прошиты, Словно в каждом стонала душа, Друг у друга искали защиты, По-оленьи ознобно дрожа... Не знаю, выдержат ли эти строки суд ревнителей высокой поэзии. Может быть, нет. Но для меня они живые. Они неотделимы от этого раздолбая. Вот он лежит в своей комнатушке на продавленной тахте, чешет пузо и с подвыванием читает: Но разбуженный зов материнства Отзывался, как эхо, в виске. И у неба румянец пробился На стыдливой восточной щеке. Ничего ты поделать не в силах С непреложным законом Земли. Подари мне, любимая, сына. Подари, подари, подари!.. А за черным окном глухая полярная ночь, каменные двухэтажные помойки в пятиметровых сугробах. Какие, к черту, соловьи, какая луна, какой у неба румянец! Я не случайно назвал его раздолбаем. Он и был раздолбаем. Более необязательного человека я не встречал. В то время я работал на Норильской телестудии. Договариваюсь с директором студии, что Нонин напишет стихи для праздничной передачи к 7 ноября. Он упирается: не напишет. Я настаиваю: напишет. Он сдается: на вашу ответственность. Эдик рад: хоть какие-то деньги. Договариваемся, что он придет ко мне к восьми вечера и мы вмонтируем его стихи в сценарий. В восемь его нет. В девять нет. В десять нет. А сценарий нужно сдать завтра утром, кровь из носу. В час ночи, гнусно матерясь, я сажусь писать стихи. К восьми утра у меня сто двадцать строк. Еду на студию. Директор поражен: надо же, от Нонина я этого не ожидал, не просто написал, а хорошо написал, правильно. Больше стихов я не писал никогда. Справедливости ради нужно сказать, что он подводил не только меня, но и всех, кто имел неосторожность на него положиться. Однажды это для него плохо кончилось. После того, как он бросил работу, жена его, с которой он приехал из Донецка, года два терпела. Потом не выдержала: ну сколько можно кормить этого бездельника. Эдик не слишком расстроился. Послонявшись по квартирам знакомым, бросил якорь у молодой женщины, инженера центральной химлаборатории (той, у которой бедра крутые и груди литые). Назад не просился, чего жена никак не ожидала и была глубоко оскорблена. Подала на развод и алименты (у них была дочь). Исполнительный лист выдали, но алиментов не было. Она в суд. Там развели руками: что мы можем сделать, если он не работает. Так заставьте. Начала писать в горком партии: призовите к ответственности тунеядца. В горкоме то ли помнили о деле Бродского, то ли было не до Нонина. Дали указание суду: примите меры. Уголовная статья: уклонение от уплаты алиментов. Дело попало к судье, которая Эдика знала и хорошо к нему относилась. Она послала ему повестку, он не явился. Вторую - то же. Однажды встретив меня на улице, едва ли не взмолилась: ну пусть Эдуард придет и напишет заявление, что он обязуется устроиться на работу. Я в то время был на него зол, как собака, за историю со стихами. Но все же пошел к нему, передал просьбу судьи. Он клятвенно пообещал: завтра пойду. И, конечно же, не пошел. Кончилось тем, что его доставили в суд с милицией и в тот же день он получил шесть месяцев исправительно-трудовых работ в колонии общего режима. В один из дней, несколько лет спустя, мой спектакль, поставленный в Новом театре, играли в помещении Театра сатиры. Событие не то чтобы знаменательное, но и не совсем рядовое. Вместе с поставщиком спектакля и композитором Лешей Черным, написавшим к нему музыку, мы отправились в театр. Эдик Нонин тоже поехал, он в то время жил у меня в Малаховке. После спектакля пошли домой к Черному, в кооператив композиторов в Каретном ряду, отметить это дело. За столом разговорились и случайно выяснилось, что Черный и Нонин в одно и то же время были в поселке Нижний Ингаш под Абаканом, Леша там служил во внутренних войсках. Пошли, как всегда в таких случаях, вопросы: того знаешь, а того знаешь? Ответы странным образом не совпадали. Черный никак не мог понять, в чем дело. Я объяснил: - Вы были в Нижнем Ингаше с разных сторон колючки. Ты охранял, а он сидел. Недавно в Интернете мне попалась книга правозащитника Генриха Алтуняна "Цена свободы. Воспоминания диссидента", отбывавшего в Нижнем Ингаше семилетний срок. В ней я прочитал: "И еще была интересная встреча в Н. Ингаше. С одним из очередных этапов в зону прибыл симпатичный молодой человек, который резко выделялся умными глазами и вообще интеллигентностью. Это был норильский поэт Эдуард Нонин. Мы с ним сдружились. Он весьма снисходительно отнесся к моим стихотворным опытам, много и интересно рассказывал о стихосложении, о поэтах". В книге цитировались стихи Эдика, посвященные Алтуняну: Когда развеется туман И ветры вешние подуют И "враг народа" Алтунян Свои стихи опубликует, -- У Бурмистровича Ильи -- Такого же "врага народа", Давным давно в кругу семьи Жующего мацу свободы, При виде генриховых книг Гримасою пренебреженья Лицо перекосится в миг Или позднее на мгновенье, И скажет он жене:-- Обман, Невежество! Абсурд! Халтура! Подумать только, -- Алтунян -- И тоже прет в литературу!.. "Мне нравились его стихи, стихи профессионала, - пишет далее Алтунян. - Помню, он рассказывал, что незадолго до ареста получил премию журнала "Сельская молодежь" за детские стихи "О двух пингвинах". А попал Эдуард в зону за неуплату алиментов, получив смехотворный срок -- полгода. В зоне он был всегда несколько месяцев, так что мое литературное образование нельзя считать даже начальным. На самом же деле он просто повздорил с одним из партийных секретарей, которые, как известно, в своем районе, городе, области или крае всегда были вершиной власти, а алименты -- просто повод, зацепка, тем более, что дети, которых он якобы не содержал, были у его матери в Донецке. Спустя много лет Борис Чичибабин познакомил меня с прекрасным писателем Феликсом Кривиным, который только что приехал из Норильска. Он рассказал, что Нонин по-прежнему в Норильске. Больше я о нем ничего не слышал". Эдик по-прежнему был в Норильске и нисколько не изменил своему образу жизни: Какое дело вам, как, дервиш и бездельник, Я плачу и смеюсь, где ем, где