послом США. А Путин, с великими трудами вернувшийся в Россию, сидит в подмосковном бункере. "Это было 4 февраля 2008 года. Вечером этого дня сменится знак года - придет Желтая Земляная Крыса. И взаимодействие стихий породит новые метаморфозы сущностей..." Такие дела. Я сказал, что читать роман Робски - все равно что жевать попкорн. Так то было повидло. Читать Доренко - как мочалку жевать: ни пользы, ни удовольствия. Сюжет приходится выковыривать из словесного мусора китайских гороскопов, бессмысленных разговоров и велеречивых рассуждений, призванных продемонстрировать масштабность авторского мышления: "Так Советский Союз недавно строил больше всех в мире шагающих экскаваторов, чтобы добыть руду на постройку новых шагающих экскаваторов. А новые шагающие экскаваторы что делали? Они шагали за рудой для новых экскаваторов. И так далее. Такая схема однажды показалась передовым людям того времени бессмысленной. И схему привели в соответствие с требованиями прогресса. А именно: Рома (Абрамович - В.Л.) и ему подобные представители гласной и негласной российской власти изыскивают деньги на добычу денег, чтобы добывать деньги. Все остальное - руда, экскаваторы, растения, животные и человеки с их механизмами и приспособлениями - предстают в этой схеме остаточным признаком несовершенства системы. Дойдя же до совершенства, система должна бы была избавиться от балласта. В том числе и от Абрамовича. Потому что в фармакологически чистой системе Абрамович тоже представлялся лишним. Как вам перспективка? По мне, так шагающие экскаваторы с их уверенной походочкой были милее. Они были простодушнее. Честные железные идиоты-диназавры уступили ареал млекопитающим. И млекопитающие до поры до времени правят. Среди млекопитащихся и Рома. Дарвин предупреждал, а мы не верили..." А что же Путин? Мы зачем книгу купили? Чтобы про Путина что-нибудь узнать. Ну, народ! Как были совки, так и остались. Пора и привыкнуть: что бы ни написано на сарае, в нем все равно дрова. Реклама это, двигатель торговли. Въехали? Впрочем, вру. Про Путина тоже есть: "Вот если бы он сказал (думает Людмила Путина - В.Л.): "Зачем мы стоим тут на морозе, если ты беспокоишься, что я замерзну?" А она бы ласково ответила: "И правда, не сердись, может, оденешься и погуляем?" Но он ничего не сказал. Он не дал ей шанса прицепиться, прилепиться, пристать к нему. Опытный человек, что и говорить. Путин пропустил жену в дом, а сам задержался, спросил у адъютанта Виктора, все ли готово. Тот ответил, что уже час как все на месте. Только теперь Путин вошел, Людмила уже ушла в комнаты куда-то. "Ликерами наливаться", - подумал Путин не без злорадства. Рад был, что довел, и рад был, что больше доводить не надо, - у него времени не было ее добивать, надо было идти на урок китайского языка. А она не стала ни плакать, ни напиваться на этот раз. Зря он надеялся. Она проявила твердость духа. Молодчина. Автор ей сочувствует, если вы успели обратить внимание..." "Умру ли я, и над могилою гори-гори моя звезда..." Она и горит. Единственная. Но неужели все так безнадежно? Неужели читателю, любящему живую книгу, остается утешаться нетленной классикой? К счастью, нет. Поразительная закономерность. Как творческая интеллигенция, самый беззащитный и неприспособленный к жизни слой общества, умудряется выжить в самых страшных условиях гражданской войны и террора, так и живая книга каким-то чудом пробивается к читателю из-под свинцового гнета цензуры. И диктат рынка ей тоже не слишком большая помеха. "Венерин волос" Михаила Шишкина. "Завещание Гранда" и "маленькие романы" Леонида Зорина. "Полковник Ростов" Анатолия Азольского. Рассказы Бориса Екимова. Немного? Но настоящего искусства никогда не бывает слишком много. Порадуемся тому, что есть. И будем надеяться, что из межзвездной пыли текущей литературы еще проявятся новые яркие созвездия. Февраль, 2006 КАК МОЛОДЫ МЫ БЫЛИ О романе Василия Аксенова "Москва-ква-ква" (Москва, ЭКСМО, "Октябрь", No 2, 2006 г.) Как быстро стареют актеры! Кажется, вчера еще восторженный юноша шагал по Москве, а сегодня он уже тяжелый неприятный старик. Вчера еще обаятельный герой-любовник лихо орудовал шпагой и покорял женщин, не слезая с коня, а сегодня он еле передвигает ноги. Смотришь и поражаешься: что делает с ними время! Правильнее, конечно, сказать "с нами". Но себя видишь каждый день в зеркале и не замечаешь изменений, которые незаметно накладывает жизнь, а артиста видишь раз в год, а то и в несколько лет, он меняется резко, скачками, выныривает из времени каждый раз в новом обличье. Писатели - дело другое. Народ этот, как правило, не публичный. Что с ними делает время, мы можем судить только по книгам. Многие, интересно заявившие о себе еще в советские времена, (Сергей Каледин, например, автор поразительных "Смиренного кладбища" и "Стройбата"), перестали писать, другие паразитируют на старых успехах (как Адрей Битов с бесконечно обновляемым "Пушкинским домом" или Евгений Попов со своим городом К. на реке Е.), третьи ударились в политику (как Лимонов или Проханов. Неплохой, кстати, был когда-то писатель, яркий, метафоричный, его ранний рассказ "Прорыв" до сих пор вспоминаю с удовольствием). Став политиками, они перестали быть писателями, естественным образом превратились в пропагандистов. Четвертые продолжают писать как бы по инерции, по обязанности. "Марбург" Сергея Есина или "Типичный Петров" интересного литературоведа Владимира Новикова угнетают вторичностью, нет ни одной свежей, незаемной эмоции. Пятые ударились с воспоминания о босоногом детстве. Тема босоногого детства стала ведущей в текущей литературе. От романа "Все поправимо" Александра Кабакова, который еще можно читать, до трудно читаемых "Комар живет, пока пищит" и "Горящего рукава" Валерия Попова и совсем уж неудобоваримых "Последних назиданий" Николая Климонтовича, автора злой "Последней газеты". С босоногим детством могут соперничать только сочинения бывших эмигрантов, для которых смена страны проживания стала главным событием в жизни. Это сочинения разного калибра и степени одаренности, авторы их большей частью почему-то женщины. Что-то из них более любопытно ("Неверная" Игоря Ефимова), что-то менее ("Пилюли счастья" Светланы Шенбрун), но в целом предсказуемо и чаще всего скучно. Необычно молодо на общем довольно унылом фоне выглядит старейшина писательского цеха восьмидесятилетний Леонид Зорин, более известный как драматург, автор блистательных "Покровских ворот" и "Царской невесты". Его "маленькие романы" "Юпитер", "Кнут" и особенно "Завещание Гранда" поражают энергией и современностью звучания, чего так не достает многим его коллегам, гораздо более молодым. Не берет его всевластное время, что позволяет усомниться, так ли оно всевластно. Василий Аксенов - особь статья. Около полувека он присутствует в русской литературе, но язык не поворачивается отнести его к патриархам. В свое время его "Звездный билет", "Апельсины из Морокко", "Затоваренная бочкотара" ошеломили читателей, особенно молодых, яркостью стиля, энергетикой текста, свежестью мироощущения, особой доверительностью повествования, отчего прозу его и начинавших вместе с ним Кузнецова и Гладилина назвали молодежной, исповедальной. "Юность" с его повестями и рассказами зачитывали до дыр, его новых вещей ждали. Позже некоторые критики стали говорить, что молодой Аксенов благодаря связям матери (Евгения Гинзбург, "Крутой маршрут") раньше других читал Хемингуэя, Сэлендежера, Натали Соррот и первым перенес их стилистику на российскую почву. Ерунда это. Было в его прозе ощущение новых времен, неявное, им самим неосознаваемое, оно и обеспечило успех его книгам. Я, как и все, был горячим поклонником его таланта. Но вот странность: каждый раз, взахлеб прочитав новую вещь, испытывал какое-то чувство неудовлетворения. Словно мне чего-то не дорассказали, накормили пирожком ни с чем. Я долго не мог понять, откуда это ощущение проистекает. Потом понял. В то время я учился в Литературном институте (был в моей жизни такой недолгий период), руководителем семинара у нас был Борис Васильевич Бедный, известный по повести "Девчата". (А больше по новомировской статье Роднянской "О беллетристике и строгом искусстве", где "Девчата" сравнивались с рассказом В.Богомолова "Иван" не в пользу Бедного). Борис Васильевич был удивительным руководителем, легко заводился, фонтанировал идеями. Перечитывая рассказ, который обсуждался на семинаре, я часто поражался: как, этот убогий текст мог вызвать такой взлет фантазии?! Как-то заговорили об Аксенове. Бедный сказал: "Это написано не от плохой жизни". И это его замечание объяснило мне все. Да, не от плохой жизни. А значит, и не нужно искать в этой блистательной прозе правды жизни, нужно просто наслаждаться тем, как это написано. ("И вот решила большая наша страна построить ему пальто. Сказано - сделано...") Так я с тех пор Аксенова и читал. И когда сегодня, вспоминая его книги, спрашиваю себя: это о чем? - то затрудняюсь с ответом. Разве что "Остров Крым" оставил ощущение какой-то реальности. Особенно в той части, где на республику, готовую добровольно воссоединиться с метрополией, неожиданно сваливаются десантники. "Они снова соврали! Они не могут не врать!" (Цитирую по памяти.) После "Ожога" Аксенов как-то выпал из круга моего чтения и вновь появился уже в постсоветские времена с "Новым сладостным стилем" и "Московской сагой". В "Московской саге" это уже был не Аксенов - вторично, уныло, жеваная бумага. "Кесарево свечение" я не осилил. Бросил, как только дошел до кокетливого заигрывания с читателем. По этой же причине не смог читать "Вольтерьянцев", получивших "Букера". Да, согласился с критиками, это прежний блистательный Аксенов, умеющий играть в слова. Но я-то уже не прежний, неинтересны мне словесные игры, перекормлен я пирожными, мне бы кусочек черного хлеба правды. Моя это проблема или Аксенова? Пусть моя. И вот - новый роман. "Москва-ква-ква". В журнальном варианте с подзаголовком "Сцены 50-х годов". В книге просто роман. Почему я взялся его читать? Не из-за издательской прельстительной аннотации: "Класс литературной игры Василия Аксенова как никогда высок, что блестяще доказывает его новый роман. По мнению счастливцев, которым повезло прочитать книгу еще в рукописи, судьба Букера-2006 практически решена". Судьба Букера-2006 мне как-то до фени, а за роман я взялся, признаюсь честно, из соображений метафизического характера (если я правильно употребляю это слово). Подумалось: а вдруг это вообще последний роман некогда горячо любимого писателя? (Ведь не мальчик уже, дай Бог ему сто лет жизни.) А вдруг это последний роман Аксенова, а до следующего не доживу уже я? (Тоже далеко не мальчик, дай Бог мне еще хотя бы десяток лет проскрипеть на свете.) В общем, начал читать. И прочитал до конца. Сразу скажу: не без труда. Хотя написано вкусно. О чем роман? Трудный вопрос. Москва примерно 1952 - начала 1953 года. Высотка на Яузе, где живут высшие представители элиты, выше некуда. На площадке 18-го этажа соседствуют свехзасекреченный ученый-атомщик, его жена Ариадна, общественная деятельница, член Комитета советский женщин, Комитета по Сталинским премиям и десятка других, она же генерал КГБ (она же агент советской внешней разведки, которая в 1943 году умудрилась привезти в Москву самого Гитлера), их дочь, красавица Глика Новотканная, студентка МГУ, сталинская стипендиатка и пламенная сталинистка, знаменитый поэт Кирилл Смельчаков, который к своим 37 годам везде побывал, везде повоевал, стал Героем Советского Союза и лауреатом семи Сталинский премий. Он особо доверенное лицо Сталина, по ночам вождь звонит ему по телефону, они пьют коньяк "Греми" (каждый у себя) и разговаривают за жизнь. Помимо телефонного общения (которое можно было бы принять за пьяный бред поэта), есть и очное: Сталин зовет Смельчакова на Ближнюю дачу, обедает с ним и слушает его поэму. Поэма такая: Свершив немало известных деяний И много больше темных злодейств, В одном из неброских своих одеяний, Прибыл на Крит боец Тезей. Бредет он, на метр выше толпы