рамму Вишнякову в Совет, о содержании ее успел разболтать всему поселку. Возле шахты собрались люди. -- Не полезу я! -- кричал Петров, бросая на снег топор. -- Рядом Черенков бродит, а нас -- в шахту. Лиликова давай! Чего он, как Фофа, добыч гонит? Черенкову на топку?.. Военнопленные со второй смены сгрудились в стороне, с любопытством наблюдая, как Петров разъяряет себя и грозит отказаться от работы. -- Забастовка, -- прошептал Кодаи. -- Всех беспокоит угроза внезапного нападения, -- сочувственно сказал Збигнев Кодинский. Красивое, мечтательное лицо его было бледным. Он опасливо поглядывал на топор с отшлифованной до воскового цвета ручкой. -- В шахте как в мышеловке, -- заметил Кодаи. К Петрову подошел Алимов. Он был артельным старшиной. Его уважали. Коренастый, сильный, он мог выполнять в шахте любую работу -- и за крепильщика, и за забойщика, и за коногона. -- Наше дело -- вкалывай, -- сказал Алимов, пытаясь успокоить Петрова. -- Уголь нада. Уголь всегда нада. -- Кому нада? -- передразнил Алимова Петров. -- Нам нада! -- Гришку Сутолова видел? -- Видел. -- Зачем он приходил? -- Разберутся... Нам нада уголь рубить. -- Зачем? -- еще больше разъярившись, спросил Петров. -- Нечем в конницу Черенкова кидать? Ты мне зубы не заговаривай. Макеевские тож полезли в шахту, а он -- тут как тут. Из Лесной до нас рукой подать. Отряд надо собирать, к войне готовиться. -- Кто собирай отряд? -- не сдавался Алимов. -- Командира есть на шахта -- соберет отряд. А тебе -- работай! -- На-кось! -- Петров сунул Алимову дулю под нос. -- У меня детишки и баба в положении. Про Гришку узнала -- ревмя ревет. Не от жалости, от страха. Я, может, должон подумать, куда их спрятать от того гада. -- Ай-ай! -- неодобрительно поморщился Алимов. -- У тебя детишка, у меня детишка... -- А может, твоих Черенков не тронет? -- уставился на него Петров порыжевшими от злости, шальными глазами. Он не заметил, как к нему вышел откуда-то из-за частых столбов стволового дома Лиликов. Алимов наклонился к горбылю и содрал с него кору. -- Может, татарву он жалует! -- вскричал дурным голосом Петров. И тут же упал от сильного удара в ухо. -- Кто? -- спросил Петров, медленно поднимаясь. -- Я, -- сказал ему Лиликов. Люди притихли, неловко глядя на двоих -- лежащего на снегу и того, кто ударил. Лицо у Алимова почернело, скулы заострились, глаза запали. В руках он мял кору, содранную с березового горбыля, и это выдавало его волнение. Все знали, что Алимова нельзя было страшнее обидеть, чем это сделал Петров. У Алимова год назад умерла жена, оставив троих детей, с которыми он самозабвенно возился. -- Ты не обижайся, -- сказал, повернувшись к нему, Лиликов. -- Ладна, Андрей Никитович, -- глухо ответил Алимов. -- В шахта люди отказываются идти... Петров медленно поднимался, упираясь в снег левой рукой, а правой нащупывая топор. Лиликов не видел этого. Пленные замерли, наблюдая, как Петров встает с топором в руке. -- Балта... -- прошептал Ференц Кодаи, будто никто другой не видел этой "балты" в руке Петрова. Збигнев Кодинский бросился к Петрову и схватил за руку. Перед толпой мелькнули их бледные, перекошенные лица. Лиликов повернулся на возню. -- Прошам, пане, -- подал ему топор Кодинский. -- Вовремя ты... -- сказал Лиликов. -- Могли бы порубаться... А за что? -- спросил он у мрачно стоящего Петрова и отшвырнул топор. Блеснувшее серебром лезвие скрылось в белом, искристом снегу. Виднелся лишь квадратик черного обуха и отшлифованное крепильщицкими руками топорище. На шахте и раньше дрались. Бывало, хватались и за обушки и за топоры. Каторжно тяжелая работа в забое, вечно ноющее тело, слепнущие от подземной темноты глаза, невозможность избавиться от всего этого порождали равнодушие к жизни, делали жестокость чем-то обычным -- как мелкий шлепок, вызывающий недолгие слезы. Ходили и артель на артель. Не стеснялись бросаться обидными кличками. Были и "кацапы", были и "хохлы", "червееды", "магометовы собаки". Это в минуту крайнего раздражения, когда в руки не шел заработок, надвигались нищета и голод, хотелось хоть на ком-то сорвать злость и разгрузить душу, до треска набитую обидами. В обычные дни ссору запивали водкой и играли за одним столом в карты, как будто вечно здесь были мир и тишина. Месть любит испорченных. А у этих какая же месть? Отчаянье и усталость, раздражение доведенных до сумасшествия. Они приходили в себя и старались не вспоминать, что было перед этим. Теперь произошло что-то другое. Петров оказался в одиночестве. На него, поднявшего топор, смотрели осуждающе. Употребленное им слово "татарва" обернулось против него же самого. Все ведь знали, что для Черенкова одинаковы и "татарва", и "кацапня", и китайцы, и хохлы, и турки, для него важно, поддерживаешь ли ты Совет или идешь против него. Ворвется в поселок, одинаково не пожалеет ни Петровых, ни Алимовых детей. Петров оглянулся, ища поддержки. Открыл было рот, чтобы сказать что-то в свою защиту. Вдруг осекся, утер лицо рукавом и отошел в сторону, боком, приниженно, как, случалось, уходили обманувшие артель шахтеры. -- Слушайте меня, товарищи, -- произнес в морозной тишине Лиликов. -- Есаул Черенков ходит со своим отрядом недалеко. Выпустил Каледин волка. Бродит он вокруг Казаринки. Пока, однако, идти на нас не решается. Клацает губами, а все ж страшновато. Гришку Сутолова направил -- погляди-де, понюхай. Всем известно, что сталось с Гришкой... Нам пока можно работать. Петров тут лишнее говорил. Воду из шахты качнули. Спасибо скажем мастеру товарищу Копленигову. Молодец! И другие люди не загинают бузу, а работают, как честные пролетарии. Мы не на Фофу и не на Продуголь работаем. Мы работаем для себя, для народа, на советскую власть!.. Шахтеры, притопывая застывшими ногами, слушали не перебивая. Лица их стали торжественными, когда Лиликов выкрикнул последние слова. Приятно было слышать о том, что они работают не на хозяина, а на себя, на свою власть. Никто не посчитал нужным спорить, а как же власть будет расплачиваться, когда выдаст получку. Долго держалась тишина. Алимов первый сдвинулся с места и побрел к стволовому дому. Снег скрипел у него под ногами. За Алимовым пошел Паргин. Потом и вся черно-спецовочная, пахнущая потом и соленой шахтной водой толпа потекла в широко растворенные двери, глухо переговариваясь: -- Они все, Петровы, вздорные. Отец его завсегда зачинщиком драк был... -- Лиликов мастак бить, свалил какого жилистого! -- Допек! Я те скажу: который допечет -- на него страх как удар падает! -- А полячок, пся его мать, отчаянный. Петров мог его очень просто зацепить под горлянку. -- Беда с этим Черенковым, ходит, стращает, спать не дает. А ведь чего-то боится! -- Вишь, варта тож против него. Сотник-то Гришку ухлопал. Теперь известно, Черепкову и с вартой воевать. А там еще, говорили, красногвардейские отряды на Дебальцевский узел в поездах едут. У Пономарева тож, рассказывают, собраны немалые силы... И Черенков -- не дурак! -- А что новая власть его не изловит и не повесит? -- Не до него, значит! В глухой говор идущих ворвался звонкий голос стволовой Алены: -- Чего, словно овцы, бредете? Не напирай! Высокая, с мужика ростом, она оттолкнула передних. -- Паргина не обижай, Алена, -- вскричал Кузьма, -- его и так жена забила, замолила! -- Не напирай! Всех все равно не пущу! -- Паргина, говорю, не обижай! -- Что тебе Паргин? Сам про себя говори! -- отозвался впереди Паргин. -- А мне все равно битому быть: Алена не ждет от меня пользы. -- Дождешься от вас!.. Не напирай, говорю! -- Прошу, пани Алена!.. -- Пан Кодинский -- маломестский пан. Штепан -- Прага, Злата Прага, Алена!.. -- Да не лезь, морда твоя лопни! Я из вас, панов, живо мужиков поделаю! -- А может, ему хочется этого! -- С Черенковым тебя послать воевать! -- Черенков потому и боится наступать на Казаринку, что про Алену прослышал! Всем было забавно толкаться возле рослой и сильной стволовой. Алена была озорной, отвечала на всякие шутки, -- это нравилось. Плечистая, с сизым румянцем на щеках, оживленная и крикливая, она больше всего нужна была на этом пороге в шахтное подземелье, куда хочется опускаться, не думая об опасности адской тяжести еще не начавшейся смены. 18 К вечеру небо опять затянулось серыми облаками. Пошел мелкий снег. Падал он медленно, сгущая мрак. Казалось, вечер сыплется на Казаринку, укутывая ее снежным туманом, обороняя от всяких неожиданностей. Сутолов вышел из штейгерского дома, поглядел на серо-тусклое небо и опять вернулся. -- Так чего, будем ждать людей? -- спросил он у Вишнякова, томясь своими мыслями. -- Зачем тебе ждать? Иди, без тебя пока обойдемся, -- посоветовал Вишняков. Он догадывался о сомнениях Сутолова. Весь день тот ходил хмурый, неразговорчивый, думая, как ему поступить с похоронами брата. Хотя Григорий и пришел с донской стороны, у Каледина служил, но все ж -- брат. Положено похоронить. И судом народа не был судим. Но Сутолов, видимо, не хотел, чтобы люди видели, как он пойдет на похороны. Поэтому и дожидался сумерек. А вечером всегда собирались люди в Совете. -- О военной обороне надо поговорить, -- сказал он, ища для себя причину, чтобы помедлить с уходом. -- Чего ж, дела для тебя известные. Мы на том и остановимся, что надо обратиться за помощью к штабу красногвардейских отрядов. -- Да я ненадолго... -- Сколько надо, столько и оставайся, -- сказал Вишняков, пыхтя цигаркой. -- Не часто приходится хоронить братьев. -- Собака он бешеная, а не брат! -- вскричал измученный сомнениями Сутолов. -- Он бы уж меня похоронил! Дай бог другим пожить, как он мне смерти желал. Пятака б на похороны не дал... А ты говоришь -- бра-ат! -- То ж -- он, а то -- ты, -- успокаивающе сказал Вишняков. -- Разница между вами должна быть. -- Дьявол его ненависть сотворил! Сутолову хотелось выговориться. Он ходил по комнате, подергивал затянутыми в кожанку плечами, словно стараясь сбросить с себя что-то мешающее ему жить. Светлые глаза его и вовсе посветлели. Водил он ими так, как будто страстно искал гнетущую его тяжесть, чтоб схватить своими огромными ручищами, поросшими рыжей шерстью, и забросить ее подальше. На Вишнякова не смел поднять глаза, чувствуя его превосходство. Все люди после прихода и гибели в Казаринке Григория, казалось, изменили к нему отношение. -- Дьявол не дьявол, но случилась такая оказия, -- сказал Вишняков, не повышая голоса. -- Оно ведь не знаешь, как случится. Жизнь бывает одинакова, а отношение к ней -- разное. Ум ее по-разному принимает. Григорий не нашел пути, чтобы подняться над жизнью. -- Может, и так, -- притихнув, сказал Сутолов. Кажется, он услышал именно то, о чем мучительно думал. -- Ты за одну веру выступаешь, а он за другую... -- Не в один храм ходили... -- А ведь человек он не чужой тебе. Вишняков еще подумал: какая бы ни была кончина, случилась она от пули и напоминала солдатскую, короткую и случайную смерть. Матери будет горестно, она спросит: похоронил ли? -- С сотником говорил? спросил Вишняков. -- А чего с ним говорить? Дело ясное. -- Пускай объяснительную бумагу напишет в Совет. -- На каждый случай, когда калединского субчика подстрелят, бумаги не хватит. Вишняков с удивлением посмотрел на Сутолова, на его блестящую непромокаемую кожанку, -- не верилось, что он так говорил о гибели брата. -- Иди, -- сказал Вишняков глухо. -- Как люди поймут, так и будет... ... Все тропинки засыпало, понакрыло теменью. Сутолов шагал наугад по выгону ко двору варты. Трудно идти, трудно думать, трудно выбирать дорогу. Из памяти исчезло все, что позволило бы представить Григория живым. Путалась только какая-то несуразица, мелочь, вроде той, что Григорий долго не мог научиться выговаривать "л" и вместо "делал" произносил "девав", за что часто получал от отца по губам. А вот лица припомнить не мог. Каким было его лицо, когда он горделиво явился к нему в Петрограде после производства в подпрапорщики? Все, должно быть, началось с этого производства: Григорий решил, что жизнь теперь для него начиналась другая и надо порвать связи с прежним, что было на крестьянском дворе Сутоловых, в их деревне