пью и сплю, Что не было и нет в моих карманах денег, Что женщина ушла, которую люблю?.. Бывшая жена уже не приставала к нему с алиментами, махнула рукой. Новая (подарившая ему сына) и не возникала, принимала мужа, как климат. В один из приездов в Норильск (мне приходилось довольно часто бывать там в командировках) я предложил: - Приезжай, Эдик, ко мне. Дом большой, места хватит. Пиши стихи и ни о чем не думай, как-нибудь прокормлю. Незадолго до этого я купил под Москвой дом и, как в свое время Чехов, настойчиво созывал друзей в гости. Он согласился. Из этой затеи ничего не вышло. Полгода он прожил у меня и написал всего шесть коротеньких стихов. Однажды признался: - Не пишется. Знаю, что писать должен, потому писать не могу. Всегда мечтал, чтобы ничего не мешало. Оказывается, нужно, чтобы мешало. Не свобода нужна, а мечта о свободе. Он вернулся домой, устроился смотрителем на газопроводе в тундре на трассе "Мессояха - Норильск". Вот эта работа была по нему: всего раз в месяц нужно утром встать и дойти до вахтового автобуса. А потом уже все делалось само собой: местный аэропорт "Валек", вертолет до точки, а там сам себе хозяин - пять раз в день снимай показания приборов, а в остальное время пиши стихи. Он много тогда написал. Словно чувствовал, что недолго ему осталось. Одно из последних его стихотворений называлось "Сыну": Но пока звучит над головою Еле слышная моя строка, Мальчик мой, я буду жить с тобою, Будто не ушедший на века. Эдик Нонин умер в 1992 году от рака. В Норильске нет долгожителей. После его смерти жена увезла его сына в Израиль. Говорят, там живут дольше. Я сказал, что за полгода у меня Эдик написал шесть коротких стихов. Вот один из них: В окружении волос Лик пи*ды страшней бандита. Когда же волосы обриты, То жалко бедную до слез. И вот странно: чем больше отдаляется прошлое, тем крупнее, значительнее становится образ моего друга. Человека, который даже в те годы умел быть свободным. И уже не шуткой воспринимаются слова, сказанные в шутку судьей Славой Ханжиным о всесильном первом секретаре Норильского горкома партии Савчуке: - Какой-то мелкий партийный чиновник во времена поэта Эдуарда Нонина. ДВЕ ВСТРЕЧИ Читаю воспоминания моих сверстников о встречах с замечательными людьми и чувствую себя лишенцем. Как же так получилось, что судьба обделила меня такими встречами? А ведь вращался в тех же кругах, ходил по тем же редакциям и издательствам, просиживал вечера в "пестром" кафе ЦДЛ. Ну, видел издалека и даже вблизи тогдашних литературных кумиров, но никак с ними не пересекался. Навязывать им свое знакомство стеснялся, а они почему-то никакого желания познакомиться со мной не изъявляли. Чем и лишили себя возможности быть увековеченными в моих мемуарах, а меня возможности погреться в отблесках их славы. Лишь однажды в Норильск, где я работал на телевидении, занесло писательскую группу - Булата Окуджаву, Григория Горина и поэта Евгения Храмова. Это было событие для всего города, а для нас, молодых журналистов, настоящий праздник. После передачи переместились в шикарный банкетный зал шашлычной (место блатное, выпросили у начальства под Окуджаву). Изъяснялись в любви к Булату, пели его песни (мы пели, он не пел), читали его стихи: Умереть тоже нужно уметь, На свидание к небесам паруса выбирая тугие. Хорошо, если выберешь сам, Хуже, если помогут другие. Горин под общий восторг исполнил балладу "Семьсот человек на маевку пришли" с перечислением, кто пришел. Добрался до двадцатого или двадцать пятого. Из шашлычной, нагрузившись бутылками, пришли ко мне, набились в однокомнатную квартиру, гудели до утра. Потом проводили гостей до гостиницы. Было под сорок, с ветерком, полярная ночь. На крыльце Окуджава спросил: "Ребята, вы как здесь живете?" Вот и все воспоминание. Маловато для мемуара. Но что было, то было. Неужели только это и было? А если порыться в памяти? Порылся. И всплыло - две встречи с теми, для кого существует книжная серия "Жизнь замечательных людей". ЭРЕНБУРГ Было это году в 1961-м или 1962-м. "Новый мир" печатал мемуары Эренбурга "Люди, годы, жизнь", и весь Советский Союз ими зачитывался. Примерно как сегодня весь мир зачитывается Гарри Поттером, а Россия Донцовой. Что уже само по себе наводит на невеселые размышления. Читали и обсуждали со страстью, уже не очень понятной сейчас, когда мы всего начитались. Но это был самый первый глоток правды, глоток свободы - оттепель. Правда была дозированной, гомеопатической, но тогда умели читать между строк. В осторожных откровениях Эренбурга видели и то, чего он не написал, это превращало его воспоминания в событие не литературное, а общественно политическое. Я с молодым жаром участвовал в ожесточенных, до ругани и едва ли не до мордобоя, обсуждениях и однажды под настроение написал Эренбургу довольно длинное сумбурное письмо. Отправил на адрес "Нового мира", совсем не рассчитывая на ответ - письма Эренбургу приходили мешками. Уже не помню, что было в моем письме. Но что-то, видно, было, и я очень удивился (и был, чего греха таить, польщен), когда секретарша Эренбурга сообщила мне, что Илью Григорьевича заинтересовало мое письмо и он хотел бы со мною встретиться. Месяца три встреча то назначалась, то откладывалась. Но, как говорят официанты, все приносят вовремя для того, кто умеет ждать. И вот в какой-то из зимних дней, к шести часам, я приехал на улицу Горького, поднялся на скрипучем лифте и был препровожден в просторную и скудно, как мне показалось, обставленную гостиную. Мне объяснили, то ли секретарша, то ли жена: "Подождите, у Ильи Григорьевича посетитель". Минут двадцать я просидел в одиночестве, разглядывая прикнопленные к двустворчатой двери гостиной листы ватмана с резкими красными линиями - это были эскизы Пикассо к "Гернике". Посетитель наконец-то откланялся. Им оказался худосочный еврейский юноша лет семнадцати. От волнения он выронил из рук папку, машинописные листки рассыпались по паркету. Это были стихи. Пока юный поэт их собирал, Эренбург, который