поголовья, Своей, неведомой никому стезей, А Миносу во дворце уже стучат людоловы, Что в городе бродит боец Тезей... И так далее. Поэма длинная, вся в этом роде. Сталину поэма не понравилась. Не потому, что она графоманская (как, впрочем, и все приводимые в романе стихи Смельчакова, в том числе и лирические, за что в него влюблены все девушки Советского Союза), а потому что она почему-то антисоветская. Но вождь не в претензии, потому что видит в Смельчакове верного друга, который защитит его от "титоистов". "Титоисты" - это сторонники маршала Тито. Сталин панически боится, что Тито его убьет, чтобы самому стать вождем СССР с присоединенной к нему Югославией. Эта сюжетная линия к финалу становится главной. Кирилл Смельчаков влюблен в Глику Новотканную (кстати сказать, дочь своей бывшей страстной любви Ариадны, героини его неоконченной поэмы "Нить Ариадны"). Она вроде бы отвечает ему взаимностью и многое (но не все, не все) позволяет. (Откровенное и в то же время целомудренное описание минета относится к лучшим страницам романа.) Но тут на 18-м этаже появляется еще один сосед, контр-адмирал Моккинаки, он же легендарный и таинственный Штурман Эштерхази. Он прилетает на гидросамолете прямо к высотке на Яузе и завоевывает сердце Глики. На том же гидросамолете он везет ее на денек в Абхазию (а на самом деле в Биариц) и на высоте пять тысяч метров лишает девушку тяготившей ее невинности. (Что описано опять же с большим вкусом и тактом: "Как я люблю все, что у тебя торчит!" А торчит у Моккинаки не только нос.) Для Глики начинается пора метаний, она спит то с Моккинаки, то со Смельчаковым, а в конце концов заявляет, что любит обоих и еще одного мальчика (из стиляг, "плевел", как назвал их автор фельетона "Плевелы" в "Крокодиле", под которым подразумевается нашумевший фельетон Нариньяни "Плесень"). До осуществления мечты, однако, не доходит, потому что события принимают угрожающий разворот. Вдруг выясняется, что контр-адмирал Моккинаки нигде в кадрах не числится - ни в Минобороны, ни в КГБ, а легендарный Штурман Эштергази погиб еще перед войной при загадочных обстоятельствах. Сталин понимает: это агент Тито, присланный для его устранения. И как в воду глядел. Целый отряд титоистов свил гнездо под сводом мясного отдела Центрального рынка и вроде бы сам председатель Тито принимает участие в разработке зловещих планов. И лже-адмирал, конечно, в центре заговора. Сталин понимает: медлить нельзя. В Югославию на подводной лодке посылают десантников под командованием Смельчакова с приказом уничтожить зловредного Тито. Но... Поздно, поздно! Дам слово автору: "Первого марта 1953-го года (далее и почти до конца этой повести события будут окрашены в основном ноктюрными тонами) начался штурм дачи Сталина силами скопившейся в столице СССР сербско-македонско-словенско-боснийско-хорватской диаспоры. Отчаявшись вытянуть вождя за круги его охраны, гайдуки решили идти в лоб. Председатель вновь появился в Москве, он следил за происходящим из штаб-квартиры в мясном ряду Центрального рынка, в то время как его правая рука, известный еще с военных времен Штурман Эштерхази непосредственно возглавлял штурм. Передавали его слегка крылатую фразу: "Мне надоело прятаться, пусть прячется Коба!" Штурм не удался. На секретной подводной лодке затравленный вождь бежал в высотку на Яузе, в башне которой для него было выстроено секретное убежище. Там он и умер. Как можно понять, не без помощи пламенной сталинистки Глики, которая, сама того не ведая, дала ему шаль, отравленную коварным Лаврентием Берия. Через сорок два года после описанных событий герой-рассказчик, как-то незаметно встрявший в повествование, возвращается из Бразилии, из изгнания, в которое его отправили советские сатрапы за издание неподцензурного журнала про джаз. Он приходит во двор высотки на Яузе и расспрашивает об обитателях 18-го этажа. Их никто не помнит. Ни контр-адмирала Моккинаки, ни семикратного лауреата Сталинской премии поэта Смельчакова. Как будто их и не было. А может, их действительно не было? Так о чем же роман? А вы еще не поняли? Ни о чем. Но издатель прав: "Класс литературной игры Василия Аксенова как никогда высок". Да, истинно так. Писатель по-молодому игрив и молод, заразительно молод. Порадуемся за него. 31 июля 2006 ТРИНАДЦАТЬ СТУЛЬЕВ МЕМУАРЫ ОСТАПА БЕНДЕРА Рукопись, найденная на помойке. ПРЕДИСЛОВИЕ ЛИТАТУРНОГО НЕВИДИМКИ Персональный пенсионер всесоюзного значения, заслуженный деятель науки, техники и всех искусств, лауреат поощрительной премии ВЦСПС и Союза писателей СССР за лучшее произведение о современном рабочем классе и колхозном крестьянстве Остап-Сулейман-Ибрагим-Берта-Мария Бендер проживал на двенадцатом этаже высотного дома на Кудринской площади (бывшая площадь Восстания) в квартире номер 153. Фамилия у него была Иванов-Ольховский. Так, во всяком случае, значилось на медной дверной табличке. Но это могло обмануть лишь того, кто хотел быть обманутым. Я не сразу решился нажать кнопку звонка. Все-таки волновался. Очень. Этого человека я искал всю жизнь. Не то чтобы специально только этим и занимался. Нет, я жил своей жизнью, добывал, как мог, хлеб свой насущный, но одновременно - как охотничья собака инстинктивно принюхивается к окружающему - всматривался в большие и малые явления нашей жизни, пытаясь отыскать в них следы его личности. Занятие это, на первый взгляд, было безнадежным. Убежденный индивидуалист, не скрывавший, что ему скучно строить социализм, великий О.Бендер вполне мог быть истерт жерновами ежовщины и бериевщины, сгинуть в лихолетье Великой Отечественной войны или бесследно исчезнуть в лабиринтах ГУЛАГа. Но я в это не верил. Он не мог погибнуть. Он был бессмертен, как бессмертны человеческие скудоумие, алчность, тщеславие, чиновничья тупость и продажность госслужащих. Но если все это бессмертно, а мы еще худо-бедно живы, значит что-то этому противостоит? И я продолжал поиски. Записывал устные рассказы, делал вырезки из свежих газет, просиживал в "ленинке" над старыми подшивками, одновременно умиляясь и поражаясь тому, что когда-то казалось вполне нормальным. "Партия торжественно заявляет: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!" "Бороться с недостатками на положительных примерах!" "Экономика должна быть экономной!" А в год 100-летия со дня рождения Ленина во всех городах и весях на многометровую глубину закладывались капсулы с местными газетами за 1970 год и рапортами трудовых коллективов. С тем, чтобы через сто лет наши потомки вскрыли их и узнали, как мы жили. Да было ли это? Было. При сем присутствовал. Но лишь теперь представил, что же подумают о нас потомки, когда в 2070 году вскроют эти капсулы и прочитают эти газеты, как марсианские хроники. Только один человек мог придумать эту идею. Только один. Нет, он был жив, этот великий комбинатор и ехидный оптимист. У меня даже закралось подозрение, что на историческом сборище Ельцина, Шушкевича и Кравчука в Беловежской пуще четвертым был О.Бендер: с таким изяществом и веселым авантюризмом, всего тремя росчерками пера, была похерена великая империя под названием СССР вместе с ее зрелым социализмом с человеческим лицом. И я продолжал поиски. Лишь в последние годы, когда вся страна от Мурманска до Владивостока покрылась всевозможными фантасмагорическими "Рогами и копытами", мои надежды на успех начали блекнуть. Ну как тут различить руку великого комбинатора и как не спутать ее с загребущей дланью его вечного антагониста, незабвенного Александра Ивановича Корейко? И тут мне наконец повезло. В "Вечерней Москве" в разделе "Частные объявления" между непонятным "Выполн. байрамикс" и вполне понятным "Приворожу, интим не предлагать" я увидел: "Откр. т-ну 13 ст. 121069, а/я 44, О.Б." Объявление было платным. Значит, не шутка. Сначала я не поверил своим глазам. Перечитывал снова и снова. Нет, не померещилось. Так и было, черным по белому: "Открою тайну тринадцатого стула. Остап Бендер". Он дал о себе знать! И я догадывался зачем. Первым моим побуждением было схватить лист бумаги и написать письмо с просьбой о встрече. Но я остановил себя. Не годится. На месте О.Бендера, если это действительно был он, я никогда не стал бы иметь дело с человеком, не способным придумать что-нибудь не такое банальное. Почтовое отделение с индексом 121069 находилось на Садово-Кудринской, эту справку мне дали на главпочтамте. Я оставил своего видавшего виды "жигуленка" под знаком "Стоянка запрещена" и вошел в операционный зал. В расчете на то, что почтой заведует средних лет милая дама, я приготовил душещипательную историю о том, что по своей писательской рассеянности я перепутал индекс почтового отделение, и сюда, к ним, а не на мою почту, должно прийти письмо от любимой женщины, и нельзя ли мне узнать координаты абонента а/я 44, чтобы все-таки получить это важное письмо, от которого зависит счастье наших двух не очень юных сердец. Но домашняя заготовка не пригодилась. Девушка-оператор, шлепавшее штемпелем по конвертам, сообщила мне, что - шлеп! - заведует их почтой не милая дама, а - шлеп, шлеп! - старый пердун, который по утрам вместо молитвы читает служебную инструкцию, а вечером - шлеп, шлеп, шлеп, шлеп! - ее повторяет. Номер не прошел. Я вышел на улицу, раздумывая, как быть, и обнаружил возле своей машины гаишную "пятерку" и молодого, но уже утомленного жизнью старшего лейтенанта, который жезлом показал мне на знак и утомленно объяснил, что в зоне действия этого знака можно стоять не больше пяти минут, а мои "Жигули" стоят уже шесть с половиной минут и следовательно. - Будем платить или как? - завершил он свой монолог. В другое время я бился бы с ним, как лев, но сейчас лишь спросил: - Сколько? - Стольничек, - утомленно оценив мою платежеспособность, ответил он. - Не обездолит? - Согласен, - сказал я. - Но сначала ненадолго зайдем на почту. - А что мне там делать? - удивился он. - Ничего. Стоять и молчать. Сотня - для него это было, конечно, не ахти что, но тоже на дороге не валяется. Он поразмышлял и согласился. Вместе со старшим лейтенантом я вошел в кабинет заведующего и ненадолго раскрыл перед ним внушительного вида красную книжицу Союза писателей СССР, прикрыв пальцем слова "членский билет". - Кто арендует у вас абонементный ящик номер сорок четыре? - А что случилось? - всполошился старый пердун. Как я и ожидал, смотрел он не на мой документ, а на молчаливо стоявшего у дверей старшего лейтенанта. - Проверка. Много корреспонденции приходит этому абоненту? - В последние дни очень много, писем по двадцать в день. - Наводит на размышления, - многозначительно изрек я. Через минуту у меня в руках был листок с домашним адресом арендатора а/я 44. Иванов-Ольховский. Остап Ибрагимович. Все сошлось. Выходя из кабинета, я оглянулся: заведующий схватил телефонную трубку и поспешно набирал какой-то номер. - Ну что, инспектор, будем расплачиваться или как? - спросил я, когда мы оказались на улице. В знак серьезности своих намерений я раскрыл бумажник, из кармашка которого высовывался, нахально алея, краешек моего писательского билета. - Предупреждать надо! - буркнул старший лейтенант, вернул мне права и умчался на своей "пятерке", для чего-то включив мигалку. Почти по-бендеровски получилось. В его стиле. А в чем, собственно, его стиль? Ему было стыдно отдавать живые деньги. Очень он этого не любил. Как и я. Как и все нормальные людям. Это нас как-то роднило. И вот, наконец, я нажимаю кнопку звонка квартиры номер 153. Дверь открывается. На пороге - высокий, жилистый, как бойцовый петух, старик в длинном темно-красном халате, в красных сафьяновых туфлях с острыми загнутыми носами, с могучей седой растительностью на груди. Загорелое лицо его все еще хранит былую медальную четкость, а вот от роскошной шевелюры не осталось и следа: орлиная голова лысая и блестящая, а обилие седых волос, прущих из ушей и из носа, невольно наводит на мысль о том, что волосы у него проросли внутрь. Да, это был он. Великий Остап Бендер. Он молча смотрел на меня, а я на него. Затем он величественно вопросил: - С чем пожаловали, студент? Студент - это было не слишком точно. Меня и молодым-то человеком можно было назвать только с очень большой натяжкой. Но с гималайских высот его возраста и житейской мудрости я был просто зеленым юнцом. И я сказал: - Здравствуйте, папа! - Однако! - пророкотал он и еще некоторое время с сосредоточенным интересом рассматривал меня, пытаясь проникнуть в тайну моего происхождения и понять, имеет ли он к этому какое-то отношение. Напряженная работа мысли отражалась на его высокомерном лице. Мог иметь. Мог не иметь. В жизни всякое бывало, много чего, всего не упомнишь. - Нет, - наконец заключил он. - Слишком плюгавый. - Для меня большая честь считать себя вашим духовным сыном, - пояснил я. - Вы не можете мне этого запретить. Вы же не спрашивали у лейтенанта Шмидта разрешения называться его сыном, не так ли? - Логично, - еще немного подумав, кивнул он и посторонился, пропуская меня в орлиное свое гнездо. Гнездо было однокомнатное, с просторным холлом, обставленное добротной финской мебелью. Письменный стол, заваленный бумагами и конвертами. На книжных полках - сотни томиков "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка" на всех языках мира. Но для меня было важно другое: огромное количество мемуаров - от знаменитой брежневской трилогии "Целина", "Малая земля" и "Возрождение" до политиздатовских кирпичей, с помощью которых номенклатурная челядь - руками писателей-невидимок вроде меня - пыталась возвести себе нерукотворные памятники. А заодно и срубить капусты. - Два порождения социализма продолжают раздражать меня до сих пор, - своим звучным, хорошо поставленным голосом произнес О.