такого случая, как со мной, никогда не было.
Не загадывайте, господин Ярринг. Пусть подумает Академия.
Уверенно отвечает Ярринг: или по почте, или вручим вам в
кабинете, как сейчас, без присутствующих.
Без лекции? Так мне не надо. Нехай оста╦тся вс╦ в
Академии.
При себе не дал ему письма прочесть, вс╦ оставил и уш╦л.
А обещанье-то взято.
Клал я три дня, чтоб Академия, получив, распоряжалась
моим письмом. К исходу третьих суток назначил выход в
Самиздат. Академия же послала мне телеграмму, что хочет
объявлять письмо только на банкете. Мне это поздно было, мне
сейчас надо было прояснить, что - не еду. Но испытать
взрывное действие русского Самиздата шведам не пришлось: у
самих же утекло между пальцами, кажется при переводе на
шведский, и внагон послали мне вторую телеграмму:
извиняются, досадуют, что ускользнуло, не пришлю ли к
банкету ещ╦ чего-нибудь?
Я - ничего не собирался: пока сказал кое-что, умеренно,
а вс╦ главное - в лекцию. Но от телеграммы - толчок!
Этого не было в мо╦м плане, но что бы, правда, один
абзац, выпадающий из нобелевской лекции, а сюда - по
сцепленью дат:
"Ваше Величество! Дамы и господа!
...Не могу пройти мимо той знаменательной
случайности, что день вручения Нобелевских премий
совпадает с Дн╦м Прав человека..."
Господа, это - моя скифская досада на вас: зачем вы
такие кудряво-барашковые под светом юпитеров? почему
обязательно белая бабочка, а в лагерной телогрейке нельзя? И
что это за обычай: итоговую - всей жизни итоговую - речь
лауреата выслушивать за едой? Как обильно уставлены столы, и
какие яства, и как их, непривычные, привычно, даже не
замечая, передают, накладывают, жуют, запивают... А
пылающую надпись на стене, а - "мэне, тэкел, фарес" не
видите?..
"...Так, за этим пиршественным столом не
забудем, что сегодня политзаключ╦нные держат
голодовку в отстаивании своих умал╦нных или вовсе
растоптанных прав."
Не сказано - чьи заключ╦нные, не сказано - г_д_е, но
ясно, что у н_а_с. И это - не придумано, это - не
совпадение: известно мне, что 10 декабря наши зэки во
Владимирском централе, и в Потьме некоторые, и некоторые в
дурдомах будут держать голодовку. Объявится о том с
опозданием - а я вот в самый срок.
(Средь поздравлений меня с премией было и из потьминских
лагерей коллективное, но там проще подписи собрать, а как
вот во Владимирской тюрьме умудрились стянуть 19 подписей
через каменные стены? и мне принесут на днях, самое дорогое
из поздравлений:
"Яростно оспариваем приоритет Шведской Академии в оценке
доблести литератора и гражданина... Ревниво оберегаем...
друга, соседа по камере, спутника на этапе".)
Без колебания - посылать! Есть уже крыльная л╦гкость,
отчего ж не позволить себе это озорство? Как посылать? - да
опять же через посольство.
Повадился кувшин по воду ходить.
Прошлый раз, опасаясь преграды, пош╦л без телефонного
звонка. Сейчас есть и номер:
- Господин Лундстрем?.. Вот я получил две телеграммы из
Шведской Академии, хотел бы с вами посоветоваться...
(Не говорить же - несу подсунуть кое-что.) Бедный
Лундстрем, у него открыто крупно дрожали руки. Он не желал
оскорбить лауреата грубым отказом, а Ярринга не было, но
(потом узнаю) посол запретил ещ╦ что-нибудь от меня
принимать после того наглого письма, не прочтенного вовремя:
- "Довольно с меня посредничества между Израилем и арабами,
чтоб я ещ╦ посредничал между Солженицыным и Академией."
14 лет уже служил Лундстрем в Москве, очевидно спокойно, и
всеми нитями связан с ней - а теперь рисковал карьерой под
силовым напором бывшего зэка, не умея ему отказать. Отирая
пот, нервно куря, и всей фигурой, и голосом, и текстом
извиняясь:
- Господин Солженицын... Если вы разрешите мне высказать
сво╦ мнение... Но я должен говорить как дипломат...
Понимаете, ваше приветствие [16] содержит политические
мотивы...
- Политические?? - совершенно изумл╦н я. - Какие же?
Где?
Вот, вот, - и пальцами, и словами показывает мне на
последнюю фразу.
- Но это не направлено ни против какой страны, ни -
группы стран! Международный День Прав человека - это не
политическое мероприятие, а чисто нравственное.
- Но, видите, такая фраза... не в традиции церемониала.
- Если бы я был там - я бы е╦ произн╦с.
- Если бы вы сами были - конечно. Но без вас устроители
могут возражать... Вероятно, будут советоваться с корол╦м.
- Пусть советуются!
- Но пошлите почтой!
- Поздно, может опоздать к банкету!
- Так телеграммой!
- Нельзя: разгласится! А они просят сохранить тайну.
Трудно достались ему 15 минут. Брал от меня, ещ╦ с
извинениями, заявление в посольство (об отправке письма).
Предупреждал, что может и не удаться. Предупреждал, что это
- последний раз, а уж нобелевскую лекцию ни в коем случае не
возьм╦т...
Безжалостно я оставил ему свою речужку, уш╦л.
А оказалось: на собственные деньги, потративши свой
уикэнд, он частным образом поехал в Финляндию, и оттуда
послал.
Вот он, европеец: не обещал, но сделал больше, чем
обещал.
Впрочем, совесть меня не грыз╦т: те, кто держат
голодовку во Владимирской тюрьме, достойны этих затрат
дипломата.
Обидно другое: фразу-то выкинули, на банкете е╦ не
прочли! То ли - церемониала стеснялись, то ли, говорят,
опасались за меня. (Они ведь все меня жалеют. Как сказал
шведский академик Лундквист, коммунист, ленинский лауреат:
"Солженицыну будет вредна Нобелевская премия. Такие
писатели, как он, привыкли и должны жить в нищете.")
Этот мой необычный - нобелевский - вечер мы с
несколькими близкими друзьями отметили так: в чердачной
"таверне" Ростроповича сидели за некрашенным древним столом
с диковинными же бокалами, при нескольких канделябрах свечей
и время от времени слушали сообщения о нобелевском торжестве
по разным станциям. Вот дошло до трансляции банкетных речей.
Одну передачу смазала заглушка, но такое впечатление, что
моей последней фразы не было. Дождались повторения речи в
последних известиях - да, не было!
Эх, не знают русского Самиздата! - завтра утречком па-а
сыпятся бумаженьки с моим банкетным приветствием.
Снова на инструктажах: "Ведь была ему дана возможность
уехать - не уехал! остался вредить здесь! Вс╦ делает как
хуже советской власти!" Но газетная кампания против меня в
этот раз (как всегда, когда проявишь силу) не сложилась.
Прорвалась статья в "Правде", что я "внутренний эмигрант"
(после отказа эмигрировать!), "чуждый и враждебный всей
жизни народа", "скатился в грязную яму", романы мои -
"пасквили". Подпись под стать╦й была та самая, что под
статьями античехословацкими, толкнувшими оккупацию, и
естественно было ждать разворота и свиста. Но - не
наступило. Ещ╦ в генеральской прессе, более верной идеям
партии, чем сама партия, разъяснили армейским политрукам,
что: "нобелевская премия есть каинова печать за
предательство своего народа*". Ещ╦ на инструктажах, как по
д╦ргу вер╦вочки: "Он между прочим не Солженицын, а
Солженицер..." Ещ╦ в "Литгазете" какой-то беглый
американский эстрадный певец учил меня русскому
патриотизму...
[* "Коммунист Вооруж╦нных Сил" - 1971, ╧ 2]
Как и вс╦ у них, закисла и травля против меня, и письмо
у Суслова - в той же их немощной невсходной опаре. Движение
- никуда. Цепенение.
Не сбылась моя затея найти какой-то мирный выход. Но и
нобелевский кризис, угрожавший вывернуть меня с корнем,
перенести за море или похоронить под пластами, после слабых
этих конвульсий - утих.
И вс╦ осталось на местах, как ничего не произошло.
В который раз я подходил к пропасти, а оказывалась -
ложбинка. Главный же перевал или главная пропасть - вс╦
впереди, впереди.
Хотя и следующий, 71-й, год я совсем не бездеятельно
пров╦л, но сам ощутил его как проход полосы затмения,
затмения решимости и действия. Во многом я чувствовал так
потому, что проступила, надавила, ударила та сторона жизни,
которая, на струне моего безостановного движения всегда
была мною пренебрежена, упущена, не рассмотрена, не понята
и теперь отбирала сил больше, чем у всякого другого бы на
мо╦м месте, едва ли не больше, чем ухабы главного моего
пути. Пять последних лет я сносил глубокий пропастный
семейный разлад и вс╦ откладывал какое-нибудь его решение -
всякий раз в нехватке времени для окончания работы, или
части работы, всякий раз уступая, смягчая, ублаготворяя,
чтобы выиграть вот ещ╦ три месяца, месяц, две недели
спокойной работы и не отрываться от главного дела. По закону
сгущения кризисов отложенное хлопнуло как раз на
преднобелевские месяцы - и дальше растянулось на год, на два
и больше. (Государство не упустило вкогтиться в затянувшийся
развод как в добычу, и сложилась такая уязвимость: что ни
случись со мной, сестра моей работы и мать моих детей не
может ни ехать со мною, ни придти в тюрьму на свидание, ни
защищать меня и мои книги, это вс╦ попадало к врагам.)
А ещ╦ потому, должно быть, что не бывает пружин вечного
давления, и всякий напор когда то осужд╦н на усталость.
Так ждал этого великого события - получить Нобелевскую
премию, как высоту для атаки, - а как будто ничего не
совершил, не пшиком ли вс╦ и кончилось? - даже лекции не
послал.
Моя нобелевская лекция заранее рисовалась мне
колокольной, очистительной, в ней и был главный смысл, зачем
премию получать. Но сел за не╦, даже написал - получалось
нечто, трудно осиливаемое.
Х_о_т_е_л бы я говорить только об общественной и
государственной жизни Востока, да и Запада, в той мере, как
доступен был он моей лагерной см╦тке. Однако, пересматривая
лекции своих предшественников, я увидел, что это дер╦т и
режет всю традицию: никому из писателей свободного мира и в
голову не приходило говорить о том, у них ведь другие есть
на то трибуны, места и поводы; западные писатели, если
лекцию читали, то - о природе искусства, красоты, природе
литературы. Камю это сделал с высшим блеском французского
красноречия. Должен был и я, очевидно, о том. Но рассуждать
о природе литературы или возможностях е╦ - скучная,
тягостная для меня вторичность: что могу - то лучше покажу,
чего не осилю - о том и не рассуждаю. И т_а_к_у_ю лекцию
мою - каково будет прочесть бывшим зэкам? Для чего ж мне был
голос дан и трибуна? Испугался? Разнежился от славы?
