натаскал в комнату старухи плоских камней, соорудил из них широкие нары и обмазал их глиной. А для себя на летнее время Бахтиор рядом с домом поставил легкий, на высоких столбах шалаш, - в такой шалаш не залетали москиты, и спать в нем было прохладно. 5 Когда большая, полная луна, словно выкатившись из горы, медленно оторвалась от нее и, повиснув в воздухе, поплыла над ущельем, зеленоватый свет залил неугомонную реку, молчаливые скалы, стены разрушенной крепости, последнюю, торчащую над обрывистым берегом башню. В мертвенной неподвижности длинных теней только одна тень двигалась под стенами крепости. Старый Бобо-Калон, одинокий и молчаливый, напряженно работал. Он поднимал камни разрушенной башни и, сгибаясь под тяжестью, переносил их на новое место. Здесь он аккуратно складывал их один на другой, строя новую стену, которая должна была отгородить оставленные ему владения от площади, предназначенной для нового канала. В одних подштанниках, затянутых тесьмою вокруг впалого живота, без халата, голый до пояса, он подставлял лунным лучам то четко обрисованные тенями ребра своей груди, полузакрытые белою бородой, то худую, с напряженными мышцами спину. Никто не должен был видеть, как он работает. Пусть завтра все думают, что это дэвы позаботились отгородить его новой стеной от всего мира. Пусть завтра все думают, что хотят. Стена примкнет к мельнице, перекинется через канаву, подводящую воду, соединится со старой крепостной стеной... Пусть всякий пришедший на мельницу знает, что пришел он не на общую землю, а в самый дом Бобо-Калона! В темноте таскать камни было труднее; спасибо луне, - теперь, ища подходящий камень, не нужно ощупывать их сухими ладонями. О нет, Бобо-Калон еще не устал, в костлявых плечах его еще много силы, хотя, по законам Али, эту силу он мог бы не тратить ни для какой работы. Половина стены уже выложена! Положив еще один камень, Бобо-Калон вдруг выпрямился, прислушиваясь: кажется, что-то скрипнуло в тишине, - неужели сюда идет человек? Но скрип повторяется. Кто-то, вошедший в крепость, совсем не заботится о том, чтобы не нарушать тишины: камни ворочаются у него под ногами. Кому нужно ночью идти сюда? Раздосадованный Бобо-Калон быстро кидается к башне, хватает висящий на косяке сводчатой двери длинный белый халат и, облачившись в него, меняет свои торопливые движения на медленные, непринужденные. Поворачивается к лунному свету, спокойно вглядывается в зеленоватый полумрак, словно только что потревоженный шумом в своих величавых раздумьях. Пересекая крепостной двор, к Бобо-Калону приближается чернобородый толстый человек в черной чалме, в просторном ватном халате. Ремень, опоясывающий халат, поблескивает медными украшениями; широкие, стянутые у щиколоток шаровары делают неуклюжей приземистую фигуру. Сразу узнав Мирзо-Хура, Бобо-Калон с неудовольствием глядит на него: он не любит купца, как не любит всех вообще иноземцев. Не дойдя до старика, купец останавливается: пусть Бобо-Калон утешается мыслью, что Мирзо-Хур ничего не видел! Глядит на разрушенную башню, на остатки раздробленной скалы, сокрушенно воздевает к небу свои короткие толстые руки. - О достойный! - восклицает купец. - В какие мы живем времена! Старик молча глядит на него; надо быть вежливым и любезным с купцом, - разве сам купец не старается делать все, чтоб вызвать к себе расположение Бобо-Калона? Мирзо-Хур подходит к Бобо-Калону, берет его руку, склонившись, целует кончики его пальцев. Старый сиатангский обычай! Но разве Мирзо-Хур рожден в Сиатанге? Не поддаваясь на явную лесть, Бобо-Калон только склоняется над рукой Мирзо-Хура и, не в силах побороть гордости, проносит над ней плотно сомкнутые губы. Мирзо-Хур делает вид, что совсем не обиделся, он доброжелательно щурит запрятанные в мешковине щек маленькие глаза, но со злобой думает, что ведь не ханские же сейчас времена и пора бы понять Бобо-Калону, что в общей с ним нелюбви к нынешним порядкам, сошедшим на эту древнюю землю, им следует стать друзьями! - Слава пророку Али, теплая ночь! - произносит купец и глядит на выложенную Бобо-Калоном стену. - Садись, - отвечает старик, небрежным жестом указывая на плоскую плиту, заменяющую скамейку. Они усаживаются рядом и, отвечая на невысказанный вопрос купца, Бобо-Калон произносит: - Есть еще люди! И сердца тех, которые от меня отступились, еще хранят для меня немножко горячей крови: вот пришли в темноте, сделали сами! - Деньги взяли, достойный? - с ласковым ядом спрашивает Мирзо-Хур. - Нет, уважения ради. Я их не видел в темноте, вот только сейчас, - луна вышла, - верхние камни немножко поправил. - Так, так, достойный! Уменьшаются владения твои. - Мои владения - в благоволении покровителя. Кто может уменьшить их? - Ты прав, Бобо! Кто может уменьшить мир Установленного? Мирзо-Хур почтительно умолкает. Молчит и Бобо-Калон. "Бобо" - это вольность, недостаточное почтение к его касте, но не надо быть слишком обидчивым, раз он сам у Мирзо-Хура поверх головы в долгу! О, торгаш, как он умеет опутывать! И теперь уже никогда не наступит время поквитаться с ним! Но какой может быть расчет у купца, - неизменно, и ничего в расплату не требуя, приносить ему, обнищавшему старику, то мясо, то соль, то зеленый привозной чай, - все, от чего давно пора бы отвыкнуть? С недавних пор купец приходит часто и, всегда почтительный, сидит подолгу, будто в самом деле хочет только наслушаться разговоров хранителя мудрости и толкователя Установленного. - Как дела твои, Мирзо-Хур? - наконец нарушает молчание Бобо-Калон. - Какие дела, Бобо? - стараясь казаться столь же величавым, отвечает купец. - Добрые дела творятся там, - купец указывает пальцем на небо. - Здесь дела холодны, как снега вершин. Кто в мою лавку заходит? Кто хочет долги отдавать?.. Скрытно только опиум берут у меня, один от другого таится... Хочешь опиума, Бобо? У меня с собой. - Не хочу, Мирзо-Хур, сколько раз ты мне предлагаешь? Двужизненный дым нужен тем, у кого второй жизни не будет. - Ты прав, Бобо, твоя душа воплотится в барса, чтобы ты мог покарать тебя ненавидящих! Там ничто не меняется, как меняется все в этом мире. Беспокойство туда не придет. Бобо-Калон понимает, что купец - из вежливости, что ли? - хочет продолжать незаконченный в прошлую встречу большой разговор. Зачем? Разве купец может проникнуть в простор Установленного? Не надо бы снисходить до задушевной беседы, но кто еще в селении готов теперь столь почтительно слушать Бобо-Калона? Он молчит. Мирзо-Хур тоже молчит, зная, - старик не утерпит, заговорит. От мельницы с тихим журчанием бежит, переливаясь, ручей. Луна, поднимаясь, укорачивает длинные тени. - Слышал я: сегодня Бахтиор посмел повысить на тебя свой голос? - почтительно, но опустив глаза, чтобы скрыть их лукавый блеск, спрашивает Мирзо-Хур. Бобо-Калон молча пожевывает сухими губами. - Собачий хвост он! - продолжает Мирзо-Хур. - Не понимаю я, Бобо, как верные позволили собаке вырастить себе волчьи зубы? - Живешь здесь, сам знаешь. - Знаю. Но ведь он был вашим человеком, родившимся среди этих камней? Ведь он самый презренный факир! - Самый нищий, самый ничтожный! - вступая, наконец, в разговор, распаляется Бобо-Калон. - Ни дома не было, ты знаешь, ни овцы, ни рубашки. - И не было бы, если бы не русский... - Если бы не русский, разве он стал бы сумасшедшим? Сотни дэвов живут в нем от головы до пяток, сотни скверных дэвов свили себе в нем гнездо, глядят из его глаз, слетают с его языка, движут его руками. Они пожрали его душу, он живет без души, а тело его проклято. Ты помнишь то собрание нечестивых? - Помню, Бобо, при мне уже было. - Как печень моя не разорвалась тогда! Встал он, смехом оскалил зубы, сказал: "Горе вам, сеиды и миры, уходите теперь в Яхбар!" Ушли сеиды и миры, и разве это не великий позор? Разве не могли они остаться, как я, забыть богатства, думать о свете истины?.. Он называется председателем сельсовета - язык сломаешь, пока произнесешь это слово, - но он не человек, он вместилище дэвов, - разве могут дэвы затмить свет истины в душе, обращенной к одному покровителю? - Все-таки, Бобо, теперь он силен. - Теперь? Но три года назад, когда этот русский пришел к нам, Бахтиор был человеком моего народа, пусть факиром, но все-таки сиатангцем. Он не был тогда таким, как те факиры, что жили в Волости и уже ставили себя выше ханской крови и "Лица веры". Никогда не жаловался он на свою нищету. Никогда не хотел быть сытым. Он жил, как камни. Он знал, что есть большие и очень большие камни, и есть маленькие, и есть песчинки, но, как и все мы, он был вместилищем бога. Ничтожным, незаметным, но все-таки вместилищем бога. И после смерти его душа могла бы войти в невинную маленькую букашку, которая живет под крылом у самого маленького воробья. Но когда, три весны назад, к нам пришел этот, да развеется прах его отца, этот ненавистный Шо-Пир, - ты тоже помнишь этот день? Ты помнишь? - Все помню я, все помню! - И мы, собравшись у этой мельницы, над этой самой рекой, вот здесь, на дворе моей крепости - это все-таки моя крепость, что ни говорили бы иные, - мы слушали этого русского... Э! Покровитель! Сидя на этих камнях, мы слушали богопротивные слова, которые он говорил. Это он сказал нашим факирам: "Перед кем руки на груди складываете?" это он ругал их за то, что они покорны нашему запрещению вступать на тропу, ведущую в Волость. Ты помнишь, как нашими посланцами до того были только сеиды и миры, чьи души не боятся заразы? Это он назвал нас - владетелей этих мест - врагами, а факиров из Волости, и русских солдат, и наших презренных рабов - братьями... Это он научил их: "Пошлите своих факирских гонцов повсюду, пусть посмотрят на советскую власть и берут пример". Это он бросил, как огонь в сухой хворост, глупую мысль о счастье в их не знавшие беспокойства души! Как жидкий свинец, слух прожигали его слова! Сердце мое кипит, когда я их вспоминаю!.. Мы слушали и покачивали головами, сверху вниз покачивали, как всегда говорим мы: "да-да", тысячу раз "да", когда не хотим спорить с презренными. И Бахтиор слушал. И думал я: уйдет пришелец, мы плюнем на его след, пусть видит во сне, будто мы поверили в его речи! Мудрость моя начинает мутиться, как похлебка в котле, когда я вспоминаю, как первый раз уши мне обожгли те слова, что я слышу теперь каждый день. И от кого слышу? От соседей моих, от людей моего народа. Не только факиры, даже сыновья акобыров их повторяют! Трудно мне, словно колючка в горле моем, когда я говорю об этом. Но я прожил пять кругов, я знаю все в Установленном и теперь хочу быть спокойным. Не хочу чужих дел! И чужих людей не хочу! Бобо-Калон вдруг, словно спохватившись, умолкает. Купец сидит спиной к лунному свету, опущенное лицо его в тени. Может быть, не надо было заводить разговор о Бахтиоре? Намек старика понятен купцу. И он не хочет скрывать обиду: - Бобо-Калон, яхбарцы тоже народ для тебя чужой? О Яхбаре Бобо-Калон говорить не хочет. Столь прямо заданный вопрос - дерзость. Да... Яхбарцев сиатангцы не любят давно, вражда всегда жила между ними. Мирзо-Хур это, конечно, знает! Бобо-Калон досадует на себя: стоило ли рассыпать свою мудрость перед яхбарцем? - Восемь лет назад, когда ты пришел, ты был чужим. Я помню, как ты пришел, чтобы построить здесь свою лавку. Я сам читал ту бумагу, что написал тебе Азиз-хон. Там сказано было: "Достойный муж, прекрасный честностью и почтением к богу". - Восемь лет прошло. Что скажешь теперь? - Вижу, бога ты почитаешь. Если б Мирзо-Хур не был купцом, он, вероятно, не мог бы снести оскорбления. Но он только плотнее сжимает губы: ведь он еще не успел поговорить о деле, ради которого пришел к старику. И делая вид, что в словах Бобо-Калона уловил только похвалу, не поднимая глаз, Мирзо-Хур произносит: - Без почтения к богу нет жизни. Потому здесь и рушится все, Бобо... И много зла будет еще... Скажи, ты слышал о караване русских? - Говорили тут с Шо-Пиром они. - Что говорили? - Придет караван. - Когда придет? - Ждут его... Дни считают... - Что привезет, говорили? - Муку привезет. - Еще что? - Не знаю. - Ты не знаешь, я знаю: книги привезет, чтоб дети законам неверных учились; одежду привезет, в которой ходить