денный "Георгием" и воевал в последнюю очередь в мировую... Ишшо в японскую на Цусиме, на "Цесаревиче" то есть. А в плен попадал!.. Это как можно отбросить? Что надо мной там японец исделал? - Он заголил по самую шею рубаху, обнажив синевато-белое брюхо и мускулистую, заросшую седыми волосами грудь. На его груди, размахнув крылья, парил татуированный орел; в когтях он нес женщину, у которой вместо головы приставлен был сморщенный Федулов пуп. - Вот какие протчие предметы оставил на моем теле плен, - торжественно произнес Федул в наступившей тишине, поворачиваясь во все стороны оголенным брюхом. - Спрашивается, когда ж мне было работать? Иль и это не в зачет? - Ты нам пузо не показывай. Его в протокол не запишешь. И птицу твою мы видели. Опусти рубаху! - повышает голос председатель сельсовета. - Ты что, не знаешь, как отвечать надо? В какой бригаде работал, говори?! Федул опустил рубаху и молча стал запихивать ее, оттягивая пояс штанов. - А что его спрашивать? Голосовать надо, - сказала Фетинья Петровна. - Поскольку Федул Черепенников стажу колхозного не подтвердил, ставим на голосование. Кто за то, чтобы пензию Федулу не давать? - спросил Минеевич. - Можно не считать. Картина ясная - почти единогласно. Опустите руки, - сказал председатель колхоза. - И последний вопрос: какую пенсию назначим Максиму Минеевичу Пустовалову? - Председатель взял со стола заявление Минеевича и прочел: - "Поскольку я создавал колхоз, был в активе и безотлучно выходил на работу, а не какой-нибудь тунеядец, прошу назначить мне двадцать рублей в месяц". Кто имеет слово? - Ты создавал колхоз!.. Как это так? - крикнули из зала. Минеевич, опираясь на стол, встал: - Которые молодые - не знают как раз... У Толоконцевой горы стояла Панфилова мельница. В тридцатом году ее растащили, а Панфила сослали, то есть вослед. Феоктист, не дай соврать! Помнишь, в двадцать девятом годе мы всемером у Панфила собрались на помол? - Феоктист за дровами уехал, - ухнул кто-то басом из зала. - Егор Иванович, не дай соврать... Ты ишшо маленьким был, - метнулся Минеевич к старшему конюху, сидевшему за его спиной в президиуме. - Я не помню, - ответил Егор Иванович, краснея: весь президиум обернулся и смотрел на него. - Да не с тобой, чудак-человек... С отцом твоим ездили на помол... Значит, я, Иван, Феоктист... - Ты не юляй! - кричат из зала. Этот окрик точно подстегнул Минеевича, он передернул плечами, вскинул сердито бороденку и сам пошел в наступление: - Как впервой назывался наш колхоз, ну? "Муравей"... Мураш то есть. А кто ему дал такое название? - сердито крикнул он в зал и, не дождавшись ответа, погрозил кому-то кулаком: - Я придумал! А через чего?.. Сидели мы в мельничном пристрое... Сговорились: артель создавать. А какое название? Смотрю я - по моим чембарам мураш ползет. Я его цоп - и кверху. - Минеевич вскинул щепоть, словно в пальцах у него был зажат этот самый муравей. - Мурашом, грю, и назовем. Так и вырешили... Магарыч распили. - Минеевич почуял, что сказал лишнее, мотнул головой и добавил: - За помол то есть... - Граждане колхозники, они тем разом перепились и Назарку заседлали, - говорит Федул. - А Минеевич сел на него верхом и вокруг жернова ездил. - Врет он! - покрывая хохот, срываясь на визг, кричит Минеевич. - Он самулянт! - А кого за это выключили из артели? Кого? - распаляется и Федул. - Он всю жизнь бабу на пасеке продержал, а сам прорыбачил. За что ж ему двадцать рублей? - Прямо не Минеевич, а как это... литературный инструктаж, - говорит на ухо председатель сельсовета председателю колхоза. Тот снисходительно улыбается и поправляет: - Не инструктаж, а персонаж. - Какая разница! - Тихо, товарищи! Хватит прений. Все ясно. Давайте голосовать: кто за то, чтобы Максиму Минеевичу Пустовалову назначить пенсию в двадцать рублей? - спросил, поднявшись, председатель колхоза. Зал не колыхнулся, ни одна рука не вскинулась кверху. - Понятно... Кто за пятнадцать?.. Как всем... Единогласно! - А ежели как всем... - затрясся от негодования Минеевич, - сами и заседайте. В насмешку сидеть не желаем. Он с грохотом отодвинул стул и вышел из президиума в зал. - От дак вырешили!.. - Прямо как в лагун смотрели... - Совершенно правильные слова... - По первому вопросу все, - сказал председатель колхоза. - Шестнадцать пенсий выдали, две отказали. На второй вопрос разное. Слово имеет председатель сельсовета Бобцов Федосей Иванович. Федосей Иванович подошел к столу, раскрыл папку с делами, солидно откашлялся. - Поступила жалоба от гражданки Криволаповой Евдокии Семеновны на Силантьева Парамона Ивановича и на Черепенникова Федула Матвеевича в том, что они, отперев замок, вошли в дом Криволаповой, выпили осадки от пива, хлебную опару и съели на закуску картошку для поросенка. Посему поросенок визжал, когда пришла хозяйка. Вопросы имеются? - Судить их надо колхозным судом чести! - Хорошенько их приструнить! Они, как попы, по дворам шастают... - В таком разе суд колхозной чести занимает свои места в составе председателя Фетиньи Петровны и заседатели - я и Егор Иванович. - Подсудимые, встаньте! - приказывает Фетинья Петровна, глядя в папку Федосея Ивановича. Федул и Парамон встают. Парамон в отличие от Федула сух, с бритым морщинистым лицом; впалые щеки придают ему мрачный аскетический вид, и смотрит он в пол, как заговорщик. - Как вы проникли в избу Криволаповой? - Подошли - замок висит... Ну, мы его шевельнули. Я шевельнул замочек ай ты, Федул? - спрашивает Парамон. - Чего его шевелить? Это он от ветру. - От ветру?! Эх, бесстыжие ваши глаза, - встает Криволапиха. - Небось палец-то об замок зашиб? Парамон тычет в ее сторону обвязанным тряпицей большим пальцем: - На, посмотри, на нем шкуры нет! - А чо у тебя с пальцем-то? - спрашивает Фетинья Петровна. - Чирьяка под ногтем. Фельдшер говорит: исделай ванную и помочи... Авось отмякнет. Я скипятил чугунок да сунул туда палец-то. Вся шкура и спустилась, как чулок. - Не отвлекайтесь! Что в избе делали? - строго спрашивает председатель сельсовета. - А что там делать? Чай, не на работу мы ходили к Криволапихе, - огрызается Федул. - Не рассуждать! Отвечайте согласно уставу... - повышает голос Федосей Иванович. - Посмотрели, посмотрели - вроде никого и нет... - А вы думали - там гостей застолица? - спрашивает ехидно Фетинья Петровна. - Пускай Федул скажет. - Я, значит, заглянул на шесток - лагун не лагун и чугуном не назовешь. Ну, вроде бидон... стоит. А в нем и пива-то нет, так - гушша. - Одна видимость. - Мы ее выпили... - Там малость было... На донышке. - А больше ничего не брали? - Боле ничего... - Ах, совесть ваша! - восклицает Криволапиха. - И где ж на донышке! Там более полбидона было. Опара хлебная в деже неделю стояла - и ее выжрали. А кто картошку съел? Поросенку стояла в чашке на скамье... Девки лапшу не доели - я ее тоже туда. Пришла я - поросенок визжит. Я хвать чашку, а там и отчистков нету. Все подчистую стрескали. Хряки они, хряки и есть... - Криволапиха села под общий хохот. - Что будем с ними делать? - спросила Фетинья Петровна. - Выговор записать в дело. - Пускай покаются. - Граждане колхозники! - переждав шум, говорит Федул. - Ну чего с кем не бывает? Простить надобно. А мы более не будем. - А Парамон? - А что Парамон? Иль я чужих коров доил? - вскидывается он. - Не более других пил... - Хорошо, запиши им выговор, - сказала Фетинья Петровна. В зале задвигали стульями. - Подождите расходиться! Слово имеет председатель сельсовета Бобцов Федосей Иванович, - сказал председатель колхоза. Федосей Иванович встал, полистал в папке свои дела, нашел нужную бумажку, стал зачитывать: - Товарищи, весна свое показывает: мусор, тряпки, солома, назем и прочие отбросы из-под снега повылазили. От столовой зайдешь в проулок... Тут тебе и собака, и кошка дохлая, и всякие животные валяются до самой речки. А Егор Иванович намедни в речке поймал худые чембары. Протерты не в ходу, а на этом самом месте... На сиденье... Сразу видно - табунщик носил. И у кладовой Степана Ефимовича тоже... мусор и назем. Спрашивается, кто старые чембары в речку кинул? Ведь из нее пьют лошади, скот; ребятешки, подростки купаются с первесны. А что от старых чембар? Один волос исходит и дух чижолый. Куда такое дело годится... Учтите! - Почем ты знаешь, что табунщик свои штаны бросил?.. - кричат с задних рядов. - Так они же протертые на сиденье, в седле то есть. - А может, кто их в конторе просидел? - Ты сначала установи!.. - Установим... И на следующем собрании сообщим. Все! - Председатель сельсовета закрывает свою папку. Народ расходится. 1965 ДОМОЙ НА ПОБЫВКУ Мы приехали в Тиханово на велосипедах, как туристы - в синих рейтузах да в майках, на спинах рюкзаки, лица потные, пыльные. - А ну, прочь с дороги! - встретил нас окриком милицейский лейтенант. Он сидел на скамейке возле милиции у самого въезда в Тиханово. Перед ним разливалась лужа во всю обочину, а за лужей, да еще за канавой лежала свежая чистая мостовая, покрытая асфальтом. Поперек мостовой на треногах висела доска с корявой надписью: "Проезд запрещен". Буквы черные в потеках, писаны не то мазутом, не то отработанным машинным маслом. Я притормозил велосипед, а мой сынишка Андрей свернул на обочину, с ходу врезался в лужу и, наткнувшись на какой-то невидимый предмет, полетел в воду. Милиционер засмеялся: - Вот дурень! Летит в болото сломя голову. Там камни! Андрей встал мокрый и грязный с головы до пят, пошарил руками в воде, нащупал велосипед, вытянул. Милиционер отечески журил его: - Дурачок, тут с весны никто не ездит. Колесники глубокие, по шейку тебе будет. Скажи спасибо, что не утоп. Андрей обиженно сопел и вытирал своего "Орленка". - Почему мостовая перекрыта? - спросил я. Лейтенант был в годах и разговорчив: - А ты что, маленький? Не видишь - асфальт свежий?! - Он уже захряс. На нем колесные следы... - Мало ли что... - Когда его уложили? - На той неделе. - Так чего же ждут? - Как чего? Вот проложат до моста, до конца то есть, тогда и откроют. - Где же в село въезжают? Со стороны Бочагов подъехали - там овраг. - Ну, правильно. От Бочагов проезду нет, - согласился с удовольствием лейтенант. - Там у нас плотина была, через овраг. По ней и ездили. Но ее прорвало в позапрошлом году... От Выселок тоже не проедешь. Там ЛМС стоит, мелиораторы. - Так что ж они, оглоблей перекрыли дорогу-то? - У них трактора, милок, да еще колесные. Они из этой дороги сделали две траншеи полного профиля. Хоть становись в колесники и веди пулеметный огонь в обе стороны. - А от Сергачева можно въехать в село? - спросил я, уже охваченный любопытством. - От Сергачева чернозем. Его так размесили, что коровам по брюхо. Веришь или нет, стадо гонят - ягнят на себе переносят?! - Ну да... А У раза верхом на козе переезжала, - ввернул я старую тихановскую присказку. Милиционер поглядел на меня с удивлением; лицо у него белесое, обгоревшее, но гладкое, без морщин, какого-то японского складу: веки припухлые, губы толстые, чуть навыворот, нос пуговкой, с открытыми ноздрями. - Ты здешний, что ли? - спросил он. Я назвался. - Фу-ты, мать твоя тетенька! А я тебе про дорогу смолу разливаю. Из газеты, значит! А я Ежиков Яков. Знал гордеевского милиционера Ежикова? Так вот я сын его. Теперь участковым состою в райцентре. Дежурю по отделению. Он кивнул на раскрытые окна двухэтажного дома, где помещалась милиция. Время было вечернее, тихое - во всем здании ни души. В палисаднике стоял мотоцикл с коляской, видать, дежурного. А сам дежурный с удовольствием теперь разглядывал меня. - В газете, значит. Слыхал, слыхал... Ну, здорово! - он протянул мне руку. Мы поздоровались. - Что ж ты сразу не сказал - кто такой? И ехал бы себе по мостовой. Свой человек, какой может быть разговор, - он вдруг рассмеялся. - Ты знаешь, сколько висит эта вывеска. Боле двух недель. Кому надо - тот ездит. На побывку или по служебным делам? - В гости к Семену Семеновичу Бородину. - Ну да, к брату! - И вдруг обрадованно: - А Пашка Жернаков тоже тебе братом доводится! - Двоюродным, - поправил я. - Аха!.. Ты знаешь? Ведь я на его место переведен. Значит, когда его посадили... Прямо скажем - здря! - Он вроде бы дома... - Отсидел, как миленький. Правда, не полный срок. Два года отбухал, хоть и в особом лагере - для нашего