Олесь Гончар. Берег любви РОМАН  Весной и в ослепительно ясные дни раннего лета девчата из местного медучилища проводят на территории крепости занятия по противовоздушной обороне. С носилками, иногда в противогазах, в тяжелой спецодежде, с сумками Красного Креста через плечо, рассыпавшись по сивому полынному пустырю, юные медички со смехом преодолевают воображаемую радиоактивную зону, преодолевают учебную смерть и все кого-то спасают, спасают, спасают... Территория между валами как будто создана для таких занятий: заросшие бурьяном ямы, холмы. И археологи каждое лето находят тут себе работу: роют и роют. Рядом на холмах - козы космической эры пасутся. Сооружение времен Римской империи, а то и более древних - крепость эта давно уже никого не отпугивает. В бойницах гнездятся птицы. На башнях туристы, исполненные сознания своей исторической значимости, оставляют загогулины автографов. Лишь с моря крепость еще сохраняет свой внушительный вид: издалека открывается морякам ее силуэт на скалистой круче над лиманом, над белым виноградным городком. Есть что-то таинственное в ее башнях память чья-то, отзвук чьих-то давних страстей... Где некогда римлянин или турок скрежетал зубами, таща в цитадель свою растерзанную жертву, ныне юные студенточки-выпускницы легко и весело порхают между валами, через стекла противогазных масок смеющимися очами встречают и провожают прохожих. А в перерыве между занятиями, расположившись на крепостных валах - здесь поигрывает ветерок,- они далеко - будто стайка гусей - белеют в своих халатиках, лакомятся мороженым, которое продает у входа в крепость толстая тетка, она тоже в белом халате. Девчата устали, но им весело, они довольны только что пережитым, будто и в самом деле им удалось кого-то спасти. Пересмеиваются, острым словцом постреливают в археологов, работающих тут же, в одной из ям. Рыцари науки, блестя голыми потными спинами, подобно римским рабам в каменоломнях, чтото там долбят, скребут целыми днями, ищут да ищут. - Ну, что там у них, у античных? - подают голоса медички.- Была ли у них любовь? - А кино было? - А почему же они своего поэта так далеко загнали? - Певца любви! Ух, варвары! Смех на стенах, ответа от археологов нет. Будто и нс слышат, поглощенные своим. Работать приходится в духоте, яма налита зноем. Согнуты озабоченно, редко кто и оглянется в ту сторону, где собрались, сверкая улыбками, девушки, где загорелые стройные ножки отдыхают в ожидании вечерних танцев. Если случится так, что во время занятий с девчатами будет Вера Константиновна, любимая преподавательница, то юные медички свое внимание больше будут уделять ей. С миссией Красного Креста в далекой южной стране была, недавно возвратилась оттуда. - Это ведь так интересно, расскажите нам что-нибудь еще, Вера Константиновна, о золотой Венгалии, где наши журавли зимуют... Это ведь страна поэтов, страна вечной любви, вечной весны, черных глаз, ослепительных улыбок, лебединых рук женских, умеющих околдовывать, зачаровывать даже змей... Вот она стоит торчком, гигантская рептилия, головой поводит, следит за танцовщицей, которая совсем близко перед ней тоже извивается по-змеиному, поводит плечами, переливается телом, трепещет вся, будто разгоряченная цыганка в своих широких юбках... А Вере Константиновне сегодня почему-то не очень хочется рассказывать: лицо задумчиво, глаза грустны. А если и заговорит, то уже не беззаботный танец вихрится перед глазами ее учениц - увидят они толпы голодных детей, изможденных матерей, отовсюду протянутые костлявые, в язвах, руки, воспаленные глаза, чаявшие твоей помощи... Пункт Красного Креста работает всю ночь, он, как в осаде, крики страдальцев не затихают, раздаешь и раздаешь свои лекарства и пайки, а жаждущих исцеления и пищи не уменьшается, и сама ты уже с ног валишься от этих бессонных бенгальских ночей, красу которых так и не успеваешь заметить... Вечнозеленый мифический эдем, место прописки прародителей наших! Липкая, душная ночь, поваленные холерой люди стонут за брезентом твоей палатки, и самое тебя, измученную