Голые Пруды, когда все малые и старые пошли за куском хлеба на шахты. Может, тогда надо было поругаться с ним да и кулаков не пожалеть. А они розошлись, буркнув друг другу на прощанье про то, что не скоро придется возвращаться домой. "Теперь встретились..." -- подумал Сутолов, так и не вспомнив лица брата. Из сарая падал свет. Приблизившись, Сутолов услышал напевно-печальную речь: -- "Разбойника благоразумного во едином часе раеви сподобил еси господи... и мене древом крестным просвяти и спаси..." Возле лежащего на лавке тела Григория, ссутулившись, стояла Арина Паргина и читала молитву. При появлении Сутолова она повела на него отчужденным, строгим взглядом и сказала: -- Не знаю, что читать... а исповедание веры -- помилование господне... Не было у него хулы на духа святого? -- спросила она. Сутолов не ответил. Он впился взглядом в серо-синее лицо Григория и теперь явственно припомнил его в шинели с желтополосыми погонами подпрапорщика, с широко открытыми коричневатыми глазами, машущего руками и доказывающего свою правоту. От него пахло тогда махоркой, свежими ремнями и еще чем-то больничным, как тогда пахло от всякого, кто недавно вернулся с фронта и прошел "вошебойку". -- Будем ли читать о вечных муках грешников? -- шепотом спросила Арина. Сутолов не слышал, о чем она спрашивала. Он еще вспомнил, как стоял Григорий в строю измайловцев перед воротами Путиловского завода. Грудь колесом, глаза круглые, губы плотно сжаты, -- жизнь окружающая ему нипочем. А возле ворот старичок в очках в жестяной оправе кричит: "Солдатики, братушки, против кого идете? У меня трое сыновей полегло на фронте! Может, которого из вас они грудью своей защитили! Царя вам надо? Не будет царя!" Григорий и глазом не ведет на старичка. Он смотрит на сухолицего штабс-капитана и ждет команды, он может и выстрелить в старичка, до того худого и истощенного, что нечего и похоронить. -- "Вечное благодарение в муках почивших" буду читать, -- сказала Арина и завела нараспев: -- "Господи, воззри на сына своего, на его стать посечену, прими покаянную душу его..." Сутулов не понимал смысла того, что читала Арина. Он закрыл глаза, не желая видеть мертвого, свечу, коптящую слабым огоньком в холодном сарае, и застывшие большие руки. От Григория-подпрапорщика, спесивого и грубого, ему хотелось мысленно вернуться к тем тихим дням, когда Голые Пруды не голодали, по лугам ходили сытые коровы и вспыхивали веселые пастушьи костры. С Григорием они тогда жили в дружбе, вместе обжигали палки над дымными кострами и "делили пазухи", набитые ворованными яблоками. Григорий без опаски, что его кто-то треснет по губам за это проклятое "в" вместо "л", говорил, раскладывая: "Твои ябвоки... мои ябвоки..." Под носом у него блестело, а брови хозяйственно хмурились, будто было так важно, чтоб обязательно -- поровну. "Теперь вот не поделили..." -- подумал Петр, впервые почувствовав давящую боль утраты. Однако тут же испугался своей слабости и сказал басовито: -- Гроб кто сделал? -- Мужик мой..."Господи, матерь пречистая..." -- Хватит молиться, дело ясное. Он еще в тот раз, когда приходил с Аверкием к сараю, заметил во дворе длинные сани, на которых обычно поселковые возили уголь со склада. Теперь вышел во двор, чтобы проверить, стоят ли они до сих пор. Втянул сани в сарай и, не глядя на Арину, перетащил гроб с телом Григория с лавки на удлиненную раму саней. Подобрал валявшийся в углу забойщицкий обушок -- рыть могилу. -- Сам свезу, -- сказал он Арине. -- За мной не ходи. -- А крест? Нет иного пути для души, кроме крестного, -- сказала Арина. -- Помолчи уж! -- зло прохрипел Сутолов и потянул сани с покойником из сарая. Сани взвизгнули полозьями по густо рассыпанному углю. Этот звук переворачивал душу. Сутолов облегченно вздохнул, когда полозья стали на снег и легко заскользили к воротам. На спуске с маленького бугорка гроб толкнул его в ноги. Сутолов споткнулся, но устоял. Вытерев рукавом пот, сжал веревку и, не оглядываясь, потянул сани дальше. Теперь он уже ни о чем не думал, ничего не вспоминал. Он тянул, убыстряя шаг и ступая чаще, чтоб уйти от гроба. Арина отстала, крестясь и всхлипывая. Вскоре перестала видеться сгорбленная, наклоненная вперед фигура. Мгла и снег скрыли и Сутолова и сани с печальным грузом. Они ушли на выгон, за которым в версте, на небольшом пригорке, было кладбище. Арина тихо побрела домой, прислушиваясь, не начал ли Сутолов долбить мерзлую землю, чтоб похоронить брата. -- "Господи, не покарай искупившего грехи свои муками телесными..." Все происшедшее смутило ее: не верилось, что так могли умирать люди. Боязно было вспомнить, как живой брат укладывал мертвого на угольные сани без отпевания. Страшно было думать о холодной земле, о мерзлых комьях, смешанных со снегом, которые будет кидать брат на брата. Вернувшись, она устало посмотрела на Миху, обняла его и тихо заплакала, почувствовав жалость к нему, к себе, ко всем людям, которым судьба повелит увидеть то, что увидела она. 19 Приоткрыв дверь, сотник Коваленко следил за тем, как Сутолов вывозил на санках покойника. Выйти он боялся: неизвестно, как отнесется к нему брат убитого. Чужие люди осудили, а этот и подавно. Была вражда между Сутоловыми, но смерть могла отвести ее прочь -- брат явился хоронить брата. Может, он забыл о вражде: своих тяжко отдирать от сердца. Может, потерял рассудок от горя и не остановится перед тем, чтоб отомстить стрелку. Лучше подождать, пока все закончится. Проскрипели полозья. Шаги удалялись... Сотник вышел во двор, когда сани с покойником и плетущаяся за ними Арина скрылись из виду. Фонарем осветил конюшню. Пусто. Ничего лишнего не видно. Все же взял метлу и подмел затоптанное место: нельзя, чтобы что-то осталось от покойника, -- конь не пойдет в конюшню, хоть засеки его насмерть. Коней пришлось пока поставить в сарае, приспособленном для дров и угля. Другой конюшни -- не отыскать. Здесь вообще редки хозяйственные постройки: шахтерня в поле не работает, привыкла жить на то, что дают за упряжку в шахте. Земли вокруг -- глазом не охватить. Можно было бы что-то и распахать. Но куда им еще пахать? Выбираются из шахты -- на ногах едва стоят. Каторжная работа. Коваленко понимал, что значит тяжелая работа. Он только не мог понять, как они, богом и судьбой обиженные, обносившиеся до срамоты, крикливые и вздорные, могли замахнуться на то, чтоб работу поделить поровну и шахтное дело перестроить по-своему. Чего может добиться такая голь без хозяина? Скорее всего, их одолевает страсть неимущих: у нас нет -- ни у кого не должно быть, земля не наша -- пусть будет общая, а значит -- ничья, шахта -- тоже ничья, все -- ничье! Он загорался ненавистью к тем, кто выступал против собственности, и свято верил, что "свои люди", "земляки", "единоверцы", "люди одной крови" способны отстоять собственность от посягательств неспособных иметь и неспособных добывать имущество. Коваленко вышел во двор, вычистил метлу в снегу от мусора. Вернулся в конюшню, поставил ее на место. При-светил фонарем -- не пропало ли чего. Кажется, все цело -- уздечки, седла на месте, вилы, грабли... Он решил запереть конюшню до утра. Увезли покойника. Пусть будет как будет... Мелкие хозяйственные заботы немного отвлекли его от раздумий о случае с Григорием Сутоловым. Командованию он доложит как надо. А шахтерня -- черт с ней -- пускай судит по-своему... Возясь с замком, он вдруг услышал шаги и испугался -- не вернулись ли с санями? -- Кто идет? Перед глазами вырос Вишняков: -- Я, председатель Совета... Коваленко растерялся от неожиданности. С первого дня появления варты в поселке между ними установилось -- не ходить друг к другу. Коваленко действовал согласно приказу: "В переговоры с Советом не вступать, местной власти не признавать, но и не выступать против нее с военной силой". Возможность всякой встречи с Вишняковым он отвергал, хотя и знал его хорошо с четырнадцатого года, когда они попали в драгунский имени короля датского Христиана полк, а потом, в феврале 1917 года, вместе служили в Персии в составе экспедиционного корпуса генерала Баратова. Старую фронтовую жизнь вспоминать нечего: она умерла в несогласиях и спорах на солдатских митингах, где Вишняков защищал большевистскую программу, а он, Коваленко, примкнул к полковнику Чирве, требовавшему "свободы Украины без кадетов, большевиков и скрытого царского угнетения трудового селянства". -- Что надо? -- грубо спросил Коваленко. Он подумал, что Вишняков пришел выяснить обстоятельства убийства Гришки Сутолова. -- Давно не виделись... -- сказал Вишняков, не обратив внимания на грубость. Коваленко промолчал. Последний раз они близко сходились на песчаной дороге под Менделиджем. До сих пор помнится поучающий упрек Вишнякова: "Тебе лишь бы своим дегтем пахло, а что кулаком свой подцепит под ребро -- это даже сладко: свой кулак, по своему ребру! А свой, говорят, больнее бьет!" Пророка из себя корчит. Они все, большевики, в пророков играют. -- Покойника вывезли? Желаю обсудить это. -- Вывезли... Коваленко занялся фонарем, лихорадочно соображая, что может ему угрожать. -- Может, в дом зайдем? -- Можно и в дом, -- сказал Коваленко, поднимая фонарь, как будто ему было все равно. -- Ваших здесь было-перебыло... -- Людям хочется знать, как произошло. -- Интересного мало... Он сердито толкнул дверь и широким шагом прошел в сени. Вишняков -- за ним. Сотник мог не пустить его, как, наверное, предписывалось приказом командования. Вишнякову надоело играть в прятки -- он решил во что бы то ни стало встретиться с сотником, занявшись происшествием с Григорием Сутоловым, не очень приятным для петлюровской варты. -- Никого в доме? -- спросил Вишняков, оглядывая чисто подметенную хату. -- А кому ж еще быть? -- Я тебя спрашиваю потому, что говорить нам лучше без свидетелей. -- Свидетелей не будет... Коваленко пристраивал погашенный фонарь на гвоздь у двери. По тому, как он медлительно делал это, Вишняков догадывался, что тот растерян. -- По вашим данным, -- начал Вишняков, закуривая, -- Григорий Петрович Сутолов находился на службе в карательном отряде есаула Черенкова... Подцепив фонарь, Коваленко прошел к столу и сел, прячась в абажурную тень от прямого света лампы. -- Я составил донесение своему командованию, -- перебил он Вишнякова. -- Это меня не касается. Известно, как должен поступать каждый командир части... Тут одна штука неясная получается... У сотника зашевелились брови. Сидел он все так же неподвижно, давая понять, что не очень опасается "неясностей". -- Получается ералаш, -- продолжал Вишняков, раскуривая цигарку и не глядя на него. -- Вы -- на границе, мы -- тоже стоим на границе. На наш пост Гришка не нарывался. А к вам пожаловал. По своей линии мы никаких донесений о нем не писали. А часть его -- Калединская! Коваленко сдержанно кашлянул. -- Що до гряныць, то вона у нас одна -- гряныця Украинской республикы! -- Погоди! Для вас -- одна, для нас -- тоже одна, а для кого-то две. Я тебя хочу спросить: почему Григорий Сутолов стал баловать на варте, а не побрел к нашей конюшне? -- У нас кони справниши. -- Могло быть, что он именно так и подумал! Ему известно было, что вы для Каледина -- дружеская сторона. Мало ли что у вас кони лучше. А зачем у друга брать, если можно взять у врага? Нет, тут что-то не так! Вишняков оживленно жестикулировал, зорко наблюдая за сотником. Для него сейчас было важно, станет ли сотник отрицать, что Каледин "дружественная сторона", и не связывался ли он по поводу убийства с калединцами. -- Было, пройшло, -- уклончиво ответил Коваленко, которого интересовало все то же -- чем все это ему угрожает? -- Ладно, пускай по-твоему! Прошло -- для кого? -- Ты мне голову не морочь! -- мрачно заявил сотник, отклоняясь к стенке и вовсе исчезая в тени -- только глаза блестели. -- У меня дел своих хватает, чтоб еще тебе голову морочить! Мне надо знать: чего это "дружественная сторона" у тебя коней таскает? Может, между вами военные действия начнутся? Черенков ваших границ не признает! Сапетино, Лесная, Чернухино -- ваши, а он туда ходит без вашего