брата. Но там тоже не сладко. Я смутно помнил, что у Павла какие-то нелады с женой были, и спросил для приличия: - Живет он с женой? - Ну что ты? Она ж его в тюрьму посадила. Вернее, не она, а ее подружка. Сонька Ходунова. Вот пройда! Пробы негде ставить. Мне сам Пашка рассказывал. Да ты присядь! - Некогда. Спешим. - Куда вам спешить? Только что стадо пустили. Семен Семенович за коровой пошел, а Настя, поди, на дворе возится. Присядь! Я те такое расскажу - в любую газету за первый сорт сойдет. Ты, случаем, не "Беломор" куришь? - Сигареты. - Тьфу! Этими сигаретами только ноздри раздражать. Ну, давай, подымим! Закурили сигареты. - Так вот, мне сам Пашка рассказывал, - начал он с заметным нетерпением, будто целый день только сидел и ждал меня. - Приехал я, говорит, с задания. Нет жены! Где Шурка? У Ходуновой. Ну, говорит, зараза, - в чайной шоферню завлекает. Побежал в чайную. А ему там в ответ: Ходунова ноне выходная. И верно, за буфетом стоит Лелька Ликака. Ну, где их искать? Взял он бутылку красного, которая потяжельше. Тяпнул всю бутылку из горлышка - не берет. А Ликака ему со смехом: мелкой дробью, мол, стреляешь. Ха-ха-ха. Говорит, для сурьезного мужчины красное - что быку прутик. Она, говорит, в предсердии растворяется, а до сердца не достает. Он вроде бы на спор еще белой хватанул бутылку. Где Ходунова? В Выселки пошла. И Шурка с ней? Точно. Ну, я им покажу помятую траву, сказал Пашка. Двинулся он в Выселки. А ночь темная, в трех шагах ничего не видать, хоть глаз выколи. Пока шел через выгон, его разобрало так, что на ногах не держится. Вышел на запруду перед самыми Выселками... Откос крутой, высокий, а съезд глинистый, горбатый. Он поскользнулся и полетел по откосу в овраг. Очухался... Куда ни погляжу, говорит, - стена склизкая. Лезу по ней, лезу - вроде бы приступки подо мной и край близко. Рванусь! - и шлеп опять в болото. И вот, говорит, досада: все почему-то головой вниз падал. Или голова тяжельше остального тела, или ногами вверх подымался... Кто его знает? Шурка с Сонькой Ходуновой нагулялись вдоволь, уже домой возвращались, а он все в грязи челюпкается. Услыхал голоса - кричит из оврага: люди добрые, помогите! Тону!! И где, говорит, я? В колодце, что ли?! Зубами стучит... Продрог весь. Они его даже по голосу не узнали. Сняли с себя платки, связали их и кинули ему конец. Вылез он на плотину, как тот кочегар из печной трубы - одни глаза блестят... "Кто ты? Кого искал на дне морском?" - спрашивают со смехом. А вот вас, говорит, искал. Нагулялись, трам вашу тарарам?! Хвать одну по уху, а второй по шее. Они его повалили и давай топтать. Пьяный - встать не может. А сознание работает: меня, мол, участкового, бабенки паршивые топчут! Был у него перочинный ножичек. Эдакий вот, с палец. Он его вынул и Соньке по голяшке, повыше коленки чиркнул. Они завизжали - и деру. А на другой день уголовное дело открылось: превышение полномочия власти... Рукоприкладство, да еще с ножом. А какое там рукоприкладство? Жену проучить за дело и то не удалось. И Сонька разоралась: поранил! Какая рана? Царапина. Котенок и то глубже когтит. Еле чиркнул повыше коленки. Место, правда, интересное. Но судили не за место, по которому провел... А судили за то, что при погонах был. Значит, если на тебе нет погон - валяй, дерись с кем хочешь? А если ты при погонах, то собственную жену поучить не имеешь права. Где же она, правда? Тут стоишь - тебе ни сна, ни отдыха. Ночь-в-полночь вызывают - идешь. А платят всего девяносто рублей. А вон Авдей Пупок ушел от нас завмагом... Как сыр в масле катается и получает по сто тридцать рублей. Вот об чем напиши. Наконец-то он высказал, зачем огород городил. Удивительное свойство русского человека говорить о нужде своей околичностями; вроде бы он и весел, и счастлив, и доволен всем, а под конец ляпнет: похлопочи за меня, напиши куда следует. Сам он не любит жаловаться начальству и тем паче писать. А ты, мол, напиши. У тебя должность такая. Это не робость, не лень - просто вековая привычка, выработанная неверием в силу и разумность хлопот. Куда я пойду? Кому скажешь? Кто поверит?! Да и что за беда, в конце концов! Люди вон и похуже живут. И мы переживем... Другое дело, ежели кто за тебя скажет или напишет. Это - пожалуйста. Тут можно и слезу пустить, а слезы нет - "слюной глаза помажет". Вот почему нашего брата газетчика встречают везде приветливо, откровенничают с тобой, как верующие с попом на исповеди. И жалуются все: от колхозного сторожа до председателя областного совета. Мой наезд в Тиханово в то далекое лето был тому хорошим доказательством. Вечером к Семену Семеновичу потекли мои родственники; первой пришла тетя Марфута - лицо темное, землистого цвета, как выгоревший на солнце черный плат, но все еще прямая, подтянутая - гвардейской выправки; за ней пожаловал дядя Ваня, Семен Семеновича тесть, восьмидесятилетний старик с коротко стриженными, прокуренными усами, с широкой лоснящейся лысиной. Пришла и тетя Соня, вечно в черном, как монашка, зато ликом светла да улыбчива, и зять ее пришел, Петр Иванович, у которого все щелкала да выпячивалась вставная челюсть, мешая говорить ему. Да самих трое: Семен Семенович, Настя и Муся, дочь, приехавшая на каникулы из московского института. Да нас с Андреем двое... За стол не усадишь. - Что Пашка Жернаков, вернулся? - спросил я. - Возвратился, не запылился, - ответила тетя Марфута. - А что ему, шарлоту, сделается? С одной разошелся, теперь вот с другой сошелся. А мать через него умерла. - Кто умерла? Тетя Параня?! - А кто ж еще! - подхватила тетя Соня. - Ворожить ходила на Паньку... В Высокое. Вон куда! Да еще по весне, в раздополье. Он в тую пору в тюрьме сидел... И вот тебе, объявилась ворожея в Высоком. Будто из Сарова приехала. Хорошо предсказывала - на кого ни поставишь. Вот Паранька и пошла гадать на него - скоро вернется или нет? Дорога мокрая, склизкая. В валенках не пойдешь... Она чуни стеганые надела. Чуни стоптанные, худые. Она еще калоши на них натянула. Вот этими калошами и нахлопала себе пятки. Веришь или нет, в кровь, до костей истерла! - В Высокое сходить - это тебе не мутовку облизать: туда двадцать пять верст да назад столько же, - наставительно заметила тетя Марфута. В отличие от подвижной, готовой на услужение тети Сони, эта сидит строго и прямо, руки держит на коленях - ладонь в ладонь - и только большими пальцами поигрывает, да все подмигивает, посмеивается. - Заражение крови у нее открылось, - ревниво поглядывая на тетю Марфушу, подхватила снова тетя Соня. - По ногам чернота пошла, а она все живет. - Сердце крепкое, - сказах дядя Ваня, покуривая; он сидел на диване рядом с Петром Ивановичем. - Доктора присудили ей скоропостижную смерть, а она до Егорьева дня прожила. - Присудили, - поигрывая пальчиками, усмехнулась тетя Марфута. - Больно у нас много охотников до суда развелось... Все бы нам судить да рядить. Настя и Муся бегали как шатоломные то в погреб, то в сени, в подпол лезли. Настя в красной кофте, сама раскраснелась от суеты, аж веснушки выступили, остановится на бегу, поведет глазами: - Ой, что ж я хотела? Эта, Семен?! Ты куда грыбы вынес? - Грыбы?! Так мы их еще вчера съели. - Ах, идол вас возьми-то!.. В горнице на большом столе накрыта скатерть вязаная: на темной мелкой сетке огромные красные бутоны из шленской шерсти. Тарелки летали из рук в руки: с огурцами, с яйцами, с луком, с сыром, с клубникой. Семен Семенович нарезал хлеб, свиное сало; он уж и побриться успел, и рубашку белую надел, да еще широкие, шикарные резинки натянул повыше локтя, для форсу. А как же? Мы, Бородины, народ культурный. Знаем обхождение... Вокруг него увивался Андрюшка и приставал с расспросами: - Дядь Сень, а какой народ самый первый? - Русские, - с ходу отвечал Семен Семенович. - А потом? - Потом американцы. - А потом? - Англичане, французы... европейцы, одним словом. - А чехи, дядь Семен? - Чехи - наши братья по вере и Христу. - А индусы? - Индусы - народ богобоязненный. У них был еще премьер-министр Бурхадур Шастри... Мастенький мужичонко, с тебя ростом. Он все в кальсонах ходил. А теперь у них премьер-министром ходит Индира Ганди, красивейшая женщина в мире. У нее за это есть на лбу отметина. - Не в красоте счастье, - сказала тетя Марфута. - Было бы что обуть да одеть. - Ноне обижаться гре-ех, - пропела тетя Соня. - Теперь у нас все есть, - и хлеб, и пашано продают, и масло подсолнечное. - А махорки нету, - возразил из угла дядя Ваня. - Куришь папиросы, куришь... Ни крепости, ни скусу... Только горло дерет. - Дядь Сень, а ты богатый? - спросил Андрей. - Да как тебе сказать? Вот если б мы с тобой, Андрюша, нашли баржу с золотом... Ее в озере Падском Стенька Разин затопил. Тогда бы разбогатели. Ого-го! - Ты уж помалкивай! - оборвала его тетя Марфута. - Проворонил ты свои тыщи. - Какие тыщи? - Какие?.. У дяди Паши лежали под крыльцом. Сто тридцать тыщ пропало, - тетя Марфута подмигивает мне и посмеивается. - Да ну тебя! - отмахнулся Семен Семенович. - Это что за тыщи? - спросил я. - Дядя Паша Кенарский... конюхом у него работал. Тогда еще Семен председатель сельпа был. При пекарне держали дядю Пашу. А Полинка заведующей пекарни. - Чья Полинка? - спросила тетя Соня. - Да наша. Семенова сестра. Она все жалела дядю Пашу - хлебом его кормила. Он и признался ей: я, говорит, Полинка, богатый человек. А сам в шоболах ходит. Полинка смеется. А он ей: ты не смейся. У меня в одном месте сто тридцать тыщ лежит. Где взял? Табак в войну продавал да складывал. Она все со смехом: куда ж ты их прячешь? Никому не говорил, а тебе скажу. Потому - ты мне ближе родной матери. За доброту твою признаюсь. А лежат они под крыльцом у меня, под верхней ступенькой. Вот Полинка и говорит Семену, - тетя Марфута подсмеивается и кивает на Семена Семеновича, тот насупленно молчит, режет сало, - давай их возьмем! Все равно они пропадут. Жена у него, Катя, простая, и сам скряга старый. Что им делать с такими деньгами? А Семен ей: ты с ума спятила. Чтоб я, председатель сельпа, взял сто тридцать тыщ? Дура ты! Сам дурак. Ну, посмеялись, да забыли. Вот тебе реформа объявилась... Дядя Паша сидит на крыльце в пекарне и плачет, рекой разливается. "Полинка, - говорит, - деньги-то мои пропали... Все сто тридцать тыщ. Я удушусь". - "Да ты, - говорит Полинка, - хоть сдай их - тринадцать новыми получишь". - "Да меня посадят за них. Скажут - где взял? Я сжег их с горя". - "Ну и фофан! Я их, признаться, хотела украсть у тебя". - "Да что ж ты, глупая, не взяла? Хоть бы ты попользовалась..." Все засмеялись. - Да, жил человек! - распевно произнесла тетя Соня. - На одном хлебе сухом держался. Что дадут в пекарне, то и ест. А купить что-нибудь - ни боже мой. От таких денег-то! Родилась у него девочка. Он говорит: Катя, давай окрестим ее! Да в чем я пойду крестить? У меня ни обуть, ни одеть! Вот дура, у самой нет - взаймы попроси. Она и крестить ходила в чужих валенках. Петр Иванович молчал, молчал да изрек из своего угла: - Вы чего, на свадьбу накрываете, что ли? Выпить есть, а чем закусить каждый сам себе найдет. За стол сажайте, не то живот брехать начнет. - Ой, да я эта... Яишенку изжарить хотела, - метнулась из сеней Настя. - Она пойдет на второе, - сказал дядя Ваня. - А пока и огурцами обойдемся. Да вон сало свиное. Чего еще надо? Больно хорошо. - Что и говорить, - усмехнулась, подмигивая, тетя Марфута. - Каждое блюдо - прямо декальтес... - Ну тогда садитесь, - сдалась Настя. Все двинулись к столу. - Эдакое разнообразие, а ей все мало, - ворчал Петр Иванович, присаживаясь первым. - Да, не говори! - подхватила тетя Соня. - Забыли, как пустую мурцовку хлебали. - Смотря где. К примеру, в лугах ежели, в полдни, мурцовочки похлебать - первое дело, - сказал дядя Ваня. - Только хлебец посолить с утра надо, чтоб соль впиталась, да водички из озера зачерпнуть, посвежее... - В двадцатом годе мурцовочку только во сне видели, - распевала тетя Соня. - Мы, в семье, три воза выжимок картофельных съели. - Ты скажи спасибо Зиновею, - перебила ее тетя Марфута. - Он заведующим в Лопатинской больнице работал. Вот и достал нам выжимок на Гордеевском заводе. А то выжимки! Их ни за какие деньги не купишь в те годы. - А я разве против? Я не против Зиновея, - согласилась тетя