смертельной усталостью, подкашивает сон, в глазах какая-то фантасмагория: Баба Яга является в белом медицинском халате, веки разомкнешь - чудовище какое-то, не знаешь даже его названия, настороженно сидит на ящиках с продуктами и медикаментами. Маленькая бенгальская рептилия, похожая на полевую ящерицу твоего детства. Может, далекий потомок того змея, который искусил когда-то Еву? Замерло, смотрит на тебя это загадочное существо, а ты не знаешь - прыгнет или нет? Может, оно ядовито, может, смертельно?.. А потом несет тебя вертолет в отдаленнейшие районы, и земля под тобой сплошь полонена наводнением, разливом мутных тропических рек, изредка виднеются лишь незатоплениые верхушки деревьев, клочка суши нет, где бы тебе приземлиться, а когда наконец найдется место, то снова ждет тебя то же самое: влажный тропический воздух и множество рук, протянутых навстречу, и бесконечная мольба, в страждущих незнакомых глазах. - Вера Константиновна, а что все-таки вы чувствовали там? - Чувствовала, девочки, что должна, что обязана. Ну, как говорится, миссия такая спасать... Голос у нее спокойный, для них это уже голос фронто вички, той, чье фото - улыбающейся, совсем юной девушки в шапке-ушанке можно увидеть на доске Славы в их училище. Такой она была тогда, эта посеребренная теперь сединой женщина с приугасшим взглядом, с лицом Далеко не первой молодости. Неужто и они, ее воспитанницы, когда-то тоже станут такими? Инна Ягнич, гордость училища, круглая отличница да еще и поэтесса (ее песню Исполняет самодеятельный хор медичек), участливо, с болью сострадания всматривается в увядшее лицо наставницы и вдруг спрашивает серьезно: - Говорят, Вера Константиновна, что там, где побываешь, остается частица твоего сердца... - Пожалуй, верно. - Ой, это что-то опасное,- рассматривая в зеркальце свои длинные ресницы, лукаво усмехнулась Светлана Усик.- Там частичка, да еще где-то частичка... Не возникнут ли на этой почве явления сердечной недостаточности? - Щедрому сердцу недостаточность не угрожает,- нервно, даже с обидой ответила преподавательница. - Ну я же пошутила,- оправдывается Светлана.- Извините. - Что тут извинять... Когда-нибудь поймешь. Вера Константиновна умолкает, но кажется, что девчата и дальше угадывают ее мысли: "Для доброго дела сердца не жалей, говорила вам и говорю. Может, девоньки, случится так, что кому-нибудь из вас вскоре тоже доведется отведать этих тропиков, тогда сами убедитесь, на что способно человеческое сердце... Среди потопных мутных вод будет приземляться самолет Аэрофлота со спасительным грузом Красного Креста, а бетонной полосы окажется так мало, что при посадке даже резина будет гореть на колесах твоего самолета, придется сбивать пламя огнетушителями.,. И не отыщется воды иной, как с микробами; и не будет ничего страшнее, чем слово "эпидемия"; и наступит момент, когда ты испытаешь полное отчаяние перед масштабами горя, перед хаосом грязи, антисанитарии, перед .скопищами возбудителей ужаснейших болезней... И все же, внутренне собравшись, взяв себя в руки, ты снова ринешься р бой, на каждом шагу будешь рисковать собственной жизнью, хотя и самой жить хочется, девоньки, не меньше, чем всем смертным, не меньше, чем вам вот сейчас..." Где-то свирепствуют эпидемии, бушуют штормы, разламявая корабли, а тут, на валу, такая тишь, такая ясность и благодать. Изредка промчится "Метеор", обслуживающий побережье, проплывет где-то на самом горизонте судно и растает в морской дали. Знакомая баржа бессмен.