позорно; вонючие жидкости привезет, чтобы лить в горло тем, у кого болит живот. Ай, Бобо-Калон, пропал твой народ! Русский сахар он будет есть, русскую соль будет есть, женщины повернутся спиною к мужьям, мужчины станут безумными... - У тебя, купец, не станут покупать ничего! - язвит Бобо-Калон. - У меня? Пусть я купец, разве об этом я думаю? Но скажи, для тебя хорошо это, что придет караван? Разве нужен он твоему народу? Разве ты будешь молчать с теми, кто еще может слушать тебя? Разве мудрость твоя будет литься в их уши, как пустая вода? Разве весь твой народ уже сомневается в Установленном? А ты, Бобо, молчишь, когда мудрость твоих речей может жечь, как огонь! - Ты, купец, кажется, хочешь меня учить? - холодно произносит Бобо-Калон, и купец, почувствовав, что старик слишком хорошо понимает его, решается спросить напрямик: - Прости, достойный... Не ум мой сейчас говорил, сердце мое кипело. Скажи, я не видел этой, что прибежала сюда, ты видел ее? - Видел... Совсем молодая... - Твоего народа она? - Молчала. Не знаю. Лицо - как у наших. - Слышал я: одежда не наша? - Одежда рваная была вся, но, видно, от богатых пришла: яхбарское платье... Косы тоже так не заплетают у нас... - Ты думаешь, она из Яхбара? - Кто знает! Быть может. Думаю, так. - Что еще о ней думаешь ты, Бобо? Наверное, убежала от мужа? - Не знаю, кто она. Только плохо, когда женщина одна по горам бегает, делает все, что захочет, и мужчины за ней не видно. Время такое: одна одержимая плодит одержимость в других... Лучше б не было ее здесь: наши женщины не смотрели бы на нее, худому бы не учились. Но что тебе до нее, купец? - Так, так, просто так, бобо, - скороговоркой бормочет Мирзо-Хур. - Не для дела спросил, любопытства ради. Смотри, луна заходит за гору, спасибо тебе за мудрый твой разговор, идти мне пора. За хорошим разговором времени, как за стеной, не видно. Позволишь ли приходить, когда одиночество гонит меня из дому? Душа моя отдыхает с тобой. И, не дождавшись ответа старика, который только склонил голову, милостиво соглашаясь на дальнейшие посещения купца, Мирзо-Хур поднимается с камня и, не скрывая своей торопливости, произносит все полагающиеся слова почтительного прощания. И хотя в действительности луна еще далеко от края ущелья, Бобо-Калон не задерживает незваного гостя. 6 Той же неуклюжей, тяжелой походкой купец вышел из разрушенных ворот крепости на тропу и, спускаясь между блестящих в лунном свете гранитных гор, направился к селению. В селении, безлюдном и тихом, все давно спали. Даже собаки, слишком ленивые для того, чтобы залаять на одинокого, проходящего мимо человека, только проводили его глазами, быть может потому, что узнали его. Мирзо-Хур прошел все селение и, дойдя до своей лавки, прилепившейся над самой рекой, на краю обрыва, тихо открыл маленькую, с резными украшениями, двустворчатую дверь. Остановился на пороге, прислушался к храпу в темном углу заставленного товарами помещения. - Кендыри! О-э, Кендыри! - тихо промолвил купец. Храп оборвался. - Кендыри! - повторил купец. - Встань, поговорить надо. - Что случилось? - послышался заспанный голос. Мирзо-Хур присел на пороге; придерживая рукой штаны, к нему выбрался полуголый человек. Луна осветила его узкое и острое, словно кривая сабля, гладко выбритое лицо. Черты этого туго обтянутого кожей лица были мелкими и сухими. Большие, выступающие вперед зубы белели в мертвом, холодном оскале, словно этот человек, однажды неприязненно осклабившись, так и остался с принужденной улыбкой. Голова его была тоже тщательно выбрита и поблескивала в лунном свете. Выйдя на порог, он молча присел на корточки и застыл в этой позе, в которой кочевник чувствует себя так же легко и свободно, как горожанин, сидящий в удобном кресле. Мирзо-Хур полушепотом сообщил ему о посещении Бобо-Калона. Кендыри был всего только брадобреем, которому за помощь в торговых делах купец предоставил право жить в своей лавке, и можно было бы думать, что нищий, оборванный брадобрей, живущий у купца из милости, должен относиться к нему с почтительностью и смирением. В самом деле: когда два года назад Кендыри, грязный, голодный, с одной лишь сумкой через плечо, в которой болтались самодельная железная бритва да завернутый в тряпицу точильный камень, пришел в селение, никто не захотел предоставить кров бродячему брадобрею, и только Мирзо-Хур, сытно его накормив, предложил ему жить у себя и даже дал ему из своих запасов чалму и халат... Сначала все удивились столь необычной щедрости Мирзо-Хура, но когда Кендыри прожил у него и месяц и два и, наконец остался совсем, ущельцы решили, что просто купцу нужен дешевый работник и что, конечно, Мирзо-Хур не был бы настоящим купцом, если б не сумел сторицей возместить произведенные на пришельца затраты! Кендыри стал подстригать бороды и брить головы всем ущельцам, никогда не назначая за свою работу никакой платы, довольствуясь тем, что ему давали, будь то тюбетейка пшеницы или горсть сухих тутовых ягод. Никто в селении не знал, откуда пришел Кендыри и среди какого народа родился: он был не похож ни на яхбарца, ни на китайца, ни на иранца ни на монгола, может быть, он принадлежал к какому-нибудь североиндийскому племени; но, возможно, пришел и из более отдаленных краев... Так или иначе, ущельцы не нему привыкли, он в дела ущельцев не вмешивался и только изредка заменял Мирзо-Хура в лавке, особенно в тех случаях, когда купец уходил за товаром в Яхбар. Вероятно, за хорошую работу купец подарил ему год назад ружье, хорошее ружье, привезенное из Яхбара, и с тех пор Кендыри стал часто ходить на охоту в горы, пропадал в горах по многу дней и всегда приносил убитого козла, несколько лисиц или иную добычу. Все понимали, что и мясо и шкуры доставались купцу, и потому ружье Кендыри рано или поздно тоже должно было вполне окупиться. Разговаривая с ущельцами, Кендыри никогда ничего не сообщал о себе, но охотно, с острыми шутками и неизменным цинизмом рассказывал только о своих любовных приключениях в тех или иных местах горной Азии. Сейчас, застыв на корточках, привалившись плечом к резной двери Кендыри приготовился слушать. Купец прежде всего заговорил о караване, который должен прийти в Сиатанг, но эта новость им обоим была известна уже давно. Когда же купец заговорил о Ниссо, Кендыри перебил его: - Э, Мирзо-Хур, какое нам дело до этой девчонки? - Погоди, Кендыри, - возразил купец. - Это не просто девчонка. У меня есть хорошая мысль, большой барыш может быть! - И приблизив свою бороду к лицу Кендыри, отрывисто произнес: - Она в яхбарской одежде... - Ну и пусть! - не понимая расчетов купца, отрезал кендыри. - Тебе что? Или в жены взять ее хочешь? Красива, что ли, она? Ты мне лучше скажи, ты дал чай старику? Последние слова купец пропустил мимо ушей и быстро заговорил: - Одежда, старик сказал, на ней богатая... Может быть, от путников отбилась в горах? Только, думаю, некому по нашим горам ходить. Думаю, из Яхбара убежала она от отца или мужа, значит, - ищут ее! Понимаешь, хорошие деньги дадут за нее. Узнать, кто ищет, вернуть ему женщину! - Глупости это, - с холодным раздражением произнес Кендыри. - Будто других нет выгодных дел! Если б Бахтиор и Шо-Пир к себе не взяли ее, еще можно бы... Большой скандал будет, эти деньги в горле у тебя станут. Купец в раздумье опустил голову. Он и сам понимал, что увезти беглянку обратно в Яхбар будет не просто и, может быть, Кендыри прав. Но все-таки. Тот, в Яхбаре, поймет: больше хлопот - больше денег... - Оставим это, - решительно оборвал размышления купца Кендыри. - Я спросил тебя: ты дал ему чай? Купец отвел глаза от прямого взгляда Кендыри и с плохо скрытым смущением ответил: - Я хотел дать... - Дал или не дал, спрашиваю? - Другое я ему предлагал. - Что? - Не взял он... Я не виноват, он не захотел взять... Опиум я ему предлагал... - Опять? Потому что не курит он? Мирзо-Хур давно уже собирался высказать Кендыри все свои переживания, вызванные непонятной обязанностью безвозмездно поставлять Бобо-Калону продукты. Кендыри уже давно заставлял его делать это, но разве может купец строить свои дела на зыбких и неверных расчетах? Конечно, у Кендыри хитрый ум, Кендыри дал уже много хороших советов но вот этот совет, - будет от него польза или нет, а пока... - Не могу больше! - возмущенно воскликнул купец. - Не могу, Кендыри! Что будет со мной?.. Все давай ему, все давай! Ты слушай, за одно лето только: муки - меру одну, так? Муки - меру вторую, так? Чай давал раз, чай давал два, чай давал три, еще соли давал, гороху семь тюбетеек... - Мирзо-Хур потрясал руками. - Мясо, что ты приносил, тоже давал три раза, вот еще мыла привозного давал два куска. Зачем ему мыло, песком мыться старик не может? Не ханское время. Э! Все у меня записано, пожалуйста, я тебе покажу. Купец было поднялся, чтобы взять в лавке записи, но Кендыри спокойно задержал его движением руки, и купец, все больше волнуясь, продолжал: - Хорошо, без записи ты все сам знаешь. Я даю, даю, даю, - конца этому нет, старик все берет, как хан, не замечая меня. Презрение на его губах. Как будто я не купец, а факир, пдать ему несу... Вот и ты на меня губы кривя, глядишь, знаю твои мысли: я жаден, я скуп... А ведь я купец, где доход мой? Кто мне будет платить? - Скажи, Мирзо-Хур, - медленно и задумчиво произнес Кендыри, словно не слышавший этих горячих слов. - Девчонка сегодня ночует у Бахтиора? Мирзо-Хур сразу осекся, и мысли его повернулись в иную сторону. - Девчонка?.. Ты, кажется, думаешь, что это дело все-таки может дать мне барыш? У Бахтиора, у Бахтиора. Мой человек видел: Шо-Пир на руках понес ее в дом. - Может быть, ты и прав, Мирзо, - все в той же задумчивости промолвил Кендыри. - Надо узнать, от кого убежала она. - Ты, Кендыри, тоже думаешь так? - сразу зажигаясь, произнес купец. - Ты хочешь сам что-нибудь сделать? Кендыри холодным, коротким взглядом окинул лицо купца, внимательно посмотрел на луну, словно измеряя время, оставшееся до рассвета, и, вставая, решительно произнес: - Иди спать! Дверь не запирай, я приду. Прошел в темноту лавки и, выйдя на террасу уже в сером халате и тюбетейке, не обращая внимания на купца, спрыгнул на землю. Легким шагом удалился по тропе. Купец тяжело вздохнул, вошел в лавку и притворил за собою створки двери. Огибая селение вдоль подножья осыпи, Кендыри ни разу не вышел на лунный свет. Только взобравшись на осыпь, где не было уже ни крупных скал, ни кустов, он, не таясь, пошел, поднимаясь все выше. Пересек осыпь и, увидев блещущий ручей, вокруг которого большим темным пятном располагался сад Бахтиора, направился прямиком к нему. Луна уже вплотную приблизилась к краю ущелья, и Кендыри торопился. Неслышно ступая босыми ногами по сухим шершавым камням, он приблизился к ограде, окружающей сад, остановился, прислушался, присмотрелся, потом перелез через ограду и осторожно пробрался к дому. Против террасы, в шалаше из ветвей, сооруженном на четырех высоких столбах, спал Бахтиор; Шо-Пир лежал, завернувшись в суконное одеяло, на кошме, разостланной под деревом. Кендыри обошел спящих сторонкой и подкрался к самому дому. Луна освещала распахнутое настежь окно, в рамах которого не было стекол. Вынырнув из тени деревьев, Кендыри с кошачьей ловкостью прошмыгнул через светлую площадку и приник к окну. В комнате залитой лунным светом, он увидел большую кровать. На кровати, разметавшись, спала Ниссо. Правая рука спадала с кровати. Черные волосы рассыпались на подушке, и белое. Очень спокойное лицо казалось выточенным из мягкого камня. Кендыри не ожидал увидеть ее такой. С усилием оторвав взгляд от спавшей перед ним девушки, он внимательно осмотрел комнату. Но того, что искал он, в комнате не было. Тогда он, крадучись, обошел дом. На пустой террасе, среди прочего тряпья, висело выстиранное матерью Бахтиора изодранное платье Ниссо. Кендыри осторожно снял платье с шерстяной веревки, мельком оглядел его и, смяв в руках, сунул под халат. Соскочил в сад и, не оглядываясь, пошел прочь от дома. * Горная куропатка. 2 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Тревог, печалей, страхов наважденье Рассеялось, когда пришел ты к ним - Трудолюбивым, смелым и простым, - Чтоб с ними воздухом дышать одним, Чтоб жить, как тот, чей свет неповторим. ...