напрямик, проваливаясь по колени. Су- толов следовал за ним, досадуя, что не удалось доказать свое. В штейгерском доме всюду валялись бумаги, забытые вещи. Конторка, где хранились планы горных работ, была пуста. -- Такая история, -- почесав небритый подбородок, сказал Вишняков. -- Лихо уезжали... Сутолов не ответил. Заложив руки в карманы, подняв плечи, он ходил взад-вперед, давя в себе бешенство. Крикнуть бы: "Жри, довольствуйся остатками!" Но крик не получился: Вишняков спокойствием своим охлаждал прыть. -- Перейдем сюда с Советом. Для твоего штаба тоже место найдется. -- Перейдем, -- вздохнув, произнес Сутолов. Отъезд управляющего и штейгеров словно подхлестнул Вишнякова. Он почувствовал, что на его плечи навалилась тяжесть, веса которой раньше не знал. Шутка ли -- ушли последние представители прежней власти. Теперь не скажешь: берите за петли Фофу. Теперь за все надо отвечать самому. Утром Вишняков не решился идти в Совет. Завернул к Яношу, чтобы договориться о ремонте вагонов. Обалдев от усталости, с трудом объяснялся с внимательным и дружески настроенным венгром. Янош -- о каком-то "чепорте", а Вишняков понял, будто он говорит о "чепорной", чистой работе. -- Не нужно этого. Пускай грубо, но поскорей. Наконец уразумев, что венгр говорит о бригаде (чепорт -- по-венгерски бригада), стал извиняться: -- Ты уж не сердись -- трудно понять. Бригаду дадим! -- Сердись -- гарагудни по-венгерски, -- сказал Янош, широко улыбаясь. "Нагарагуднить бы меня за все, в чем оказался виноват", -- мрачно подумал Вишняков. ... В Совете толпился народ: пронесся слух, будто Фофа с штейгерами "увез печатку" и теперь "из банка денег не дадут". -- Другую печать сделаем! -- бодро крикнул Вишняков. -- А поверят? -- Чего же это народная власть не захочет верить шахтерам? -- Сумеешь ли сделать?.. У Вишнякова выступил пот на лбу: его самого мучили сомнения. -- Катерина исты прынэсла, -- дернул его за рукав Пшеничный. -- Иды, я з нымы сам договорюсь. Он ждал Лиликова. На этого была надежда. Лиликов явился прямо с шахты, снял сапоги, развесил портянки. От них шел тяжелый дух. Брезентовую куртку бросил на стул рядом. Она пахла ржавчиной и соленой шахтной водой. Лицо, видно, умывал снегом -- не чище, чем у дьявола. На жилистой шее виднелись светлые дорожки потеков. А пальцы на руках поблескивали смешавшейся с потом угольной пылью. Высокий, крупный, Лиликов сидел, подогнув ноги, как за детским столиком. -- Ты сличал со старыми планами? -- спросил Вишняков. -- Ничего ведь не осталось, всё штейгера унесли. Что по памяти, а в чем Кузьма и Алимов помогали. Ихние артели на шахте самые давние. -- Так что же у нас получается?.. Верхний горизонт -- это ясно... Теперь по нижнему горизонту... -- По нижнему есть маркшейдерские данные. Квершлаги надо нарезать... Вишняков с трудом разбирался в планах шахты. На практике он мог понять, что к чему. А в планах -- путался. Голова кружилась от тяжелого, спертого воздуха, в глазах рябило от переплетения линий на вычерченной Лиликовым схеме. Вишняков не мог уследить, где какая линия ныряла с верхнего горизонта на нижний. Ему все же надо было понять, где вести добычу, а где оставить выработки до лучших времен. Казаринский рудник должен давать угля не меньше, чем при Фофе, -- это точно. Громки когданибудь откроются для отгрузки, и тогда уголь пойдет по новым адресам -- в Тулу, Харьков, Москву, Петроград, где он нужен. Перестанут на шахте расти отвалы. Уже сейчас эти отвалы, как черные гробы, заняли весь угольный склад. -- Ладно, -- сказал Вишняков, часто мигая воспаленными глазами. -- Сами концы отыщутся... Беспокойство насчет леса существует. Раньше бы надо было заставить Фофу добыть лес. По загривку мне бы надавать, что упустил его, стервеца. -- Все равно пользы от него никакой. Уехал -- меньше будет мороки! -- Что же делать будем? Лес нужен, -- беспокойно поглядывал на Лиликова Вишняков. -- Центр надо просить. -- А без этого как? -- Как же без этого, леса у нас не растут. -- Дело ясное... Вишняков знал натуру Лиликова -- тянуть и помалкивать о запасе до последнего. Еще хлопцами были -- в кабаке раскошелится в самую последнюю минуту. Все уже поднимаются уходить, а он молча подойдет к кабатчику и заказывает на артель. Авось и сейчас у него в запасе что-то осталось. -- Может, послать куда поблизости, -- уклончиво сказал Лиликов. -- Акционер Продугля Дитрих все путя нам закрыл. -- Откуда ему все путя известны? Раньше порядка не было, а ноне и подавно. -- Куда же поблизости? -- спросил Вишняков, догадываясь, что Лиликову такое место известно. -- За Громками, в трех верстах от дома мастера Трофима Земного, лесосклад бельгийцев... Вишняков метнул на него быстрый взгляд: -- Как возьмешь? -- По наряду Фофы, на дрова населению. Фофина краля напечатает. -- Последнее это у тебя? -- прищурился Вишняков. -- Может, еще какой-нибудь склад держишь в запасе? -- Перекреститься надо? -- Все равно не поверю! Лиликов встал, высокий, черномазый, босой, похожий на обиженного странника. Вишняков улыбнулся глазами: -- Так и кажется, что-то еще прячешь! -- Дело твое, -- сказал Лиликов без обиды. -- Я на твоем месте тоже бы не поверил. Жизнь такая началась, что от человека чуда и прибытка ждешь. -- Сам придумал о "прибытке"? -- Из поповой проповеди взял! -- Лиликов стал сворачивать схемы. -- Наряд не забудь написать. Он ловко намотал портянки, обулся и вышел. Схемы оставил -- пускай посидит над ними председатель. Вишняков погрыз сухарь, запил водой. С нарядом тоже получалось не так, как раньше. Штейгеры отвечали за подачу леса, считали упряжки, проверяли кровлю -- можно ли работать людям в лаве. Смог ли все проверить Лиликов? А вдруг завалит кого, -- шахтерам горе, а сбежавшим злорадное довольство. Бросив недоеденный сухарь, Вишняков подался в шахту. Тяжело дыша и чертыхаясь, Аверкий ставил стойки "костром". -- Не жалеешь леса. Подогнув ногу, Аверкий сидя продолжал укладывать стойки. -- Случилось что? -- тревожно спросил Вишняков. -- Кровля играет... Я те точно скажу, она с Калединым заодно: второй кумпол обнаружился... Вишняков подсветил темное, морщинистое "каменное небо", ничего не заметишь. Шутки с ним плохи: опоздаешь с крепью -- рухнет кусок пудов на двадцать. Что-то обнаружил Аверкий. Не спрашивая больше ни о чем, Вишняков начал подавать стойки. "Вовремя успел... Без меня, может, не управился бы..." -- Убирался бы ты! -- выругался Аверкий. -- Помалкивай! Под коленками шелестела угольная крошка. Неодерганной корой обжигало руки. Аверкий спешил. С помощником смирился, понимая, что без него не обойдется. -- Живей поворачивайся! Торцом подавай!.. Сверху сорвался блин. Подхватывая груду, покатился вниз по уклону. -- Прочь убирайся! -- заорал Аверкий. Только теперь Вишняков понял, что они одни в лаве, что Аверкий выгнал всех, опасаясь обвала. "Вот тебе и наряд... Тут собачий нюх нужен и отвага, о какой никогда не говорят..." Стиснув зубы, заливаясь потом, он продолжал подавать стойки. Ворочая тяжесть в тесноте, Аверкий замолчал. Еще одна... еще две... Последние он подбивал обухом. Затем отодвинулся в сторону. Вытер пот рукавом. -- Не лезь, куда тебя не просят! -- Не шуми. -- Меня привалит -- похорон один. А тебя -- совсем другое. -- Всем надо жить. Сверху посыпались дождем камешки. Кровля навалилась на "костер". Дерево затрещало. Аверкий невольно отодвинулся в сторону и потянул за собой Вишнякова. -- Повоюем еще! -- сказал он, прислушиваясь к осадочному шуму. Вишняков сознался, почему пошел в шахту. -- Зря беспокоишься, -- заявил Аверкий. -- Думаешь, они за этим глядели? Им -- добыч давай. А жизнь свою каждый шахтер должен беречь. И бережем! -- закончил он, довольный, что опасность миновала. Вишняков пополз вниз. За спиной услышал, как свистнул Аверкий, зовя забойщиков в лаву. "Прибыток, прибыток... Ни в какой прибыток не вберешь..." Возвращаясь в Совет, Вишняков подумал, что никакого урона не нанес отъезд штейгеров и управляющего. Все устроится. Боязно, конечно. Но, может, это и дурная робость. Он чувствовал, что для него очень важно осознать не только свою силу, но и умение... В коридоре стояли забойщик Петров и кабатчик Филя. Вишняков попытался пройти мимо, не желая расставаться со своими мыслями. -- Вели, Вонифатьевич, -- загораживая ему путь, сказал Петров, -- посадить этого субчика в холодную. -- Чего тебе? -- хмуро спросил Вишняков. -- Недоливает, гад! Как действовал при царе Николае, так и по сию пору продолжает. Вишняков поглядел на переминающегося с ноги на ногу Филю. -- Вчетвером они пили... -- начал оправдываться кабатчик. -- Одну квартовую я подавал -- раз, потом еще по кружке... и еще чуток... -- Объясни, сколько входит в "чуток"! -- перебил Петров. -- Кварта. -- Врешь! Кувшин с отбитым краем, больше полкварты не войдет!.. Вишняков закрыл глаза, чтобы не видеть их. Штейгеры тоже не вылезали из Филиного кабака. Петров выжрет выверенную меру водки, а потом пойдет орать на весь поселок. А в Петрограде революционные матросы опорожняют царские винные погреба в канавы. -- Закроем кабак, -- тихо, чтоб не раскричаться, произнес Вишняков. -- Не про то речь, -- подался к нему Петров. -- Закроем, говорю, кабак, -- отчетливо повторил Вишняков, -- немедленно. -- А ведь перед людьми придется отвечать, Архип, -- сказал Петров, поняв, что Вишняков не шутит. -- Отвечу. -- Иное дело -- отобрать собственность для пользы народа. -- Не отобрать, а закрыть! -- заорал Вишняков. Калиста Ивановна отворила и испуганно захлопнула дверь. -- А кувшинчик на полкварты -- разбить! -- дав волю неожиданно поднявшемуся гневу, продолжал кричать Вишняков. -- Силён ты, однако... -- отступая, произнес Петров. Филя пошел спиной к выходу. Петров помялся немного, не зная, верить или не верить председателю Совета. -- Рушишь заведенное... Хозяин -- барии, а работник -- князь... Гляди, лоб расшибешь... Петров морщил большеротое лицо в растерянной улыбке. Вишняков сердито глядел на него, думая о том, что Петров пока не понимает, что к чему, а потом озлится и, чего доброго, закричит: "Откуда ты такой взялся?" -- "Не знаю, откуда взялся. Но не отступлю!" Сутолов похаживал перед столом, начальственно топая каблуками и не замечая прилипчивого взгляда Вишнякова, следящего за ним. Рассказ о том, что Аверкий крепил заигравшую лаву, он пропустил мимо ушей. Аверкий, по его мнению, должен быть в отряде, а не в шахте. Штейгеры сбежали -- добычу надо прекратить. Не в силах убедить в этом Вишнякова, он придирался к другому. -- Не по душе мне эта Фофина краля, -- сказал Сутолов. -- Стучит на машине, а сама рыскает глазами -- чистая ведьма. Арестовать надо для надежности. -- Кто ж печатать твои приказы будет? -- недовольно спросил Вишняков. -- Без печати обойдемся. -- Не разрешаю, -- коротко отрубил Вишняков. Утомленный работой на шахте и в Совете, качающийся от бессонницы, он будто и не способен был спорить. -- Жалеешь всякую мразь. Я точно знаю, что она связь держит с Фофой, -- вспылил Сутолов. -- Знаешь -- докажи. -- Моих слов тебе мало? -- И то верно, что мало. -- Я Совету докажу. -- Как же ты Совету можешь доказать, если мне одному -- не в силах? Сутолов был горяч. Упрямое спокойствие Вишнякова ему не понравилось. Может, о тайном враге революции идет речь? Какого лешего его защищать? Его защитишь -- себя не сбережешь. Да и гордость Сутолова была уязвлена: задачи революции ему понятны не хуже Вишнякова. -- Я на людях красноречие имею, -- сказал Сутолов, покраснев от обиды. -- А перед одним тобой, может, мне и не надо всех доказательств говорить. -- Не об одном слове речь. За твоим словом -- власть трубит. Народ-то о тебе сразу и не подумает, а скажет: новая власть Фофину кралю подобрала. А за что? Народу положено сразу доложить -- за что. Поэтому я и спрашиваю о доказательствах. Я ведь тоже народ. -- Доказательства -- мое революционное чутье! Сутолов придавал немалое значение этому "чутью" и, говоря о нем, даже выпрямился и поднял голову. -- Чутье -- вздор! Девки с ним живут, пока в баб не превращаются. Сутолов не