но и невозмутимо стоит на почтительном расстоянии от берегаотсасывает для новостроек черный песок с морского дна. По соседству с ней уже много дней работают водолазы, пытаясь вызволить из морских пучин сухогрузное судно, которое затонуло в этих водах в сорок первом году после бомбежки. Шло оно тем летом с зерном, трюмы были до отказа наполнены пшеницей. Говорят, она и под водой сохранилась, только почернела. Пробираясь к судну, водолазы случайно натолкнулись на останки античного города, который тоже в свое время очутился под водой,- им теперь заинтересовались и эти сухари-археологи. Для медичек тут все буднично и обычно до скуки. Лишь изредка - весной или в конце лета - появится из-за горизонта "Орион", учебный парусник с курсантами из мореходки на борту. Он, либо откуда-то возвращаясь, либо отправляясь куда-то, проплывет в горделивой недосягаемости мимо этих берегов, пройдет словно в состоянии полнейшей невесомости, совсем какой-то нереальной, вроде бы скалками навеянный, полпогрудьем своих ветрил похожий скорее на видение из сладких девичьих снов. Прошел, проплыл далеким облаком и растаял - и нет его. И снова - будни. Вместо миражного "Ориона" снова - знакомая баржа с черным песком. Девчата уже распределены, уже получили и назначения па работу. Будущие медсестры и фельдшерицы, разъедутся они кто куда: одна радуется этому событию, а другая не очень, эта вышла с распределительной комиссии с улыбкой до ушей, а другая - в слезах, даже тушь с ресниц ручьями текла. Трудный это день - девичьи судьбы решаются... Инну Ягнич счастье не обошло стороной, в день распределения она выскочила из кабинета с радостным блеском в глазах: - Кто куда, а я в Кураевку! Стало быть, повезло, место - согласно желанию. Перед этим, для надежности, поступил из Кураевки вызов на нее, председатель колхоза просил направить Инну Ягнич в родное соло, и, несомненно, это тоже было каплей - может, даже решающей - на распределительные весы. Ведь голос принадлежал не кому-нибудь, а знаменитому Чередниченко, которого знает вся область: бывший комбайнер, а теперь председатель передового, известного всему побережью хозяйства, Герой Социалистического Труда, влиятельный человек, попробуй к такому голосу не прислушаться. Инна в самом деле рада: возвратится домой, к родным, будет изгонять болезни из своих односельчан. На одном из "Метеоров" вскоре и помчится, взвихривая воду, оставив другим эту крепость с ее козами и седыми бурьянами. Гдето там встретит ее другой мир: открытая приморская степь, ровная, как футбольное поле, с низкой ломаной полосой берега; еще с моря заметишь рыжий слои глины, а поверх отчетливую, бесконечную ленту чернозема, который вместе с травой, с корнями пырея из года в год охватывает море во время бушующих осенних штормов. - С твоими оценками, Инка, могли бы тебе предложить что-нибудь и получше,- сказала Клава Приходько, которая хоть и дружила с Ягнич, но всегда ей чуточку завидовала.- В первоклассный бы санаторий, например, под магнолии и кипарисы... А тут - Кураевка... - Сама попросила. - И не жалеешь? - Нет. Однако ж вот теперь червячок сомнения нет-нет да и шевельнется в ее душе: в самом ли деле не пожалеет? Будет ли счастливым для нее этот кураевский вариант? Может, девчонка, взвоешь еще, да будет поздно? Довольно ясно представляет она свою кураевскую перспективу: будут идти к тебе механизаторы с кровавыми ссадинами на руках, со свежих ран будешь смывать степную пыль, ведь производственные травмы там, увы, покамест не редкость, особенно в ночную пору. Будут идти женщины, солдатские вдовы, со своими застарелыми болезнями, капризные пенсионеры будут вымогать долголетия, а ты принуждена будешь чуть ли не с бою брать каждое место в кустовой больнице, поскольку строительство своей, колхозной, до сих нор еще только планируется, а в той, "укрупненной", мест нс хватает - иногда больные даже в коридорах лежат. Будет, будет тебе, милая, хлопот, не заскучаешь... - Золотая Бенгалия ваша, девоньки,- сказала Вера Константиновна,понятие растяжимое... Золотой она, похоже, бывает только там, где вас более всего ждут. И сказано это так было кстати! Инна молча и благодарно посмотрела на преподавательницу: Кураевка действительно ждет ее. Отец, мать, родня... Да еще тот, чьи влюбленные глаза даже издалека светят тебе, тот, кому слагались по ночам твои жаркие письма, твои - чаще так и не отправленные - тайные песни. Песня называлась "Берег любви", и рождалась она в одну из тех ночей, когда томилась душа в разлуке с Кураевкой и тревожное какое-то предчувствие мучило Инну, когда казалось ей, что только этот эмоциональный