ами. Теперь как раз отгоняли мужика, норовившего подсунуть продавщице свою посуду и получить "два бутылька". - Да уж разрешите, - улыбался мужик заискивающе, - а то ведь что же... Меня ведь уже за углом, в сквере, ждут, закусь разложили, работяги все... - Иди, иди, здесь не подают! - Жена небось где-нибудь тоже в очереди с авоськами, а он ишь!.. - И я вот только за бутылкой. И ничего, стою. Мужик не отчаивался, надеялся уловить мгновение и все же просунуть свою посуду, однако двое мужчин покрепче оттеснили его влево, мужик сплюнул, выругался, обозвал всех бессовестными и встал в хвост очереди. На минуту очередь успокоилась, заговорила благодушно, однако тут же в магазин с шумом вошли двое парней и, не скрывая своих намерений, решительно направились к прилавку. Были это Колокольников и Рожнов. Веру они не заметили, оттого что спешили. С Колокольниковым Вера сталкивалась, и не раз, а вот Рожнов впервые на ее глазах появился в Никольском. - Ну, чего будем брать? - сказал Рожнов громко, советуясь как бы и не с Колокольниковым, а со всеми людьми в магазине. - Две водки и три вермута, что ли? - В очередь, ребята, в очередь, - робко сказал кто-то. - Да бросьте вы, в какую очередь! - засмеялся Рожнов. Однако и теперь ему возразили. - Неужели нам, калекам, инвалидам, героям-пограничникам, - начал Рожнов уже иным голосом, с деланным плачем, в надежде развеселить очередь и смягчить ее, - и не отпустят? Ведь мы же упадем сейчас и умрем на этих досках! - Вставайте в очередь, ничем вы не лучше нас! Поняв, что шутки не помогут, Рожнов с Колокольниковым, видимо, решили действовать молча и силой стали протискиваться к прилавку. Двое мужчин, вызвавшиеся было поддерживать порядок, поначалу удерживали их, но и они скоро поняли, что перед ними не робкий мужичок, только что урезоненный и отправленный в хвост очереди, а здоровенные и отчаянные парни, которые по злобе могут и пришибить их на улице или тут же в магазине. Общее мнение стало уже склоняться к тому, чтобы парням дали водку и скорее, пока не случилось какого греха. Но тут старик Дементьев, стоявший именно за одной бутылкой, сказал сердито: - Ты чего, парень, хулиганишь? Я ведь милицию сейчас позову. Жизнь, что ли, тебе на свободе не дорога, так сядешь. А хулиганить мы никому не позволим. - Милицию? Да зовите! - Рожнов обернулся и смотрел теперь на Дементьева презрительно и с жалостью. - Испугали! И потом я вам не тыкал. - Не тыкал! - возмутился Дементьев. - Слишком образованные стали. А без очереди лезут... - Ну и образованные! Образованней тебя-то... Вот шумишь, а ты ответь: как правильно сказать - лошадь сдохла или пала? Ну что, старик, молчишь-то? Лошадь сдохла или пала? А? Дементьев опешил, стоял растерянный, губы его шевелились беззвучно и обиженно, и очередь примолкла, словно все думали сейчас о том, как же на самом деле сказать правильно, лошадь сдохла или лошадь пала, и были смущены собственным незнанием. - Ну вот, старик, и подумай, а то сдохнешь скоро и стыдно тебе будет от бесцельно прожитой жизни, - бросил Рожнов и опять стал подталкивать Колокольникова к прилавку. И тогда Вера подскочила к Рожнову, схватила за руку, дернула сильно и зло, так, что Рожнов отлетел назад метра на три, сказала: - А ну, вставайте в очередь! Рожнов выпрямился, готов был кинуться на обидчицу и ударить ее, но, узнав Веру, замер на секунду. Однако он не покраснел от стыда, не провалился сквозь землю, не убежал, обхватив голову руками. Он будто бы даже обрадовался Вере и чуть ли не закричал: - Вася, Вася, смотри, кто к нам пришел! Это же сама Вера Алексеевна Навашина! - Или уходите отсюда, или тихо вставайте в очередь, - сказала Вера, сдерживая себя. Оставив толкотню у прилавка, выпятив богатырскую грудь, к Вере подошел Василий Колокольников, и он, как и Рожнов, был уже навеселе, однако ноги держали его хорошо. - А что это ты нами командуешь? - Вам бы глаза от людей прятать, с головой опущенной ходить, а вы обнаглели! - Это отчего же нам глаза прятать? - растягивая слова, с удовольствием спросил Колокольников. - Мы люди рабочие, нам стыдиться нечего, покупаем на свои средства. Вера заметила, что Рожнов, пользуясь тем, что вся очередь наблюдает теперь за ее с Колокольниковым разговором, тихонечко приткнулся к прилавку и сунул продавщице деньги. - Простили вас, - сказала Вера, - так и будьте людьми... - Простили? - громко протянул Колокольников. - Это еще неизвестно, кто кого простил! Это, может, мы тебя простили. Сама ведь тогда прилипла. А с досады потом хотела посадить нас... - Ах ты гад! Вы теперь и следователю на меня наговариваете! - Вера шагнула к Колокольникову, хотела ударить его по лицу, но Колокольников увернулся и отскочил в сторону. Тут же подбежал к нему Рожнов, будто опомнившийся, бутылки торчали из его сумки, схватил Колокольникова под руку: - Пойдем, Вася, пойдем. Она ведь не в себе! - Ну ладно, - сказала Вера тихо, - погодите, пожалеете, да поздно будет. Рожнов все тянул Колокольникова, тому бы уйти, а он не уходил. - А ты нам не грози, - сказал Колокольников. - Нас опять к следователю тягают. Желаешь доказать, что чистая? - Ничего я не добиваюсь... - А доследование-то из-за кого начали! Ах ты, сука! Колокольников двинулся к Вере, зверем глядел, но пошел все же к выходу и крикнул: - Эй вы! А все равно по ее не будет! И что вы с ней в очереди стоите? Она ведь заразная! Она с неграми гуляет! - И исчез. Очередь опять зашумела. "Вот ведь распоясались, вот распустились. Совсем обесстыдели. И ведь слова им не скажи - десятью словами ответят, а то и кулаком, силища-то в них как в буйволах..." Долго не могли успокоиться в магазине, долго обсуждали случившееся и печалились о современной молодежи. А Вера молчала. Она сразу же хотела бежать домой, но заставила себя остаться: "Это они должны убегать, они, а не я!" Она двигалась в очереди, и с ней о чем-то говорили, а она словно бы ничего не слышала и не замечала. Будто бы ее ранили и она, превозмогая боль, ползла теперь к лазарету. Только однажды она увидела, что Чистяков смотрит в ее сторону, в глазах его была усмешка. "Ну как же, - подумала Вера, - этот доволен". Чистякову-то, по мнению Веры, очень бы хотелось, чтобы она считалась дрянью и те двое, а не он, он-то еще отмоется, еще встанет на ноги и далеко пойдет, сам будет другим читать мораль... Как она только дошла до дома, как ее ноги донесли... В зеркало поглядела - не поседела ли? "Ну, все, - сказала она себе, - ну, все..." Зубы ее стучали, все в ней, казалось, дрожало, и когда она мыла на кухне посуду, вилки и ножи то и дело звякали в ее руках. По дому Вера ходила молча, на вид была мрачной и усталой, в разговоры с матерью и сестрами не вступала, ссылалась