Предал смертников?
Посилился я соединить тему общества и тему искусства -
вс╦ равно не получилось, два многогнутых стержня,
отделяются, распадаются. И пробные близкие подтвердили - не
то. И послал я шведам письмо, вс╦ объяснил, как есть,
честно: потому и потому хочу от лекции отказаться.
Они вполне обрадовались: "То, что для уч╦ного кажется
естественным, может оказаться неестественным для писателя -
как раз в вашем случае... Вы не должны чувствовать, что как
бы нарушили традицию."
И на том - закрыли мы лекцию. Впрочем, тут ещ╦
недоразумение было: директору Нобелевского фонда пришлось
публично объявлять о мо╦м отказе. Но, видимо опасаясь
причинить мне вред, он не обнародовал истинной причины
отказа, а сочинил свою, для Запада вполне приличную, не
догадавшись (роковой разрыв западного и восточного
сознаний!), что на Востоке такая причина позорна для меня:
потому де не посылаю лекции, что не знаю, каким пут╦м
отправить: легальным - цензура задержит, нелегальным -
рассматривается властями моей страны как преступление. То
есть, получив Нобелевскую премию, я стал благонамеренный
раб?.. Это меня уязвило, пришлось посылать опровержение, оно
застряло в пути. Поди, из нашей дыры руками маши, ведь мы
бесправны и безголосы, нас выверни как хочешь. (Через
полтора года, уже после лекции, это выплывет в "Нью-Йорк
Таймс" такой наоборотицей: будто я сперва составил вариант
лекции вялый, чисто-литературный, а друзья пристыдили меня:
нужно острей!)
Но та была правда в этом случайном вздоре, что
пригнулась моя стальная решимость, с какой я прорезался все
годы от ареста и без какой - не дойти.
Я не заступился за Буковского, арестованного в ту весну.
Не заступался за Григоренко. Ни за кого. Я в╦л свой дальний
сч╦т сроков и действий.
Главный-то грех ныл во мне - "Архипелаг". В конце 69-го
года я отодвинул его печатанье до Рождества 71-го. Но вот
оно и пришло, и прошло - а у меня отодвинуто снова. Для чего
же спешили с таким страхом и риском? Уже Нобелевская премия
у меня - а я отодвигаю? Какие бы объясненья я ни подстилал,
но для тех, кто в лагерные могильники свален, как мороженые
бр╦вна, с дрог по четыре, мои резоны - совсем не резоны. Что
было в 1918-м, и в 1930-м, и в 1945-м - неужели в 1971-м ещ╦
не время говорить? Их смерть хоть рассказом окупить -
неужели не время?..
Если бы я поехал - уже сейчас бы сидел над корректурой
"Архипелага". Уже весной бы 71-го напечатал его. А теперь
измысливаю оправдание, как отодвинуть, отсрочить
неотклонимую чашу.
Нет, не оправдание! - но для строгости лучше признать
так. Не оправдание, потому что не я один, но и многие из 227
зэков, дававших показания для моей книги, могут жестоко
пострадать при е╦ опубликовании. И для них - хорошо бы она
вышла попозже. А для тех, похороненных - нет! скорей!
Не оправдание, потому что Архипелаг - только наследник,
дитя Революции. И если скрыто о н╦м - то ещ╦ скрытее, ещ╦
недокопаемей, ещ╦ искаж╦ннее - о ней. И с ней спешить - ещ╦
более надо, никак не отлагательней. И так сошлось, что -
именно мне. И как вс╦ успеть одному?
В мирной литературе мирных стран - чем определяет автор
порядок публикации книг? Своею зрелостью. Их готовностью.
Хронологической очер╦дностью - как писал их или о ч╦м они.
А у нас - это совсем не писательская задача, но
напряженная стратегия. Книги - как дивизии или корпуса: то
должны, закопавшись в землю, не стрелять и не высовываться;
то во тьме и беззвучии переходить мосты; то, скрыв
подготовку до последнего сыпка земли - с неожиданной стороны
в неожиданный миг выбегать в дружную атаку. А автор, как
главный полководец, то выдвигает одних, то задвигает других
на пережидание.
Если после "Архипелага" мне уже не дадут писать "Р-17",
то как можно большую часть его надо успеть до.
Но и так - бессмысленная задача: 20 Узлов, если каждый
по году - 20 лет. А вот "Август" 2 года писался - значит, 40
лет? Или 50?
Постепенно сложилось такое решение. Критерий - открытое
появление Ленина. Пока он входит по одной главе в Узел и не
связан прямо с действием - этим главам можно оставлять
пустые места, утаивать их, Узлы выпускать без них. Так
возможно с первыми тремя, в IV Узле Ленин уже в Петрограде и
ярко действует, открыть же авторское отношение к нему - это
вс╦ равно, что "Архипелаг". Итак: написать и выпустить три
Узла - а потом уже двигать вс╦ оставшееся, в последнюю
атаку.
По расч╦там казалось, что это будет весна 1975 года.
Человек предполагает...
Окончательное решение, окончательный срок приносили
л╦гкость и свет. Пока - отодвинуть и работать, работать.
Зато потом - вплотную неизбежно, безо всякой лазейки. И
радость: неизбежно? - тем проще!
Пока - печатать уже готовый "Август". Новизна шага:
открыто, в западном издании, от собственного имени, безо
всяких хитрых уклонов, что кто-то использовал мою рукопись,
распространил без ведома, а остановить де руки мои коротки.
Вс╦-таки - новый угол радостного распрямления, вс╦-таки -
движение в ту же сторону. Что-то скажется прямо и о Боге,
залузганном семячками атеистов. И для будущих публикаций
небезразлично, как будет принят на Западе "Август".
Без вынутой ленинской главы не было в "Августе" почти
ничего, что разумно препятствовало бы нашим вождям
напечатать его на родине. Но слишком ненавистен, опасен и
подозрителен (не без оснований) был я, чтобы решиться
утверждать меня тут печатанием. Я это понимал и не дал себе
труда послать рукопись "Августа" советскому издательству (да
это было бы и уступкой по сравнению с "сусловским" письмом:
сперва пусть "Раковый" печатают). "Нового мира" не было
теперь, и я свободен был от частных обязательств. В марте я
уже отправил рукопись в Париж, обещали за три месяца
набрать. Тут Ростропович, в духе своих блестящих шахматных
ходов, предложил вс╦-таки послать и в советское издательство
- изобличить их нежелание. "Да я даже экземпляра им не дам
трепать! Одна закладка сделана, для Самиздата!" -- "А ты и
не давай. Ты пошли им бумажку - извести, что кончил роман,
пусть сами у тебя просят!" Это мне понравилось. Не одну, а
семь бумажек отпечатал, в семь издательств, в разных
вариантах: ставлю вас в известность, что окончил роман на
такую-то тему, такой-то объ╦м. Разослал. Игра, вс╦-таки, с
риском: а вдруг запросят? прид╦тся дать рукопись, и тогда
остановить набор в Париже? Печатать вс╦ равно не будут, а
год вполне могут у меня вырвать. Но так уже тупо заклинило у
нас, что и этого хода они не использовали: ни одно
издательство и ухом не повело, не отозвалось. Впрочем,
рукопись они раздобыли иначе и дали в ФРГ Ланген-Мюллеру
готовить пиратское издание ещ╦ раньше, чем вышел оригинал в
Париже. Откуда ж они взяли текст? Ведь я не давал в
Самиздат. Думаю: в квартире, где считывали отпечатки вслух
записали на магнитофон, ведь везде подслушивание.
Быть может, произошла утечка у кого-то из моих "перво-
читателей" (зимой 70-71 года человек 80 их читало. По
новизне дела, исторический роман, я просил их заполнить
некую авторскую анкету, помочь мне разобраться). А не совсем
исключено, что перефотографировали тот экземпляр, который с
февраля по май был у Твардовского и давался на вынос
нескольким читателям, неизвестным мне.
Твардовский-то! - так ждал эту вещь, для своего журнала
когда-то. Теперь ему хоть перед смертью бы е╦ прочесть.
В феврале 71-го, как раз через год после разгрома
"Нового мира", его выписали из кремл╦вской больницы,
искалеченного неправильным лечением, с лучевой болезнью. И
мы с Ростроповичем поехали к нему.
Мы ожидали застать его в постели, а он - стараясь для
нас? - сидел в кресле, в больничной курточке фиолетово-
зел╦но-полосчатой и в лечебных кальсонах, обернут ещ╦
пледом. Я наклонился поцеловать его, но он для того хотел
обязательно встать, поднимали его с двух сторон дочь и зять,
правая сторона у него бездействует и сильно опухла правая
кисть.
- По-ста-рел, - тяжело, но ч╦тко выговорил он. Неполная
по движениям губ улыбка выражала сожаление, даже сокрушение.
По краткости фразы (а оказалась она едва ли не самой
длинной и содержательной за всю беседу!..), по недостатку
тона и мимики я так и не понял: извинялся ли он за
постарение сво╦? или поражался моему?
Опять его опустили, и мы сели против него. Вс╦ в том же
памятном холле, в сажени от камина, и даже на том самом
месте, где впервые, в живых движениях и словах, он поразил
меня своей склонностью к Самиздату и к Би-Би-Си. Теперь,
лицом к целостенному окну, он сидел почти без движений,
почти без речи, и голубые глаза, ещ╦ вполне осмысленные, а
уже и рассредоточенные, как будто теряющие собранную
центральность, - то ли понимание выражали, то ли пропуски
его, а вс╦ время жили наполненней, чем речь.
Быстро определилось, что связных фраз он уже не говорит
вообще. В напряжении начинает - вот, скажет сейчас - нет,
выходит изо рта набор междометий, служебных слов - без
главных содержательных:
- А как же... как раз... это самое... вот...?
Но действующей левой рукой - курил, курил неисправимо.
Жена А. Т. принесла 5-й, последний том его собрания
сочинений. Я высказал, что помню: тот самый том, который
задерживало упорство A. T. не уступить абзацев обо мне. (Но
не спросил, как теперь, наверно уступлены.) A. T. - кивает,
понимает, подтверждает. Потом я вытащил переплет╦нный в два
тома машинописный "Август" и, невольно снижая темп речи,
упрощая слова, показывал и растолковывал Трифонычу как
мальчику - что это часть большого целого, и какая, зачем
приложена карта. Вс╦ с тем же вниманием, интересом, даже
большим, но отчасти и рассредоточенным, он кивал. Выговорил:
- Сколько...?