всплеск (сгусток боли, горячей исповеди и заклинания), только волшебная сила чувства, раскаленного до пения, помогут ей удержать в себе то, что она более всего боялась утратить. Речь шла не о желании прославиться, не о забавах тщеславной молодости: из глубочайшей душевной потребности родилось то, что родилось. Инна видела, что песня принадлежит не только ей, мелодию помогали подбирать подруги, на нотную бумагу она переносилась при участии молодых преподавателей музыкальной школы - коллективным этим усилием и волнением песня выметнулась па сцену, в жизнь. Авторская скромность девушки понималась всеми. Имя поэтессы утвердилось за нею. за Инной Ягнич, хотя нс обошлось, конечно, и без едкого острословия по поводу выхода, дескать, на арену "новоявленной Сафо", кураевской Маруси Чурай. [Маруся Чурайполулегендарная девушка-поэтесса XVIII в., за которой утвердилось авторство нескольких популярных в народе украинских песен.] Неожиданный успех не вскружил Инно голову, не помешал ей по-прежнему быть прилежной в учебе, старательной на практических занятиях, потому что все-таки не перо, а шприц медсестры казался ей важнее и надежнее всего остального. Песня песней, а ждет тебя постоянная, долгая и будничная работа, и девушка готовилась к ней со всем кураевским упорством и терпеливостью; жизнь любит терпеливых, она помнила эту отцовскую науку и внутренне принимала ее. Но все же факт неожиданного творческого порыва не прошел для Инны бесследно, не раз ловила себя на желании, чтобы песню подхватило и понесло, чтобы дошла она какими-то неведомыми путями до сердца и слуха того, желанного, кому от песни этой, быть может, тоже стало бы теплее. Представляла, как ему теперь нелегко; тошнехонько там, где он очутился, где искупает вину свою. Носился как леший на своей "Яве" по всему побережью, пока не врезался в. толпу детей из пионерского лагеря.... Случилось нечаянно, просто разогнал мотоцикл и но удержал, но разве это оправдание? К тому же под хмелем был. Нс любит она его пьяным, терпеть не может, и мать и соседки осуждают: с кем ты связалась? Хулиган, вертопрах, а ты первая в училище, врачом будешь... Слушала и вроде бы мысленно соглашалась. Но все доводы разума разлетаются вдребезги, стоит вспомнить ласки, которые впервые узнала в тот день, когда вместе с ним купалась на косе в заповедной запретной зоне (для него-то запретных зон небывало!), где волны морские в человеческий рост сияющим валом катятся на тебя, где пески белые, по которым до них не хаживал никто из людей,- только следы птичьих лапок' лежат причудливыми узорами. Как блаженствовали там они вдвоем, купались и резвились, окачивая друг дружку пригоршнями морской воды! Тут-то он и взял ее впервые на руки, бережно вынес из сверкающих валов прибоя. Нес нежно-нежно, обцоловывая на ходу... И тех рук, вовсе не хулиганских, а бережно-ласковых, она забыть но может, потому что это были руки любви... Перед их силой и пьяня щей нежностью отступают все иные соображения, умолка ют в неожиданном смущении трезвые голоса. Редко писал ей оттуда. Редко, да все больше с какими-то намеками, недомолвками. Однако скоро уже отбудет срок, и Кураевка станет мостом их встречи. Каким он возвра тится? Что в душе принесет? Горькую радость искупления, голод по чистым человеческим чувствам или грубые и при липчивые привычки, отвратительное сквернословие? Это беспокоило ее сейчас более всего. Невеселыми думами о нем чаще всего и поглощена, когда подымается с девчатами на крепостные стены, еще теплые после знойного дня. Наверное, в Кураевке не раз вспомнятся ей эти, со светлой печалью, вечера на древних камнях, до блеска отполированных локтями влюбленных парочек. Легкий ветерок повевает с моря, царствует здесь девичий смех, и не безумствует кошачьими руладами транзисторная музыка, и ждешь как несказанного дара природы того мгновения, когда из тьмы горизонта, откуда-то из полуночных загадочных глубин выплывет луна и кинет на море свою волнующе-светлую дорожку. Двадцать или даже больше веков крепости, тысячелетия пронеслись с тех