мог допустить насмешки: -- Ты бы всех тут пригрел! Тебе калединское соседство, может, и нравится. А я должен контру замечать и истреблять! По кабинету пошел гул от его басовитого голоса. Вишняков смотрел куда-то поверх его головы. Ему теперь припомнилось, как Сутолов в первый день назначения командиром милицейского охранного отряда прошелся по поселку, чтобы показать людям себя в кожанке и при нагане. Осенняя пора хвалилась близкими холодами. Кое-где срывалась снежная крупа. Бабы замазывали рассохшиеся за лето оконные рамы глиной. На улице, как на грех, никого. Бездомный кобелек показался. Завидя Сутолова, он шарахнулся с визгом в подворотню. А тот засмеялся. Вишнякову тогда показалось в этом что-то дурное: нечего революционерам ходить по улице пугалами. -- Контру истреблять -- дело не шутейное, -- сказал он терпеливо. -- Ты меня не учи! -- Я не учу. Я только хочу сказать, что Фофина краля не такая важная птица, чтоб на нее заряд портить. Пашка-телеграфист больше ей видится, чем сбежавший Фофа. -- Обманный маневр!.. Враг способен применять разные тактики. Где зубы покажет, а где спрячется. -- Не к тому врагу и не к той тактике приглядываешься! -- А про петлюровскую варту что скажешь? Ее тож прикажешь не трогать? А она в один день явится в Совет и рявкнет: "Р-разойдись!" Все к черту полетит! Никакой советской власти. Служи, бей поклоны Петлюре, на собрания не смей собираться, гони москалей. А я тоже москаль! В каждой хате -- орловские, курские, тамбовские мужики-шахтеры. Сотник Коваленко их живо к стенке поставит! -- Не стращай! -- резко остановил его Вишняков. -- Что, говоришь, будет, того нет пока. Варту разоружить можно хоть сегодня. Да она пока не мешает. -- А что ж тебе мешает? -- запустив руки в карманы, спросил Сутолов. Вишняков потянулся за кисетом, чтоб закурить и не глядеть, как он задиристо подрыгивает ногой. Разве перечислишь все, что мешает? Сутолову это и не нужно. Он доказывает право палить в каждого и всякого. Ишь какая рожа деревянная -- не дрогнет и не смягчится. -- Непорядки на шахте мешают, -- сквозь зубы ответил Вишняков, закуривая. -- Ну и лезь в шахту, пока тебя любушки не приласкают. Война ведь гражданская на носу! -- Дальше носа положено видеть. -- Позиция дальше! -- вскричал Сутолов. -- Не по окопам позиции, а по душам! Как ни упирайся, а кто-то начнет первым. Стрельнет один, а десять ему в ответ! Вишняков сердито отбросил цигарку. Правильно ведь говорит про позиции: не по окопам, по душам протянулись они, каждый выстрел опасен. Но сам-то зачем оружием играешь? Лихость въелась в душу? К черту лихость! Совет не должен терять осмотрительности. -- Ходишь ты все на каблуке, -- сказал Вишняков, подступив к нему. -- А и на носок положено, нога крепче станет. Мы не начнем гражданскую войну. Она нам не нужна. Черенкову -- нужна, да он сидит пока в Чернухине. Сидит -- пусть сидит, а мы тем временем уголек выдадим на-гора для советской власти. -- В этом твоя линия? -- тише спросил Сутолов. -- А если в этом, то что? -- усмехнулся Вишняков. -- Будешь гадать, принять ее или отказаться? Брось эти привычки, Петро. Тебе не моя линия важна, а народная. За ней следи! -- В чем народная линия? -- Может, в том, что поднимается Казаринка в раннюю рань, идет на работу и свои спины подставляет под кровлю! В том, что во все ласковые глазищи глядит на Совет и готова все принять от нас!.. Сутолов ушел, не желая признать своего поражения. Был у Вишнякова плохонький домишко, в котором он жил один. Не домишко, скорее -- полуземлянка на заштыбленном краю поселка, называемом Шараповкой -- от имени какого-то Шарапова, который поселился здесь еще в Крымскую войну. Шарапов выкопал колодец, подносил обозникам, везшим ядра с Луганского литейного завода, студеную воду, устраивал ночлег на сеновале. Утомленные люди называли придорожный двор "благодатью". Отсюда еще одно название Шараповки -- Благодатовка. Когда появилась шахта, в Благодатовке-Шараповке начали селиться другие люди. Потом пробили ствол поглубже, в двух километрах выше, по Казаринскому бугру. Поселок разросся в той стороне, а на Шараповку свозили штыбы. Траву и родник забило. Шараповская сторона стала черной, похожей на пожарище. Но старые жители ее не покидали. Строились здесь и новые, чаще всего те, кому не очень хотелось мелькать перед глазами управляющего и урядника. Пусто и сыро было в полуземлянке Вишнякова. Некому убирать, некому топить плиту, чтоб поубавить сырости. Мать и отец умерли перед началом войны от брюшного тифа. Меньший брат погиб в боях под Брестом. А старшая сестра жила в Мариуполе. Явившись в Казаринку, Вишняков взялся за ремонт. Потом закрутился среди людей и все оставил. В последнее время не успевал даже прочистить дорожку в снегу. Прилизанные ветром сугробы поднимались до невысокой крыши, закрывая окна так, что в доме и днем держался полумрак. Вишняков являлся на час и падал на подушку в полузабытьи. А иногда не удавалось уснуть, и он ходил, сгорбившись, смалил цигарку за цигаркой, топил плиту и, казалось, собирался долго не показываться на люди. Внимание людей утомляло. Одни смотрели с любопытством, другие -- ласково, а третьи -- вопросительно. Находились и такие, которым он показывался загадочным и непонятным. Они заметно оживлялись, когда Вишняков попадал в затруднительное положение. Сообщникам же на это -- ноль внимания. Кузьма все так же ревел в Совете: -- В чем наша сила, что мы на подушках спим, как при мирном времени?.. Вишняков не отвечал прямо. Во всех своих речах говорил о силе, которая "зовет людей в шахту и держит Черенкова на почтительном расстоянии от Казаринки". По этим речам судили, что он рискует. От организации обороны не отказывается, но и не видит необходимости заниматься одними военными делами и приостанавливать работу шахты. Настолько ли умен, чтоб рисковать так смело? По Казаринке пошел слушок: "Зарывается Архип, метит в генералы, а не справляется и за взводного..." Ференц Кодаи принял эти слухи за отголоски какого-то кризиса в Совете. Он позвал Вишнякова в бараки, чтобы оскандалить перед военнопленными. -- Как вы, большевики, -- спросил он у только что вошедшего Вишнякова, -- будете исчислять ренту с земли? Землю вы забираете у крупных владельцев. Крупные владельцы выплачивали ренту. Кто же теперь будет выплачивать ренту, если земля принадлежит народу? Вишняков мельком посмотрел на лицо говорившего. Такое лицо, барски отглаженное, раньше бы отвернулось от шахтера. А теперь -- терпит. С чего бы? Вишняков взглянул на окружавших его военнопленных. Они смотрели на него, как, бывало, невесты смотрят на будущего жениха -- куда пошел да что сделал. Промахнись малость, не так повернись -- и пиши пропало. Значит, до этого они говорили о нем? Подсечь норовит, враг проклятый! Где-то дознался об этой "ренте"... С малых лет Вишняков проработал в шахте. Отец ушел из деревни в голодовку, в девяностые годы. В семье давно забылось крестьянское -- не только как платят за землю, по и как ее обрабатывают. Рента, наверное, налоги. Кодаи спрашивает про налоги, а называет их позабористей, чтоб сбить председателя Совета с толку. Если налоги, то как будет поступать советская власть с налогами? Вишнякову пока неизвестны подробности о налогах. Имущих, ясное дело, надо облагать. А тех, у кого грош в кармане да вошь на аркане? Можно бы таких и оставить в покое. -- Маркс пишет о земельной ренте... -- ехидно обмолвился Кодаи. "И о Марксе слыхал, гад!" -- с тоской подумал Вишняков, наблюдая, как тянутся к нему ожидающие взгляды, словно пики в кавалерийской атаке, -- не увернешься, обязательно проткнет тебя какая-нибудь, и упадешь на землю, под копыта скачущих коней, забытый и никому не нужный. -- Маркс пишет про старые порядки, -- наугад ответил Вишняков. -- А как же будет при новых? -- спросил Кодаи. -- Соберемся, подумаем, -- уверенно ответил Вишняков. -- Земля -- дело не шутейное. Советская власть отдала ее крестьянам. Долго она находилась в других руках. Долго и старые порядки складывались. А ты хочешь, чтоб мы новые в один день навели. Где-где, а в крестьянском деле торопливостью не возьмешь. С умом надо ко всему подходить. Или не согласен? -- спросил он, в упор посмотрев в лицо, сложенное из двух подушечек-щек, крючковатого носа и косого рта со стиснутыми синими губами. -- Когда отвергаешь старые порядки, надо отчетливо представлять себе, зачем, во имя чего, -- сухо произнес Кодаи. -- Правильно! -- ободрившись, что сбил надутого мадьяра с заумной "ренты", согласился Вишняков. -- Мы ведь о крестьянстве. Здесь, у нас на шахте, одно, а там, гляди, засуха подкараулит или саранча налетит. Крестьянское -- посложнее. -- Я говорю об общественном устройстве, а не о природе. -- Для иных природа только на карте да в кастрюле, что там сварено. А нам надо общественное устройство к земле приспосабливать. Слева, совсем рядом, послышался тяжелый вздох. -- Тист... офицер не работайт... земля, понимаешь? Катона -- работайт! -- Перед Вишняковым вырос черноглазый Янош Боноски, тыча пальцем себя в грудь. -- Верно, дорогой! -- обрадовался ему Вишняков. -- Солдат -- он все больше крестьянин. Он работает на земле и толк в ней понимает. А тист, ваш офицер, больше понимает в войне. -- Йа, йа, хабари. -- Вот-вот, хабари! -- ухмыльнулся Вишняков сходству мадьярского слова "война" со словом "взятка", которое Пшеничный произносит по-своему -- "хабари". -- Война -- тот же грабеж, -- добавил он при общем молчании. И тут же заметил, что сказал не так. Янош не поддержал его. Лицо Кодаи залилось краской, затем побледнело. Он одернул старый, ладно сидящий на нем френч, горделиво вскинул голову с гладкой прической. -- У вас есть слово "родина", -- сказал он сухо. -- У нас говорят "гаша". А любовь к родине -- газасеретет. Пока живет народ, любовь эта неистребима. Для спокойствия ее всегда необходима годшереш -- армия. Необходимы тист -- офицер, таборнок -- генерал, катона -- солдат. У нас не принято смеяться над своей армий, которая нужна для защиты свободы родины. Иеджин сивеш... будьте любезны, господин элнок или как там вас величают... господин председатель, уважать в нашем обществе наши обычаи. Война для вас -- грабеж, для нас -- это защита родины! Кодаи говорил отчетливо, небрежно бросая слова. Вишнякову представилось, что так бы он его бил, лениво, небрежно, а потом передал бы младшему чину, более способному к мордобою, а сам пошел бы мыться. Он ненавидел его. Но показывать ненависть нельзя. Не поддержат. По родине все затосковали. Кодаи не зря подхватил это слово. Он, видать, давно пользовался силой этого слова, борясь за власть над солдатами. Вишняков помнил, как горько думалось о родине в жарких песках Персии, под Менделиджем, где долгие недели стояла его дивизия. Барачный проход тянулся черной плетью. Тускло горящие лампы напоминали далекие костры. И тишина походила на степную тишину, где голос должен звучать покрепче. -- Я три года воевал, -- сказал в этой тишине Вишняков. -- Последние месяцы в Персии. Наш таборнок повел нас туда по приказу царя. Может, они и договорились между собой насчет грабежа, нам это не известно. Я -- вернулся. Как был шахтером, так и остался им. Грабить -- не моя радость. Так, должно быть, и у вас получается с этой войной. Мы воевали не за родину -- это уж точно. Вас призывал на фронт Франц-Иосиф, австрийский император. Наш царь, австрийский, германский, -- то все одна шатия, погрызутся, а нам расхлебывай. Вот и война не за родину, а за кошачьи усы его величества получается. В глубине барака послышался смешок; "кошачьи усы" понравились -- мадьяры ненавидели их. ...