Второе слово не подыскалось, но очень ясен редакторский
вопрос - сколько авторских листов? (Во скольких номерах
"Нового мира" это бы пошло?..)
Читал я расстановочно и сво╦ письмо Суслову, объяснял
свои ходы и препятствия в "Нобелиане", и с Яррингом, и с
премиальными деньгами - вс╦ это с большим вниманием и
участием вбирал он, и движеньями головы и заторможенной
мимикой выказывал сво╦ вовсе не заторможенное отношение.
Усиленно и иронично кивал, как он с Сусловым меня знакомил.
Как бы и смеялся не раз, даже закатывался - но только
глазами и кивками головы, не ртом, не полнозвучным хохотом.
Увидев карту, изумленно мычал, как делают немые, так же - на
тайное мо╦ исключение из Литфонда. Будто понимал он вс╦ - и
тут же казалось: нет, не вс╦, с перерывами, лишь когда
сосредотачивался.
Мне приходилось разговаривать с людьми, испытывающими
частный паралич речи, - эти мучения передаются и
собеседнику, тебя д╦ргает и самого. У А. Т. - не так.
Убедясь в невозможности выразиться, и не слыша правильного
подсказывающего слова, он не сердится на это зря, но общим
т╦плым принимающим выражением глаз показывает свою
покорность высшей стихии, которую и все мы, собеседники,
призна╦м над собой, но которая нисколько не мешает же нам
понимать друг друга и быть единого мнения. Активная сила
отдачи скована в А. Т., но эти т╦плые потоки из глаз не
ущерблены, и болезнью измученное лицо сохраняет его
изначальное детское выражение.
Когда Трифонычу особенно требовалось высказаться, а не
удавалось, я помогающе брал его за левую кисть - т╦плую,
свободную, живую, и он ответно сжимал - и вот это было наше
понимание.
...Что вс╦ между нами прощено. Что ничего плохого как бы
и не бывало - ни обид, ни суеты...
Я предложил домашним: отчего б ему не писать левой
рукой? всякий человек может, даже не учась, я в школьное
время свободно писал, когда правая болела. Нашли картон,
прикрепили бумагу, чтоб не сползала. Я написал крупно:
"Александр Трифонович". И предложил: "А вы добавьте
Твардовский". Картон положили ему на колени, он взял
шариковую ручку, держал е╦ как будто ничего, но царапающе
слабые линии едва-едва складывались в буквы. И
хотя много было простора на листе - они налезли на мою
запись, пошли внакладку. А главное - цельного слова не было,
смысловая связь развалилась: Т р с и ...
Как же он отзов╦тся на мой роман? Что теперь ему в этом
чтении? Я предложил два цвета закладок - для мест хороших и
плохих. (Не осуществилось и это...)
И ещ╦ сколького не увидит он, не узнает! - самого
интересного в России XX века. Предчувствовал: Смерть - она
всегда в запасе, Жизнь - она всегда в обрез.
А болезни своей он так и не ведает. Грудь болит, кашель
- думает: от курения. Голова? - "у меня болезнь, как у
Ленина", - говорил домашним.
Потом затеяли чай, одевали А. Т. в брюки, вели к столу.
Особенно на ковре бездейственная нога никак не
передвигалась, волочилась, е╦ подтягивали руками
сопровождающих; усадив отца на стул, весь стул вместе с ним,
крупным, ещ╦ подтягивали к столу.
Ростропович за чаем в меру весело, уместно, много
рассказывал. А. Т. вс╦ рассеянней слушал, совсем уже не
отзывался. Был - в себе. Или уже т_а_м одной ногой.
А потом опять мы отвели его в кресло к окну - так чтобы
видел он двор, где три года назад, чистя снег, складывал
сво╦ письмо к Федину; и прочищенную не им дорожку к калитке,
по которой мы с Ростроповичем сейчас уйд╦м.
Ах, Александр Трифонович! Помните, как обсуждали
"Матр╦нин двор"? - если бы октябрьская революция не
произошла, страшно подумать, кем бы вы были?..
Так вот и были бы: народным поэтом, покрупней Кольцова и
Никитина. Писали бы свободно, как дышится, не отсиживали бы
четыреста гнусных совещаний, не нуждались бы спасаться
водкой, не заболели бы раком от неправедного гонения.
...А когда через три месяца, в конце мая, я ещ╦ раз
приехал к нему, - Трифоныч, к моему удивлению, оказался
значительно лучше. Он сидел в том же холле, в том же кресле,
так же пов╦рнутый лицом к дорожке, по которой приходили из
мира и уходили в мир, а он сам не мог добрести и до калитки.
Но свободной была его левая нога, и левая рука (вс╦ время
бравшая и поджигавшая сигареты), свободнее мимика лица,
почти прежняя, и, главное, речь свободнее, так что он
осмысленно мог мне сказать о книге (проч╦л! понял!):
"Замечательно", и ещ╦ добавил движением головы, глаз,
мычанием.
Стояло в холле предвечернее вес╦лое освещение, щебетали
птицы из сада, Трифоныч был намного ближе к прежнему виду,
рассказываемое вс╦ понимал и можно было вообразить, что он
выздоравливает... Однако, левой рукой не писал и связных
фраз более не выговаривал.
Увы, и в этот последний раз я должен был скрытничать
перед ним, как часто прежде, и не мог открыться, что через
две недели книга выйдет в Париже...
Тем более не мог ему открыть, не мог высказать при
домашних, чем ещ╦ я очень занят был в ту весну (в перерыве
между Узлами, в перерывах главной работы всегда проекты
брызжут, обсуждался уже со многими самиздатский "журнал
общественных запросов и литературы" - с открытыми именами
авторов. Уже и "редакционный портфель" кое-что содержал).
В ту весну внешне только и было одно событие со мной:
выход "Августа", открыто от моего имени. (При этом я
предполагал опубликовать сво╦ письмо Суслову, объясняя, что
им - было предложено, это они отвергли все мирные пути. Но
потом раздумал: сам по себе выход книги сильнее всякого
письма, нападут - опубликую. Не напали.)
На самом же деле, как бывает при затишьи военных
действий, шла непрерывная подземная, подкопная, минная
война. Она полна была труда, забот, высших волнений -
пройд╦т или нет? срыв или удача? - а снаружи совершенно не
видна, снаружи - бездействие, дремота, загородное
одиночество. Мы - готовили фотокопии недостающих на Западе
моих вещей, ещ╦ много было прорех, и пользуясь каналом, о
котором когда-нибудь, - благополучно отправили вс╦ на Запад,
создали недосягаемый для врага Сейф. Это была крупнейшая
победа, определяющая вс╦, что случится потом. ("Архипелаг"
пришлось сдублировать, послать вторично. Та рискованная
Троицкая отправка расплылась потом в несовершенстве, я
перестал быть е╦ полным хозяином и мне надо было снабдить
адвоката независимым экземпляром. Об этом тоже когда-
нибудь.) Только с этого момента - с июня 1971 года, я
действительно был готов и к боям и к гибели.
Нет, даже ещ╦ не с этого. Мо╦ главное завещание
(невозможное к предъявлению в советскую нотариальную
контору) было отправлено д-ру Хеебу в 71-м году, но - не
заверенным. Лишь в феврале 72-го приехавший в Москву Генрих
Б╦лль своей несомненной подписью скрепил каждый лист, - и
вот только отправив на Запад это завещание, я мог быть
спокоен, что будущая судьба моих книг - в руках моих
вернейших друзей.
Завещание начиналось с программы для отдельной
публикации:
"...Настоящее завещание вступает в силу в одном из тр╦х
случаев:
- либо моей явной смерти;
- либо моего бесследного (сроком в две недели)
исчезновения с глаз русской общественности;
- либо заключения меня в тюрьму, психбольницу, лагерь,
ссылку в СССР.
В любом из этих случаев мой адвокат г. Ф. Хееб публикует
мо╦ завещание одновременно в нескольких видных газетах мира.
Этой публикацией завещание вводится в силу. Никакое в этом
случае мо╦ письменное или устное возражение из тюрьмы или
иного состояния неволи не отменяет, не изменяет в данном
завещании ни пункта, ни слова. Некоторые скрытые подробности
завещания и личные имена получателей, устроителей,
распорядителей оглашаются моим адвокатом лишь после того
долгожданного дня, когда на моей родине наступят
элементарные политические свободы, названным лицам не будет
грозить опасность от разглашения и откроется ненаказуемая
легальная возможность это завещание исполнять..."
И дальше - распределение фонда Общественного
использования (я называл не цифры - цели, в которых хотел бы
участвовать, надеясь, что они привлекут и других желателей
помочь, и таким образом будут восполнены недостающие суммы).
Такая публикация сама по себе представляла сильный
отдельный удар.
Долго это, долго: подготовить к бою корпуса, снабдить до
последнего патрона и вывести на исходные позиции.
А враги - вели подкопы свои, о которых мы, естественно,
не знали. В Западной Германии и в Англии в 71-м году
готовились пиратские издания "Августа" с целью подорвать
права моего адвоката и с этой стороны разрушить возможное
мо╦ печатание на Западе. В СССР по тексту "Августа" начались
розыски моего соцпроисхождения. Почти все родственники уже
были в земле, но выследили мою т╦тушку - и к ней отправилась
гебистская компания из тр╦х человек выкачать на меня
"обличительные" данные.
А я тем летом был лиш╦н своего Рождества, впервые за
много лет мне плохо писалось, я нервничал - и среди лета,
как мне нельзя, решился ехать на юг, по местам детства,
собирать материалы, а начать - как раз с этой самой т╦ти, у
которой не был уже лет восемь.