пор, как впервые у этих берегов появились вооруженные корабли под парусами римлян. Прахом стало то, что было Августом и его легионами; добычею археологов и местом для танцев стали развалины крепости - все переиначило па свой лад неумолимое время, неизменной осталась разве что эта поэтическая Мерцающая дорожка над морем, сказочный ковер влюбленных и поэтов. Когда всходит луна и смотрится в перламутровое зеркало ночной воды в ее призрачном мерцании и наступает миг некой тайны, рождающейся из тьмы, самые отъявленные и неугомонные крикуны умолкают и девчата еще плотнее прижимаются к своим водолазам. Взгляды в тихой задумчивости вбирает лунпое марево, ведь это вступает в свои права поистине миг особенный, непередаваемый, когда, кажется, сама природа вершит свое извечное таинство творения. Воцаряется свет. Каким огромным становится море в такие ясные лунные ночи, каким захватывающим дух простором наполняется оно!.. Возникло, родилось в тишине, отделилось от горизонта светило ночное, и снова поднимается гомон, кто-то высыпал на стену горсть мидий, звякнули в авоське бутылки с пивом,- водолазы теперь еще охотнее будут похваляться перед девчатами своими дневными подвигами. - Кому-то нравится топить, а паше дело - подни мать!.. - Сколько дней поднимаете, а оно все на дне сидит... - Потому что это, девчата, не фунт изюма! - Аппендицит, девоньки, резать - и то дело непростое, а под воду лезть - это, по-вашему, легко? Когда тебе поверх собственной, с ушами, головы навинтят еще одну, металлическую, да в пучину - это вам прогулка, да? Сидит перед тобой на самом дно чудище, покрытое илом да ракушками, мохнатое, как мамонт, угадай, с какой стороны к нему подойти. Сначала нужно гидромонитором пробить подсудном тоннель, подвести ионтоны, а потом у/к давай - нагнетай в эти самые понтоны воздух! Только для этого сначала должен сам под судном через тоннель пролезть... А пролезать под ним, когда знаешь, что нависает над тобой не менее двух тысяч тонн железа,- это, по-вашему, просто? И парень уже готов с размаху швырнуть пивную бутылку вниз, в свое любимое море, где днем водолазит. - Куда бросаешь, там ведь дети купаются! - Извиняюсь! Дикие мы... Дикостью нечего кичиться. Снизу доносятся всплески и смех - там, под стенами крепости, дети рыбаков завладели водами лимана: купаясь при луне, резвятся, ныряют, кувыркаются, как молодые дельфины. Подходят участники экспедиции - археологи, и оказывается, что не такие уж они и сухари. Принаряженные, бритые (кто не носит бороды), вежливо приглашают девчат на танец под чей-то старенький, дребезжащий магнитофон, а потом, удовлетворяя девичью любознательность, пойдут рассуждать о своем, о том, что они там за день наскребли. - Надеялись найти меч центуриона, а добыли ржавую, с копейку величиной, бляшку,- сами же и посмеиваются.- Или, может, это меч истлел до размеров монетки? - Зато имеем нынче улов,- напоминает дебелый археолог-водолаз,- подняли со дна моря целый ворох черепков от разбитых амфор... С какой-то смолой, канифолью... - А самое главное,- добавляет длинноногий студентпрактикант,- добыли еще одну стелу белого мрамора с надписью. - Что же там? Что написано? - допытываются девчата. - Это вот Росавспий, он у нас полиглот, расшифрует,- указывают археологи на худощавого бородатого юношу, который и сам, видно, чуточку стыдится своей чудной курчавой бороды. - Уже расшифровано,- отвечает он скромно. - Поделитесь, если не секрет,- не унимается Светлана Усик. - "Я родилась от афинской матери и от отца из Гермиона,- четко произносит юный бородач, не сводя глаз с Инны Ягннч,- а имя мое Теодора. Я видела много стран и плавала по всему Понту, потому что мой отец и мой муж мореплаватели. Воистину счастливы были мои дни среди любвн и муз!.. И совсем молодой, родив дочь, похожую на меня, я среди светлых надежд и жизни покинула этот солнечный мир, переселившись п бесконечный край - хадес..." - А дальше? - ночему-то волнуясь, спросила Инна. - Дальше мрамор выщерблен... Инна знает этого парня, однажды познакомили их в районном Доме