на головную боль. И когда приехал Сергей и она пошла с ним гулять к пруду и к Поспелихинскому лесу, она молчала, Сергея не слушала и повторяла про себя: "Ну, все... Ну, все..." То ли себе она это говорила. То ли обращалась мысленно к своим обидчикам. Только расставаясь с Сергеем, она рассказала ему о встрече в магазине и так рассказала, будто дело было не с ней, а с кем-то другим. На следующий день нервное ее возбуждение как будто прошло. Вера чувствовала себя вялой, подавленной. На занятиях ей хотелось спать, она зевала, прикрывая ладошкой рот. "Давление, что ли, у меня понизилось?" - думала Вера. Вернулась домой и легла с книгой в своей комнате на кровать. Но и книга ей стала скучна. Задремала, и когда проснулась, на часах увидела половину шестого. "Колокольников скоро появится на станции", - подумала она сразу же. Она знала, что Колокольников обычно возвращается с работы в шесть двадцать семь, львовской электричкой. Если не задерживается в Силикатной, у своей девушки. Она чуть было не отправилась на станцию, хотя и понимала, что сама мысль об этом безрассудна. Зачем ей был теперь Колокольников? Может быть, она просто желала увидеть его и узнать, как отнесся Сергей к ее вчерашнему рассказу... А потом пришла Нина. Она возвращалась из Москвы, встретила на платформе Колокольникова, и тот на нее чуть ли не налетел. Опять был подвыпивший, весь в синяках и ругался. "Это, говорил, твоя подруга Сергея подучила! Ну ничего... И за нами не пропадет! Пусть съезжает из Никольского, не будет ей здесь житья!" - Так, значит... - нахмурилась Вера. - Ну ладно. - Зверем глядел! - сказала Нина. Потом добавила: - А может, не надо было тебе Сергея-то направлять... - Может, и не надо было... - сказала Вера. Теперь-то, узнав о синяках Колокольникова и успокоившись насчет Сергея, она и сама готова была посчитать, что не надо было... - Обидно же, Нинк. И тошно. Ведь я им простила, а они... Ведь я им простила не потому, что меня следователь уговорил, а потому, что в моей жизни все наладилось, и с матерью... Мне спокойно было, вот я и пожалела и их, и их матерей... Ведь должны они были понять... - Может, еще и суд над ними будет... - Как вы все не поймете, что суд теперь во мне! Во мне! И к себе самой, и к ним! Часов в десять к ним в дом прибежала Клавдия Афанасьевна, выгнала девочек из большой комнаты и при матери стала отчитывать Веру: - Ты зачем Сергея заставила драться, ему и себе вредишь, а Чистяковым и Колокольниковым только того и надо, чтобы ткнуть в тебя пальцем - вон, мол, какая! Зачем дурной повод давать, надо сжать себя в кулак и терпеть! Ты, Настя, ей скажи. Надо гордой быть и умной, тебя оскорбили, а ты молчи до поры до времен. Сама кулакам и горлу волю не давай, есть сила, что защитит тебя и от наговоров и от сплетен. Есть! - Не знаю я такой силы! И ни в чьей защите не нуждаюсь, - сказала Вера. - Я сама себя от кого хочешь защищу! Я ни на кого не в обиде - ни на людей, ни на следователя. Но следствия и суда мне не надо! - Может, и я раньше считала, что не надо. Но вон как все повернулось. - И никакие посредники мне не нужны, ни суд, ни люди, ни мать, ни Сергей... У меня к ним, двоим из них, свой счет... - Вера, суда подожди, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Что мне суд! Коли их посадят, что я торжествовать, что ли, стану? Зачем мне это... Мне самое главное теперь - человеком остаться. Или, может, просто стать им... - Ну и хорошо! И стань! - сказала Суханова. - Только, главное, чтобы в тебе отцовская стихия не проснулась! - Не проснется, - хмуро сказала Вера. 29 Ночью, часа в четыре, Веру разбудили голоса на улице, она подняла голову, ничего не поняла, повернулась лицом к стене и скоро заснула. Утром, соскочив с постели, потягиваясь со сна, она подошла к окну и увидела у калитки, возле куста сирени, мать. Настасья Степановна топором энергично отрывала от забора какие-то длинные шесты с листом фанеры наверху. По улице уже шли на работу люди, они останавливались у калитки, смотрели на фанеру, говорили что-то матери и проходили дальше. Вера, почуяв недоброе, быстро надела халатик, накинула на плечи осеннее пальто и, застегивая на ходу пуговицы, в туфлях на босу ногу выскочила во двор. Мать волокла шесты с фанерой к дому, увидела Веру, остановилась, показала на фанерный лист: - Вот ведь пакостники! Лист был измазан чем-то черным. "Дегтем!" - догадалась Вера. Сверху тем же черным крупно и коряво написали: "Навашина". К самому краю листа была прикручена ржавая круглая банка, похожая на старый звонок, она трещала, умолкала на мгновения, а потом снова начинала трещать. Рядом на проводе висела все еще горевшая лампочка, а к тыльной стороне листа была аккуратно прикреплена черная пластмассовая коробка с двумя батареями. "С треском и светом сделали, - подумала Вера, - Колокольников, говорят, вырос способный к технике..." Да и Чистяков, вспомнила она, увлекался механикой. Неужели и Чистяков с ними, неужели и он? Сколько бы ни стояли шесты с измазанной дегтем фанерой, как бы мало людей ни видели их, а и одного прохожего хватило бы, чтобы Никольское узнало о фанере. - Ну, гады! - выругалась Вера и обернулась: не выбежали ли девочки на крыльцо? - Давай стащим к дровам, - сказала Вера матери, - пока они не встали. У дров, ею же напиленных и нарубленных, топором, топором разнесла фанеру и шесты в мелкие щепы, обухом измяла замолчавший звонок и раскрошила пластмассовую коробку с батарейками, в землю осколки чуть ли не вбив. На станцию она пошла пешком - пусть уж без нее обсуждают в автобусе ночное происшествие, видеть и слышать никого из никольских она сейчас не хотела. "Неужели и Чистяков с ними?" - думала она. В том, что это дело рук Колокольникова, она не сомневалась. Она уже совсем было прошла мимо клуба, но тут обернулась. Две женщины, разглядывавшие афишу, заметили Веру и, смутившись, не ответив на Верин кивок, быстро пошли в сторону станции. Вера увидела на афише издали: "Вера Навашина - Гулящая". Она подбежала к деревянному стенду, похожему на газетную витрину. К вчерашнему объявлению ночью или рано утром синей краской приписали слова, и на афише получилось: "Вера Навашина - Гулящая. Художественный фильм студии им. Довженко. В главной роли..." Тут "Людмила Гурченко" было зачеркнуто, а поверху написано: "Вера Навашина". Дальше шло: "заслуженная артистка республики", и здесь "артистку" заменили срамным словом. Вера сорвала со стенда лист плотной бумаги с объявлением, хотела было бежать в клуб, к директору, и накричала бы на него, но потом подумала: "Бог с ним. Да он и спит еще". Она свернула объявление в трубочку, так и несла его, не знала, где выбросить, всюду, казалось ей, могли подобрать