Янош проводил Вишнякова к выходу из барака. Ему хотелось насолить надутому Кодаи, оказать внимание русскому советчику. Пускай сазадош не задается, будто он умнее других и понимает в жизни больше любого-всякого. -- А что, может, русский большевик и прав, -- сказал он, возвращаясь. -- Русский большевик -- агитатор, -- ие хотел сдаваться Кодаи. -- Ему хорошо рассуждать о войне, когда она для него уже закончилась и он сидит дома. А мы оторваны от родины и не знаем, что там с нашими семьями. -- Не по своей воле оторваны, -- задумчиво сказал Янош. -- Теперь поздно судить, по чьей воле. Раньше бы об этом говорили. Император австрийский Карл далеко, а этот вонючий барак -- наш дом. Я не знаю, чего хочет агитатор Вишняков. Может быть, он надеется, что мы так и останемся жить в Казаринке, позабудем семьи и поступим на службу в его Совет? Яношу трудно было сладить с речистым Кодаи. Но русский советчик показал добрый пример. Почему бы и не попытаться сбить спесь с Кодаи? -- Вишняков -- хороший человек, -- сказал Янош. -- Он рабочий. -- Он большевик! -- вскричал Кодаи, считая, что этого достаточно, чтобы не доверять Вишнякову. -- Он не обманывает людей. Никто еще ничего не знает. Наступит время -- прояснится, кто кого обманывает в этой страшной стране. Он вводит в заблуждение своих людей, заставляет их работать без денег и не гарантирует спокойной жизни. Пленные недоуменно переглянулись. -- Я не знаю, кто кого обманывает, думаю все же, что Вишняков не злой человек, -- сказал Мирослав Штепан, надувая обмякшие щеки когда-то полного, а теперь исхудавшего и почерневшего лица. -- Император Франц-Иосиф и его наследник Карл -- лишний кнофлик на нашем кафтане. -- Что есть кнофлик? -- как будто не понимая, спросил серб Милован. -- Кнофлик -- кнопка или пуговица. Не было бы ее, мы бы так хорошо расстегнулись на свежем воздухе. -- Прошу не забывать, господа, -- нервно сказал Кодаи, -- война для нас не закончилась. Плен не освобождает от присяги. Я напоминаю вам об этом как старший по званию. Измена присяге карается полевым судом. Если нет полевого суда, есть суд чести. Я еще не знаю, как рассматривать участие наших людей в большевистских органах власти. -- Кодаи строго посмотрел в сторону Франца Копленига. Франц будто и не слышал Кодаи. Он медленно потянулся за узелком с хлебом и луком, так же медленно развязал, положил хлеб в одну сторону, а лук в другую. -- Вы слышите меня, рядовой Коплениг? -- гневно спросил Кодаи. -- Я слушал вас не меньше получаса, пока вы распространялись о родине, -- сказал Франц, поднимая глаза на Кодаи. -- И мне показалось, как австрийцу, что в ваших словах звучала измена императору. Вы говорили о родине мадьяр, а не о нашей общей родине, объединенной властью одного императора. Поэтому я подумал о суде чести в связи с вашими словами, господин сазадош. У Кодаи от изумления открылся рот. -- Вы говорите серьезно? -- Да, вполне серьезно. -- Ранее об императоре нехорошо отзывались другие. -- Это в нашей среде, а не в присутствии посторонних. -- Вы мне угрожаете? -- Я выполняю свой долг. Пленные напряженно следили за их разговором. Янош был потрясен тем, что сказал Франц об общей родине. Кодаи тоже его удивил: он никогда откровенно не заявлял о том, что служба не окончена, что он еще надеется на возвращение в строй и боится показаться изменником императору. О судах чести в среде военнопленных заходила речь. Никогда о них не вспоминали в связи с изменой императору. Об императоре молчали, а о преданности ему считалось неприличным говорить. Газеты с его портретами в окопах складывали в костры, чтобы жечь вшей. А стоячие императорские усы вызывали откровенные насмешки. Янош оглянулся на Мирослава. Тот почему-то прятал в уголках губ загадочную улыбку. Похоже, они смеялись над сазадошем! Янош приблизился к Кодаи. Высокий, длинноногий, костистый, в куртке, отстиранной до белых пятен, в истоптанных сапогах, он никак не походил на бывшего солдата гвардейского полка императорской армии, а скорее на пастуха, обносившегося за лето. Кодаи отступил на шаг: -- Мы не должны забывать о дисциплине, иначе мы погибнем... Мое положение старшего офицера заставляет напомнить вам об этом. В здешнем Совете начались раздоры. Они рассорились, как воры, не поделившие добычу!.. -- Бирошаг! -- подступаясь к нему, прошептал Янош. -- Суд может быть! Внезапно он откинул голову назад и захохотал. Смех покатился по пролету, вызывая у сазадоша Кодаи страх. 6 Вишняков шел по улице, ведущей через Собачевку к Плотнинским садам, возле которых стоял домик казаринской вдовы красавицы Катерины Рубцовой. Солнце закатывалось за Казаринский бугор. От высоких вязов по обеим сторонам улицы потянулись тени. Стал виден сизоватый дымок, стелющийся от горячей терриконной горы. Вишняков постучал в сосновую, потемневшую от времени дверь. -- Чего пришел? -- недовольно спросила Катерина, открывая и пропуская его в дом. -- Думала, забыл дорогу... Все политикой занимаешься, для баб и минутки не остается. Лицо ее было строго. Темные глаза смотрели даже печально. Только слева, на шее, дрожала смешливая жилка. -- Одна в доме? -- Пока одна. -- Ждешь кого? -- Мало ли охотников вдовую солдатку проведать. -- Помолчала бы про это, -- сказал Вишняков, опускаясь на лавку. -- Дело есть. Катерина встала возле стола, сложив на груди голые по локти руки. Губы чуть тронула улыбка. -- На службу задумал взять? -- спросила она, прищурившись. -- К Фофе не пошла, решил -- к тебе пойду? А платить будешь? Керенками али ваша власть новые деньги выпустила?.. -- Помолчи, говорю! -- хмуро оборвал Вишняков. Его измученное лицо с синевой под глазами не вздрогнуло. Будто стараясь приструнить себя, чтоб не нагрубить Катерине, он глядел в сторону. -- Что ж, покомандуй, -- издевательски спокойно сказала Катерина. -- Пашка хвалился, будто ты это умеешь. -- Пашка чего не наговорит. -- Служит же тебе. А платить ему не торопятся. -- Пашке нечего жаловаться. Мы на службе его не держим. Случится, Каледин придет, будет и при нем Пашка в Громках телеграммы принимать. Есть такие люди, которым на роду написано принимать телеграммы. Кто-то их пишет, а Пашка принимает. Спасибо ему и за это. -- Много накупишь за ваше спасибо. -- На покупки он у Калисты раздобудет. Небось та для него ничего не пожалеет. -- А ты и следишь? -- насмешливо спросила Катерина. -- Нужно мне очень! Будто ваш Пашка перед кем-нибудь прячется. Всему поселку шашни его известны. -- А я решила -- следишь... И за мной, может, следишь? Знаешь, кто в доме моем бывает, когда уходит, а когда иной боится в ночь выбираться и тут, на лавке, ночует... На шее часто забилась жилка -- Катерина смеялась. Вишняков молча закурил. Катерина поглядывала на него из-под ресниц и ждала. Она заметила, что ему не по себе, и чему-то радовалась. -- Знаю, пленные ходят к тебе, -- сказал Вишняков, не поднимая глаз. -- А еще кто? -- Всех не припомнишь, о ком на ухо шептали. -- Одного-то уж должен был запомнить, -- настаивала Катерина, не переставая посмеиваться про себя. -- Сотник Коваленко к тебе ходит, -- сказал он, закрываясь табачным дымом. -- Ревнуешь? -- Давно где-то притомилась моя ревность, храпит, должно, в шахтном забуте. У Катерины недоверчиво блеснули глаза. -- А то, может, проснулась? -- спросила она, лениво поведя тугими плечами. -- Иначе чего решил зайти? -- Говорю, дело есть. -- Давай говори про дело, -- сказала она, довольная тем, что Вишняков не отрицал ревности. Давно у них повелось -- то вспыхивала, то опять почему-то затухала любовь. За Силантия Рубцова Катерина вышла замуж в тот момент, когда разладилось у нее с Вишняковым. Архип звал ее жить в Чистякове, подалее от родственников, среди которых был не только Пашка, но и Семен Павелко, служивший урядником. Катерина отказалась. А Вишняков завербовался тогда в рыбачью артель на Азовское море, уехал на год. Вернувшись, увидел Катерину с Силантием. И так не встречались они до тех пор, пока Вишняков, после армии, фронта и ранений, не появился в Казаринке опять. Силантий погиб в первые месяцы войны, во время прусского наступления. Снова у нее с Вишняковым произошла ссора: Катерина ходила в гости к уряднику Семену Павелко, поддерживая с ним родство. Вишняков не мог простить ей этого. Повстречались они как-то возле Чернухинского леса. Долго ходили молча, ожидая, что примирение наступит, так и не дождались. Катерина посмотрела насмешливо-зло и сказала на прощанье: -- Когда запылишься там, на своей дороге к революции, приходи -- могу постирать бельишко... Она наломала веток, нарвала всякой травы и побрела по поляне. Вишняков вспомнил, что был троицын день, все рвали зелень, от которой в домах пахнет свежестью и загораются глаза надеждой счастья. В первую минуту ему хотелось догнать ее и сказать, что ему ничего не надо, лишь бы они были вместе. Он побежал за ней, потом остановился, подумав, что для их примирения мало общего дома, украшенного зеленью... -- Помощь твоя нужна, -- сказал Вишняков, посмотрев в ее ожидающие расширившиеся глаза. -- Штейгерский дом убирать от мусора? -- Не спеши, -- остановил он ее жестом. А на что еще я способна для вашей власти? -- открыто засмеялась Катерина. -- Курцов из Совета выгонять? Петрова тряпкой промеж плеч утюжить? Или комиссаршей над пленными поставишь? -- Не такая уж ты и неспособная. -- Хвалишь будто? -- В продовольственный комитет могла б пойти. -- Картошки считать? Двумя мешками разбогатели, -- думаешь, грамоты моей хватит, чтоб все посчитать? -- Да поохолонь! -- Не могу при тебе молчать! -- продолжала зло смеяться Катерина. -- Может, долго ждала?.. Говори, на что я еще способная, окромя того, что когда-то ждала тебя, черта! Вишняков, вздыхая, поднялся: -- Перестала бы... Катерина дернула его за рукав и потребовала: -- Говори! -- Чего тебе говорить, когда ты будто осатанела? -- Ох, обнежился совсем в Совете! -- Есть одно дело, и не трудное вовсе... -- Давай, послушаю. -- А поможешь? -- спросил он, смущенно посмотрев на Катерину. -- Как знать! -- сказала она, лукаво щурясь. Вишняков колебался. Сказать было не так легко. Может, и в самом деле за околицей Казаринки уже топает копытами гражданская война, не хватает только смелости у казаков начать ее. Окопы протянулись по душам. Нет сил, чтобы остановить собирающихся в атаку. Удушливая тишина мучит и давит, как перед близкой грозой. -- Хватит в прятки играть, говори! -- строго сказала Катерина. Вишняков нахмурился: отступать было поздно. -- Попрекают меня сотником, будто напрасно его терплю, -- сказал он, не поднимая глаз. -- Поспроси, не получил ли он приказа об отходе или на связь с Калединым... Катерина скользнула по его лицу умными глазами. -- Дальше что? -- Что дальше... Узнаешь и мне скажешь. Он поднял глаза с надеждой, что Катерина не станет смеяться над его просьбой. -- Мне помоги... -- пробормотал он, увидев, что она откровенно засмеялась. -- Ишь чего захотел! -- вдруг оборвала смех Катерина. -- Чтоб разведала и донесла? А свои речи про урядника забыл? Не вспоминаешь, как проклинал его за доносы? -- Другое это, Катя. -- Почему же другое? Одно и то же -- выспроси и доложи. Урядник тож выспрашивал и докладывал. -- Вздор тебя мучит, -- сдержанно сказал Вишняков. -- А ты что насоветовал? Сотник и не ходит ко мне, то тебе наплели. На кой он мне сдался? Стану я со всяким лошадником муры разводить! Не ходит!.. -- Вчера вас вдвоем видели. -- А мы случайно встретились. -- Я и подумал: может, еще случайно придется... -- А встренемся, -- вызывающе вскинула она голову, -- будет другое, об чем спросить надо. Вишняков раздавил огонек цигарки каменными прокуренными пальцами. Постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом сказал тихо: -- Прости, Катя... за то, что, может, не так сказал... оно ведь шалеешь, о деле думаючи. Он вышел, пересиливая себя, чтобы не обернуться. Катерина не остановила его. А та жилка, которая смеялась, когда и не особенно было весело, замерла. Вскоре после ухода Вишнякова к ней явился сотник Коваленко. Чернобровый, смуглый, высокий, с обвислыми казацкими усами, он был бы безупречно красив, если бы не холодные карие глаза с воспаленными белками. И в плечах узковат. Про себя Катерина называла его "вербовым парубком" и немного робела перед его сельской степенностью -- как будто все у него получалось по однажды усвоенному обряду. -- Заходите, Роман Карпович, -- пригласила она, открывая дверь пошире. -- А я уж думаю: вечер длинен, кто поможет