Бендер, заметив, что я ищу взглядом какие-нибудь тапки. - Одно из них: идиотский обычай разуваться в гостях. Не могу даже представить себе кавалергарда, снимающего в гардеробной ботфорты и проходящего босиком в бальную залу! - А какое второе? - поинтересовался я. - Земляничное мыло, - коротко ответил Бендер и указал на мягкое кресло: - Углубляйтесь. - И, подумав, добавил: - Сын мой. Он устроился за письменным столом в жестком канцелярском кресле с деревянными подлокотниками и взглянул на меня со снисходительным любопытством. - Прежде, чем приступить к беседе, хотелось бы взглянуть, чем это вы размахивали перед носом моего друга-почтмейстера? Он повертел в руках мой писательский билет, хмыкнул: - "Союз писателей СССР". Знавал-с. Но сейчас эта субстанция не существует. Я прав? - Да, она развалилась, - подтвердил я. - Сначала на шестнадцать частей, по числу республик. А потом еще на десяток более мелких. - К какой вы относите себя? - Ко всем десяти. Когда ко мне стали приходить прельстительные письма, я всем отвечал: конечно, буду рад стать членом именно вашего союза, сочту за честь. Я растиражировал себя в десяти экземплярах. - Смысл? - На юбилей буду получать поздравления из десяти адресов. А если снова введут продовольственные заказы, буду получать пайки в десяти местах. - Предусмотрительно, - согласился Бендер. - Да, мы живем в такое замечательное время, когда каждый день приносит много нового и интересного. Но то, что ново, не интересно. А то, что интересно, не ново. А что за милицейский чин сопровождал вас во время вашего визита на почту? - Обыкновенный гаишник. Я обещал ему за это стольник. Старый орел нахмурился: - Отдали? - За кого вы меня принимаете? Разве после этого я осмелился бы предстать перед вами? Конечно, не отдал. Он сам был готов отдать мне сотню. - Взяли? - Нет, - со вздохом признался я. - Он слишком быстро уехал. - Проворней надо быть, сын мой! Итак, вы хотите узнать тайну тринадцатого стула? - Нет, магистр, - перевел я наши отношения на другой уровень. - Я ее и так знаю. - Да ну? - с интересом прищурился он. - В чем же она? - Мы вернемся к этому позже. - Тайна бриллиантов мадам Петуховой вас тоже не интересует? Или вы поверили, что на них был построен Центральный клуб железнодорожников? - Нет, не поверил. Деньги на постройку клуба были выделены целевым государственным финансированием. В архивах сохранилась смета. В ней нет ни слова о внебюджетных ста пятидесяти тысячах. Бендер даже подался вперед: - А куда же, по-вашему, делись сокровища тещи Кисы Воробьянинова? Я укоризненно покачал головой: - Я понимаю, магистр, что за свою долгую жизнь вы имели дело не с самыми умными представителями социума, именуемого советским народом. Но нельзя же всех считать дураками. Не было никаких бриллиантов ни в двенадцати гамбсовских стульях, ни в тринадцатом, миф о котором вы запустили в газетном объявлении. - Конгениально! - возмутился Бендер. - Значит, мои биографы, глубоко чтимые мною Илья Арнольдович Файнзильберг, он же Илья Ильф, и Евгений Петрович Катаев, он же Евгений Петров, обманули миллионы читателей во всем мире? И вы имеете наглость говорить мне это прямо в глаза?! - Не горячитесь, магистр. Обман был невольный. Вы невольно обманули своих биографов. Они - тоже невольно - своих читателей. Вас невольно обманул Киса Воробьянинов. А вот его - и вполне злонамеренно - обманула его теща мадам Петухова. Это была ее последняя месть зятю, промотавшему состояние ее дочери. - Так где же, по-вашему, бриллианты? - вопросил Бендер. - Или их вообще не было? Может, вы и в это не верите? - В это верю, - ответил я. - Бриллианты были. Их изъяли при обыске, о котором упомянуто в разговоре Воробьянинова с тещей. Я понимаю, очень обидно сознавать, что столько времени и сил было потрачено на поиск несуществующих сокровищ. Допускаю, что вы поняли это не сразу. Но не понять не могли. - А как это поняли вы? - Я всего лишь внимательно прочитал книгу. Вспомните: перед аукционом вы осматривали выставленные на торги десять гамбсовских стульев. Осматривали? - Да, - подтвердил Бендер. - Внимательно? - Он спрашивает! - Заметили ли вы на обивке какого-нибудь из стульев заплату? - Нет, разумеется. - А между тем... Вы позволите? - Я взял с полки томик "Двенадцати стульев" и отыскал нужное место. - "Тут Клавдия Ивановна деревянным, равнодушным голосом сказала: - В сиденье стула я зашила свои бриллианты". "Зашила", - повторил я. - Значит, была бы заплатка или хотя бы шов. И не заметить этого вы не могли. Бендер возразил: - В том же месте сказано: "Я спрятала бриллианты в стул". - Совершенно верно, - согласился я. - Есть и это слово: "спрятала". Осматривая стулья, вы заметили морщины обивки, неровно забитые гвозди? - Нет, - вынужден был признать Бендер. - Вот и ответ. Неужели вы допускаете, что старая барыня, которая до революции и молотка в руках не держала, смогла бы в спешке, перед самым обыском, так же аккуратно натянуть обивку и забить шестьдесят два медных гвоздя, как это сделал сам мастер Гамбс? Бендер долго молчал, нахохлившись в своем кресле, потом угрюмо пророкотал: - Вы и в миллион, который я приватизировал у подпольного миллионера Корейко, не верите? - В это верю. История, описанная в "Золотом теленке", представляется мне вполне правдоподобной, - искренне заверил я. - И на том спасибо, - буркнул Бендер. - Кстати, как поживает Александр Иванович Корейко? - Алекс давно в могиле. - Не может быть! Это совершенно невозможно! - вскричал я. - Он бессмертен! Как и вы, магистр! - И тем не менее это так, - подтвердил Бендер. - Он стал жертвой собственной непоследовательности. Он всю жизнь грабил государство, но при этом верил в него и все деньги держал на сберкнижках. А когда государство ограбило его, проведя либерализацию цен, сердце не выдержало. Но дело его живет. Он и сейчас живее всех живых. - Что пишут вам ваши корреспонденты? - решил я сменить тему перед решающей, самой ответственной частью нашего разговора. На орлином лице Бендера появилась презрительная усмешка. Он взял одно из писем, прочитал вслух: - "Дорогой О.Б.! Мы окружим вас нежнейшей семейной заботой, если вы завещаете нам свою жилплощадь..." Брезгливо отбросил письмо, взял другое: - "Братан! Я понял твой намек насчет брюликов. Наведи, я вырою этот стул хоть откуда. А если кто скажет, что я хочу тебя кинуть, так не бери в голову..." В третьем письме было: - "Милый незнакомец О.Б.! Мне 26 лет, я стройная, игривая, с в/о без в/п. Если в твоем "мерседесе" свободно кресло рядом с водительским, я буду рада составить тебе компанию..." - И так далее. Скучно, девушки! - Бендер непритворно зевнул и воззрился на меня. - Так что же, новоявленный сын мой, привело вас ко мне? - Вы меня призвали. - Вот как? Каким образом? - Объявлением. - Но вы же не верите, что бриллианты были в тринадцатом стуле! - Не верю. Секрет тринадцатого стула не в бриллиантах. Совсем в другом. В том, что это стул, на котором можно сидеть вечно. Как раз на таком стуле вы сейчас и сидите. Готов поспорить, что сзади прибита такая овальная жестянка с инвентарным номером. Или была прибита. - Была, - усмехнувшись, кивнул Бендер. - Вы пришли узнать, как на таком стуле можно просидеть вечно? - Боже сохрани. Я вообще не сяду на этот стул. Но как вам сиделось на нем - это мне, действительно, интересно. И не только мня. Но и миллионам ваших почитателей. Вы закончили свои мемуары? Старый орел насторожился: - Кто вам настучал, что я пишу мемуары? - Но это же естественно, магистр! Кому как не вам писать мемуары? С вашим жизненным опытом, с вашим знанием людей! Это ваш прямой гражданский долг! Никогда не поверю, что такой человек, как вы, может уклониться от выполнения своего гражданского долга. Хотя вполне допускаю, что в понятие "гражданин" вы вкладываете свой смысл. Поэтому я даже не спрашиваю, писали ли вы мемуары. Я спрашиваю: вы их закончили? - Допустим. - Вот за ними я и пришел. - Конгениально! Почему вы решили, что я отдам их именно вам? - А кому? Этим? - кивнул я на заваленный письмами стол. - Ваши мемуары, насколько я разбираюсь в таких вещах, это алмаз, требующий огранки. А я как раз и являюсь таким специалистом. Если бы вы знали, магистр, сколько я сделал конфеток из дерьма! Бендер с сомнением покачал головой: - Не знаю, какой вы специалист, но от скромности вы не умрете. Впрочем, я и сам никогда не считал, что скромность это единственное украшение советского человека. - Ну-ну, не жеманьтесь! - поторопил я. - Прочитайте что-нибудь из своей нетленки. Остап-Сулейман-Ибрагим-Берта-Мария Бендер смахнул со стола все письма, положил перед собой увесистую папку, развязал ботиночные тесемки и извлек из нее первый лист. - Название, - торжественно произнес он. - "Пятьдесят лет в строю". Как? - Сперли у дипломата Игнатьева. - Как это спер, как это спер? - заклекотал старый орел. - Кто такой дипломат Игнатьев? Дядя твой дипломат Игнатьев? Папа твой дипломат Игнатьев? Остап Бендер ни у кого ничего никогда не спирал! - Скоммуниздили, - поправился я. Бендер глубоко задумался. - Звучит благозвучнее. Столько новых слов появляется, - пожаловался он. - Лизинг, толинг, шопинг, роуминг, маркетинг, дистрибьютер, дискурс. Такое впечатление, что мы в оккупации. - Не отвлекайтесь, - мягко вернулся я к теме. - С названием разберемся потом. Поехали дальше. Бендер взял из папки второй лист и с той же торжественностью прочитал: - "Я прожил долгую жизнь, и вместе со всем советским народом пережил все невзгоды и бури, которые выпали на долю моего героического поколения..." - Магистр! - укоризненно сказал я. Старый орел слегка смутился и, словно бы извиняясь, объяснил: - А что, не так? Да, я пережил все бури и все невзгоды. Вместе с советским народом. Правда, я сделал это по-своему. - Как? - Как, как! По-разному бывало. - Вот это и есть самое интересное, - сказал я и включил диктофон. Так и составилась эта книга. Из мемуаров, собственноручно написанных О.