Соня. - Я только насчет выжимок. Колготно с ними. Бывало, промоешь их, отожмешь - и в чугуны. Напаришь, вывалишь в дежу - она вровень с краями. Вот и киснут... - Ну, хватит вам про выжимки! - сказал Семен Семенович. - Вы еще расскажите, как мякину ели. - А что, и мякину ели! - обрадовалась тетя Соня. - Помнишь, как в тридцать третьем году дранки на холстины наменяли? А уж дранки наешься... На двор без вилки не ходи, не расковыряешь... - Чего, баба Соня? - не понял Андрей. - Ой, Андрюша!.. Села баба на чело. Тебе еще рано знать. И все засмеялись. - Как он растет! Какой большой! - умиленно сказала мне тетя Соня. - В кого им маленьким быть? - возразила ей тетя Марфута. - Воспитание хорошее, питание ноне правильное. Вот они и дуют, как на дрожжах. - Бородины - народ определенный, пьют только белое вино. - Когда есть чистое белое, красным вином годится разве что рот полоскать. - Ну, с приездом, Андреич! - Дай бог не последний раз видимся... Выпили, покривились, поели. И как-то неожиданно, словно по морской команде - все вдруг! - повернули разговор в другую сторону, пошли пьянство осуждать. - Жизнь настала хорошая, все у нас теперь есть. А вот как с пьяными поступать? - спросила тетя Соня. - Связать по ноге да пустить по полой воде, - сказал Петр Иванович и сам засмеялся. - Ты вот что скажи, почему у вас в газетах не пишут про пьяниц? Почему не осуждают такое дело? - допрашивала меня Настя. - Вы считаете, что пьяницы сами одумаются? - Небось вон Пашка одумался, - ответила ей тетя Марфута. - Как посидел в тюрьме-то, так в рот не берет. - Он-то протрезвел, а тетя Параня через его пьянство умерла! - крикнула Настя. - Нет, по-моему, всех пьяниц надо через газету протаскивать и потом в тюрьму сажать на хлеб и на воду. - Это ж какую тюрьму надо построить, - удивилась тетя Соня. - Ведь они дуют ноне каждый день. Да чего там мужики? Бабы пьют. Теща Мишки-милиционера пьет. "Москва", Соньки-буфетчицы мать, пьет. Чувал с Веркой и сыном - всей семьей пьют и дерутся. Чувала парализовало от вина-то. Елизавета Максимовна, что за Ивана Ивановича Прохорова выходила, теперь пьет. Намедни возле магазина в грязи валялась... всем хлыстом упала. А ведь раньше при хороших должностях была - и в банке работала бухгалтером, и в доротделе. Лельку Чистякову посадили. Муж ее, Серенька, отчет составлял. Она села сзади его, стала мораль читать: деньги просила то есть. Пьяная! Он сидит, считает, на нее ноль внимания, ни гугу. Что, говорит, язык проглотил? Я те приведу в чувство. Да топором ему по черепу бац! Спасибо, топор вскользь пошел. Оклемался Серенька... Да что толку? Раньше в заготсырье работал, а теперь вон на пенсии. Хромает. На него повлияло. - Да, теперь он неполноценный, - согласился дядя Ваня. - Ты вот об чем напиши, Андреич. - Ладно уж, Лелька дура. С дуры какой спрос? - сказала Настя. - А вот возьми моего зятя, Степана Степановича Климачихина. Он - бывший прокурор, а пьет. За сыном с ножом бегал. В сноху тарелкой бросил. Сноха с ребенком сидела. А ведь у него сын не простой человек - кредитным инспектором работает. Вот об чем напиши. - Господи, какие страсти принимают! Какие страсти! А из-за чего? - сказала тетя Марфута. Петр Иванович вдруг рассмеялся: - Где похороны, Елизавета Максимовна сразу венок хватать. И передом идет. - Она и свадьбу не пропускает, - сказала Настя. - Кто идет из зака, они с Веркой Сипатой веревку протягивают: давай поллитру! - Кому хочется с дураками связываться, - ответила тетя Марфута. - Когда хорошие люди погибают, и то никому нет дела. Вон Валерка Панков. Какой парень погиб! А через чего? - И он через пьянство, - отозвалась тетя Соня. - Нет, бабы, нет. Пьянство вы сюда не впутывайте, - замотала головой Настя. - Валерий Панков погиб через суеверию. - Через какое еще суеверие? - прыснула Муся. Она примостилась на уголке стола и поклевывает с тарелки, как залетная курочка, - носик вострый, глаза круглые, бойкие и смеется как-то округло, рассыпчатым горошком: "Ко-ко-ко-ко!" - А ты не смейся! - одернула ее Настя. - Не знаешь - и молчи! Его при жизни записали в поминащее. Жена, Шурка, записала. А теща ездила в Пугасово, в церковь, земле предавать. По нему, по живому, службу заупокойную вели. И навалилась на меня, говорил он, тоска. Ну, деваться некуда. Вот он и ахнул себя из ружья. - А я вам говорю - тут ревность причиною. И больше ничего, - настаивала Муся. - Что бы там ни было, а человека нет, - сказала тетя Марфута. - И причиною тому Шурка. А ей никакую статью не подыщешь, хоть и виновата кругом. Вот об чем писать надо. - Все дело в породе, - со значением мотнула головой тетя Соня. - Небось вот из нас, Бородиных, ни одного пьяницы не найдешь. Все живут своим разумом. Сказано: кто на корню устоял, тому ни одна буря не страшна. И пьянка его не повалит. - Да, это верно. Ежели корень сырой, то пиши пропало, - согласился дядя Ваня. - Одного лень валит, другого воровство, третьего водка. - А Пашка Жернаков? - спросил Петр Иванович, видимо уязвленный втайне тем, что его род обошли. - А что Пашка? - вскинулась тетя Марфута. - Иль он больше других пил? Лошадь вон на четырех ногах и то спотыкается. - Пашку вы не трогайте! - пропела тетя Соня. - Человек встал на свои собственные рельсы. - Ага. И на твоей племяннице женился. Теперь он праведный, - хохотнул Петр Иванович. - А что тут плохого? Племянница - человек порядочный. Она не чета его бывшей вертихвостке. Живут они мирно. Не пьют. - Да ну их к монаху, ваших пьяниц огорчающих! Это есть пережиток исторического прошлого, - сказал Семен Семенович и тряхнул седеющими кудрями. - Споем! Не дожидаясь ничьего согласия, он запрокинул голову, сладко прикрыл глаза и запел, раздувая ноздри и выпячивая кадык: Ой-и-й, чтой-то сделало-о-о-ось, случи-и-и-лось над тобо-о-ой, хоро-о-оший мо-ой? Его дружно поддержали высокие женские голоса и печально, протяжно, как на похоронах, тоскуя, жаловались: Глаза серые, веселые на свет больше не глядят, Разуста твои прелестные про любовь не говорят... Пели долго и согласно, разбившись на голоса да еще с подголосками, - то отваливаясь к стенке, отрешенно уходя в себя, то подавшись к столу, ревниво одергивая друг друга, подталкивая: "Ты эта, Марфа, не балуй на верхах", "Семен, живее давай, пускай в перебой! Чай, не на быках едешь", "Ну бабы, ну! Давайте мою любимую: "Отец мой был купец известный, имел наличный капитал...", "Дак мы еще Ланцова не пели". "А Ваньку Ключника?", "Про княгинюшку, про страда-алицу!"... И опять умолкли враз, как по команде, и упоительно заливался раскатистый баритон Семена Семеновича: В саду я-я-ягода ма-а-алина под закры-ы-ышею росла-а-а... Расходились поздно, по-темному, удоволенные, с просветленными лицами. - Эх, Андреич! Спасибо, что приехал. Как в церкви побывали... На спевке да на исповеди. - Почаще приезжай! Не забывай родину. Я вышел на волю. Стояла тихая летняя ночь. Ничто не шелохнется, нигде не шумаркнет; только в кромешном небе низко над селом прочертил огнями дугу учебный самолет, деревянно протарахтел мотор, да где-то за моей спиной в ответ ему прозудело оконное стекло. Самолет нырнул за горбины темных ветел и, видимо, сел на близком аэродроме. И снова воцарилась благостная тишина. Я прошел садом, поднялся по лестнице на поветь, где на свежем душистом сене постлали нам с Андреем постель, и лег на большую пуховую подушку лицом кверху. Подо мной, где-то на насесте, сонно пролопотали потревоженные куры, да шумно вздохнула корова, словно кузнечный мех кто-то качнул. Потом грохнула щеколдой сенная дверь, послышались женские голоса, потренькивание тарелок да звонкое цоканье кружки в пустой алюминиевый таз. Посуду вышли мыть, догадался я. - Дядя Федя не озоровал. А этот прямо зафреник, - послышался утомленный Настин голос. - Никакой он не зафреник. Зафреник! Просто дурью мучается, - лениво возражала Муся. - Нет, не скажи! Мне сама племянница говорила. И сестра Нюрка. Запирали, говорит, его... на испыток. И что же? Он один воюет с чугунами да с горшками. А ты говоришь - не зафреник... "Ну, вот и дома..." - приятно думал я, засыпая. 1970 СИМПАТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА Дело было в Тиханове. Я жил у двоюродного брата Семена Семеновича Бородина. Однажды хозяйка, вернувшись с полдневной дойки, сказала мне: - Тебя спрашивала Даша Хожалка, которая с Выселок. - Она жива еще! Я вспомнил темнолицую худую женщину неопределенного возраста с негнущейся ногой. Всю жизнь она работала в больнице нянькой, или, по-старому, хожалкой, за что и получила свое прозвище, по которому ее знали все в округе от малого до старого. Помню, как в детстве мы, ребятишки, завидев ее, табуном бежали за ней и кричали во след всякие обидные прозвища, как это делали все шалуны в деревне при виде убогого: "Солдат с бородой, с деревянною ногой". Не то еще: "Баба Яга - костяная нога!" Ходила она быстро, решительно выбрасывая вперед, как кочергу, свою негнущуюся ногу, и не обращала на нас никакого внимания. И мы скоро отставали. - Зачем я ей понадобился? - спросил я Настю. - Ей подбрасывают эти самые... симпатические письма. - Чего, чего? - удивился я. - Ты знаешь, что такое симпатические письма? - Которые со всякими оскорблениями и угрозами. - Запомни, голова - два уха: симпатические письма пишутся невидимыми чернилами, и чтобы их прочесть, надо либо погреть на огне, либо в раствор опустить. - А я что говорю! Которые против закона шпионы пишут. - Какие тут шпионы? Окстись, милая. - Шпионы, это я к примеру сказала. А здесь свои орудуют, да еще родственники. - Чем они пишут, молоком? - Каким молоком? Чернилами. - Симпатическими? - Ну чего ты привязался? Дарью, говорю, обижают. - Кто ее обижает? - Сноха с подружкой. Они обе в больнице работают прачками. Вот и развлекаются: письма эти самые сочиняют и подбрасывают Дарье под порог. А то и по почте шлют. - Она бы властям пожаловалась. - Жаловалась! И письма эти в суд отнесла, и заявление писала. Но судья отказалась разбирать ее дело. Говорит, передам в товарищеский суд. А Дарья в слезы. Какой у нас товарищеский суд? Там тюх да матюх, да колупай с братом. На смех подымут. Она руки на себя наложит. Ей-богу, правду говорю. Сходил бы к судье. Поговорить надо. Не погибать же человеку. И я пошел к судье. Антонина Ивановна, так звали судью, встретила меня в своем кабинете; это была худенькая женщина средних лет, одетая в серенький пиджачок, какие носят домохозяйки, когда собираются сходить в магазин или на рынок. На столе перед ней лежала целая кипа бумаг, сама она что-то усердно писала, озабоченно сводя брови. Я представился и спросил насчет дела Дарьи Горбуновой. - Горбуновой, Горбуновой... - повторила она несколько раз. - Ах, да! Это насчет шантажа и мелкого хулиганства? Разбирательству в суде не подлежит. - Ее тоненькие брови сдвигали складку на переносице, отчего придавали лицу выражение нахмуренное и сосредоточенное. - Почему же? - Это мелочи. - Защитить доброго человека - дело не маленькое. Вызвать, да разобрать в суде, да оштрафовать хулиганов... Она только вздохнула и посмотрела на меня с укором. - Видите, сколько дел скопилось! - указала на стопку бумаг перед собой. - И все за неделю набралось. Тут голова кругом идет. - А что за дела? - Да все одно и то же: пьянство да хулиганство. Вот, оформляю на одного ухаря. Шофер из рязанской АТК, на шефской помощи здесь. В Гордееве сразу двух баб сшиб да мужику пятки отбил. - Как это он ухитрился сразу трех зацепить? - Эти поля осматривали, выбирали массивы для жатвы, какие поспелее - метки ставили. Ну и сели на обочине, возле дороги, полдневать. А этот обормот пьяный ехал. Ему надоело по дороге ехать - пыльно! Свернул на обочину и чесал впрямую, не глядя перед собой. Ну и наехал... Мужик успел отпрянуть в последнюю минуту, кувырком через голову - ему колесом ударило по пяткам. А бабы и не шелохнулись, как куры на гнезде, - только головы нагнули. - Насмерть задавил? - Да нет. В больнице отлеживаются. Он их не задел колесами - только спины ободрал - не то карданом, не то мостом. И даже не остановился, стервец. Мужчина встал, видит: еще один грузовик едет. Помахал рукой. Этот остановился и тоже пьяный. "Отвези в больницу женщин, - говорит пострадавший. - Помощь срочная нужна". Ладно, положили их