и обрывки, не решилась она и сунуть объявление в урну на платформе, наконец зашла в туалет при станции и, улучив момент, разорвала бумагу и кинула клочья в вонючую яму. В училище она вынесла занятия, слушала преподавателей и записывала что-то в тетради, а на переменах болтала с девчатами и даже смеялась с ними. Сама удивлялась тому, что может сегодня смеяться и разговаривать легко, словно и не кручинясь ни о чем. Потом подумала: оттого она сейчас спокойна, что и фанера с дегтем, и испоганенное объявление ничего уже не могут добавить к тому, что было. К двум часам она пошла в Вознесенскую больницу. Сегодня была ее очередь подменять Елену Ивановну, назначенную в ванную. После мертвого часа она повела своих больных в мастерские - кого в швейную, кого в сапожную. "Про зубного врача не забудь!" - крикнула ей вдогонку старшая сестра Сучкова. "Помню", - сказала ей Вера. Мастерские размещались в соседнем корпусе, как классы в старой школе, - в длинном сумеречном коридоре друг против друга. Летом больные работали на воздухе, на полях подсобного хозяйства, сгребали сено, пропалывали капусту и картофель, собирали колосья за комбайном, в холодную же погоду в тепле мастерских они шили рукавицы и тапочки, сбивали ящики, чинили обувь. К половине пятого двух больных - совестливого и симпатичного ей Федотова и его соседа Рябоконя, занятых теперь шитьем тапочек, Вера должна была отвести к зубному врачу Николаю Ивановичу. Объявили перерыв, больные в серых, бордовых и синих пижамах высыпали в коридор. Курили возле окон, разговаривали вполголоса. Форточки окон были оттянуты веревками. - Ну, милые мои Петр Тимофеевич и Борис Михайлович, нам с вами пора, - сказала Вера. Сначала шли коридорами. Рябоконь прижимал платок к щеке, а встречаясь с Верой глазами, улыбался виновато. Вид он имел страдальческий, всю ночь мучил Бориса Михайловича коренной зуб. - Ничего, ничего, - успокаивала его Вера, - сейчас Николай Иванович вам в секунду его вырвет. Там у вас один корень и остался-то... И все пройдет... Петр Тимофеевич Федотов, напротив, был сегодня оживленный, смеялся, все норовил забежать вперед и сказать Вере что-нибудь шутливое, будто и всегда был ловким кавалером. Его совсем не смущало, что он сегодня шамкает и что рот у него старческий, без единого зуба, - он шел к Николаю Ивановичу примерять протезы. Федотов и в палате опекал Рябоконя, был он вечный и тихий хлопотун, и теперь в дороге Петр Тимофеевич старался поддержать соседа. - Вы, Борис Михайлович, не бойтесь, - говорил Федотов. - Эка задача - один зуб. Меня как угостило под Орлом осколком, так пришлось всю нижнюю челюсть менять. - За Орел вам Красную Звезду дали? - спросила Вера. - Красную Звезду, да, Красную Звезду, - кивнул Федотов. Вера знала, что в войну Федотов получил семнадцать орденов и медалей, и она часто, чтобы сделать Петру Тимофеевичу приятное, расспрашивала его о наградах. У дверей кабинета Николая Ивановича сидели больные, а рядом курили санитары. Больных было пятеро, и санитаров пятеро. Санитары обрадовались Вере, а один из них, Степан Кузьмич, сорокалетний озорник, принялся разыгрывать несчастного Вериного воздыхателя. Вышел Николай Иванович, черный, коренастый, цыганистый, в белом халате. И он Вере обрадовался. А Степан Кузьмич все шутил, радуя сослуживцев и больных: - Николай Иванович, взгляните на нашу Верочку, она ведь у нас не девушка, а танк. Мы вот, пятеро крепких мужиков, привели вам только по одному пленному, а она сразу двоих. - Верочка у нас замечательная. - сказал Николай Иванович. - Я вот ее больных в первую очередь и обслужу. Николай Иванович, врач с десятилетней практикой, был знаменит в округе. Именно к нему стремились попасть на прием и больные, и персонал, и местные жители, и избалованные москвичи, дачники из Садов. Считалось, что движения его рук и инструмента, как в кинофильме "Приключения зубного врача", вызывают лишь некий легкий и короткий звук - и дурной зуб тут же отделяется от живой плоти. Вера, случалось, ассистировала ему и видела, что Николай Иванович и вправду работает виртуозно и ловко. Он и протезистом был отменным. Верина помощь ему тоже понравилась, он похвалил Веру за понятливость и сказал то ли всерьез, то ли так, для приятного разговора: "Ты бы, Верочка, шла учиться в стоматологи. У тебя чуткие руки. И есть терпение. А зубное дело - женское дело. Я люблю рвать зубы, делать протезы, выстраивать мосты. Штопать зубы я тоже умею, но это, ей-богу, скучно и не для мужика... А у тебя бы пошло..." Теперь Николай Иванович провел Вериных больных в кабинет, усадил Рябоконя в кресло, а Федотова на стул у стены. Лечебную карточку Федотова Николай Иванович листать не стал, он и закрыв глаза вспомнил бы все линии его десен и неба, а историю болезни Рябоконя прочел внимательно. - Ну что же, Борис Михайлович, сейчас я вам сделаю укол, а вы, Петр Тимофеевич, потерпите... Укол Рябоконь перенес плохо, дергался, Николай Иванович долго не мог ввести новокаин в твердое небо больного. Усадив дрожащего Рябоконя на стул в коридоре, Николай Иванович тихо спросил у Веры: - Кто он? - Учитель. Потом пил, что ли, или просто так - все пытался унести из исторического музея глобус. Большой глобус. С комнату... Говорил - его... А так тихий... Про Петра рассказывает, про Ивана Грозного... Интересно... - Очень боится, - покачал головой Николай Иванович, - будто на пытку пришел. А корень трудный. Хоть дроби его надвое. Небо плотное, наркоз его не возьмет... Н-да... Ну ладно... Он вернулся к Федотову, и Вера поняла, что Николай Иванович волнуется. Видимо, над протезами Федотова он работал всерьез и с удовольствием, и теперь ему очень хотелось, чтобы они были Федотову как свои зубы. Помазав Петру Тимофеевичу десны спиртом, он надел протезы и остался доволен. Протянул Федотову зеркальце, и тот принялся смотреть на себя и так и этак, смеялся, спрашивал у Веры: "Ну как? Ну как?" - и Вера его хвалила, лицо у Федотова действительно изменилось и помолодело. Петр Тимофеевич упрашивал оставить ему протезы, однако Николай Иванович сказал, что прикус все-таки нехорош и два зуба следует подточить. Петр Тимофеевич вернулся в коридор, радость распирала его, он всем хотел рассказать, какие у него только что были зубы. "Вот вам и Верочка подтвердит..." И Борису Михайловичу он говорил, что тот его теперь не узнает. Рябоконь только мычал удрученно. - Ну как, язык чувствуете? А щеку? - подошел Николай Иванович. - Чувствую, - кивнул Рябоконь. - Н-да... Придется вам сделать второй укол... И опять Рябоконь пугался, головой норовил вынырнуть из-под руки Николая Ивановича. Но и от второго укола щека, небо, язык его и десна не онемели. Посмотрев на него в сомнении, Николай