Бендером, из его устных рассказов, а также из глав, представляющих собой то, что в литературоведении называется художественной реконструкцией событий. А теперь, любезный читатель, я оставляю тебя наедине с этой книгой в надежде, что она не только слегка развлечет тебя, но и даст пищу пытливому и взыскательному уму. Глава первая ОСТАП БЕНДЕР В ТЫЛУ У ВРАГА Ранним утром в конце сентября 1937 года к причалу енисейского порта Дудинка пришвартовалась, круша молодой припай, ржавая самоходная баржа, сидящая в воде по самую ватерлинию. На берегу ее ждали человек пятьдесят молодых красноармейцев в белых дубленых тулупах, с винтовками с примкнутыми штыками. С десяток сторожевых овчарок лежали и сидели на снегу у ног охраны. Несколько молодых командиров в шинелях с кубарями в лазоревых петлицах стояли в сторонке, курили "Казбек". Как только матросы набросили на причальные кнехты швартовы и перекинули с берега на низкий борт узкие деревянные трапы, люди на берегу пришли в привычное, согласованное движение. Одни пробежали на борт баржи и встали с винтовками наизготовку у трюмных люков, другие рассредоточились, образовав широкий коридор, один конец которого был у трапов, а другой подходил к узкоколейке, на которой стоял длинный состав теплушек. Прозвучала команда, лязгнули открываемые люки трюмов, овчарки рванулись на поводках и зашлись хриплым лаем. Из трюмов полезли один за другим одинаковые, как тени, фигуры в серых ватниках, в кепках, шляпах и редких драных ушанках на втянутых в плечи головах. Подгоняемые злобными, как лай собак, командами, они пробегали по трапам и послушно, не дожидаясь приказа, садились на снег, сцепив на затылках руки. Лишь один немного замешкался. Это был высокий молодой человек с медальным профилем некогда смуглого, а теперь серого, как у всех, лица, в таком же ватнике. На голове у него была капитанская фуражка с выломанной кокардой и черным от грязи чехлом, шея обмотана грязным вафельным полотенцем. Но и при этом в позе его чувствовалась независимость, а полотенце выглядело, как артистически наброшенный шарф. Окинув взглядом окружающуюся причалы колючку, теплушки с темными зевами, хмурые пакгаузы и теснящиеся на пригорке вдалеке избы поселка, он покачал головой и, ни к кому не обращаясь, произнес: - Нет, это не Рио-де-Жанейро. - Сидеть, блядина! - кинулся к нему конвойный, клацнув затвором. Молодой человек обаятельно улыбнулся ему: - Уже сижу. Зачем так нервничать? Он опустился на снег, принял положенную позу и повторил: - Не Рио-де-Жанейро. И близко нет. Причина, по которой сын турецкого подданного Остап-Сулейман-Ибрагим-Берта-Мария Бендер оказался в местах, ничем не напоминающих город его мечты, была... На этом рукопись обрывается. Виктор ЛЕВАШОВ СЕВЕРНЫЕ БЫЛИЧКИ Былички - это такие были, только маленькие. Я был уверен, что где-то слышал это слово, но у Даля его почему-то не обнаружилось. Получается, я изобрел его сам. Ну и пусть будет. ПРИЗНАНИЕ Всегда смущаюсь, когда меня называют писателем. Чувствую себя самозванцем, как рядовой авиапассажир, случайно затесавшийся в зал официальных делегаций. С юности в голове засело: писатель - это такой небожитель, властитель дум. Ну какой из меня властитель дум? Поэтому обычно называю себя: литератор. И только когда меня тормозит гаишник за превышение скорости и, подбираясь к моему карману, задает стандартный вопрос "Кем работаете?", нахально заявляю "Я писатель!" И тут же сую ему под нос членский билет Союза писателей СССР, внушительную такую книжицу в красной обложке. Союз писателей СССР давно кончился вместе с СССР, но членский билет я не стал менять на ламинированную фитюльку. И правильно сделал. "А что вы пишете?" - автоматически любопытствует гаишник. Все, я выиграл. Разговор плавно переходит от административной ответственности за грубое нарушение ПДД к проблемам изящной словесности, я дарю ему книжку, запас которых всегда вожу в багажнике как раз для таких случаев. И мы мирно расходимся. Книги мне продают в издательстве по отпускной цене, около тридцатника, таким образом я экономлю на штрафах по сто пятьдесят - двести рублей. Лишь однажды номер не прошел. Пожилой инспектор в чине старшего лейтенанта благосклонно принял книгу с автографом, охотно поговорил со мной о литературе, а потом оштрафовал на все деньги. Прощаясь, напутствовал: "Берегите себя, вы нужны России". Век его не забуду. Но был один случай, когда меня назвали писателем, и я воспринял это без малейшего смущения. Было это в январе 1967 года в заполярном Норильске. В Норильске я оказался по странному стечению обстоятельств. Причем прилетел, как бывало не раз, не в командировку в качестве спецкора журнала "Смена", где проработал пять лет. Нет, прилетел надолго - жить. Сегодня я не нахожу своему поступку никакого логического объяснения. Да и не логикой мы руководствуемся в молодости. А чем? Бог его знает чем. Подспудным недовольством собой, смутным пониманием неправильности своей жизни. Сколько я встречал таких же, как я: и на целине, куда еще студентом попал на уборку первого целинного урожая, и на великих сибирский стройках, и на БАМе, который проехал от Усть-Кута до порта Восточный. Нас роднило одно: вера в то, что можно убежать от себя. Казалось бы, что за беда? Ну, дома было плохо, неудачный брак полностью изжил себя. На работе было плохо. Надвигалось, как долгое ненастье, столетие со дня рождения Ленина, закручивались идеологические гайки, все чаще мои очерки либо уродовались цензурой, либо вообще не шли, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве. Ну так пересиди, зажмись, ненастье не может быть вечным. Но это я сейчас так рассуждаю. Как бы там ни было, но решение я принял, а практические детали устроились словно бы сами собой. Нашлась работа - в Норильской комплексной геологоразведочной экспедиции. НКГРЭ переживала не лучшие времена. Как всегда после крупных открытий (а Талнах с богатейшими запасами медно-никелевых руд был очень крупным открытием), геологи отодвигаются на второй план, сокращается финансирование. Поднять престиж норильских геологоразведчиков в центральной и местной прессе (сейчас это называется пиар) - это и было задачей молодого талантливого писателя, как в рекомендательном письме представил меня секретарь Московского отделения СП, обрадованный тем, что я не прошу денег на дорогую творческую командировку. Не просил же я потому что все равно хрен бы дали, так как членом союза я еще не был, хотя успел издать две книги. А если бы и был, тоже не дали бы, самим мало. И вот лютым январским днем с морозом под сорок и легким ветерком, насквозь пронизывающим мой московский ратин, явился я в НКГРЭ доложиться руководству, что прибыл и готов приступить к работе. В фойе, обдавшем меня сухим теплом калориферов, наткнулся на заместителя начальника по хозяйственной части. Он только глянул на меня и распорядился: - Пошли! В просторной подвальной каптерке, заставленной ящиками с консервами "Печень трески" (позже я узнал, что этот недорогой продукт, не пользующий в те времена никаким спросом, выдавали геологам на маршруты), извлек из откуда-то овчинный тулуп, крытый черной брезентовкой, с воротником из цигейки. - Примерь. Тулуп тяжело лег на плечи, овчина обволокла тело уютным теплом. К тулупу прибавились меховые ботинки за шестнадцать рублей, в каких ходила половина Норильска. Такие тулупы и ботинки изготавливали по сцецзаказу для Заполярья. - Вот, теперь хоть на человека похож, - удовлетворенно кивнул завхоз. А на вопрос, сколько с меня, лишь отмахнулся: - С получки заплатишь. Ах, как не хотелось мне раздеваться в приемной начальника НКГРЭ, как не хотелось! Так бы и жил в этом тулупе! В кабинете шло совещание. Кроме начальника экспедиции Шубина, сухощавого человека лет пятидесяти, вида совсем не геологического, а скорее канцелярского, было еще человек пять. Главный геолог, с ним я был знаком, и начальники отделов - народ молодой, крепкий, в толстых свитерах крупной ручной вязки, все с бородами. Свитера и бороды делали их похожими на Хемингуэя, портреты которого в те годы висели едва ли не во всех квартирах. Сбоку от начальственного стола примостилась секретарша с большим блокнотом. Увидев меня в дверях, Шубин кивнул: - Посидите, скоро закончим. Так как же, - продолжил он совещание. - "Уважаемый Николай Поликарпович"? Или "многоуважаемый"? - Можно "глубокоуважемый", - подсказал главный геолог. Шубин поморщился: - Слишком официально. - А если "дорогой"? - подал реплику один из Хемингуэев. - Фамильярно. Ладно, пока оставим "многоуважаемый". Пиши, - кинул Шубин секретарше. - "Многоуважаемый Николай Поликарпович! Коллектив Норильской комплексной геологоразведочной экспедиции горячо... нет, лучше сердечно... поздравляет вас с шестидесятилетием и желает..." Ты почему не пишешь? - Я уже три раза это писала, - огрызнулась секретарша. - "И желает крепкого здоровья, больших трудовых успехов и счастья в личной жизни". Прочитать еще? - Ну, прочитай. - "Уважаемый Николай Поликарпович! Горячо поздравляя вас с шестидесятилетним юбилеем, коллектив НКГРЭ желает вам несокрушимого здоровья, новых творческих успехов..." - "И счастья в личной жизни"? - с безнадежным выражением лица предположил Шубин. - Нет, - возразила секретарша. - "И большого счастья в личной жизни". Есть еще два варианта, но они такие же. Прочитать? - Не нужно. - А если не крепкого здоровья, а богатырского? - неуверенно предложил главный геолог. - Хрен редьки не слаще, - отмахнулся начальник. - Можно не "счастья в личной жизни", а "новых радостей в личной жизни", - подсказал тот же Хемингуэй. - Что ты несешь? - почему-то разозлился его собрат по свитеру и бороде. - Шестьдесят, он же старик! Какие могут быть у него новые радости в личной жизни? - Ну, не знаю. Любовницу завести. Да мало ли! - Любовниц он заводит без наших пожеланий, - прервал перепалку Шубин. - А что такое старость, я вам скажу. Это когда удовольствие превращается в обязанность. - Он немного помолчал и закончил: - Зато обязанность в удовольствие. Это утешает. - Кто такой Николай Поликарпович? - вполголоса спросил я у ближнего Хэма. - Заместитель министра геологии. - И у него юбилей? - Ну! Второй час сидим, не можем сочинить адрес. Коротенький получается, а нужно хотя бы на полстраницы. - Плохи наши дела, - констатировал Шубин. - Ходим, как коза на веревке. Небось, отчеты катаете на сто страниц, а тут текст на полстранички выдать не можете! - Так то отчеты, - возразил главный геолог. - Там все по делу. А тут... - А тут не по делу? - перебил Шубин. - Это дело поважнее отчетов! Ты вот представь: на юбилее все будут зачитывать адреса. Нормальные, с чувством. А от нас - три слова? Что он про нас подумает? Я скажу что: мудаки там в Норильске, адреса сочинить не могли. Или не захотели мозгами пошевелить? Неожиданно начальник замолчал и стал внимательно смотреть на меня. На его канцелярском лице сначала отразилась напряженная умственная работа, а затем оно посветлело, будто ему сообщили чрезвычайно радостное известие. - Слушайте, что мы мозги попусту сушим? У нас же писатель есть! Настоящий московский писатель. Виктор Владимирович, нам вас сам Бог послал! Выручайте! Все взоры с надеждой обратились на меня, а я с опустившимся сердцем понял, что все мои планы жизненного устройства пошли прахом. Еще не пошли, но сейчас пойдут. Потому что я никогда в жизни не сочинял юбилейных адресов и понятия не имел, как можно выскочить из заколдованного круга штампованных словосочетаний. Поздравляем и желаем. Желая, поздравляем. Поздравляя, желаем. Ну, кому же я нужен, если не могу справиться с таким пустяшным делом? А самой горькой была мысль о том, что не видать мне больше овчинного тулупа, с которым я уже успел духовно сродниться. - Этот Николай Поликарпович, он кто - геолог? - спросил я только для того, чтобы потянуть время. - Да какой он геолог! - пренебрежительно отозвался Шубин. - Из партийных деятелей. - В Норильске бывал? - Пару раз прилетал. - В тундру ездил? - Возили. На ближнюю точку. Там у нас все для поддачи. - Понравилось ему? - продолжал я. - Еще бы нет. Олешка у ненцев купили, осетра добыли. Набрался, до ночи песни пел. Еле увезли. - Какие песни? - Да какие? - вмешался главный геолог. - "Подмосковные вечера". У других слов не знал. - Еще одну знал, - подсказал Хэм. - "Держись, геолог, крепись, геолог, ты ветру и солнцу брат". Но не до конца. В кабинете одного начальника крупной сибирской стройки я однажды увидел плакат, поразивший меня своей парадоксальностью: "Если трудности кажутся непреодолимыми, значит близок успех". Я вдруг почувствовал, что близок к