в кузов. Едут. Вдруг шофер говорит: "Я не поеду в больницу. Меня ж заберут как пьяного". - "Как не поедешь? А если они помрут?" - "А кто их задавил?" - "Да вон тот грузовик". Тот еще впереди пылил. "Ах, Володька! - говорит. - Сейчас мы его догоним". И догнали. Переложили ему в кузов пострадавших. Сам виновник и привез их в больницу. Вот, в субботу будет суд. - Веселое дело, - говорю, - предстоит вам разбирать. - Тут все дела такие же веселые, - кивнула она на стопку бумаг и, воодушевляясь, как продавец перед покупателем, стала перебирать их и раскладывать, словно товар. - Вот здесь еще заявленьице - пенсионер подал. Пришли к нему два архаровца, под видом электриков. Связали, воткнули в рот ему веник из клоповника, взяли деньги и ушли. Оказалось - десятиклассники. Один - племянник нашего главного врача Ланина. А вот еще тип... Залез в магазин, напился, как свинья, и проспал там всю ночь. Проснулся на рассвете, опохмелился еще и взял деньги. Принес домой девятьсот рублей. А продавцы говорят: у них недостает тысячи восьмисот рублей. Вот и разбираемся. - Помогай вам бог. - Это все частные дела, личные, так сказать, - все более воодушевлялась Антонина Ивановна. - А вам для газеты куда интереснее тяжба лесхоза с колхозом. Вот, полюбопытствуйте! Веретьевский колхоз выкашивает на силос лесные поляны, принадлежащие соседнему лесхозу. Тот составляет акты, а этот не подписывает их. Потеха! Вот, поглядите. Она взяла из пачки одну бумагу и протянула мне: - Прочтите! Читаю. Акт составлен лесхозом на типографском бланке. Иные пункты и в самом деле забавны. Вот пункт одиннадцатый: "Было ли лесонарушителем оказано сопротивление?" Ответ чернилами: "Бригадир Володин Роман Иванович обругал матом лесничего Ракова". Пункт тринадцатый: "Объяснение лесонарушителя". Чернилами дописано: "Лесонарушитель от объяснения отказался". Четырнадцатый: "Показание свидетелей или понятых". Ответ: "Председатель Веретьевского сельсовета от заверения акта отказался. И понятых не выделил. Я, говорит, колхозниками не распоряжаюсь, а других граждан на территории сельсовета не проживает". Я вернул акт судье и спросил: - Что же вы будете делать? Только плечами пожала: - Взыскать надо с колхоза тысячу девятьсот восемьдесят рублей штрафа. Но документы недействительны. Акт не заверен. Вызываю председателя колхоза - не идет. Следователю отдаю акт - не берет. Говорит: я что? Силой буду заставлять их подписывать этот акт? Нет у меня таких полномочий. Вот и веселись тут. - Да! - Я головой покачал и спросил: - В чем же корень зла? - Водка! Вот вам и корень. Все она творит. Будь моя власть, я бы запретила ее продавать, проклятую. - Не поможет, - говорю, - самогонку станут гнать. - Нынче не из чего гнать ее. Хлеба-то нет, в смысле, зерна. И сахару продается в обрез. - Найдут! Из свеклы начнут гнать, из картошки. Питие да хулиганство - пороки древние, социальные. Вон Дарью Горбунову травят, поди, не по пьянке. - А те свихнулись на антирелигиозной пропаганде! - Антонина Ивановна впервые улыбнулась, словно обрадовалась чему-то. - Я вызывала сочинителей этих писем. Стала стыдить: что вы, говорю, срамите человека и сами срамитесь? Письма сквернословные. - Она вынула из ящика стола стопку писем, написанных на листиках, выдранных из школьной тетради. - Вот, полюбуйтесь! - А что они вам ответили? - спросил я, принимая эти письма. - Говорят: она же верующая! Сектантка! И даже удивились - за что я их распекаю? Какая сектантка, спрашиваю. Ну как же! Это которая на дому молится. Мы, говорят, сами видели: и утром, и вечером поклоны бьет. И даже молитвы читает. Вот это и есть сектантка, говорят. Мне тошно стало. - Неужели глупы до такой степени? - удивился я. - Да придуриваются! - Она даже рукой прихлопнула по столу, как бы от досады. - Причина-то ведь ясная: хотят прибрать к рукам ее полдома. Сноха дурит, Татьяна Горбунова. Вот и сочиняют эту галиматью, пугают старуху. Может, сбежит. - Куда же она сбежит? - Да к ним же, к сыну. Они живут раздельно в одном и том же доме, дом-то пятистенный! Вот сноха и хочет прибрать Дарьину половину, поселить там своего сына со снохой, а Дарью загнать к себе на печь, в угол. Ну и шлет анонимные письма. Дура набитая! Думала, что никто не догадается о ее проделке. А когда ее уличили, прижали, тут же стала выкручиваться, искать снисхождения по статье. И ведь нашла! Она, видите ли, хочет взять верующую под свой контроль. Оказывается, это она ведет антирелигиозную пропаганду. Почитайте, что это за пропаганда. Я взял наугад одно из писем, прочел вслух: "Уважаемая сектанка, святая. Вы душегуб ряда товарищей. Очень строго предупреждаем тебя, сволоча, в трагической смерти Горбунова А. Ты его, паскуда, прокляла своими молитвами. Этого мы тебе никогда, дрянь, не простим. Колдунья! Если ты не кончишь колдовать, тебя будет судить товарищеский суд. В молодости блудила, а сейчас открыла на дому секту, собираешь людей и пропагандируешь с молитвами. Ах ты, душегуб, злодей, игоист-сектанка!.." Дальше пошел сплошной мат. - Кто такой Горбунов? - спросил я. - Это ее пасынок. Работал механиком в ЛМС. Зимой поехали за сеном. Завязли в лугах, выпили и уснули в машине. Трое обморозились, а он замерз до смерти. При жизни помогал Дарье. Вот они и бьют ее по самому больному месту. - У нее вроде своих детей и не было, - сказал я. - Кажется, она жила одинокой. - Правильно! Вышла замуж за Горбунова в годах. Тот овдовел, имел на руках пять человек детей. Вот она их и выращивала. Да больных выхаживала всю жизнь. Плакала здесь у меня. - И посмели травить ее?! - Так и посмели... Был расчет, что верующую надо взять под контроль, то есть переселить к родственникам, к ним же. И полдома к ним перейдет. А письма эти, мол, побоится показать: ведь в них разоблачают сектантку. Каждый преступник, и крупный, и мелкий, и тем более хулиган, вытворяет свои художества только в расчете на безнаказанность. Возьмите хоть этот случай с покосом. Ведь ясно же, где концы спрятаны: колхоз скосил поляны, тридцать шесть га, на силос, оприходовал и отрапортовал. Они уже в районной сводке. Теперь он плюет на лесничество. Лесничий выделял покосы пенсионерам да своим рабочим на частный скот. А колхоз скосил траву общественному скоту. Ну, чьи козыри выше? - А закон? - спросил я. - Про закон у нас любят говорить, а не исполнять его. Ведь тот же паршивец, племянник Ланина, который веник затолкал в рот старику, знал, что дядя хлопотать начнет. И дядя хлопочет. А он главный врач, сила! Вот и выходит, что дядя выше закона. Оттого и творится вся эта карусель. Ее бледное лицо от возбуждения порозовело, и вся она как-то преобразилась, помолодела, даже похорошела; ее блеклые карие глазки теперь сердито округлились, и было в них что-то гневное и грозное, как у орлицы, готовой броситься на врага. - Это же какое-то взаимное подталкивание на соблазн, на преступление, какое-то бесовское соучастие и правых, и виновных. Ведь даже продавцы нарушили инструкцию: заперли магазин не на два замка, а на один висячий слабенький замочек! Словно это был не магазин а почтовый ящик. И деньги оставили в магазине в нарушение инструкции. А теперь доказывают, что у них там лежало не девятьсот рублей, а вдвое больше. "Ну, допекло тебя до белого каления", - подумал я про нее сочувственно и спросил: - А может, все-таки разберете дело Горбуновой? Она пристально поглядела на меня и словно погасла, потеряла всякий интерес к разговору. Ответила сухо: - Извините, не могу. Это мелочь. Я же сказала им: пусть подают в товарищеский суд. Я попрощался и вышел. Горбуновы жили на выселках. Их кирпичный пятистенный дом стоял на берегу речки Пасмурки, затененный раскидистыми ветлами, на которых густо чернели грачиные гнезда. Перед окнами, в палисаднике, цвели белые и красные мальвы, а вокруг плюшевый разлив травы-муравы, а ближе к речке извилистым вервием спадали вниз по речному бугру песчаные тропинки. Помню этот дом с той еще, детской поры: он всегда был каким-то голым и стоял точно сторожевая башня на юру - ни палисадника перед ним, ни околицы сбоку, ни тесовых ворот на подворье, ни ветл, ни берез. Окна были вечно растворены, а стекла частенько разбиты, и шибки заткнуты были тряпьем или забиты фанерой. Хозяин этого дома, Парфен Селиваныч Горбунов, целыми днями пропадал в кузнице, а многочисленная грязная и голопузая детвора его, как саранча, налетала на соседние сады и огороды. Старший, Ивка, был одним из лучших казаношников на селе и мастерски играл в выбитного. И зимой и летом носил он отцовскую "куфайку", свисавшую на нем, как на чучеле огородном, по самые колени; в карманах этой "куфайки" скрывалось великое множество бесценного ребячьего добра: и точеные орляники из старинного синего фарфора, и надраенные до красного блеска тяжелые, как сковородки, медные гроши, и казанки, и любовно отшлифованные не столько напильником, сколько ребячьими мозолями налитки-свинчатки. Кажется, он вечно ходил во второй класс: и со мной ходил, и с моими младшими сестрами ходил. Школьный директор Яков Васильевич Орлов во время своих инспекторских налетов любил ставить "столбом" у доски всех, которые оплошали при его взыскующих опросах. Ивку Горбунова всегда вызывал первым и ставил у доски столбом: "Ивушка стоеросовая, детина неразумная! Стой столбом, пока не зазеленеешь. Краснеть ты уже давно разучился". Меня встретил возле дома здоровенный мужчина, шириной в два обхвата. Седеющие волосы непробиваемой, как баранья шуба, густоты спадали на лоб по самые брови и придавали его широкому скуластому лицу выражение угрюмой нелюдимости. Поздоровались, сели на лавочку. - А я вас помню, - говорю, - со школьной поры. - А я вас нет, - и даже не смотрит на меня. - Где работаете? - Механиком, на ЛМС. Руки лежат на коленях, пальцы отдают вороненым блеском и согнуты, как зубья конных граблей. Серая рубаха поверху расстегнута, кажется, что ее и не натянешь на эту каменную бугристую грудь. - Довольны работой? Он лениво и как бы с недоумением поглядел на меня и спросил: - Вы пришли ко мне по делу или так, покалякать? - Иван Парфеныч, не дело вы с письмами затеяли. Нехорошо. Он поднял голову, как гусь по тревоге, и глянул на меня так, будто я только что с облака спустился. - В Москве, говорят, работаешь? В печати? - спросил иным тоном. - Да, - ответил я и назвал одну именитую газету. - Вот и командировка. - Не надо! - остановил меня он жестом. - Неужели и туда дошло? Это свое "туда" он произнес с особенной интонацией - не то с испугом, не то с недоверием. - Как видишь, дошло. - Н-да, доигрались. - Он шумно вздохнул и потупился. - Ну, чего со мной говорить? Иди к матери. Она тебе все расскажет. - А где жена? - Ушла за стадом. - И кивнув на другую половину дома, сказал: - Ступайте к матери! Обитая жестью дверь в половину Дарьи Максимовны была заперта. Я постучал. За дверью послышались шаркающие шаги, потом старческий женский голос спросил: - Кто здеся? Я назвался. Прогремел железный засов, и дверь открылась. На пороге передо мной стояла Дарья Максимовна. Я ее сразу узнал - хотя она и была седой, но держалась все так же прямо, как солдат на смотру; широкие черные брови высоко взметнулись на лоб, сгоняя в складки смуглую кожу и придавая лицу выражение тревожного недоумения. - Проходите в избу, касатик, - приглашала она меня, уступая дорогу. - Просьба моя решающая - не оставьте без внимания. Посадила меня на деревянный диванчик, обшитый клеенкой, сама села на табуретку возле стола, положила перед собой на столешницу худые руки с темными узловатыми пальцами. - Они меня замучили симпатическими письмами: то по почте шлют, то под порог их подкидывают. Там такая клевата, такая клевата! "Ты пойдешь в огород к своим пчелкам, мы тебя убьем, твой труп пойдет на распятие, а нам тюрьма родная мать". Вот что они пишут! Так что просьба моя решающая - не оставьте без внимания. Потом, нагибаясь ко мне, достала из-под дивана старые калоши и драные чулки, положила возле меня: - Это вчера мне подкинули под порог. А вот записка, - сунула мне в руку тетрадный листок, сложенный вчетверо. Развернул записку, читаю: "Сектанка. Прими Христа ради божее подаяние. Это тебе на смерть тапочки. В них чулочки безразмерные. На сапожках дорожка. Это смерть сектанке..." Почерк мне был