Иванович решил все же удалить корень. "Садитесь", - сказал он Рябоконю властно. Вера продвинулась чуть-чуть вперед и стала метрах в трех от кресла, словно бы собираясь в случае нужды помочь и Николаю Ивановичу, и Рябоконю. Длинное и впрямь лошадиное лицо Рябоконя - точный глаз метил прозвищем его бесфамильного предка - было сейчас испуганным и обреченным, все вокруг страшило его, одна Вера, казалось, напоминала ему о чем-то дружеском или по крайней мере не болезненном. Вера кивнула Рябоконю: мол, я тут. Ей было жалко Бориса Михайловича. Она и представить себе не могла, что делали ее ровесники на уроках этого учителя. - Откройте рот, - сказал Николай Иванович. Со взрослыми пациентами, в особенности с мужчинами, Николай Иванович держался деловито и строго, порой даже жестко, за работой он не любил шуток и успокоительных разговоров, полагая, что профессиональными улыбками и сочувствиями боли не отменишь. Сейчас он выбрал самые большие клещи, подходил к Рябоконю боком, стараясь клещи ему не показывать. - Рот шире, шире, а голову выше, еще выше. Да не дрожите, ведь он вас мучит, от него боль сильнее, чем та, что сейчас будет... Ну, не стыдно вам?.. - Стыдно, - пробормотал Рябоконь. Тут Николай Иванович, как показалось Вере, ухватил клещами корень, потянул, напрягся. - А-а-а! А-а-а! - закричал Рябоконь, вцепился руками в кресло, а голову пытался отвести, отбросить вверх и назад, но клещи тянули ее вниз. "Сейчас, сейчас, голубчик! - шептала про себя Вера. - Сейчас выйдет!" Однако зуб не вышел, не поддался. А Вера страдала, то она напрягалась вместе с Николаем Ивановичем, то готова была застонать от боли Рябоконя. Николай Иванович клещи с зуба не снимал, теперь он старался расшатать его и уловить верное место для последнего рывка, и вот он опять всем своим телом пытался вытянуть проклятый корень, и опять был крик Рябоконя, волновавший больных в коридоре, и ничего не вышло. Опять неудача, ослабшие плечи Николая Ивановича и задранная вверх к потолку, во спасение, голова Рябоконя... И так - еще раз, и еще... - Отдохните, - сказал Николай Иванович. - Вера, будь добра, подай Борису Михайловичу полоскание. Он прошел мимо Веры, бросил на ходу: "Редкий корень!" - и по его глазам Вера поняла, что отдыхать он дает и самому себе. Она протянула Борису Михайловичу полоскание с марганцовкой. "Господи, жалко-то как его", - подумала Вера, а вслух сказала: "Сейчас, сейчас все и кончится..." Рябоконь был слаб и бледен, Вере он даже кивнуть не смог. Вера вынула платок и вытерла мокроту под его глазами. - Борис Михайлович, - вернулся Николай Иванович, - я вас прошу - не дергайтесь, ради бога. И не вырывайтесь. Ведь этак у нас вместо минутного дела будет полчаса мучений... И он снова схватил клещами заросший с двух сторон десной корень, рванул, и опять не пошел, проклятый, а Борис Михайлович вскочил, кричал истошно и жалко, взгляд его останавливался при этом на Вере и будто молил о чем-то, Николай Иванович одной рукой все еще держал клещи, а другой пытался усадить Бориса Михайловича, удержать его в кресле, да силен был в страхе и в боли Борис Михайлович, Николай Иванович махнул кому-то рукой, призывая на помощь, но не ей, Вере, крикнул следом: "Степан!" Степан вошел в кабинет, подскочил к Рябоконю, ручищи свои положил ему на плечи, как бы стараясь утопить Рябоконя в покорности и покое, но и Степан оказался слаб, тут же трое санитаров, в тревоге и любопытстве стоявших у двери, подбежали к креслу, теперь вчетвером они пытались успокоить Бориса Михайловича, а он все дергался, кричал, мотал головой, и все же санитары, стараясь не сделать ему больно, а ловко, как они умели, осадили Рябоконя, и Вера перестала видеть Бориса Михайловича. Теперь перед ее глазами было сухое, напряженное лицо Николая Ивановича и четыре спины санитаров, белая материя халатов, казалось, была натянута на этих здоровенных спинах, того гляди могла затрещать, и Вера вдруг подумала, что это все происходит не с Рябоконем, а с ней. И крик был ее, и боль была ее, и отчаяние ее. Вера выскочила в коридор, закрыв лицо руками, опустилась на стул и зарыдала. 30 В училище она наутро не поехала. Она и прежде накануне вечерних дежурств договаривалась со старостой группы, и та ее пропусков по доброте души не отмечала. А теперь Вере было все равно, заметят ее отсутствие или не заметят. Она спала долго, и мать с сестрами ее не тревожили. Часу в одиннадцатом она проснулась, услышала голоса на улице и в доме, лай соседских собак, кудахтанье кур, но встать не захотела, натянула одеяло на голову и вскоре опять задремала. Встала она в первом часу. День был ветреный, но теплый, быстрые облака наплывали на солнце с юга. Вера пошла на кухню, на плите ей оставили тушеную картошку и жареную треску. Вера умылась, села к столу, пододвинула к себе сковороду, тарелку с малосольными огурцами, маленькими, последними, ломоть хлеба взяла и посолила его, однако много не съела. Тошнота подступила к горлу. Вере опять стало тоскливо, словно бы от этой тошноты. Тихая сидела она у стола, смотрела в никуда. - Молоко бери, свежее, - прозвучал над ней голос матери. - Или вон яблоки. С дерева. - Ладно, - не поднимая глаз, кивнула Вера. - Учительница твоя приходила. Евдокия Андреевна Спасская. А ты спала. Хотела с тобой поговорить. После обеда еще придет. - Зачем она мне? - Ты ее послушай. Она справедливая. А жизнь у нее была нелегкая. Сама знаешь. Она мне сказала: "Пусть не отчаивается..." Ты ее послушай... - Я и не отчаиваюсь! - Тетя Клаша Суханова поехала в город, в милицию. Чтобы прекратили они разговоры и эти безобразия. Тетю Клашу-то в милиции знают. - В милицию так в милицию, - резко сказала Вера и встала. Мать говорила с ней как с больной, предупредительным, ласковым тоном, стараясь успокоить дочь и дать ей надежду, что вот-вот достанут и привезут лекарство, от которого станет легче. Однако лекарство Вере теперь не требовалось. - Я за грибами схожу, - сказала Вера. - Может, отдохну... - Какие в этом году грибы, - вздохнула Настасья Степановна. Вера чувствовала, что мать, понимая ее состояние, боится отпустить дочь со своих глаз, но одновременно она, видно, полагала, что в лесу, собирая грибы, в ровном и тихом занятии, в одиночестве, она, Вера, как это бывало с ней не раз, успокоится и отойдет от вчерашнего. Потому мать хотя и не одобряла Вериного желания, но и не препятствовала ему. Она только сказала на всякий случай: - А если Евдокия Андреевна придет, учительница? - Если ей надо, так и вечером может прийти. - Неудобно ведь... - Могла бы и раньше прийти, если бы хотела. Настасья Степановна покачала головой, но ничего не сказала. На террасе Вера отыскала свою корзинку, отличную