успеху. Попросил секретаршу: - Пишите. "Дорогой Николай Пантелеевич!.." - "Дорогой"? - переспросил главный геолог. - Да, дорогой. - Панибратски. - Нормально. "Такие знаменательные даты, как ваше шестидесятилетие, являются праздником не только для вас, но и для всех ваших коллег, соратников, друзей и подчиненных", - продолжал я, ощущая прилив вдохновения от мысли, что вырвался из заколдованного круга на оперативный простор . - "Геологи Норильской экспедиции вместе с самыми близкими вам людьми радуются вашему творческому долголетию, неиссякаемой энергии, завидному жизненному оптимизму, которым вы заряжаете всех, с кем сталкивает вас трудная геологическая тропа..." Успеваете? Секретарша кивнула. - Абзац. "Мы часто вспоминаем встречи с вами, совместные поездки в суровую заполярную тундру, долгие вечера у костра, ваши ценные деловые советы и раздумья о жизни, которыми вы щедро делились с нами..." - Ну дает! - искренне, как показалось мне, восхитился один из Хемингуэев. - Не сбивай! - прикрикнул Шубин. Но меня уже было не сбить. - "Мы помним ваши душевные песни, исполненные и грусти, и присущего вам неиссякаемого оптимизма. Для молодых норильских геологов общение с вами стало прекрасной жизненной школой, одним из событий, которые не забываются никогда..." Хватит? - Пожалуй, - согласился Шубин. - Уже набралось почти на страницу. - А то могу еще. - Не нужно. - Тогда закругляюсь. Абзац, - продиктовал я. - "Примите же, дорогой Николай Пантелеевич, самые сердечные поздравления от геологов нашей экспедиции. Желаем вам богатырского здоровья, новых успехов в труде и большого счастья в личной жизни". Вот и все. - Готово, - сказала секретарша. Шубин взял блокнот, в полной тишине прочитал текст, потом назидательно поднял указательный палец и с уважением произнес: - Писатель! КАРЬЕРА У геологов я проработал чуть меньше года. Поскольку бить баклуши было как-то неловко, а пиар-деятельность много времени не занимала, в марте улетел на ледовую разведку с гидрогеохимиками. Бурили коловоротами двухметровый лед на бесчисленных таймырских озерах, брали пробы воды и отправляли их в город. По содержанию микроэлементов металлов в воде определялась вероятность месторождений. Метод был не слишком точный, но дешевый, не требующий промышленного бурения. В день проходили маршрутами километров по пятьдесят, до лагеря еле доползали, сгибаясь под тяжестью рюкзаков с пробами. За два месяца стерли на режущем снежном насте по три пары лыж. С тех пор я терпеть не могу лыжи. Потом пошел летний полевой сезон, вдосталь покормили тундровую мошку. В начале сентября выпал снег, отряд вернули в город, началась камералка. О том, что моя основная задача прославлять НКГРЭ, все как-то позабыли, загружали меня работой по полной программе. Тем более, что числился я старшим техником-гидрогеохимиком, так как в свое время закончил в Ленинграде Технологический институт. Это мне не понравилось, потому что приходилось приезжать к девяти. Поэтому легко дал себя переманить на местную студию телевидения. Шубин согласился на перевод, заручившись моим обещанием геологов не забывать. Так я стал редактором общественно-политического вещания. Директор студии обещал мне должность старшего редактора, что давало не очень большую, но все же ощутимую прибавку к зарплате, но тянул, объясняя это тем, что горком не утвердит, так как я не член партии. Врет или говорит правду, я понятия не имел. Но давать задний ход было поздно. На маленьких местных студиях, вроде Норильской, редактор - прислуга за все. Он и сценарии пишет, и ездит на съемки с оператором, и готовит выступающих, и сам ведет передачи. В то время ни о каких видеомагнитофонах и ПТС и понятия не имели, все шло в прямом эфире живьем. Не больше пяти процентов времени занимала работа редактора как такового, а все остальное - организационная суета. Единственным, хоть и очень сомнительным, преимуществом телестудии перед НКГРЭ было то, что рабочий день здесь был ненормированным. Через некоторое время мне поручили освещение чрезвычайно важного мероприятия - Всесоюзной научно-практической конференции, посвященной пятидесятилетию первой геологической экспедиции на Таймыр в 1918 году. С этой экспедиции и пошел Норильск. Было известно, что снаряжена экспедиция по приказу геолкома, а возглавлял ее знаменитый полярный исследователь Николай Николаевич Урванцев. Пригласили на конференцию человек сто - видных ученых, геологов и металлургов, ведущих специалистов всевозможных НИИ. Среди них были интересные люди, они могли украсить ежедневные получасовые выпуски. Но нужно было придумать какой-нибудь ход, разбавить хотя бы фотоматериалом говорящие головы. Я поехал в архив НКГРЭ с надеждой что-нибудь раздобыть. И раздобыл. Но совсем не то, чего ожидал. Да, первую экспедицию на Таймыр в 1918 году отправил геолком. Но какой! Геолком Омского временного правительства адмирала Колчака. И задачей экспедиции был не поиск медно-никелевых руд, а разведка месторождений каменного угля для того, чтобы обеспечивать топливом на обратный путь пароходы Антанты, доставляющие Колчаку оружие и боеприпасы. Да, Урванцев участвовал в экспедиции, но возглавлял ее не он, а казачий есаул, военный инженер Сотников, впоследствии расстрелянный красными. Вот это номер! С этой сенсационной информацией я и примчался к директору студии. Ему стало нехорошо. И я его понимал: до открытия конференции два дня, уже съезжаются приглашенные. Отменить мероприятие? Об этом не могло быть и речи. А как его проводить? Директор вызвал машину и вместе со мной отправился к первому секретарю горкома партии Савчуку, человеку в Норильске всевластному. В кабинете у него был директор Норильского комбината Машьянов, недавно назначенный вместо Долгих, ставшего первым секретарем Красноярского крайкома партии. Представив меня, директор приказал: - Докладывайте. И только тут я понял, почему он прихватил меня на эту встречу. Одно дело самому сообщить начальству неприятную новость, совсем другое - когда это сделаю я. Роль черного гонца меня не очень-то умилила. Но приказ есть приказ. Я доложил, не упуская подробностей. Даже процитировал докладную записку, в которой обосновывалась необходимость финансировать экспедицию: - "Поскольку железнодорожного сообщения с портами в низовьях Оби и Енисея не существует, доставка оружия и боеприпасов для Добровольческой армии может производиться исключительно водным путем..." - Хватит, - буркнул Савчук. - Что вы предлагаете? - Ничего. Я считаю, что эти материалы украсят программу. История раскрывает свои тайны, - прикинулся я дурачком. Машьянов усмехнулся, молча пожал первому секретарю руку и ушел. Савчук хмуро посмотрел на меня, потом на директора студии, словно спрашивая: "Он у вас что, больной?" - Подождите в приемной, - распорядился директор. Совещание длилось часа два. В кабинет вбегали и выбегали инструкторы, приехал срочно вызванный директор типографии. Искали выход. В конце концов нашли. Научно-практическую конференцию назвали: "К пятидесятилетию начала систематических геологических исследований на Таймыре". Типография работала всю ночь, печатая исправленные материалы. Выйдя из кабинета первого секретаря, директор студии вытер платком потное лицо и с чувством сказал: - Вечно от вас одни неприятности! Я понял, что мое назначение старшим редактором откладывается навсегда. И ошибся. Торжественное закрытие конференции состоялось в зале Дворца металлургов. Кроме участников, был приглашен весь городской бомонд. Мужчины явились при полном параде, дамы в вечерних платьях. Зимой в Норильске слишком мало развлечений, чтобы пропустить возможность на других посмотреть и себя показать. Расставив по точкам операторов, я стоял в ближнем к сцене углу зала, рядом с дверью, из которой выходили и поднимались на сцену члены президиума. Первым появился директор комбината Машьянов. Я прижался к стене, освобождая дорогу. Неожиданно Машьянов приостановился, пожал мне руку и проследовал дальше. За ним шел Савчук. Он тоже пожал мне руку, хотя было видно, что он не понимает, почему это делает. И все члены президиума, а их было человек десять, тоже обменялись со мной рукопожатием. На это странное действо изумленно смотрел весь зал. А самое недоумевающее, я бы даже сказал ошеломленное выражение было у директора студии. На следующее утро на доске объявлений появился приказ о моем назначении старшим редактором. Как все-таки важно оказаться в нужное время в нужном месте! ТВОРЧЕСТВО В глухую осеннюю ночь то ли 1979-го, то ли 1980-го года, когда дом давно спал, за окном в поселке не лаяли даже голосистые малаховские собаки и лишь тяжелые поезда изредка нарушали угрюмую тишину, я сидел в своем кабинете и вчитывался в Стенографический отчет о ХХVI съезде КПСС, выискивая цитату, лучше бы Брежнева и лучше бы подлиннее, чтобы вставить ее в книгу, на которую потратил почти два года жизни. Она называлась "Золотое звено. Книга про Байкало-Амурскую магистраль, написанная ее строителями". Это была самая больная из всех моих книг. Я и сейчас смотрю на нее с душевной мукой, как на изуродованного тупым акушером ребенка. А как славно все начиналось! Однажды я приехал в издательство "Молодая гвардия", зашел к своей редактриссе и доверительно сообщил: - Написал роман. - Поздравляю, - без всякого воодушевления сказала она. - Большой? - Большой. Двадцать листов. Хочу предложить его вам. Напечатаете? - Ох, Виктор! Вы знаете, как я к вам отношусь. Но... Трудно. Бондарев свое собрание сочинений сунул вне плана, Лиханов толкает пятитомник. А мы же не резиновые. - Вы не спросили, про что роман. - Про что? - Про БАМ. - Быстро несите! Где рукопись? - Я пошутил. Я еще не написал роман, только хочу написать. - Но про БАМ? - Про БАМ. - Давайте заявку, поставим в план. И как только, так сразу. - А если бы не про БАМ? - поинтересовался я. - А про что? - Ну, про любовь. Стали бы печатать? - Про любовь на БАМе - да. Просто про любовь - нет. И не спрашивайте почему. Сами понимаете. Конечно, понимал. Чего тут не понимать? Про БАМ я заговорил не случайно. Незадолго до этого творческое объединение "Экран" Центрального телевидения заказало мне четырехсерийный художественный фильм на эту животрепещущую тему. Тематическую заявку одобрили, дали аванс и командировку в любую точку БАМа, чтобы я напитал сценарий живыми реалиями. Я здраво рассудил, что если у меня будет четырехсерийный сценарий, то сваять из него роман не составит труда. И отправился в командировку. Для начала - в Звездный, так назывался первый притрассовый поселок на Западном участке БАМа. При том что никаких иллюзий насчет того, чем я занимаюсь, я давно уже не питал, близкое знакомство с буднями бамовцев произвело на меня сильное впечатление. Эти ребята и девушки не "дорогу века" строили, они решали свои проблемы - одиночества, жизненного неустройства, избавления от безденежья, гнета коммуналок, родительского диктата. Они решали их сами, не надеясь ни на кого. Из первой командировки я привез два десятка магнитофонных пленок. И уже тогда, расшифровывая их, понял, какую книгу напишу. В ней не будет ни одного моего слова, только рассказы бамовцев, непричесанные, без правки. Последовали еще несколько командировок. И наконец книга была готова. Первой ее читательницей была молодогвардейская редактрисса. - Какую сильную книгу вы написали, - сказала она. - Я плакала. Она не пойдет. Только не спрашивайте почему. Но мы будем бороться. Рукопись отправили в ЦК комсомола. Еще во времена работы в "Смене" мне приходилось иметь с ним дело. Странное заведение с сотнями откормленных молодых жеребцов и энергичных пожилых девушек. ЦК всегда напоминал мне сложный механизм, работающий на бешеных оборотах. Но не было приводных ремней, связывающих этот механизм с жизнью, он работал вхолостую, сам по себе. Но моя рукопись оказалась ему по зубам. Через два месяца, погуляв по отделам, она вернулась в издательство. Сказать, что ее обкорнали, значит не сказать ничего. Были вычеркнуты не только самые сильные куски, заставлявшие мою редактриссу, да и меня самого, плакать, но и эпизоды вполне