уже знаком, все та же рука, и ошибки грамматические те же. - Как же так, - говорю, - судья вызывала их, предупреждала... А они снова за свое? - Правда, правда! - закивала она. - Сперва взялись за них молодцевато: вызвали их обоих, и сноху, и ее подружку. Они перепугались. А потом как узнали, что в товарищеский суд передали, так еще пуще стали измываться. Они что делают? Сладкий раствор брызнули на крышки моих ульев. Чужие пчелы налетели и пошли клевать моих пчелок. Что тут было! Ведь я свои ульи перевезла в соседнее село и никому не говорю, где их поставила. Вон, на окна и на подполье замки повесила. Не то ведь ночью залезут и придушат меня. Замки, большие и маленькие, висели на каждом переплете, обезображивая вид из окна. - За что же они вас мучают? - Господи! За добро свое страдаю. А пуще всего через дом свой. Ты, говорят, старый человек, должна уступать молодым. Ну, я вам уступаю. Чесанки свои снохе отдала. Ненадеванные чесанки! Пуд меду им на свадьбу накачала. Тканые паневы отдала. И все мало! Полезай, говорят, к нам на печь, а дом свой отдай молодым. Внучек женился, их сынок. У нас печь даром остывает, а ты полдома без толку отапливаешь. Да я вам что? Инвалид? Я без работы сидеть не могу. Я болею от этого. У меня огород, малинник, пчельник. Я сама себе хозяйка. Стыдно переходить на подаяние. Нет уж, пока ноги-руки владают, пока сила есть, ползком и то прокормлюсь. А если сразит лихоманка, умру тихонько. И все им останется. Так не верят! Боятся, что племяннику дом откажу. Замучили меня совсем, замучили... - Она, потупившись, глядела себе под ноги, и черные глаза ее заблестели от навернувшихся слез. - Дарья Максимовна, отчего же вы боитесь товарищеского суда? Авось помогут вам. Она даже вздрогнула и посмотрела на меня с испугом: - Что вы, господь с вами! Да разве с этими саранпалами столкуешься? Там же одни пенсионеры. А председатель у них Авдей Пупков. Он в пятидесятом году племянника моего засадил на десять лет. Хлеба-то не было, а тот сметки из-под комбайна принес к себе домой. Ребятишкам кашу сварить. Вот его Пупков и отправил куда Макар телят не гонял. Он так в Сибири и остался, и детей туда выписал. Теперь хорошо живет. И мой дом ему не нужен. Так что просьба моя решающая - не оставьте без внимания. Я вышел во двор. Иван Парфенович и жена его сидели на скамеечке, рядом стояла корова, ела картофельные очистки из помойного ведра. Хозяйка не торопилась доить корову, видно, что ждала меня. Я поздоровался с ней, присел рядом, показал свое удостоверение. - Из газеты. Должен записать кое-что про вас. - А что про нас записывать? Мы не какие-нибудь артисты-гитаристы. Со сцены не поем, - ответила бойко и даже кокетливо плечиком повела: ее серые глазки приветливо щурились, обветренные губы кривились в улыбке. Но когда я раскрыл блокнот и стал записывать, она заерзала на скамье и тревожно поглядела на мужа. Иван Парфенович сидел недвижно, как Будда, сложив руки на животе, и меланхолично глядел на корову. - Вот не ждали, что про нас в газету напишут. Какие ж такие геройские дела мы натворили? - Она все еще надеялась перевести на шутку и улыбалась, хотя улыбка была жалкой. - На вас поступила жалоба, - отвечаю. - Надеюсь, судья вам растолковала, в чем ваша вина. - Жалобу передали в товарищеский суд. Она же эта самая... сектанка! Приходите на суд. Не меня будут судить, а ее. - За что же ее судить? - Как за что? Она же на дому молится. И днем, и ночью. В переднем углу поклоны бьет. Я сама видела. А то с подружками ходит покойников отпевать. Попа-то нет. Вот она за попов и наяривает. А дома, по вечерам, Евангелие читают. Это у них вроде репетиции. - Ну при чем тут Евангелие? - говорю. - Вы шантажируете человека, угрожаете... Травите! - А вот на товарищеском суде и разберутся, кто кого травит. - Нет, извините... Такие вещи выносятся на суд всеобщий. Я вынужден написать о ваших проделках в газету. - А как же насчет религиозного дурману? Что же, не наказывать ее? Или вы ее под защиту берете? - Татьяна, перестань! - сказал Иван Парфенович и тяжело поглядел на жену. Она покрылась бордовыми пятнами, затравленно переводила взгляд с меня на мужа и все еще пыталась оправдаться: - Значит, нельзя трогать церковников и сектанок? А ежели люди добра им хотят, на поруки взять желают? Избавить от дурману? И такое возьмите в соображение: нас четверо живут в одной половине. Сын у нас женился. Две семьи в одной половине. Она же одна занимает целую половину. А ведь старый должен уступать молодым... - Замолчи! - рявкнул хозяин. Она вздрогнула и ужалась вся, даже голову втянула в плечи, сгорбилась и затихла. - Андреич, ты меня знаешь - я слов на ветер никогда не бросал. Не будет этого суда, и травли никакой больше не будет. Так и передай матери. А ежели сунутся опять с энтими письмами - башку оторву у обеих до суда. Мне один выход: что так позор, что эдак. Он встал со скамьи и, тяжело грохая о ступеньки, ушел в сени. Татьяна, закрыв лицо ладонями, заплакала навзрыд... Я сунул блокнот в карман и молча удалился. 1982 КАК МЫ ОТДЫХАЛИ - А что, не отдохнуть ли нам сегодня вечером? - сказал мой приятель Володя Гладких. - Чего откладывать на вечер? - подхватил Семен Семенович. - Отдых - дело сурьезное; ежели ты вечером размахнешься отдыхать - гляди, и ночи не хватит. Мы сидели под яблоней в саду у Семена Семеновича и пили водку на разостланном одеяле. Можно сказать, и не пили даже, а так - причащались от нечего делать, - на троих была одна бутылка, и та неполная. Время заполдни, жарынь. А ты сидишь в холодке, ветерком тебя обдувает, и ведешь приятные разговоры. В такое время тело млеет, а душа просится на свободу. Вот Володя и надумал: давай отдохнем по-настоящему, с размахом. - Куда поедем? - спросил Семен Семенович. - Куда ж еще? К Батурину, - ответил Володя. - Тогда запрягай "козла". Не то вечером Батурина и семи кобелями не сыщешь. - Ехать-то ехать, но "козла" нет, - сказал Володя. - Вот на! - удивился Семен Семенович. - У вас же в райкоме два бегают. - Разбежались. На одном первый в Рязань укатил. А на другом Николай Иванович где-то в Корабишине застрял. Володя Гладких был вторым секретарем райкома, теперь остался один и вот соображал, где бы "козла" достать. Он был еще относительно молод - чуть за тридцать перевалило, но успел поработать и председателем колхоза, и главным агрономом управления. Окончил он Тимирязевку и даже кандидатскую диссертацию писал. При каждом моем появлении в Тиханове он заходил и спрашивал: "Венжера не привез?" Или: "Говорят, Лисичкин выпустил книгу о рынке?", "Ты Черниченко знаешь? Вот дает так дает...". Но больше всего он любил поговорить с Семеном Семеновичем об уличных кулачных боях. Заспорят! Выдержат два боксера напор уличной стенки или не выдержат? "Два боксера - это ж тактика и стратегия! Круговая оборона, понял? - горячился Володя. - А уличная стенка - шантрапа необученная. Орут да кулаками машут, а глаза защурят, чтоб другие боялись". - "Это смотря по тому, какая стенка, - возражал Семен Семенович. - Ежели, к примеру, в стенке стоял бы мой дед Евсей. Он бы один уложил обоих твоих боксеров. Он, бывало, голицы наморозит, да еще коровьим дерьмом смажет. Они потяжельше твоих боксерских перчаток". - "Боксерские перчатки легкие, голова!" - "Тогда зачем в драке их на руки надевают?" - "Бокс - это честный бой, понимаешь?" - горячился Володя. "А в стенке тоже лежачих не били..." И так они могли спорить битый час. - Где ж "козла" раздобыть? - раздумчиво вопрошал Володя. - А чего тут ломать голову? Позвони Батурину, он пришлет свою "Волгу", - подсказал Семен Семенович. - Куда ты ему позвонишь? Он теперь в лугах. - Ну возьми в управлении. Они ж тебе подчиняются. - У них свои гаврики на дорогах голосуют, - Володя задумался, потом радостно воспрянул: - Пошли на ветпункт! Врач на сборах, а "козел" в гараже. - А как же я? - спросил Семен Семенович. - Жди. Сперва мы найдем Батурина, договоримся... потом за тобой машину пришлем. - А кто нам даст машину? - спросил я. - Как кто? Пойдем и возьмем. Сами, - ответил Володя. - Она в гараже, под замком! И для машины ключ нужен?! Володя поглядел на меня, как на школьника, и даже поморщился. Потом вынул из кармана несколько автомобильных ключей на кольце, побрякал ими перед моим носом и сказал: - Этими ключами можно завести почти все тихановские "козлы". Мне доверяют. Вот... - он вытянул медный, сильно потертый ключик. - Этот ветеринарский. А гараж у них гвоздем открывается. Пошли! Ветеринарная лечебница стояла на отшибе от села. Когда-то ее строили за колхозной бахчой. Белая круглая башня с двумя крыльями, с окнами во все стороны смахивала на татарскую мечеть. Мужики посмеивались в те далекие годы: "Церкву закрыли, а мечеть для лошадей построили". От колхозных бахчей теперь и следа не осталось: два порядка добротных домов под шифером, под голубой и красной жестью растянулись от Тиханова до самых Выселок. Сады, палисадники, улица широкая да травушка-муравушка... Красота! Идем с Володей, любуемся. - Это кто ж построился? - спрашиваю. - Совхоз для рабочих, что ли? - У нас из тихановских в совхозе работает только один человек - управляющий, - ответил Володя. - Как?! - удивился я. - В Тиханове эдакая прорва людей... Где ж они работают? - В конторах. - Так уж все и в конторах? - Еще на кирпичном заводе, на аэродроме, в доротделе, в лесничестве. Мало ли где. - Но ведь у вас в райцентре совхоз? По крайней мере отделение. Кто ж в поле работает? - Сергачевские. Село Сергачево лежало в трех километрах от Тиханова. - Что ж они, на автобусе ездят? - На грузовиках. - Весело живете, - говорю. - Не жалуемся. Мы остановились возле щитового финского дома, покрашенного в желтый цвет. - Зайдем, - кивнул Володя. - Это мое жилье. Дом как дом - ничем не лучше других; веранда с крылечком под козырьком, сарай за домом, а впереди палисадник, обнесенный штакетником: молодые яблони, приземистая кустистая черноплодная рябина, аккуратные грядки клубники. - Чей сад? - спрашиваю. - Кто садил? - Сад мой, а дом казенный. - Значит, надолго осел. - Не в том дело. Просто я терпеть не могу оголенные дома. Крестьянская привычка: где живешь, там и сад ростишь. Это, знаешь, вроде зуда в руках; как иная бабка без веретена или вязальных спиц сидеть не может, так и я... Эти яблони из рязанского питомника привез - семилетки. А за рябиной в Мичуринск ездил. Он отпер дверь под английским замком, снял в сенях со стены брезентовую куртку и стеганую фуфайку. - Выбирай, что по душе, - подал мне. - Зачем? - спросил я удивленно. - И так жарко. - Пригодится. Зори у реки холодные, - нехотя ответил он, захлопывая дверь. Мы прошли задами к ветлечебнице. Здесь было пустынно и безлюдно. Двери на замке. В левом крыле окна выбиты. - Это что? Ребятня хулиганит?! - Нюрка Селезнева разбила, - сказал Володя, заглядывая внутрь, потом пояснил: - Санитарка эпидемстанции. - Ненормальная, что ли? - По пьянке... Они тут с врачом вдвоем хозяйничают. Он у нас и ветврач и эпидемиолог. Холостой... Путался с ней. Кто их знает - видать, поссорились. Он ее хотел уволить. Она напилась с утра пораньше и пошла окна бить. Да орет на все село: я ему, говорит, не только окна - глаза серной кислотой выжгу. Он и укатил на сборы. Володя подошел к гаражу, с минуту поколдовал над замком и открыл ворота. В гараже стоял "газик" с зелеными крестами на боках и с длинной белой надписью по брезенту: "Ветеринарная скорая помощь". Мы сели в него и поехали. Сперва мы приехали на пантюхинские луга. На станах у самой реки человек пять обступило крашенную в кирпичный цвет прицепную машину, похожую на перевернутую телегу - колеса у нее были выше платформы. Оказалось, это - прессовально-подборочная машина, и она испортилась: не подавало проволоку, отчего сенные брикеты разваливались. - А ну-ка, дай попробую! - Володя засучил рукава и полез копаться, как заправский механик; то ложился на спину и под колеса заглядывал, то теребил барабан с намотанной проволокой. Наконец сообразил: - Да у вас секач не работает. Ну?! Глядите... Во-первых, скоба не захватывает проволоку, а во-вторых, она сползает... Не режет! Ну? Секач исправили, машину запустили, и только потом Володя спросил: - Батурин не был у вас? - Был. За механиком уехал. Пресс чинить. - Куда