Так ты узнал день первый от рожденья! Дважды рожденный 1 Ниссо лежит на мягком дне, и теплые волны качают ее. Воды, наверное мало, потому что можно дышать. Солнце. Тепло. Было бы совсем хорошо, если бы не шум. Но шум, большой шум, тяжелый шум, а кругом - черные, поблескивающие камни. Это не камни шумят: они неподвижны. Это не ветер шумит: ветра нет. Это, наверное. Ворочается с боку на бок Аштар-и-Калон, но где он? Почему Ниссо не видит его? Шум... Шум... Ниссо озирается тревожно, торопливо. Солнца теперь нет света нет. Но тепло. А шум продолжается... из-за камня выходит большой человек. Он черный, он невероятно толст. Он страшный: огромные дряблые уши свешиваются, закрывают отвислые синие щеки. Голова безволосая, вся в буграх, в шишках. Вместо носа темный провал, подбородок раздвоен, похож на копыто, а на шее растут в стороны жесткие волосы... И все-таки Ниссо узнает его: это Азиз-хон. Он вперевалку приближается к ней, и Ниссо очень страшно. Она хочет бежать, но вязкое дно не пускает ее. Азиз-хон неуклонно приближается, Азиз-хон говорит, очень тихо говорит, но голос его покрывает шум: - Куда ты хочешь бежать? Ведь ты в животе Дракона! Азиз-хон тянет к ней толстые синие руки. Но между его руками и Ниссо вдруг вырастает добрая Голубые Рога. Она смотри на Ниссо голубыми глазами, - вот странно, почему это глаза коровы сделались голубыми? Она поворачивается к Азиз-хону, чтобы кинуться на него, и протяжно мычит... - А-ио! - наконец удается крикнуть Ниссо, и она просыпается. Просыпается вся в поту. Приподнявшись на локтях в мягкой постели, тревожно озирается и не может понять: где она? Но вокруг ничего страшного нет. И все-таки Ниссо кажется, что она не проснулась, - только переменился сон. Вокруг белые стены. Ниссо никогда не видела белых стен. Вокруг гладкая земля, какой она тоже не видела никогда: из дерева, и такая чистая, как пиала, которую мыли в горячей воде. В стене квадратная дырка, в нее бьет солнечный свет, виден кусок голубого неба, пересеченный качающимися листьями тутовника... Нет, это не сон, и ничего страшного нет. Только шум, шум, шум, - он продолжается, но он не тяжелый, он очень легкий, - это шумит вода, совсем рядом. Ниссо заглядывает под кровать, ищет воду. Но воды нет, - только деревянная земля... Где это видано, чтоб земля была деревянной? Ниссо разглядывает кровать, на которой лежит, - как мягко, как хорошо! Одеяло сброшено на пол. Ниссо поднимает его, щупает рукой: какое чистое ватное одеяло! Нет, наверное, ничего не случилось плохого, иначе не было бы так чисто, так хорошо. Ниссо опускает голову на подушку и видит над собой потолок, - не черный, каменный, задымленный потолок, а светлый, такой же чистый, как пол. Дыры для дыма в нем нет. Все непонятно, но на душе Ниссо почему-то спокойно. Она закрывает глаза. Она хочет вспомнить все. Она долго думает... Вот она ест сыр, окруженная толпой людей... И последнее, что ей удается вспомнить, - сильного человека, не похожего на других, который сначала крепко держал ее, а потом смотрел на нее смеющимися глазами. Какие светлые были у него глаза, совсем голубые глаза... Разве бывают глаза голубыми? Шум... Плещущий, ласковый... Где же это бежит вода? Ниссо прислушивается: кажется людей вокруг нет. Ниссо осторожно встает, мышцы еще болят, но она чувствует себя бодрой. "Наверное, я очень долго спала!" Встает босиком, на цыпочках подходит к дыре в стене, осторожно выглядывает наружу; перед ней сад, стройный сад, с зеленой травой; тутовые деревья, за ними большая скала, за скалой склон горы - серый, каменистый - до самого неба. Небо чистое, голубое... Под одним из деревьев, невдалеке от Ниссо, на траве - кошма. Кто-то спит на ней, завернувшись в суконное одеяло. Под головой у спящего зеленый мешок с красными рыжими ремешками. Спит... Это, наверное, тот большой человек. Любопытство разбирает Ниссо; она осматривает комнату. Над кроватью ружье - совсем не такое, как у охотника Палавон-Назара: без ножек, главное, тонкое, с двумя стволами, очень красивое; под ружьем - сумка из коричневой кожи и какие-то блестящие палочки. У стены - стол, деревянный некрашеный стол, - Ниссо никогда не видела столов. На нем глиняные чашки, жестяной чайник, деревянная коробочка с табаком, деревянное блюдо с яблоками, какие-то мелкие, не известные Ниссо вещи. У другой стены - полки с дверцами, тоже маленький дом, для вещей. Ниссо трогает дверцу шкафа, но дверца скрипит, и Ниссо отдергивает руку. В стену вбиты гвозди - не деревянные, не каменные гвозди, а очень тоненькие, железные, и на них висят две длинные белые тряпки. Они у самой двери, только теперь Ниссо заметила дверь... Ниссо отступает от окна, размышляет. Как это так случилось, что она опять попала к людям? Пряталась, блуждала, боялась, а теперь что? Вот взяли ее, привели, теперь будут расспрашивать, заставят работать, наверное, опять будут делать ей зло... Вот, может быть, этот спящий мужчина захочет взять ее в жены, - зачем бы иначе привел он ее к себе в дом? И как это получилось вчера? Ведь она долго смотрела на людей из-за башни и не хотела им показаться. Почему же все-таки не убежала тогда? Да, вспомнила: ей очень хотелось есть, и она так устала, - сама не понимала, что делала... А потом... Вот этот, спящий, смеялся над ней, но все-таки накормил ее, разговаривал с ней тихо. Почему он ее накормил? А потом привел в сад. Мазал ноги и руки бараньим салом. Какой у него был расчет? Конечно, он хочет взять ее в жены. Или, просто, все они знают Азиз-хона и боятся его? Старик придет сюда, и они отдадут ее! Ниссо замерла от страха, мысли ее смешались, всем существом она поняла одно: бежать, как можно скорее, - пока этот спящий не проснулся - бежать! Ниссо кинулась к двери, но вдруг заметила, что ведь она совсем голая, как же ей бежать голой? И потом ведь сейчас день, разве убежишь днем? Ниссо остановилась, прислушалась: есть ли там люди за дверью? Ни один звук не выдавал присутствия человека в доме. Ниссо чуть-чуть успокоилась, решила подумать еще: нельзя просто так броситься и бежать, надо быть хитрой. Иначе поймают, и опять, как вчера, соберутся все, будут смотреть на нее... За дверью послышался женский голос: - Э! Проснулась? Ниссо опрометью кинулась обратно в постель, забилась под одеяло, притаилась. Дверь открылась, в комнату вошла старая женщина, прямая еще, но седая, с горбоносым, в глубоких морщинах лицом. - Э, черноволосая, какие видела сны? Отвечать или не отвечать? Теперь ясно: никуда уже не убежишь! Но голос совсем не сердитый, добрый. Ниссо взглянула на старуху самым уголком глаза, так, чтоб самой видеть, а та ничего не заметила бы. Старуха - в длинной белой рубахе, как у всех женщин, только рубаха не рваная, чистая и застегнутая у ворота. - Ай-ио!.. Притворяешься! Вижу, не спишь! Хороший видела сон? - Страшный, - решилась тихонько ответить Ниссо. - Проснулась, теперь не страшно? Ниссо решила молчать, - и сейчас молчать, и потом. Все время молчать, как молчала вчера. - Меня боишься - не отвечаешь? - спокойно спросила Гюльриз, и Ниссо увидела ее лучистые смеющиеся глаза. - Не знаю, какая ты, - чуть слышно прошептала Ниссо вопреки своему решению. - Ио! - засмеялась старуха чистым, свежим, хотя и обведенным морщинами ртом, в котором зубы были белыми, как у молодой. - Я очень страшная, - две руки, голова одна, тебя покормить хочу, наверное, голодная очень... - А ты кто? - Ниссо сдвинула одеяло с лица. - Я? - старуха, шутя, толчком пальца в подбородок вскинула голову. - Гордая я! Советской власти мать я! - и погрозила пальцем: - Со мной разговаривать знай как! - Ты власть? - не поняла Ниссо. - Я не власть... Мой сын Бахтиор - советская власть. Мой сын Бахтиор, у которого ты в доме сейчас. Плохого тебе он не хочет... Вставай, валялась много... Зови меня нан. Есть мать у тебя или нет? Молчишь? Ио! Вставай. Наверное, дэв унес твое платье, напрасно я стирала его: на веревку повесила, утром - смотрю, нет его, ничего не понимаю, только думаю: не стоит рвань такую жалеть. Вставай, мою рубашку наденешь! Ниссо послушно откинула одеяло, спустила ноги с кровати. Старуха, кажется, очень добрая. - Болят? - участливо спросила Гюльриз, глянув на вздутые длинные ссадины. - Ходить можешь? - Немножко болят, теперь ничего! - стыдясь своей наготы, Ниссо встала. - Скажи, нана, откуда шум? Река где? - Большая река - внизу. Маленькая - под стеной бежит. Такой дом у нас, спасибо Шо-Пиру, - придумал, чтоб летом не жарко было. - Шо-Пир - кто? - Вон спит! - указала Гюльриз на окно. - Тебя вчера принес. - Твой сын он? - Мой сын - Бахтиор, тоже спит, вон в шалаше. Шо-Пир русский, хотела бы я такого сына родить! Гюльриз на минуту вышла за дверь, вернулась. - Н рубаху, бери! - и бросила на кровать длинную холщовую рубаху. - Одевайся, мыться идем, пока не проснулись они! Успокоенная Ниссо покорно последовала за ней. Старуха провела ее через террасу, захватила кувшин с горячей водой, сошла к ручью, над которым висел на крепких тополевых бревнах угол террасы. Скинув длинную, путавшуюся под ногами рубашку, Ниссо приготовилась мыться в ручье. Но старуха велела ей сидеть неподвижно, сама стала мыть ее горячей водой. Ниссо, покорившись, подставляла старухе и спину, и руки, и ноги. "Где это видано, - думала она, - чтоб горячую воду попусту лили? Азиз-хон был богатым, а никогда не тратил дрова, чтоб мыться горячей водой... Но это, правда, очень приятно". Гюльриз ни о чем не спрашивала. Ниссо про себя рассуждала, что ничего, конечно, и не ответила бы старухе, но странно все-таки: почему она не пристает с вопросами? Вымыв девушку, Гюльриз велела ей одеться. - И теперь сама каждый день будешь мыться так. Будешь? - Буду, нана, - тихо, даже улыбнувшись, произнесла Ниссо. Гюльриз, подтянув на Ниссо спадавшую до земли рубаху, собрала ее в складки и обвязала вокруг талии шерстяным пояском. - Потом подошью тебе подол, будет время. Пока так ходи... Идем со мной в дом, там сиди, никуда не беги. А я разбужу Шо-Пира, велел он разбудить, когда ты проснешься. Ниссо поднялась на террасу, присела на ступеньке, стала заплетать мокрые волосы, - не в мелкие косички, как приказывал ей Азиз-хон, а в две большие косы, как привыкла с детства в родном Дуобе и как заплетены были волосы у старой Гюльриз. "Русский! - думала Ниссо. - Никогда прежде я не видала русских. Богатый, наверно, такой дом у него - чистый, большой, дерева много: земля, и та из дерева... Русский!.. Вот почему он такой большой, и, значит, у русских глаза голубые!.. Сильный он... Что будет он делать со мной?" И сразу насупилась, - беспокойство, враждебность вновь овладели ею. Решительно вскинула голову и взглянула в сад, откуда должен был показаться Шо-Пир: нет, никакими сладкими словами он не подкупит ее, она будет молчать, и пусть ей нельзя убежать сейчас - она убежит, все равно убежит потом... И, приготовившись к борьбе, ожесточившись, Ниссо стала напряженно ждать появления "повелителя пиров". Само имя этого человека говорило ей, что он привык проявлять власть и могущество, что он станет приказывать ей, требовать покорности... Сколько было вчера около той башни людей - он всеми распоряжался... Но ничего, ничего, она станет колючей, как еж. 2 Он подошел к ней сбоку, большой и веселый, так неожиданно, что Ниссо вздрогнула и опустила глаза. В высоких сапогах, в туго затянутых ремнем галифе, в белой рубашке с раскрытым воротом, с мылом в руке и полотенцем через плечо, Шо-Пир появился из-за угла дома, - совсем не оттуда, куда смотрела Ниссо. Остановился перед смущенною девушкой, положил мыло и полотенце на перила террасы и с улыбкой сказал: - Ну, здравствуй, красавица! Что же, ты и смотреть не хочешь? Чего стыдишься? Помылась, вижу, - на человека похожа стала. - И просто, протянув ей свою крупную руку, повторил: - Здравствуй! Зовут тебя как? Голос Шо-Пира мягок, тон дружествен. Ниссо, чувствуя, что озлобленность ее улетучивается, но все еще упорствуя, сжала пальцы на коленях и еще ниже опустила голову, чтобы Шо-Пир не видел ее лица. - Эх ты, дикарка! - усмехнулся Шо-Пир. - Ну, давай руку, в самом деле. У