вышел в коридор проводить его, говорил: - Многие большие поэты, Боря, стыдились своих первых стихов. Поэтому лучше их не публиковать. Передавайте привет матушке. - Да, да, обязательно передам, - закивал Боря. - Спасибо, Илья Григорьевич. Извините, что отнял у вас столько времени. Хоть извинился. Это примирило меня с юным поэтом. Эренбург перевел на меня равнодушный взгляд: - Прошу. Пока мы проходили в кабинет, я успел его рассмотреть. Высокий, худой, седой. В аккуратной домашней одежде. Медлительный. Как мне тогда показалось - старый. Ему шел семьдесят первый год. Сейчас этот возраст не кажется мне такой уж старостью. Во время разговора он закурил голубоватую сигарету, почему-то подумалось - египетскую, потянулся к пепельнице, не донес, худая рука дрогнула, уронил пепел на стол. Старый, все-таки старый. Жить ему оставалось шесть лет, но никто, конечно, об этом не знал. В темном кабинете, освещенным лишь настольной лампой, Илья Григорьевич молча указал мне на кресло возле письменного стола. Я сел и оказался в круге света, а хозяин кабинета в тени. Это мне не понравилось, довольно бесцеремонно я отодвинул лампу в сторону. Объяснил: - Извините. Чувствуешь себя как на допросе. Он поинтересовался: - Приходилось? - Пока нет. Надеюсь, и не придется. Усмехнулся: - Не зарекайтесь. Он явно не помнил моего письма, не понимал, кто я такой и зачем к нему пришел. Я объяснил. Если коротко, мой вопрос звучал так: - Что было бы, если бы Сталин не умер? Наверняка такие вопросы задавали ему не раз. Но моя горячность его тронула, он разговорился. Его ответ сводился вот к чему: - Исторические процессы можно искусственно затормозить или искусственно ускорить. Но остановить невозможно. И невозможно повернуть вспять. Это утешало. И тогда, в конце оттепели. И сегодня, в начале заморозков. У меня был еще один вопрос. Я бы не решился его задать, но доверительная атмосфера разговора располагала к откровенности. И я рискнул: - Как вам удалось уцелеть? Не знаю, спрашивали ли его об этом раньше, и как часто, но сам Эренбург наверняка много об этом думал. Он ответил: - Я всегда был нужен. И расшифровал: когда, на какие поворотах лихой советской истории он был близок к тому, чтобы разделить судьбу многих своих друзей, от Бабеля и Мандельштама до Кольцова и Мейерхольда. Но в самый последний момент оказывалось так, что без него не могли обойтись. Поэтому и уцелел. Минут через сорок, когда я почувствовал, что мое время истекло, и поднялся, Илья Григорьевич спросил: - А вы кто, молодой человек? - Студент Литературного института, - не без гордости ответил я и зачем-то добавил: - Имени Горького. - Вот странно, - проговорил он. - Всю жизнь Горький создавал советскую литературу, а под конец начал ее разрушать: бригадный метод, Литературный институт... РУБЦОВ Не знаю, есть ли в серии "Жизнь замечательных людей" книга под названием "Илья Эренбург", но книга "Николай Рубцов" есть. Издана в "Молодой гвардии" в 2001 году, через тридцать лет после смерти поэта. Долго приходило к нему признание, еще дольше догоняла слава. На первой обложке - снимок очень молодого паренька, лопоухого, с густой черной шевелюрой, подстриженной под полубокс, с черными усиками, довольно нелепыми на юном лице. Фото, вероятно, тех времен, когда поэт работал угольщиком на тральщике "Архангельск". Об этой поре он написал: Я весь в мазуте, весь в тавоте, Зато работаю в тралфлоте. Когда я познакомился с ним, ни фатовских усов, ни густой шевелюры уже не было. Маленький, лысоватый, довольно плюгавый, он совсем не походил на поэта, каким ему полагалось бы быть. Но никаких комплексов по этому поводу не испытывал, был человеком общительным, очень не дурак выпить, сразу становился своим в любой компании. Собственно, знакомства как такового не было. Мы одновременно поступили в Литинститут, жили в одном общежитии на Бутырском хуторе, сталкивались каждый день. Так что и встречами это нельзя назвать. Запомнившаяся встреча была только одна. О ней - чуть позже. Не думаю, что Илья Григорьевич Эренбург, очень скептически отозвавшийся о Литинституте, был во всем прав. Литинститут уже тем был хорош, что открывал провинциалам дорогу в Москву, кому на пять лет, а кому и дольше, кто на что горазд. Я, например, приехал из-под Ферганы, где работал в районной газете, Рубцов из Ленинграда, где после службы на Северном флоте зацепился (по лимиту) на Кировском заводе. Кто откуда. Правда лишь в том, что никакого заметного влияния на советскую литературу Литинститут не оказал, хотя к его выпускникам кого только ни причисляли. Даже Евтушенко, которому дали защитить диплом лет через тридцать после отчисления - по собранию сочинений. Из нашего курса в славных анналах советской литературы остался только Рубцов, если, конечно, не считать Эрика Сафонова, который прославился тем, что, будучи секретарем Тульской писательской организации, исключал из Союза писателей Солженицына. Очень он, бедолага, сопротивлялся, даже лег в больницу с аппендицитом, но не помогло, достали и там, заставили подписать. Москва, свобода, творческое общение, первое признание - вот чем был для нас Литинститут. Поди-ка не возгордись, если прошел творческий конкурс человек сто на место. Амбиций было хоть отбавляй, особенно среди поэтов, все гении. В подвале общежития была биллиардная с небольшим столом с раздолбанными лузами, где по вечерам собирались погонять шары уставшие от творческих исканий молодые литераторы. И вот, помню, открывается дверь, входят два поэта и один из них, заканчивая разговор, с пафосом говорит другому: - Старичок, да что мы цапаемся, нам принадлежит будущее! Лет через десять я случайно узнал, что он умер, дослужившись до должности старшего редактора в каком-то областном издательстве. Вот тебе и будущее. В отличие от поэтов-мажоров, которые в любой компании встревали в малейшую паузе в разговоре, чтобы прочитать свои гениальные стихи, Рубцов ни в каком гоноре не замечался. Пил наравне со всеми, предпочитал (из-за дешевизны) портвейн, но и