В полном соответствии с ситуациями минной войны иногда
подкопы встречаются лоб в лоб. Если б я доехал до т╦ти, то
гебистская компания приехала бы при мне. Но меня опалило в
дороге, и я с ожогом вернулся от Тихорецкой, не доехав едва
едва. Гебисты-"почитатели" успешно навестили т╦тю, от не╦
получили (для "Штерна") записи, рассказы, и вот ликовали! По
20-м-30-м годам обвинения были убийственные, это вс╦ и
скрывали мы с мамой всю жизнь, дрожа и сгибаясь в
раздавленных хибарках. Однако, сорвался другой их подкоп:
благодаря внезапному возврату (вс╦ те же правила минной
войны) я попросил приятеля (Горлова) съездить в Рождество за
автомобильной деталью. Он мог поехать во всякий другой день,
но по случаю поехал тотчас, едва я вернулся с юга - 11
августа, и час в час накрыл 9 гебистов, распоряжавшихся в
моей дачке! Не вернись я с юга - их операция прошла бы без
задоринки - кто больше выиграл, кто проиграл от моего
возврата? В Рождестве в это лето жила моя бывшая жена, она
была под доглядом своего знакомого (их человека), и в этот
день гебистам было гарантировано, что она - в Москве и не
верн╦тся. А я - на юге. Они так распустились, что даже не
выставили одного человека в охранение - и Горлов застал их в
разгар работы и может быть - лишь при начале е╦: ставили ли
они какую-нибудь сложную аппаратуру? но обыска подробного
ещ╦ не успели произвести, или так и не научились этого
делать? Сужу по тому, что много позже, уже в 72-м году,
опять живя в Рождестве, я обнаружил там не уничтоженный мною
по недосмотру, привез╦нный на сожжение за год до того,
полный комплект копирики от этого самого "Тел╦нка", которого
сейчас читает читатель (включая предыдущую главу) и такой же
комплект копирки от сценария "Знают истину танки"! Каждый
лист пропечатывался дважды, но очень многое легко читалось -
и давно б у них были почти полные тексты, - нет, прошл╦пали
гебисты! (Позже я узнал: на другое утро, в 4 часа, в тумане,
под лай собак, опять приходил их десяток, что-то доделать
или следы убрать. Напуганные соседи подсматривали меж
занавесок, не вышел никто.) Из-за Горлова пришлось им вс╦
бросить и бежать, правда - Горлова волокли за собою как
пленного, лицом об землю, и убили бы его, несомненно, но он
успел изобрести и в горячие минуты выдать себя за
иностранного подданного, а такого нельзя убивать без
указания начальства, затем сбежались соседи, потом обычный
допрос в милиции - и так он уцелел. Он мог бы смолчать, как
требовали от него, - и ничего б я не узнал. Но честность его
и веяния нового времени не позволили ему скрыть от меня.
Правда, моего шага [17] он не ждал, даже дух перехватило, а
это было - спасенье для него одно. Я лежал в бинтах,
беспомощный, но разъярился здоровей здорового, и опять меня
заносило - в письме Косыгину [18] я сперва требовал отставки
Андропова, еле меня отговорили, высмеяли.
Так взорвался наружу один подкоп - и, кажется, д╦рнул
здорово, опалило лицо самому Андропову. Позвонили (!)
ничтожному зэку, передали от министра лично (!): это не ГБ,
нет, милиция... (Надо знать наши порядки, насколько это
нелепо.) Вроде извинения...
Другие подкопы они взорвали осенью: два пиратских
издания "Августа", потом статья в "Штерне". Считаю, что
взрывы намного слабей: мудростью главным образом английского
судьи, создавшего юридический прецедент, проиграли они
годовые судебные процессы, и права моего адвоката
утвердились крепче, чем стояли. А статья "Штерна",
перепечатанная "Литературкой", вызвала в СССР не гнетущую
атмосферу травли, как было бы в славные юно-советские годы,
а взрыв вес╦лого смеха: так трудолюбивая хорошая семья?! (И
сами же себе развалили "сионистскую" трактовку моей
деятельности.)
Вот времена! - кучка нас, горсточка, а у них -
величайшая тайная полиция мировой истории, какой опыт,
сколько лбов дармовых, какая механизация врубового дела,
сколько динамита, - а минную войну не могут выиграть.
Так говорю, потому что: не вс╦ тут, много ещ╦ случаев.
Если рассказывать подробно и вс╦ вспоминать, то все годы
большая часть наших забот и тревог уходила не на крупные
действия, дающие плодоносные результаты, но на волненья,
метанья, поиски, предотвращенья, предупрежденья, - это в
условиях, когда у них слежка, у них связь, телефонная,
почтовая, а нам нельзя ни звонить, ни писать, иногда и
встречаться - а как-то спасать положение. Таких острых
опасностей было два десятка, не преуменьшу - когда-нибудь
рассказать о них подробней.
Тут вспомню два-три случая. Один - в провинциальном
городе, куда заслан на хранение "Круг Первый", 96-главый. Не
по слежке, не по подозрению, но по обстоятельству, которого
предвидеть невозможно, в комнату, где хранится "96-й",
приходят гебисты. Ясно, что обыск и спасенья нет. А они
обыска не делают, берут и требуют признания, что у человека
есть "Читают Ивана Денисовича". Он призна╦тся, сда╦т. Но
96-го не уничтожает - ведь велено хранить, и ещ╦ долгая
переписка с оказиями, мы знаем о визите ГБ, возможен
повторный и захватят "96-й", сжигайте скорей! ответа долго
нет! пока наконец сжигается.
Другой раз грянуло: "Тел╦нок" - вот этот самый опять,
который вы держите сейчас в руках, "Тел╦нок" - ходит по
Москве! Ошеломительно! Ведь тут - вс╦ нараспашку, вс╦
названо открыто, опаснее этого - что же ещ╦? Хранили, таили
- как вырвалось? где? через кого? почему? Начинаем
следствие, проверяем наши экземпляры, надо ехать за город и
физически проверить, что на месте, что не двигались, что не
могли перефотографировать. Подозрение, недоверие, вс╦ в
суматохе и переполохе.
И - поиск с другого конца: кто слышал, что читали? кому
рассказали, что кто-то читал? и кто же - читал сам? как
выглядел экземпляр? на чьей квартире читали? их адрес, их
телефон? (Не обойтись без называний по телефонам голосами
взволнованными, уже на Лубянке, наверно, заметили, вперебой
нам помет╦т и их погоня сейчас!) На ту квартиру! Колитесь
честно, лучше передо мной, чем ждать, пока прикатит ГБ.
Колятся, называют. И - машинописный отпечаток кладут передо
мной. Экземпляр - не наш! (наши честно на месте оказались).
Не наш - значит, новая перепечатка! Ещ╦ четыре-пять таких?
Не наш - и не фотокопия нашего. Но спечатан - точно с
нашего, и даже рукописно внесены мои последнейшие поправки.
Значит - воровали мне вослед, копировали из-под руки, кто-то
самый близкий, тайный, кто же? Звонить тому человеку, кто
приносил. Нет дома. Сидим и жд╦м, меньше мельканья. Через
несколько часов - приходит тот человек, и смущенно называет
источник. Из самых доверенных! Дали ей - только прочесть.
Она - тайком перепечатала (для истории? для сохранности?
просто маниакально?). И дала прочесть - одному ему (он -
близкий). А он принес - этим, в благодарность за какой-то
должок. А эти - позвали на радостях ближайшую подругу. А та
взахл╦б по телефону поделилась со своей подругой. И на этом
четв╦ртом колене - схвачено нами! передали - нам! Велика
Москва, а пути по ней - короткие. Звоним и виновнице.
Встречаемся и с ней. Признанья, рыданья. Впредь отсечена.
Конфискую добычу. За эти часы есть признаки: гебисты
взволновались, засновали гебистские легковые по четыре
молодчика в т╦мном нутре. Облизнитесь, товарищи! Опоздали на
полчасика! (Так и не знают: о ч╦м был переполох? что мы
искали? что они упустили?)
А в декабре 69-го - очень похожий случай с "Прусскими
ночами". Так же вот слух по Москве: ходят! невозможно, но -
ходят! Так же бросился по квартирам, по следам, так же
поймал копию: тоже - не наша! но - точно с нашей! Украдено!
близким! кем? Находятся и следы: мой приятель держал
несколько дней, дал почитать. А те - перещ╦лкали. И держали
в тайне 4 года! Но поскольку меня изгнали из Союза - теперь
отчего ж не пустить в Самиздат? (Не скоро узнаю: из
Самиздата выловило ГБ. Тотчас же наш излюбленный "Штерн"
предложил рукопись в "Ди Цайт", горячо уверяя, что действует
но моему поручению и что мо╦ настойчивое желание видеть
поэму как можно скорее напечатанной на Западе. Так
состраивали на меня криминал. Но почему таким сложным пут╦м?
В "Цайт" мы погасили с другого конца. И почему-то больше не
вспыхивало.) Как мог - погасил по Москве. Движение рукописи
прекратилось.
Вот из таких спокойных недель составляются спокойные
наши годы, мирные, без заметных событий, когда главные силы
неподвижны и "ничего не происходит".
И сколько же лет так можно тянуть? До сегодня - 27 лет,
от первых стихов на шарашке, первых пряток и сжогов.
А над этой скрытой мелкой войною высоким слоем
облаков плыв╦т история, плывут события всем видные - и
своим чередом зовут к действию, исторгают выклик.
Сколько-то удержано, сколько-то не удержать. В декабре
71-го мы хоронили Трифоныча. Перегорожены были издали
прилегающие улицы, не скупясь на милиционеров, а у
кладбища - и войска (похороны поэта!), отвратительно
командовали через мегафон автомобилям и автобусам, какому
ехать. Кордон стоял и в вестибюле ЦДЛ, но меня задержать
не посмели вс╦-таки (жалели потом). От неуместного алого
ш╦лка, на котором лежала голова покойного (в первые же часы
после смерти вернулось к нему детское доброе примир╦нное
выражение, его лучшее) и чем затянут был гроб весь, от лютых
и механических физиономий литературного секретариата, от
фальшивых речей - вс╦, чем мог я его защитить, было два
крестных знамения - после двух митингов - одно в ЦДЛ, другое
на кладбище. Но думаю, для нечистой силы и того довольно.
Допущенный ко гробу лишь по воле вдовы (а она во вред себе
так поступила, зная, что выражает волю умершего), я, чтобы
не подводить семью, не решился в тот же вечер дать в
Самиздат напутственное слово - и придержал его до девятого
дня, оттого - каждый день читал его, читал, повторял - и
вжился в это прощальное настроение, когда события жизней
мерятся совсем другими отрезками и высотами, чем мы делаем
повседневно. [19]
Высказал. Так естественно - смолкнуть теперь, само горло
не говорит. Но всего через неделю, в сочельник ночью слушаю
по западному радио рождественскую службу, послание патриарха
Пимена - и загорается: писать ему письмо! Невозможно не
писать! И - новые заботы, новое бремя, новая сгущ╦нность
дел.
(С того письма, нет, уже с "Августа" начинается процесс
раскола моих читателей, потери сторонников, и со мной
оста╦тся меньше, чем уходит. На "ура" принимали меня пока я
был, по видимости, только против сталинских злоупотреблений,
тут и вс╦ общество было со мной. В первых вещах я
маскировался перед полицейской цензурой - но тем самым и
перед публикой. Следующими шагами мне неизбежно себя
открывать: пора говорить вс╦ точней и идти вс╦ глубже. И
неизбежно терять на этом читающую публику, терять
современников, в надежде на потомков. Но больно, что терять
приходится даже среди близких.)
Но почему это вс╦ здесь рассказывается? а где же
обещанная Nobeliana?