его скоротать? Сотник низко поклонился и сказал с неожиданной торжественностью: -- Тобою, господынэ, тилькы тут, у Казаринци, одний гостэй витаты, а нам тэбэ шануваты. Катерина даже смешалась от этих слов, за которыми не могла приметить шутки, а в серьезность их не совсем верила. -- Ох, господи, -- сказала она, тоже кланяясь, -- я и позабыла, как оно говорится в ответ... -- Для тебя, господынэ, цэ не чужоземщина. Родына твоя Павелкы для нас не чужа чужаныця. Сотник посмотрел на нее неодобрительно. -- Проходите, садитесь, -- пригласила Катерина и залюбовалась тем, как сотник, услышав приглашение, неторопливо выпрямился и, мягко ступая по глиняному полу, прошел к лавке. -- А я, кажись, -- торопливо сказала она, -- давно уже не только по фамилии Рубцова. Переехали мы сюда, когда я еще девчонкой была. Все прежнее забылось -- деревня, гости, речи с приговорами... -- Риднэ -- воно завжды риднэ. -- Ох, не всегда, -- вздохнула Катерина, подумав о своем одиночестве. -- Забывается. -- Свое всегда своим остается, -- сказал сотник по-русски, и Катерина заметила, что это у него получается ничуть не хуже, чем у нее. -- То верно, -- согласилась она. -- Но бывает -- и свое как брыкнет, так и зубов недосчитаешься. В наше время все спуталось-перемешалось. У Сутолова брат у Каледина, пересказывал: "Явлюсь -- сам Петру, моему брату, голову срубаю". Вот и свое! Коваленко слушал, опустив бритую голову. -- Обида может положить конец родству, -- сказал он задумчиво. -- Смотря с чего у них началось. Причины бывают всякие. -- Они, должно, и не понимают, с чего спор завелся. А ярятся до того, что убить друг друга готовы. Да и сколько еще таких людей, вся земля ими кишит. -- Время такое, -- сказал сотник уклончиво. Ей понравилось, что он не стал заводить споры. -- Ваша правда, -- сказала Катерина. -- А нам его, это время, жить да переживать, -- улыбаясь, говорил сотник. -- И то правда! -- тоже улыбнулась Катерина и подумала, что зря раньше с опаской поглядывала на сотника. Почему-то сразу припомнился день, когда его варта въехала на взмыленных конях в Казаринку. Сверху сыпалась белая крупа, падая на спутавшиеся гривы, на башлыки, на сбитую морозцем землю, на конский помет, на покосившиеся крыши землянок. Позванивали болтавшиеся на боках шашки. Холодно постукивали копыта. От вида вооруженных конников на душе было смутно. Шахтеры провожали их молчаливыми взглядами. А Катерина заметила обтрепавшиеся края шинели у головного и вскричала: -- Обносился, а генерала из себя корчит! Головной зло посмотрел на нее, пришпорил тонконогого коня, поднял его на дыбы, а потом поскакал по пустынной улице. -- Обидчив! -- сказала Варвара. -- А на транду нам его обиды! -- зашумела Катерина. -- У нас своих обид полные пазухи. Небось есть будут просить да исподнее стирать заставят. Знаем мы эту вшивую армию! Следом за конниками проехал обоз с мешками. Прогнали десяток годовалых бычков. -- Свои харчи имеются, -- не то одобрительно, не то с досадой сказал Аверкий. -- Будешь еще у них просить, -- подмигнул он Катерине. Истинно, сбылось Аверкиево пророчество -- от сотника Катерина иногда получала продукты. А замириться пришлось с ним и подавно. Двор, где расположилась варта, был недалеко, Катерина ходила туда то за тем, то за другим. Вартовые кололи ей старые шахтные стойки и дважды подвозили уголь на своих конях. Катерина иногда стирала ихнее, присоединяя к тому, что брала у пленных. Пленным еще стирала Стеша Земная, тихая безответная девка. Она могла взять и Катеринину долю. Так что у вартовых Катерина брала, не боясь лишиться заказов в бараках. Сотник избегал просить ее об услугах. С ней был учтив. И заходил вечерами в гости. Катерина обычно звала еще кого-нибудь: все же нехорошо с ним одним оставаться. "Небось и ласков, шельмец -- думала она, -- к любой бабе подкатится, а потом бросит. Думай тогда о нем, черте. Да и Архип не простит..." А сегодня решила никого не звать. Или тоска источила ее осторожность, или обидел ее Вишняков, или поозоровать захотелось... -- Чего нам думать-гадать! -- воскликнула Катерина, как на гулянках восклицают: "Есть время плакать, есть и веселиться!" Подняла занавеску, закрывавшую полку, я поставила на стол бутылку самогонки и миску с пирогами. -- Из вашей муки... -- Наша ли? Мы давно не молотили и не мололи, -- ответил сотник, придвигаясь к столу. -- Живем на шее... -- Не бойтесь правду себе говорить. -- Солдатчина ленива. Кони под седлами, а не в упряжи. -- А ведь верно! -- Ей понравилось, как сотник говорил о солдатчине. Такого, который осуждает солдатское безделье, не грех и угостить: может оценить чужой труд. -- Выпейте, -- предложила Катерина, наливая в кружку самогонки, раздобытой у Фили. -- Можно, -- согласился сотник, принимая кружку из ее руки. -- Кабак будто закрывают. Кабатчик на дом отпускает. -- Торговля! -- Закусите. Наши не любят закусывать по первой, а потом дуреют. Сотник согласно опустил голову, потом резко вскинул и припал губами к кружке. На шее у Катерины вздрогнула смешливая жилка: ее позабавила податливость сотника -- будто они двадцать лет, не меньше, прожили вместе и научились угождать друг другу. -- Горька? -- посочувствовала она, когда сотник выпил и скривился. -- А Филя хвалил. Говорил, лучшего продукта и у Надежды Литвиновой не имеется. Слыхали про Надежду? Все бродяги у нее угощаются. -- Не очень интересуюсь. Иного ответа Катерина и не ожидала от сотника. Но ей все же было приятно, что он так ответил. -- А у нас тот и не мужик, кто про Надежду да про ее самогонку не знает. -- У вас любят пить. Жизнь черная, подземная. -- То верно, -- сказала Катерина, довольная, что сотник не осуждал зло пьяные шахтерские скверности. -- Не то запьешь, завоешь от горя. А некоторые пользуются, мошну набивают. Коваленко деловито ел пирожок. Катерина с любопытством заглянула в его заблестевшие глаза. -- Каждый ищет корысть, -- говорил он, пережевывая и двигая усами. -- А тот, кто теряет, не будь дураком! -- Нам, бабам, жалко. -- Много можно пожалеть. "Все ж сочувствует, а мог бы всех сволочью обозвать", -- подумала она. -- Наша Арина говорит, кто жалеет, того тож пожалеют. -- Жизнь не всегда расплачивается по счетам, -- сказал он отрывисто, резко, словно сердясь, что ему стало труднее говорить. "Подействовала, видать, Филимонова самогонка", -- решила Катерина. -- Кому возвращается за жалость, а кому и нет, -- рассуждал сотник, еще резче выговаривая слова. -- Человеку нужна сила... Встретит кто случайно, потребует имуществом поделиться, а он ему -- кулак, под нос, не боясь... Без силы -- не живи... -- Куда деться слабому? -- Сила все дает... "Далась ему эта сила. Захмелел, наверно. Все пьяные толкуют об одном и том же, хоть обухом его по голове..." -- Может быть, и так, -- сказала Катерина, пытаясь убрать бутылку. -- А чего? -- остановил ее Коваленко. -- Вы выпьете? -- Неспособная я на такое. -- Дело ваше, -- не настаивал сотник. -- А мне будто праздник сегодня -- дозволяется. -- Так и пейте на здоровье! -- В одиночку оно не годится... -- заколебался он. -- Уже какая там разница! -- Катерина усмехнулась. -- Петров говорит: самому -- не одному, авось зевака найдется. Пейте, пейте, -- пригласила Катерина, вдруг подумав, что интересно было бы поглядеть на захмелевшего сотника, когда с него скатится рассудительность и важность. "А страшиться не буду: не девка -- управлюсь". -- Дело ваше, -- повторил сотник и налил себе в кружку сам. -- Не свалит? Коваленко подмигнул и залпом выпил. Катерина опустила глаза, подумав, что сделал он это так, как старый кочегар подогревает котлы, не боясь, что котел от подогрева разорвет. -- Привычные угощаться? -- спросила она, пряча недовольство. -- Походная жизнь. Что грехом считалось, в походе пропуском в рай служит. Ел он старательно. Крошки сметал в ладонь и отправлял в рот. Вскоре ему стало жарко. Лоб покрылся испариной. Лицо побагровело. Резким движением распахнул суконный френч на шее. "Ишь, умащивается, как дома..." -- недовольно подумала Катерина. -- Уж так все и переменилось? -- вслух сказала она, ожидая от сотника, что он хоть осудит походную вольность, как осудил солдатчину. -- Не могу сказать, все ли... может, ничего не переменилось, а только стало заметнее. Раньше прятались с грехом, а теперь перестали. Иным охота даже похвалиться... От скуки, должно. Скука большая одолевает в походах. День, ночь едешь -- нет конца пути, а за плечами собственную жизнь в мешке везешь. Она уж там застыла и скрючилась от холода и муки. А что дальше? -- спросил он, выпучив глаза. -- Сохранишь жизнь -- будет скука дальше продолжаться. Не сохранишь -- она и кончится!.. -- Боитесь греха? -- спросила Катерина, отодвигаясь. -- Перед носом у смерти ходим, поэтому грех не страшен. -- Не нравится -- домой бы возвращались. -- Не получается домой. -- Тогда и грешите на здоровье, -- сказала Катерина, и жилка насмешливо забилась у нее на шее. Она подумала, что сотник старается вызвать к себе жалость. -- Мы, видать, тоже совестливые люди... -- Леший вас поймет, что вы за люди, -- сказала Катерина, вставая из-за стола. -- Песню бы спели, что ли... -- Можно, -- согласился сотник и сразу же запел: Тихо над рiчкою в нiченьку темную, Спить зачарований лiс. Нiжно шепоче вiн казку таємную. Сонно зiтха верболiз... Песня была грустная. Голос звучал не сильно, но сердечно. Катерина заслушалась, разглядывая побледневшее лицо сотника. Ей понравилось, что он подчинился ей и запел. Все же мог после разговора о походной жизни и исчезновении страха перед грехом полезть проверять ее бабью недоступность. Нарочно, наверно, выпил вторую, для храбрости. А не сделал этого, не полез. Только бы повременил чуток с песней, чтоб не казалось, будто выплескивает тоску из своей души, как воду из протекающей лодки, -- гремит черпачок, а вокруг синеет широкое море, загадочное и неоглядное. Скорбные глаза, косо поднятая правая бровь изменили прежнее, лениво обмякшее лицо. Когда он смолк, Катерина похвалила: -- Ладно у вас получается. Сотник опустил глаза, принимая похвалу. И это пришлось по душе: "Все ж не огрубел, застенчив". -- Для вас хочется поспивать, -- сказал сотник, загоревшись хмельным желанием петь. -- А так я не часто... А вже третiй вечiр, як дiвчину бачив. Ходжу бiля хати -- її не видати... "Долго не баловал бы песнями", -- все же решила Катерина, подумав, что было бы, если бы они зажили вместе. С тех пор, как не стало Силантия и разладилось у них с Вишняковым, у Катерины нет-нет да и мелькала мысль об устройстве своей жизни. Петров захаживал, но тот все больше беспокоился, где бы отыскать затишек для выпивки. Сутолов несколько раз заглядывал -- скучноват и груб к тому ж. Военнопленные заходили. Особенно часто -- поляк Кодинский. Катерина и к нему приглядывалась. Поляк учтив, ласков, но чужой. Не могла она привыкнуть к тому, как он брал ее руку и тянул к губам, чтобы поцеловать. Уж лучше б прямо полез целоваться, не хитрил. Иногда, томимая ожиданием, Катерина готова была смотреть на мужиков, как смотрели ее сверстницы, молодые солдатки, -- любой ко двору. С выражением страха на лице, точно боясь, чтобы ее не ударили, она, бывало, шла слушать, как играют на губной гармонике пленные. Не музыка ее звала, а что-то другое. Потом прогоняла от себя это "другое", понимая, что она не сможет, как Пашка, сойтись не любя. Печально пропевший сотник все же вызывал любопытство. Не пришел же он к ней, чтобы пожаловаться на трудности походной жизни. А вдруг он ее любит? Тогда надо решить, как должна она поступить -- отказать сразу или воздержаться. Лучше не отказывать: Архип узнает -- задумается, потоскует, а там, гляди, попросится в дом... -- Для вас, -- повторил сотник, закончив петь. -- Для меня чего же песни петь, не такая краля, -- задорно сказала Катерина, вдруг пожелав, чтобы сотник что-нибудь сказал о ее красоте. -- Нэбо сэбэ нэ бачыть, якэ воно гарнэ. -- Ой, небо! -- воскликнула Катерина, краснея от удовольствия. -- Такое придумаете! -- Побей меня бог! -- сказал сотник, приложив руку