нейтральные, мало-мальски живые. Из двенадцати листов осталось пять. К рукописи было приложено шесть страниц указаний. - Книгу нужно спасать, - констатировала редактрисса. - Добавьте очерковых кусков, навтыкайте цитат. Доведите хотя бы листов до восьми. Да что я вам говорю, вы сами знаете, что нужно сделать. Конечно, знаю. Чего тут не знать. И вот сижу ночью с карандашом в руках и тупо отмечаю места в Стенографическом отчете о XXVI съезде КПСС, которые можно воткнуть в книгу. И вдруг, как озарение, приходит мысль: - Господи Боже, да что же я делаю?! В "Смене" вместе со мной работала замечательная журналистка Тамара Илатовская. Маленькая, с виду жантильная, генеральская дочка. Но ум у нее был острый, мужской, и перо мужское, твердое. А цельности характера можно было только позавидовать. Никогда не забуду, какой скандал она устроила ответственному секретарю, когда он вставил в ее очерк небольшую цитату из речи Хрущева. Цитату сняли, а ответственный секретарь после этого долго еще старался не попадаться ей на глаза. Скандал она устроила из-за небольшой цитаты. А я сижу и выискиваю цитату побольше. Что со мной? Во что я превратился? Чем я, твою мать, занимаюсь? И самое главное: почему при этом я не чувствую себя говном? И вот тогда, в ту памятную осеннюю ночь, я понял одну очень простую вещь. Я давно уже не занимаюсь творчеством. То, чем я занимаюсь, к творчеству не имеет никакого отношения. Финансовая деятельность - вот как называется то, чем я занимаюсь. Нет, через некоторое время поправился я, все-таки нет. Я занимаюсь делом, которое всегда было выше любого творчества: я борюсь за свою свободу. С тех пор и борюсь. И борюсь и борюсь, и борюсь. И сегодня, издав без малого три десятка самых разных книг и не став ни знаменитым (это бы ладно), ни богатым (что огорчительно), вижу главное жизненное свое достижение в том, что практически никогда не высиживал на службе с девяти до шести и не вскакивал по будильнику. Жизнь удалась? Март, 2006 СТУДЕНЧЕСКИЕ БЫЛИЧКИ Должен покаяться. Не обнаружив у Даля слова "былички", я самонадеянно решил, что изобрел его сам. Увы, нет. Гугль поправил: " Основное отличие быличек от преданий и легенд состоит в том, что все описываемое в них привязывается к относительно недавнему времени, героями которых являются расказчики и их современники: знакомые, родственники, представители предыдущего поколения, но всегда конкретные люди..." (Этнографическая электронная энциклопедия "Традиционная культура народов европейского северо-востока России"). БЛАГОСЛОВЕНИЕ У каждого человека бывал момент, когда жизнь его висела на волоске. Но немногие, радуясь тому, что чудом удалось избежать смертельной опасности, осознают, что это был знак свыше - благословение, божественное позволение жить дальше. Еще некоторое время. В 1959 году я окончил Ленинградский Технологический институт имени Ленсовета по специальности "электротермия". До сих пор не понимаю, зачем я в этот институт поступил и каким образом умудрился его окончить. Почему умудрился, знаю: смерть как не хотелось загреметь в армию. Ни о какой дедовщине тогда разговоров не было, но стоило только представить, что придется три года (в те времена служили три года) бухать кирзой по плацу, как вся моя вольнолюбивая натура бурно протестовала и отзывалась мобилизацией всего организма. Отчисляли меня шесть раз. В основном, за прогулы. Но и за академическую неуспеваемость тоже. И не сказать, что я был такой уж тупой. Попробуйте-ка за одну ночь проштудировать три увесистых тома "Органической химии" Чичибабина и утром на экзамене получить "удовлетворительно". А мне однажды удалось. Нужно ли говорить, что уже через час от всей органической химии в голове у меня осталась только фамилия автора учебника? Поступление в ленинградскую "техноложку" было следствием, как ни странно, моего снобизма. Казалось бы, откуда взяться снобизму в семнадцатилетнем юнце из семьи простых школьных учителей, всю недолгую жизнь прожившего в захолустном Рыбинске, потом в северной, такой же захолустной Ухте и в маленьких поселках под Краснодаром. А вот поди ж ты - сидело где-то внутри презрительное недоверие к общему мнению. И сейчас сидит. Лишь большим усилием воли заставляю себя пойти на фильм, о котором много говорят, или прочитать книгу, вызвавшую всеобщее восхищение. В те годы очень популярна была профессия геолога. Поэтому я сразу ее отверг. Мечтой всех старшеклассников было учиться в Москве. Отверг и Москву. Пошлый, базарный город. (Хотя ни разу в нем не был). Другое дело Ленинград (в котором тоже никогда не был). Невы державное теченье, береговой ее гранит. Петропавловская крепость, на шпиле которой одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса. И вот в знойный сонный послеполуденный час отец, завуч поселковой школы, внушительных габаритов потомственный кубанский казак с короткими седыми волосами и красным лицом, провожает меня до калитки, снисходительно треплет по плечу, говорит: "Ну, с богом" и уходит в дом досыпать. А я с чемоданом тащусь по солнцепеку до разъезда, на котором поезд "Новороссийск - Ленинград" останавливается на две минуты, и уезжаю поступать в педагогический институт имени Герцена. Следуя семейной традиции. В семье у меня все были учителями. Отец преподавал химию. мать - математику, мачеха - биологию. Родители разошлись сразу после моего рождения. Или даже раньше. В детстве я никак не мог понять, как это моя сводная, по отцу, сестра может быть всего на полгода младше меня. Чтобы прокормиться в голодные послевоенные времена, мать завербовалась в Ухту, где платили северные надбавки, работала в железнодорожном техникуме. Но к пятому классу я стал отбиваться от рук, школу прогуливал, курил и однажды от меня даже пахло вином. Мать запаниковала и отослала меня к отцу, который тогда работал в школе в маленьком поселке Энем под Краснодаром. Так и получилось, что я познакомился с отцом, когда мне было двенадцать лет. В Энеме моя вольница кончилась. Жили при школе, кругом были учителя, дети учителей. Пришлось соответствовать. Весной и осенью, когда пахали под озимые, любимым развлечением поселковых пацанов было идти, как грачи, за плугом и выбирать из жирного чернозема желтые макаронинки - бездымный порох, оставшийся со времен войны. Из него можно было делать ракеты или просто жечь. Попадалось много гильз, иногда патроны. А однажды весной мне и двум моим приятелям повезло: плуг выворотил из земли тяжелый артиллерийский снаряд и небольшую мину с примятым стабилизатором. Находки мы оттащили с поля в полуразрушенный бетонный дзот и попытались разобрать снаряд, чтобы добыть тол. Им можно было глушить рыбу и еще он замечательно горел. Но снаряд был покрыт слоем ржавчины и никак не развинчивался. Тогда мы стали по очереди поднимать его над головой и со всего размаха швырять о бетон. Может, расколется? Но нет, не раскалывался. Довольно скоро мы выдохлись, развели костер, бросили в него снаряд и мину и спрятались поодаль в старом окопе, затыкая уши и с замиранием сердца ожидая, как сейчас рванет. Не рвануло. Мы плюнули на это дело и разошлись по домам делать уроки. Рвануло минут через сорок. Да так, что в школе дзенькнули стекла. И тотчас раздался душераздирающий визг - это куда-то улетела мина. Взрослые выскочили на школьный двор, тревожно переговаривались. Мы старательно изображали на лицах невинное любопытство. На следующий день осторожно подошли к дзоту. На его месте была метровая воронка. Так этот случай и остался в памяти занимательным эпизодом, в котором самым занимательным были перепуганные лица взрослых. Школу я заканчивал уже другую, в поселке нефтяников Черноморский в шестидесяти километрах от Краснодара и километрах в двухстах от Черного моря. В Энеме отец не прижился из-за склочности характера, которую мачеха называла принципиальностью и очень мужем гордилось. Оба они были из первых комсомольцев, убежденные коммунисты. Познакомились в Магнитогорске, на знаменитой тогда Магнитке, где отец был директором школы и членом бюро райкома партии. Потом произошла какая-то история с Янукидзе, как я понял - крупным партийным деятелем. За связь с врагом народа отца исключили из партии. Все шло к тому, что его арестуют, но мачеха проявила решительность и заставила его спешно уехать в Москву, где у нее были родственники. В 41-м отец добровольцем ушел на фронт, после демобилизации по ранению переехал на родину, на Кубань. После смерти Сталина его восстановили в партии с сохранением стажа, это сделало возможным его назначение завучем в школе Черноморского. С отцом-учителем не побалуешь, а с отцом-завучем тем более. Для меня наступили тяжелые времена. Стали недопустимыми даже случайные тройки, а потом и четверки. Учеба мне давалась без особых трудов, хотя ко всем предметам я относился одинаково равнодушно. Исключением была литература. Полюбил я ее случайно. Однажды меня вызвали к доске. На дом была задана комедия Гоголя "Женитьба". Поскольку накануне вместо Гоголя я всю ночь читал "Декамерон", обнаруженный в библиотеке отца среди старых журналов "Химия в школе", я понятия не имел, кто такая Агафья Тихоновна. Но ответил бойко, рассмотрел образ таинственной Агафьи Тихоновны в контексте нравов купечества и нашел общие корни с персонажами Островского, луч света в темном царстве. За ответ получил пятерку и понял, что из всех школьных предметов мне больше всего нравится литература. С того раза к урокам по литературе я никогда не готовился, всегда получал пятерки, а отрывки из моих сочинений добрейшая "литераторша" Нина Ивановна, приятельница отца, часто зачитывала перед классом - в качестве примера, как нужно писать сочинения. Но литература - это было как-то не очень серьезно, чтобы сделать преподавание ее своей профессией. Ну что это, в самом деле, за профессия - растолковывать образ Агафьи Тихоновны? Поэтому, когда после школы дошло до дела, я остановился на химии. Химия - это было солидно. Уже в поезде "Новороссийск - Ленинград" поднял планку и решил поступать не на химфак пединститута, а в ВУЗ посерьезнее - в "техноложку". И уже видел себя не в измазанном мелом костюме у школьной доски объясняющим скучающим балбесам разницу между окисью и закисью, а в белом халате, окруженном хорошенькими лаборантками, среди колб и реторт, в которых булькало что-то зелененькое. С поступлением в институт у меня никаких проблем не возникло. Школу я окончил с серебряной медалью, с единственной четверкой по физике, медалистов в те годы принимали без экзаменов. Меня зачислили на первый курс, дали стипендию, дали общежитие возле Московского парка Победы, и после школьной каторги пошла у меня веселая студенческая жизнь, разлюли малина! Хочешь - иди на лекцию, хочешь - не ходи. Танцы-шманцы, преферанс ночи напролет, фланирование по Невскому с обязательным заходом в "зеркалку", подвальную забегаловку, где торговали в разлив портвейном "777". Староста группы, набравшая проходной балл только с третьей попытки, была своя в доску, прогулов не ставила, лишь укоризненно вопрошала: - Ты зачем приехал - учиться или гулять? - Гулять, - честно отвечал я. - Не ценишь ты, что поступил в такой институт. Ох, не ценишь! В этом она была права. Не знаю как у кого, но в моей жизни было несколько случаев, истинный смысл которых осознавался не сразу, а обдумывался долго, мучительно, иногда годами. Такой случай произошел через пару дней после окончания экзаменов на аттестат зрелости. Мы с ребятами резались в баскетбол на школьной площадке, когда на крыльце появилась Нина Ивановна и поманила меня: "Зайди". В пустой школе с гулким от пустоты вестибюлем завела меня в кабинет завуча, приткнувшимся возле раздевалки, плотно прикрыла дверь. Потом достала из сейфа стопку сочинений, извлекла мое и мизинцем показала на слово. Слово было "учавствовать". - Исправь. Пока я старательно зачеркивал лишнюю букву, снаружи раздались грузные шаги и добродушное отцовское "трам-пара-рам". Была у него такая привычка мурлыкать незатейливые мелодии. Дверь открылась, отец несколько секунд постоял на пороге, глядя на нас, потом сказал: "Ах, да!" с