культуры. Для нее есть в нем что-то привлекательное (только не борода!), глаза такие доверчивые, наивные чуточку, а порой вспыхивают даже вдохновением, ото когда парень начнет рассказывать о своих погребенных под вековыми пластами городищах, о поэме античных степей - золотой пекторали - или о других новейших находках в здешних краях. То, что для других просто черепок или бляшка, для него вещь уникальная, можно заслушаться, когда он доискивается в выкопанных предметах магического, священного содержания, в какой-то бытовой вещи рассмотрит, скажем, античный амулет, который должен был охранять стспняка-скифа от злых духов, от вреднющих глаз, от поражения в бою и других напастей. Росавский почему-то был уверен, что интерес Инны к археологии - не простое девичье любопытство, а нечто большое, потому и снабжал ее книгами по античности, альбомами, где так ярко и красиво воссозданы художественные изделия мастеров тех времен, когда человек еще ощущал свою близость с птицей п зверем, с растением, зерном, лесным или водным божеством...'Девушку в самом деле волновал мир бурных античных фантазий, поэтичной любви и диких вакханалий, мир, в котором юноша-археолог чувствует себя так уверенно и свободно. Память у него с электронной машиной могла бы соревноваться: нориу? в голове целые поэмы Овидия и трактаты древних авторов, в день знакомства декламировал Инне большой отрывок из произведения врача предавних времен Гиппократа "О воздухе, воде и местности", теперь вот с такой же страстью прочел послание этой Теодоры, отчеканил твердо, нигде; не запнувшись,- сразу и не поймешь: сегодня расшифровал или где-то вычитал раньше? И почему прежде всего ен, Инне, адресовал он этот текст, этот странный голос античности? Когда это было! А вот поди ж, тронула душу эта горячая исповедь молодой женщины из древнего мира, женщины, которая, видно, обладала поэтичной и. тонкой натурой,- повстречайся Инна с нею в жизни, наверное, подружились бы... И взаправду ведь встретились - через тысячи лет! Когда он читал, то, странное дело, текст обретал в его устах какое-то словно дополнительное, для других скрытое значение. Да еще его неотрывный взгляд. Явно он выделил ее, Инну, среди других, прежде всего ей адресовал волнующую исповедь Теодоры - девушка это сразу почувствовала... Только почему же именно ей, Инне? Когда через некоторое время археолог стоял рядом с нею у крепостного вала и, склонившись, снова повел речь о раскопках, Инна и па этот раз уловила в его словах трт более глубокий, дополнительный смысл, который предназначался лишь для нее. Было ей интересно слушать о скифах, об их отваге и рыцарстве, отмеченных еще Овидием. А скифянки, судя по украшениям, обладали незаурядным вкусом. Просто модницы степные! - А все-таки, почему вон та башня Овидиевой называется? - кивнула Инна на самую высокую из башен.. - Ведь Овидий не мог быть здесь? - Отчего же не мог? - оживился парень.-.Исследователи, конечно, считают, что не бывал он тут. Я же придерживаюсь совершенно иного мнения... Уверен, и, тут топтали пыль и оставляли следы на снегу его легкие римские сандалии. И так ли уж основательно все исследовано;? Разве исключены открытия не менее поразительные? Местом ссылки для него была Истрия, теперешняя Задунайщина, это верно, но кто мог помешать ему обследовать и весь этот для него по тем временам Север, посетить эти нынешние наши края? В конце концов, он мог и самовольно отлучиться, как Шевченко, когда вопреки царским запретам пошел с экспедицией обследовать Аральское море,.. Легче всего сказать: не был. Трои тоже не было, пока не нашелся смельчак, который пришел и откопал ее из-под наслоений веков. И только потому, что поверил Гомсровым поэмам. Почему же не может нечто подобное случиться и здесь? Чем, например, объяснить тот факт, что поэт располагал обширнейшими сведениями о степных племенах, об аборигенах этого побережья? Ведь неопровержимо доказано, что среди гетов были у Овидия настоящие друзья, он пробовал даже песни свои слагать на здешнем языке... Нот, наука еще скажет свое веское слово, и товарищ Овидий, я верю будет прописан и тут. Горячность парня нравилась Инне, чувствовалось, что не раз он обо всем этом думал, имеет на историю свой взгляд, не заемным, собственным умом живет, сам доискивается истины. И те древние, исчезнувшие в туманах веков племена, похоже, были для него далеко не безразличны, он словно бы искал среди них свой генеалогический корень и яростно защищал их перед кем-то, - Жаль, что люди, сооружавшие курганы, не знали письменности, хотя, впрочем, и это еще бо-о-льшои вопрос! - горячо продолжал он.