А нобелиана - своим чередом. Пер Хегге был сильно сердит
на Ярринга за низость в нобелевской истории и обещал
непременно его разоблачить. Но Хегге выслали из СССР, я об
его угрозе и забыл. А он - исполнил и попал на лучшее время:
в сентябре, за месяц до присуждения новых премий и в начале
той сессии ООН, где будут выбирать генерального секретаря,
куда Ярринг жаждет, опубликовал книгу воспоминаний - и в ней
подробно, как Ярринг подыгрывал советскому правительству
против меня*. И - создал в Швеции скандал, даже премьер-
министру Пальме, легкокрылому и быстроумому социалисту,
тоже сердечно расположенному к стране победившего
пролетариата, пришлось оправдываться - и по шведскому
телевидению, и письмом в "Нью-Йорк Таймс". Сперва: он,
Пальме, не знал, как Ярринг распорядился. Потом и посмелей:
а что ж оставалось делать? посольство - не место для
политической демонстрации (как он заранее уверен, что чистой
литературы тут не жди!). И опять качнули Шведскую Академию,
покоя нет ей со мной, такой хлопотной лауреат был ли раньше?
Секретарь Академии Карл Гиров заявил: вот в понедельник
напишу письмо Солженицыну, не хочет ли он получить
нобелевские знаки в посольстве. Юмор: это он - в субботу
сказал, в субботу же и по радио передали. А у меня как раз
оказия на Запад в воскресенье, сижу ночью письмо пишу. Я
сразу и ему ответ, отослал в воскресенье. А Гиров,
оказывается, не только в понедельник, но и три недели письма
не отправил. А мой ответ - получил... Мой ответ: неужели
нобелевская премия - воровская добыча, что е╦ надо
передавать с глазу на глаз в закрытой комнате?.. А пока
прислали мне коммюнике Академии (срок легальных писем - 3
недели в один конец), я и коммюнике услышал по радио и
- ответил тотчас же.
[* Книги я не читал, но судя по цитатам, Хегге поместил
там и непроверенные слухи - например, что только Сахаров
отговорил меня от поездки в Стокгольм. О том и разговора у
нас не было с Сахаровым.]
После долгой болезни я только вош╦л в работу над
"Октябр╦м 16-го", оказалось - море, двойной Узел, если не
тройной: за то, что я "сэкономил", пропустил "Август 15-го",
несомненно нужный, и за то, что я в 1-м Узле обош╦л всю
политическую и духовную историю России с начала века
- теперь вс╦ это сгрудилось, распирает, давит. Только бы
работать, так нет, опять зашумела Нобелиана, как будто мне с
медалью и дипломом на руках будет легче выстаивать против
ГБ. Раз так - надо Узел бросать, опять оживлять и
переделывать лекцию, а напишешь - с нею выступать. А там
такого будет наговорено - может быть, и разломается мо╦
утлое бытие, и мо╦ пристанище тихое бесценное у
Ростроповича, ах, как жаль бросать II-й Узел, так хорошо я
наметил: трудиться тихо до 75-го года.
Человек предполагает...
В этот раз мне как-то удалось освободить лекцию от
избытка публицистики и политики, стянуть е╦ точнее вокруг
искусства и, может быть, приблизиться к - ещ╦ никем не
определ╦нному и никому не ясному - жанру нобелевской лекции
по литературе. Тем временем шла переписка с секретар╦м
Шведской Академии Карлом Рагнаром Гировым. [20] Шведское МИД
снова отказало предоставить посольство для церемонии, я
предложил квартиру моей жены, где сам ещ╦ не имел права жить
[21]. Прецедента, кажется, не было, но Гиров согласился. За
эти месяцы я очень оценил его такт и глубокие душевные
движения, он вс╦ более проявлял себя не исполнителем
поч╦тной должности, но сердечным, решительным и смелым
человеком (была ему и в Швеции на многих нужна смелость).
Стали уточнять срок. Он не смог в феврале и марте. Такая
отложка устроила и меня: чтение лекции казалось мне взрывом,
до взрыва надо было привести в порядок дела (сколько ни
приводи, всегда они в расстройстве): хоть часть глав II Узла
довести до чтимости; рассортировать перед возможным
разгромом свои обильные материалы, накопленные для "Р-17";
съездить ещ╦ раз в Питер и посмотреть нужные места, пейзажи,
до которых, может быть, меня уже никогда не допустят
(отдельная новелла, как я проник в... В другой раз когда-
нибудь).
Немало сил отобрало непривычное письмо Патриарху, надо
было советоваться с людьми понимающими и не дать
разгласиться. Тут ударила "Литературка" по моей родословной
и по мне, приходилось изнехотя обороняться. Ещ╦ плохо зная
нравы западных корреспондентов, я дал ответ через
корреспондента гамбургской "Ди Вельт", а он струсил, отдал в
третьи руки, смазал, ответа не вышло, было мелко-досадно. А
отвечать (не только на это, уж много накопилось, снесенного
молча) мне казалось необходимым. И появилась естественная
мысль: несколько назревающих выступлений стянуть во времени,
так чтоб они прошли кучно, каскадом, семь бед один ответ, а
не поодиночке. Такие сгущения событий рождаются сами собой в
кризисные моменты, как было в апреле 68-го при выходе
"Ракового", но кроме того их можно сгущать и по собственному
плану, используя неповторимую особенность советских верхов:
тупоумие, медленность соображения, неспособность держать в
голове сразу две заботы. Дату нобелевской церемонии - 9
апреля, на первый день православной Пасхи, Гиров объявил,
подавая заявление на визу, кажется, 24 марта. 17-го я послал
сво╦ письмо Патриарху, рассчитывая, что оно опубликуется
лишь в конце марта. Через несколько дней после него дам
интервью, первое за 9 лет, форма, которой они от меня не
ждут, да большое. И прежде, чем они успеют его переварить -
проведу нобелевскую церемонию и прочту лекцию, в которой и
полагал самое опасное. После чего и можно смирно сидеть и
ждать всех кар.
А пошло так: письмо Патриарху, пущенное лишь в узко-
церковный Самиздат, с расч╦том на медленное обращение среди
тех, кого это действительно трогает, вырвалось в западную
печать мгновенно. Как я потом узнал, оно вызвало у
госбезопасности захл╦бную ярость - большую, чем многие мои
предыдущие и последующие шаги. (Немудрено: атеизм - сердце
всей коммунистической системы. Но, парадоксально: и среди
интеллигенции этот шаг вызвал осуждение и даже отвращение:
как я узок, слеп и ограничен, если занимаюсь такой
проблемой, как церковная; или с другой мотивировкой: причем
тут духовенство? оно бессильно - то естъ, как и
интеллигенция, самооправдание по аналогии, - пусть пишет
властям. Дойд╦т дело и до властей. При многом осуждении я ни
разу не пожалел об этом шаге: если не духовным отцам первым
показать нам пример духовного освобождения ото лжи - то с
кого же спрос? Увы, наша церковная иерархия так и оставила
нас на самоосвобождение.) И (позднейшая реконструкция) где-
то в 20-х числах марта было принято давно откладываемое
правительственное решение: ошельмовать меня публично и
выслать из страны. Для этого расширилась и усилилась
газетная кампания против меня. По обычному своему недоумию
они выбрали невыгоднейшее для себя поле: клевать "Август",
не перехваченный пиратскими перепечатками, так теперь
объявленный моей самой лютой антипатриотической и даже
антисоветской книгой. Для того мобилизовали коммунистическую
западную прессу (ибо в СССР кто же мог "Август" прочесть?) и
перепечатывали оттуда всякую ничтожную писанину - большей
частью в "Литературке", но затем и в других центральных
газетах, иные статьи обвиняли меня прямыми формулировками из
уголовного кодекса, а послушная советская "общественность"
от писателей до сталеваров посылала гневные "отклики на
отзывы". На этот раз настолько тв╦рдо решенье было принято,
что придумывались и практические при╦мы, к_а_к меня будут
этапировать: через полицейское задержание, то есть временный
арест (просочился к нам и этот замысел, сменивший прежний
план автомобильной аварии, "вариант Ива Фаржа"); настолько
тв╦рдо, что Чаковский на "план╦рке" в своей редакции при 30
человеках открыто, многозначительно объявил: "Будем
высылать!". Видимо, на середину апреля намечалась эта
операция, к тому времени должна была достичь максимума
газетная кампания.
Но мой график был стремительней. Американские
корреспонденты пришли ко мне без телефонного звонка. Газеты
их были две сильнейшие в Штатах, происходило это за полтора
месяца до приезда американского президента в СССР. Интервью
не имело значения общественного, я не говорил ни об узниках,
ни о разлитых по стране несправедливостях - уже скоро 2 года
молчал я об этом в своем внешнем "затмении", в жертве всем
для "Р-17", так и сейчас отмерял не перейти неизбежный
уровень столкновения и не заслонить лекцию. Интервью было в
основном разветвл╦нною личной защитой, старательной метлой
на мусор, сыпаный мне на голову несколько лет, - но сам вид
этого мусора сквозь ореол "передового строя" вызвал
достаточное впечатление на Западе.
По внезапности появления и открывшимся мерзостям
интервью [22] оглушило моих противников, как я и
рассчитывал. И даже больше, чем я рассчитывал. Оно появилось
4 апреля - и менее чем за сутки, вопреки своей обычной
медлительности, власть, не успев обдумать, защитилась
рефлекторным рывком, простейшим движением: себе на посмех и
позор отказала секретарю Шведской Академии в праве приехать
и вручить мне нобелевские знаки. Что будет читаться лекция -
не писалось в письмах, не говорилось под потолками, только
смутно догадываться могли власти, публично шла речь лишь о
том, что на частной московской квартире будут вручены
нобелевские знаки в присутствии друзей автора - писателей и
деятелей искусства. И этого - испугалось всемирно-могучее
правительство!.. - будь левый Запад не так оправдателен к
нам, одна эта cамопощ╦чина надолго бы разоблачила всю
советскую игру в культурное сближение. Но по закону левого
выворота голов - красным вс╦ прощается, красным вс╦ легко
забывается. Как пишет Оруэлл: те самые западные деятели,
которые негодовали от одиночных смертных казней где бы то ни
было на Земле, - аплодировали, когда Сталин расстреливал
сотни тысяч; тосковали о голоде в Индии - а неполегающий
голод на Украине замечен не был.
По нашему обычному ловкому умению давать отмазку,
советское посольство в Стокгольме оговорилось, впрочем, что
"оно не исключает, что виза Гирову будет дана в другое,
более удобное время" - чтобы смягчить раздражение, создать
иллюзию и плавный переход на ноль. Шведское МИД сделало
заявление в масть. Но мы-то здесь слишком понимаем такую
игру! - и я стремительно разрубил е╦ особым заявлением [23].
Запрет на приезд Гирова закрывал, обессмысливал всю
церемонию. Да и облегчал - и устроителей, и тех, кто дал
согласие прийти.