от сестриных и материной тем, что у нее ручка была сплетена из прутьев, не очищенных от нежно-зеленой некогда коры. У Веры была примета - только тогда к ней в лесу приходила удача, если она брала свой нож и свою корзину, а в корзину еще и непременно клала прозрачный пакет с вареным яйцом, щепоткой соли и ломтем хлеба. И хотя сейчас она знала, что не проголодается, все же положила в корзину привычный лесной паек. Нож она нашла в кухонном столе. Грибной нож остался Вере от отца, был он простой перочинный, с двумя лезвиями - одним коротким, консервным, другим прямым, тонким, сантиметров в семь длиной. На бледно-фиолетовой пластмассовой ручке ножа с обеих сторон имелись зайцы с прижатыми к брюху лапами, а под ними была оттиснута цена - два сорок. Потом она стояла перед зеркалом, причесывалась и решала, что ей надеть. Обычно осенью она ходила в лес в старых лыжных брюках и ношеных резиновых сапогах. Сейчас она с сомнением глядела и на серый свитер, и на сапоги, и на лыжные брюки. Они казались ей бедными и неприглядными. "А что это мне выряжаться-то!" - разозлилась вдруг Вера на самое себе, пошвыряла юбки и платья, снятые было с плечиков, обратно в шкаф. Все те вещи были уже не ее. Оделась Вера так, как и прежде одевалась, уходя за грибами, еще и болонью взяла на случай дождя. Из комнаты своей Вера вышла сердитая, хмурая и сразу же почувствовала, как мать и сестры будто вцепились в нее глазами. Они и весь день смотрели на нее настороженно, однако молчали, может, опасаясь Вериных резкостей в ответ, а может быть, не желая напоминать Вере лишний раз о ее беде. И все-таки они смотрели на нее так, словно бы она могла уйти сейчас навсегда. Как хотелось ей броситься к ним, обнять их, волю дать слезам, вымолить у каждой, а у матери в особенности, прощение за те беды, которые им пришлось испытать из-за нее, непутевой старшей дочери... Вера, прикусив губу, прошла мимо матери и сестер быстро и деловито. Уже у калитки на песочной дорожке она оглянулась и увидела на крыльце мать, Соню и Надьку. - Вернешься-то когда? - крикнула мать. - Не знаю, - сказала Вера. - Я спешить не буду. Сначала дойду к Поспелихе. А потом, может, загляну под Алачково. - Нет грибов-то! - крикнула Надька. - Может, и найду... - Вера, ты это... ты недолго... Клавдия-то из города приедет... - Ладно, - сказала Вера. - Возвращайся скорее, - крикнула Соня, - а то беспокоиться будем! Закрывая за собой калитку, Вера взглянула назад, снова увидела на крыльце мать и сестер, и так ей захотелось, чтобы они не пустили ее никуда... Однако надо было идти. А в лесу, одна, Вера прислонилась к осиновому стволу и расплакалась. Плакала тихо, чуть всхлипывая. Всех ей теперь было жалко. И мать, и Соню с Надей, и Сергея, и Нину. И себя ей было жалко, словно бы она сейчас прощалась со всем на свете. Потом и глаза Верины высохли, а она все стояла и стояла, не думая уже ни о чем и не желая ничего. Наконец стоять ей надоело, а времени у нее было много, она вспомнила о грибах и побрела по лесу, по привычке сворачивая к тайным своим местам. Небо уже заволокло облаками, свет в лесу был неяркий, но ровный, самый приятный для Веры свет, резкие переходы от солнечных пятен к черным теням глаза не утомляли. Выходить за грибами на рассвете, а то и в мокрую темень Вера не любила. Не потому, что ей было лень встать рано, просто поутру в лесу охотничало много людей, их крики, ауканье, глупые и пустые расспросы, старание забежать вперед Веру раздражали, она нервничала, суетилась, а под ноги смотрела невнимательно и рассеянно. К тому же она была убеждена, что каждому в лесу положено свое. Сколько бы она ни собрала грибов, а и после нее и для другого человека на тех же самых местах останутся грибы - под грибами в семье Навашиных разумелись только белые. Обычно Вера уходила в лес в десять, в одиннадцать, а то и в час и приносила добра ничуть не меньше, чем утренние грибники. Теперь в лесу было тихо, встретились Вере лишь две старушки, возвращавшиеся домой. Корзины их были пусты наполовину, а старушки, видимо, знали места. Минут сорок ходила Вера по лесу, нарезала только лисичек, опят и подрябиновок, правда, больших и крепких, с круглыми следами улиток на черных шляпках. Две недели назад здесь было сухо, Верины сапоги даже стали тогда серыми от пыли - это в лесу-то! Теперь земля была влажной, но белые Вере не попадались. И лисички-то с подрябиновками доставались ей трудно, уж больно много нападало в последние дни желтых, красных и совсем увядших листьев, они прятали низкие грибы, а на сухих местах шуршали под ногами, словно жестяные. В прежние дни Вера сто раз уже обругала бы лес за то, что в нем ничего не растет, и себя за опрометчивый поход, а сегодня ей было все равно. Пришла к знакомым ореховым кустам, росшим на склонах неширокого овражка, - всегда ей здесь везло. Теперь же по всем приметам и это место должно было оказаться пустым. И вдруг под кустом, в зеленой еще траве она увидела крупный белый. Она долго не могла его срезать, а все ходила вокруг и смотрела на него - до того он был хорош. Шляпка у него была крепкая, бугристая и темная, как горбушка орловского хлеба. Вера такие грибы называла топтыгиными. Срезав его, она стала гладить его шляпку, говорила ласково: "Ах ты мой топтыжка! Ах ты топтыжка толстоногий..." - и не сразу положила в корзину. Рядом грибов не было, но метрах в пятидесяти выше по оврагу она нашла еще два белых и поддубовик. Эти грибы тоже были крупные, но росли они скрытно. Теперь в ней уже просыпался охотничий азарт, она глядела по сторонам зорче и с надеждой, проверила на всякий случай стежки поспелихинского стада, поиски ее стали удачливей. Тихо-тихо, а в прорубках на пнях она нарезала душистых опят чуть ли не полкорзины, чаще брала теперь солюшки - подореховки, подрябиновки и поддуплянки, а главное - нашла еще шестнадцать больших белых. Все они росли в одиночку, стояли красиво, и Вера, закрыв глаза, могла бы вспомнить, как она увидела каждый из них - на каком грибе лежал желтый дубовый лист, а какой прятался в папоротнике. Столько грибов в эти дни в Никольском никто не приносил, и настроение у Веры стало хорошим. "А еще говорили - нет грибов!" Вера представила, как она молча поставит дома корзину и как мать с сестрами удивятся. Но тут же подумала: "Нашла чему радоваться!" - и вспомнила о том, что было в последние дни в ее жизни. А донести корзину до дома и не придется. Корзина сразу же стала тяжелой, тащить ее было противно, под ноги Вера уже не смотрела, а просто шла и шла по лесу. Так она добрела до Поспелихинской поляны. Взглянула на часы - десять минут пятого, спешить было некуда. Колокольников возвращается с работы электричкой в шесть двадцать