к груди. Катерина опустила голову. -- Так и загордиться можно, -- сказала она. -- Красыва, гарна молодыця... -- Жизнь походная, как вы говорили, чему только не научит, -- строгостью решила она остановить сотника. -- Небось своя гарна молодица дожидается вас дома. -- Нема дома молодыци... "А ведь сказать дальше может: "Иди ко мне в жены..." -- холодея, подумала Катерина. К этому она не была готова. Растерявшись, почему-то стала вспоминать, как было первый раз с Силантием... Начиналось лето. В безлунные ночи некуда податься. Архип уехал, ничего не сказав. Никто не приходит, никому не нужна. И вдруг поздним вечером, когда шахтеров ожидают со смены, встретилась в переулке с Силантием. Он был под хмелем и потому смело сказал "Люблю тебя, Катька. Решу себя жизни, если не пойдешь за меня". От него несло самогонным перегаром, горьким мужским потом и табаком. Катерина хотела бежать, но что-то не давало ей сдвинуться с места. Силантий обхватил ее за плечи сильными руками и повел за околицу. Она могла бы оттолкнуть, побить его. А сил не было. В ушах что-то звенело, безумно колотилось сердце, а внезапно овладевшая ею мысль о неизбежном отобрала последние силы. Она только потом била его со страшной злостью, била тупо и отчаянно, плача от ужаса и отвращения. "Слава богу, сотник не очень настойчив", -- вздрогнула Катерина от мысли о том, что могло повториться. Спросила о Вишнякове, пытаясь защититься одним его именем. -- С Вишняковым я служил в одной дивизии, даже в одном полку, -- ответил сотник послушно и тем успокаивая Катерину. -- Знаю его. В одной атаке на Западном фронте ранило нас. Теперь нам в одну атаку не ходить, а обязательно в разные... -- Что ж это вас развело? -- Большевик он. -- Черт, что ли? -- спросила Катерина, возвращаясь к столу. -- Тоже человек. -- Другого направления. Христопродавец, туды его!.. -- Но-но, потише! -- строго остановила Катерина. -- Не могу я про него спокойно! -- Не поделили что? -- Разные мы! -- буркнул сотник, тяжело поднимая голову. -- На землю смотрим по-разному. Ему земля -- всем, кому хочешь, раздай, а мне -- своим потом пахнет. -- Все вы одинаковы, -- сказала Катерина, заметив, что сотник еще больше захмелел. -- Всем вам, чертям, всыпать бы да разогнать по домам, чтоб не шатались по чужим хатам. -- Нет, никак этому не быть! -- протестующе замахал рукой сотник. -- Земля... каждый считает, где чья земля... -- Досчитаетесь, пока и сажени не достанется. -- Это верно... Но чего примерно нам надо? Полковник Чирва сказал: всих кацапив, жыдив, жукив -- до ногтя, и станем делить миж своими. Таврия -- степь, Слобожанщина -- степь, Катеринославщина -- степь! Земли для нашего дядька -- море! Бери, сей, обрастай богатством! Свий чоловик, свои люди!.. Катерина скучающе зевнула. Это хорошо, что, озлившись на Вишнякова, он позабыл про нее. Но насчет земли она уже слышала. Все ее делили, будто только и радости, что поделить ее между своими. А для того, чтобы установить, где свои и где чужие, кому отдавать, а кому брать землю, -- надо стукнуться войсками. В одних будет Вишняков, в других -- ее двоюродный брат Семен Павелко, в третьих -- этот певучий сотник. Те, которые, победят, те и "свои". -- От чужих-то как землю очищать, саблями? -- спросила она, наивно заглядывая ему в лицо. -- Иначе нельзя. -- Обовшивеете и пропадете на войне, -- равнодушно сказала Катерина. Она с досадой подумала, что никакой разницы не было между ним и Архипом. Что один истовый, что другой. Только Архип роднее. -- А мы постараемся, -- сказал сотник, пытаясь подняться, но, пошатнувшись, снова сел. -- Справимся до весны, не позже... -- Больно велика свара завелась, чтоб до весны успели. -- Надо до весны! -- стукнул кулаком по столу сотник. -- Или приказ есть такой? -- спросила Катерина, вспомнив о просьбе Вишнякова. Разгладив усы, сотник вприщур посмотрел на Катерину. -- У нас все есть, что надо! Он до хруста сжал кулаки, изменяясь в лице. -- Что же у вас есть? -- спросила Катерина. В одну минуту исчез прежний неторопливый и степенный человек, которого она слушала с приятным беспокойством, потому что он говорил о ее красоте, и появился другой, с неподвижным, окостеневшим лицом. -- Вам не надо знать, -- махнул он рукой. -- А может, и нужно, -- начала настаивать Катерина, желая теперь непременно выполнить просьбу Вишнякова. -- Женщина я одинокая, безмужняя, мне надо знать, кто и когда сымет солдатские сапоги, чтоб для него другую, домашнюю обувку приготовить. -- Вам очередь не придется занимать, -- опять попытался заговорить сотник о ее красоте. Но это уже не подействовало. -- А может, я об ком-то одном думаю... Сотник встал. -- Чего встаете? Или надоело угощаться? -- Желаю послушать, кого ждете. -- Мне нужно знать, я не девка, -- усмешливо глядя на него, сказала Катерина. -- Будете тут оставаться, тогда я, может, об вас подумаю. -- Чего же нам не договориться сейчас, -- приблизился он к ней, -- сами себе хозяева. -- Солдаткой опять стать? -- отступила она. -- Был один -- хватит! -- Не век мне в солдатчине оставаться. Есть куда деться -- земля, хата. Возьму с собой... -- Это девки верят, когда им постоялые жениться обещают. -- Возьму -- на кресте поклянусь. -- Куда? В казарму? -- Не век, говорю, в казарме, -- упрямо подступал к ней сотник. -- Когда же у вас служба кончится? -- выпытывала Катерина. -- Может, через неделю выходить будем... Ждем приказа полковника... От Каледина сюда отряд придет -- земля эта не наша. -- Когда приказ об отступлении будет? -- Ждем, -- зашептал он. -- У меня есть фаэтон, посажу тебя, и прощай Казаринка! Правду говорю, не обманываю... Он пытался обнять и придвинуть ее к кровати. -- Глянь, страсти какие! -- увернулась Катерина. -- Сапоги хоть сыми, постель у меня чистая... Обожди меня. Она выскочила на улицу и побежала к маркшейдерскому дому, куда недавно перешел Совет. Впереди, в морозных кругах, светился месяц, лицо обжигал ветер, под ногами скрипел подсушенный морозом снег. Вишняков встретил ее вопросительным взглядом, в котором Катерина не отыскала для себя ни одной ласковой крупинки. Сев на пожелтевший плетеный стул, она только теперь подумала, как дорог ей этот голубоглазый человек с исхудавшим лицом и побитыми сединой кудрями. -- Выступать собираются, -- сказала она, пригибая голову под его взглядом. -- Ждут приказа полковника. От Каледина сюда отряд должен прийти. Выходит, не ихняя это земля. Нет у них мысли хозяйничать на ней и выступать против шахтеров... Катерина медленно подняла голову. Вишняков глядел на нее дико расширившимися глазами. "О чем подумал, сердешный..." -- пронеслось у нее. -- Перед тобой нет моей вины, -- прошептала она и направилась к двери. -- Он где сейчас? -- Ждет меня, -- не поворачиваясь ответила Катерина. Вишняков подскочил к ней, схватил за плечи, повернул к себе. Глаза ее захлебнулись слезами. Катерина вырвалась из его рук и сказала, гордо подняв голову: -- На кой вы мне все сдались!.. И ушла, стукнув дверью. 7 Слух о конной разведке, виденной Фатехом возле Чернухинского леса, быстро разнесся по Казаринке. Долго не гадая, решили, что это разведка есаула Черенкова. Скоро, стало быть, надо ждать и его самого. В шахтерских домах поселилась тревога. Арина Паргина, втиснувшись в угол, под образа, читала молитву: -- "Разбойника благоразумного во единем часе раеви сподобил еси, господи; и меня древом крестным просвяти и спаси..." Арина боялась казаков: в пятом году они засекли кнутами отца. Паргин, сгорбленный и подслеповатый, косился на жену и иногда спрашивал: -- Что читаешь? -- Ексапостоларий, читаемый на каноне утрени великой пятницы, -- отвечала Арина, не отрывая впалых глаз от образа Николая-угодника и не поворачиваясь к мужу. Паргин нахмурился. -- Второзаконие читай, -- сказал он, насмешливо глядя на истово молящуюся жену, -- о казни брата за непоклонение богу Иегове. -- Спаси тебя, господи, -- шептала Арина. -- Что сказано в тридцатой главе? -- настаивал Паргин. -- Зарежь брата, жену, детей... Есаул Черенков в точности все соблюдает. Как пророк Илья зарезал четыреста жрецов бога Ваала финикийского, так и он в Макеевке зарубил и повесил чуток побольше. -- "Господи, -- шептала Арина, чтоб не слышать мужа, -- и остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим..." Вошел Миха. Шмыгнул взмокревшим на холоде носом, боязливо посмотрев на молящуюся мать. -- Чего? -- спросил Паргин. -- На смену тебя зовут. -- Вот и конец молениям, -- сказал Паргин и начал молча переодеваться в спецовку. Миха тихо рассказывал ему новости: -- Вагоны под уголь ремонтируют... Состав из Дебальцева обещают... Будут бригаду собирать по заготовке леса... Лиликов обещал получку -- из Петербурха идут деньги. А на вывозку леса возьмут всех, у кого руки-ноги есть... -- Много навезут. -- Паргин, покряхтывая, наматывал портянки под чуни. -- А про разведку что? -- Не все верят. Пашку спрашивали, нет ли у него вестей. Пашка отвечал: никаких вестей не слышно... Пленные, однако, волнуются. Старший ихний уговаривает повесить на бараках белые хлаги... Можно, я к ним побегу? -- Мать не велит. Арина, занятая молитвой, не слышала их. Паргин поднял голову, повел бровью -- иди потихоньку. Миха мигом выскользнул за дверь. Арина повернулась, когда из открытой двери потянуло холодом и зимним паром. -- Опять подался? -- спросила она устало, не отойдя еще от разговоров с богом. -- Чего ему, ноги быстрые, -- с ласковой усмешкой сказал Паргин. -- На смену вот зовут. -- Зовут, да не платят. -- Ничего, Миха, слышала, говорил про получку. -- На бумаге пишут. Печатку Фофа увез... -- Сама называла Архипа заместо Фофы. Он и без печатки сможет. Взяв в котомку несколько вареных картошек, кусок хлеба и соль, Паргин вышел. В нарядной шумели: Разведка неспроста -- жди скоро гостя. -- Пироги бабам пора заказывать. Сказывали, Черенков пироги любит. -- Узнаешь еще, что он любит. -- Не пугай! Тоже не больно храбрый, если без разведки боится пожаловать. -- Военный человек без разведки не ходит. Привычка такая. А у нас, как при мирном времени, тишина. -- Вишняков все надеется... -- На кого надеется? -- На бога. Не зря его Арина-богомолка крикнула в Совет. -- А тебе работу бы оставить, в степь выйти -- Черенкова выглядывать? -- В засаде оно лучше, чем в забое... Паргин молча прошел к наклонному стволу. Черт-те как оно с этим Вишняковым? Умен будто. Но чудно, что настаивает на добыче, а про войну будто и не думает. Со ствола повеяло знакомым запахом прели и сырости. В глубине хлюпала вода. "Срашнее есаула эта проклятая вода", -- подумал Паргин, зашагав вниз вдоль полозьев, по которым поднимали из шахты ящики с углем. Фофа жалел денег на новые насосы, а старые никуда не годились. Миха что-то рассказывал, будто Лиликов пленного Франца уговорил смастерить новый насос. Но кто же согласится -- без денег? Чудно все же с этой новой властью -- денег не предвидится, а все работают. Считают добычу, в забоях подметают, топоры и канаты таскают из своего дома, -- ничего не поймешь, где свое, а где чужое. В шахте по три смены сидят и не жалуются. Раньше бы бастовали. Наклонный ствол -- длинный, саженей триста. Паргин шел по нему уверенно, зная каждую выбоину. Думать -- вольно: ни шума, ни крика, только хлюпает вода. Чем дальше, тем все больше сырости. Паргин иногда поднимал лампу и оглядывал кровлю: никогда так высоко не поднималась вода в стволе. "Водоносная жила где-то объявилась", -- решил Паргин, чувствуя, как падают капли на лицо и на плечи. Внезапно перешел на другое: "Коню хлеб отдам... Ему- то не у кого выпросить... только у хозяина..." Как это в жизни бывает -- один человек, и никого у него, ни отца, ни матери, ни жены, ни товарища. Все чужие и все поругивают -- не туда пошел, не то сделал или чужого прихватил. А все ведь одинаково есть хотят, одинаково спят и одинаково умирают. Арину бог успокаивает -- равные все перед богом, все встанут в ряд на одном суде. Но опять же -- суд. А зачем суд?.. Вишняков желает сделать лучше для людей. А Черенков карать за это