ведома. Как же так? Дружба -- значит спроси, доложи, согласуй. Или вы ему не только коней, но и земли своей республики поотдавали? Коваленко резко поднялся: -- Ты мне тут политику не загибай! Я тебя знаю! -- Знания твои к разговору нашему отношения не имеют, -- спокойно продолжал Вишняков. -- Мы можем донести нашему командованию, что у варты Украинской республики была стычка с разведкой карательного отряда. Твои могут спросить, по какой причине стычка. Не скажешь же ты, что шлепнул черенковского лазутчика с перепугу... Сумрачно шевеля вздернутыми бровями, Коваленко ждал, что он еще скажет, догадываясь, что именно с этой угрозой Вишняков к нему и явился. -- Мне неизвестны приказы по вашим войскам. Думаю, насчет стрельбы в калединскую сторону -- таковых не было. Худо тебе придется, сотник Коваленко! -- Я стрелял не в черенковского разведчика, а в конокрада! -- Съезди к Черенкову, объясни! Я его норов знаю, живо шашкой секанет. В его отряде, сформированном на территории Области Войска Донского, не может быть конокрадов. Это у нас, шахтеров, могут быть конокрады. А у них -- святое воинство, а не сборище воров, посягающих на собственность Украинской республики. Смекаешь? Сотник озадаченно водил глазами. С этой стороны получалось худо. Насчет конокрадства и речи заводить нельзя. "Тогда почему я его убил?.." -- Мне все равно, -- сказал Вишняков, вставая. -- Обожди, -- остановил его сотник. -- Нам давно пора потолковать. Чего это -- все равно? -- Для меня и ты и Черенков -- вражеская сторона, -- сказал Вишняков, твердо посмотрев в лицо сотнику. -- Черенков ждет приказа, чтоб напасть на Казаринку. А ты тож такого приказа ждешь... Только в этой войне новая причина появилась... -- Что за причина? -- Мне тебе не объяснить, -- сочувственно вздохнул Вишняков. -- Помнишь, в Тифлисе, при переходе, мы видали чистеньких конвоиров и еще поговорили: для кого война, а для кого пироги с маком. Армии выигрывают бои, а для того, кто пулю остановил, от этого выигрыша -- никакого проку. Тебе тоже положено думать про свой выигрыш. Буча поднимется из-за Гришки Сутолова -- тебе не будет выгоды от этой бучи. -- Тебе какая забота? -- Как же так? Мне надо определить, как пойдет следствие насчет убийства. -- В этом новая причина? -- испытующе глядя на Вишнякова, спросил Коваленко. -- В этом, да не только в этом. Наши люди понимают -- невелика всем вам радость стоять в шахтерском поселке. Ни себе, ни коню еды не раздобудешь -- голая территория. Вам от нее никакой выгоды. Вокруг жизнь смутная, того и гляди шахтеры с обушками на вас пойдут. Командиры твоей армии здесь не появляются. Сидят в Киеве, а дальше -- ни шагу. Шахтеры для них -- народ чужой. Приходится вам сидеть, как на вражеской территории... -- Территория эта наша! -- Погоди! Так тебе говорят, что эта территория ваша. Об этом и мы слышим. Но тебе-то каждый день голову ломай, доколе здесь оставаться. Положено по справедливости заменять части, переводить с худшего места на лучшее, чтоб они могли отдохнуть. А замены -- нет! -- Это тебя не касается! -- перебил его сотник. -- Тебя-то это касается. Твоих людей -- тоже тревожит. Нам все равно, кто на нас пойдет, Петлюра или Каледин. Мы будем стоять на своем, пока не добьемся свободы. Шахтерские отряды укрепляются и оружием и людьми. С нами справиться трудно. А еще год пройдет -- никакая сила нас не одолеет! -- Снылась стрыжений вивци шэрсть кучэрява! -- Не спеши, Роман Карпович! Мне нет нужды тебе доказывать, какими дорожками пойдет наша победа. Ты можешь в нее и не верить. А ежли что, на кой черт она сдалась тебе, мертвому? -- Не стращай! -- О жизни я говорю! Нам нечего терять. Мы и на смерть пойдем. А тебе зачем смерть принимать, когда жить положено! У тебя хозяйство, достаток!.. -- Замовкни! -- крикнул Коваленко, потянувшись за паганом. -- Не спеши, -- ответил Вишняков, тоже берясь за наган. -- Ухлопаем друг друга, а дальше что? Черенков от рудника -- в одном переходе. Сам знаешь, идет карать и устанавливать власть донского атамана Каледина. Не Петлюры, а Каледина! Ему твоя варта не помешает! -- С Калединым у нас договор! -- По договору он, выходит, оттяпал у Центральной Рады Макеевские, Чистяковские, Хрустальские рудники! -- Разом будем наводыть порядок! -- Гляди, порядок будут наводить без тебя! Донской атаман не приглядывается, где чья земля. На его знаменах -- единая, неделимая Россия. Все остается как было, он идет с казаками, а у него в обозе царские прислужники и, может, сам царь. А царю нужна не Украина, а Малороссия. Гляди не промахнись, Роман Карпович! -- Порядок должен быть в государстве, -- повторил сотник, опуская руки. -- Порядок порядку рознь! -- Ничего не знаю. Мое останне слово такэ: будэм службу нэсты, як нэслы. Вишняков отошел к двери. Иного он от него не ожидал. Прояснилось главное, из-за чего решил посетить варту: никакой военной угрозы она пока не представляла, ни о каких согласованных действиях с Черенковым, чего он раньше опасался, не могло быть и речи. А самому сотнику после убийства Гришки Сутолова в Казаринке стало тревожно. И нечего отрывать силы, чтобы караулить варту. Задержится слишком -- можно разоружить. Пороть горячку с разоружением пока не надо. Дело твое, -- сказал Вишняков, уходя. -- Послушай, однако, и мое последнее слово. С отрядом Черенкова мы примем бой. А в твои раздоры с ним вмешиваться не станем! Вишняков ушел не попрощавшись. Чувствовал он себя тверже. Пускай ревмя ревет Петров, с перепугу бесится, пускай Кузьма с опаской поглядывает на будущее, а Сутолов настаивает на мобилизации в отряд всего взрослого населения. Можно с ними и поспорить. Не одна Казаринка, вся революционная Россия сознает угрозу контрреволюции. В обращении Совнаркома сказано: "Нужно народное дело довести до конца". Уголь и снаряды для этого тоже понадобятся. Стало быть, уголь надо добывать, пока есть возможность. До последнего держаться и не закрывать шахту. Да и людям она нужна не только для заработка. Сутолову он не сказал о встрече с сотником, понимая, как трудны были похороны. 20 В тот же вечер есаул Черепков допрашивал двоих -- вернувшегося из Казаринки венгра Шандора Каллаи и перебежавшего в Чернухино кабатчика Филю. С венгром было больше мороки: черт те как с ним быть, когда у него -- бумага от самого Богаевского, из донского правительства? Дал Черенков ему в провожатые Гришку Сутолова. Венгр вернулся, а Гришки нет. -- Где распрощались? -- мрачно спросил Черенков. -- Плохо знаем, -- бормотал Шандор, загнанно глядя в широкое лицо есаула. -- Истен... бог свидетель... -- Обожди со своим истинным богом! -- въедливо добивался Черенков. -- Гришка в поселок вошел сам, так? -- Йа, йа! -- кивал головой Шандор. -- Потом ты слышал выстрел? -- Йа, йа!.. Сотник стрелял. -- Кого сотник подстрелил? -- Нем, нем... -- отрицательно качал головой Шандор. Черенков, заскрипев зубами, отвернулся. -- Вестовой! -- вскричал он, чувствуя, что не выдержит и прикончит венгра, не глядя на его охранные бумаги. -- Этого уведи! Давай следующего!.. Подталкиваемый вестовым, Шандор поплелся, шепча что-то на своем языке. Черенков прошелся по комнате, уставленной тяжелой дубовой мебелью. Широкий покатый лоб его перерезала поперек глубокая складка, от чего лицо стало еще жестче. -- Надежда, -- позвал он, -- где ты там? Дверь, ведущая на кухню, сразу же открылась, и на пороге показалась белолицая, чуть располневшая женщина. -- Чего вам? -- спросила она. -- Не знаешь разве? -- глухо сказал Черенков, не глядя на нее. -- Допрос ведь ишо будет, -- попыталась она возразить не очень настойчиво. -- Перед тем можно выпить, -- сказал Черенков и протянул граненый стакан. -- Лей, не жалей! -- попытался он улыбнуться. Улыбка не получилась -- рот оскалился, а глаза не смеялись. Тогда он, чтобы доказать свое доброе расположение к Надежде, похлопал ее ладонью по спине. -- Чай, не купленая, -- увернулась Надежда. Есаул выпил залпом и вытер рукавом гимнастерки потеки самогонки на подбородке. -- Дерзкая ты, -- прохрипел он, борясь со спазмом в горле. -- Пришлепну вот твово дружка. -- Дело нехитрое. В ту же минуту дверь открылась, и на пороге показался подталкиваемый вестовым Филя. Ворот полушубка на четверть оторван. Сапоги испачканы. Ступал он неуверенно, как в деревянных колодках. Надежда слегка покачала головой, догадавшись, что Филя обморозил ноги. Тяжело развалившись на стуле и пристально взглянув в вспухшее лицо кабатчика, Черенков спросил: -- Когда последний раз видел Григория Петровича Сутолова? -- Не припомню, право... -- А ты припомни! -- рявкнул Черенков так, что и Надежда вздрогнула. Чего мне врать, вашскородь... -- пробормотал Филя. -- Соврешь -- зарублю! Поставлю на дороге, и на всем скаку -- р-раз! А потом собаки над твоей паршивой башкой выть будут. Собачьего воя не терплю. Тут уж пущай повоют! -- кричал он, глядя на Филю неправдоподобно голубыми, остекленевшими глазами. -- Не пойму, про что вы спрашиваете. -- Молчать!.. Надежда приметила, что Черенков криком разъяряет себя. -- Ты явился с той стороны, должон был услышать про Григория Сутолова! -- Не слышал, господом богом клянусь... -- Врешь! Глаза у есаула сверкали злым блеском. Он дернул за ворот гимнастерки, словно почувствовал удушье. Носком сапога часто застучал по полу, как будто решая, немедленно ли пристрелить кабатчика или еще обождать немного. Согнувшийся от страха Филя не мог смотреть в глаза есаулу. -- Чего ему врать? -- вмешалась Надежда, понимая, что допрос вот-вот может приблизиться к роковому концу. Черенков и дневал и ночевал у нее, но такого вмешательства не мог допустить. -- Не твое дело! -- Велите уйти? -- смело спросила Надежда. -- Постой! -- остановил ее Черенков, тупо соображая. -- Не знаешь, стало быть, про Гришку, -- сказал он тише. -- А какие силы охраняют Казаринку и Громки, знаешь? Филя пошевелил обмороженными пальцами ног, болью стараясь отогнать страх перед есаулом. -- Части, слышал, стоят на Кипучей, -- пробормотал он. -- Я тебя не про Кипучую спрашиваю! -- вскрикнул, вскакивая со стула, Черенков. -- Про другие не приходилось слышать, вашскородь... -- Хитришь, гад! -- впился в него взглядом Черенков. -- Не приходилось... -- повторил, не слыша своего голоса, Филя. Черенков схватил стакан и протянул Надежде. Та налила из бутылки. -- Ну-у! -- протянул Черенков, выпив самогонку и закусив огурцом, услужливо поднесенным Надеждой. Она тайком подмигнула Филе и сочувственно покачала головой -- плохи твои дела. Филя это давно понял и без нее. Черт попутал его идти в Чернухино. Слыхал же, что Черенков здесь. А если здесь, то обязательно должен быть у Надежды. К ее проклятой бутылке кто только не потянется. А Надежда, подлая, кому только не нальет... -- Не знаю я иных частей, окромя тех, которые состоят из шахтеров, -- с тупым отчаянием заявил Филя. -- Игр-раешь! -- погрозил ему кулаком есаул и позвал вестового. Филя уже видел этого смазливого парня в щегольских сапожках и новенькой фуражке с околышком на буйноволосой голове. Первый раз увидев, он почему-то сразу подумал -- с ним Надежда путается: ей нравятся чистенькие, причесанные. Ее смелость в отношениях с есаулом тоже была не случайной: может, и у него пребывает в любовницах. Помогла бы. -- Попова давай! -- приказал Черенков вошедшему вестовому. Ловко повернувшись, будто его этому учили с пеленок, вестовой исчез за дверью. -- Слушаешь этого Попова, -- дерзко вмешалась Надежда. -- Придурок баштанный. У него не только нога хромая, а и голова вкось. "А ведь защищает, не боится", -- обрадовался Филя. У него опять появилась слабая надежда на спасение: все ж они знают друг друга не первый год. А уж теперь он будет просить-молить ее Христом-богом... В комнату вскочил прямоусый казак и замер перед Черенковым. -- Говори, где повстречал интендантский обоз? -- спросил его Черенков. -- Верстов с десяток левее Казаринки, ежли ехать от нас, -- бойко ответил казак. А заставы какие-нибудь из отрядов шахтеров встречал? -- Никак нет! -- Ни одного шахтера при оружии? -- Никак нет! -- Ну, что ты скажешь? -- перевел взгляд на Филю