уехал? - В контору, куда ж еще? Оттуда вызовет. - Понятно... - он оглядел собравшихся и неожиданно спросил: - Чьи мотоциклы? - Бригадиров один. А другой вон, Ивана. - Николай, можно покрутиться? - спросил он сидящего на траве бригадира, одутловатого детину в замызганной кепочке и в белом тельнике. - Валяй! - сказал тот и протянул ключ. Володя завел мотоцикл с коляской и стал выписывать круги, опираясь на левую ногу, как на циркуль. - Круто берешь! - крикнул кто-то. - Смотри не кувыркнись. - Не таких объезжали, - сказал Володя. Потом перешел к другому мотоциклу, без коляски. Этот завел не спрашиваясь: покрутил ручку, погазовал на месте и вдруг как откинется назад, как гикнет - и с ревом полетел на одном заднем колесе, держа переднее на весу. - Эк, дьявол! Как рысак берет, с ходу! - Кра-асиво. - Отчаянная башка, - раздались голоса. Я залюбовался его лихой и какой-то хваткой посадкой; белая рубашка пузырем вздулась на спине, плечи развернуты, голова запрокинута назад, глаза сощурены... А ноги сами по ветру летят. Разойдись, кому жизнь дорога! Ладный мужик, ничего не скажешь. И ходит хозяином: поступь резкая, но пружинистая, легкая и взгляд снисходительный - только бровями поведет да веки чуть приспустит: "В чем дело? Какие могут быть затруднения?" Батурина нашли мы в Пантюхине, в колхозном правлении. Это был дюжий мужчина в желтой чесучовой паре - пиджак с запасом, каждая штанина что твоя юбка, словом, костюм мог принять в себя еще одного мощного Батурина. Брови рыжие, косматые, нос толстый, голова красная, выбритая до блеска, как у Григория Котовского. Ну и, конечно, соломенная шляпа... Правда, покоилась она не на голове председателя, а лежала на его просторном столе. - Владимир Васильевич! Андреич!! Вот так гостей мне бог послал! - широко улыбаясь, он встал нам навстречу и говорил тихим, надтреснутым тенорком. - Гостей угощать надо, - сказал Володя и подмигнул мне. - А как же, как же?! Значит, отдохнуть приехали? Сейчас мы сообразим... Сейчас отдохнем... Он прошел к порогу и растворил дверь: - Леша! Ива-ан! Да где вы там, черти? Позовите Рыжова! Первым вбежал Леша, верткий морщинистый мужичок с ноготок. - Иван Павлович, Рыжов в луга собрался пресс чинить. - Да какой теперь к чертовой бабушке пресс!! Гости приехали. Скажи ему, чтоб Кутузову наказал: пусть, мол, приготовится. Мы зайдем на полчаса... На вот деньги возьми! - он сунул ему пачку "красненьких". - Да! Еще скажи: пусть к рыбакам пошлет "Москвича", чтоб рыбу приготовили... Да постой! Что тебя, пружина в зад толкает? Поезжай на ферму, закуски возьми. Корзину этих самых положи... Ну, понял? - Понял, Иван Павлыч. - Да в багажник положи пяток тех... горластых. Чтоб покрупнее были, помягче. Понял? - Понял, Иван Павлович. - Ну, поезжай! Тот пулей вылетел. - Значит, отдохнуть приехали. Это хорошо... Отдохнем, - потирая ручищи, радостно говорил Батурин, прохаживаясь по кабинету. - Погоди радоваться! Ты сперва расскажи, как сенокос идет? - остановил его жестом Володя. - Владимир Васильевич! - всплеснул руками Батурин. - Это мы всегда пожалуйста. У нас - не у гордеевских постников... У нас работа из рук не валится. Мы на шефах не едем. Да вот они, сводки! - он подошел к столу, раскрыл папку. - Вот, смотри! Несколько минут они проглядывали сводки и ведомости: сколько скошено, да застоговано, да запрессовано; стучали на счетах, на бумаге прикидывали - когда кончат, сколько сена сдадут... Обычные сельские заботы да хлопоты. Потом пришел механик Рыжов. Он был под стать самому Батурину: плечи - руками не обхватишь, улыбка во весь рот, зубы один к одному, что твой кукурузный початок. Под мышкой он нес две буханки черного хлеба. - Наказал Кутузову? - спросил его Батурин. - Наказал, - ответил тот от порога. - Хоть сейчас, говорит, приходите. - А хлеб зачем? У него что, хлеба не хватает? - Это жена мне наказала. Я думаю: дай-ка сейчас прихвачу. Не то загуляемся - позабудем. - О! Одной рукой передок "Москвича" подымает, а бабы своей боится, - засмеялся Батурин, обращаясь к нам. - В наше время кого ж еще бояться? - смеялся и Рыжов, здороваясь с нами. Зазвонил телефон. Батурин с досадой поглядел на него, потом вопросительно на нас: брать, мол, трубку или рукой махнуть? Но Володя уклончиво молчал, а телефон все трещал и трещал. Батурин тяжко вздохнул, как бык, и покорно снял трубку. - Тебя, Владимир Васильевич, - сказал он, зажимая конец трубки и отводя ее от лица. - Что сказать? - Кто спрашивает? - Настя. - Давай сюда! - Гладких взял трубку и с минуту молча слушал. Потом сказал: - Хорошо, сейчас приеду. - Что там загорелось? - чуть не со слезой во взоре спросил Батурин. - Вот бестолковый народ! Отдохнуть человеку не дают. - Кузовков приехал. В приемной ждет, - ответил Гладких, кладя трубку. - Чего еще надо этому шаромыжнику? Всю жизнь на иждивении. Захребетник несчастный, кислый подворник! - шумно возмущался Батурин. - Чего ему надо? - переспросил Гладких. - Да все то же самое - людей. Шефы, наверное, разбежались с сенокоса. Ну, ладно, я поехал. - Да как же так, Владимир Васильевич? - Батурин ринулся к дверям за Володей. - Мы все заказали, приготовили. А ты от ворот поворот? Зачем обижаешь? - Хорошо, я приеду, - отозвался тот. - Вы где будете? - В углу на Мотках... Возле самой реки. Ну там, где стол выкопан. - Хорошо, я вас найду. А Семена Семеновича сразу Пришлю. Куда его? - Семена Бородина! - обрадовался Батурин. - Семена давай прямо к Кутузову. Мы его там подождем. Мы вышли втроем из правления: Батурин, Рыжов и я. "Волги" все еще не было. - Пройдем пешком, - сказал Батурин. - Кутузов живет недалеко. - Громкая у него фамилия, - заметил я. - Какая фамилия! - удивился Батурин. - Кривой он, потому и прозвали Кутузовым. Пошли. - Может, в магазин завернем, прихватим чего-нибудь, - предложил я. - Еще чего! - отрезал Батурин. - Он сыроваром работает на молзаводе. У него только черта рогатого нет. И то потому, что эта скотина не держится на молзаводе. Не то бы он и черта рогатого спер. Механик так и покатывается. Буханки черного хлеба он запер в столе Батурина. "Вечером загляну, - говорит, - прихвачу". А Батурин ему: "Смотри, вместо хлеба счеты не упри". Кутузов нас встретил возле своего палисадника. - Иван Павлович! Николай Федорович! - бросился он навстречу, словно родных братьев увидел. - Все уже готово. Только вас и ждем. - Сейчас мы пробу сымем, - сказал Батурин, проходя мимо Кутузова в калитку. - Не переперчил? Механик опять захохотал, а Кутузов в некоторой растерянности остановился передо мной: что это, мол, за птица? Откуда? На всякий случай подал мне широкую и жесткую, как лопата, ладонь: - Михаил Кузьмич. Я представился в свою очередь. Кутузов все поглядывал настороженно: лицо у него припухлое, красное, с мелкими бисеринками пота на лбу и на подбородке, словно он только из бани выскочил. И на этом красном лице резким пятном выделялся белый невидящий зрак. - Извиняюсь, вы из области? - спросил он, пропуская меня в калитку. - Хватай дальше - из Москвы! - крикнул Батурин с крыльца. - Главный ревизор по сыроварням. Механик засмеялся. - Пошли, пошли! - подгонял нас Батурин. - А то квас прокиснет. На веранде был накрыт стол: в центре стола три поллитры водки, по краю тарелки с сыром, со свиным салом да с забеленной окрошкой. Хозяйка, маленькая, кругленькая, в белом фартучке, с таким же красным и потным, как у хозяина, лицом, суетливо расставляла стулья и приглашала к столу. На веранде было жарко, как в парной. - А где шайки? Где березовые веники? - спросил Батурин. Хозяева остановились, растерянно глядя то на стол, то на Батурина. - Я спрашиваю: париться нас пригласили или отдыхать? Если париться, то ставь шайки с горячей водой, а если отдыхать - растворяй окна! Механик засмеялся, а Кутузов, виновато улыбаясь, возразил: - Нельзя, Иван Павлович... Окна у нас того... одна видимость только. Они обманные, не открываются. - Мало вам государство обманывать! Так еще и самих себя решили обмануть? Вот я вас! - погрозил Батурин пальцем. На этот раз с механиком заодно смеялись и хозяева, а Иван Павлович шумно сопел и требовательно оглядывал стол: не поймешь - не то шутил, не то и впрямь сердился. - Это все она виновата, - сказал Кутузов и кивнул на жену. - Строили веранду, говорю: форточку давай сделаем. А она мне: чтоб мухоту разводить? Я, говорит, твоей башкой заткну эту форточку... - Ковда я тебе говорила, ковда? - затараторила хозяйка. - Ты в избе-то фортку не открываешь - боишься, кабы кто не влез. - Ну, ладно... Растворяй дверь на улицу, - сказал Батурин. - Так ведь слышно будет. Пацаны сбегутся, - робко возразил Кутузов. - А ты отгонять станешь... Вместо Полкана. Механик опять засмеялся. - Садись, Андреич! Садись, - приглашал и меня и хозяев Батурин. - Если и не отдохнем, то хоть попаримся. Батурин налил всем водки по граненому стакану и первым поднял свой: - Ну, за самих себя. Выпили все до донышка; даже хозяйка пила, хоть и морщилась и плевалась потом, приговаривая: "И кто ее выдумал? Чтоб ему в гробу перевернуться!" Водка была теплой до тошноты, и я оставил полстакана. - Андреич, ты что? Ай обиделся? - удивился Батурин. - Да как-то боязнь - сразу и до дна, - попытался отшутиться я. - Надо сперва приглядеться к ней. - Э-э, нет! Ее брать надо с ходу, штурмом. Иначе она тебя самого одолеет. Выпить стакан - одно дело, а растянуть его на двадцать два наперстка - совсем другое. Пей и не мешкай! А главное - закусывай, закусывай... Ешь сало! Ни один хмель тебя не возьмет. - А я люблю витамином закусывать, - сказал механик, - томатным соком. Во! - он теперь тоже покраснел и на его крутом высоком лбу засверкали такие же бисеринки пота, а черные высокие волосы опали и залоснились. - Сало полезней, - не сдавался хозяин. - В сале нет витаминов, - сказал механик. - Ну, если в свином сале витаминов нет, тогда я уж и не знаю... - обиделся хозяин. - Ладно вам спорить, - сказал Батурин, наливая еще по стакану. - Мы пьем по науке: по полной и до дна. А кому наша наука не по нутру, пусть хлебает квас. Возле дома остановилась машина. Хозяин выскочил в палисадник и через минуту вернулся с Семеном Семеновичем. - Привет запорожцам от турецкого султана! - крикнул Семен Семенович с порога и начал декламировать знаменитое письмо запорожцев: - Який ты к черту лыцарь, що голою ж... ежаки не вбьешь... - А, привет заслуженным артистам-гитаристам! - шумно приветствовал его Батурин. - Давай штрафной! И сунул ему в руки стакан водки. Тот вытянул губы трубочкой, чмокнул стакан и продекламировал: - Здравствуй, рюмочка Христова! Ты откуда? Из Ростова. - Потом дурашливо перекрестился: - Господи, не почти за пьянство, прими за причастие! - и выпил, картинно запрокидывая голову. - О, видал, как работает? - обернулся ко мне Батурин. - Между прочим, он всю историю и географию знает наизусть. - Так рекомендовал мне Семена Семеновича, будто я видел того впервой. Семен Семенович держался молодцевато для своих шестидесяти лет: всегда чисто выбрит, волосы волнистые, чуть с проседью, уложены так, будто он только что вышел из парикмахерской. Рубашечка белая под галстуком. Строен и сух. Вот что значит артист. - Семен! - крикнул Батурин и опять подался ко мне: - Ты скажи гостю нашему, почему перестал в самодеятельности выступать? Семен пошамкал губами, ухмыльнулся и сказал: - Да он знает. - Он знает, другие не знают. Расскажи! - Народ больно грамотным стал, - поглядывая на меня, начал Семен Семенович, хоть я и не раз слыхал его откровение. - В Гордеево поехал с нашей самодеятельностью. А я делал объявление, за конферансье. Ну и объявил: сейчас я вам прочту стихотворение Александра Твердовского. Все засмеялись... И прозвали меня Твердовским. С той поры как выйду на сцену - кричат: "Прочти Твердовского!" Все засмеялись. Хозяйка жалостливо поглядела на Семена Семеновича, а хозяин услужливо стал пояснять мне: - У нас, в Пантюхине, любят прозвища давать. Меня тоже вот окрестили Кутузовым. Генерал был такой, при Наполеоне. - А ты помолчи, Наполеон! Тебя не спрашивают, - оборвал его Батурин. - Пусть Семен Семенович письмо почитает. Семен Семенович один на все Тиханово знал наизусть письмо запорожцев турецкому султану, и поэтому его приглашали на всякого рода попойки. - Вавилонский ты