от водчонки не отказывался, поддерживал общий разговор, пел под гитару и гармошку, за которую его люто ненавидел одноглазый комендант общежития - Циклоп. Так, во всяком случае, было те полтора года, что я прожил на Бутырском хуторе. Позже, мне рассказывали, когда он начал приобретать известность и "на него" даже приглашали гостей, стал заносчив, быстро напивался и выступал не по делу. Но поначалу особенно нечем ему было похваляться. Пытался для заработка писать стихи к датам, носил по разным газетам. К счастью для русской поэзии и к несчастью для самого Рубцова ничего у него не вышло, он смирился с этим и стал писать как Бог на душу положит, без оглядки на проходимость. От ернических "Стукнул по карману - не звенит. Стукнул по другому - не слыхать. В коммунизм, безоблачный зенит, улетели мысли отдыхать" до нечаянных шедевров "Букет" ("Я буду долго гнать велосипед"), "В горнице моей светло". Или вот хотя бы это - "Разлад": Мы встретились У мельничной запруды. И я ей сразу Прямо все сказал! - Кому, - сказал, - Нужны твои причуды? Зачем, - сказал, - Ходила на вокзал? Она сказала: - Я не виновата. - Ответь, - сказал я, - Кто же виноват? - Она сказала: - Я встречала брата. - Ха-ха, - сказал я, - Разве это брат? В моих мозгах Чего-то не хватало: Махнув на все, Я начал хохотать. Я хохотал, И эхо хохотало, И грохотала Мельничная гать. Она сказала: - Ты чего хохочешь? - Хочу, - сказал я, - Вот и хохочу! Она сказала: - Мало ли что хочешь! Я это слушать Больше не хочу! Конечно, я ничуть Не напугался, Как всякий, Кто ни в чем не виноват, И зря в ту ночь Пылал и трепыхался В конце безлюдной улицы Закат... Время очень жестко испытывало каждого на умение приспосабливаться к конъюнктуре. Многие сумели, Рубцов не сумел. Он... Нет, о поэтах нельзя рассказывать. Их нужно читать. Или слушать. Послушаем: В горнице моей светло. Это от ночной звезды. Матушка возьмет ведро, Молча принесет воды... Красные цветы мои В садике завяли все. Лодка на речной мели Скоро догниет совсем. Дремлет на стене моей Ивы кружевная тень. Завтра у меня под ней Будет хлопотливый день! Буду поливать цветы, Думать о своей судьбе, Буду до ночной звезды Лодку мастерить себе... Трогательная бесхитростность. Особенно если знаешь, что мать поэта умерла, когда ему было шесть лет, тогда же он попал в детдом и до конца недолгой жизни волок свое сиротство, как горб. Ни светлой горницы у него никогда не было, ни лодки на речной мели. Так и оставался неприкаянным, бездомным, да и в общем-то нищим. Мне кажется, что самым счастливым временем его жизни была служба на флоте - с устроенным бытом, с крышей над головой. Но вот что ему поразительным образом удавалось - попадать во всяческие передряги, без веской на то причины. Там, где другой пройдет, ног не замочит, Коля обязательно влипнет по самое никуда. И не сосчитать, сколько раз его отчисляли из института и выселяли из общежития. В итоге он проучился лет семь или восемь и получил диплом, уже будучи членом Союза писателей и автором книги "Звезда полей". Ну и, конечно же, пьянство, которое из формы общения постепенно стало образом жизни, в конце концов дало о себе знать. Так случилось, что я ушел из Литинститута и на много лет потерял Колю из виду. Году в 68-м или 69-м (работал я тогда в Норильске у геологов) случилась оказия в Москву. Заодно заехал в издательство "Молодая гвардия" узнать о судьбе своей книги, которая никак не могла родиться. И в фойе издательства неожиданно встретил Рубцова, а с ним - нашего в прошлом однокурсника и соседа по общежитию Толю Жукова (позже он стал директором "Советского писателя"). По такому случаю взяли, как водится, бутылец и приговорили его на троих в соседнем стоячке "Кафе молочное". Коля в то время жил в деревне где-то под Вологдой, у него выходили подборки стихов в Москве, о нем писали, в "Молодой гвардии" была на выходе книга. О своей деревенской жизни рассказывал так: - Бабки приходят к местной учителке, спрашивают: "А чего это Рубцов все пьеть и пьеть?" А та отвечает: "Дак поэт он, работа у него такая". Потом я завязал. Бабки всполошились: "Рубцова-то выгнали из поэтов?" Учителка говорит: "Вроде нет, с чего вы?" "Дак все не пьеть и не пьеть!" Потом задумался и заключил: - Все бы ничего, да вот беда: домой часто не могу войти. Стоят у калитки маленькие и не пускают. - Какие маленькие? - не понял я. - Да такие. - Коля показал метр от пола. - Наглые такие. Стоят руки в боки, ноги в сапогах выставят, качают туда-сюда, не пройти. Хоть в окно лезь. А что? И лезу. Мы с Жуковым переглянулись. Он осторожно поинтересовался: - А во что они одеты? - В тулупчики!.. Больше мы не виделись. А от той встречи осталось уверенность, что у Коли поехала крыша. Потому я не очень удивился, узнав о его нелепой смерти. Его, пьяненького, задушила подушкой сожительница, молодая поэтесса, не выдержавшая, как он глумится над ее стихами и бросает в нее зажженные спички. Коля оказался верен своей привычке вляпываться в неприятности на ровном месте. Эти заметки резонно бы завершить стихами - Ильи Эренбурга (в свое время тоже был поэт не последний) или Николая Рубцова. Но закончу Бродским: Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: "Мы, оглядываясь, видим лишь руины". Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. ВЫБОР ЖАНРА Никогда не пробовали написать некролог о себе? Душещипательное, доложу я вам, занятие. В варианте "Он был" суммируются крохи добра, которое ты принес в мир. Если принес. Люди, которым будет тебя не хватать. Если такие люди есть. Дело, которое останется после тебя. Если такое дело было. В варианте "Я был" некролог превращается в исповедь. Моему поколению, родившемуся перед войной, неслыханно, сказочно повезло. Все беды века обрушились на наших матерей и отцов. Мы явились в мир после грозы, на пепелище. Перепало, конечно, и нам, но какие это мелочи по сравнению с тем, что выпало на долю родителей. Война. Подвал в местечке Затишье под Нальчиком, куда нас с матерью занесла эвакуация. Дня три снаружи бухает. Потом стихает. Дверь наверху со скрипом открывается, появляются сначала начищенные хромовые сапоги, потом черный кожаный реглан, а потом и весь немецкий офицер. На хорошем русском он говорит: "Господа, для вас война окончена!" Вот и вся война для меня. Это уже потом узнал, как поредел мой род. Послевоенная голодуха. Белый хлеб на Кубани - безвкусный, кукурузный. Когда вдруг появился серый, с пшеницей, вот радости-то было. Вот и вся голодуха. Быстро забылось, а для матери врезалось в память навечно. Призрак голода преследовал ее всю жизнь. Если был выбор, ехать на троллейбусе или в трамвае, она будет час мерзнуть на остановке в ожидании трамвая, потому что троллейбус четыре копейки, а трамвай три. Борьба с космополитизмом, дело врачей, смерть Сталина - все прошло стороной, мимо. История настигала нас задним числом. Как если бы мы прошли по заминированному лесу (как было однажды на Карельском перешейке), и только потом узнали об этом. Даже о том, какие страсти бурлили в ленинградской "техноложке" вокруг стенгазеты "Культура", я прочитал только десятилетия спустя в романах Наймана и Бобышева. А ведь ходил по этому коридору и даже видел эту стенгазету, но никак не отреагировал на нее, не впустил в сознание. Ведь столько было гораздо более интересных занятий - танцы в клубе фабрики "Большевичка" на Обводном канале, то да се. Голоснул на собрании за исключение этих ребят из комсомола и сразу думать забыл. И только позже, в бессонницу, вспоминал об этом с чувством стыда. Не за то, что бездумно поучаствовал в подавлении слабых ростков свободомыслия, а за то, что упустил возможность выйти из роли стороннего наблюдателя событий, при сем присутствующего. В памяти каждого человека с годами копятся воспоминания о самых стыдных эпизодах его жизни. Мелкие подлости в детстве, трусость в юности, выплывшее на люди вранье, предательства случайные или совершенные сознательно, по малодушию. В бессонницу (или с похмелья) поступки благородные почему-то помнятся мимолетно, а эти оседают в памяти, как соли тяжелых металлов в костях. И не имеет значения, совершен позорный поступок по умыслу или от простой неловкости, имел он какие-то последствия или не имел никаких. Украденная в пионерлагере из тумбочки соседа конфета жжет так же сильно, как участие в травле человека, который вслух сказал то, о чем другие сказать не смели. Этим некролог и отличается от исповеди. Не скажу, что позиция неучастия в том, что называется общественной жизнью, с самого начала была осознанной и желанной, как сегодня. Томило, как бывает в юности, сознание какой-то глубинной неправильности своей жизни. Я был неинтересен себе. Был даже противен себе тем, что плыву по течению, предопределенность судьбы вгоняла в тоску. После института я получил распределение на комбинат "Североникель" на Кольском полуострове, по предложению главного инженера начал плавильщиком на ватержакетах. Та еще была работенка: печи "козлили", температура на рабочей площадке держалась под шестьдесят, при прожигании шпуров ошметки раскаленного металла осыпали с головы до ног. Но ничего, выдержал. Через полгода перевели в сменные мастера. Открылась и другая перспектива роста, совершенно для меня неожиданная. Еще в первый месяц работы на комсомольском собрании цеха я вякнул, что стенгазета скучная. Меня тут же избрали редактором стенгазеты, членом цехового комитета комсомола и делегатом на комбинатскую конференцию. На конференции я уже помалкивал в тряпочку, но меня избрали членом комитета комсомола комбината и делегатом городской конференции. На городской конференции избрали делегатом на областную конференцию, но членом горкома почему-то не избрали. Это меня обидело. Но в антракте подошел какой-то обкомовский деятель и сообщил, что есть мнение рекомендовать меня в члены обкома комсомола. Кем я и был избран на областной конференции. А еще через месяц уволился с комбината. Толчком послужило то, что по закону я должен был отработать на комбинате три года - как молодой специалист. Не то чтобы я об этом не знал, но как-то не относил к себе. А тут отнес. И искренне возмутился: как это, как это, я что - в тюрьме? Уже не помню, что я нес, уговаривая главного инженера дать мне вольную. Уболтал. Но для увольнения молодого специалиста нужно было разрешение совнархоза. И вот в глухую полярную ночь приехал я в Мурманск, пришел к зампреду совнархоза. Темный кабинет с настольной лампой, за столом человек в крахмальной рубашке с распущенным галстуком, пиджак на спинке стула. "Почему увольняетесь?" Знал бы я почему. Послушал он про больную маму, которой без моей помощи ну никак, приказал: "Пойдите подумайте. Приходите через час". Послонялся я по коридорам совнархоза, принял в буфете соточку коньяка (тогда еще было), покурил на лестнице и через час снова вошел в кабинет. "Не передумали?" "Нет." "Давайте заявление." Через много лет я встретил его в Минцветмете и спросил, почему он подписал мое заявление. Он ответил: "Я увидел парня, которому шлея попала под хвост. Все равно уволится, даже по сорок седьмой. Зачем портить ему анкету?" Анкету я испортил себе сам. Через два месяца в моей трудовой книжке стояло: "Принят по Оргнабору в ПМС-60 рабочим 3-го разряда". ПМС-60 перебазировали в Северный Казахстан на снегозадержание. Зарабатывали по 30 рублей в месяц. Но все во мне ликовало: я переломил судьбу. Я был свободен. О это сладкое слово свобода. Никакая плата за нее не чрезмерна. А чем платишь за свободу? Тем, что ты всем и всегда чужой. Не коллективистский. Кот, который гуляет сам по себе. И рад бы влиться в команду, и команда рада принять тебя, да не получается слиться с массами в едином душевном порыве. Свобода обрекает человека на роль стороннего наблюдателя, при сем присутствующего. Лишь однажды было чувство включенности в общественную жизнь страны. В августе 91-го года. Значит ли это, что я не патриот? Значит. Значит ли это, что я не люблю Россию? Не люблю. Жить живу, а так нет. Мне иногда хочется думать, что я не