Черенков. -- Шахтерские отряды я видал... -- А про обоз слыхал? -- Не приходилось... -- тихо ответил Филя. Черенков мотнул головой, не то сердясь, не то соображая что-то, и зашагал по комнате. Филя тупо следил за ним, ожидая решения. На самом деле Черенков ничего не решал. У него помутилось в голове после второго стакана самогонки, и он плохо соображал, что к чему. В теле появилась слабость. Сжав зубы и стиснув до хруста в пальцах кулаки, он хотел избавиться от этой слабости и не допустить, чтоб кто-то ее заметил. -- Свой это человек, -- где-то возле уха послышался шепот Надежды. -- Я его годов десять знаю. Чтоб он пошел за Советами, да руби, коли меня -- не поверю! На кой они ему сдались? У него своя винная лавка. Человек деловой, религиозный... -- Пускай скажет, -- с натугой, как все пьяные, произнес Черенков, -- кто против меня стоит? Кто стоит, я тебя спрашиваю, туды твою харю подлую!.. Филя попытался что-то ответить, Надежда махнула ему рукой, и он промолчал. Черенков посмотрел на Попова: -- Ты что скажешь? -- Вдовые бабы очень учитывают натуру, время не теряют, -- намекнул Попов на Надежду. -- Какие бабы? -- зловеще тихо спросил Черенков. -- Они ему, хромому, только и снятся, -- сказала Надежда. -- Выйди вон! -- вскричал Черенков Попову. Немедля, живо, как только позволяла калечная нога, Попов вышел. -- Ишь, бабы ему... -- бормотал Черенков, держа в памяти какую-то связь в разговоре. -- Давай налей! -- потребовал он снова от Надежды. Филя со скрытой радостью смотрел, как Надежда наполнила самогонкой еще один стакан. "Забудет про меня, теперь непременно забудет... С похмелья пьет... -- рассуждал он со знанием дела. -- В ином случае его бы так не разобрало. Когда ейную положить на вчерашнюю -- быка свалит..." -- по справедливости оценивал он Надеждины старания. -- В Казаринке, я знаю, Архип Вишняков, -- со стуком поставив пустой стакан, сказал Черенков. -- Падлюка, гад! -- заскрипел он зубами. -- Не... казак... а вахмистр! -- многозначительно поднял он палец. -- А у этого винная лавка -- Вишняков ее отобрал, -- снова зашептала на ухо Надежда. Черенков кивнул головой, не понимая, почему к Вишнякову примешалась винная лавка. Захмелел он внезапно и скверно, как в последнее время часто с ним случалось, -- ничего-ничего, а потом моментально гасло сознание, появлялась тяжесть в теле, хотелось лечь где угодно, хоть под забором. Сейчас что-то неясное держало его. Он посмотрел на Надежду помутневшими глазами. И заговорил, обрывая слова бурным, прерывистым дыханием: -- Конец Гришке... это точно... подстрелили Гришку... -- Прикажи ослобонить человека, -- требовала Надежда. Черенков не понимал, о ком речь. Он расселся поудобнее на стуле и протянул ноги. -- Сыми... Надежда ловко сдернула сапоги, расстегнула ремень и повела его, шатающегося и огрузневшего, к кровати. -- Прикажи, -- повторяла она, не давая ему уснуть. -- Вестовой!.. -- с пьяной немощью позвал Черенков. -- Вестовой! -- громко повторила Надежда. Чистый, чубатый молодой казак вошел. -- Слушай, -- сказала Надежда, -- что они будут говорить насчет этого человека, -- указала она глазами на Филю. -- Того... -- махнул вялой рукой есаул. -- Ослобонить велел, -- пояснила Надежда. -- А мадьярина? -- За того не было распоряжений, -- твердо сказала Надежда. -- Скулит он, чисто щенок, -- сказал вестовой. -- Выгоняй и того. Черенков с усилием поднял глаза, дико взглянул на вестового и прошептал еле слышно: -- Б-большевик... гад... убью!.. Рыжая, с прямыми, тяжелыми волосами голова Черенкова упала на мягкую подушку. Вестовой смущенно посмотрел на Надежду. -- Иди, иди, дело ясное, -- сказала она, одергивая смятую есаулом кофточку. -- Не сумневайся, -- повторила она, улыбаясь и указывая глазами на кухонную дверь. "Зовет к себе, -- заметил этот взгляд Филя, -- с ним тоже крутит..." Ему уж все равно, с кем крутит Надежда. Низко поклонившись ей, горделиво выпрямившейся при этом, он торопливо выскользнул за дверь. А Надежда довольна, что ей удалось отвести Филю от неминуемой смерти. Было ей усладой, что это получилось не как-то скрыто, а на виду у того же Филимона. Дерзости ей не занимать. После смерти отца, за которым она ухаживала, как за малым ребенком, оставшись одна, она и не подумала выходить замуж. Мужиков же знала получше любой замужней бабы: видела, как они приходили за самогонкой, закладывали женины платки и кофты, лишь бы раздобыть на опохмелку. "Будьте вы трижды прокляты, -- рассуждала она, -- чтоб вы десять раз подавились водкой -- не пойду замуж. Сидеть да ловить его, как бы он из дому чего не унес? Не дождется ни один! Приму, если кто понравится, а потом выпровожу". Да и непонятно было, как поступить с отцовским наследством. Выйти замуж -- нового хозяина позвать. А отец научил ее недоверию к людям, подозрительности и глухоте к своим желаниям. "Почуешь в душе благость, годок подожди -- она и замолкнет. Никто вечно не любит. То все обман наученных грамоте..." До того, как появился Черенков, в разное время к ней ходили трое. Первого, путевого мастера Трофима Земного, она будто и любила. Случалось, ждала, выскакивала ночью за ворота, чтобы еще издалека высмотреть его ныряющую в заборную тень фигуру. Ей льстило, что он, старше ее, семейный, ходит к ней. Лаская, говорила ему нежные слова: "Кровинушка моя ненаглядная, соколик мой ясный..." Трофим глядел на нее настороженно-внимательными глазами и думал о своем. Он ходил к Надежде и боялся, что когда-нибудь это откроется -- и тогда беды не миновать. А Надежда, не понимая причины его сдержанности, думала, что еще не расшевелила, не разожгла его любовью, хитро выспрашивала у баб, как они обходятся со своими мужиками в постели, и всегда стремилась выпроводить от себя Трофима утомленным и негодным для супружеской кровати. Дарила ему подарки. А Трофиму куда их девать? Он прятал их в будке путеобходчика или выбрасывал в пруд возле чернухинских огородов. Надежде открылась его черствая душа, когда она однажды попросила побыть ночь, потому что надвигалась гроза, а грозы всегда пробуждали у нее горечь одиночества. Трофим отказался. Надежда, стараясь его задержать, быстро собрала на стол. И это не помогло. Трофим упрямо пятился к двери, бормоча что-то невнятное. И тогда она поняла, что не нужна ему, что правду говорил отец: "Любовь -- обман наученных грамоте". -- Когда ж явишься? -- спросила она для порядка. -- Завтра, должно... -- А завтра ты мне не нужен. -- Шутишь все. -- Ты ведь дурак, Трофим. Дурак завсегда берет, а дать -- не умеет. Трофим ухмыльнулся: -- Много ты понимаешь! -- Не много, а для такого случая хватит. Уходи! -- вскричала она, вытолкав его за дверь. На другой день она не впустила его, хоть было ей дурно, одиноко. Слишком много она отдала ему, чтобы так, сразу, позабыть и отказаться. Время было неровное. Началась война. Через Чернухино двигались поезда с мобилизованными. Бабы рыдали, провожая их. А Надежда равнодушно смотрела на сгорбленные спины женщин и думала: невелика беда, переживется. Она была сильная, не понимала, что значит лишиться кормильца, работника, мужа. Сам мастер на все руки, отец и ее, единственную дочку, приучал, чтоб она чувствовала себя в жизни независимой. Она управлялась с хозяйством, варила самогонку, вела тайную торговлю с поселковыми кабатчиками, ублажала урядников, когда они являлись, чтобы помешать этой торговле. Для нее мысль о кормильце была такой же чужой, как мысль о приниженной бабьей жизни. Вторым у нее был Пашка. Началось все случайно. Надежда ехала из Иловайска. Вышла в Громках, чтоб попасть в Казаринку. Наступил вечер, идти одной женщине по степи опасно, она и осталась на станции, благо было летнее время. Села на скамеечку под старым вязом, утомленно досмотрела, как вечер слизывает последние розовые пятна с неба, и приготовилась так просидеть всю ночь или подождать, пока кто-нибудь пойдет в сторону Казаринки, чтобы увязаться в попутчицы. Пашка показался на перроне, когда еще было светло. Глянув на него, Надежда подумала, что с ним бы она не побоялась идти в Казаринку: что-то было легкое в том, как он томно и выжидающе поглядывал в ее сторону. Она обрадовалась, когда он сам подошел к ней. -- Далеко ли путь держите, разрешите спросить? -- Через пень-колоду к мелкому броду, -- ответила Надежда, улыбчиво посмотрев на Пашку. -- А за мелким бродом ходят волки сбродом, -- ответил в тон ей Пашка. -- Меня не заметят. -- А и по-волчьи приветят!.. Надежда засмеялась. Ей почему-то стало так весело, что и смеха своего она не узнала: было в нем что-то задорно-девчоночье. -- Откуда ты такой взялся? -- спросила она, стараясь подавить в себе этот смех. -- Сам не пойму, -- ответил Пашка, жадно глядя на нее. Надежда поправила сползший на затылок платок и тихо хохотнула. Пашка следовал правилу: если бабы начинают смеяться неизвестно отчего, от них уходить не следует. Он сел рядом и начал рассказывать сказку про то, как медведь перепутал дорогу и вместо берлоги попал в дом к злой бабе, а потом едва ноги унес. Память его была набита подобными небылицами, которыми он всегда начинал свои ухаживания. -- Кто из нас медведь, а кто баба? -- весело спросила Надежда. -- Оба мы ангелочки! -- воскликнул Пашка, любуясь ее выгнутой и подрагивающей бровью. -- Ловко плетешь! -- не очень сердито сказала Надежда. -- В такое чертово время хоть и сильно захочешь, все равно ангелочком не станешь. -- Чего нам время! -- самозабвенно воскликнул Пашка. -- Гляжу я на тебя, никакое время тебя дымом не обдаст. Белолица, статная, красивая!.. -- Но-но, потише! -- сказала Надежда, не скрывая довольной улыбки. -- Знаешь-то хоть, кто я? Про самогонщицу Надежду слыхал? -- Как не слыхать! -- еще больше воодушевился Пашка. -- Да я, может, третье лето к тебе собираюсь, да смелости ни у кого не подзайму! -- Гляди, какой робкий! -- удивленно посмотрела Надежда на расходившегося Пашку. -- Какой есть! "А чего ж, чистун..." -- подумала Надежда, оглядывая его всего, от гладко выбритых щек, белого воротничка, наглаженного суконного френча до блестящих ботинок. -- В Казаринку собралась идти, а боязно одной, -- сказала она, чтоб перевести разговор на другое. -- Могу проводить. -- Не знаю, надежный ли провожатый... -- Другого такого не сыскать и не дождаться! -- Хвалишь себя. -- Да и нет будто. -- Говоришь -- робкий, а глаза у тебя жадные, как у матерого волка! -- засмеялась Надежда, решив идти с Пашкой. Ей еще захотелось этого и со зла: где-то недалеко жил Трофим, -- может, повстречается. Очень ей было бы приятно, если бы он увидел ее с мужиком в вечерней степи. -- Могу понести узелочек ваш, -- вежливо предложил Пашка. -- Понеси, чего ж, -- согласилась Надежда, передавая узелок. -- Он будто и не тяжелый, да кавалерам полагается нести вещички, а барышням глядеть по сторонам. Они медленно пошли. Приземистое, из красного кирпича, станционное здание осталось позади. Надежда спросила о мастере Трофиме Земном, а потом забыла о нем думать. Вечер -- тих. Впереди на чистом небе ярко заблестели Стожары. Воздух был напоен запахами степных цветов. Ночные коньки звенели в траве. Поселок далеко. Зачем к нему идти, если вокруг такая благодать? "Авось никто не заругает, сама себе хозяйка..." -- подумала Надежда. С тихим восторгом она поддалась Пашкиной руке, уведшей ее с дороги в глубь степи, покрытой мягкой, чистой травой... В субботний вечер Пашка явился к ней в Чернухино. Не очень-то много зная ласковых слов, она и ему повторяла те же, что и Трофиму: -- Кровинушка моя ненаглядная, соколик мой ясный... Пашку она сразу раскусила -- ненадежен. Чистун -- это хорошо, но говорлив и хитер. Она перед ним не очень откровенничала, подозревая, что любовь их скоро кончится. Все больше слушала, как Пашка придумывал о жизни, о любви, о счастье. -- Счастье, -- говорил он, лениво примостив голову на ее плече, -- появилось от неудачников. Они первые его придумали. Тоскует, мается и утешает себя, что вот когда-то будет лучше, как у других людей. Лучше как у людей, а не у себя самого. Вот это, придуманное лучшее, и есть счастье. А любовь -- богом данная. Ее