собирается. Значит, придется схлестнуться... Паргин неотвратимо приходил к тому выводу, что война неизбежна. Он и заспешил вниз по стволу, как будто торопясь провести в шахте еще несколько часов, пока война не началась. Конюшня была в сорока саженях от шахтного двора. В выдолбленной глубокой "печи" за решетчатой огорожей стояли его Керим и Дубок. Керим попал в шахту от татар, поэтому и имя получил такое. А Дубок был куплен на ярмарке, у какого-то Дубова, поставщика коней для шахтовладельцев. Оба -- старые, по двадцати годов, не меньше. Росту низкого, как и положено для шахты. Уши -- мохнатые, подвижные -- чуткие ко всему происходящему в темной, глухой глубине. Паргин открыл засов решетки. Кони тихо заржали. -- Давай, давай поздороваемся, -- отозвался Паргин, как всегда. -- Давно не встречались... Керим посмотрел на него темными запавшими глазами, поднял морду, трепеща теплыми ноздрями. Дубок затрясся всем телом, довольный, наверно, что Паргин пришел и с его приходом кончилось затянувшееся одиночество. Он почувствовал, что хозяин чем-то обеспокоен, будет долго возиться в шахтном деннике: подойдет к кормушке, посмотрит, цела ли солома, слегка притрушенная сенцом, проверит его и Керима от челки до копыт, а потом возьмет скребок и счистит с боков грязь, приговаривая о тесноте в штреках, о непорядках на поверхности и в своей жизни. Дубку это нравилось: он любил, когда Паргин что-то делал в загороди, разговаривая при этом. Керим относился к этому иначе: он сердито грыз борт кормушки и недовольно фыркал. Оба, вздохнув тяжело и мягко, наставили уши, ожидая, что произойдет дальше. -- Чепуха получается, -- сказал Паргин, наклоняясь к опустевшей кормушке, -- война близится... Людям не хочется воевать. Осточертело. Но так выходит, будто нельзя без войны. То с германским царем было, теперь -- между собой... Но-о, стой! -- Он отвел ладонью морду Керима. -- Тебе оно -- никакого черта, а нам голову ломай!.. В шахту бы поболее людей. А где их наберешь? Сутолов, должно быть, в отряд многих позовет... Он провел рукой у одного и другого по бокам, по груди, ногам и под репицей. Дубок тихо втягивал воздух, когда рука Паргина щекотно прикасалась к бокам. А Керим, прижав уши, норовил добраться зубами до этой руки. -- Дурак ты, право, -- беззлобно говорил Паргин. -- Все тебе не так... все не так... Все тебе, как моя Арина говорит, жизнь показывается безобразной, безгласной, не имеющей вида... Житие же есть и сень и сение. Егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищие... Керим сердито заржал. -- Правильно, браток, только в могиле будут вкупе цари и нищие. А в жизни -- они порознь... Дубок опустил голову, словно задумался о своем далеком прошлом, когда он начинал жить на конюшне богатого калмыка под Царицыном. Куртка у калмыка была вышита золотом, ноги в сафьяновых сапожках, пахло от него табаком... А бил он всегда коленкой в живот и замахивался кулаком над глазами. Паргин подошел к вороху соломенной резки, набрал в ведро и высыпал в кормушку. Из ящика он достал сенной трухи и перемешал ее с соломой. Кони опустили морды и вкусно захрустели зубами, отфыркиваясь от пыли. А Паргин достал узелок со своей едой и стал делить хлеб ровно на три части. Потом подумал и от своей части отрезал еще. Картошку же не тронул: картошку кони не признавали. -- Теперь работать пойдем, -- сказал он, доставая упряжь. -- Закусим хлебцем после работы... Он собирался, не дожидаясь, когда позовет мастер или штейгер. Артельный старшой Алимов и не появлялся здесь: он знал, что Паргин со всем успеет. Лиликова Паргин тоже редко видел. Паргин сам гонял вагончики по короткой откатке. Вагончики -- затея новая. А раньше уголь к стволу таскали саночками. Каторжная работа. Фофа ввел конную откатку не потому, что пожалел саночников, а потому, что при этом приходилось меньше выплачивать артели за упряжку. Кнут не нужен -- Паргин присвистнул. Дубок и Керим пошли с пустой тарой по штреку. Под копытами и под ногами чавкала штыбная жижица. Темнота хлюпала капелью, ухала далекими, приглушенными голосами земли и иногда оглашалась жалобным треском стоек. Паргин привык ко всему этому и ничего тревожного не замечал. На погрузке его ждали. -- Давай живее! -- послышалось сверху. "Аверкий шумит", -- определил по голосу Паргин. -- А ты здоров горло драть! -- огрызнулся он. -- Эко неповоротливый! Раскормил коней! -- Но-но, потишей!.. Паргин неторопливо перецепил барки, чтоб тянуть после погрузки вагончики в обратную сторону. -- Пораньше в шахту убег! -- Арина ему под зад дала, не мог остановиться! -- Арина у него что дива святая -- тихая!.. Паргин молча возился в темноте, закрепляя барки на крючьях. Он знал, что в шахте поговорить охота, и не сердился на Аверкия. Сидел, наверно, ждал оказии, чтоб языком поболтать. -- Что там твой татарин? -- спросил Аверкий о Кериме. -- На все четыре ступает. -- За Фофой не скучает? -- Не замечал. -- А Вишняков намедни прибегал в шахту, -- боится, без Фофы некому кровлей управлять. Паргин знал об этом случае. Хотел спросить, а как же будет с печатью, но потом раздумал: кому она нужна, эта печать? Все равно сломя голову летят в шахту, будто им тут калачи приготовлены. Раньше по часу и более приходилось ждать на погрузке, а теперь успевай поворачиваться. Не помешала бы война. -- Про разведку в поселке говорят, -- сообщил Паргин. -- По военной науке за разведкой -- наступление. -- Умен ты, однако! -- рассердился Паргин. Он не любил, когда кто-то подтверждал его тревоги. -- Куда валишь? -- выругался Паргин, заметив бестолково орудующего лопатой шахтера. -- Прошам пане, в вагончик валим! "А, полячок!.." -- В другой вали, -- сказал он потише. Из люка, откуда сыпался уголь, послышался тревожный крик Петрова: -- Вода в лаве! Все замолчали, прислушиваясь. Работу придется прекратить. "Вот оно! -- огорчился Паргин. -- С водой в шахте воевать -- потяжельше, чем с Черенковым в степи. Упусти день -- и зальет шахту. Свою шахту, а не Фофину! Вишняков умен, когда ее бережет..." 8 Миха не нашел Франца в бараке и побежал к нему в мастерскую. Франц вторую неделю мастерил свой "червячный насос" для откачки воды из шахты. Миха с большим интересом относился ко всему, что делал Франц. Последняя же его затея казалась совершенно невероятной: самому сделать насос! Миха вошел в мастерскую, стараясь не шуметь. Франц все равно заметил его и, блестя стеклами очков, спросил: -- Получится? -- Что ж, может быть, -- серьезно ответил Миха. На нем была отцова шапка из пожелтевшей овчины. Детское лицо под великоватой ушанкой казалось еще мельче, острый подбородок клинышком, шея худая, тоненькая, светлые глаза слезились: неотрывно, не мигая, он следил за работой Франца. -- Ферштейн? -- спрашивал Франц, подпиливая и подлаживая деталь к насосу. -- Ферштейн, -- бормотал Миха, желая обязательно разобраться в том, как складываются детали. -- А зачем новый насос, не такой, как раньше? -- О, это много надо понимайт, Миха!.. Людьи желают... как бы тебе сказать... желают луйчш. Вот, -- он взял в руки молоток, -- был камень, стал ферум... жейлезо. Луйчш?.. Так всегда. Фофа не думал луйчш. Фофе -- качай, вода -- не лей, одинаково. Фофе -- капут. А нам надо луйчш. Миха бывал с отцом в шахте. Всю дорогу, пока они шли к забою, хлюпало под ногами. И на голову лилось. Иногда приходилось брести в воде по самые коленки. Старые, худые насосики не справлялись. А от нее, говорил отец, кости ломит "от низу до верху". -- Поэтому Фофу прогнали? -- Йа, йа, надо луйчш. Миха припомнил, как видел в окне одетого в теплый халат Фофу, -- он ходил по комнате, осторожно ступая ногами в мягких войлочных чириках. Зачем ему стараться, чтоб было лучше? Ему и так тепло и не сыро. Франц это здорово понимает. -- Дай и я, -- робко попросил Миха. -- Один момент! -- остановил его Франц. Он спешил со сборкой насоса. Лиликов торопил: второй западный участок заливало водой. -- Ты говори, -- попросил Миху Франц, -- говори, говори, а я -- скорей, скорей!.. -- Что говорить? -- хмуро спросил Миха. -- В поселке беда. Фатех-персиянин, говорят, видел конную разведку есаула Черенкова. Наступления, стало быть, надо ожидать. Черенков -- собака. Этот побьет, постреляет нашего брата... А ваши как, пойдут против Черенкова? -- Йа, йа! -- А то говорили, будто сдаваться вы собираетесь... -- Но, но! Монолит! -- Франц сжал пальцы в кулак. -- Так я и думал, -- сказал Миха и одобрительно засопел. -- Мать все молится. А отец говорит: от иконы спасения не дождешься. -- Что есть икона? -- Ну, бог, святой. -- Йа, йа, ферштейн. Гот по-немецки. -- Зачем бог? -- спросил Миха о том, о чем дома боялся спрашивать. -- Бог -- колоссаль, -- проворчал, не оставляя работы, Франц. -- Людьи знают бог и ждут помощь... Виталь, дух -- понимаешь? Все может. Думай так -- легче жить. -- Ладно, -- сказал Миха, вздыхая. -- Лишь бы матери было легче... Они замолчали. В тишине глухо позванивали детали, прилаживаемые Францем. Уже было видно, что новый насос по размерам будет куда меньше старых. И не "стоячий", а "лежачий". Франц закладывал колесо в трубу. Это и не колесо, а скорее вал с крупной червячной нарезкой. Вал должен был вращаться и увлекать за собой массу воды, которая затем польется в трубу пошире. Миха, кажется, понимал это все. Но вот чертежи, лежащие на верстаке, были для него темнейшей и недоступной грамотой. -- Ты где учился этому? -- О-о, -- засмеялся Франц, -- нихт учился. Марки надо. Шулемарки надо. Нихт марки. Копф есть, -- похлопал он себя по лбу ладонью. -- Ясно, -- уныло сказал Миха, еще раз посмотрев на чертежи. -- Моя, стало быть, негодящая. Франц сдернул с Михи шапку, внимательно осмотрел голову с вихрастым слежавшимся чубом, откинул назад, потом произнес уверенно: -- Гут голова! Йа, йа! Гут, Миха, хорошо! Миха недоверчиво, с надеждой посмотрел в широкое, доброе лицо Франца. Ему очень хотелось, чтобы именно так и было. И ни о чем другом в эту минуту он не желал думать. Франц поражал его своим умением слесарить. Михе тоже хотелось когда-нибудь достигнуть этого. Дверь резко отворилась. Показался до неузнаваемости измазанный грязью и углем Лиликов. -- Вода в шахте прибывает! -- крикнул он еще на пороге. -- Давай, Франц, качать новым или старым -- смену придется отменять!.. -- Йа, йа... -- откликнулся Франц, потрепал Миху по голове и пошел за Лиликовым. Метель не прекращалась. На белый снег черной тяжестью сыпался добытый уголь. Добыча росла, и Фофа-управляющий исчез, и штейгеры сбежали, прихватив с собой план горных работ, а вблизи Казаринки бродил карательный отряд Черенкова. Выходя во двор вслед за Лиликовым, Франц подумал о шахтерской смелости и упрямстве. Они ему нравились. Сазадош Кодаи ищет белый флаг, чтобы выбросить его над бараками. Ему шахтерский Совет представляется пугливой, рассорившейся бандой. А у Совета душа крепка, он не боится казаков и спешит добыть много угля, пока руки свободны и нет нужды браться за оружие. 