в России живу. И не в Москве. И даже не в Малаховке. Я живу в границах своих двадцати соток со старыми яблонями и мачтовыми соснами, на верхушках которых сидит ворона и кричит в непогоду: "Блядь! Блядь! Блядь!" Она всегда так кричит - и к дождю, и к снегу, и к подступающим холодам. Я слушаю ее и вспоминаю золотую осень 1991 года. 19-го августа во второй половине дня я приехал к Белому дому и сразу включился в строительство баррикад. Правда, участие мое было чисто символическим - подкатил куда-то деревянную бабину из-под кабеля, с трудом пристроившись к таким же, как я, энтузиастам. Потом потолкался в толпе, которая кучковалась вокруг тех, у кого были транзисторы. Напряженно слушали "Свободу", она сообщала, что Горбачев в Форосе. Потом вернулся домой к тяжело больной жене. И все дни не отходил от приемника, настроенного на "Эхо Москвы". Я нежно люблю Россию, которая вышла в те дни к Белому дому. Я пламенный патриот этой России. И никакой другой. Те золотые августовские дни были самыми счастливыми днями моей жизни. Больше таких не будет. А если будут, вряд ли я до них доживу. Но, может быть, доживут мои сыновья. Короткой была та пора - как среднеазиатская весна в Голодной степи, когда вся степь вспыхивает тюльпанами и маками, дающими отсвет даже на облака. А потом начинается сушь. Такая, как сейчас. Пространство для личной свободы суживается до размеров жилья, неучастие в общественной жизни становится единственной формой бытования свободного человека. Потому что никакой общественный жизни нет. Есть иллюзия общественный жизни, бесконечное бла-бла-бла. Не люблю, когда в книгах описывают сны. И сам не вижу снов, а те, что вижу, сразу же забываю. Но один запомнился. Приснилось мне, что я в какой-то незнакомой местности. Что-то вроде Кольского полуострова: сопки в первом свежем снегу, берег озера, рыбаки в брезентовых робах на причале. Спрашиваю у рыбака: - Мужик, какое сегодня число? - Десятое октября. - А год, год какой? - Семьдесят восьмой. Первое чувство: зачем, не хочу, зачем мне возвращаться на тридцать лет назад и переживать то, что я уже пережил, за что полностью расплатился? Второе чувство: черт, как здорово, я ведь знаю все, что будет, знаю точно, что и в какой день произойдет, с учетом этих знаний я смогу выстроить жизнь совершенно по-новому, сделать ее успешной. А как, собственно, по-новому? - думаю я, медленно переходя ото сна в реальность. Что, например, изменится от того что я буду точно знать, в какой день рухнет Советский Союз? И до меня знали. "Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?" Просуществовал до 1991-го. Семь лет - не такая уж большая ошибка. Ну, проору на весь мир еще раз. Раньше проору - посадят в психушку. Позже - кому это интересно? Что еще? Буду знать, когда обесценятся вклады в сберкассах? Так никаких вкладов в сберкассе у меня никогда не было. Моя беда всегда была не в том, что я трачу больше денег, чем зарабатываю, а в том, что трачу их быстрее. Буду знать, что не нужно бросаться на фантики МММ и на бумаги ГКО? Я и не бросался. Вот что, пожалуй, может принести реальную пользу - отмена цензуры, про которую я буду знать намного раньше других. И если заранее написать роман вроде "Детей Арбата", можно прогреметь не хуже, чем Рыбаков. Роман. Легко сказать. Это год работы, не разгибаясь и ни на что не отвлекаясь. А он был когда-нибудь, этот год? Семья хотела есть каждый день, ее не попросишь поголодать, пока глава семьи ваяет нетленку. Так что и эта возможность переломить течение жизни была нереальной. И к тому моменту, когда нужно было вставать, я уже вполне примирился с тем, что жизнь как идет, так и идет. Были в ней неиспользованные возможности? Наверняка были. Но что толку о них жалеть? Только настроение портить. Раз не использовал, значит не дано. И надо уметь радоваться тому времени, что еще отпущено тебе Всевышним, и благодарить судьбу за то, что она дала тебе возможность при сем присутствовать. Никогда не пробовали написать некролог о себе? Попробуйте. Наводит на размышления. СЛАДКОЕ БРЕМЯ СЛАВЫ Одинокое это дело - писательство. Когда погружаешься в роман, полностью выключаешься из жизни. Реальностью становятся фантомы, рожденные твоим воображением, даже во сне мучительно связываешь концы с концами. Жизнь со всем ее бытом словно бы утрачивает вещность, становится раздражающим фоном для некоего действа, нахально претендующего на то, чтобы стать новой реальностью. Не пишите романов! Человек, задумавший роман, похож на туриста, который собирается в поход и предвкушает, какими дивными пейзажами он насладится, как будут звенеть ему жаворонки по утрам и какие таинственные, полные волшебства ночи будут окружать его палатку. Он понятия не имеет, что уже в первый день влезет в болото, потом будет бесконечно долго продираться по бурелому, обязательно безнадежно заблудится на середине пути и завопит в тоске, как граф Толстой (в письме Страхову): "Боже мой, если бы кто-нибудь за меня кончил "А.Каренину"! Невыразимо противно". И если каким-то чудом доползет до финала, то это будет уже совсем другой человек - мизантроп и психопат, способный говорить только о своем романе. Но скорее всего не доползет, а роман войдет в Полное собрание недописанных сочинений. Много таких недописанных ПСС, много. Нет, не пишите романов. Если можете. А если не можете, будьте готовы к одиночеству, на которое себя обрекаете. Даже когда книга закончена, издана и вроде бы неплохо продается, вряд ли вы сможете вернуться к нормальной жизни, роман долго еще будет отзываться в вас похмельным эхом. Как марафонец, не сошедший с дистанции, чувствует себя обессиленным, ни на что не способным, так и писатель после большой работы ощущает себя пустым, вычерпанным досуха, как деревенский колодец. Без интереса читаешь все подряд, лениво ползаешь по Интернету, ввязываешься в ненужные склоки в Гусь-буке. И пока не шевельнется под сердцем идея новой книги, пока не подзарядишься энергией характеров и сюжета, как актер заряжается энергией