завсегда надо брать побольше, иначе раньше времени усохнешь. -- Ты и стараешься ее брать побольше, -- говорила Надежда, понимая, что Пашка рассказывает о себе. -- Тут стараний одних мало. Нужна удача. Кто какой родился. Есть совсем негожие для этого дела люди. -- А я тебе какая? -- Ты ведь ни на кого не похожая. -- Не баба я, что ли? -- Ты вот не просишь -- сама берешь. -- Счастье свое сама беру, не дожидаясь, пока оно явится и сробеет в сенях. Это все правильно, -- сказал Пашка, -- что берут, а что и теряют... Тут надо точно знать, берешь ли. А потом еще и держать надо. Как удержать и не потерять? Иная баба думает, что только кошелек она может потерять, а мужик у нее крепко припутан, никуда не денется. Проходит время -- кошелек при себе, а мужика и след простыл... -- Чего ж, мужик-то ценнее кошелька? -- Счастье часто с ним вместе приходит... Пожди-пожди, скажешь: подумаешь, велико счастье -- мужик! Точно, бывает и невелико, а вовсе даже мелко. Но его очень часто не хватает, чтоб даже день веселее начался. -- Любишь ты свою породу. -- Я про любовь говорю. Может, и нет ее. Может, придумали, как, бают, придумали святую троицу. Но богу-отцу, богу-сыну, богу-духу святому молятся. Находят в том облегчение, радость и успокоение души. Так и в любви находят радости, коих ищут. -- Сама она по себе существует? -- Это никому не известно... Туманно говорил Пашка, хитро. Но из его слов Надежда все же поняла, что любовь вольна и живет сама по себе, как береза в дубовом лесу или мальва в зарослях татарника. Об этом она больше думала, чем о Пашке, предполагая, что где-то есть другая жизнь, не похожая на все известное ей. -- Откуда ты все это знаешь? -- сердито спросила Надежда. Пашка ушел от нее легко. Натянув френч, проутюженный накануне Надеждой, смахнул с него две белые нитки, приставшие от подстилки, пригладил сбившийся чубчик и сказал: -- Не обижайся, если не приду. Проводила его с облегчением. Ей стали мешать праздные рассуждения об одном и том же, таком далеком от ее дела. Окружающая жизнь отбирала у нее слишком много сил, чтобы оставлять что-то для забавы. Пашка болтает о счастье для баб, которое приносят мужики. А Надежда не видела этого. Избитые, голодные, оборванные мужики приходили к ней каждый день просить опохмелки. Бабы голосили над ними, пьяными. А потом они голосили над ними, убитыми на войне. Темно и смутно было вокруг, скверно и безрадостно. Уже не думая о любви, а только о помощнике, который бы раскрутил мужскую работу по дому, она согласилась жить с казаринским кабатчиком Филей. Этот был жаден. Стал заглядывать в ее потайные шкатулки, и она прогнала его. До появления Черепкова года полтора Надежда жила одна. Когда одолевала тоска, выпивала. Телом она раздобрела, а душой успокоилась. От богатства и независимости появилось презрение ко всему слабому и никчемному, грязному и крикливому. Нищенкам и бродягам она щедро подавала денежку, но поспешно отходила от них, боясь их покорно-загнанных взглядов и дурного запаха, шедшего от их лохмотьев. Пристававшему к ней Черенкову она тоже сказала: -- Пошли бы в баньку, помылись... Видать, и вша завелась при лютой походной жизни. У меня найдется свежее бельишко... Противен он был ей. Страшно было глядеть, как у него, пьяного, мокрели от пота волосы и от прислоненной к стенке головы оставалось мокрое пятно. После его ухода посыпала она всюду тертой мятой и бузиновым цветом, чтоб убить дурной запах и предупредить появление насекомых в доме. Надежда ждала вестового на кухне. -- Садись, Ванек, -- пригласила она, ставя на стол тарелку с мясом и картошкой. -- Только и закусить тебе, когда тот сатанюка спит. -- Да я будто и закусил уже, чем бог послал, -- скромно отказывался вестовой, приводя в умиление Надежду своей застенчивостью. -- Все свежее, хорошее... -- Я и сам вижу. -- Видишь, так садись. У вас не поймешь, что делается, -- где служба начинается, а где кончается и кто ваш враг, -- говорила она, ставя на стол огурцы и моченые яблоки. -- Кабатчика этого захватили в плен... Ему лишь бы кабак цел остался, а будет там царь, царица, атаман или атаманша -- без внимания. Садись, садись, не бойся, -- пригласила она еще, обратив внимание, как он прислушивается, храпит ли есаул. -- Можно, пожалуй, -- согласился вестовой, не смея упираться, чтоб не обидеть хозяйку. -- Затиранил он тебя, -- сказала Надежда, придвигая к вестовому тарелки поближе. -- Большевик в тебе привиделся... Ты не обращай, он осатанел от вина. Для него теперь любой -- большевик, кто на него не похож. Вестовой ел, не решаясь обсуждать с Надеждой поведение есаула. Подняв брови, она смотрела на него, не переставая удивляться, откуда он взялся, такой чистенький и щеголеватый. Его чистота и подтянутость бросились ей в глаза сразу же, как только он въехал во двор вслед за Черенковым. Шинелька чистая, башлычок аккуратно подвязан, лицо свежее, и сидит на коне, словно на смотр явился, -- легко и стройно. В ее двор никогда не заезжали подобные ангелы. У нее появлялись люди грубые, шальные, серолицые, в помятых шинелях и грязных сапогах. Она привыкла к их грубости. И жила с тайной тоской по тихой радости в выбеленном доме, в котором всегда должно пахнуть бельем и лампадкой. Теперь только она поняла, что тоска эта сильна и непреходяща, что подобная чистота возможна. -- Где ты взялся такой! -- потянулась она к нему, но тут же смущенно опустила руку. Вестовой удивленно посмотрел на нее. -- Кушайте, кушайте, -- сказала она нежно. Зачем ему говорить, что вокруг творится смутное? Зачем ему знать, что она каждый день варит все больше самогонки, а ее не хватает? Пили шахтеры, пили вернувшиеся с фронта покалеченные солдаты, пили бывшие буржуи, оказавшиеся без дела и без денег. Костенели лица, выкатывались глаза с воспаленными белками, докрасна накалялись споры, хрипели голоса: -- Нет царя-батюшки -- кончилась Россия! -- Выборное демократическое правительство нужно! -- Я и без правительства тобой поправлю! -- А ты, гад, почему должон мной править? Я сам собой могу править! -- Анархия нужна! -- Анархию ты в своем курнике устанавливай. Наша квочка что-то другое высидит. -- А ты плешивого Фофу знаешь? Никакого черта ты не знаешь. А туда же -- буржуазия!.. Фофа пил больше нашего, а дела у него звоном звенели! -- Тебе и горшок звенит! Звенели, звенели!.. Сколько их проходило за сутки, таких говорунов-краснобаев!.. Третьего дня появилась барынька с двумя малыми детьми. Пробиралась она на Дон -- там должен находиться ее муж, офицер. На худой шейке -- личико с залитыми страхом глазами. Унтер пообещал доставить ее на санях в станицу Каменскую. Надежда видела, как барынька заботливо укутывала детей в предложенную унтером попону, а сама в легоньком для степной поездки пальтишке с дорогим мехом, пришитым к рукавам и воротнику для красоты. Надежда не верила, что унтер довезет ее до Каменки. Сказать боялась: черт-те что за человек, мало ли всякого сброда шатается по дорогам. Ночью барынька вернулась пешим ходом с окоченевшими от холода детишками. -- Ограбил... -- сказала она, прося Надежду пустить в дом. -- Скажи спасибо -- живую отпустил. -- Муж мой офицер... полковник... Николай Александрович Раич. Если я умру, разыщите его и расскажите... -- Какие уж тут поиски! Надежда растерла детишек скипидаром, а барыньке дала выпить самогонки. Барынька взбодрилась и заговорила по-иному: -- Я расскажу Николаю, он его разыщет, этого дурного человека, обязательно разыщет и накажет по всей строгости военного времени! -- Сидела бы ты дома, -- сказала Надежда, дивясь ее воробьиной озлобленности. -- Детей бы поберегла. -- Как же я могу сидеть дома, если родина в опасности и мой муж сражается с бунтовщиками! -- с неожиданной страстью воскликнула барынька. Надежда махнула рукой. Намерения барыньки были для нее такой же глупостью, как дразнить бешеного волка, как хвалиться своей силой перед огнем, полыхающим в степи. Все он сожжет. А весной вырастет новая трава. Сиди жди. Себя не умеешь сохранить -- детишек пожалей. Утром она втолкнула барыньку с ребятишками в проходящий товарняк. Стучащие по рельсам колеса долго не могли заглушить жалости к офицерской семье, -- она казалась ей мелкой щепой, что несла раздобревшая от полой воды река. А когда состав скрылся, она отбросила эту жалость, потому что не любила слабых и обреченных. -- А ты как же попал к есаулу? -- спросила Надежда, любуясь, как вестовой аккуратно ест, не чавкая и не вымазывая губ. -- На службе не выбирают, -- ответил он солидно и усмешливо посмотрел на хозяйку. -- А тебе что? -- Да так, ничего, -- вздохнула Надежда. -- Попервах мне показалось, быть тебе при самом атамане. -- При атамане состоят офицеры. -- А ты, видать, недавно пошел на службу? -- Умгу... семнадцатого года мобилизации. -- Совсем молоденький... Из близкой комнаты послышалось сонное мычание есаула. Вестовой вскочил. -- Сиди, сиди, я сама гляну, -- сказала Надежда, легко поднялась и вышла в соседнюю комнату. Черенков спал, шумно вдыхая воздух раскрытым ртом с белыми от засохшей пены губами. Надежда быстро отвернулась, чтобы не глядеть на него. -- Еще не менее часа проспит. Я успела кой-что заметить в нем: час будет спать, а потом вскочит, как будто угольями его прижгли, и подастся в степь. Значит, время у тебя остается. -- Был случай, когда он четверо суток не спал, -- с похвалой отозвался об есауле вестовой. -- После моей самогонки не пободрствует, -- ухмыльнулась Надежда. -- Да, умеешь ты -- хороша! -- Ты пробовал, что говоришь? -- Угощался со всеми вместе! -- бодро воскликнул вестовой. Надежда недоверчиво покачала головой. Она ничему не хотела верить, что сближало бы вестового с другими. -- Кто ж твои родители? -- спросила она. -- Дальние мы, с Невинномысской станицы. -- Не видать отсюда... Письма пишешь домой? -- спросила Надежда, подумав, что Ванек смальства должен быть приучен к порядку и почитанию родителей. -- Пишу, да почта доносит ли? -- Доносит, не сомневайся, -- заверила Надежда, мечтательно зажмурившись. Полное, еще молодое лицо ее чуть порозовело от мысли, что вот не свел господь их раньше, что было бы им вместе хорошо, ладно и радостно в этом муторном свете. Вестовой глядел на нее любопытствующими глазами и, отодвинув тарелку, ожидал, о чем она еще спросит. Она все не спрашивала, думая о своем. Вестовой сидел спиной к двери и не видел, как в кухню ввалился всклокоченный и помятый после сна есаул. Желая продолжить разговор, вестовой спросил о Филе: Знакомый тот, отпущенный, или родич? Надежда, размечтавшись по-бабьи легко и доверчиво, ответила, не открывая глаз: -- Чего тебе о нем... Птица залетная. Распахнул клетку и выпустил -- пускай летит. Она открыла глаза, хотела потянуться рукой и погладить по голове хорошенького вестового и вдруг увидела Черепкова. Он показался ей чумным дьяволом, от которого можно защититься только крестным знамением. Надежда медленно перекрестилась. Вестовой повернулся в ту сторону, куда она смотрела округлившимися от ужаса глазами. -- Кому клетки открываешь? -- спросил есаул. Вестовой вскочил, свалив скамейку, и вытянулся по стойке "смирно". -- Кого отпускаешь? -- прошипел есаул, доставая из кармана галифе наган. -- По вашему приказанию отпустил кабатчика, -- быстро и четко ответил вестовой. Есаул смотрел на него расширившимися глазами. В них были безумие и беспощадная злоба. "Убьет!.." -- испугалась Надежда. Она хотела вскочить, чтоб вырвать у есаула наган, но силы оставили ее -- она не могла подняться и только смотрела, как есаул играет наганом, покачивается на подгибающихся ногах и пытается удержаться за дверной косяк. -- Приказ от вас получил... -- прошептал побелевшими губами вестовой. Этот притишенный испугом шепот подтолкнул Надежду. Она вскочила и бросилась к есаулу. Поздно. Он успел трижды выстрелить в смирно стоящего вестового. Надежда ахнула, увидев взметнувшееся, а потом рухнувшее на пол тело. -- Большевистская собака!.. -- прошипел есаул, заталкивая наган за пояс штанов. Надежда растерянно посмотрела на руки убитого с тонкими белыми пальцами. Подняла тело вестового и положила на лавку. Струйка крови прорывалась из мучительно стиснутых губ. Надежда сняла платок и вытерла кровь. Пригладила черные кудрявые волосы и провела рукой по стройным ногам в новых сапожках. Ей будто больше ничего и не надо, только бы он и в смерти оставался таким же чистеньким и светлым, каким она увидела его впервые на своем дворе и не поверила, что такими могут быть люди в это время. Сложила ему руки на груди. И вышла из дома, боясь принесенной выстрелами тишины и все еще не веря в смерть. Во дворе, где все бело от снега, она заметила кровь на руках. К пей вернулось ясное сознание, а вместе с ним усталость. Она начала оттирать снегом окровавленные пальцы, а потом стала прикладывать снег к темени. Смытая кровь капала к ногам. Увидев алый снег, Надежда заплакала, припав всем телом к дверному косяку. 