кухарь, македонский колесник, ерусалимская бравирьня, александрийский козолуп... - лихо читал Семен Семенович, - всего свиту и пидсвиту блазень, а нашего бога дурень, свинячья морда, кобылячка с... разношерстная собака, некрещеный лоб мать твою!.. - О-хо-хо-хо! А-га-га-га-га! - Где ты успел вызубрить, Семен? - спросил я его. - В библиотеке имени Ленина, в Москве, - ответил гордо. - Специально ездил, в командировку. - Ты на чем приехал? - спросил Батурин, просмеявшись. - На ветеринарском "козле". - А кто привез? - Шофер Кузовкова. - "Волги" моей не видать на улице? - Нет, не видать. Выпили еще по стакану. Семен Семенович начал было письмо читать, но его оборвали - опять машина подошла. На этот раз "Волга" Батурина. Все засобирались. - А мне можно с вами, Иван Павлович? - спросил осмелевший хозяин. - Ага, можно... Только в багажнике. Если хочешь, полезай. И опять хохотал во все горло механик, за ним Семен Семенович, и даже хозяин подхохатывал, но как-то жалко, на одной ноте, как козлик: "Ке-ке-ке-ке..." Когда мы выбрались в луга, солнце уже свалилось под уклон и жара стала спадать. Езда по луговой дороге в такую пору - одно удовольствие: ни пыли, ни ухабов. Дорога заметна по чуть примятой отаве, - два параллельных следа, как желтые обручи, охватывают крутобокие зеленеющие увалы да гривы и пропадают в низинах, теряясь в бурой некошеной траве. Дорог порою так много и все они такие кривые, бегут, переплетаясь и разбегаясь в разные стороны, что трудно уловить, какая дорога наша и куда, в каком направлении мы едем. - Иван Павлович, отчего так много дорог? - спросил я. - Потому что ездят по чужим лугам, - ответил он и выругался. - Здесь лежат мои луга, а там свистуновские. Дак они что, стервецы, делают? Не едут через бочаг по своей территории: там гати надо гатить, а дуют в объезд... И каждый сопляк торит себе дорогу. Места выбирают посуше да поровнее. Травы чужой не жалко. - А мы по желудевским лугам гоняем, - сказал механик, блаженно улыбаясь. - А ты молчи! Тебя не спрашивают, - обернулся к нему Батурин, и снова мне: - Я говорю Чернецу: штрафовать их за это надо! А он: тебе только волю дай. Ты, говорит, всех соседей заместо коров в тырлы загонишь. Ты думаешь, мне не обидно? Я, к примеру, луга улучшал, канавы прорывал, травы подсевал... А сергачевские прогон из них устроили - гоняют по ним скотину к себе на луга. Я Ваньку Попкова с ружьем поставил: стреляй по головному, говорю! Кто бы ни был - бык, или корова, или ихний управляющий. И меня же прорабатывают на бюро: ты, говорят, применяешь элементы разбоя. Значит, пастуха припугнуть - разбой? А луга чужие вытаптывать - это не разбой?! Ты вот об чем напиши! Или поговори хоть с Чернецом, поговори. Чернец был первым секретарем Тихановского райкома. Иван Павлович знал, что я был с ним на короткой ноге, и вот теперь "пускал" слезу. На бугре возле озера показались станы: штук десять - двенадцать шалашей, похожих на копны сена под дубовыми приметинами, высокая прокопченная перекладина, словно виселица, на которой висели черные котлы и громадный чайник, две-три телеги с поднятыми, как орудийные стволы, оглоблями да грузовик с высокими бортовыми стенками. К грузовику тянулась из лугов вереница баб с гряблями на плечах да с ведрами, обтянутыми белыми тряпицами. - С подойниками, что ли? - спросил я. - Коров доили? - Коро-ов! Луга доили. Я им сейчас покажу, - сказал Батурин - и шоферу: - Ну-ка, перехвати их! Мы свернули с дороги и стали приближаться к бабам. Те остановились, сняли грабли, поставили наземь ведра и стояли, выжидая, глядя на председательскую "Волгу". Батурин открыл дверцу: - Ну, что теперь скажете? - Здравствуйте, Иван Павлович! - сказали бабы хором, чуть подаваясь вперед, как бы в поклоне. - Отработали, да? Семи часов еще нет, а вы хвост в зубы и по домам? - распекал их Батурин. - Что у вас в ведрах? Клубника?! - Клубника, Иван Павлович. - Ах вы, тетери мокрохвостые! Вместо того чтобы работать - опять по траве елозили? На Шенном были? На гривах? Молчание. - Я так и знал... Вам же русским языком сказано: не ходите по траве за клубникой! Николай! - обернулся он к механику. - Скосить Шенное! Завтра же. - Есть, Иван Павлович! Четыре трактора брошу туда. - Иван Павлович, давай клубнички возьмем на закуску! - сказал Семен Семенович. - Да во что ее возьмешь? - отозвался тот. - А вон, в шляпу! - Семен Семенович снял с задней полки соломенную шляпу Батурина, прикрывавшую бутылки с водкой. - Николай, вылезь-ка, насыпь! - сказал Батурин механику. Тот вылез из машины и со шляпой Батурина направился к бабам. - Пожалуйста, Иван Павлович! - с готовностью подалось несколько баб, развязывая свои ведра. - Чего там в шляпу?! Давай в багажник насыпем... А то в кузов? - Хватит, бабы, хватит, - смягчился Батурин, останавливая их жестом. Механик насыпал полную шляпу луговой, в зеленых махнушках клубники. - Бери в карманы! - кричали бабы. - Мне что ее, сквозь штаны цедить? - Ну в подол! - Хватит! - Иван Павлович, а когда Шенное скосят, можно выходной устроить? На клубнику?! Батурин взял горсть клубники из поднесенной ему механиком шляпы, попробовал на зуб и сказал: - Спелая. Ладно, бабы, грузовик выделю. И отвезут вас и привезут. - Спасибо, Иван Павлович! - Дай вам бог здоровья, Иван Павлович! - Мы тебе тоже наберем, Иван Павлович! - Ага, наберете... репьев на штаны, - сказал Батурин и, обернувшись, шоферу: - Гоняй, Леша, гоняй! Обрадованные бабы, что гроза миновала, долго еще махали нам вслед. В Мотках, на высоком обрывистом берегу Прокоши, нас уже поджидали с рыбой: два человека, голые по пояс, в закатанных выше колен брюках, возились возле костра. Один из них высокий, худой, с кипенно-белой грудью, с землисто-красными, как лежалый кирпич, большими кистями рук, словно приставленными от другого тела; второй приземистый, плотный, играя мускулами, блестел на солнце точно полированный. На треноге висел огромный - ведра на два - чугунный котел. Рыба лежала навалом на темном брезенте: толстые, разлапистые, с медным отливом караси вперемежку с сизыми, как дикие селезни, линями. - Вы что, верхом на попутном облаке приехали? - спросил рыбаков Батурин, вылезая из машины. - А мы по щучьему велению, по вашему хотению, Иван Павлович, - улыбаясь во все лицо, зычно крикнул от костра тот, что поменьше. Это был егерь здешний, Николай Иванович Бородин, тоже мой дальний родственник. В худом и высоком я признал Костю Хамова, бригадира рыбаков. Путаясь в словах и суетясь вокруг Батурина, он пояснял: - Я, значится, как получил задание от Николая Федоровича, что, мол, Иван Павлович гостей повезет в Мотки, на реку. Рыбки, значится, организовать... Мать честная, говорю, у меня и снасти смотаны, и народ на покосе. Коровам, говорю, для себя пошли... разрешил покосить сам Иван Павлыч. А Николай Федорович мне: ты, говорит, рыбак или пастух? Чего на коров хвостом машешь? Смотри, говорит, рыбы не достанешь - хвост оторвем... И сам смеется, и я смеюсь... Пропал, думаю, пропал, а смеюсь... - был он сутул и как-то нескладно скроен, будто наспех гвоздями сшит: плечи узкие, грудь клинышком, а голова большая и чуть вперед подана, словно держать ее трудно, а говорил, как из пулемета чесал. - Я тогда к Бородину: Николай Иванович, выручай, говорю. Заводи мотоцикл, берем ботало, а сети у меня в лугах... Поботаем. - Хватит тебе, ботало-мотало! - оборвал его Батурин. - Дай другим сказать. - Он обернулся ко мне: - Знаешь, как его пацаны у нас дразнят? Лотохой. Костя, завтра будет дождь? Наверно, будет, наверно, нет... Семен Семенович и механик засмеялись. - Значит, наботали? - спросил Батурин егеря, подходя к костру. Тот не встал, не пошел рассыпаться мелким бесом, как бригадир. Тот знал себе цену. Однако ж отвечал весело: - Ботать - не языком болтать... Сняли мы с себя штаны, завязали узлами порточины, а в ширинку объявление пристегнули: здесь выдаются делянки на покос. Записывайтесь по очереди. И кинули штаны в бочаг. Вот караси и набились в них. - О-го-го-го! - загоготали все, как гуси. И даже Иван Павлович залился так, что лоб и щеки его покраснели. - Все-таки, где рыбу достали? - спросил Семен Семенович. - За час столько не наботаешь. - У героя взяли, у героя, - залотошил Костя. - Я говорю: поедем ботать! А Николай Иванович мне: бери поллитру. На нее, говорит, любая рыба клюнет. Верное дело, говорит. Вот тебе взяли поллитру. Привозит он меня на Долгое. А там наш герой сети выбирает. Вот вам и рыба. - Это что за герой? - спросил я Батурина. - Из Высокого. Дорожный мастер. - Прозвище, что ли? - Зачем? С войны героем вернулся. У него и лошадь своя, и сети. Вроде поощрения ему. - Так чего делать будем? - спросил егерь. - Архиерейскую, что ли, варить? - А как же?! Леша, где петухи? - крикнул Иван Павлович. - В багажнике, - отозвался тот из машины. - Сейчас я их ощиплю! - кинулся к багажнику Костя-бригадир. - Погоди ты! - крикнул Леша. Но бригадир одним духом подбежал к "Волге", ткнул своей пятерней в замок багажника, крышка подпрыгнула кверху, и в то же мгновение из багажника с кудахтаньем полетели во все стороны белые куры и петухи. - Алексей! Что вы, мать вашу перемать? Головы порубить не могли, а?! - заорал Батурин. - Дак я говорил заведующему... А тот говорит: на всей ферме ни одного топора. Чем я их отрублю, пальцем, что ли? - Да ловите вы их, дьяволы! Не то по лугам разбегутся, - кричал Батурин. - Опозорите на всю округу. Кур ловили всей артелью: разбились в цепь, загоняли их в некошеную траву, а потом глушили, накрывали фуфайками и рубахами. Из багажника вынули целую корзину яиц, переложенных сеном, с заднего окошка сняли "рядок" водки - четырнадцать бутылок. И заварили архиерейскую уху... Володя Гладких приехал на вечерней зорьке - мы уж успели выпить как следует. Сидели мы, как древние греки, в земляных креслах, вырытых амфитеатром вокруг дернового стола. На брезентовой подстилке перед нами лежали вареные куры да караси с линями, посыпанные крупной солью; поодаль, чтоб рукой подать, стоял котел с духовитой архиерейской ухой, в которой выварились сперва куры, а потом рыба; яйца рассыпаны были по столу, как горох. Ешь - не хочу. Водку запивали ухой, а кого разбирало - спускался вниз, к реке и в воду - бултых! Отмокали. - Эй вы, аргонавты! - крикнул, вылезая из ветеринарского "козла", Володя. - Пошто пируем? Какого Зевсова быка задрали? - Ты чего это? - вскинулся Батурин. - Вроде конокрадами нас обзываешь? - Это герои древности, - сказал, присаживаясь, Володя. - Хороши герои - чужих быков забивать, - ворчал Батурин. - У нас тут, брат, все свое... Как в пантюхинской частушке поется: "Мы плевать на тех хотели, кто нас пьяницей назвал. На свои мы деньги пили, нам никто их не давал". - Он поглядел значительно на нас и добавил: - Музыка Глуховой, слова Хамова. Застолица грохнула, а Иван Павлович пояснил мне: - Это у нас, в Брехове, самодеятельный хор так объявляет: выступает хор из колхоза имени Марата. Частушки! Музыка Глуховой, слова Хамова, - и сам засмеялся еще раз. Гладких молчал. - А ты чего нос повесил, Владимир Васильевич? Бери кружку! Дай-ка я тебе налью, - потянулся к нему Батурин с бутылкой. - Да погоди ты малость, - поморщился Володя. - Дай дух перевести. Батурин дернулся и поднял голову: - Что за тобой, гнались? Или прятался от кого? - От вас спрячешься? - повел бровями Володя. - Вы на том свете и то покоя не дадите. - Кузовков одолевает? - Батурин многозначительно усмехнулся, наливая в кружку Гладких. - Плюнь на него... Давай, отдыхай! Гладких покосился на водку и вроде бы нехотя выпил. Семен Семенович принял это как сигнал читать письмо запорожцев и, мотнув головой, словно очнулся ото сна, загремел: - Ты, шайтан турецкий, проклятого черта брат и товарищ, самого Люцыпера секретарь... - Да погоди ты со своим турецким султаном! - оборвал его Батурин. Семен Семенович обиженно хмыкнул и насупился. Вся остальная братия с недоумением переглядывалась. - Дан чего он, людей просил? - начал опять про Кузовкова Батурин. - От него и те разбежались, что были, - нехотя ответил Гладких. - Тоже мне шефы... - А что такое? - Сено скирдовали на пресс-пункте. Подвозили два грузовика с рязанского треста. Ну и смылись... А те посидели, поглядели - никого нет. Ни шоферов, ни начальства... И