зала, чувствуешь себя безнадежно бездарным, никому не интересным, прежде всего себе, серым как валенок. В один из таких дней позвонили из издательства "Олма-пресс": - Мы проводим "Неделю детектива". Не согласитесь принять участие? - А что нужно делать? - Ничего особенного. Встретитесь с читателями в "Доме книги" на Новом Арбате, пораздаете автографы. Много времени это не займет, всего час. С шести до семи. Как вы на это? Ну что, подумалось, по моему сумеречному настроению - отвлечение в самый раз. Окунуться в атмосферу читательской любви - почему нет? - Согласен. - Спасибо, я перезвоню, уточню день. Незадолго до этого "Олма" издала мои боевики, выходившие до этого в "Олимпе" в серии "Солдаты удачи" под коллективным псевдонимом Андрей Таманцев. Серию придумал генеральный директор "Олимпа" Каминский, в устроенном им конкурсе мой роман победил. Он задал правила игры, которым надлежало следовать другим авторам. Чтобы серия жила и читатель ее не забывал, книги должны выходить не реже чем раз в три месяца. Такое мне не по силам (да и никому не по силам). Каминский предложил: "Ставим твое имя, другие будут писать под тебя". Я наотрез отказался: "Не могу присваивать чужую славу и отвечать за чужую халтуру". Что делать? Придумали: коллективный псевдоним. "Андрей Таманцев" сложился из двух героев романа Богомолова "В августе сорок четвертого". Серия запустилась. Сначала я курировал серию, стараясь сохранить однообразие сквозных героев, которые у разных авторов оказывались то рыжими, то лысыми, то еще черт знает какими, потом понял, что сил моих больше нет, и вышел из проекта. К тому времени я написал семь романов, а всего вышло штук семнадцать. Что самое неприятное, в электронных библиотеках все семнадцать романов приписывали мне, славы было чуть, а халтуры навалом. Коллективный псевдоним, который я сам придумал и который мне нравился, стал моим позорищем. Время шло. "Солдаты удачи" попались на глаза телевизионщикам, они соорудили по мотивам романов 16-серийный фильм "Кодекс чести" и показали его по НТВ. Рейтинги, к моему удивлению, были высокие, это подвигло "Олму" к тому, чтобы переиздать романы под моим именем в серии "Кодекс чести". ТВ - очень хорошая реклама книгам. "Олма" пекла романы, как пончики, по одному в месяц. К "Неделе детектива" вышло шесть штук, седьмой еще был в типографии. Но и шесть книг - немало, есть что предложить взыскательной московской публике. В тот день, на который было назначено мероприятие, я заметно волновался. Ну как, не часто встречаешься лицом к лицу с читателями. Если честно, ни разу не встречался. Когда-то давно, в советские времена, приходилось бывать на читательских конференциях по линии Бюро пропаганды художественной литературы, но никаких воспоминаний от них не осталось. На книжной ярмарке на ВВЦ видел длинные очереди к Марининой и Донцовой, они трудились в поте лица, подписывая книжки. Очередь покороче была к Маканину. Я купил его "Андеграунд" и получил автограф. Он написал: "С уважением и лучшими пожеланиями". Длинно, пожалуй. Хватит: "С лучшими пожеланиями", зачем людей задерживать. Что еще? "Дружески" - это читателям, с которыми получится дружеский разговор. "Нескучного чтения!" - можно всем. Проверил авторучку - пишет. Посмотрел, сколько пасты в стержне - должно хватить. К половине шестого приехал в "Дом книги" на Новом Арбате, погулял по залам, невольно вспоминая тетушку Настасью Ивановну из "Театрального романа" Булгакова. Я всегда ее вспоминаю, когда оказываюсь в нынешних книжных магазинах: "- Зачем изволили пожаловать к Ивану Васильевичу? - Леонтий Сергеевич, - отозвался Иван Васильевич, - пьесу мне принес. - Чью пьесу? - спросила старушка, глядя на меня печальными глазами. - Леонтий Сергеевич сам сочинили пьесу! - А зачем? - тревожно спросила Настасья Ивановна. - Как зачем?.. Гм... гм... - Разве уж и пьес не стало? - ласково-укоризненно спросила Настасья Ивановна. - Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть - в двадцать лет всех не переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять?.." В отделе остросюжетной литературы не без труда нашел свои книги. Стоят родимые, все шесть штук, чернеют корешками: "Кодекс чести". Но ажиотажа возле них почему-то не наблюдается. Ажиотаж был в отделах учебной литературы: приближалось первое сентября, озабоченные мамаши спешили затариться хрестоматиями и задачниками для своих чад. Без пяти шесть поднялся на второй этаж и отыскал секцию No87 (кажется, так), где мне предстояло свидание с читателями. Меня уже ждали: милая девушка из отдела рекламы "Олмы" (она мне и звонила) и высокий молодой человек восточного типа с микрофоном на плече, назвавшийся Гошей. Как я понял чуть позже - зазывала. На входе в секцию стоял легкий стол, на нем стопкой были выложены мои книги, все шесть, по три в стопке. - Не мало? - озаботился я. - Хватит, - уверенно и даже слегка снисходительно сказал Гоша. Секция No87 с атласами, картами и путеводителями была выделена для встречи с писателем, потому что посетителей в ней было немного и торговля не страдала. Едва я расположился за столом и приготовился раздавать автографы, по магазинной трансляции прозвучало: - Уважаемые покупатели, москвичи и гости столицы! Продолжается "Неделя детектива". На втором этаже в секции номер восемьдесят семь начинается встреча с известным писателем Виктором Левашовым, автором увлекательных остросюжетных романов. Он ответит на ваши вопросы, вы можете купить его книги и получить автограф писателя. Эти книги украсят вашу домашнюю библиотеку. Москвичи и гости столицы прореагировали как-то вяло. Только две молодые женщины, оказавшиеся поблизости, смерили меня оценивающими взглядами, пошептались, прыснули и ушли. Гоша включил микрофон, по залу разнесся его звучный и как бы вкрадчивый баритон: - Дорогие друзья, совсем недавно мы спешили по вечерам к телевизорам, чтобы не пропустить очередную серию захватывающего телефильма "Кодекс чести". Фильм поставлен по романам Виктора Левашова. Автор ждет