9 В доме путевого мастера Трофима Земного третий день держалась могильная тишина. Сам Трофим ушел куда-то, не сказав Стеше, когда вернется. А Стеша перебралась со стиркой в служебную половину, так как в жилой части обосновался казаринский управляющий Феофан Юрьевич Кукса с двумя штейгерами. Приехали они ночью. Свет не велели зажигать. И уже третьи сутки сидели, не высовывая носа. Стеше какое дело до них? Пусть сидят. Отец велел носить им еду, а в остальном не беспокоить. Стеша стирала военнопленным. Жарко топилась плита. Над корытом поднимался пар. Оголенные по самые плечи руки в пене. Лицо бледное от усталости. Прилечь бы на часок. Но где же тут приляжешь? Под стенкой широкая лавка, на которой отец в часы дежурства иногда отдыхал. Однако на лавке долго не улежишь -- бока онемеют. А на жилую половину она боялась идти. Отдыхала, как придется. Да и некогда, надо спешить: завтра суббота, в субботу вечером заказчики ожидают свежее белье. На этот раз, правда, ей досталось меньше -- Катерина выручила. Но все же мороки немало. Трудно развешивать: не прекращается метель. Случилось уже один раз -- ветер унес подштанники Штепана. Было уже разговоров! Стеша на минуту оторвалась от стирки, с улыбкой вспоминая, как все началось... -- Не знаю, куда они и девались, -- сказала она Штепану. -- Должно быть, ветром унесло. -- Что есть "ветром"? -- серьезно спросил Коплениг. -- Ветер, -- растерянно ответила Стеша, -- ветер и есть ветер... Все они стали почему-то смеяться. Особенно поляк Кодинский. -- Яка есть цена кальсон? У-у-ум! -- сокрушенно гудел он. -- Прошам ми повидзи! Ай-ай-ай! У дамы? Кальсоны? У-умг!.. -- Ах, талалка! У-у, талалка! -- кричал, смеясь, Янош. Янош был черноволос, высок, красив. Стеше он нравился. Она часто тайком поглядывала на него и стирала его белье с особенным старанием. Что он сейчас выкрикивал, она не понимала, -- видимо, что-то смешное про Штепана, потому что остальные мадьяры засмеялись еще громче. -- Цо кого боли, о том речь воли! -- попытался отговориться Штепан. Все они стояли полукольцом, закрывая проход к двери. Отчаявшись, Стеша дернула Яноша за рукав: -- Что ты говоришь -- талалка? Янош растолкал стоящих рядом и стал изображать "талалку". Сперва он почистил ботинки, потом чудно одернул френч и поглядел на часы. А затем быстро-быстро поел, спотыкаясь и как будто не видя ничего перед собой. Приблизился к барачному столбу, опять посмотрел на часы и улыбнулся. Постоял немного и опять поглядел на часы. Лицо его было неподдельно взволновано. Он нетерпеливо закружился вокруг столба... -- Свидание! -- сказал Кодинский. -- С ним? -- повела Стеша глазами на приземистого, старчески морщащегося Штепана и протестующе замахала руками. Она позабыла, с чего начались шутки об этом свидании. Ей просто забавно было глядеть, как Янош изображал ожидание, а Штепан кивал головой и соглашался. Потом только до нее дошел обидный смысл шутки со свиданием и потерянными подштанниками. Стеша оттолкнула Яноша и выбежала из барака. Но на Яноша она не рассердилась: он так забавно показывал, как парень собирался на гулянку! В лагере часто веселились. Стеша с нетерпением ждала того дня, когда надо было ехать за бельем и отвозить чистое. С выездом из дому для нее будто кончалось тюремное сидение и начиналась свобода, от которой беспокойно билось сердце. Очкастый Коплениг играл на губной гармонике. Говорили, гармонику он сделал сам -- на все руки мастер. Постоянно играл что-то хорошее, иногда грустное, но и веселое. Штепан рисовал лица. Ну в точности бывает похоже, только прибавлено что-нибудь смешное. Сазадошу Кодаи он рисовал одинаковой длины шпоры и нос. Свое лицо изображал из двух подушек, носика чайника, подковы и облезлой щетки. К Стеше он относился бережно и рисовал только одни ее глаза. Бывало, вся бумага, сверху донизу, изрисована ее глазами. Янош красиво пел песни. Голос у него низкий, негромкий, похожий на голоса богобоязненных церковных хористов. Слов его песен она не понимала. Очень часто в них звучало одно -- "серелем". Бывало, в тот момент, когда Янош что-то пел с этим словом, он закрывал глаза и грустно опускал голову. -- Серелем -- это любовь, -- пояснил он однажды. Стеша залилась краской: ей подумалось, что про "серелем" он поет для нее. Даже страшно стало, как это может быть. Отец пугал: -- Не разевай рот, то все обман и грех! А Катерина как-то сказала: -- Страшно мне за тебя: дура ты, как я была. И Стеша испугалась. Но испуг не мог остановить ее. Понадобилось что-то другое... Может быть, на его родине осталась девушка, по которой он скучает и поэтому поет так часто песни про "серелем". Она стала избегать встреч с Яношем. Белье его отдавала Штепану и сразу же убегала, ссылаясь на занятость по дому. Убегая, все же ждала, когда Янош позовет: -- Стешше -- степпе!.. "Степпе" на их языке -- степь. Янош не находил разницы между "стешше" и "степпе", говорил, что это почти одно и то же, что он впервые встречает девушку с таким именем. -- Стешше -- степпе!.. -- вдруг услышала она за спиной его голос. Обрадовавшись, вела себя сдержанно, не забывая слов Катерины и поступая, наверное, так, как поступала в молодости ее мать, мать ее матери, все девушки ее возраста во все времена. Янош не заметил сдержанности -- он был таким же. И это легко вернуло ее к прежнему. Она снова стала бывать у них. Франц играл на гармонике. Штепан рисовал. А Збинек Кодинский чудно рассказывал про краковского трубача: -- Мой прадед слышал, прабабка слышал... я слышу: ду-ду-ду! День добри, Збинек! Буде падать не град, не снег, буде падать на голову бомба!.. Пани -- лежи себе постели, а пан -- еден, два, три! Ать, ать!.. "Еще Польска не згинела!.." Сгорбившись, он топал, показывая, как по зову краковского трубача отправляются на войну польские солдаты. Где еще такое увидишь? Стеша кидала выжатое белье в деревянную кадку. Эту кадку потом придется выносить на улицу. Поясницу ломит от тяжести, ноги подкашиваются. Помочь некому. Отец никогда не помогал. Хотя бы подольше не возвращался. Что-то он там задумал с Фофой?.. Эти ночи она плохо спала, боялась постояльцев. Глаза слипались, в голове шумело, а рук она уже и не чувствовала. Отжав последнюю рубаху, она уселась на лавку, закрыла глаза, еще с минуту видя, как становятся торчком корыто, кадка и плывет по комнате плита. -- Не уснуть бы... -- прошептала Стеша. В уши рвалось: "Еще Польска не згинела, пуки мы жиеми!.." "Серелем..." Но все вдруг прекратилось. Показалась мать в цветастой поневе, с весенней красноталовой веткой в руке и запела: Полевая наша вишенка! Дорогая наша гостенька! Погости у нас манехонько, -- На дворе у нас тихохонько... Песня оборвалась, и наступила поразительная ясность, как всегда наступала и раньше, когда она думала о матери. Третья зима идет с тех пор, как мать умерла. Не помнится она в смерти, в белом гробу, а чаще -- молодая да нарядная. Стеша поднялась с лавки, подошла к кадке с холодной водой, плеснула в лицо. Ей представилось, как мать, ожидая отца, отправившегося в Чернухино, читала пророчества Осии: "И сказал мне господь: иди еще и полюби женщину, любимую мужем, но прелюбодействующую..." -- Дьявол! -- кричала она и падала на кровать, заломив руки и заливаясь плачем. -- У Надежды ночует!.. Еще малым ребенком Стеша знала, что в Чернухине живет самогонщица Надежда, к которой захаживают многие мужики. ...Будто кто пришел!.. Стеша выглянула в окно -- по двору шагал отец, а за ним рослый, длинноногий человек в черном дубленом полушубке и мохнатой ушанке из дорогого меха. "Еще один постоялец..." Стеша мигом опорожнила корыто: ненароком отец войдет -- все равно заставит убрать. Пододвинула кадку с отжатым бельем поближе к двери. Ей будто кто-то сил прибавил. Она все привела в порядок, не зная только, дозволит ли отец протянуть бельевую веревку во дворе. В сенцах послышались шаги. Появился отец. Борода в белом инее. На воротнике -- снег. Глаза -- недобрые, холодные. -- Иди, соберешь на стол, -- сказал он, не поздоровавшись. -- Новый пришел? -- спросила она робко. -- Не твое дело!.. Картошки свари, а я сала да огурцов принесу из погреба. Заказывали картошку с мороженым салом... -- Одной мне идти на ту половину или вы проводите? -- Провожу, -- хмуро сказал отец и пошел вперед. Разгоряченная стиркой, Стеша пробежала к другой двери, поеживаясь от ветра и секущего по голым рукам снега. В комнате сидело четверо. На Стешу они не обратили внимания. Она робко прошла в кухню и, стараясь не шуметь, принялась чистить картошку. Постояльцы разговаривали между собой тихо. Стеша не прислушивалась. Она старалась выбирать картошки покрупнее, понимая, что отец привел важного гостя, если ходил за ним целых три дня. Надо угодить. Не жалея, она срезала кожуру потолще, чтоб ни единого пятнышка. -- Вы сделали глупость! -- вдруг возвысился голос того, кто пришел с отцом. Слово "сделали" он произнес с мягким окончанием, как говорят немцы, -- "сделаль". Подметив это, Стеша прислушалась: "Не из пленных ли?" -- Без нас они ни на что не способны, -- оправдывался Фофа. -- На митинге каждый сумеет, работа в шахте требует знаний. -- Вы имели право покинуть шахту только в том случае, если бы получили распоряжение дирекции, -- резко возразил ему басовитый голос гостя. -- Как можно оставить службу? Не понимаю! Надо возвращаться. -- Невозможно. -- Я не знаю "невозможно"! В комнате стало тихо. Стеша осторожно, чтобы не хлюпнуть, опустила картофелину в чугунок. -- В вашем поселке две власти, -- продолжал гость сердито. -- Есть Совет и есть варта Украинской республики. Почему вы забыли о существовании варты? -- Она не вмешивается в дела шахты, -- робко возразил Фофа. -- Вы обязаны были повести дело так, чтобы она вмешалась. А вы сами таскаете динамит в шахту. Стыдно, господа! Скрипнула дверь -- вошел отец. Стеша торопливо дочищала картошку. Руки у нее дрожали: динамитчиков привел... не было ли Яноша в шахте?.. -- Живей поворачивайся, -- грубо прошептал отец. Он как будто стал еще свирепее. -- Ладно... -- Чисто чтоб было, господа важные! -- И уже за дверью другим тоном: -- Чуток подождать придется. "Угождает!.." -- С трудом разыскал меня Трофим... -- Велено было разыскать, господин Дитрих. "Дитрихом зовут нового постояльца, немец!" -- отметила Стеша. Она поставила чугунок на плиту и испугалась, когда стекающие по краям капли зашипели. Но нет, там говорят о своем... Что же нужно этому немцу? Не затем ли он явился, чтобы увести пленных? Придет и скажет: "Все у вас закончилось, отправляйтесь по домам". У Стеши потемнело в глазах: что станет с ней, когда пленные уйдут? Опять с тоской следить за проносящимися поездами? Отец будет ходить по линии с молотком, рельсовыми костылями и гайками в сумке, а ей -- жди, пока он вернется. Не будет гармоники, не будет песен, не будет ничего удивительного, -- только широкая немая степь, пугливый заяц в посадке и пустые вечера... Стеша заплакала. -- Давай уже! -- услышала она отцово за спиной. -- Не сварилась еще. -- Пошуруй в плите! "Ему нужны свои гости!.." Не начнись бунты на шахтах да не появись военнопленные в Казаринке, она бы других людей и не знала бы. Эти, как все, выйдут из-за стола, оставят пустые квартовые бутылки, недоеденные куски хлеба, окурки в тарелках, зловонно пахнущие чарки -- в комнате не продохнешь, беги из дому. А в эту пору двор скучен. Ветер не будет бросать на огород горсти воробьиных стай, не прилетит удод, не вспыхнет медным цветом под солнцем листва в придорожной посадке. Стеша взяла нож, ткнула верхнюю картофелину -- сварилась. Отцедила воду, понесла в комнату. Новый постоялец взглянул на нее из-под тяжелых век. Стеша задохнулась, как будто забрела в холодную воду. -- Дочка? -- спросил он у отца. -- Хорошая хозяйка! "Нужен ты мне со своими похвалами!" -- нахмурилась Стеша. Молча она внесла сало и огурцы. Теперь новый постоялец будто и не замечал ее. Он, а за ним остальные принялись за еду. Стеша вернулась в кухню, зная, что отец позовет, когда надо будет. Бубнили приглушенные голоса. Стеша не прислушивалась. Подумав, что нынешняя жизнь не может внезапно измениться, она утратила интерес к разговорам в доме. У нее, как при расставании, появилось желание потешить себя воспоминаниями. Постоянное одиночество приучило к тому, чтобы, закрыв глаза, разговаривать с собой. Никто бы не мог подумать, что ей, скажем, удавалось "вызвать" нужного человека и поговорить с ним. В плите тихо урчало пламя. За окном подвывала метель. Хорошо думать о своем... Вишнякова бы позвать... " -- Чего ты, дядя Архип, ходишь, как туча осенняя? Все ты за народ, за народ, а Катерина с ума сходит одна. -- Тебе разве худо оттого, что я и про тебя думаю? -- А что ты для меня можешь придумать? -- Не знаю точно, что именно. Кажется мне, что тебе надо повидать другие страны, узнать, как там люди живут. Вот я и думаю, как тебе все это устроить. -- Можно тебе верить? -- Другие верят. Ты разве не такая, как другие? -- А что ты еще для меня придумаешь? -- Вели мы в Совете разговор, чтоб послать тебя на ярмарку в Чернухино. Поедешь, прогуляешься. -- Ты все обещаешь. На всех собраниях людям что-то обещаешь, и