21 С верстами мало что меняется в степи. Она так огромна, что человеку трудно заметить перемены в дороге, в том, как убегает от его глаз туманящийся горизонт, как разрастаются овраги, кудрявятся терновники, поднимаются курганы и по-разному, с неуловимыми оттенками красок, взору открываются все новые и новые дали. В степи человек должен чувствовать себя свободно, успокоенно, как птица в широком и безоблачном небе. Теперь степь поделилась на "свою" и "чужую". И тревожно стало в степи. Черенков, как шальной, выскочил с Надеждиного двора с группой конников и поскакал в направлении Лесной, где он недавно побывал. А из Казаринки в разведку на Лесную выехали Сутолов и Пшеничный. Лиликов пошел к Косому шурфу. И для каждого из них степь была "своей". Черенков гасил в бешеной скачке горячечный огонь в голове. Досаду от одного убийства он надеялся стереть другим убийством. Скачка по степи помогла ему думать об этом. Лиликов был озабочен делами шахты. Он мысленно занимался подсчетами -- сколько надо крепежного леса. Тишина в степи пробуждала желание помечтать о тех далеких временах, когда, возможно, исчезнет разруха и всюду начнется строительство. Сутолов и Пшеничный вели себя так, словно отправились просто проехаться по степи и полюбоваться ее зимней красотой. В версте от Терновой балки они придержали коней, закурили. -- Ты у кого табак берешь? -- спросил Сутолов. -- У Паргина... -- Гляди, Арина богомольная, святая, стало быть, а табак сечет -- не укуришь натощак. -- Тэбэ тож пробырае? -- А что же у меня, глотка не такая? -- неожиданно обиделся Сутолов. Пшеничный засмеялся: -- У тэбэ багато чого нэ такого! Сутолов зло дернул коня и поехал вперед. -- Дывысь, и кинь розсэрдывся! -- посмеивался Пшеничный, догоняя. -- А можэ, я й правду сказав... -- Давай поглядывай за кустами, не на вечерки собрались! -- буркнул Сутолов недовольно. Он курил, держа цигарку в кулаке и вглядываясь в темную полосу Терновой балки. Может, ничего обидного и не хотел сказать Пшеничный, но так уж настроен был Сутолов: всякая мелочь его задевала. Ему казалось, глупая гибель Григория принизила его перед другими. Терновую они проехали молча. До Лесной оставалось совсем не много. "Схлестнуться бы тут с Черенковым, -- с отчаянной решимостью думал Сутолов, -- в один раз закончить все споры, и катитесь все, кто считает меня страдальцем по Гришке, к чертовой матери!.." -- Думаю я, -- нарушил молчание Пшеничный, -- по одному нам трэба б добыраться до станции. -- Давно я так решил. -- Тоби чи мэни первому? -- Значения не имеет. -- Тоди мэни положено. -- Чего это? -- Ты командир, тоби по уставу нэ положено. Сутулов недоверчиво покосился на Пшеничного: опять с дурными намеками. Тот, не ожидая согласия, подстегнул коня и пошел на рысях к станции. Издали -- все в порядке: застекленные окна поблескивали белыми зайчиками, от столба под крышу вливались провода, плотно, как возле обжитых домов с теплыми стенками, бугрились наметы. Только нетронутая снежная целина вокруг говорила, что после недавнего снегопада и пурги здесь никто не появлялся. Все же из осторожности Пшеничный подъехал к входу в здание станции со стороны глухой торцовой стены, где не было окон. На Сутолова не оглядывался -- пусть повременит. Подскакав к дому, он остановил коня и прислушался. Никого. Подождал еще с минуту и только потом спешился и пошел за угол станции. Здесь тоже не видно никаких следов -- перрон пуст. О недавнем пребывании Черенкова свидетельствовала сорванная с навесов дверь. Вынув наган, Пшеничный переступил порог и вскочил в комнату, где висел обычный станционный телефон, стоял на прочном дубовом столе поломанный телеграфный аппарат и валялись два опрокинутых стула. После осмотра Пшеничный позвал нетерпеливо гарцующего на коне Сутолова. -- Був гисть, та й поихав, -- сказал он, усаживаясь возле давно застывшей буржуйки. -- Огонька б сюда чи шо... -- Обожди, не торопись, -- остановил его Сутолов, внимательно оглядывая все, что было на столе. -- Ворюга -- побыв, поламав -- и айда додому. -- Ворюга, ворюга, -- соглашался Сутолов, разворачивая спутанные телеграфные ленты. -- Не пойму, старые или новые, его... -- Николы було ему тут задэржуваться. -- То-то и оно, что некогда. Значит, не больно храбро держался... Вот та, которую он отправил на Громки! -- Сутолов распрямил ленту. -- Не врал Пашка насчет занятия Лесной Черенковым... -- А ты всэ не вирыв? Сутолов сердито шаркнул сапогом: -- Я, дорогой товарищ Пшеничный, обязан верить всем честным гражданам нашего поселка. Пашке, сволочи, пускай бабы на слово верят, я ему так не поверю! -- А Вишняков, бач, вирыть... -- Вишняков забил себе голову шахтной работой. А ты хиба против работы? -- Если время для работы остается, чего ж, давай. Тут иная история получается. Как говорится, костер сооруди, а потом уже кашу вари. -- Нэ вси кашоварамы родяться... Пшеничный насмешливо взглянул на Сутолова, заросшего недельной давности щетиной: за своими тревогами не находит времени, чтоб и бороду соскрести. Какой-то чрезмерно мрачной получается эта тревога, со злой подозрительностью и своими дурными догадками. -- Нэ пойму я чогось... На кого сэрдышся? -- На дурь всякую! -- А ты на всяку дурь не лютуй, -- сухо заметил Пшеничный. Он сочувствовал Сутолову -- беда его нелегкая. Понимал, что он не в себе. В намеках и недосказах было что-то от разногласий с Вишняковым. Отправляясь на связь с донбасскими большевистскими организациями, Пшеничный знал, как трудно приходилось там, где начинались партийные раздоры в Советах. -- Лиликов намедни мне сказал: капиталист разве был дурак? Не дурак был и Иуда, да Христа продал. -- Ты про шо? -- со сдержанной осторожностью спросил Пшеничный. -- По моему разумению -- всех надо помелом! Оставишь из жалости одну мышиную нору -- из нее живо мышата расползутся по всем закутам... Расплод вредной мысли для нас опасен. Про это надо думать. -- Що ж ты, шаблюками всих -- на капусту? -- Один раз руки помараешь, зато потом в спокое будет находиться власть. Будет тоже прорублена дорога к другим странам. -- На гострых шаблюках думаешь носыть правду? А на гострому хоть хто довго нэ всыдыть. -- Мне это понятно не хуже твоего! Перед лицом войны надо быть осмотрительнее! -- Знаем. -- Девка мчится на гулянку, хоть мать и боится, что ей пузо натопчут. Все, милок, движется своими путями. Окромя войны за мировую революцию, я ничего в дальнейшем не вижу. -- Вишняков нэ тилькы вийну бачыть. -- Архип Вишняков действует непонятно. -- Ты б ему сказав про цэ. -- Я пока тебе говорю. А нужно будет -- и перед ним не смолчу! -- А мэни ты говорыш, щоб я з тобою згодывся? -- спросил Пшеничный, колюче уставившись на Сутолова. -- Не тебе, самому себе говорю! -- Сиешь все чэрэз свое сыто. Тилькы гарна титка нэ вси высивкы свиням отдае, а шось и в хлиб кыдаэ. -- Вы, хохлы, все сказочники. В жизни не бывает, как в сказках. В жизни драка есть драка, некогда возиться с ситом... Пшеничный перестал его слушать. Он не видел пользы в том, что Сутолов затеет свару в Совете. Станет пугать близкой войной за мировую революцию -- много ли в этом мудрого? Вот они сидят на Лесной, здесь и без разговоров про военную опасность она может появиться каждую минуту. Все шахтерские поселки Донбасса в таком же положении, как и Казаринка. Он подошел к окну, ладонью стал протаивать наморозь, чтоб взглянуть в степь. Узкие полосы проталин открыли ему мчащихся в направлении станции всадников. Передний, на сером коне, сидел, прижав локти к груди. А за ним -- еще четверо, в шинелях и башлыках, размахивали руками. -- Казаки! -- отпрянув от окна, сказал Пшеничный, Сутолов бросился к окну. -- Черенков... -- сказал он тихо. -- Христом-богом молю, товарищ, дай мне с ним посчитаться!.. Сутолов повернулся к Пшеничному. Рука судорожно потянулась к карабину. -- Нэ спишы!.. -- попросил Пшеничный. С пятью хорошо вооруженными казаками справиться трудно. Сражаться в открытую -- мало надежды на успех. Заметили ли они коней, стоящих возле торцовой стенки? Если заметили, нечего сидеть в доме, надо выскакивать на перрон и бить по казакам, пока они не спешились. Сутолов отступил на шаг от окна, намереваясь высадить стекло. -- Постой! -- крикнул ему Пшеничный, -- Из нагана мени далэко! Я -- за угол, а ты -- з викна!.. Он выскочил из двери и побежал влево, где стояли кони: казаки, кажется, подъезжали к Лесной с той стороны. -- От и поговорылы про войну... -- бормотал он, перепрыгивая через сугробы. Внезапно до его слуха донесся выстрел. Пшеничный заторопился еще больше. Подскочив к углу станционного здания, он осторожно выглянул. Никого не увидев, он продвинулся вдоль стены. Выстрел повторился. По звуку Пшеничный угадал, что стрелял Сутолов. Ответных выстрелов не последовало. Это еще ничего не значило, казаки могли поскакать стороной, чтоб уйти от прицельного огня. Пшеничный добрался до угла станционного дома. Взору его открылась степь и удаляющиеся от станции пятеро всадников. Конники уходили в направлении Косого шурфа. Пшеничный бросился обратно. На перроне он поймал рвущегося в погоню Сутолова. -- Стой, мать твою!.. -- пригрозил он ему наганом. -- Ще успиеш вмерты!.. -- Бегут же, соб-баки!.. -- Стой, говорю!.. Сутолов вдруг обмяк, подчинившись настойчивости Пшеничного. -- Ну и что дальше? -- глухо спросил он. -- Пидождэм трошки... А можэ, воны и нэ вернуться? Такый вин и е, Черенков -- богуе, покы в него нэ стри- ляють. -- Эх ты, богует! -- со стоном произнес Сутолов. -- Упустили гада!.. И я промахнулся... Лиликов шел к Косому шурфу напрямик, минуя дом путевого мастера. Подумал было зайти проверить, не задержался ли там Дитрих, потом решил, что заходить ни к чему, Дитрих наверняка ушел. Ночная встреча его перепугала. Если и явится снова к Трофиму Земному, то только после того, как убедится, что его не ищут. "Что-то его здесь держит? " Лиликов покачал головой, вспомнив, как Дитрих говорил о труде управляющих. Умен. Готов все косточки прощупать, лишь бы знать, крепки ли руки, взявшие у него богатство... Хорошо возле Косого шурфа. Там, где тянулась железнодорожная колея, выходили пласты песчаника. На выходах камня причудливо, как белые воротники, держались сугробы. А внизу, в глубокой балке, темнела вязовая роща. Защищенная от степных ветров, она буйно разрослась и даже издали была заметна молодо покачивающимися, гибкими верхушками. В балку, к Косому шурфу, в летнюю пору выезжали на пикники шахтовладельцы. Дальше, за ней, начиналась богатая деревня Ново-Петровка, там они покупали квас, фрукты и овощи. В Ново-Петровке жили иногородние с донской стороны. Лиликов знал каждую тропку в этих местах. Когда-то он здесь расчищал выходы пластов для геологических партий. Приходилось видеть, как гуляют с мужиками "приличные бабы", как петровские мальчишки подбирают длинногорлые бутылки из-под шампанского, а коровы фыркают на местах пикников, где валялись окурки от дорогих папирос. Проходить по этим тропкам было особенно тягостно, потому что остатки "сытой жизни" порождали мысли о безысходности своей, о штыбных пустырях Соба-чевок, где копошились кривоногие шахтерские дети, шатались пьяные шахтеры и выли избитые в кровь шахтерские жены. Почему-то именно здесь, в балке, где курчавилась мягкая трава и рябило