семь. Поле вокруг Поспелихи было распахано, светло-бурые полосы тянулись от леса к дороге. Деревня стояла тихая. Что-то непривычное заставило Веру посмотреть на Поспелиху внимательно. Голубое пятно ярко звенело посреди деревни. Видно, кто-то купил полдома или получил по наследству и недавно выкрасил свою половину голубой краской. А так все в Поспелихе было как месяц назад, как год назад, как сто лет назад. "Не пропадать же добру", - решила Вера, имея в виду хлеб и вареное яйцо в прозрачном пакете, и присела на взгорбке возле кустов репейника. Паек свой она прожевала без аппетита, машинально, крошки и скорлупу смахнула с подола на траву и вспомнила, что на этом самом месте она лежала, спокойная и добрая, в день возвращения матери из больницы. Тогда все здесь было хорошо. И лес был хорош, и голубое, чистое небо, и ромашки с желтыми радостными глазами, и даже кусты репейника, свежие, сильные в ту пору, с круглыми бледно-малиновыми цветами. Да и теперь у Поспелихи было не хуже. Лес стоял все еще зеленый, лишь кое-где то тополиный бок, то верхушку березы вызолотила осень, серое небо было сейчас легким и словно прозрачным, кузнечики все еще трещали в траве, один репейник печалил, кусты его будто осыпали пылью, увядшие цветы были неряшливы и в мертвенной бахроме, но и репейник свое еще не отжил. Наутро после той проклятой июньской ночи она решила, что весь мир ей враждебен, он нечестен и подл и она с ним или он с ней отныне находятся в состоянии войны. Ее желание отплатить парням, представлявшим этот враждебный ей мир, отплатить именно ей самой, в одиночку, без чьей-либо помощи, и было ее объявлением войны этому миру. Однако тогда она не отплатила, пожалев мать, а после успокоилась и простила парней. И потом, в день возвращения матери из больницы, она здесь, у Поспелихи, всех и все любила, чувствовала себя частицей великого и доброго мира и готова была просить прощения за то, что подумала о нем дурное. Но потом снова пришли плохие дни. Однако теперь она уже не хотела думать о мире дурное, все в нем оставалось для нее справедливым и вечным. В том, что случилось, была и ее вина, она заблудилась, по своей глупости, по высокомерию забрела на чужую дорогу. За эту вину надо было теперь платить. Не раз приходило ей сегодня в голову: а может быть, себя... и все, и ладно? Но она вспоминала Колокольникова и Рожнова и говорила себе: "Нет!" Они были для нее звери. И они, по ее мнению, уже не принадлежали справедливому и доброму миру. Они сами перешагнули его границу. Она им простила. А они сами предали себя. И никакие посредники между ними и ней не были теперь нужны. Так она считала. Ей казалось, что она имеет на это право. Вера встала и пошла лесом. Сколько бы она ни уговаривала себя не думать о парнях и в особенности о Колокольникове с Рожновым, не думать опять о них и о своем к ним счете она не могла. Смутно и тревожно было у нее на душе. И на станцию ее тянуло. И в то же время ей хотелось, чтобы случилось нечто такое... мать бы, что ли, отыскала ее и увела домой, событие ли какое началось для всех и она, Вера, оказалась бы в его круговороте песчинкой, или уж на крайний случай теперь же подвернула бы она ногу и никуда не смогла бы идти. Однако ничего не происходило, и Вера шла к станции. Вскоре она не просто шла, а почти бежала. Она взглянула на часы и поняла, что не рассчитала время и, наверное, опоздает. Она и хотела опоздать, но шаг не утишала. Уже не могла. Она вышла из леса и теперь подходила к станции с северной стороны, окраинными улицами Никольского. До станции она еще не дошла, а уже увидела, как подъехала московская электричка. Тогда она бросилась не к платформе, а к автобусной остановке, полагая, что Колокольников пешком домой не пойдет. "Хоть бы не приехал он, хоть бы задержался у своей крали в Силикатной!" - молила она при этом. Сошла толпа с перрона, выстроилась очередь в ожидании автобуса, а ни Колокольникова, ни Рожнова между тем нигде не было. "Ну, слава богу, не приехали", - выдохнула Вера. Она дала себе слово сейчас же идти домой, а сама стояла метрах в пятидесяти от автобуса, уже полного, но еще неподвижного, стояла у пустого газетного киоска, словно в засаде, дрожала и никуда не уходила. "Еще одну электричку подожду - и все", - решила она. Вот уже и автобус уехал, а она все стояла у газетного киоска, ждать ей оставалось сорок минут. Мимо могли пройти знакомые и завести невзначай беседу, и она, не желая ни с кем и ни о чем говорить сейчас, стала искать место поукромнее. Хотела было перейти пути и побродить полчаса возле железнодорожных бараков, но увидела - через площадь к ней бежит Сергей. - Ты что? - заговорил он обеспокоенно. - Где ты была? Я часа два сижу у ваших. Они тревожатся. - Заблудилась немного, - сказала Вера, - вот вышла к станции... Зато смотри, какие грибы. - Хорошие грибы, - кивнул Сергей. Она понимала, что Сергей ей не верит, ему было известно, как она в лесах вокруг Никольского может ходить с завязанными глазами, и теперь она ждала, что он скажет ей резко о ее лжи и поведет домой. Но он будто растерялся и не знал, что ему говорить дальше. - Пошли домой, - сказал он наконец робко. - Нет... Я не могу... Я обещала подождать... - Кого подождать? - Нину, - сказала Вера. - Вот если на следующей электричке она не приедет, тогда пойдем... Казалось, он был удовлетворен ее объяснением, казалось, ее слова успокоили его. Он шел теперь с Верой рядом и говорил ей что-то о работе и об армии. Она кивала, но сама не слушала его. - Вот, видишь? - услышала она. - Что? - спросила Вера. - Видишь? Новую сделали. - Сергей показывал ей на клубную афишу, крупную, яркую, ничто в ней не напоминало о вчерашних поганых словах. - Оставь это! - чуть ли не закричала Вера. - Не говори мне об этом! Она сразу же опомнилась. Люди оборачивались, смотрели на нее. Но и не в них было дело. Она понимала, что Сергей обратил ее внимание на свежую афишу из добрых побуждений, зачем же было на него кричать? - Давай мороженого, что ли, съедим, - предложила Вера виновато. - Давай, - кивнул Сергей. Купили две пачки сливочного с орехами на пятнадцать копеек, отошли к зеленому штакетнику, окружавшему клумбу с белыми и красными астрами. Вера сняла бумажку с мороженого, откусила ломтик с вафлями и тут подумала: "А может, сейчас же и пойти домой?" И Сергей понимал, что Вера не в себе. Пока они ходили по площади, еще до мороженого, он пытался рассказать ей, что через полтора месяца его возьмут в армию, об этом он узнал сегодня в военкомате. Новостью этой он был взволнован, а Вера словно бы пропустила ее мимо ушей. Сначала Сергея это удивило, но потом он понял, в чем дело. Он чувствовал - сейчас что-то может произойти, по