их садиться. Они садятся полукругом против Буршина. У них унылый вид. Жур говорит: - Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым. Вы узнаете вашего хозяина? - И показывает на Буршина. Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит: - Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня вдруг вместе с какими-то ворами... - Ой, как вы кричите! - говорит Жур. - Это же черт знает что. Здесь же все-таки не сумасшедший дом... Буршин, вы узнаете этих граждан? Буршин молчит. И все молчат. Жур подходит к Чичрину. - Ну, хорошо, - говорит он, - я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план. А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты... - Вот именно... Слесарь, - сказал старик и заплакал. - Меня в ударники по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот рублей в месяц. А я... Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина. - Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил... И денег мне твоих не надо, и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может производить без меня?.. Потом очная ставка кончилась. Подчасова, Чичрина и Варова увели. Жур спросил Буршина: - Ну, что вы теперь скажете? - Чисто работаете, - сказал Буршин. - А вы говорите! - хвастливо молвил Жур. И после этого краткого диалога беседа приобрела нормальный и даже интимный характер. Буршин рассказал Журу и про Варшаву, и про варшавские порядки, и про сына своего, и про дочь, и про жену, и про зятя - аптекаря. Рассказал все. И о том, как пожелал быть бухгалтером, как задумал преступление и как совершил его. Через несколько дней его приговорили к расстрелу. Приговор не удивил и не испугал его. Но все-таки ему было обидно. Было обидно, что жизнь прошла страшно глупо, незаметно и неинтересно, что он не смог изменить ее. Не смог устроиться, как хотел, на старости лет, как устроились даже такие, как этот рыжий Григорий Семеныч, бывший фармазонщик, теперь работающий лекпомом в поликлинике. Разве Буршин хуже его? Разве Буршин не мог бы так же сделаться бухгалтером или еще кем-нибудь? Разве у него мало сил? Сил у Буршина еще очень много. И эти силы всегда спасали его. Приговоренный к смерти, опозоренный, одинокий. "Ты, Егорша, один. Как перст, один", - говорила ему мать, - он сидит в одиночной камере и старается не падать духом. Читает, даже занимается гимнастикой и пробует петь тихонько. Пробует успокоить себя. И это удается ему на какое-то время. Но затем опять начинается мучительное беспокойство. Беспокойство это особенно тяжко после полуночи. В камеру проникает лунный свет. И по камере бродит унылый Буршин. Жизнь, большая, прожитая, вспоминается сразу и еще раз стремительно проходит в воспоминаниях. Буршин видит себя в детстве - дома, у матери, в Коломне. Он живет на кухне у зубного врача. Носит старые докторские штаны. Они широки ему немножко и длинны непомерно. Он завязывает их где-то у горла. Но они нравятся ему, эти докторские штаны. Он хвастает ими на улице перед мальчишками и мечтает сам стать доктором, зубным врачом. Не коммерсантом, не бухгалтером, а зубным врачом мечтал он быть. Все детские годы мечтал. А потом забыл. И вспомнил только сейчас. Вспомнил и еще сильнее пожалел себя. В коридоре, лязгая винтовкой, ходит часовой. Жизнь проходит. Она прошла уже, волчья, воровская жизнь. Абрамцево, весна 1937 г.