в глазах от буйных ромашек и высоких маков, думалось о разной жизни людей. Будто красующаяся вольно и ничейно роща принадлежала не всем, а только отдельным людям. В конце апреля яро начинали петь соловьи. "Приличные бабы" умиленно вслушивались в соловьиные песни, мечтательно вздыхали и, должно быть, думали о нежности жизни. А жизнь-то была вечной мукой. Совсем рядом, в штыбе и землянках, возились люди, вздыхающие оттого, что зажились на белом свете. Дни и годы проходили для них незаметно, они как будто топили их в темных, зловонных ямах, постоянно удивляясь продолжающейся жизни. Все живое и здоровое вызвало неожиданную ярость. Лиликов не гонял мальчишек, когда они разрушали птичьи гнездовья, сам ворошил муравейники и топтал маки. Одна мысль, что скоро все изменится, не вечно должно продолжаться бесправие рабочих, успокаивала и возвращала человеческие чувства радости, сострадания и печали. Тогда он часами мог любоваться, как плетут гнезда сороки, как парят в небе жаворонки и переселяются муравьи. У него появлялось желание соединиться с природой, пожалеть все живое. Он пытался петь, не замечая, что голос у него хриплый, неладный: для себя поется, не для услады других. А иногда он ложился на траву, стараясь услышать, как гудит земля, будто в этом гудении должно было открыться что-то особенно радостное. Жил он в такие минуты не так, как всегда. Обычное равнодушие сменялось беспокойством и ожиданием хороших дней. Он даже начинал считать свои годы, чтобы уж точно знать, сколько ему останется на безбедную, счастливую жизнь. Забавно ведь человек устроен: он все ждет, ждет... Даже одно то, что он идет по степи, приносит ему радость и облегчение. От Казаринки до Косого шурфа -- десять верст напрямик. А где-то надо было свернуть, обойти занесенные снегом глубокие балки. Со всеми поворотами могло набраться не десять, а пятнадцать верст -- три часа ходу. Времени достаточно, чтобы подумать и порассуждать наедине с собой о чем угодно. Никто не шумит, требуя чего-то для работы в шахте. Не торчит перед глазами шальная рожа Петрова. Не надо идти и пересчитывать, сколько еще осталось продуктов для снабжения военнопленных. Не гудит над ухом Алимов, требующий для артели наряда на каждую смену. Еще жилец в степи объявился -- заяц проскакал. Где- то отлеживался, наверно. Понесся, взбивая снежное облачко. В отдалении облачко разрасталось, как будто не заяц, а конь проскакал. А над ним распахивалась слепящая глаза голубизна неба, помутненная на горизонте морозным туманом. Подходя к Косому шурфу, он заметил скачущих в отдалении конников. Шли они со стороны Лесной. Лиликов прижался к штабелю из сосновых бревен: сомнений у него не было, это -- казаки. Бежать бессмысленно, -- от казаков не уйдешь, если они заметили. Лучше оставаться на месте. Подскачут -- можно сказать, что путеобходчик или сторож лесного склада. Лиликов сел на бревно, вытащил кисет и стал крутить цигарку. "Смешно ведь гадал, сколько осталось на счастливую, безбедную жизнь", -- подумал он, ясно представляя, что жизнь может закончиться теперь же, когда казаки подскачут. Ему почему-то припомнилось; как однажды, когда он ушел от изыскателей, его схватили пастухи, приняв за конокрада. Тоже чуть не убили. Поленились, не захотели от костра отходить, оставили до утра. Он смотрел тогда, как за красноталовыми кустами, покрытыми пылью и паутиной, всходило солнце, и думал, что в последний раз видит зарю. Доказал пастухам, что не конокрад, а шахтер. А этим удастся ли доказать? Уж ясно слышался топот -- казаки скакали к нему. Лиликов поднялся и вышел из-за бревен. Их было пятеро. Передний -- бледный, с окровавленным лицом и шеей, перевязанной пропитавшейся кровью тряпкой, с дико расширившимися светлыми глазами. -- Кто? -- прохрипел он, осаживая коня. -- Сторож здешний, -- ответил Лиликов. -- Деревня далеко? -- Ново-Петровка? -- Все одно какая! -- вскричал окровавленный казак, наступая конем на Лиликова. Белые, бескровные щеки задергались, глаза еще больше выкатились и посветлели. Он выхватил шашку и ударил Лиликова плашмя по плечу. -- Чего надо? -- громко спросил Лиликов, прижимаясь к бревнам, -- Какую деревню надо? Ново-Петровка -- там, внизу, -- указал он рукой. -- Ум-м, сволочь! -- промычал казак, поворачивая коня. Шагах в пятидесяти, на дороге, ведущей вниз, к Ново- Петровке, он остановился, сорвал карабин с плеча подскакавшего казака и не целясь выстрелил в Лиликова. Пуля снесла треух. Лиликов упал, прикидываясь убитым. Казаки поскакали к Ново-Петровке. Лиликов осторожно поднял голову. В тот же момент он увидел выглядывающего из-за другого штабеля Трофима Земного. -- Цел? -- спросил Трофим. -- А я думал, подстрелили... -- Скорый, собака! -- выругался Лиликов, поднимаясь и натягивая треух. -- Сам есаул Черенков! -- почему-то с радостью сообщил Трофим. -- Подранил его кто-то. Я так думаю, что ищут они любую деревню, чтоб фершал его поглядел. -- А ты как сюда попал? -- Мои путя до Косого шурфа тянутся... Лиликов не слушал дальше: сообщение о том, что стрелял в него сам Черенков, было куда важнее, чем то, о чем говорил Трофим Земной. "Значит, уже гуляют по степи черенковские отряды, -- соображал он. -- Сам в разведку отправляется... А кто же в него стрелял? Жаль, что в шею, а не в лоб..." -- Постоялец твой где? -- Укатил по своим делам. Велел телеграмму ему отбить на Штеровку, если что понадобится... Неделю будет жить в Штеровке. Трофим глядел на Лиликова; снисходительно щурясь. Он все еще думал, что тот перепуган выстрелом Черенкова и спрашивает о Дитрихе для приличия. -- Передай, пускай в любое время является, -- сказал Лиликов сердито, заметив его снисходительный взгляд. "Темный мужик, -- подумал о Трофиме. -- Что у него за связь установилась с акционером-директором?.." -- Откуда Черенкова знаешь? -- спросил он Трофима. -- Хожу по путям, всякая нечисть встречается. -- Раньше Черенкова видел на станции? -- Не припомню уже, -- уклончиво ответил Трофим, пряча глаза под густыми бровями. -- А тебе любопытно? -- Мне все любопытно. Лиликов пошел к железнодорожной колее. Цель его похода к Косому шурфу, заключалась в том, чтобы еще раз поглядеть, можно ли возить оттуда лес не только санным путем, но и по железной дороге. Местами колея очищена от снега до самых шпал -- Трофим следит за ней. -- Надо подумать, как уйти отсюда, -- хмуро сказал Трофим. -- Второй раз стрелит -- не промахнется. В Ново- Петровке он долго не задержится. -- А тебя не тронет? -- Меня -- тоже может. Ему все одно -- лишь бы сердце ублажить. -- И тебе, стало быть, надо думать, как уходить. -- Я давно придумал... Левым откосом пойдем немедля. Со стороны степи не видно. А там, на пятой версте, повернешь на Казаринку. -- Думаешь, вернется? -- спросил Лиликов. Уж очень не хотелось бежать с Косого шурфа. -- Желаешь проверить -- оставайся, -- насмешливо произнес Трофим. -- А я медлить не стану... Он подтянул пояс, затолкал бороду в отворот полушубка, как всегда делал, собираясь в поход, и начал спускаться по левому откосу железнодорожной насыпи. Лиликов посмотрел ему в спину, -- грузен, но ловок, идти будет быстро. "Передаст в Казаринку о Черенкове -- панику подымет, -- колебался Лиликов, идти ли с ним вместе или задержаться еще. -- А панику пока поднимать нечего..." И он тоже заторопился. 22 Из Дебальцева, от комиссара Трифелова, прискакал конник с пакетом для Вишнякова. В пакете было письмо ко всем рудничным Советам рабочих и солдатских депутатов, подписанное членом ЦК Артемом. В письме говорилось, что председатель Совнаркома Лепин обращается к шахтерам Донбасса с призывом не прекращать работу в забоях, несмотря на провокации белых генералов, двурушническую позицию Центральной Рады и угрозу, нависшую со стороны калединских авантюристов. Уголь необходим для дела революции. Сейчас, когда власть перешла к трудящимся, важно доказать, что она способна вести экономику не хуже, а лучше капиталистов, сохранить уровень производства, чтобы затем, при полной победе над контрреволюцией, развивать хозяйство с нарастающей быстротой. В Харькове создан Экономсовет для руководства промышленностью. На помощь рабочим Донбасса идут хорошо вооруженные красногвардейские отряды питерских и московских рабочих -- верных братьев донецких шахтеров. Прочитав письмо, Вишняков не мог не порадоваться: все совпадало с его мыслями -- оборона обороной, но шахту ни в коем случае нельзя бросать. Письмо казалось успокоительно-мудрым и мужественно-ясным. Два дня тому назад он чуть было не дрогнул: пришел с известиями о разведке на Лесную Сутолов, за ним Пшеничный, а за этими двумя -- Лиликов. Все трое утверждали, что видели Черенкова, что скакал он по степи в сопровождении троих или четверых ординарцев и не очень опасался встречи с вооруженными заслонами. Если это так, то о какой же работе можно вести речь? Надо немедленно мобилизовать людей в отряды, посылать их на Громки, Лесную, к Косому шурфу, к Чернухинскому лесу и на высоты, господствующие над Благодатовским шляхом, ведущим к Казаринке. Настало время вступать в войну, а не таскать уголь из шахты. Вишняков уже вызвал Калисту Ивановну, чтоб продиктовать ей приказ о военном положении и "прекращении на время добычи угля для потребностей революции". Потом решил еще раз обдумать создавшееся положение и не торопиться с приказом. Разведка на Лесной и появление Черенкова возле Косого шурфа ничего не изменяли. Есаул один раз уже занимал Лесную и уходил оттуда. Он не такой дурак, чтоб вводить карательный отряд в зону действия дебальцевских бронепоездов. Маленькие станции ему не нужны. Экспедиция его карательная, стало быть, он будет двигаться к тем поселкам, где укрепились Советы. Скорее всего, он специально бегает вокруг Казаринки, чтоб выманить из нее побольше бойцов на мелкие станции, а потом ударить по ней основными силами. Может быть и другое, более простое и понятное: по всей границе Области Войска Донского разгуливают мелкие вооруженные отряды казаков, вторгаются на территорию, занятую Советами, убивают, грабят, занимаются поджогами, чтоб напугать шахтеров, заставить их бросить работу, покинуть шахты и уйти подальше от Донбасса, в безопасные места. Прекращение добычи угля будет только на руку калединцам. Сутолов не понимает этого. Ему бы только согнать всех людей в боевой строй, и невдомек, что в боевом строю в данное время стоят все, кто выполняет приказы революции не только с винтовкой в руках, по и с обушком, слесарным молотком и плугом. Отказавшись от приказа, Вишняков созвал Совет и изложил свои соображения насчет организации обороны и работы шахты. Победа оказалась на его стороне -- большинство проголосовали за продолжение работы в шахте. Но даже те, кто поднимал руку за Вишнякова, отворачивались, боясь его смелой уверенности. -- Дывысь, щоб не остаться нам в дураках, -- шепнул ему на ухо Пшеничный. Где же он теперь, чтоб прочитать это письмо Артема? Был ранний час, в Совете -- никого. Пшеничный отправился к Трифелову сообщить о действиях Черенкова и предупредить об усиливающейся его активности. Сутолов не вернулся после проверки ночных караулов. Лиликов наверняка в шахте. Обычно никто в эту пору не показывался в Совете. Одна Калиста Ивановна аккуратно являлась в утренний час, как это было заведено еще в старые времена, когда она работала в шахтоуправлении. Вишняков прошелся по комнате. Испытывая нетерпение похвалиться хорошей новостью, он позвал Калисту Ивановну и велел перепечатать письмо. -- Для народа интересное, -- сказал он, отдавая письмо. -- Сделай радость для народа! -- Тем только и занимаюсь, что печатаю радости для народа, -- поджав губы, ответила Калиста Ивановна. Слова эти больно ударили Вишнякова по сердцу. Он сказал сквозь зубы: -- Такую службу для тебя придумали. Калиста Ивановна не заметила перемены в его голосе. По обыкновению, она думала о Пашке, о том, что он, наверное, обманывает ее. У нее болела голова от бессонницы. Ей больно было смотреть на свет. Все казалось безразличным. -- Сколько надо экземпляров этой радости? -- спросила она. Вишняков не мог допустить