тоже деру дали. Вот и собирал всех до самой ночи. - А Кузовков за чем смотрел? - А черт его знает. - Нашел грузовики-то? - Нашел. На желудевских отгонах были, возле доярок. Машины в кусты загнали, а сами по шалашам - девок щупать. Я их стыдить начал. А им хоть плюй в глаза. Человек, говорят, имеет право на труд и на отдых. Оглоеды. - Пораспустили... А все ваша демократия виновата, - Батурин длинно и заковыристо выругался. - Не демократия, а дурь, - сказал Володя. - Ведь тот же Кузовков два грузовика с весны обезвечил. Одну машину с удобрением посадили в клюевском овраге. Так тащили тракторами, что задний мост оторвали к чертовой матери. Тащили с грузом, а! Разгрузить поленились... - А что ему! - чуть не обрадовался Батурин. - Одну машину угробит - вторую дадите. В районе сидят добренькие дяди... за счет других. - Кого это других? - Кого? Да хоть за счет меня. Ему за три года две машины дали. А мне выделили хоть одну? - Ты только за этот год четыре тракторных тележки взял. И тебе все мало? - А кто их мне давал? Вы, что ли? Я сам доставал, сам... Вон где! На областной базе, - распалялся Батурин. - Ну и что? Не у каждого приятель в директорах базы ходит! - повышал голос Володя. - Приятель! - деланно хохотнул Батурин. - Ты думаешь, мне этот приятель дешево обходится? Дак я изворачиваюсь, я достаю. А плановые машины вы Кузовковым суете: на, голубок! Подымайся на ноги. А он все на брюхо ложится, как опоенный телок. Ты вот об чем напиши, Андреич! - крикнул мне Батурин. - Несознательный ты элемент! - разошелся и Володя. - С кем ты равняешься? У тебя до асфальта три километра, а Кузовкову - двадцать три. У тебя семнадцать грузовиков, а у того три с половиной машины, да и то на всех девять колес... Индивидуалист ты. - Я индивидуалист? Нет, я сознательный строитель светлого будущего. А вот ваш Кузовков индивидуалист. А знаешь почему? - Ну? - Потому что его цель не коммунизм, а промежуточная фаза. - Это что еще за пантюхинская теория? - А то самое... Это значит жить на иждивении за счет природы и соседей. То есть говорить об одном, а делать другое. Вот это есть промежуточная фаза. - Ну, загнул вольтову дугу, - усмехнулся Володя. - С тобой договоришься до международного осложнения. Налей-ка лучше! - А я об чем? - обрадовался смене настроения Батурин. - Сказано: кто не пьет, тот и не грешит. А коль согрешили, покаяться надо. Вот и опрокинем по одной в покаяние. - Было бы за что, и покаяться не грех. Не то теребят тебя, как петуха обезглавленного... Да еще помалкивай. Одни ушами хлопают, другие воруют, третьи бегут. А ты за всех отвечай. - Володя был явно не в духе. Видать, из области звонили. - Такая уж планида наша, - сказал в тон ему Батурин. - Запрягли тебя в оглобли, и валяй только вперед. Назад ходу нет. Дуй на износ. Даже в рядовые не возьмут. Да и какой к черту из меня рядовой колхозник! Шестой десяток распечатал... В борозде упаду. Выгонят - куда пойдешь? Эхма! А с тобой, Владимир Васильевич, только и есть одна отрада - отдохнуть. Вот и давай отдохнем. Он налил в кружки и сказал с чувством: - Выпьем, ребята, за нас самих! Мы подняли кружки высоко над столом, как Горации клятвенные мечи, содвинули их с треском и выпили до дна. - Ребята, а теперь песню! Только мою, любимую... про Сибирь... - Батурин защурился, покачал головой и сам запел неожиданно приятным, с хрипотцой, высоким тенорком: Звенит звоно-о-о-ок насчет поверки-и-и - Ланцов из за-а-амка у-у-убежа-ал. Все ждали, опустив головы, сурово набычившись, пока запевала истаивал, замирал на высокой ноте. Потом дружно и мощно подхватили: По че-е-е-ердаку он до-о-о-олго шлялся, Себе-е-э-э вере-е-е-вочку иска-а-ал... Мы пели старые русские песни посреди нетронутого степного раздолья. Под нами долго светилась в отблесках вечерней зари излучина спокойной реки, над которой весело сновали проворные береговушки. На дальнем пологом заречье, в этом неохватном разливе трав да кустарников струились редкие тонкие дымки невидимых костров, словно одинокие путники, рассыпанные по древнему лику земли, подавали друг другу безмолвные летучие весточки. И не было среди нас больше ни начальников, ни подчиненных: мы сроднились, слились в каком-то тихом и праздничном восторге, как дети одной семьи за большим родительским столом. "А ну-ка вот эту, ребята?"; "Уходи на баса...", "А ты вторь"; "Не зарывайся!..". Мы не заметили, как опустилась над нами короткая летняя ночь, как потух костер и остыли угли. - Какая ночь, братцы! Какая ночь! - утирал слезы и громко всхлипывал Батурин. - В такую ночь все отдашь. Вот попроси чего-нибудь, попроси у меня, а?! - Будет уж, Иван Палыч! Будет... - Будет?! Ну нет, ребята! Мы еще споем... Мы еще повоюем. И запевал отчаянно высоким голосом: Не броди-и-ил с кистенем я в дремучем лесу, Не лежа-а-а-ал я во рву в непроглядную но-о-очь... 1969 "ГОВОРИТ "БРАСЛЕТ-16" Случилось так, что четыре последних года я не бывал в родных местах на Рязанщине, не колесил по заливным лугам да по лесным деревенькам. Говорили мне, что через Касимов до Пителина теперь не проедешь - за Окой дорога разбита окончательно, И по южному большаку, по которому когда-то ездил тамбовский губернатор, от Шацка до Сасова, тоже не больно, мол, докатишься. Однако нынешней весной этот большак починили, и я доехал своим ходом до Пителина. А дальше - увы! Не только что на луга - в соседнее село Синорму на "Волге" не проедешь, а село это в версте от Пителина и к тому же стало составной частью Пителинского поселка. Впрочем, и в другой конец поселка - в Шибково - тоже не проедешь, весь бывший выгон разбит, ездят в Шибково полем и в объезд, по немыслимо грязной дороге. Колеи глубокие, сядешь посреди такой дорожки - и не вылезешь. Станут тащить - все брюхо обдерут. По всему поселку рытвины и выбоины страшенные: белый дорожный камень, уложенный в мостовую еще дедами, поднят на дыбы могучими "КрАЗами" да "КамАЗами", а заливные луга от Темирьева до реки Мокши исхлестаны все вдоль и поперек широченными и глубокими колеями, так что и места живого не найдешь. Ездили в луга на вездеходе с председателем райисполкома Артюхиным, я все шумел при виде спущенных да пересыхающих озер. Особенно печальное зрелище представляло собой когда-то славное лебединое озеро Широкое, растянувшееся более чем на версту среди роскошных заливных лугов и теперь обезвоженное, спущенное до илистого болота, зарастающего камышом, да сусаком, да водяной заразой. Артюхин говорит, что озера эти нигде не числятся и называют их по-всякому. Мелиораторы с ними вообще не считаются. Я возражаю. - Ведь не только погибло озеро, не только красоту порушили, - говорю, - это же прилегающие луга обезвожены. Сотни гектаров великолепных заливных лугов испорчены. - Что делать? У мелиораторов свои планы. Они рыли канавы и спускали озера. Деньги зарабатывали. Что им наши луга! Им траву не косить и даже брусок не носить... - Артюхин поглядывал на искалеченное озеро, покусывая травинку, и говорил спокойно, не то чтоб в утешение себе, а как бы о давно переболевшем. - Мы уж привыкли. До нас их спускали, озера-то... Александр Николаевич Артюхин еще относительно молод, учтив, при галстуке, скорее похож на доктора. - Ну, то старый грех с озерами, - говорю. - А туда поглядите! Что делают грузовики с лугами-то! Всю траву с грязью перемешали. Он только вздохнул и плечами пожал: - Что поделаешь?.. - Да запретите ездить по лугам! Хотя бы в дожди да в весеннюю пору, когда еще грунт не окреп. Ведь это же не езда, а порча лугов. Где грузовик прошел - там и спаренная траншея метровой глубины, хоть становись в нее и веди огонь с колена. Вот только по кому стрелять? Кто портит ваши луга-то? - Все кому не лень. Там, на берегу реки, щебеночный склад, щебенку привозят на баржах из-под Касимова. Карьер областного значения! За этой щебенкой едут со всех концов. Как же я им запрещу? Меня никто и не послушает. - Луга-то ваши! Убытки вам наносят, вашему району. - Район наш, и убытки наши. А земля ничья. Будь мы хозяевами, разве мы допустили бы такое калеченье лугов? Уж провели бы дороги, кабы сами капиталами распоряжались и технику могли бы покупать. А пока нам на дороги дают грош да копу. Вот и ездят по лугам да по полям - кто где хочет. А где еще ездить? Грунтовые дороги и в грязь непроезжие, и посуху все в рытвинах. По ним не больно покатишься. - Ну, хоть хозспособом постройте дорогу на реку. Хоть бором-собором! Она же необходима. - Мы и сами не хотим строить ее. Карьер этот закрывают. Построй дорогу - сюда нагрянет столько машин отдыхающих, что все луга окончательно вытопчут. - Отведите по реке специальную площадку для отдыха, покройте ее асфальтом или бетоном. А в любом другом месте проезд запретить. Посмотрите, как охраняют дюны в Прибалтике. - У нас не та публика, - усмехнулся он. - Прут повсюду - и целиной едут, и по прогонам. Милиция с ног сбивается. - Штрафуйте! Но дорога должна быть. Область не строит - сами постройте. На то и хозспособ. - Хозспособом? - Он горько усмехнулся. - Дорожная техника старая, постоянно ломается, запчастей нет, горючего нет, людей не хватает. Какой там хозспособ! На ремонт дорог и то денег мало. Поселок вон весь разбит да разворочен. Не работа - тоска зеленая. А в дальних селах и того хуже... Впрочем, унылая картина бездорожья угнетает душу лишь в дождливую пору; но вот выкатило солнце, пообдуло ветерком родимые просторы, захрясли дорожные колеи да рытвины, и, объезжая их, покатили во все пределы юркие "Запорожцы" да "жигулята", запылили по лугам и полям, прибивая колесами не только траву, но и рожь, и овес, и пшеницу, а то и по картошке ездят. Нет им ни запрета, ни удержу. Вольная жизнь наступает. На полях да на лугах работать некому, а леса полны грибников да сборщиков ягод, озера и речки забиты отдыхающим людом: и приезжими, и своими коренными жителями. Тут и автомобили всех марок, и мотоциклы, и мопеды, и велосипеды... Живет народ и не тужит. В такой жаркий июльский денек ходил я по Пителину и вспоминал о том недавнем времени, когда на мостовой был свежий гладкий асфальт, по обочинам зеленела чистая трава-мурава, вдоль палисадников тянулась ровная лента тротуара из красноватых плиток, уложенных собственноручно и бесплатно пителинскими пенсионерами. А стволы кленов и тополей были выбелены известью; в овраге, по краю села, поблескивало разливанное озеро, и плотина стояла высокая, и купальщицы по зеленым берегам бродили... Как все изменилось! Говорят, что плотину прорвало в полую воду, затворить новую, дескать, денег нет и некому, да и некогда - все план выполняют. Теперь вместо озера - убогий овраг, затянутый тиной и грязью; купаться ездят на Сегму, за три километра, и пыль от каждой прошедшей машины бушует так, что забивает и глаза, и ноздри, хоть платком закрывайся, как, бывало, на току возле молотильного барабана. Странно, у меня было такое ощущение, будто здесь обитают уже не те постоянные жители, любившие свое село, а временные постояльцы, согнанные для какой-то трудовой повинности и ежедневно отлынивающие от нее. Тут поневоле Гоголя вспомянешь и почудится тебе, что сказочно здоровенная свинья рылом поработала, делая болотные канавы да ямины посреди села, чтобы в грязи поваляться. Натешилась вдоволь да ушла, а зачарованные ею жители поглядывают да посмеиваются, указывая на ту живописную картину, которую она оставила. Но такое восприятие жителей как временных постояльцев тотчас покидает тебя, когда подходишь к Пителину с задов, куда выходят личные сады да огороды: и ты удивляешься - какой порядок на них царит! И заборчики стоят аккуратные, и ботва картофельная выше колен, капуста разлопушилась так, что ступить ногой негде. Иной осенью я видел глазами своими - отдельные вилки в корзину не лезут, по двадцать фунтов весом, когда взвешивают их на старых безменах. Так ведь недаром в старинных описях сказано: "Сельцо Пителино стоит на черноземах". А какие ровные ряды садовых деревьев! Как они обихожены: и подстрижены, и подвязаны, и стволики выбелены, и подпорочки подставлены под раскидистые кусты. Сливы да яблони так усеяны плодами, что без подпорок ветки на землю лягут. Иной терновый куст как овечий хвост, говаривали пителинские старики, сравнивая именно эту изобильность и благодатную тяжесть от плодо