мне теперь также. Твоя власть -- чисто загробная жизнь: вся в том, что будет. -- Глупая ты, Стеша. Загробную жизнь попы для утешения обещают. А я берусь устроить лучшую жизнь на земле. Даже с Катериной некогда повидаться из-за этих хлопот... -- Не нравится мне, что про Катерину ты забываешь. Любовь ведь останется при твоей власти? -- Куда же ей деться? Только любить у нас будут иначе. Каждой невесте будет фата выдаваться за казенный счет. Жених будет целовать-миловать. Грубость запретим законом. -- Зачем закон? Когда любят, грубость и без этого уходит. Ты лучше скажи, оставишь ли Яноша в Казаринке? -- Этого не могу тебе обещать. Наша власть всем людям дает свободу. Пожелает уехать -- задержать не сможем..." Стеша вздрогнула. А Вишняков, словно рассердившись, исчез. Стеша прижалась лбом к заледеневшему стеклу. -- Неужели уедет?.. -- прошептала она. "Может быть, с боязни расставанья и начинается любовь?" -- вдруг подумала она. С этого момента все ушло в сторону -- и Вишняков, и те люди, которые разговаривали между собой в другой комнате, и вечно хмурый отец. Был только свет под темными облаками и она в этом свете рядом с Яношем... " -- Талалка по-вашему -- свидание. Когда у нас будет свидание -- ты да я? -- Мы и на людях -- только вдвоем. -- На людях мне стыдно глядеть на тебя. -- Серелем..." Стеша резко оттолкнулась от окна. Щеки ее пылали. Зачем эта тесная кухня, отшельничий дом, хмурый отец? Податься бы в Казаринку, на службу к Вишнякову... -- Что ты свет не зажигаешь? -- услышала она голос отца. -- От плиты видно... -- Кипяток принеси, липу запарь. -- Счас принесу. Подала кипяток с заваркой -- и опять на кухню. Подкинула угля в плиту. Из открытой дверцы пахнуло жаром. Стеша села на низкую скамеечку. Тепло разморило. Сквозь дрему она слышала обрывки разговора: -- Установите связь с сотником... нам нельзя портить отношения с властями Украинской республики. Я был в Киеве, мне удалось повидаться с интересными людьми... они желают сотрудничать с нами... Стеша засыпала. В сгустившихся сумерках плита казалась багровым закатом. -- Спишь, Стешка? -- разбудил ее голос отца. -- Пойди постели Николаю Карловичу... на своей постели, сама тут ляжешь. А я пойду на ту половину... Стеша медленно соображала, что он от нее требовал. Она слышала, как за ним закрылась наружная дверь. "Куда-то, он говорил, надо идти?.." -- Трофим -- верный человек, -- послышался чужой голос и напомнил о приказе отца. Светилась лампа. -- Мы тоже на покой, -- сказал Фофа при ее появлении. Остался тот, новый. Не глядя на него, Стеша взялась разбирать постель. Одно одеяло и подушку отнесла себе на кухню. Чувствуя, что за ней неотступно следит чужой человек, она притворилась, что ничего не замечает. -- Хорошо, умница, -- похвалил он ее. Стеша промолчала. -- Одна у отца? -- Будто так, -- ответила Стеша. -- Трудно жить в стороне от людей, -- заговорил он ласково. -- Хочешь, я увезу тебя в большой город? Не ответив, Стеша спешила постелить. -- С отцом мы договоримся, -- продолжал он тише, -- он не станет возражать... Я слышал, ты стираешь белье военнопленным. Работа тяжелая, неблагодарная. Я могу предложить тебе лучшую. "Или с отцом они уже договорились?" -- холодея, подумала Стеша. -- Не бойся меня, -- сказал он, приблизившись. Стеша видела его ноги в белых, обшитых красной юфтью валенках. -- Слышишь меня? -- Он взял ее за руку. Стеша вырвала руку и метнулась к двери. К отцу она не постучалась, а побежала вдоль линии к станции, где, ей казалось, можно спрятаться и переждать, пока что-то изменится. Что именно должно измениться, она не могла постигнуть. 10 Дитрих выпил воды. О выбежавшей на мороз девчонке он не думал. Уже неделю его мучила бессонница. Поездки совершенно измучили его. Он прикрутил фитиль, вернулся к кровати и лег. Попытался закрыть глаза и уснуть. Это ему не удалось. Он стал считать: одиннадцать, двенадцать, тринадцать... Все равно вмешивались назойливые воспоминания. "Нет, сна не будет, -- подумал он, услышав, как в соседней комнате басовито храпят. -- Ужасно..." Все старо и мерзко. Эти храпуны думали поставить рудник перед катастрофой. Как же, без нас все погибнет! Никто не в состоянии отрешиться от прежних представлений. В тиши кабинетов продолжают говорить: "Капитал не пахнет Рейном, Сеной и Волгой. Капитал -- самостоятельная река. На Западе, слава богу, придерживаются этой точки зрения и живут..." А в России -- нет! Капитал -- ничто, с ним надо прятаться. На даче Лесина комиссары реквизировали все золото в монете, слитках и песке. Состоятельные люди переправляют ценности куда угодно, лишь бы сохранить. Вспоминали о существовании старых друзей и прятали у них шкатулки и ящики. Страх остаться нищим чему только не научит... ...Дитрих выехал на Юг специальным поездом, предоставленным руководством профсоюза железнодорожников -- Викжелем -- дружественным горнопромышленникам. Акционеры Продугля, перепуганные событиями в Петрограде, поручили ему выяснить обстановку на Дону, в Киеве и Донецком бассейне, способна ли окраина пойти против большевистской столицы, какая финансовая поддержка нужна Каледину и Центральной Раде и как дальше можно с ними сотрудничать. Миссия важная. Дитриху раздобыли пропуск. Все же заодно он решил захватить и что-то "свое" -- золото и драгоценности в ящиках с надписью: "Динамит". Верные люди у Дитриха были только на Юге. За окном вагона мелькали заснеженные леса. Как на рождественских картинках, стояли припорошенные ели. На станциях бабы торговали лепешками. Станционные служащие провожали поезд зелеными флажками. Вооруженных рабочих и красногвардейцев, встречающихся на каждом шагу в Петрограде, не было видно. Окраинная Россия как будто жила другой жизнью. Дитрих приехал в Новочеркасск на третьи сутки. В тот же день он отправился в атаманский дом на проспекте Платова, где помещалось Донское правительство. На всем пути от станции до проспекта видел спокойно и мирно настроенных прохожих. Только на Соборной площади встретился отряд лихо скачущих казаков с пиками, шашками и карабинами. При виде их извозчик сказал: -- Радуются, на фронт не пошлют. -- А что же, войны теперь не будет? -- спросил Дитрих. -- И с кем? Не вырос еще супротив казака солдат! Дитрих поглядывал на широкую спину извозчика, едва помещавшуюся в скорьевом тулупчике, -- силен, а хвастлив. А может, вызывал на откровенность, желая выведать новости о Петрограде? Дитрих промолчал. Возле атаманского дома расплатился с извозчиком керенкой. -- Тож, говорят, деньга, -- сказал тот, брезгливо плюнув. "Вот и заключительный аккорд для господина Керенского", -- подумал Дитрих, зная, что значит недоверие народа к деньгам. Генерал Каледин принял Дитриха через час после его появления в атаманском доме. Белолицый, усталый, он походил на штабного служащего, работающего по ночам, никогда не видящего дневного света. Руки мягкие, нервно сжимающиеся в кулаки, но потом бессильно падающие на стол. Взгляд вопросительно-нетерпеливый, обнаруживающий нервную, даже истеричную натуру. Смотрел он как-то сбоку, отдувался, будто скрывая одышку. Дитрих сразу догадался, что Каледин ждет рассказов о Петрограде, и, упреждая его вопросы, описал петроградскую жизнь без прикрас. О позиции горнопромышленников он сказал: -- Мы передаем под вашу юрисдикцию все предприятия, расположенные на территории Области Войска Донского. Для этого я приехал сюда. Можно сделать об этом сообщение в вашей печати, но без ссылок на переговоры по этому поводу. -- Почему вы избегаете ссылок? -- недовольно спросил Каледин. -- Они не нужны. Мы не хотели бы создавать впечатление, будто горнопромышленники вступают в политическую борьбу с правительством, обосновавшимся в Смольном. -- Такого правительства нет! -- Всякое правительство, созданное в столице, может присвоить себе функции центрального. Каледин встал, прошелся по кабинету. Вернулся к столу, взял пресс-папье, затем снова поставил, стараясь, наверно, подавить в себе раздражение. -- А мы здесь думаем иначе, -- сказал он наконец. -- Нам нужны заявления, которые бы подтвердили полную изоляцию от народа большевистских мятежников. Мы можем обойтись без вас, попросить иностранных займов, но для русских офицеров было бы приятно слышать, что промышленные люди России, купцы, как Минин когда-то, соединились с нами в борьбе со смутой. -- Желания ваши понятны, -- сдержанно ответил Дитрих. -- Вы боитесь, что мы потерпим поражение? -- Я ничего не боюсь, -- решил ободрить генерала Дитрих. -- Мы не хотим объявлять о наших решениях. -- Родзянко собирал здесь представительный съезд. Это широко известно. -- Нам в данное время нужно избегать чего-то подобного. Позиции ясны. Большевикам нужен повод для того, чтобы начать конфискацию предприятий, "принадлежащих контрреволюционерам". -- Они уже сделали это. -- Нет, пока речь идет о рабочем контроле, а не о полном изъятии собственности... Дитрих начал подробно и терпеливо рассказывать Каледину о декретах, принятых советским правительством. Необходимость этого огорчала: генерал, единственный человек, который мог выступить против Совнаркома с военной силой, не знал и не хотел знать своего противника. -- Для моих разъездов мне необходим честный и храбрый офицер, -- попросил Дитрих в конце разговора. -- Зачем? -- В дальнейшем нам, вероятно, придется поддерживать связь. -- Обратитесь к генералу Алексееву, он собирает людей в Добровольческую армию... Каледин скучающе зевнул. Дитрих поспешил с ним распрощаться. Он отправился на вокзал, где стоял его поезд и куда должен был явиться Феофан Юрьевич Кукса. ...Вечером Дитрих ужинал с Родзянко в ресторане. Старый думский деятель не потерял прежнего вида. Был одет в отличную пару, гладко выбрит, надушен, словно через несколько минут ему предстоял выход на думскую трибуну с важной речью. "А речей-то, наверно, произносить не придется", -- подумал Дитрих, рассеянно отвечая на вопросы об общих знакомых. -- Что же городской голова Шредер? -- Бунтует. -- А Шингарев? -- Требует предания суду служащих городского самоуправления за то, что они согласились сотрудничать с Военно-революционным комитетом. Не заметив иронии в ответах Дитриха, Родзянко начал жаловаться: -- Сколько раз я настаивал: стянуть в Петроград верные войска, поставить надежные караулы. Смешно ведь -- Зимний дворец охраняли разгульные амазонки мадам Тырковой... Дитрих посмотрел в сторону ресторанного зала. Зал был полон военных, хорошо одетых штатских и пьяно хохочущих дам. В дальнем углу сидела группа офицеров и что-то пела, -- за шумом нельзя было понять, что именно. Возле уха гудел Родзянко. Он тоже мешал. Дитрих наконец расслышал слова песни: Удалые молодцы, все донские казаки, Да еще гребенские, запорожские, На них шапочки собольи, верхи бархатные... Недалеко в одиночестве сидел полковник с мрачным продолговатым лицом, с фронтовыми погонами. Он пил из маленькой рюмки и презрительно поглядывал на поющих. -- Вы не знаете, кто это? -- указал глазами на полковника Дитрих. -- Здесь сидит вся Россия! -- Допустим... -- А поют донцы и запорожцы. Я вижу второго адъютанта Каледина и представителя главнокомандующего войсками Украинской республики. Вас интересуют эти личности? -- Нет, не очень. -- Да, конечно, -- угрюмо произнес Родзянко, недовольный тем, что Дитрих его почти не слушает. -- Интересно это единение казачества, -- сказал Дитрих, заметив недовольство Родзянко и возвращаясь к беседе. -- Оно, кажется, уходит в далекое прошлое? -- Россия вся в прошлом. -- А вы поглощены ее настоящим? -- Надеюсь, это не тема нашего разговора, -- побагровел Родзянко. -- Настоящее России -- в сильной личности, которая бы повела войска на Петроград. -- Я понимаю вас: гражданская война. -- Именно война! "Прочно он решил воевать", -- подумал Дитрих, заметив, однако, что о субсидировании армии Родзянко ничего не сказал и ожидает, наверное, соответствующих заявлений с его стороны. Дитриха информировали перед выездом из Петрограда о прочных связях Родзянко с Калединым. Можно ли откровенно обсуждать с н