нас, русских, вот так здороваются, - и, сняв с колен руку Ниссо, вложил ее в свою большую ладонь. Пальцы Ниссо оставались вялыми, и Шо-Пир со смехом добавил: - Жми! Ну, жми сильней. Вот так здороваться надо. Ты же сильная девушка. По горам шла одна - смелой была, а меня боишься? Смотри на меня! И, ласково положив ладонь на мокрые волосы девушки, Шо-Пир повернул к себе ее взволнованное лицо. Встретившись с его смешливым взглядом, Ниссо невольно, сама того не желая, улыбнулась. - Вот так! Давно бы! Смотри, Бахтиор, говорил я тебе? Вот уже улыбается. Ниссо обернулась. Бахтиор стоял на террасе. Он был без халата, в яхбарской жилетке, надетой прямо на загорелое, худощавое, но хорошо развитое тело. Его широченные мешковатые штаны из домотканого сукна были стянуты под жилеткой шерстяной веревкой, концы которой, распущенные в кисточки были красного цвета. Низкорослый и коренастый, он казался бы очень мужественным, если б в его быстрых черных глазах не сохранилось выражение пытливой наивности. Он смотрел на Ниссо так, будто впервые увидел ее, и, когда она обернулась к нему, сам первый смущенно потупил взгляд. Но тотчас простодушно сказал: - Она думает, наверно, язык ее - ложка, не пролить бы ни капли! - Ничего она не думает, - усмехнулся Шо-Пир. Просто не знает еще, что мы за люди такие. Пустяки! Скоро она перестанет бояться. Ну, коза, имя у тебя есть? - Есть, - осмелев, ответила Ниссо. - Какое же? Ниссо сказала с вызовом: - Имя тебе мое, да?.. Имя скажу: Ниссо. Тебя спрошу: зачем привел меня в этот дом? Тебя не боюсь, все равно убегу! - Так вот и убежишь? Ниссо опять насупилась. - Беги, если захочется, - стараясь набраться серьезности. Продолжал Шо-Пир. - Худого мало, наверно, видела? Ты думаешь, мы тебя держать будем? Беги! Решительно ничего страшного в этом Шо-Пире нет! И совсем он не важный и на повелителя не похож... И как-то легко на душе, хоть и обидно, что он смеется над ней... - Вставай лучше, да пойдем вон туда к столу, а то старуха рассердится, есть нам пора, - промолвил Шо-Пир и как ни в чем не бывало схватил Ниссо и, перекинув через перила, повел ее к большому платану, под которым хлопотала Гюльриз. Голова Ниссо пришлась Шо-Пиру по грудь, в силе его руки не было ни грубости, ни назойливости, и Ниссо уже не противилась никогда прежде не испытанному чувству доверчивой покорности. В узкогорлом кувшине было молоко, на деревянной тарелке - кусок свежей брынзы, на другой - горка сушеных абрикосов и тутовых ягод. Гюльриз перетерла тряпочкой глиняные пиалы. - Смотрю я, Шо-Пир, на тебя, ведешь ты ее, думаю: дома не было, сада не было, теперь дом есть, сад есть, корова есть, теперь дочка у меня есть. Все есть! - Ну не все еще! - остановился перед столом Шо-Пир. - Хлеба вот нет еще. Ты на свою богару когда, Бахтиор, пойдешь? - Теперь скоро пойду, канал кончим - пойду. Последний год на проклятую эту богару ходить! - Да уж... В таком месте твоя богара, что удивляюсь я, как шею ты до сих пор не сломал. Не горюй, Бахтиор, - теперь пустырь оросим, землю получишь. А насчет дочки, Гюльриз, это ты ее спроси, захочет ли еще она твоей дочкой быть! Убежать грозится! Верно, Ниссо? Ниссо жадно глядела на еду и, казалось, не слышала разговора. - Вот, Ниссо, - легонько подтолкнул ее Шо-Пир, усаживаясь за стол, - это называется "скамья", русское слово, на вашем языке нет такого. Довольно ты на своих пятках сидела, теперь будешь, как я, за столом сидеть. Выбирай себе место. Шо-Пир подтолкнул Ниссо к скамье. Ниссо робко уселась на краешек, но тотчас подобрала под себя ноги. Гюльриз рассмеялась: - Не умеет еще! Первый раз, когда Шо-Пир мне велел, я тоже так села. Он смеялся, а я сердилась. Спусти, совсем спусти ноги на землю! Стесняясь своих движений, Ниссо послушалась старухи. Шо-Пир сам налил из кувшина молока в чашку Ниссо, и она совсем смутилась: разве достойно мужчины услуживать ей? И где это вообще видано, чтоб мужчины ели вместе с женщинами? И какая же эта мужчины власть, если они ведут себя так? И зачем он сказал это слово о дочке? Значит, они не собираются отдать ее Азиз-хону? Но ведь они же и не знают, откуда прибежала она, не проговориться бы. Надо молчать... А вместе с тем все вокруг возбуждало ее любопытство. Ей хотелось спрашивать, говорить... Но прежде пусть они ее спросят, и она им не ответит, и тогда... Она и сама не знала, что будет тогда... Поборов смущение, Ниссо взялась за еду, сначала робко, затем, подстрекаемая голодом и жадностью, все смелее. Они заговорили о каких-то своих делах и, казалось, совсем забыли о ней. Уловив косым взглядом, что никто на нее не смотрит, Ниссо украдкой опустила кусок сыра под стол, зажала его между коленями: неизвестно еще, что впереди, может быть, придется бежать, голодать, - надо запасти как можно больше еды! Но, раскрасневшись, она потупилась, когда Шо-Пир протянул руку и, взяв утаенный кусок сыра, положил его на стол. - Ниссо, разве колени твои голоднее твоего рта? Все рассмеялись, Ниссо рванулась в сторону, но Шо-Пир погладил ее по голове. - Ешь, Ниссо, сколько влезет! У нас для тебя еды всегда хватит... Захочешь есть - только Гюльриз скажи! И, отвернувшись от Ниссо, снова заговорил с Бахтиором о канале, о какой-то земле, которую надо распределить, перечислял имена людей, и Ниссо почувствовала признательность к нему за то, что он не смотрит на ее пылающее лицо. И, сразу укротив свою жадность, стала следить, как едят другие, чтобы есть, как они, и не больше их. Гюльриз сходила в дом за чашкой гороховой похлебки, и все взялись за деревянные ложки. Бахтиор заговорил о голоде, который грозит селению, и Ниссо подумала: какой же голод, когда вот на столе так много еды... Правда, у Азиз-хона еды всегда было больше, но, во-первых, там никто никогда о голоде и не говорил, а во-вторых, Азиз-хон все съедал сам, и если ел мясо, то женщинам оставлял только обглоданные кости, а если не жалел лепешек, то ведь Ниссо знала: все селение приносит ему от своих урожаев зерно. Черные глаза Ниссо перебегали с предмета на предмет. Она следила за каждым движением Шо-Пира, почти не обращая внимания ни на Бахтиора, ни на Гюльриз. Каждую ложку гороховой похлебки, которую он подносил ко рту, она провожала взглядом. Шо-Пир долго расспрашивал Бахтиора о предполагаемом урожае тута, потом, будто невзначай, обратился к Ниссо: - А там, где ты жила прежде, урожай будет в этом году хороший? - Плохой, наверно, - просто ответила Ниссо. - Не знаю. Ветры в селении том. - А называется как? - Дуоб, - не успев понять истинного значения вопроса, быстро произнесла Ниссо. - Так ты из Дуоба? Это же в третьем ущелье отсюда... Четыре дня пути. Знаю я это селение, хоть и не был там никогда. Совсем дикое место. Отчего ж ты ушла оттуда? - Так, ушла, - опустила глаза Ниссо. - Отец, мать у тебя там есть? - Нет. - И ты прямо из Дуоба сейчас? - Нет, - помедлив, чуть слышно уронила Ниссо. Шо-Пир многозначительно взглянул на Бахтиора, тот понимающе кивнул головой. - А вернуться хочешь в Дуоб? - Нет! - Ниссо упорно разглядывала горошину, которую вертела дрожащими пальцами. - А туда, откуда сейчас прибежала? - Нет! Нет! - Плохое это место? - Очень плохое, - прошептала Ниссо. - А что, Бахтиор, - резко отвернулся Шо-Пир от Ниссо, - клевер, который вдоль канала растет, никто не собирается жать? Бахтиор что-то ответил, - Ниссо вовсе его не слушала. Она снова почувствовала признательность к Шо-Пиру, который больше ни о чем ее не спросил. Быстро доев похлебку, Шо-Пир положил ложку на стол и, вставая, сказал Бахтиору: - А теперь идем на канал. Кончать надо работу... А ты, Ниссо, будь дома, никуда не уходи, так для тебя будет лучше. Хочешь - спи, хочешь - в саду будь... Гюльриз, ты накорми ее днем получше... Пойдем, Бахтиор! 3 А когда Ниссо очнулась от своего бездумья, то удивилась, что никого поблизости нет и никто за нею не наблюдает. Встала, прошлась по саду. Старуха, занятая хозяйством, по-видимому, не обращала на нее ни малейшего внимания. Ниссо обогнула сад, подошла с другой его стороны к ограде. Нет, старуха ее не зовет, не идет за ней. Поняла, что, если ей вздумается убежать, никто не станет ее задерживать: вон склон горы, осыпь, - безлюдно, тихо, - иди куда хочешь! Постояла перед оградой, старясь размыслить: как воспользоваться предоставленной ей свободой? И неожиданно поняла: ей никуда не хочется убегать. Медленным шагом обошла ограду и, обогнув весь сад, снова увидела дом. Взобралась на большой, высящийся над ручьем камень... Ветви тутовника, склоненные над ним, охватили Ниссо. Она легла на нагретую солнцем поверхность камня и, раздвинув ветви, стала рассматривать дом. Странный дом: белый, с выдвинутой над ручьем террасой. Частокол тонких бревен упирается в воду. Что делается на террасе, отсюда не видно: она обращена к селению, а селение за домом, далеко внизу, по всему полукружью узкой долины. Справа и слева долина замкнута скалистыми массивами, выгибающими широкую реку. А селение - домов пятьдесят, наверное. Домов сто, наверное! Ниссо не умеет считать до ста и до пятидесяти, пожалуй, не умеет... Она разглядывает незнакомое селение. Дома такие же, как там, где Ниссо родилась, в Дуобе, люди такие же - в сыромятной обуви, в суконных халатах. Во дворах - козы, куры, овцы, ослы. Ограды каменные, на плоских крышах сушатся абрикосы. Совсем как в Дуобе... Только больше здесь всего, только красивее здесь все, долина просторней, река полноводней, сады зеленее и гуще, людей, домов и животных много... Направо, над самой рекой, у мыса, словно толстый черный палец, торчит башня крепости, - как страшно было вчера, когда с огнем, дымом и грохотом рухнула другая башня! Ниссо опять подумала, что там распоряжался Шо-Пир. Сильный он человек, слушаются его! Но только не страшный, совсем не страшный... Говорит на языке Ниссо, как и все здесь, а слова произносит не так, будто чужой... Ну да, конечно, чужой он - русский! Одет, - разве так одеваются люди! - обувь его, штаны, рубашка не такие, как у людей. Ниссо хотелось потрогать его одежду, когда утром он разговаривал с ней. Потрогала бы, если бы не боялась его... "Боишься меня?" - спросил, а сам смеется, никакой в нем важности нет. Азиз-хон никогда не смеялся, никто в доме Азиз-хона не смеялся. А если и смеялся, то вот так, как Зогар. Это был нехороший смех, только злил Ниссо. А Шо-Пир смеется весело, будто ничего страшного в мире не знает. И Гюльриз смеется, и Бахтиор смеется. Глупые они все какие-то, смеются, сами не понимают чему. Особенно Шо-Пир: смотрит на нее и глупости говорит... И это очень обидно, - ну как смотреть такому в глаза? Никогда не видела Ниссо подобных людей! Может быть, все-таки убежать? Бежать вовсе не хочется: впервые в жизни люди так обласкали ее и не требуют от нее ничего. Но это, наверное, обман, и лучше не верить, лучше все-таки убежать... Ниссо раздумывает - куда. Просто слушает голос страха, который нет-нет и закричит в ней, так закричит, что под коленками вдруг заноет. А ведь если бы побежала, старуха, наверное, погналась бы за ней: вот она ходит по двору, изредка поглядывает сюда. Но что старуха? Разве угнаться ей? Вот сейчас, пока нет Шо-Пира и Бахтиора, побежать, прямо вдоль ручья, на ту голую гору. Пусть закричит Гюльриз, Ниссо побежит быстрее ее старушечьего крика... Ниссо сидит на камне, поджав ноги, думает о бегстве. Но не бежит: тепло ей, ветерок ленив, хорошо ей, спокойно. И работы с нее Гюльриз никакой не требует, - где это видано, чтобы старуха работала, а молодая, поджав ноги. Без дела на камне сидела? Вот Гюльриз ломает сухую колючку, несет ее в дом. Вот выходит из дома, режет яблоки, взобралась по приставной лесенке на крышу, положила яблоки на солнцепеке. Сама спустилась, вошла в каменную кладовку, вынесла маслобойку и два кувшина, наверное с молоком. Начинает новую работу... Ниссо немножко стыдно: сидит без дела. Но очень уж ей хорошо на камне. Тепло. Клонит ко сну. Ниссо не борется с ленью. Протягивается на камне ничком. Солнце греет заживающие ссадины. Ниссо опускает голову на руки. Говорит себе, что ей надо убежать, но закрывает глаза, подставив левую щеку горячему солнцу. Не спит, дремлет, но дремота властительней сна. Может быть, Ниссо спит, но ей все слышится тонкий и веселый шум ручья, бегущего между камнями. Ветер легкими порывами проходит по щеке Ниссо. Легко и приятно шелестит листва, чуть-чуть ее задевая. Где-то в безмерных пространствах сладкой дремоты тают далекие голоса людей, перекликающихся внизу; стучит маслобойка Гюльриз... И все это - шум, шум баюкающий, сладкий, спокойный, - лежать бы так и лежать всю жизнь!.. Никогда прежде не ощущала Ниссо такого спокойствия. 