видом человека, который что-то вспомнил. С тем и удалился. Нина Ивановна убрала в сейф сочинения и кивнула: "Иди". Я вышел. Гонять мяч больше не хотелось. Я не то чтобы не понимал, что произошло, но просто физически не мог об этом думать. Словно бы какой-то блок образовался в сознании. Со временем блок слабел. Однажды я поймал себя на том, что спотыкаюсь на слове "участвовать" (и до сих пор спотыкаюсь). В другой раз вдруг задумался, почему слова о патриотизме, коммунистической убежденности, верности долгу, принципиальности и все прочие высокие понятия вызывают во мне не просто равнодушие, но даже ироническую усмешку, откуда во мне этот цинизм? Только лет через двадцать, прилетев на похороны отца, я понял, что полностью освободился от сковывающего мое сознание блока и могу свободно думать о том давнем случае. Есть слова, а есть жизнь. Главное в жизни - семья. Главное в семье - дети. И если для блага сына, как ты это благо понимаешь, нужно изменить всем своим принципам - измени. Таким был главный урок, который дал мне мой несуразный отец в день своих похорон. Но до этого понимания было еще далеко. А пока же отголоском того случая было то, что я действительно не ценил своего поступления в институт. Как вор-карманник не ценит украденные деньги. В середине семестра, словно бы утолив жажду свободы, я решил, что пора, пожалуй, поучиться и стал более-менее исправно ходить на лекции. И тут обнаружил, что совершенно не понимаю, о чем идет речь. Не понимаю математики, которая стала высшей. Не понимаю даже химии, которую вроде бы неплохо знал. Меня будто включили в игру, не объяснив правил. Правила объяснили - на лекциях, которые я с удовольствием прогулял. Мне бы взять у кого-нибудь конспекты и вникнуть, но подумалось: ерунда, разберусь. Но так и не разобрался, так все пять лет и просидел дурак дураком, мучительно вглядываясь в формулы, как в китайские иероглифы. И лишь на занятиях по военной подготовке слегка расслаблялся. Занятия на военной кафедре, на которой готовили военных инженеров, специалистов по боеприпасам, проходили по пятницам. Пятницы считались черными. Боже упаси опоздать хотя бы на пять минут, тут же будет доложено в деканат. Нашу группу курировал молодой майор Комиссаров (до сих пор фамилию помню) - всегда подтянутый, отглаженный, в сверкающих сапогах, выбритый до синевы, благоухающий шипром. Настоящая военная косточка. Меня он сразу люто невзлюбил, обнаружив в моей тетради расписанную преферансную "пулю". Говорили, что однажды в поезде его обчистили шулера, с тех пор он на дух не переносит картежников. Не знаю, правда это или нет, но бравый майор не упускал случая придраться ко мне по любому поводу. В написанной им характеристике, которую военная кафедра давала каждому выпускнику, младшему лейтенанту запаса, вполне справедливо отмечалась моя расхлябанность, несобранность, склонность к нарушениям дисциплины. Единственным положительным качеством было: "Физически здоров". Будь его воля, он выгнал бы меня уже после первого курса. Но воли не было, приходилось терпеть. И вот, неожиданно поднятый с места, я стою у доски с прикнопленными к ней учебными плакатами и отвечаю на вопрос об устройстве взрывателя 125-миллиметрового артиллерийского снаряда, а майор прохаживается по кафедре в своих сверкающих сапогах и презрительно поправляет каждую мою неточность. И вдруг я замолкаю на полуслове. Смотрю на плакат с цветным продольным разрезом снаряда и тупо молчу. - Задремали, студент? - ехидно интересуется майор Комиссаров. Я не задремал. С необыкновенной ясностью, точно бы это происходит сейчас, а не много лет назад, я представляю весенний день в поселке под Краснодаром, старый дзот и себя с приятелями, изо всех сил швыряющими в бетон точно такой же снаряд, какой изображен на плакате - с начинкой в два килограмма тола, с хитроумным устройством взрывателя ударного действия. Вот сейчас соскочит предохранитель, пружина приведет в действие боек, боек ударит по детонатору... Снаряд взорвался у меня в голове. Потом ребята рассказали, что я побледнел, как покойник, схватился за доску и сполз бы ней на пол, если бы майор не успел подставить стул. Обморок был короткий. Пелена перед глазами рассеялась, предметы обрели четкость. Я увидел растерянное лицо Комисарова, который тряс меня за плечо и повторял: - Что с вами, студент? Вы меня слышите? Вам плохо? - Никак нет, товарищ майор, - ответил я со слабой и, кажется, жалкой улыбкой. - Наоборот. Мне хорошо. Майор отправил меня в медпункт, но в медпункт я не пошел. Выбрел из института и обессилено плюхнулся на скамейку в крошечном скверике перед входом в главный корпус, с фасада которого строго смотрели барельефы знаменитых ученых. Был серенький ленинградский денек. По Московскому проспекту дребезжали трамваи. Самосвалы вывозили строительный мусор от почти законченной станции метро "Технологический институт". Со стороны Витебского вокзала тянуло тревожащим воображение паровозным дымком. Все было необыкновенно ярко, зримо, наполнено живой полнокровной жизнью. Я чувствовал себя так, словно бы мне было даровано свыше благословение жить. Даровано давним весенним днем, а сегодня объяснено. Словно бы мне сказали: ладно, живи. Только не сказали зачем. И я не знаю этого до сих пор. ЖИТЬ НЕ ПО ЛЖИ После второго курса нас отправили в Северный Казахстан на уборку первого целинного урожая. Дело обычное, студентов всегда гоняли то на картошку, то на местные сельские стройки, не спрашивая согласия. Но тут почему-то решили, что первый целинный урожай - дело государственной важности, негоже обращать его в обязаловку, поэтому был объявлен набор добровольцев. Добровольцев на нашем курсе нашлось человек десять - те, кто не знал, куда деваться летом. Я был одним из первых, кто принес в институтский комитет комсомола заявление с просьбой направить меня на целину в составе ударного студенческого отряда. Ехать к отцу и киснуть в пустом поселке все лето не хотелось, но главное - было интересно, что же это за целина, о которой было столько шума. Десять человек для ударного отряда - маловато будет. Разнарядка сверху была на двести. Принцип добровольности не то чтобы похерили, но отодвинули на второй план. Кураторы групп от имени деканатов объясняли, как хорошо будет тем, кто поедет на целину, а тем, кто все-таки откажется, будет плохо, и ни на какие поблажки по части прогулов или пересдачи экзаменов они пусть даже и не рассчитывают. Очень доходчиво объясняли. Метод дал результаты. Ударный отряд был сформирован. Провожали нас с духовым оркестром, с митингом на перроне Московского вокзала. В своем выступлении наш декан Иван Феофанович, своими очками и вечной хмуростью похожий на композитора Шостаковича, отметил меня в числе добровольцев, проявивших подлинный патриотизм. Знал бы он, как ему аукнется мой патриотизм! Раздалась команда: - По вагонам! Оркестр грянул: "Вьется дорога длинная. Здравствуй, земля целинная!.." Целина поразила меня тем, что была и близко не похожа на ту, что рисовалась в моем воображении по красочным описаниям в газетах и в кинохронике "Новости дня". Бесконечная голая степь, пыльные дороги, центральная усадьба совхоза со сборными щитовыми домами без единого деревца, огромный машинный двор с десятками почти новых, но уже списанных самосвалов и тракторов. И новоселы, в основном молодежь, но вовсе не те романтики, каких два-три года назад всем миром провожали на целину. Романтиков уже не было, разбежались. Остались те, кто привычен к работе на земле - крестьянские дети из скудного российского Нечерноземья. Но и здесь земля была не подарок. На Кубани я привык к виду тяжелых пшеничных нив, по которым ветер проходил золотыми волнами. Здесь же, на огромных квадратах, каждый по четыреста гектаров, колоски торчали так, будто их не сеяли, а сажали вручную, поодаль друг от друга. - Сколько же вы рассчитываете получить зерна? - спросил однажды у главного агронома совхоза, недавнего выпускника московской "тимирязевки". - На круг центнеров по шесть. - По шесть?! - А что? Нормально, - ответил он и произнес непонятную мне фразу: - Чего не посеем, того и не соберем. Чего не соберем, того не сгноим. Рабочих рук катастрофически не хватало. Работники из студентов не ахти какие, но директор совхоза был и нам рад. Он очень умело организовал работу: ребята покрепче клали из шлакоблоков стены зернохранилища, другие готовили и подносили раствор, девушек пристроили штукатурами, мне с тремя однокурсниками выпало грузить в самосвалы гальку из степного карьера в сорока километрах от центральной усадьбы. А когда одного из водителей увезли в райцентр с приступом аппендицита, директор, поматерившись, доверил мне его самосвал. С рассвета до темноты я гонял по степным дорогам и с сожалением прикидывал, что скоро придется расстаться с этой увлекательной работой и возвращаться в постылые институтские аудитории. И это время пришло. В бухгалтерии дали расчет - по две с половиной тысячи рублей. Огромные деньги - шесть стипендий. Накануне отъезда директор совхоза собрал нас в огромном зале только что законченного зернохранилища, прочувствованно поблагодарил за помощь и неожиданно спросил, нет ли желающих остаться и поработать еще хотя бы две-три недели. Объяснил: - Не хватает людей, прямо беда. Зиму раннюю обещают, пшеница под снег уйдет, все труды псу под хвост. Нам бы хоть человек двадцать. С институтом договоримся. Оформим всех помощниками комбайнеров. Платить будет как своим. Как вы, ребята? Двадцати желающих не нашлось. Нашлось шестнадцать. И я, конечно же, в их числе. Последние гектары убирали по снегу. К середине сентября все закончили. Директор совхоза щедро расплатился и выбил для нас в обкоме комсомола медали "За освоение целинных и залежных земель". Эту медаль я цеплял, когда нужно было идти в деканат объясняться за прогулы или просить разрешения на пересдачу экзамена. И, видно, так достал декана, что на следующий год, когда началось формирование нового ударного студенческого отряда для отправки в Кустанайскую область, он распорядился: - Левашова на целину не пускать! Ага, разбежался. Поди-ка меня не пусти. А патриотизм? А горячий душевный порыв? Декана поправили. - Но учтите - больше никаких поблажек не будет, - хмуро предупредил он. - Ни в чем. Спрошу за каждый "неуд", за каждый прогул! Так и запомните! Я смиренно пообещал. И про себя решил, что не стоит напрягать отношений, если я все-таки хочу закончить этот долбанный институт. Три года уже осилил, осталось всего два, выдержу. Феофаныч мужик нормальный, только с виду хмурый, но и его терпению есть предел. В Кустанае работу мы закончили в срок, в середине августа вернулись в Ленинград. До начала занятий оставалось две недели. Ни то, ни се. И я решил съездить в Грузию к тетке, младшей сестре матери. В младенчестве она меня нянчила и очень любила. Она давно меня приглашала и даже обижалась, что я не еду. Верней, огорчалась. Обиды были не в ее характере и не в обычае маленькой православной общины, к которой она прибилась, овдовев во время войны. Община располагалась в глухой деревне на берегу речушки Циви-Цхали, в двух часах езды поездом от Тбилиси и еще километрах в двадцати от станции. Держали пчел, тем и жили. К поезду тетка приехала на двухколесной грузинской арбе с низкорослой лошадкой в упряжке. Как-то очень светло умилилась тому, что я уже такой взрослый, и расстроилась, что я курю. Но поехали мы не в деревню, а в горы, куда на лето вывезли пасеку. Эти полторы недели, которые я прожил на пасеке, были, наверное, самыми умиротворенными в моей жизни. Члены общины, в основном женщины, были словно бы бестелесными, никак не обременяющими своим присутствием. Днем работали на пасеке, по вечерам негромко, ангельски чистыми голосами пели псалмы. С первой звездой жизнь затихала. Я помогал по хозяйству, а в свободное время читал Жития святых - никаких других книг не было. Незадолго до моего отъезда решили перевезти пасеку в деревню на зиму. Луговые медоносы отцвели, взятка не было. Договорились с бортовым грузовиком, в сумерках стали закрывать летки марлей и