насмешки над тем, что представлялось ему важным. Кулаки его сжались, лицо потемнело, губы побелели. Он крикнул во весь голос: -- Весь день будешь печатать только это! Понятно? Калиста Ивановна испугалась. Она никак не могла понять его: то он был сдержан и даже покладист, то вдруг, как сейчас, становился грубым и непреклонным. "Лучше с ними не связываться", -- подумала она о нем и обо всех советчиках сразу и поспешно вышла. Вишняков кипел от обиды: "Ишь кобыла замшелая, Фофина подстилка! Некого другого посадить за машинку, а то бы живо взашей. И так Сутолов надоел своими придирками из-за нее..." Вишняков сел за стол, положив на руки шумящую от усталости голову. Ему бы сейчас подремать полчасика в тепле -- ночью не мог уснуть из-за холода в доме. Как же можно уснуть? Перепечатает Калиста письмо, пойдет он с ним на шахту, почитает людям. Надо бы еще с Лиликовым потолковать. У Лиликова голова светлая, он знает, как надо. Хорошо все же, что Лиликов задержался в Казаринке. А мог уйти. Звали его в геологическую партию на Урал. Вишняков удержал: какая сейчас геология, когда всюду порохом пахнет, а на шахтах нет специалистов? Дружков, правда, много среди "бывших", промышленники его знают еще по тем временам, когда он ходил в изыскательской партии Лутугина по Донбассу. Своей рабочей власти никогда не изменит. Сутолов, может, преданнее, но бывает слишком красив и важен в своей кожанке, перетянутой ремнями. Иногда кажется -- эта кожанка у него ум отбирает. О чем бы ни заходила речь, все о своем -- "надвигается гибель мировой революции, только штык и шашка ее могут спасти". А Ленин не только о таком спасении революции говорит. Положено показать, на что мы и в работе способны. Как повести производство, чтобы оно ладилось лучше, чем при капиталистах? Черенков будет летать, как докучливая муха возле запряженного в плуг вола. Только для вола не муха главное, а то, как "довершить" загонку, да еще завтра одну, да послезавтра, пока не зазеленится поле хлебами и не взойдет над ним жаркое пожнивное солнце. Никакой лихости и красоты у этого вола. Строевые кони легко обставят его по красоте и страсти. Но строевые кони проносятся, как ветер, затаптывая копытами все зеленое и живое. А вол тянет, роняя на землю стеклянные струи слюны, крепко упираясь ногами, тянет арбу, тянет плуг, потянет и всю жизнь, переполненную надеждами. Работа -- она не скачет в расшитых седлах, она ходит но земле, питается умом, терпением и сноровкой. Защитники революции обязаны уметь работать даже тогда, когда им мешают. Задумавшись, Вишняков не заметил, как в комнату вошел длинный, в болтающихся на нем, как на жердине, шахтерках -- куртке и штанах -- Лиликов. -- Чего сидишь в хате, когда день начался? -- спросил Лиликов, возвращая его к действительности. -- Письмо гонец привез, -- встрепенувшись, ответил Вишняков и позвал Калисту Ивановну. -- Обожди, не печатай! -- сказал он ей, часто моргая полусонными глазами. -- Дай, пускай Лиликов почитает. "Это и лучше, что он первым узнает про письмо, -- подумал Вишняков. -- Посоветуемся, как быть, а потом уже мне можно к шахтерам..." Не зря, выходит, мы агитировали за уголь! -- сказал он с гордостью, желая похвалиться тем, что и до получения письма Совет стоял за добычу. Лиликов, расстегнув косоворотку, тяжело повел длинной шеей, словно ему вдруг стало душно. -- Ты чего? -- настороженно спросил Вишняков. -- Все это правильно, -- неторопливо ответил Лиликов. -- Как дело дальше пойдет? -- Какое дело? -- Шахтное. -- Тебя бы положено спросить, -- нахмурившись, заговорил Вишняков и, не дождавшись ответа, продолжал: -- Крепь решили возить с Косого шурфа. Там есть запасы, на первый случай хватит. -- А дальше? -- Дальше пойдем заборы ломать. -- Еще чем займемся? -- Не пойму я тебя что-то, -- огорченно проговорил Вишняков, не улавливая, чего добивается Лиликов. -- Недоволен ты, что работу от нас требуют? Лиликов поднял на него костистое, в несмываемой угольной пыли лицо. -- Людям пора получку выдавать, -- сказал он, кладя большие руки на стол. -- Та-ак, -- протянул Вишняков, косясь на эти руки. -- Еще что? -- Мало разве? Сбывать уголь надо, коммерцию вести. Шахта -- наша, и хозяева -- мы, а денег у нас нет. -- Экономсовет устроили в Харькове -- от него будем ждать помощи. -- Дождемся ли? Вишняков сам понимал, что одним слухом об Экономсовете шахтерам рты не позамажешь, все равно будут спрашивать о получке, о лесе, о сбыте угля. Ему не хотелось так быстро расставаться с мыслью о том, что на шахте все происходит в точности так, как "необходимо для революции". -- Авось и поможет, -- ответил он тише прежнего. -- Я об этих деньгах думал-передумал -- ну где ты их возьмешь? Кабак закрыли, водку конфисковали -- ее продать? Все обезденежели, только в долг способны брать. Да и негоже будто казну строить на водке. -- Не знаю, что гоже, а что негоже, -- глухо сказал Лиликов. -- А мне откуда знать? -- Вот она, наша беда, -- вздохнул Лиликов. -- Научи! Какого черта душой хлюпаешь, как покинутая вдова! -- О казне заботиться -- штука мудреная. -- Это без тебя известно! Неизвестное открывай! -- Казна оборотистых людей любит, -- неторопливо продолжал Лиликов. -- Помнишь у Фофы сколько всяких знакомых было -- одного подпоит и обманет, с другим прямой торг поведет, а уголь сбудет. У торговцев завсегда полная прихожая дружков-знакомых. В гости они друг к другу ездят, суетятся, как цыгане на ярмарке. У них и сбыт был. А мы что, уголек свалим в отвалы, сидим, понадувшись, как индюки, да о Черенкове гутарим. Откуда же деньги возьмутся? Вишняков ходил по комнате, пощипывая небритый подбородок. "Сам Лиликов додумался до такого выговора или кто надоумил? -- рассуждал он, плохо вникая в смысл того, о чем тот говорил. -- Если сам, то и поручим ему этой коммерцией заниматься. Другого такого подходящего на шахте не отыщешь. А если кто надоумил, то заради чего он тут мне душу выворачивает, Фофу расхваливает, а новые порядки костит? " -- Ты мне насчет ярмарки и цыган не говори, -- сказал Вишняков, пытаясь одним махом выяснить все. -- Фофу тож не зови в учителя! Он не станет учить, как приказы революции выполнять! Умнее нашего не придумает! -- Что ж ты сам умнее придумал? Вишняков озадаченно взглянул на Лиликова. Ответить нечего, и согласиться трудно. Где-то в этом разговоре мельтешило что-то неприемлемое, скорее всего -- старая, вскормленная годами ненависть ко всему, что связывалось с Фофой и тысячами других, подобных ему. -- Ничего не придумал! -- сказал Вишняков. -- От Фофы брать не желаю! Псом цепным смердит от его шубы! -- Наука -- она и в дорогих шубах ходит, и в лаптях, и босиком, -- непримиримо сказал Лиликов. -- Вот и я подожду, пока она в лаптях ко мне явится. -- Ждать-пождать -- уголь в отвалах загорится. Вагонов не подают. Шахтная касса пустая. Кричать будем во всю глотку: власть народа -- самая лучшая! А шахтер подсмотрит, пораздумает, да и скажет: здоровы вы только глотку драть! -- Ты что меня пугаешь? -- спросил Вишняков, удерживая дрожь под глазом, появлявшуюся в последнее время, когда он волновался. -- Я не пугаю, а зову к тому, что надо подумать. Вишняков побледнел от промелькнувшей вдруг догадки, что Лиликов заговорил о коммерции с чужих слов. Пашка болтал, будто где-то недалеко видел хоронящегося Фофу. Фофа оборотист, не поговорил ли он с Лиликовым? А этот учит теперь коммерции и заботе о казне. Новая жизнь представлялась Вишнякову в полном отказе от всего старого. Он признавал, что производству следует отдавать побольше сил, только не мог допустить и в мыслях, чтоб на это производство снова вернулись заведенные Фофой порядки. Забота о сбыте продукции, о которой говорил Лиликов, озадачивала. Это могло быть и той соломинкой, за которую в это время цеплялись старые владельцы. Они, может быть, желают заявить: а вы все равно без нас не обойдетесь! -- Что ж ты советуешь? -- спросил он сдержанно. -- Сам не знаю, что посоветовать, -- угрюмо ответил Лиликов. -- Пока надо уголь спасать, отделить старые отвалы от новых... А тебе надо крепко подумать о дальнейшем. -- А если и не сумею, ты меня прогонишь? -- Не шебаршись, Архип, -- вставая и надевая шапку, сказал Лиликов. -- Ты не такой дурак, чтоб тебе ум отшибло от радости, что сидишь в председателях и в точности действуешь, как Ленин в телеграммах пишет. -- Обожди! -- приблизившись к нему, сказал Вишняков. -- А про обстановку ты забываешь? Черенков на наших пятках сидит. Фофу только прогнали, а ты велишь у него учиться. Петров меня за грудки хватает: что я сделал, чтоб его семейство и он жили в спокойствии? Петлюровская варта живет при оружии в Казаринке. Сутолов на меня наседает: бросай шахту, о войне надо думать. Лиликов слушал, кивая головой. -- Связи с Центром нет! Обещают военную помощь, а помощи нет... Черенков в меня стрелял, когда я к Косому шурфу ходил! -- Вот оно! -- ухватился за это Вишняков. -- Он -- в тебя, а Сутолов -- в него. Военная угроза нас давит! -- Все ты правильно говоришь... -- Чего же мы тогда; как кочеты, перья друг другу выдергиваем? -- Надо, видать, поубавить перьев -- глазам мешают, -- сказал Лиликов, направляясь к двери. -- Без риска не проживешь. Страх давит. А может, и нет причины для страха? Гляди веселее, Архип! -- Не до жиру -- быть бы живу. Согласен учиться коммерции и всякой хиромантии, только от Фофы меня избавь. Лиликов остановился и, повернувшись, сказал: -- Передавали мне, коммерсанты желают с тобой встретиться. Акционер-директор Дитрих, а может, и Фофа вместе с ним. Прими их. -- За этим приходил? -- быстро спросил Вишняков. -- И за этим тоже. -- Говори! -- потребовал Вишняков, бледнея. Разговоры о риске -- ему не наука: он умел рисковать. А новость о связи Лиликова с Фофой и Дитрихом как будто сразу все изменила. Выходит, не в овладении "коммерческой наукой" дело, а в том, чтоб принять коммерсантов! И кто говорит? Лиликов, друг, большевик, на которого он полностью полагался! -- Случайно мне довелось повстречаться с Дитрихом, -- произнес Лиликов, как будто не замечая волнения Вишнякова, и рассказал о ночной встрече в доме Трофима Земного. -- К чему разговоры про "шахтную кассу"? -- с угрозой спросил Вишняков. -- К чему про науку, которая "не только в лаптях ходит"? -- Погоди, не кипи! -- Лиликов сдернул шапку с головы и зло бросил ее на пол. -- Сам не знаю, к чему! Знаю только -- не помешает! Дитрих крутится тут неспроста. Что-то его держит, не отпускает. По размерам его власти я знаю, что Казаринка ему даже не гвоздь в сапоге, не пылинка в глазу, торчать ему здесь нечего. -- Желаешь зазвать его в нашу "прихожую"? -- спросил Вишняков. -- Позови! -- Подпоить да обмануть, как Фофа "коммерсантов"? Лиликов поднял шапку, стряхнул с нее пыль и натянул поглубже на голову. -- Твое дело, как поступить, -- сказал он, отходя к двери. -- По-честному у нас никогда с ними не получалось. А не примешь -- спугнем мы их, ничего не узнав. Трофим передал, они сегодня к тебе собирались. -- Стало быть, хочешь не хочешь -- все равно принимай? -- Стало быть, так, -- сказал Лиликов. -- А я не хочу! -- крикнул Вишняков, шагнув к нему. -- За приглашение и переговоры тайные могу -- к стенке! Лиликов разочарованно взглянул на него. -- На Косом шурфу в меня Черенков стрелял -- промахнулся. А стрелок хороший, не хуже тебя. Не для пуль башка моя создана! Запахнувшись, он вышел, как будто досадуя только на то, что надо выходить из теплого дома на мороз. Вишняков отошел к окну. На стеклах затейливыми листьями и стеблями серебрилась наморозь. Внизу, под рамами, текло. Вода стекала на крашенный эмалевыми белилами подоконник и капала на пол. "Всегда так было или это мы успели нахозяйничать в чистом штейгерском доме? -- думал Вишняков, стараясь избавиться от желания побежать за Лиликовым, вернуть его и еще раз сказать, что зря он шапку кидал, горячился -- у Фофы и у Дитриха учиться коммерции он, Вишняков, не станет. -- Видать, вторая рама плохо прикрыта, поэтому наморозь", -- решил Вишняков и стал искать, что бы пристроить под подоконником. Не найдя, он позвал Калисту Ивановну, указа