4 В тот утренний час, когда Гюльриз вошла в комнату к проснувшейся Ниссо, Кендыри сидел на ковре в запертой лавке, перед зевающим купцом. Между ними лежали мокрые лохмотья одежды Ниссо, и Кендыри рассказывал о ночном посещении дома Шо-Пира. Лучи пробивались в щели между створками резных дверей и освещали загромоздившие лавку товары. Здесь было все, что только могло понадобиться жителю гор: расписные ленчики седел и чугунные котлы; анилиновые краски в банках с красивыми яркими этикетками; румяна и розовая каменная соль; чалмы и иголки; кривые ножи и круглые зеркальца; сухой горох в джутовых мешках и таинственные тибетские снадобья от всех болезней; зеленый подъязычный табак и разноцветная пряжа; медные браслеты и глиняная посуда; узкогорлые кувшины, душистые мази, бобы и просо - все, что можно привезти на ослах с базаров и из колониальных магазинов любого захолустья Востока. Все эти товары, покрытые пылью, лежалые и, видимо, слишком дорогие для жителей Сиатанга, не обновлялись годами. И всякий раз, глядя на них, купец думал о наступающей бедности и предавался воспоминаниям об ушедших годах доходной торговли с мирами и сеидами. Жители Сиатанга изредка обращались к купцу только за съестными продуктами да за опиумом, распространяемым Мирзо-Хуром и составляющим главный источник его доходов. Торговля его обычно была меновой, и только осенью задняя половина лавки наполнялась зерном и мукой, которыми он сразу после сбора урожая взимал с ущельцев накопленные за год долги. Поздней осенью он отвозил часть муки и зерна в Яхбар и, хорошо нажившись, привозил в лавку новый запас опиума и все то, без чего не могли обойтись ущельцы. Другую часть зерна он хранил в своей лавке до самой весны, чтобы под огромные проценты ссужать его ущельцам при наступлении поры посевов. Зимою, когда в селении, отрезанном снегами от всего мира, наступало худое время, ущельцы приходили к купцу за чашкой пшеницы, за мерой гороху, за несколькими пиалами сухих тутовых ягод. Прежде Мирзо-Хур никому ни в чем не отказывал, зная, что только смерть может скрыть от него должника. Но теперь настало иное время. Мало ли что может случиться! И все чаще приветливые разговоры Мирзо-Хура кончались для смиренных и почтительных ущельцев ничем: у них не было ни серебряных денег, ни хорошей одежды, ни крепкой посуды, какую они могли бы оставить в залог. А урожай, неизменно обещаемый ими, уже не был надежной меновой ценностью с тех пор, как в селении появился Шо-Пир. Слушая Кендыри, Мирзо-Хур пощипывал жесткую бороду и, хмуря угольно-черные брови, глядел на него исподлобья. - Лучше нее, - говорил Кендыри, - я видел только девчонку в Хорасане, - это было другое полукружие моей жизни. Я тогда был одет, как ференги, и ехал верхом в Нишапур к брату местного халифа. Хорошее путешествие было! На ночь остановился в каком-то саду. Выходит женщина, выносит мне вареные яйца, кислое молоко, а я посмотрел на нее, - знаешь, в гареме Властительного Повелителя нет таких женщин! Она думает: я - ференги, а я ей говорю: "Поедем со мной, женой моей будешь, в Мешхеде у меня дом..." Она ехать не хочет. Ночью я схватил ее, связал, положил на лошадь, три камня отъехал... Кендыри долго рассказывал историю одного из своих похождений, похвалялся красотой хорасанки. - Но и эта неплоха тоже. Как первая луна, самый расцвет! - Почему же ты в дом не вошел? Кендыри оскалил зубы в сдержанной, холодной улыбке. - Дело, Мирзо, прежде всего! И разве хороший охотник стреляет издалека? Ничего, время придет, купец. Открой дверь немножко, платье ее посмотрим. Мирзо-Хур толчком руки приоткрыл створку двери. Яркий луч упал на платье Ниссо. Разложив мокрые лохмотья на коленях, купец вглядывался в узор ткани. - Это не Яхбар. Это Гармит, - сказал он. - Ты помнишь купца Мухибулло? Кендыри прищурил глаза. - За четвертым перевалом живет? У озера? - Так... Еще, может быть, у Самандар-бека куплено. Но этот узор - гармитский. Его делают только в трех селениях: в Дильшурча, в Наубадане, в Джуме. Там есть старухи, знают его. В других селениях забыли. Видишь: красная нитка с желтой, знаешь этот цветок? Хаспрох это, вырос из пота Аллаха. Зеленый этот - поперек ему - что? Э, Кендыри, скажи - что? Все-таки ты меньше моего знаешь. Никто не знает теперь, я знаю. "Об-и-себзи" - называется этот цветок. Когда зеленое знамя ислама вступило в Лиловые Горы, шел кровавый дождь. Это воины доблестных войск Властительного Повелителя истребляли неверных огнепоклонников. Слава Аллаху, всех истребили, и там, где прошло зеленое знамя ислама, вырос зеленый цветок, - старые люди так говорят. Этот цветок здесь и вышит. Надо узнать, кто из Яхбара в эти три селения ходил. А вот это, смотри... Тяжелый и неповоротливый Мирзо-Хур, сидя на ковре, толстыми, мясистыми пальцами, украшенными перстнями, перебирал одежду Ниссо. Увлекшись, он разобрал значение всего узора, обрамлявшего ворот рубахи. Потом небрежно швырнул ее на колени Кендыри. - Пойдешь? - Пойду, - сухо ответил Кендыри. - К риссалядару сначала зайди и к Арбоб-Касиму... К Азиз-хону еще зайди, у них уши острые, может быть, раньше узнаешь, у кого пропала жена или дочь... А если не узнаешь, благословен путь твой да будет, иди в Гармит... Если найдешь хозяина, скажи: дорогое дело, но можно вернуть... - Ты объяснишь тут: я за товарами ушел, - думая о чем-то своем, небрежно произнес Кендыри и, свернув платье Ниссо, вышел через заднюю дверь во двор. 5 Мирзо-Хур, отвалив большой камень, распахнул настежь двери лавки. На траве под тутовым деревом сидел оборванный Карашир. И хотя это только Карашир, не имеющий даже халата, самый бедный, самый захудалый факир, на котором едва держатся лохмотья грязной овчины, Мирзо-Хур с удовлетворением щурит глаза. Ведь Карашир - один из тех, кто работает у Шо-Пира, кто признал новую власть, повинуется каждому слову Бахтиора, нарушает Установленное, открыто смеется над ним... И если Карашир сидит здесь, покорный и терпеливый, значит, он, вероятно, долго боролся с собой и сюда его привела та слабость, о которой хорошо знает Мирзо-Хур... Конечно, он пришел просить опиума, и надо ему опиум дать, но сначала поговорить с ним... Мирзо-Хур располагается посередине ковра. Карашир молчит. Может быть, он стесняется заговорить первым? А вдруг так и не заговорит, встанет, уйдет? - Наверно, ко мне пришел, сел под моим деревом? - не вытерпев, с нарочитой грубостью говорит Мирзо-Хур. - К тебе. Говорить пришел! - не вставая и не кланяясь, отвечает Карашир, сидя в той же позе, что и купец. - Значит, благодарение покровителю, хочешь сказать: привет? - Пожалуй, скажу: привет! - отвечает Карашир. - У тебя мука есть? "Ах, вот как, мука! - с неудовольствием думает купец. - Это дело другое: значит, от советской власти муки не дождался. Но от меня тоже ее не получит!" Опыт, однако, приучил Мирзо-Хура никогда не отвечать на вопрос сразу. И, испытующе взглянув на насупленного Карашира, он медленно произносит: - Зачем через траву кричать будем? Иди, Карашир, сюда. Есть ковер для хорошего разговора. Карашир неохотно проходит в лавку, - присаживается на ковер, глядит на купца надменно и важно, будто проситель не он, а купец. Молчит. - Та-ак! - произносит купец. - Теперь разговор пойдет. Скажи, Карашир, зачем тебе мука? - Урожай еще не собрал. Детей много. Полмешка муки дашь, соберу урожай, целый мешок отдам. - Мешок мало. Три мешка дашь! - грубо заявляет купец и насмешливо глядит Караширу в глаза. Карашир, уязвленный этим взглядом, отвечает резко: - Большую пользу себе делаешь? Корыстно нажиться хочешь? - Всякий человек делает себе пользу. - Не всякий бесчестно. - Честность - для маленьких. Для больших - нет честности, иначе не было бы больших людей. - Есть и большие люди четные! - Карашир вызывающе глядит на Мирзо-Хура. - Кто же? - купец язвителен, потому что уже знает ответ. - может быть, ты хочешь сказать - твой Шо-Пир? - Что можешь плохого сказать о нем? - Ха! Чужую женщину взял! - Не знаю я этого... - Карашир небрежно почесывает голое колено. Самоуверенность Карашира раздражает купца. Не такого он ждал разговора. - Ты не знаешь - все знают. Тебя заставляет работать, обещает блага в этом мире... Когда ты есть захотел, ко мне посылает: "Бери у купца"! Честность! - Неправда, - горячо возражает Карашир. - Он не посылал меня. - Ха! Сам пришел! Против воли его? - Против воли, вот, да! Против него я пошел! Мой стыд, а не его стыд. Жуликом он называет тебя, не велит ходить к жулику. Жулик ты и есть. Дурак я, пошел к тебе. Не надо от тебя ничего. Дела с тобой не имею. Карашир порывисто встает, запахивает полы овчины, обдав купца ее кислым запахом. Мирзо-Хур сразу соображает, что даже с таким должником расставаться в ссоре не следует, быстро протягивает руку к полке, загроможденной мелочными товарами, выхватывает маленький мешочек, молча сует его Караширу. В лице Карашира растерянность и борьба. - Нет! Не возьму, не надо, - сдавленным голосом произносит он, соскакивает с порога и торопливо идет от дома. - Погоди, Карашир! - кричит ему вслед купец. - Сегодня голодной будет душа, курить захочешь, ко мне придешь - не дам. Сейчас бери... На! И брошенный купцом мешочек падает у ног Карашира. Карашир хочет гордо переступить его, но останавливается. Медлит раздумывая, быстро наклоняется, сует опиум за пазуху, прижимает его к груди и, виновато ссутулившись, уходит, не смея обернуться к победившему его и на этот раз Мирзо-Хуру. А купец с торжествующей насмешливостью глядит ему вслед, стараясь унять только теперь закипающий гнев... За большими камнями, там, где тропа свернула к селению, Карашира ожидает жена. Эту еще молодую, но уже иссохшую женщину недаром зовут Рыбья Кость. Дав ей такое прозвище, ущельцы давно позабыли ее настоящее имя, и даже сама Рыбья Кость редко вспоминает о нем. Удлиненное желтое лицо ее всегда печально и строго, темные узкие глаза смотрят вниз, - кажется, за всю свою жизнь она не взглянула на светлое небо. Ожидая Карашира, она сидит на камне так неподвижно, будто сама превратилась в камень. Черные растрепанные волосы спадают на плечи, засаленная длинная рубаха неряшливо распахнута. Скрещенные на коленях пальцы обтянуты такой сухой и сморщенной коричневой кожей, что, кажется, невозможно их разогнуть. Дома ее ждут восемь голодных, полуголых детей, и она думает, что правильно сделала, заставив Карашира пойти к купцу. Если он даст муки, - все равно, что будет потом, - только бы он дал Караширу муки! - она сделает сегодня лепешки и сама тоже будет их есть. Она не ела их уже целый год и, представляя себе их вкус, с нетерпением глядит на тот камень, из-за которого сейчас с мешком на плечах появится Карашир. Но когда Карашир, наконец, появляется и Рыбья Кость хорошо видит, что за плечами его нет ничего, ее худое лицо искажает злоба. Карашир робко приближается зажимая мешочек с опиумом под мышкой: вот, в руках у него нет ничего, вообще нет ничего, пусть она даже распахнет овчину... Такая неудача, такая судьба: купец на дал ему ничего! - Почему не дал? - вставая, хрипло спрашивает Рыбья Кость. - Что сказал? - Сказал: кончилась для таких, как я. Ничего, зато я колючие слова бросил ему в лицо, пусть подавится ими. Рыбья Кость молчит. Ведь вкус лепешки был уже у нее во рту... Нет, что-нибудь тут не так, дурак ее муж, и, конечно, он виноват. - Просить не умеешь! - выкрикивает она. - Гордый очень! У русского гордости научился, веришь ему, а голодным надо забыть о гордости: хочешь, чтоб дети твои передохли? Иди домой, без тебя обойдусь, о себе только думаешь! Будет у нас мука! И Карашир покорно побрел домой. Он думал о мешочке, зажатом у него под мышкой. Он думал о том, что, все в мире презрев, он будет видеть страну счастливых и жить в ней и весело болтать с женщинами, совсем не такими, как эта злая его жена! А Рыбья Кость почти бегом миновала деревья на берегу перед лавкой купца и смело переступила порог. Купец встретил ее таким холодным, презрительным взглядом, что смелость ее сразу исчезла. Она опустилась перед ним на ковер, скрестив босые ноги. - Ну? Теперь ты пришла? - Пришла!... Муж мой дурак, не умеет просить... Теперь я иначе прошу, почтенный. Ты давал нам раньше, теперь тоже дай, много не надо, дай, сколько велит тебе бог; сама буду я отдавать... - Сейчас можешь отдать? - нагло глядя на нее, процедил купец. - Что есть у меня сейчас?.. Ио, Али!.. Ты говоришь... Но испуг Рыбьей Кости сразу же сменяется равнодушной покорностью. - Пусть так... Твоя воля, достойный. Она думает о детях и о вкусе горячих лепешек. Купец пренебрежительно оглядывает ее, лениво встает, проходит в темную половину лавки, выносит на свет две черствые гороховые лепешки, швыряет их под ноги женщине. - Рыбья Кость!.. Обглоданные кости нужны собакам!.. Но я добр, иди! За эти прекрасные лепешки тебе ничего отдавать не придется. И Рыбья Кость, пряча свое унижение, опустив голову так, что разметанные волосы упали на лицо, неуверенным шагом побрела прочь от лавки. Лепешки она прижала к груди и совсем не думала о еде. Когда она скрылась за поворотом тропы, Кендыри. Собравшийся в дальний путь, вышел из глубины лавки. - Ты видел? - усмехнулся купец. - Я не слишком жадный... - Видел, - безразлично произнес Кендыри и даже не улыбнулся. - Я бы подавился такой... Видишь, на бедность свою жалуешься ты напрасно: свой товар отдаешь не только в кредит! - Конечно. И пусть этот нищий дурак не думает, что, назвав меня жуликом, он дал мне это слово в подарок... Я тоже не бываю в долгу!.. 