Подготовка этой церемонии кроме бытовых трудностей -
прилично принять в рядовой квартире 60 гостей и вс╦
именитых, либо западных корреспондентов, - подготовка была
сложна, непривычна и во всех отношениях. Сперва: определить
список гостей - так, чтобы не пригласить никого
сомнительного (по своему общественному поведению), и не
пропустить никого достойного (по своему художественному или
научному весу) - и вместе с тем, чтобы гости были реальные,
кто не струсит, а прид╦т. Затем надо было таить
пригласительные билеты - до дня, когда Гиров объявил дату
церемонии, и теперь этих гостей объехать или обослать
приглашениями - кроме формальных ещ╦ и мотивировочными
письмами, которые побудили бы человека предпочесть
общественный акт неизбежному будущему утеснению от
начальства. Число согласившихся писателей, режисс╦ров и
артистов удивило меня: какая ж ещ╦ сохранялась в людях доля
бесстрашия, желания разогнуться или стыда быть вечным рабом!
А неприятности могли быть для всех самые серь╦зные, но
правительство освободило и приглаш╦нных и себя от лишних
волнений. Конечно, были и отречения - характерные, щемящие:
людей с мировым именем, кому не грозило ничто.
В подготовку церемонии входил и выбор воскресного дня,
чтоб никого не задержали на работе, и дневного часа - чтобы
госбезопасность, милиция, дружинники не могли бы в темноте
скрыто преградить путь: дн╦м такие действия доступны
фотографированию. Надо было найти и таких бесстрашных людей,
кто, открывая двери, охранял бы их от врыва бесчинствующих
гебистов. Предусмотреть и такие вмешательства, как
отключение электричества, непрерывный телефонный звонок или
камни в окно - бандитские методы последние годы становятся в
ГБ вс╦ более излюбленными.
Ото всех этих хлопот избавило нас правительство.
В виде юмора я посылал приглашение министру культуры
Фурцевой и двум советским корреспондентам - газет, которые
до сих пор не нападали на меня: "Сельской жизни" и "Труда".
"Сельская жизнь" и прислала на несосостоявшуюся церемонию
единственного гостя-гебиста, проверить, не собрался ли вс╦-
таки кто. А "Труд", орган известного ортодокса Шелепина,
поспешил исправить свой гнилой нейтрализм и в эти самые дни
успел выступить против меня.
Но то было - из последних судорог их проигранной
кампании: потеряв голову, опозорясь с нобелевской
церемонией, власти прекратили публичную травлю и в который
раз по несчастности стекшихся против них обстоятельств
оставили меня на родине и на свободе.
И так была бы исчерпана полуторагодичная Nobeliana, если
б не осталось главное в ней - уже готовая лекция. Чтоб она
попала в годовой нобелевский сборник, надо было побыстрей
доставить е╦ в Швецию. С трудом, но удалось это сделать
(разумеется, снова тайно, с большим риском). К началу июня
она должна была появиться. Я вс╦ ещ╦ ждал взрыва, в
оставшееся время поехал в Тамбовскую область - глотнуть и
е╦, быть может, в последний раз.
Но ни в июне, ни в июле того изнурительно-жаркого лета
лекция не появилась. Неужели ж настолько прошла
незамеченной? Лишь в августе я узнал, что летом была в
отпуску многая шведская промышленность, в том числе и
типографские рабочие. Годовой сборник опубликовался лишь в
конце августа.
Пресса была довольно шумная, больше недели. Но две
неожиданности меня постигли, показывая неполноту моих
предвидений: лекция не вызвала ни шевеления уха у наших, ни
- какого-либо общественного сдвига, осознания на Западе.
Кажется, я очень много сказал, я даже вс╦ главное сказал
- и проглотили? А: лекция была хоть и прозрачна, но вс╦ же -
в выражениях общих, без единого имени собственного. И там,
и здесь предпочли не понять. Нобелиана - кончилась, а взрыв,
а главный бой - вс╦ отлагался и отлагался.
ВСТРЕЧНЫЙ БОЙ
Встречным боем называется в тактике такой вид боя, в
отличие от наступательного и оборонительного, когда обе
стороны назначают наступление или находятся в походе, не
зная о замыслах друг друга, - и сталкиваются внезапно. Такой
вид неспланированного боя считается самым сложным: он
требует от военачальников наибольшей быстроты, находчивости,
решительности и обладания резервами.
Такой бой и произош╦л на советской общественной арене в
конце августа-сентябре 1973 года - до той степени
непредвиденный, что не только противники не ведали друг о
друге, но даже на одной стороне "колонны" (Сахаров и я)
ничего не знали о движениях и планах друг друга.
Хотя протяж╦нные в предыдущей главе 1971 и 72 годы уж не
такие были у меня спокойные, но и не такие сотрясательные,
то ли я притерпелся. У меня вс╦ время было сознание, что я
скрылся, замер, пережидаю, выигрываю время для "Р-17", а
современность как будто перестаю различать в резком фокусе.
И всякий раз, отказываясь от вмешательства, я даже не мог
никому, тем более деятелям "демократического движения"
(очень л╦гким на распространение сведений) объяснять, почему
ж я именно молчу, почему так устраняюсь, хотя как будто мне
"ничего не будет", если вмешаюсь. Да при дремлющем роке и
само жить╦ у Ростроповича в блаженных условиях, каких у меня
никогда в жизни не было (тишина, загородный воздух и
городской комфорт), тоже размагничивало волю. Не взорвался
на письме министру ГБ, не взорвался на письме Патриарху, не
взорвался на нобелевской лекции - и сиди, пиши. Тем более,
так труден оказался II-й Узел, и переход к III-му не обещал
облегчения. И ту развязку, что передо мной неизбежно висела
всегда - я откладывал. И даже когда в конце 72-го года я
окончательно назначил появление "Архипелага" на май 75-го,
мне это казалось - жертвой, добровольным ускорением событий.
Жить╦ у Ростроповича подтачивалось постепенно. Узнав
меня случайно и почти тотчас предложив мне приют
широкодушным порывом, ещ╦ совсем не имея опыта представить,
какое тупое и долгое обрушится на него давление, даже
вырвавшись с открытым письмом после моей нобелевской премии,
и ещ╦ с год изобретательно защищаясь от многочисленных
государственных ущемлений, - Ростропович стал уставать и
слабеть от длительной безнад╦жной осады, от потери любимого
дириж╦рства в Большом театре, от запрета своих лучших
московских концертов, от закрыва привычных заграничных
поездок, в которых прежде проходило у него полжизни.
Вырастал вопрос: правильно ли одному художнику хиреть, чтобы
дать расти другому? (Увы, мстительная власть и после моего
съезда с его дачи не простила ему четыр╦хзимнего
гостеприимства, оказанного мне.)
Подтачивался мой быт и со стороны полицейской, уже не
только министерство культуры жаждало очиститься от такого
пятна. Да все верхи раздражал я как заноза, живя в их
запретной сладостной привилегированной барвихской спецзоне.
А по советским законам выселить меня ничего не составляло:
24 часа было достаточно в такой особой правительственной
зоне. Но соединение двух им╦н - моего и Ростроповича,
сдерживало. А попытки делались. Наезжал капитан милиции ещ╦
перед нобелевской премией, я сказал "гощу". Отвязался.
В марте 71-го года как-то был у меня "лавинный день" -
редкий в году счастливый день, когда мысли накатываются
неудержимо и по разным темам и в незаказанных направлениях,
разрывают, несут тебя, и только успевай записывать хоть
неполностью, на любом черновике, разработаешь потом, а
сейчас лови. В счастливом состоянии я катался на лыжах, ещ╦
там дописывая в блокнотик, воротился - зов╦т меня старушка
Аничкова на верхний этаж большой дачи:
- А. И., идите, пришла вас милиция выселять!
Сколько этого я ждал, и ждать уже перестал, хотя на
такой случай лежала у меня приготовленная бумага - в синем
конверте, в несгораемом шкафике. Неужели осмелились, да
перед самым своим XXIV съездом (как сутки, не знали бы
своего XXV-го!) - или не понимают, какой будет скандал!
Трое их, от капитана и выше. Постепенно выясняется, что
главный, некто Аносов - начальник паспортного отдела
московской области, немалая шишка, - умный, с юмором, есть у
них вс╦-таки люди, попадаются. Я в своем счастливом л╦гком
состоянии так же легко, свободно влился в разговор -
победоносно-развязно, в лучшей форме, как когда-то с
таможенниками.
За бумагой мне сходить в мой флигель - три минуты и
сейчас я перед вами е╦ положу или прочту драматически, стоя,
тем и вас понужу приподняться из кресел. Нет. Нет, сегодня
ещ╦ не выселяют они меня: не составляют протокола, первого,
а по второму переда╦тся в суд. Они только давят на меня,
чтобы я в несколько дней озаботился о прописке, или уезжал
бы. В Рязань. В капкан.
Естественно, всякий советский человек, без верховой
защиты, что может сделать в таком положении? Тихо
подчиниться. Выхода нет. Но, слава Богу, я уже вышагнул и
выпрямился из ваших рядов.
Сперва, с большой заботой к их личным судьбам:
- Товарищи, пожалуйста, составляйте протокол - но
остерегитесь! Очень прошу вас - не сделайте личной ошибки,
на которой вы можете пострадать. Прошу вас, прежде проверьте
на самом верху, действительно ли там решили, что надо меня
выселить. А то ведь потом на вас же и свалят.
Тупой майор:
- Если я действую по закону и в сво╦м районе - мне ни у
кого не надо спрашивать.
- Ах, товарищ майор, вы ещ╦ мало служите!.. Вы же
окажетесь и самоуправ. Мой случай - очень деликатный.
Областной начальник:
- Но ведь я же насилия и не применяю.
- Ещ╦ бы вы применяли насилие! Но даже и при самом
нежном обращении - может произойти большой скандал.
Так я уверенно говорю, как будто из соседней комнаты
хоть сейчас могу Брежневу звонить. Опытный царедворец
понимает: осторожно, заминировано, откуда-то моя уверенность
ид╦т. Заминается.
Но что ж мне выигрывать несколько дней? Мне надо наверх
через них передать, как это серь╦зно, насколько я готов.
Дача Ростроповича для меня - рубеж жизни и работы, пусть
знают, что тихо не выйдет.
И в новом повороте разговора сделав страшноватые
арестантские глаза, я заявляю металлически:
- Своими ногами в Рязань? - не пойду, не поеду!
Судебному решению? - не подчинюсь! Только в кандалах!
Вот так - мне легче, совсем легко. Утопить в луже я себя
не дам, накатывайте уж море! Чувствую себя молодо, сильно,
снова в бою.
Уходят вежливые, растерянные. Не ожидали.
- Будет грандиозный скандал! - напутствую я их
поощрительно.