крайней мере Вера ждет чего-то. "Ну ладно, - сказал он себе. - Ну посмотрим..." Он не тянул Веру домой, боясь выглядеть в Вериных глазах трусом, - мало ли что, может быть, именно сейчас ей и нужна была его поддержка. Если же Вера сгоряча задумала безрассудное, он в последнюю минуту помешал бы ей действовать. Он был уверен в этом. Он упредил бы ее в случае чего... Так он полагал. Теперь же он хотел еще раз рассказать ей о своем визите в военкомат, да все не решался - новость эта могла совсем расстроить Веру. Облака ушли на север, солнце опустилось за деревья и дома Никольского, небо было чистое, прохладное, в ложбинах за железной дорогой собирался туман. Пронеслись на юг два поезда - один с красными вагонами и серебряными буквами на них, бакинский, другой товарный, громкий, долгий, потом возник третий, и Вера с Сергеем еще издалека поняли, что это электричка. - Ну вот, - заволновалась Вера. - Ну, все... Если на этой не будет... тогда идем домой... Она и себе пообещала: сразу же, если Колокольников с Рожновым не приедут сейчас, идти домой. И хватит. И все. Ей захотелось вдруг убежать куда-нибудь с сырой глиняной площадки, от могильных астр на клумбе, от черных, с остатками облезшей зеленой краски навесов над пустыми рядами крошечного рынка, от надвигающейся электрички, от настороженного Сергея, убежать и спрятаться где-нибудь одной, и сидеть там, и жить там, лицо руками закрыв в стыде и отчаянии. Но куда ей было бежать!.. Однако побежала, будто метнулась, но не куда глаза глядят, а прямо к платформе, потом перешла на шаг. Сергей еле поспевал за ней, спрашивал о чем-то на ходу, и тут она опомнилась, остановилась, а затем тихо пошла обратно. - Ты что? - сказал Сергей. - Ты куда? - Да я это... - пробормотала Вера. - Я забыла... Я вспомнила... Я так... Она встала у зеленого штакетника, там, где они с Сергеем ели мороженое. И Сергей, растерянный, встал рядом. Электричка приблизилась, разрослась, растянулась, налетела на платформу и остановилась мягко. Вера повернулась лицом к Сергею и, заметив, что нейлоновая куртка на нем чересчур распахнута, отчего и сам Сергей вид имел небрежный и неряшливый, подтянула замок "молнии" к вязаному воротнику. Зачем - она не знала. Рука ее дрожала, и самое ее била дрожь. Она ощутила, что движение свое и холодный замок "молнии" Сергеевой куртки она запомнит навсегда, как запомнит и все сегодняшнее - звуки, слова, запахи, махровые астры на клумбе, жестяные дубовые листья на сухих местах в лесу... Тут же она и самое себя постаралась привести в порядок: брюки одернула, поправила платок и, нагнувшись, водой из лужи смыла глину с резинового сапога. Народ уже шел с платформы к ближним домам и к автобусу, и Вера тихонько пошла народу навстречу. Колокольникова она увидела сразу, он еще шел по платформе, высокий, красивый, трезвый, синяков на его лице издали нельзя было заметить. Белая спортивная сумка легко покачивалась в крепкой руке. "Ну вот, - расстроенно подумала Вера, - не мог остаться ночевать в Силикатной..." На Сергея она не оглядывалась, знала, что он здесь, что он не отстанет, да и отстать-то от нее было бы сейчас трудно. Лиц в толпе, движущейся на нее, она не различала, а все были знакомые, не слышала она и слов, обращенных к ней. Она видела только Колокольникова. Наконец и он увидел ее, усмехнулся и пошел прямо на нее. Вера остановилась. Шагах в десяти перед ней остановился и он, глядел на нее и на Сергея, усмехаясь по-прежнему. - Ну что? - сказал Колокольников, сказал так, чтобы и другие его слышали. - Посадить нас хочешь? А не выйдет по-твоему! Сукой ты была, сукой и осталась. Лучше съезжай с Никольского, а то не будет вам житья! И он снова выругался громко и мерзко, потом сплюнул, растер плевок ногой. - Ах, ты так! - крикнула Вера, бросилась вперед, резко, нервно, так, чтобы Сергей не успел ни помешать, ни помочь ей, правой рукой выхватила из корзины открытый перочинный нож с фиолетовыми зайцами на пластмассовой ручке, удачливое грибное оружие, со всей силой, какая в ней была, снизу хотела ударить Колокольникова в грудь, хотела, но не донесла ножа до цели, замерла вдруг, застыла с ножом во вскинутой руке, сама не поняла, отчего остановилась, движение задержав, с ножом в полуметре от груди Колокольникова. Ничто не мешало ей. И Сергей, порыва которого она боялась раньше, замер теперь, и будто силы не было у него ни для того, чтобы выхватить у нее нож, ни для того, чтобы дернуть ее, оттолкнуть ее назад и усмирить крепкими руками. И все никольские люди вокруг, видно понявшие, что происходит сейчас, и ужаснувшиеся ее намерению, будто опешили на мгновение, застыли; они глядели на нее с Колокольниковым, но предотвратить что-либо уже не могли. Сам Колокольников и не ловчился помешать ей нанести удар, он не отскочил и в сторону, а лишь отступил на полшага и, уронив сумку на сырую землю, ладонями прикрыл лицо, словно защитой этой мог спасти себя. Он был теперь как ребенок, прижатый в углу врагом посильнее. Она не смогла ударить Колокольникова сразу, не смогла и во второй раз отвести назад руку для замаха. И не потому, что она пожалела сейчас Колокольникова, или простила его, или испугалась. Нечто иное остановило Веру. "Все... - подумала она в отчаянии. - Нельзя этого... Нельзя..." И она разжала пальцы, недолго подержала нож на открытой ладони, словно стараясь запомнить его и запомнить все, что было сейчас в ней самой и в людях вокруг, и потом расслабленной, легкой уже рукой бросила нож на землю, под ноги Колокольникову. Она хотела сейчас же уйти прочь, но сразу не ушла, а минуты две стояла и смотрела на лежавший перед ней нож и на то, как Колокольников пытался поднять с земли белую сумку. Колокольников не нагнулся, а присел, и, присев, он, бледный, испуганный, глядел не на сумку, а на Веру, стоявшую над ним, будто боялся, что она все же ударит его, может, другим, припрятанным пока ножом или еще чем, тяжелым. Сумку он старался найти вытянутой левой рукой вслепую, на ощупь. Он был жалок сейчас Вере, и она, ткнув носком сапога нож, будто движением этим даруя Колокольникову жизнь, повернулась и пошла сквозь толпу, прямая и спокойная. Она шла и слышала за собой шаги Сергея, слышала и то, что толпа, неподвижная и безмолвная секунды назад, пришла в движение, слышала какие-то слова и крики, но они ее не волновали. Сергей поспевал за ее скорым шагом, но ни слова не говорил ей на ходу, а корил себя: он, уверенный в том, что беды не допустит, что в последнее мгновение он предпримет что-нибудь, помешает намерениям Веры, и все обойдется, сделать ничего не мог, а стоял, как оледеневший, и ничему не помешал бы. Он ощущал теперь себя слабее Веры, а в ней чувствовал какую-то новую