вас в секции номер восемьдесят семь. Встреча с писателем проходит в рамках программы "Неделя детектива". Из толпы высеялся высокий мужчина с властным лицом и выправкой военного пенсионера, хмуро оглядел книги. - Это все детективы? Я поправил: - Боевики. - В чем разница? - Да как вам сказать... В детективах преступников выслеживают, а в боевиках преследуют. Экшен. - Что такое экшен? - Движуха. - А почему сказали "Неделя детектива"? - Не знаю. Сказали и сказали. - Дожили! Никому нельзя верить!.. Однажды в детстве, которое у меня пришлось на военную пору, мы, второклашки, выступали в госпитале перед ранеными красноармейцами. Была музыкально-поэтическая композиция с песней, из которой я помню только одну строчку: "Они перевяжут нам раны". В этом месте девочки подходили к мальчикам и наматывали нам на руки белые тряпочки, изображающие бинты. Принимали нас очень тепло, даже умиленно, совали куски рафинада и американские галеты. Но во время представления меня не оставляло чувство жгучего, парализующего стыда. Как будто я голый. Панический ужас перед появлением на публике долго еще сидел в подсознании, лишь огромным усилием воли я заставлял себя выходить на поклоны в дни театральных премьер. И сейчас, в "Доме книги", наполненном озабоченными людьми, которым не было никакого дела до известного писателя Левашова, этот детский обжигающий стыд вернулся. Чтобы как-то отвлечься, я спросил у Гоши: - Вы мои книги читали? - Когда?! Если читать все, что я рекламирую... - Фильм видели? - Кусками. Вроде бы ничего. А вам самому понравился? - Нет. От романов в нем почти ничего не осталось. - Ага, - сказал Гоша и включил микрофон. - Дорогие друзья, давно замечено, что инсценировки никогда не исчерпывают всего богатства романа. Так случилось и с телефильмом "Кодекс чести", поставленным по книгам нашего сегодняшнего гостя, известного писателя Виктора Левашова. Те, кто видел фильм, откроют для себя много нового. Тем, кто не видел, предстоит окунуться в атмосферу захватывающих интриг, в хитросплетения сюжетов. Не начинайте читать его романы вечером - не сможете оторваться до утра!.. Подошла молоденькая девушка, по виду студентка, с рюкзачком, деловито поинтересовалась: - Это про любовь? - Нет. Она удивилась: - А про что? - Про жизнь. - А почему не про любовь? - Я о ней ничего не знаю. - Вот странно! Все знают, а он не знает! - Врут, никто не знает. Только кажется, что знают. - Какой же вы после этого писатель? - Да уж какой есть.... Мучительно медленно тянулось время. Гоша расхаживал по тесному пространству секции, включал микрофон, мурлыкал в него прельстительные тексты, довольно изобретательно импровизирую на темы моих романов. Публика не прельщалась. Подходили, уважительно, а чаще рассеянно, разглядывали книги, молча отходили. У стола долго крутились два пацана, лет по двенадцать, белобрысый и чернявый, не решались приблизиться. Наконец, решились. - Вы правда писатель? - спросил чернявый. - Вроде бы правда. - А почему без бороды? - Плохо растет. Клочками. - Тогда понятно. - Вы сами все эти книги написали? - включился в разговор белобрысый. - Сам. - А откуда вы все берете? Из головы? - Из головы. - Ну и голова у вас! А по виду так и не скажешь! Отошли в сторону, начали вытаскивать из карманов десятки. Кажется, один автограф я все-таки дам. Если у них денег хватит. К столу подсел довольно молодой человек интеллигентного вида, с больными глазами, с шелковым, артистически повязанным шарфом. Деловито полистал книги, заглянул в выходные данные. Восхитился: - Все в этом году вышли! Как вам удалось? - Не знаю. Повезло. - А мне не везет. Три года назад написал роман. Все говорят - гениальный. А издавать никто не хочет. Суки. По-моему, даже не читают. В сто издательств посылал. Как сговорились: не подходит по формату. - Но если все отказываются от романа, может он им не нравится, а тратить время на рецензию не хотят? - осторожно предположил я. - Но ведь издают говно! Читать невозможно, с души воротит! Согласны? - Бывает, что и говно. - Ума не приложу, что делать. - Напишите другой роман. Может, с ним повезет. - Смысл? Будет то же самое! - Тогда меняйте профессию. Наш литературный разговор прервала холеная дама, типичная бизмесвумен, обвешенная пакетами: - Кирилл, куда ты пропал? Я тебя потеряла. Что ты здесь делаешь? - Разговариваю с писателем. - Вы писатель? Настоящий? - Я с этого живу. - Значит, настоящий. Очень интересно, давно хотела поговорить с настоящим писателем. Отнеси все в машину, я сейчас приду. - Дама нагрузила Кирилла пакетами и села на его место. - Это ваши книги? - Мои. - Сто двадцать рублей, - посмотрела она на цену. - Четыре доллара. Тираж? Семь тысяч. Неплохой бизнес, а? - Для кого-то и неплохой. - Сколько вы с этого имеете? - Роялти. Восемь процентов от отпускной цены. Примерно три рубля с экземпляра. - Всего-то? - не поверила она. - Сколько вы эти книги писали? - Лет пять. Она задумалась. Я представлял, какие цифры крутятся у нее в голове. Три рубля умножить на семь тысяч, умножить на шесть книг, разделить на пять лет. Итог ее поразил. - Вы сказали, что с этого живете. Как можно с этого жить? - Что вы, собственно, хотите узнать? - поинтересовался я. - Кирилл ваш муж? - Не совсем. - Если вас интересует, хороший ли из писателя добытчик, я вам скажу: нет. - Ну, почему? - неуверенно возразила она. - Есть этот, Акунин. - Есть. Но он давно женат. Она ушла в тяжелых раздумьях. Я даже почувствовал угрызения совести. Бедный Кирилл. Но, может, я спас его от участи вечного нахлебника, о которого в семье вытирают ноги? Последние двадцать минут тянулись бесконечно долго. Мучительно хотелось курить. Мучительно хотелось выпить, много, чтобы стереть из памяти позор этого дня. Ровно в семь Гоша начал собирать со стола книги. - А вы боялись, что книг не хватит. Всегда хватает. Дома жена спросила: - Много автографов дал? Я буркнул: - Не очень. - Сколько? - Два!.. Я нагло соврал. Автографов я дал целых один. Тем самым пацанам. О сладкое бремя славы!.. 2007 г.