6 Проведя день в безделье, Ниссо к вечеру забрела в дальний уголок сада и, ползая на корточках под тутовыми деревьями, собирала сладкие ягоды. Они были темно-синими, крупными, - таких крупных ягод в своем Дуобе Ниссо не видела никогда. В саду Азиз-хона было несколько деревьев с очень крупными ягодами, но те были желто-розовыми, и их приторно-пряный вкус не нравился Ниссо. Ниссо потеряла поясок. Длинная рубаха старой Гюльриз волочилась по земле, мешала. Ниссо постепенно наполнила подол ягодами. Она и сама не знала, зачем и для кого собирает их. Ей никуда не хотелось уходить из этого с ада. Она чувствовала себя в безопасности, не думала ни о чем. Услышав мужские голоса, Ниссо притаилась за деревом. Она не испугалась и поняла, что, в сущности, весь день дожидалась возвращения этого непонятного, доброго человека. Вот он идет, мелькая за стволами деревьев, с тем, другим, которого зовут Бахтиор. Этот другой ничем не примечателен, - он такой же, как все; но русский... Не выдавая своего присутствия, Ниссо прислушивается к спокойному голосу русского. Он сейчас не смеется, он говорит что-то очень решительно, как хозяин; Ниссо напрасно старается расслышать слова: сад шелестит листвою. Пойти в дом? Девушке хочется поближе посмотреть на Шо-Пира, но все-таки лучше остаться здесь. Ниссо садится на траву, лениво пересыпает собранные ягоды и, выбирая самые крупные, не спеша отправляет их в рот. По всему саду раздается громкий зов: - Ниссо! Э-гей, Нис-со!.. Вздрогнув, Ниссо отпускает подол рубахи, ягоды сыплются на траву. - Ниссо! Ну, иди же сюда. Где ты запряталась? Надо, пожалуй, послушаться. Ниссо выходит навстречу Шо-Пиру. Столкнувшись с нею лицом к лицу, Шо-Пир начинает неистово хохотать. Ниссо обижена, озадачена - стоит, смущенно улыбаясь. - Хороша! Ох, хороша! - подбоченясь, выговаривает, наконец, Шо-Пир. - Да ты посмотрела бы на себя! Ну просто чучело чучелом! Тут только Ниссо замечает, что рубаха сверху донизу измазана, что к липким рукам пристала земля. Она хочет убежать, но Шо-Пир удерживает ее. - Идем, идем... Обедать пора. И, шутливо подтолкнув Ниссо, ведет ее к дому. - Что ты ей, нана, такую рубаху дала? Она в ней, как цыпленок в мешке? - А не знаю, не знаю! - отвечает Гюльриз - Весь день не подходила ко мне... Ниссо, повернись! Где поясок? Потеряла? Какая богатая! Возьми теперь вот эту веревочку. - Да пойди ты, умойся скорее! - говорит Шо-Пир, и Ниссо послушно уходит за угол дома. Бахтиор выносит из кладовки пиалку с абрикосовой халвой. Шо-Пир знает: Гюльриз сварила эту халву, чтобы приберечь ее к Весеннему празднику. - Что, Бахтиор, весна на душе у тебя?.. измазалась, как теленок, невеста твоя! Мыться ее послал. Бахтиор, вспыхнув, прикрывает халву ладонью, но не относить же ее обратно в кладовку! - Ты шутишь, Шо-Пир, кто-нибудь услышит, знаешь, какие разговоры пойдут? Председатель сельсовета чужих женщин крадет? - Какая она женщина? Не успела еще на мир взглянуть, - женщина! Девчонка она! - Нет, не девчонка! - убежденно произносит Бахтиор. - Женщина. - И тебе, наверное, нравится? Скажи, нравится? Бахтиор никак не может привыкнуть к подтруниваниям Шо-Пира. Он готов обидеться, а Шо-Пир продолжает: - Впрочем, почему бы в самом деле тебе на ней не жениться? Конечно, по советскому закону. Ведь можешь же ты ей понравиться? Тебе двадцать есть уже?.. Ну вот, поживет она у нас, подрастет, полюбит тебя. Ростом не вышел немножко, но зато весел и горяч - во! Гюльриз выносит из дома котелок гороховой каши. - Сходи за девчонкой, нана! Что она там пропала? - Рубашку стирает... - возвращаясь, говорит старуха. - Очень ты ее, Шо-Пир, напугал. - Да подай ей другую. Вот, в самом деле, коза!.. Когда, наконец, чистую, свежую, с заплетенными косами Ниссо удалось усадить за стол, она заявила, что наелась тутовых ягод. Шо-Пир не стал ее уговаривать, но велел ей сидеть со всеми. Он с удовлетворением заметил, что Ниссо меньше дичится, на вопросы отвечает охотно, хотя и сдержанно. Она уже запросто разговаривала с Бахтиором, и он смущался, удивляя этим Шо-Пира, который не узнавал в нем всегда решительного и смелого парня. Энергия и решительность Бахтиора понравились Шо-Пиру в первый же год его жизни в Сиатанге. Именно потому он и добился избрания Бахтиора председателем сельсовета; самого же Шо-Пира ущельцы выбрали заместителем Бахтиора. В то время Бахтиору было семнадцать лет. Придя в Сиатанг, Шо-Пир, - тогда еще вовсе не Шо-Пир, а демобилизованный красноармеец Александр Медведев, - зашел в первый же тутовый сад, где вода канала была почище, а деревья давали плотную тень. Снял с себя вещевой мешок, двустволку и брезентовую полевую сумку, скинул с плеч скатку шинели и устало опустился на сочную траву. Жители селения рассаживались вокруг на траве, беззастенчиво разглядывая незнакомца, с наивным любопытством ощупывали его одежду и вещи... И завели между собой ожесточенный спор. Особенно горячился молодой черноглазый ущелец, - он чуть не подрался с двумя стариками, утверждавшими что-то повелительным, гневным тоном. Александр еще не понимал тогда языка сиатангцев, но позже узнал: старики хотели его прогнать, и только факирская молодежь, решив, что пришел он "от настоящей советской власти", отстояла его. Парнем, возглавившим местную молодежь, был Бахтиор. С того самого дня и подружился с ним Шо-Пир. Скоро Александру стало известно, что советская власть в Сиатанге только называется советской властью, ибо она в руках двоюродного брата Бобо-Калона, самого богатого, фанатичного и знатного сеида - старого Сафар-Али-Иззет-бека. Когда в Волости установилась советская власть, этот старик, выполняя тайное решение сиатангской знати, запретил факирам ходить по тропе, сообщавшей Сиатанг с Волостью: "Кто ступит на тропу неверных, погибнет для жизни в раю, прокляты будут и он, и дом его, и жена, и дети, и весь род его!" Но на случай прихода из Волости кого-либо от новой власти Сафар-Али-Иззет-бек себя самого именовал "председателем ревкома, сельсовета и большевиков". Сеиды и миры, изредка посещавшие Волость, не забывали, зайдя в волисполком, произнести славословие "избраннику своего народа, делающему жизнь бедных людей Сиатанга благословенной". Волость в ту пору еще не могла направлять своих людей в глухие, почти не исследованные ущелья Высоких Гор, - пришельцам из Сиатанга верили на слово и удовлетворялись сведениями о том, что там, как и везде, установилась советская власть и что никто на нее не посягает. По существу же, Сафар-Али-Иззет-бек - ставленник сеидов и миров - ничем не отличался от хана, ибо весь Сиатанг задыхался под его властью, не смея и думать о каких бы то ни было переменах. И если все же до сиатангских факиров и доходили слухи о том, что в Волости существует иная - подлинная советская власть, которую держат в своих руках не миры и не сеиды, а сами факиры, то кто здесь в те годы осмелился бы вслух заговорить об этом?! Тем смелее было выступление Бахтиора, заявившего всем, что русского человека он приютит у себя. Александр узнал от Бахтиора, как тяжко живется здешним людям под самозванной властью Сафар-Али-Иззет-бека. И сразу же почувствовал, что не напрасно, - только от Волости, все в глубь да в глубь диких ущелий, - шел он добрый десяток дней, ночуя в разных селениях, приглядываясь к людям, ища среди них человека, который бы приглянулся сразу, вот так, как этот, искренний в горячих своих речах, страстно жаждущий правды юноша Бахтиор. Да, Александру сказали в Волости, что трудновато будет ему без опыта и в таком отдалении одному. Но что, мол, пусть опирается на пролетарское свое чутье да на совесть; и что уже ежели так твердо решил он жить в "глубинке" и применить свои силы на пользу революции, то вот пусть идет вниз, по Большой Реке: "Никого мы пока не посылали туда, не хватает у нас грамотных людей, места-то, видишь ли, недостигнутые какие!.. Ну а ты все же, когда обоснуешься где-нибудь там, используй всякую оказию, письма шли, будем тебе по мере возможности помогать, в памяти тебя держать будем!" ...Тутовый сад у ручья, где ныне стоит дом Бахтиора, принадлежал тогда одному из миров, позже ушедших в Яхбар. Жалким обиталищем Бахтиора и его матери была задымленная пещера в скалах. Прожив несколько дней в этой пещере, Александр Медведев решил остаться в Сиатанге. Так кончились его долгие блуждания в Высоких Горах. И действительно, что было делать ему? Возвращаться в родной городок? Других ждали семьи: родители, жены, дети. Медведева никто нигде не ждал... Возвращаться туда, где все было разрушено и уничтожено? В тот белостенный маленький городок, среди бескрайних полей пушистого хлопка, откуда Санька еще с детства смотрел на столпотворение бледных, как привидения, загадочных снежных пиков... Никто не знал ни названий их, ни как далеко они простираются... Жители городка рассказывали самые фантастические истории: будто там, среди ледяных высот, живет племя страшных бородатых карликов, роющих себе пещеры во льду. Эти карлики не знают ни трав, ни деревьев, ни обыкновенной человеческой пищи; едят они только особенные, синие камни, а добывают их, перелетая с вершины на вершину на крыльях огромных птиц. Многие жители городка клялись и божились, что видели этих птиц и что однажды, в сильную бурю, одна из таких птиц упала на главной улице и со сломанного ее крыла соскочил испуганный карлик, пробежал по всей улице и скрылся под листьями хлопка за городком. Когда Санька вырос, он понял, что все это сказки, но тайна гор оставалась тайной. Мечта проникнуть в эти заповедные горы не исчезала, а укреплялась. Конечно, может быть, не случись того страшного в его жизни, что произошло позже, когда он стал уже взрослым человеком и обзавелся семьей, он, вероятно, никогда так и не попал бы в эти горы, разъезжал бы на своем грузовике по пыльным, знойным дорогам. Но жизнь повернулась иначе, и детская мечта стала явью: вместе с красноармейским отрядом Александр оказался в этих горах, боролся здесь с басмачами два с лишним года. Когда отряд в первый раз из пустынных Восточных Долин, где встречаются лишь кочевники, проник к Большой Реке и попал в одно из похожих на Сиатанг селений, Александр впервые увидел вот таких - простых, но необыкновенных людей. И показалось ему тогда, что, как в детской сказке, из горной пещеры выйдет какой-нибудь карлик, сядет на птицу и полетит, - кстати, исполинских грифов Санька в Восточных