Потому что следующий раз, когда они составят протокол, я
поиграю ещ╦ с ними в советскую букашку, буду проверять в
протоколе каждую закорючку, требовать второй экземпляр для
себя, а когда подойд╦т дело подписывать - вдруг выну,
подпишу свою бумагу и поменяю на протокол:
"МИЛИЦИИ, понуждающей меня выселиться из
подмосковного дома Мстислава Ростроповича - в
Рязань, по месту моей милицейской "прописки", -
МОЙ ОТВЕТ
Крепостное право в нашей стране упразднено в
1861 г. Говорят, что октябрьская революция смела
его последние остатки. Стало быть я, гражданин
этой страны, - не крепостной, не раб, и..."
С ними так надо стараться в каждом деле: поднимать звук
на октаву. Обобщать, как только хватает слов. Не себя
одного, не узкий участок защищать, но взламывать всю их
систему!
И вс╦ - не подош╦л тому час?! Доколе же?
Ветер борьбы дунул в лицо - и как сразу весело, и даже
жалко, что вот - уходят, и готовая чудная такая бумага
оста╦тся втуне.
Через полгода - пришли опять. Тот же Аносов с каким-то
штатским, кривым. Я к ним пош╦л уже сразу с синим конвертом.
Положил, между ним и собой. Но Аносов - сама любезность,
лишь напоминание: как же вс╦-таки с пропиской?.. неудобно...
вот уже два года (где два дня нельзя, где московская
прописка тоже значит ноль!) ...Ну, при таком тоне: вот, как
улажу семейные дела... - Так улаживайте, улаживайте! -
обнад╦живает, торопит. - Да ведь мне и после регистрации
брака вс╦ равно московской прописки не дадут? - Что вы, что
вы, по закону - обязаны прописать.
На всякий-то случай и другой регистр:
- Ведь мы можем и к Ростроповичу как к домохозяину
предъявить претензии. У него могут и дачу отнять. -
Смотрите, говорю, эта сковородка и так накалена, зачем на
не╦ ещ╦ лить?..
А синий конверт - лежит между нами - безобидный,
неразв╦рнутый, туневой. И я:
- Если на вас очень нажмут - вы не утруждайте себя
визитом, отдайте районной милиции распоряжение, они так
хотели составить протокол. Правда, я предам гласности...
Кривой:
- Что значит "гласность"? Закон есть закон.
Я (с металлом):
- Гласность? Это: я по протоколу никуда не уеду, и в суд
не пойду, а выносите уголовный приговор о ссылке.
- Что вы, что вы! - заверяют, - до этого не дойд╦т.
И - не двинулась моя бумага. Вс╦ так же беззаконно
прожил я у Ростроповича ещ╦ полтора года.
Когда же развод состоялся и регистрация с женою, живущей
в Москве, тоже - и я законно подал заявление на московскую
прописку - вот тут-то новый начальник паспортного отдела
города Москвы (перешедший с областного) Аносов ("по закону
обязаны прописать") с той же любезной улыбкой объявил мне
лично от министра: что "милиция вообще не решает" вопросы
прописки, а занимается этим при Моссовете совет поч╦тных
пенсионеров (сталинистов): рассматривает политическое лицо
кандидата, достоин ли он жить в Москве. И вот им-то я должен
подать прошение.
Я тоже с самой любезной улыбкой (у меня уже готов был к
ходу синий конверт и только ждал назначенной даты) попросил
выдать мне отказ в письменном виде. Он - ещ╦ любезнее, как
старый знакомый:
- Александр Исаич, ну - вам и нужна какая-то бумажка?
Ожидал я, что будут молчать-тянуть, но что прямо вот так
откажут - вс╦-таки не ждал. Наглецы. Откровенно толкали:
убирайся сам с русской земли!
(А может быть можно понять и их обиду: не повлиял ли на
власти слух, который был мне так досаден, слух от,
самоназванных "близких друзей", каких немало бралось
объяснять мою жизнь и намерения: "да ему только бы
соединиться с семь╦й, он сейчас же уедет, ни минуты не
останется!" Вот развели - и "законно" ждали моего отъезда
а я что ж не уезжал?)
И с июня 73-го они применили новый выталкивающий при╦м:
анонимные письма от лже-гангстеров. По почте, поспешно-
небрежно разоблачая себя и заклейкою поверх почтового штампа
при╦ма (раз для дрожи нервов вклеивши загадочный извилистый
волосок) и стремительной почтовой доставкой (когда остальная
переписка отметалась). Печатными разноцветными буквами, а
стиль - Бени Крика, с большим ущербом вкуса. Сперва: мы - не
гангстеры, вы переда╦те нам 100 тысяч долларов, взамен - "мы
гарантируем вам спокойствие и неприкосновенность Вашей
семьи", и в знак своего согласия я должен появиться на
ступеньках центрального телеграфа. Следующий раз - уже
никаких требований, а откровенно одни угрозы: "Третьего
предупреждения не последует, мы не китайцы. Мы откажем вам в
сво╦м доверии и уже ничего не сможем гарантировать" -
напугать, чтоб спасаясь от этих "гангстеров", бежал за
границу.
После второго такого письма применил и я новый при╦м:
откровенное "внутреннее" письмо в ГБ, безличное
предупреждение [24]. Письмо дошло, вернулось обратное
уведомление: экспедитор КГБ имярек (разборчиво). Три недели
думали. По телефону позвонил вс╦ тот же полковник, который в
71 г. звонил от имени Андропова. И теперь та же пластинка:
"Ваше заявление (??) передано в милицию". Т_а_к_у_ю бумажку
- и передадут?.. Толкали, намекали, как и в анонимках:
обращайтесь в милицию за защитой. (И сами же под видом
охраны на голову сядут.) Больше, чем на месяц, подм╦тные
письма прекратились. В конце июля, однако, пришло третье:
"Ну, сука, так и не приш╦л? Теперь обижайся на себя.
Правилку сделаем". Ничего не требовали, только пугали:
уезжай, гад!
То было тяж╦лое у нас лето. Много потерь. Запущены, даже
погублены важные дела. Своих малышей и жену в тяж╦лой
беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче
в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самол╦тов,
сам уезжал в Рождество писать. Поддельные ли бандиты или
настоящие, только ли продемонстрируют нападение или
осуществят, - ко всем видам испытаний мы с женой были
готовы, на вс╦ то и шли.
Если оглядеться, то и почти всю жизнь, от ареста, было у
меня так: вот именно эту неделю, этот месяц, этот сезон или
год почему-нибудь неудобно, или опасно, или некогда писать -
и надо бы отложить. И подчинись я этому благоразумию раз,
два, десять - я б не написал ничего сравнимого с тем, что
мне удалось. Но я писал на каменной кладке, в многолюдных
бараках, без карандаша на пересылках, умирая от рака, в
ссыльной изб╦нке после двух школьных смен, я писал, не зная
перерывов на опасность, на помехи и на отдых, - и только
поэтому в 55 лет у меня оста╦тся невыполненной всего лишь 20
-летняя работа, остальное - успел.
Я знаю за собой большую инерционность: когда глубоко
войду в работу, меня трудно взволновать или оторвать любой
сенсацией. Но и в самом глубоком течении работы не бываешь
совсем защищ╦н от современности: она ежедневно вливается
через радио (западное, конечно, но тем смекается и вся наша
обстановка), а ещ╦ какими-то смутными веяниями, которые
нельзя истолковать, назвать, а - чувствуются. Эти струйки
овевают душу, переплетаются с работой, не мешая ей (они - не
посторонние ей, как посторонни бытовые помехи вокруг),
создают атмосферу жизни - спокойную, или тревожную, или
победную. А порой эти веяния начинают наслаиваться до
толщины какого-то решения, угадки почему-то (иногда - ясно
почему, иногда - нет) пришло время действовать!
Я не могу объяснить этого причинно, тут не всегда и
различишь желание от предчувствия, но чуть╦ такое появлялось
у меня не раз и - правильно.
Так и в это лето. Независимо от неудач и угроз,
oбcтyпивших нас, своей чередою у меня: как Запад сотряхнуть,
что собственных дел вести не могут: кто послабей, вокруг тех
бушуют непримиримо, а тиранам каменным - вс╦ проигрывают,
вс╦ сдают. ("Мир и насилие") И ещ╦ почему-то, толчком
родившееся, никогда прежде не задуманное - "Письмо вождям".
И так сильно это письмо вдруг потащило меня, лавиной
посыпались соображения и выражения, что я на два дня в
начале августа должен был прекратить основную работу, и дать
этому потоку излиться, записать, сгруппировать по разделам.
Все эти статьи легко и быстро писались потому, что это
была как бы уборка урожая - использование накопленных
текущих и беглых заготовок, естественное распрямление.
Среди таких веяний попадаются иногда и реальные события,
мы не всегда успеваем их истолковать. Ощущался душный
провальный надир* в общественной жизни: новые аресты, другим
- угрозы, и тут же - отреш╦нные отъезды за границу. Приезжал
Синявский прощаться (одновременно - и знакомиться) и тоской
обдало, что вс╦ меньше оста╦тся людей, желающих потянуть наш
русский жребий, куда б ни вытянул он. Расч╦т властей на
"сброс пара" посредством третьей эмиграции вполне
оправдывался (хорош бы я был, оказавшись в ней, хотя б и с
нобелевскими знаками в руках...): в стране вс╦ меньше
оставалось голосов, способных протестовать. В начале лета
исключили из Союза писателей Максимова, в июле он прислал
мне справедливо горькое письмо: где же "мировая писательская
солидарность", которую я так расхваливал в нобелевской
лекции, почему ж его, Максимова, не защищаю я?..
[* (астр.) - точка на небесной сфере, внизу, под ногами
наблюдателя, противоположная зениту.]
А я не защищал и его, как остальных, вс╦ по тому же:
разрешив себе заниматься историей революции и на том
отпустив себе все прочие долги. И по сегодня не стыжусь
таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода,
если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем
сегодня.
Но приходят дни - вот, ты чувствуешь их надирный провал,
когда все твои забытые долги стенами ущелья обступают тебя.
На II-й Узел мне не хватало совсем немного - месяца четыре,
до конца 73-го. Но их - не давали мне (Только срочно
продублировать на фотопл╦нку роман, как он есть, чтоб это-то
не погибло в катастрофе). Тем более мерк и III Узел, так
манивший к себе, в революционное полыханье. Сламывались все
мои искусственные сроки, ничего не оставалось ясным, кроме:
надо выступать!
И очевидно, усвоенным при╦мом каскада: нанести подряд
ударов пять-шесть. Начать с обороны, с самозащиты из своего
утонутого положения, постараться стать на тв╦рдую землю - и
наступать.
Когда пишешь с оборотом головы на прошлое, то непонятно:
чего уж так опасался? не преувеличено ли? И сколько раз так,
что за паника! - и всегда сходило благополучно.