силу, неизвестную ему прежде, возникшую в Вере совсем недавно или даже только сейчас. И он понимал, что и в нем что-то должно измениться, иначе он и дальше будет ощущать себя человеком слабее Веры и не сможет стать с ней вровень, а какая же у них тогда выйдет семья... Колокольников поднялся, но с места сдвинуться не мог. Он стоял и все счищал грязь с белой кожи сумки, а сам старался успокоить себя, теперь страх стал хозяином в нем. Колокольников, холодея, думал, что его могло бы сейчас уже и не быть, и мысль об этом, несмотря на все старания Колокольникова, не уходила. Еще в электричке он чувствовал, что в Никольском его ждет неприятность, может, новая повестка от следователя, о котором он старался не думать, хотя и не раз в последние дни говорил приятелям, как бы хвастаясь: "Может, посадят скоро", он храбрился, был убежден, что и нынче настроения ему не испортят, а вот как все обернулось. "Она бы убила меня, - думал теперь Колокольников. - Точно бы убила... Если бы нож не бросила... А бросила-то она его как! Будто хотела всем показать, что руки об меня марать не желает... И пошла королевой, словно она здесь главная..." Колокольников смотрел на нож, никем не поднятый, думал о Вере и своем страхе, он был трезв сегодня и не хорохорился теперь, стоял испуганный и растерянный, с ощущением вины и позора. В очередь на автобус идти ему было стыдно. И все же он понемножку успокоился. А потом заглянул в сумку и увидел свежую форму, выданную ему для завтрашней игры. Мысли об игре как будто бы и совсем успокоили Колокольникова, и он зашагал к автобусной остановке. Однако обернулся и опять увидел нож на земле и опять вспомнил о последнем разговоре со следователем. Вера прошла пристанционную площадь, ни разу не оглянулась, знала, что на нее смотрят сейчас десятки людей, все судят о ней - кто вслух, а кто в мыслях - и будут судить долго, и она шла все с теми же спокойствием и достоинством, с какими покинула Колокольникова и сделала первые шаги сквозь толпу. Но как только площадь и люди на ней остались позади, а дорога сменилась тропинкой, и тропинка привела Веру в тихий, мало знакомый ей переулок, Вера сразу же опустилась на неошкуренные бревна, лежавшие возле синего забора. Сил в ней больше не было, спина ее согнулась. Сергей подошел, положил Вере руку на плечо, руку его она не сняла, однако Сергею ничего не сказала, да и не хотела говорить ничего. "Ну и хорошо, - думала Вера, - что я не сделала этого. Тогда, в июне, я бы, наверное, сделала это... А теперь не могу... Ну и хорошо... Буду жить человеком, и теперь мне ничто не страшно, никуда я отсюда не уеду..." Главное чувство, какое она испытала сейчас, было облегчение. Все, что она видела и ощущала теперь - и серое небо, и гроздья рябины над головой, и крепкая еловая кора под ладонями, - все это опять было ее, ничто не тяготило ее и не находилось с ней в ссоре. "Все это мое, - думала Вера, - все это снова мое!" Ничто в ее жизни не кончилось, все получало теперь продолжение. Корзинка с грибами лежала на Вериных коленях, и снова это были просто грибы, белые, подрябиновки и лисички, не имели они уже никакой злой и мучительной связи с ножом, с чужой и ее, Вериной, погибелью. "Нет, уж я знаю теперь, как жить!" - сказала она себе опять. Вера оглянулась, с бревен была видна лишь часть площади, зеленый штакетник вокруг клумбы с последними астрами и то место, где она встретила Колокольникова. Площадь была уже пуста, одна лишь мороженщица ждала новую электричку. "Ну вот, - подумала Вера, - и пусто, и нет никого... Будто и ничего не случилось. А ведь случилось!" Надо было идти, да сил подняться не нашлось. И тут Вера увидела на площади мать и сестер. Они были еще далеко, пересекли площадь, а потом свернули на дорогу, ведущую к ней, Вере. Мать и сестры спешили, почти бежали и словно бы что-то кричали. Тогда Вера встала и пошла им навстречу. 31 Наутро нож был передан в прокуратуру никольскими жителями Чистяковыми, при ноже было заявление, в нем описывался случай на станции и еще раз внимание властей обращалось на то, каков характер печально известной Веры Навашиной и каков ее моральный облик. Николай Иванович Десницын, получив нож и заявление, тут же поехал в Никольское, вызнал подробности случившегося, говорил и с Навашиной, говорил и с другими людьми, а вернувшись в город, зашел в комнату к Шаталову и положил нож ему на стол. Десницын рассказал Шаталову и о происшествии на станции, и о событиях последних дней в Никольском. "Экая беда", - покачал головой Шаталов. - И что же ты думаешь об этом? - спросил он Десницына. - Я не все закончил, - сказал Десницын, - но склоняюсь к тому, что прокурор был прав, посчитав, что оснований для прекращения дела не было. - Ясно, - сказал Шаталов. Десницын ушел. Виктор Сергеевич долго сидел молча. Потом позвонил районному прокурору. - Считаешь, что ошибся? - спросил Колесов, выслушав Виктора Сергеевича. - Да, видно, ошибся... - Все ведь очень серьезно... И для тебя в первую очередь. - Уж куда серьезнее... - Думаю, что Десницын скоро закончит дело. Тебе будет нелегко, - сказал прокурор. - И что ты теперь думаешь? - Думать мне придется еще много, и будет над чем, - сказал Шаталов. - А теперь я хотел бы написать объяснения по поводу того, как я вел следствие и что мной руководило. Полагаю, некоторые сведения будут полезны Десницыну. - Ну что ж, пиши, - сказал Колесов. Теперь Виктор Сергеевич и сидел над объяснениями. Все слова, какие следовало написать, были в его голове, однако листы казенной бумаги оставались чистыми. Виктор Сергеевич то и дело вертел пальцами нож с фиолетовыми зайцами на ручке и опять вспоминал беседы с Верой Навашиной и здесь, в его кабинете, и у Навашиных дома, и опять виделась ему красивая, одетая ярко, пожалуй, даже и дерзко, девица, да и не девица, а женщина уже, до которой, как казалось Виктору Сергеевичу, не всегда доходили его долгие рассуждения о доброте и справедливости. Но были в разговоре о доброте и у Навашиной, больше молчавшей, видимо, свои доводы. Вот теперь последним доводом стал этот нож, брошенный к ногам Колокольникова. "Может быть, она и меня имела в виду, когда нож-то бросала, - думал Виктор Сергеевич, - а может, и вовсе не помнила, что был такой следователь... Скорее всего... Так я и не понял, значит, ее. А еще чуть ли не опекуном собирался стать никольской компании... Хорош опекун..." Окна были уже синие, два часа назад разошлись из комнаты Виктора Сергеевича сослуживцы. Далекие сигналы электричек напоминали Виктору Сергеевичу о том, что ему еще предстоит добираться до вокзала и ехать в Москву. Он закрыл нож, отложил его в сторону, взял ручку и написал: "Районному прокурору..." 1969-1972