Долинах навидался немало. Комиссар Караваев всегда утверждал, что красноармейцы должны дружить с местным населением. - Вот дело для нас, товарищи, - говаривал он, - остаться здесь да помочь этим людям узнать настоящую жизнь. Поняли бы они, что такое советская жизнь, что такое наш брат красноармеец. Поглядите, козлиными рогами землю пашут! А как поют! Веселой музыка, верно, никогда не слыхали. Сплясать бы им по-нашему, под тальянку! - Известно, дикари! - умозаключил повар отряда Климов, старый солдат, воевавший еще в русско-японскую, единственный в отряде вольнонаемный и пожилой человек. - Не дикари, - пресекал его рассуждения комиссар, - своя в них есть культура, хоть и забиты они. Посмотрите, сколько в каждом из них гордости и достоинства! Я вот вас частенько ругаю за грубость. Ведь вам у них поучиться можно бы обращению... Кто слышал, чтоб они выражались так, как, ну, например, иной раз, Климов, "отрекомендуешься" ты?.. - Товарищ военком, я же ведь старослужащий! - под обычный общий смех оправдывался Климов. - Так вот и будь примером другим, - строго продолжал Караваев, - да знай, что культура у народа здешнего древняя, добрая, а только, как траву свиньи, потоптали ханы ее. А теперь народ поднимается, только показать надо ему, как жить. Разве нет у здешних людей желания жить получше? Бедность одолевает их, горы мешают им хорошую жизнь увидеть! Разве и среди нас не бывает отсталых? Вон Медведев - парень боевой, лучший красноармеец, шоферскую специальность имеет, а в комсомол до сих пор не вступил, и поздно уже ему теперь быть в комсомоле. - Не все понимал я до службы в отряде, - обижался Санька. - А теперь понимаешь? - улыбаясь, спрашивал комиссар. - Теперь - конечно! В партию сразу вступить не задумался бы, если б... - Если б что? - живо подхватывал комиссар. - Вступай. Рекомендацию тебе дам. - Не об этом я... - смущался Санька Медведев. - А что я сделал для партии? И начинался большой разговор о боевых заслугах Медведева, о бесстрашии его, о тех случаях, когда он один, с кромки ущелья, поддерживал наступление отряда стрелков и когда, вынеся из-под огня раненого товарища, долго плыл с ним по горной реке... и когда... Многое припоминал ему тут комиссар и говорил о том, что главная заслуга - его участие в борьбе с басмачами. На все это Медведев обычно отвечал скромно и просто: - Это - по службе. - Разве служба не дело? - Нет, надо такое, где я бы сам... от души... чтобы душою за новую жизнь поборолся я. Стрелять-то всякий умеет. И даже комиссар не мог разобраться в том, что именно значит это: "от души". И говорил ему, что разве весь отряд воюет не от души? И что разве действия отряда не помогут здешним людям стать советскими? - Когда еще станут! - упрямо отвечал Медведев. - Кабы я сам их сделал советскими! - Ишь, чего захотел, а ты сделай, останься среди них, да и сделай! - шутил комиссар, и все смеялись, а Санька Медведев умолкал, задумывался. ...Комиссар Караваев был убит в бою... Ну, а дальше... Шо-Пир сидит за столом, вспоминает, что было дальше, а Ниссо и Бахтиор уже совсем непринужденно ведут беседу. - Разве ты не можешь купить себе жену, Бахтиор? - как взрослая спрашивает Ниссо. Бахтиор силится объяснить, что председателю сельсовета нельзя покупать жен, а даром кто захочет отдать ему свою дочь? И нет таких здесь, что понравились бы ему. Для них он просто хороший товарищ, с некоторыми даже дружит тайком от мужей и родителей: "потому что все они - порабощенная мужьями и отцами женская часть населения, которую нужно освободить от гнета"... Эти слова отвлекают Шо-Пира от его дум. Бахтиор крутит ложкой в гороховой каше. - Ты бы, нана, подшила ей рубаху, - говорит Шо-Пир, - посмотри: запуталась в ней Ниссо. - А где мое платье? - живо спрашивает Ниссо. - его еще можно зашить. Ты, нана, не нашла его? - Не нашла. Дэв унес, - простодушно отвечает старуха. - Наверно, твой дэв, Ниссо. Не знаю, хороший или худой. - А ты уверена, Гюльриз, - спрашивает Шо-Пир, - что у Ниссо есть свой дэв? Может быть, просто платье упало в ручей? - У каждого человека свой дэв есть! - убежденно отвечает Гюльриз. - Нет человека без дэва. А в ручей не могло упасть платье: на террасе оставила... - Темно было, - вставляет Бахтиор. - Может быть, из воды Аштар-и-Калон вылезал? И теперь в желудке Аштар-и-Калона оно? - А может быть, и еще что-нибудь похуже, - иронизирует Шо-Пир. - Хуже желудка Аштар-и-Калона ничего быть не может! - восклицает Бахтиор. - А откуда ты знаешь? - щурит глаза Шо-Пир. - Знаю я. - А ты видел его? - Не видел. Если увижу - умру. Кто увидит его - умирает. - Выдумки все это, Бахтиор, Не стыдно тебе? Председатель сельсовета, в драконов веришь... Никто не видел их, и никто от них не умирал... - Правду я говорю, - хмурится Бахтиор, - кто увидит его - умирает. - Неправда это! - вырвалось у Ниссо. И звонкий возглас ее так решителен, что все с удивлением поворачиваются к ней. - А ты откуда знаешь? - поддевает ее Шо-Пир. - А вот я думаю, драконы все-таки есть, и Бахтиор прав. Что скажешь? - Я... я... Все может быть... Только... - Ниссо с сомнением глядит Шо-Пиру в лицо. - Нет, тебе лучше знать. - Почему, Ниссо, мне лучше знать? - Потому что... потому что пиры лучше знают... - А при чем же тут пиры? Разве я пир? - Ты? Ты больше. Ты - Шо-Пир, повелитель пиров. Шо-Пир расхохотался так, что Ниссо смутилась: "Что глупого я сказала?" - Ты слышал, Бахтиор? - сквозь смех говорит Шо-Пир. - Вот, выходит, за кого она меня принимает... Это надо ж придумать! Словом, я вроде бога... Все дело, оказывается в моей кличке. Сдержав, наконец, смех, Шо-Пир умолкает в раздумье. Все ждут, что он скажет. - Тебе пока этого, Ниссо, не понять, - тихо обращается Шо-Пир к Ниссо. - Да и никто здесь, пожалуй, не понял бы. Но вот есть такое русское слово: машина. Он молчит и опять размышляет о прошлой своей жизни и о прежней, никому здесь не понятной профессии... Сколько профессий он приобрел в Высоких Горах! Научился делать двери, кровати, столы, табуретки, стараясь доказать сиатангцам, что пользоваться ими удобно. Выстроил этот дом, не похожий на другие, сообразил, как надо закладывать шпуры - взрывать порохом гранитные скалы; не хуже любого караванщика может вьючить лошадь, верблюда, осла; научился шить белье из грубой домотканой материи, накладывать лубок на сломанную руку и изготовлять мази для лечения трахомы; находить путь по звездам и переменчивым отблескам льдов, свисающих с остроконечных вершин; делать бумагу из тутового корня; сооружать плоты из надутых козьих шкур... Кто он теперь? Плотник и врач, портной и охотник... И еще ирригатор. И еще агроном... Да, не меньше десятка профессий заменили ему здесь ту одну, какою он жил, пока добровольно не пошел в Красную Армию после т о г о... При этом воспоминании лицо Шо-Пира передернулось, спокойные глаза зажглись болью и ненавистью... Но говорить об этом нельзя и лучше даже не думать! А вот о Красной Армии можно. Бахтиор и Гюльриз, кажется, уже знают все о скитаниях отряда по горам в погоне за басмачами. Это понятно им. Но как сделать понятным для Ниссо, для Гюльриз, даже для Бахтиора рассказ о культуре больших городов, о технике двадцатого века, о железных и шоссейных дорогах? Как разъяснить им свою профессию, если не только автомобиля, но и вообще какого бы то ни было колеса никто никогда здесь не видел, и если нет здесь ни одной дороги, кроме узких головокружительных тропинок, что вьются над отвесами пропастей? И, взглянув в глаза Ниссо, внимательные, выжидающие, Шо-Пир полушутя стал объяснять ей, что там, в далеких и не похожих на эти краях, он был погонщиком огненных лошадей, - нет у них ни кожи, ни мяса, ни головы, ни ума, ни сердца, - они сделаны руками людей из железа и дерева, люди ездят на них там, за пределами гор. Есть места такие широкие, что хоть месяц не останавливайся, - ни одной горы не увидишь. - Есть русское слово "шофер", - добавил Шо-Пир после долгого рассказа. - Называется так человек, который ездит на... ну, скажем, на железных лошадях и управляет ими. Когда я пришел сюда, - Бахтиор, ты помнишь, наверное, - Бобо-Калон спросил меня: "Кто ты?" Я ответил "Шофер". А попробуй, Ниссо, на своем языке сказать "фф". Не выходит, вот видишь? На твоем языке это выйдет: "пп", вот меня и назвали "Шо-Пир", а я не виноват, что на вашем языке это значит: повелитель пиров... У нас и слова такого нет... Смеялись надо мною, Ниссо, потому меня так и назвали... А теперь скажи, поняла ты, что такое "машина"? - Не знаю, Шо-Пир, - задумчиво произнесла Ниссо. - Может быть, поняла. - Ну, когда-нибудь ты поймешь это лучше, сегодня покажу тебе машину одну... А сейчас объясни, почему ты сказала "неправда", когда Бахтиор заявил, что увидевший Аштар-и-Калона обязательно умрет? - Видела его, - тихо произнесла Ниссо. - Ну? - улыбнулся Шо-Пир. - Во сне? - Во сне тоже видела... Ночью... - И осталась жива? - Вот жива... Теперь его не боюсь... В разговор вмешалась Гюльриз: - Не надо говорить об Аштар-и-Калоне... Нельзя говорить! - А ты мне другой раз расскажешь о нем, Ниссо? - спокойно спросил Шо-Пир. Ниссо ответила не сразу и очень серьезно: - Тебе, Шо-Пир, может быть, расскажу... 7 После обеда все вместе направились к дому. Ниссо попросила у Гюльриз большое деревянное блюдо, сказав, что хочет принести собранные ягоды, и ушла в глубь потемневшего сада. Шо-Пир вошел в дом и вынес из него свой старенький граммофон. - Показать ей хочешь? - спросил Бахтиор. - Молчи, - лукаво подмигнул Шо-Пир. - Клади под платан кошму, пока Ниссо не вернулась. Сев на кошму вместе с Бахтиором, Шо-Пир быстро приладил крашенную голубой краской трубу, выбрал пластинку и, наложив иглу на ее виток, отодвинулся от граммофона. Гюльриз осталась в доме: она до сих пор с недоверием относилась к этому "полному дэвов" ящику и предпочитала слушать издалека. Едва раздались слова пушкинского "Я помню чудное мгновенье", Бахтиор вскочил. - Я позову ее. - Сядь, - дернул его за рукав Шо-Пир, - и не смотри туда, пусть она думает, что мы забыли о ней. Бахтиор вспомнил, как сам он весною испугался, услышав этот голос впервые. Он едва сдерживал смех. Шо-Пир привалился к стволу платана. Слова романса разносились над садом, полные властной силы. Шо-Пир не оглянулся, когда хрустнув веткой, из-за деревьев осторожно выглянула Ниссо. Бахтиор, сидя спиною к ней, уже давился беззвучным смехом. Ниссо помедлила, осмотрелась, прислушалась... Осторожно поставила на траву блюдо, полное ягод, неслышно подошла, остановилась, слушая, присела на край кошмы... Ни единым жестом не выразила она своего удивления; внимательно вгляделась в лицо явно не замечающего ее Шо-Пира, перевела восхищенный взор к трубе и, чуть приоткрыв губы, замерла. Она, казалось, всем существом впитывала летящий над садом голос. Когда пение оборвалось, она вздохнула и, встретив испытующий взгляд Шо-Пира, спросила: - Шо-Пир, что это? - Машина. - А человек где? - Какой человек? - Душа которого здесь, - указала Ниссо на трубу. Шо-Пир не улыбнулся. - Далеко отсюда. Если пешком идти, надо год идти, - есть город, самый большой город всех русских и всех народов, у которых советская власть. Этот город называется Москва. Слышала ты это слово? - Нет, Шо-Пир. - Запомни: Москва. Человек, чей голос ты слышала, живет в Москве. А душу свою в эти непонятные тебе слова вложил великий русский человек, которого звали Пушкин. - Он тоже в Москве живет? - Нет, Ниссо... Умер он... Девяносто лет назад... Что же ты, Бахтиор, не смеешься, ты же смеяться хотел? Смущенный Бахтиор ничего не ответил, а Ниссо нетерпеливо спросила: - А кто его душу кормит? Шо-Пир сдержал улыбку. - Тебе это трудно понять, Ниссо. Но я постараюсь тебе объяснить... И стал объяснять устройство граммофона. Ниссо слушала молча, кивая головой, и, наконец, сказала, что все поняла. И добавила, что ей непонятно только, как этот голос может жить без еды и питья. Ниссо успокоилась, когда Шо-Пир сказал, что в эту машину налито масло и что без масла она не могла бы крутиться. - А давно налито? - спросила Ниссо. - Вот когда делали ее. Очень давно: в Москве. Потом Ниссо спросила: сам ли Шо-Пир привез из Москвы эту машину, и Шо-Пир объяснил, что