Всегда сходило - и всегда могло не сойти (и когда-нибудь
- не сойд╦т). А размах удара моего каждый раз - вс╦ больше,
сотрясение обстановки больше, и опасность больше, и перед
нею справедливо готовишься к прекращению своего хоть и
утлого, а как-то налаженного бытия.
Кроме рукописей какая ещ╦ у меня вещественная
драгоценность? - в 12 сотых гектара мо╦ "именьице"
Рождество, где половину этого - последнего, как я думал,
лета - я так впивался в работу. Лишь половину, ибо теперь
делил его по времени со своей бывшей женой. Настаивала она
забрать его совсем, и, очевидно, перед намеченными ударами,
разумно было переписать участок на не╦. В середине августа,
уезжая на бой, я обходил все места вокруг и каждую пядь
участка, прощался с Рождеством навсегда. Не скрою: плакал.
Вот этот кусочек земли на изгибе Истьи и знакомый лес и
долгая поляна по соседству есть для меня самое реальное
овеществление России. Нигде никогда мне так хорошо не
писалось и может быть уже не будет. Каким бы измученным,
разд╦рганным, рассеянным, отвлеч╦нным ни приезжал я сюда -
что-то вливается от травы, от воды, от бер╦з и от ив, от
дубовой скамьи, от стола над самой речушкой, - и через два
часа я уже снова могу писать. Это - чудо, это - нигде так.
Последняя неделя, последние ночи перед наступлением были
совсем бессонные. Вс╦ ревели самол╦ты над самыми крышами
Фирсановки, как возвращаются ч╦рные штурмовики, отбомбясь.
Опасались мы, что на дачном участке сказали вслух
неосторожную какую фразу, и рассыпанные микрофоны подхватили
е╦, и враг уже может догадаться, что я готовлю что-то. А
весь успех - во внезапности, перед началом атаки надо быть
особенно беззаботным, дремлющим, ни лишних мотаний, ни
лишних приездов и встреч, и разговоры, наверно
подслушиваемые, должны быть медленные, беззаботные.
Тревожило именно: не успеть выполнить весь замысел.
Такое ощущение, будто ид╦шь заполнять какой-то уже заданный,
ожидающий тебя в природе объ╦м, как бы форму, для меня
приготовленную, а мною - только вот сейчас рассмотренную, и
мне, как веществу расплавленной жидкости, надо успеть,
нестерпимо не успеть, залить е╦, заполнить плотно, без
пустот, без раковин - прежде, чем схватится и остынет.
Сколько раз уж так: перед очередным шагом, прорывом,
атакой, каскадом - весь сосредотачиваешься только на этом
деле, только на этих малых последних сроках, - а остальная
жизнь и время после этих сроков совсем забываются, перестают
существовать, лишь бы вот этот срок выдержать, пережить, а
та-ам!..
Первый удар я намечал - письмо министру внутренних дел -
ударить их о крепостном праве [25]. (Не красное словцо,
действительно таково: крепостное. Но противопоставив право
миллионов на свободу в своей стране - праву сотен тысяч на
эмиграцию, я покоробил "общество".)
Я пометил письмо 21-м августа (пятилетие оккупации
Чехословакии), но из-за серь╦зности его текста задержал
отправку до 23-го, чтобы беспрепятственно нанести второй
удар - дать интервью. Интервью - дурная форма для писателя,
ты теряешь перо, строение фраз, язык, попадаешь в руки
корреспондентов, чужих тому, что тебя волнует. Извермишелили
мо╦ интервью полтора года назад - но опять я вынужден был
избрать эту невыгодную форму из-за необходимости защищаться
по разрозненным мелким поводам. (И его опять извермишелят в
"Монд", непорядочно, и даже спрячут во французском МИДе, и
прид╦тся с многомесячным опозданием печатать полный текст в
русском эмигрантском журнале, чтобы восстановить объ╦м и
смысл.)
Но в этом интервью я успевал стать на тв╦рдую землю -
сперва на колено - потом на обе ноги - и от униженной
обороны перейти к отчаянному нападению [26].
Сразу после интервью я вышел в солнечный день на улицу
Горького (так испорченную, что уже и не хочется называть е╦
Тверской), быстро ш╦л к Телеграфу сдать заказное письмо
министру и повторял про себя в шутку: "А ну-ка, взвесим,
сколько мы весим!". Два удара вместе, кажется, весили
немало.
К тому ж накануне я уже знал из радио, что независимо от
меня (издали это воспринималось как согласованное движение,
и власти были уверены, что согласовано хитро) в тот же день
21 августа (совпадение первое) пошла в наступление и другая
колонна: Сахаров дал пресс-конференцию по международным
вопросам, откровенностью и активностью захватывающую дух:
"СССР - большой концентрационный лагерь, большая зона". (Что
за молодец! Нашу зэческую мысль и высказал раньше меня!
Залежался "Архипелаг".) "С каким легкомыслием Запад
отказался от телевизионных передач на территорию Советского
Союза!" "Москва прибегает к прямому надувательству."
Я только не знал, что в эти самые часы 23 августа в
своей т╦мной "Достоевской" да ещ╦ коммунальной квартире на
Роменской улице в Ленинграде просовывала голову в петлю
несчастная Елизавета Денисовна Воронянская, терзаемая тем,
что открыла ГБ, где хранится в земле "Архипелаг". Противник
наступал своим порядком.
(Я этого не ведал, я настроен был превесело, и
созоровал: 21 августа послал шутливо-злую записочку в КГБ по
адресу той экспедиторши, так ч╦тко расписавшейся на
уведомлении [27]. В этот раз уведомление не вернулось:
генерал Абрамов не оценил возможностей такой откровенной
пикировки. А может быть, он уже листал "Архипелаг",
откопанный 30-го августа из земли, под Лугой?)
Под начавшееся улюлюканье нашей прессы, Сахаров, никак
не ожидая никакого положительного продолжения, поехал
отдохнуть в Армению, и часть событий воспринимал там, не
могучи сесть на поезд (предсентябрьский пик).
А власти тем более не знали наших планов. У них план
был: к этой осени окончательно разгромить оппозицию. Для
этого (по тупости мысли их) надо было провести показательный
процесс Якира-Красина, те раскаются, что вс╦
"демократическое движение" было сочинено на западные
диверсионные деньги - и тогда советская интеллигенция и
западная общественность окончательно отвернутся от такой
мерзости, и последние диссиденты заглохнут. Конечно,
поражение таилось уже в самом идиотском замысле: применить в
70-е годы избитый при╦м 30-х. И вс╦-таки угнетение
общественного настроения в Союзе, ещ╦ худший опуск его были
бы достигнуты, если бы не уляпались они с этим судебным
процессом - да во встречный бой: 14 месяцев они вс╦
откладывали, откладывали этот свой бездарный процесс, думая,
что грозней подготовят, страшней напугают, - и влезли с
открытием в 27 августа!
Этой даты, конечно, никто из нас не знал. Но я,
предвидя, что когда-то они соберутся вс╦ же, решил загодя
парировать, накрыть их ещ╦ до открытия, - и сказал в
интервью, что процесс будет унылым (на Западе перевели
"прискорбным", совсем другой смысл) повторением недаровитых
фарсов Сталина-Вышинского, даже если допустят западных
корреспондентов. Опубликовать интервью назначил - 28
августа, на Успение.
27-го они и открыли процесс, ещ╦ дешевле сортом - без
допуска иностранных корреспондентов, и не успели посмаковать
свою пятидневную тягомотину, как на другой день Ассошиэйтед
Пресс по всему миру понесло мою презрительную оценку.
(Совпадение второе. Правда, успели они на ходу вставить за
это и меня в процесс: я оказался главный вдохновитель и
направитель "Хроники"!)
Встречный бой! - где в ловушку захлопнули мы их, где -
они нас. 29, 30, 31-го я слушал по всем радиостанциям, как
ид╦т мо╦ интервью, ликовал и дописывал - несло меня -
"Письмо вождям". А тем временем выкопан был "Архипелаг", и -
худые вести не сидят на насесте - 1-го сентября пришли мне
сказать об этом, ещ╦ не совсем точно. 3-го - уже наверняка.
Как именно и что произошло в Ленинграде - мы не узнали
тогда, не узнали и до сих пор: все затронутые этой историей
были окружены слежкой ГБ, и моя открытая поездка туда по
горячему следу могла бы только повредить. Воронянской было
уже за 60, расстроенное здоровье, больная нога, -
ленинградский Большой Дом навалился на не╦ всей своей мощью,
началось с подробного обыска, потом 5 суток допросов, потом
дни неотступной слежки. За вс╦ это время никто не сумел дать
нам никакого сообщения. Что именно происходило с Воронянской
- все последние сведения от соседки по квартире, которая
сама не вызывает доверия. В вариантах е╦ рассказа - пятна
крови или даже ножевые раны на повешенном трупе, что
противоречит версии о самоубийстве через петлю. Есть большие
основания подозревать и убийство, если боялись, что она
сообщит мне, если она попытки такие делала. Медицинская же
констатация была записана - "удушение", а труп не показан
родственникам. После конца допросов миновало две недели, за
это время в несчастной женщине взяли верх иные чувства, чем
тот страх, который она всегда испытывала к шерстяным
родственникам, чьи когти и зубы особенно остро изо всех нас
предчувствовала, хотя как будто - в шутку и к острому
словцу. Она металась по квартире, говорила соседке: "Я -
Иуда, скольких невинных людей я предала!". Откуда и как
пришло на Воронянскую подозрение и розыск - мы ещ╦ выясним
когда-нибудь до конца, как и всю историю е╦ смерти. Реальной
работы со мной она не вела уже три года и не виделась почти.
Но самое досадное, что провала никакого бы и не было:
никакого хранения ей не было оставлено, но из страсти к этой
книге, из боязни, что погибнут другие экземпляры, она
обманула меня, поклялась и красочно описала, как, исполняя
мо╦ уже третье настойчивое требование, - сожгла "Архипелаг".
А на самом деле - не сожгла. И из-за этого только обмана -
госбезопасность схватила книгу.
Да и схватила-то ещ╦ не сразу. Считая, что книга теперь
в руках - не спешили. Очевидно, более всего опасались (и
справедливо) - чтобы я не узнал, это важней даже было, чем
схватить. Сво╦ хранимое Воронянская стала держать на даче у
своего знакомого Леонида Самутина, бывшего зэка. Теперь на
допросах сама и открыла хранение. (Сколько говорит мой опыт,
никогда ничего закопанного не находили прямым рыть╦м, всегда
- дознанием и добровольным показанием. Земля хранит тайны
над╦жней людей.) Открыла - а брать не шли. Но когда после е╦
похорон, известие о смерти передали по телефо