перемещать ульи в кузов. Раньше было нельзя, пока пчелы не вернулись в семьи. Ульи ставили один на один в четыре ряда, увязывали веревками. Сзади оставили два ряда свободными - для тех, кто будет сопровождать машину, и поможет на месте с разгрузкой. Мне досталось место с краю, у низкого борта. Держаться приходилось за веревки и за передние ульи, больше не за что. Двинулись в путь уже в полной темноте. То, по чему мы ехали со скоростью примерно пять километров в час, дорогой назвать было нельзя. Это было что угодно, но не дорога. Грузовик кренился то в одну сторону, то в другую. Казалось, вот-вот и машина завалится набок со всем своим мерно гудящим грузом. Но в последний момент все каким-то чудом выравнивалось. Часа через два дорога спустилась в равнину, стало спокойнее. Я расслабился, переступил затекшими от напряжения ногами. И через пару минут почувствовал, что по моей шее что-то ползет. Пчела ползет, что еще может ползти? Она добралась до щеки. Я замер, надеясь, что она сейчас улетит. Может быть, она и улетела. Но сначала ужалила. И тут же по шее полезла другая пчела. Судорожным движением руки я попытался ее смахнуть. Смахнул. Но она все-таки успела ужалить. А снизу наползали еще две пчелы. Видимо, неловко потоптавшись, я порвал марлю, закрывавшую летку. Жизнь моя превратилась в пытку. Пчелы устремлялись к моей физиономии, будто она была медом намазана. И ни одна не улетала, не ужалив. Жалили везде: в шею, в уши, в верхнюю губу, в нижнюю губу, в нос, в подбородок, в лоб, в щеки. Даже в веко одна умудрилась. И снова - верхнюю губу, в нижнюю губу, в уши. Я был готов спрыгнуть с грузовика и остаток пути проделать пешком, но было неудобно перед спутницами, вымотанными трудной дорогой. Наконец через час или через целую вечность машина въехала в темную деревню и остановилась в просторном дворе. Мотор заглох. Я скатился на землю и принялся стряхивать с одежды этих мерзких тварей. Принесли "летучую мышь", приблизили к моему лицу и покатились от хохота. Смущенно крестились, "Господи прости, грех какой!" И вновь хохотали. Кто-то принес из дома зеркало. Из него глянуло на меня нечто совершенно чудовищное, страшный сон: с огромными ушами, с перекошенными щеками, с уродливой, словно заплывшей жиром шеей, с толстыми вывороченными губами. Венчали эту картину узенький хитрый глаз и три шишки на лбу, как прорезающиеся рожки. И при этом общее выражение было, как у добродушного клоуна, изображающего идиота. Даже я сам не смог удержаться от усмешки. Правда, довольно кривоватой. - Не горюй, - сказала мне тетка. - Пчелка - божья тварь, от нее худа не будет. Меня же заботило другое: как в таком виде возвращаться в Ленинград? Совершенно невозможно. Опухоль сошла лишь на десятый день, оставив некоторую желтизну и сморщенную кожу, как у алкоголика после запоя. Но я решил ехать. За два дня в дороге лицо еще подправится, а я уже и так опаздывал почти на две недели. На той же арбе тетка отвезла меня к поезду, благословила и одарила двумя трехлитровыми бидончиками свежего меда. - Не отказывайся, это от чистого сердца. От всех нас. Мы никогда не забудем, как ты нас насмешил. Храни тебя Господь. В поезде я выменял у какого-то грузина бидончик меда на бидончик чачи и в общежитии отпраздновал свое возвращение, после чего все дверные ручки, спинки кровати и дверцы шкафа были липкими больше недели. При моем появлении в институте меня вызвали в деканат, и секретарша Феофаныча передала мне его распоряжение представить письменное объяснение по поводу моего двухнедельного отсутствия на занятиях. Этого я ждал и в тот же вечер сочинил очень правдоподобную историю о том, как во время моего пребывания у родственников в Грузии на горной реке Циви-Цхали произошел очень сильный паводок, и деревня две недели была отрезана от внешнего мира. Что и явилось причиной моего опоздания. С этой бумагой я и явился к декану. Но секретарша меня не пустила: - Оставьте, я передам. Дня через три Феофаныч затребовал меня пред свои очи. - Я ознакомился с вашей объяснительной. И навел кое-какие справки. Грузия действительно существует. Горная река Циви-Цхали тоже существует. И на ней действительно бывают сильные паводки. Но они бывают в начале лета, в период таяния снега в горах. А осенью никаких паводков на горных реках Грузии не бывает. Почему вы все время врете? - Но вы же не поверите, если я скажу, что меня покусали пчелы и я две недели ждал, пока моя морда не придет в норму? - Пчелы? - переспросил он. - Какие пчелы? - Обыкновенные. Домашние. - Разумеется, не поверю. - Вот. А спрашиваете, почему я вру. - Так. Очень интересно. Давайте с начала. И не упускайте подробностей. Когда я закончил рассказ, декан глубоко задумался и озадаченно покачал головой: - Невероятно. Но я склонен поверить. Знаете, что меня убедило? - Что все хохотали? - Нет. Религиозная община. Русская религиозная община в Грузии - такое не придумаешь. - Переписать объяснительную? - предложил я. - Да вы что, смеетесь? Идите занимайтесь. И давайте договоримся. Еще один прогул, и я подпишу приказ о вашем отчислении. И никакие подвиги на целине вам не помогут. Он придвинул мою объяснительную и поставил размашистую резолюцию: "Принять к сведению. В архив". Семестр прошел относительно благополучно. На зимние каникулы я съездил к матери в Ухту. Помятуя предупреждение Феофаныча, обратный билет взял на поезд "Воркута - Ленинград", который приходит в Питер в пять утра. Заеду в общежитие, оставлю вещи и к девяти успею на лекции. Так бы оно и было. Но часа в четыре, когда проводница разнесла чай и начала собирать белье, вагон вдруг сильно встряхнуло, накренило, внизу загрохотало, будто поезд не катился по рельсам, а скакал по шпалам. Потом еще раз дернулся и остановился. Свет погас, через некоторое время зажегся. Проводница сбегала к бригадиру и, вернувшись, объявила: - Граждане пассажиры, успокойтесь, ничего страшного. Как выяснилось, возле станции Мга задний вагон сошел с рельсов, начал стаскивать остальные. Наш вагон был четвертый с конца, на нем поезд остановился. Пострадавших нет, все живы-здоровы, не паникуйте. Часа через два на соседний путь подали электричку, пересадили в нее пассажиров. Она двинулась в сторону Ленинграда, но ехала почему-то очень медленно, только в пятом часу дня вплыла под своды Московского вокзала. Никакого резона ехать в институт уже не было. Совесть моя была спокойна: я же не виноват, что такое случилось. Но декан был другого мнения. - Вот приказ о вашем отчислении. Я подписываю и передаю ректору. Это чистая формальность, но я должен спросить: в чем причина вашего прогула? - Я не виноват. Понимаете, тут такое дело: поезд, на котором я ехал, сошел с рельсов. - Как?! - взревел Феофаныч, ни на кого никогда не повышавший голоса, размашисто подписал приказ и вызвал секретаршу. - Передайте в ректорат. С меня хватит! - Иван Феофанович! - взмолился я. - Я не вру. Честное слово! Я говорю чистую правду! Было крушение. Возле станции Мга! - Вы говорите правду? Прекрасно. Езжайте на вокзал и принесите мне справку о том, что было крушение. Если через два часа вас не будет, приказ уйдет в ректорат. Все, идите. На Московском вокзале я отыскал кабинет начальника и попросил дать мне справку о том, что поезд, на котором я ехал, сошел с рельсов. В доказательство, что я ехал именно на этом поезде, показал билет. Начальник как-то странно посмотрел на меня и велел обратиться за справкой в кабинет номер такой-то, по коридору прямо, последняя дверь слева. В кабинете без таблички, только с номером, за канцелярскими столами сидели два человека, курили "Беломор" и читали газеты. Тот, что постарше - "Правду", второй, помоложе, - "Известия". Оба не в железнодорожной форме, а в обычных костюмах. Выслушав мою просьбу, почему-то переглянусь. - Зачем вам справка? - полюбопытствовал молодой. Я объяснил: требует декан, иначе грозит отчислить. - Надо же, какой грозный у вас декан! А на слово не верит? - Ни в какую, - подтвердил я. - Уперся. Неси справку и все. - Фамилия декана? - вмешался старший. Я сказал. - Должность? - Декан - это и есть должность. Декан второго факультета. - Какого института? - Разве я не сказал? Технологического имени Ленсовета. Пожилой вписал данные в конторскую книгу. Но почему-то не мои, а декана. - Так что, дадим молодому человеку справку? - с иронией поинтересовался молодой. - Не скалься, дело серьезное, - оборвал старший. Он написал на листке номер телефона и протянул мне. - Передайте декану, чтобы он позвонил по этому номеру. - А справка? - спросил я. Молодой усмехнулся: - Ну что мы будем разводить формальности! Обойдемся без писанины. Гуляй, студент, гуляй! Вернувшись в институт, я протянул Феофанычу листок с телефоном. - Это - справка? - неприятно удивился он. - Вас просили позвонить по этому телефону. - Кто просил? - Не знаю. Какой-то человек на вокзале. Он не назвался. - Что ж, позвоним вашему таинственному незнакомцу. Почему бы и нет? - Он набрал номер и официально представился: - С вами говорит декан факультета неорганической химии Технологического института имени... Как? Да, я вас слушаю... Не знаю, что ему говорили, но лицо у Феофаныча постоянно вытягивалось, он то и дело поправлял очки, сползавшие с почему-то запотевшего носа, повторял напряженным голосом: - Да, понимаю... Нет, не настаиваю... Да, конечно... Все понял, спасибо. Желаю здравствовать. Положив трубку, вынул большой клетчатый платок, сначала протер очки, потом лицо. - Что сказали? - осторожно спросил я. - Что сказали? То, что я и сам должен был знать. На советских железных дорогах никаких крушений не бывает никогда. Никаких. Даже мелких. Вот что сказали. Он на четыре части разорвал лежавший перед ним и уже подписанный им приказ и бросил обрывки в корзину для бумаг. - Чего вы ждете? Вопрос закрыт. Свободны. С порога я оглянулся. Феофаныч расслабленно сидел в кресле и смотрел мне вслед с таким выражением, что на лице его без труда читалось: "Господи, когда же я избавлюсь от этого придурка?!" В тот день, когда мне торжественно вручили с такими муками выстраданный диплом, не было более счастливого человека, чем... Чем я? Нет, чем декан. СЛАВА Однажды в отдел очерка журнала ЦК ВЛКСМ "Смена", где я работал разъездным корреспондентом, заглянула заведующая отделом писем и протянула мне конверт: - Коллективка. Пришла из Питера, из Технологического института. Ты же там учился, правильно? Посмотри. По-моему, есть тема. Под письмом было штук двадцать подписей. Группа третьекурсников-электротехников взбунтовалась против старосты и потребовала его сменить. Причины: хам, доносчик, перед начальством лебезит, с товарищами высокомерен. Деканат встал на сторону старосты, факультетский комитет комсомола занял позицию невмешательства. Просим прислать корреспондента и помочь нам добиться справедливости. В редакционной почте такие письма были не редкость. Чаще всего с них снимали копии и отправляли в вышестоящие органы на местах с просьбой разобраться и принять меры. Но это письмо меня заинтересовало. Здесь была тема. В любом варианте: если староста действительно хам и холуй и если он честный человек, восстановивший против себя группу своей требовательностью. Немного грела и другая мысль: будет интересно появиться в родной "техноложке" в роли спецкора всесоюзного журнала с полуторамиллионным тиражом. Я выписал командировку и поехал в Ленинград. Дело оказалось проще простого. Староста, поступивший в институт после армии, действительно оказался личностью очень неприятной. Эдакий маленький начальник, обожающий показывать свою власть. Обязанность старосты: вести журнал посещений, сообщать в деканат о прогульщиках. Он может поставить прогул, а может и не поставить. Или поставить прогул тому, кто в тот день ничего не прогуливал. Поди потом доказывай, что произошла ошибка. Этой своей маленькой властью староста пользовался без зазрения совести. Доносами тоже не брезговал. В деканате скопилась целая пачка его докладных о случаях выпивки в общежитии, о злостных картежниках, о тех, кто приводит девиц легкого поведения. И хотя в группе тоже собрались дале