он в Москве не бывал, а машину принес из Волости Худодод, когда ходил туда весной с письмами, и что в Волости есть хорошие люди, - прислали в подарок еще много вещей: и чай, и табак, и мыло. И, объяснив все это, Шо-Пир задумался о Волости, - о тех людях из волисполкома и партбюро, которым считает своей обязанностью слать с каждой оказией донесения, именно такие - короткие, сухие, но очень ясные, какие писал он когда-то командиру и комиссару, выполняя боевые поручения. Немногословными, деловыми, суховатыми бывали всегда и ответы из Волости, но Шо-Пир радовался им, как весточкам от родных; эти редкие письма развеивали всяческие сомнения, укрепляли уверенность в своих силах, направляли всю деятельность Шо-Пира... Благодаря этим письмам Шо-Пир никогда не чувствовал себя одиноким, все больше, все органичнее сливая свои мысли и свою волю с мыслью и волей партии... Весь вечер Шо-Пир, Бахтиор и Ниссо провели, слушая одни и те же пластинки, - запас их был невелик. Танцы и марши не вызывали интереса Ниссо, но по ее просьбе Шо-Пир много раз повторял пластинки с песнями и романсами. Слушая их, Ниссо думала о таинственной силе Шо-Пира, выводящего в мир человеческий голос без тела. Гюльриз все не появлялась. Шо-Пир ходил за нею в дом, но она в своем похожем на все сиатангские жилища помещении доила козу и, не обернувшись, заявила Шо-Пиру, что все отлично слышит издали и ничуть не боится машины, а просто у нее и дома достаточно дела. Когда Шо-Пир, наконец, отнес граммофон и оставил его в углу своей комнаты, Ниссо потребовала подробных объяснений - кто такой был Пушкин, хороший ли он человек? Шо-Пир рассказал, как умел, и у Ниссо составилось впечатление, что тот, чья душа живет в машине, был самым прекрасным и добрым из когда-либо живших людей. Взошла луна. Все отправились спать. Ниссо, как и в прошлую ночь, легла на кровать Шо-Пира, в его комнате, а сам Шо-Пир улегся на кошме, под платаном. Ниссо долго лежала, не закрывая глаз, а когда убедилась, что все уже спят крепким сном, тихо встала, подошла к граммофону, присела перед ним на корточки, осторожно повернула к себе трубу и приложила к ней ухо. Труба молчала, но Ниссо продолжала прислушиваться к ней, будто боясь нарушить сон того, скрытого в ящике... Потом, вспомнив, что Гюльриз оставила на террасе кувшин с козьим молоком, тихо пробралась на террасу, крадучись, принесла кувшин и, приставив его к граммофонной трубе, стала заботливо, тоненькой струйкой лить молоко в трубу. Молоко с бульканьем исчезло в трубе. Ниссо отвела кувшин, помедлила, сосредоточенная и суровая, и снова, дав трубе передохнуть, начала лить молоко. - Довольно, пожалуй, - сказала она себе. - Завтра, Пушкин, еще тебе дам! - И поставила кувшин на пол. Снова приложила ухо к трубе и, расслышав какие-то звуки довольная улеглась в постель. "Теперь он будет добрым ко мне, - подумала она и покачала головой. - Столько времени жил голодным!" Проснувшись на рассвете, она, не веря своим глазам, увидела на полу вокруг граммофона огромную молочную лужу. Объятая недоумением и страхом оттого, что добрая жертва ее не принята, она поспешно вытерла пол найденной у порога тряпкой и охваченная самыми нехорошими предчувствиями, отнесла на террасу пустой кувшин. "Никто не должен знать о том, что случилось сегодня ночью", - решила Ниссо и, печальная, тревожная, медленно ушла в дальний угол сада, чтобы провести весь день в одиночестве. Нет, она решительно недостойна ничего на свете хорошего!.. Наверное, проклятия Азиз-хона тяготеют над ней! А Шо-Пир все-таки обманул ее, посмеялся над нею: он, конечно, большой русский пир, очень сильный, повелевающий могущественными дэвами русских. Эти дэвы по-русски называются "машинами", они бывают разными, злыми и добрыми большими и маленькими, и, конечно, надо быть очень сильным человеком, чтобы держать в подчинении этих дэвов! Но почему Шо-Пир ее обманул? Может быть, просто не захотел ей признаться? Может быть с тем, кто признается, случается что-нибудь очень плохое? Если так, то она готова простить Шо-Пира, ничего плохого она не желает ему. ГЛАВА ПЯТАЯ Еще туманны образы сраженья В умах владык, задумавших его, Не созваны полки, не взвешены сомненья... Но сколько юношей в тот час уже мертво! Так и в горах: висят снега лавины. Ручей под ними только что рожден, Но решена уже судьба долины, - Ее дымов, посевов, песен, жен... Древняя битва 1 Бахтиор выглянул из своего шалаша. Солнце еще не показалось из-за горы, но уже осветило снега на зубцах вершин. Надо было идти на канал. По обычаю сиатангцев Бахтиор спал под одеялом голый. Поеживаясь в свежести не согретого солнцем воздуха, стал одеваться. Надел свои мешковатые штаны, жилетку, накинул халат и по приставной лесенке выбрался из шалаша. Под платаном, укутанный с головой суконным одеялом, лежал Шо-Пир. Бахтиор решил его не будить: "Проснется сам, придет позже". Подумал о Ниссо, конечно крепко спящей в комнате Шо-Пира, и направился к пролому в ограде, размышляя о том, что для Ниссо надо сделать из камней и глины пристройку к дому, - скоро начнутся осенние ветры, Шо-Пиру нельзя будет ночевать в саду. Миновал ограду, легко прыгая с камня на камень, стал спускаться к селению, над которым уже вились легкие дымки очагов. Не найдя никого у крепости, Бахтиор сел на камень. Он уже привык приходить сюда раньше всех и знал, что следующим после него придет секретарь сельсовета Худодод, за ним с киркой и лопатой явится Карашир, и они втроем начнут расчищать завал, закрывающий путь воде. Все остальные явятся позже, гурьбой. Выроют ямку для табака, сунут в нее соломинку, накурятся всласть и только тогда приступят к работе. И весь день склоны ущелья над крепостью будут множить скрип и скрежет переворачиваемых камней, звонкие удары по железу, беспечные разговоры факиров. А у сводчатой двери древней, чуть наклоненной над рекой башни весь день просидит бывший владетель крепости - надменный Бобо-Калон. Он ни с кем не перемолвится ни словом, и факиры будут обращать на него внимания не больше, чем на камни, что лежат вдоль тропы. Солнца все еще не видно, но ширится полоса света, медленно опускаясь по склонам. Бахтиор ходит по нерасчищенному руслу канала, размечая работу, присматривая, как и куда свалить каждый камень, стараясь предусмотреть все трудности, чтобы заранее посоветоваться с Шо-Пиром. Хитрый человек этот Шо-Пир: никогда ничего не прикажет работающим. Спросят его, говорит: "Обращайтесь к Бахтиору". А сам слушает, что ответит работнику, как распорядится работой Бахтиор. Если правильно, Шо-Пир прикинется, будто и не слыхал его слов. Если Бахтиор даст неверное указание - отзовет в сторонку: "А ну-ка, подумай еще!" Бахтиор думает, думает, и Шо-Пир ждет, чтобы спокойно выслушать его мнение, и либо с ним согласится, либо заставит Бахтиора думать еще. Многому научился Бахтиор у Шо-Пира и теперь уже хорошо распоряжается работами сам. Если придется прокладывать другой канал, Бахтиор сумеет, пожалуй, работать самостоятельно. По тропе поднимается Худодод с киркой на плече. Он совсем еще юноша, худощав и тонок, но мускулы у него крепкие, работает хорошо и всегда весел. Ворочает тяжелые камни, а сам поет песни, легкие песни поет. Худодод подходит к Бахтиору, живыми, задорными глазами подмигивает ему: "Здоров будь!" И, воткнув кирку в землю, глядит на тропу, по которой бредут из селения другие факиры. Солнце выходит из-за края горы, заливая крепость теплом и светом. И вот, наконец, на обломках разрушенной башни мелькают загорелые ущельцы. Они приступают к работе - звенят кирки и лопаты, щелкают и с грохотом валятся камни. Но Карашира и еще нескольких строителей канала все нет. Бахтиор досадует, с нетерпением ожидая их: срывается намеченный распорядок работы, стоило все утро раздумывать, кого и куда поставить! Каждый день за кем-нибудь надо бегать в селение, будить, торопить, как будто люди не понимают, что вода - для них же. И, негодуя на отсутствующих, Бахтиор поручает Худододу наблюдение за работой, а сам спешит вниз. В третьей с краю маленькой каменной лачуге живет Исоф. Он еще не стар, работать умеет хорошо, но характер у него скверный: всегда ворчит, жалуется, ругается. Бахтиор недолюбливает его, потому что Исоф до сих пор живет по старым законам. Бахтиор входит в лачугу без стука. С головой укрытый рваным халатом, Исоф спит на голых каменных нарах. Очаг Исофа пуст и холоден, - ни посуды, ни еды в лачуге не видно. С тех пор как жена Исофа, молодая еще Саух-Богор, ушла на Верхнее Пастбище, никто не будит его по утрам, он готов спать круглые сутки. Правда, он слабый, много ли могут дать ему три абрикосовых дерева; даже тутовых деревьев у него нет! Две козы да маленькая овечка - все лето на Верхнем Пастбище, а посев пшеницы за домом так мал, что даже хороший урожай прокормит Исофа не дольше месяца. Все это Бахтиор знает. Но раз ты обещал работать, раз ты ждешь от Шо-Пира обещанной платы мукой, которую привезет караван, значит, нечего спать по утрам! Бахтиор сердито толкает Исофа в плечо. - А... Ты, Бахтиор? - приоткрывает сонное, изуродованное крупными оспинками лицо Исоф, а выцветшая, взлохмаченная его борода стоит торчком. - Иди! Зачем спать мешаешь? - Как ленивый сеид ты, Исоф! - упрекает Бахтиор. - Все работают - спишь. Ходи за тобой. Вставай. - Вставай! Вставай! Пусть сгорит вся эта работа! Не рожаю. Успеется! - Исоф опять сует голову под халат. Бахтиор сдергивает с Исофа халат и, отшвырнув его в угол лачуги, молча выходит. Исоф ежится на каменных нарах, лениво поднимается, почесывается, ищет заспанными глазами халат, накидывает его на плечи и, еще не окончательно проснувшись, выходит на солнечный свет. Щурясь, глядит на солнце и, продолжая зевать, медленным шагом направляется к крепости. А Бахтиор, деловитый, быстрый в движениях, ныряет из лачуги в лачугу, будя других ущельцев, ругая их и не слушая никаких объяснений. Один за другим выходят люди на тропу, ведущую к крепости: "Работать, конечно, надо, но мир не рассыпался бы, если б Бахтиор дал поспать еще!" Ниже других домов, у нагромождения скал, прилепился дом Карашира, осененный листвою двух тутовников. Каменная ограда обводит деревья, и дом, и маленький складень кладовки, вокруг которой бродят, давно сдружившись, дряхлый осел и две худобокие козы. За оградой, в извилистых проходах между разбитыми скалами, желтеет дозревающая пшеница. Проходы между обломками скал похожи на запутанный лабиринт, но пшеница заполнила их своим желтым разливом, и только один Карашир да жена его Рыбья Кость знают, сколько пришлось им сюда потаскать земли на носилках, чтобы посеять эту пшеницу. Проход в ограде завален камнями. Бахтиор перепрыгивает через них, быстро обходит дом, наталкивается на ораву играющих у порога детей. Они сразу окружают Бахтиора, но ему сейчас не до них. - Карашир! - кричит он. - Ты дома? На пороге возникает хмурая Рыбья Кость: - Дома он... Напрасно пришел, Бахтиор... Не будет он сегодня работать. - Почему не будет? - Смотри! - поджав губы и кивком приглашая Бахтиора войти, Рыбья Кость отступает от двери. Бахтиор, пригнув голову, переступает порог и сразу останавливается, ощутив сладковатый, одуряющий запах опиума. Вглядывается в темноту и различает в углу Карашира. Хрипло бормоча, свесив с каменных нар руки и голову, Карашир ловит под нарами нечто, видимое ему одному. Закашлявшись, Бахтиор выскакивает за дверь и сразу закипает гневом. - А ты, Рыбья Кость, что смотрела? Женщина вскидывает на него полные слез глаза. - Знала я? Откуда я могла знать? Пришла - он уже такой... Вчера весь он такой, ночь всю - тоже, теперь утро - еще хуже стал! - Где достал он? - Не знаю, - нетвердо произносит Рыбья Кость. Решительно и злобно повторяет: - Не знаю, ничего я не знаю! - Так. Когда голова вернется к нему на плечи, передашь: мы будем новые участки делить, я ему участка не дам. - Как не дашь? - хватает Бахтиора за руку Рыбья Кость. - Пусть твое дыхание оледенеет, не говори так! - Не дам! - гневно подтверждает Бахтиор. - Не для курильщиков опиума земля. - На дашь? - подбоченилась в ярости Рыбья Кость. - Он богары не сеял, чтобы строить этот канал. Ты власть - обещал нам землю. Верить тебе