- Знали или нет, со временем выяснится. Но что уж совершенно ясно - духом они были высоки. И Овидий, изучая их, именно это я уловил К Овидию вы явно неравнодушны... Он заслуживает этого! Вот вы зубрите латынь для рецептов,- почему бы не взяться проштудировать в ориги нало его поэмы? Но и в них далеко еще не все расшифрова но. Что, скажем, означает эта его таинственная птица Ибикус, упрятанный символ, которому мировая наука до сих пор еще не может найти объяснения? Таинственны и сами причины ссылки, дикий и непонятный гнев всемогущего Августа... Как видите, тут еще множество белых пятен, нераскрытых скобок, загадок неразгаданных. Когда говорил о гневе римского властелина, чувствовалось, что и сам наполняется гневом против его произвола. Кому-кому, а цезарям от этого парня доставалось поделом, от него им не было пощады. Не скрывал, что все его симпатии на стороне тех, кто и в те далекие времена пестовал здесь виноградную лозу, жил честным трудом, древнее поле пахал оленьим рогом... А те римские хищники протянули разбойные свои руки и сюда: на одном из барельефов отчетливо видно, как они закалывают местных людей своими короткими мечами, одного великана бородатого повалили, заковывают в црпи - будет для них еще один гладиатор... Не стыдились, разбойники, такими неприглядными делами похваляться на барельефах!.. В честь учиненной резни даже монумент соорудили в степи за Дунаем. Известно, какая участь ждет грабителей и их сомнительную славу: прошли века, и потомки гладиаторов, степные пастухи, растащили во все стороны их белый мрамор, сделали из него корыта - поить скот! Глыбу с императором Тройном постигла именно такая участь - стала поилкой для овец. Ну, позднее наш брат-археолог все это, конечно, собрал, стащил в музей, для нас такие вещи всегда ценность, но можно понять и тех, которые будто в отместку поили овец нч белых императорских мраморов!.. Заинтересовал археолог Инну и рассказом о недавней находке своих задунайских коллег: нашли отлитое в бронзе изображение фантастического змея, страшной какой-то химеры, которая, безусловно, таит в себе пока еще нам неясную, скрытую символику. Змей огромный, тело покрыто чешуей, хвост львиный, а голова овцы или собаки... Разве не загадка? - Главное, что чуб и уши людские! А морда таит что-то похожее па улыбку, странную, едва заметную... Как это понимать? Кто ответит? О, сколько тут еще загадок! Да разве мы и сами для себя нс загадка? - Почему вы так считаете? - А вам все до конца уже ясно? Коли так, объясните мне, почему человек из пещеры сумел так круто и стремительно подняться, по каким ступенькам шел он из тех дальних темных времен к своим вершинам? И всегда ли шел строго по восходящей? В чем он стал сильнее, богаче, а в чем остался и ныне таким, каким был в древности? Страсть к познанию, поиск - может, только это и постоянно. Олений рог сменили на трактор, галеру - на космический корабль, а непокой остается прежним: жажду к раскрытию вечных тайн, разве ее человек утолил? Время было позднее. Лунная дорожка заметно сместилась, тихо исчезая вдали. Та самая, по которой, возможно, Овидий пришел когда-то к этим берегам и по ней, невесомой, снова уходил, оставив после себя легенду. Юноши и девушки уже разбрелись, ища уголки поукромнее: под башнями и вдоль вала в отдалении виднелись уединившиеся парочки. В такое время, в такие теплые лунные ночи - Инна их так любит - будто сам воздух здесь напоен любовью. Пройдись потихоньку вдоль крепости и услышишь жаркий шепот, увидишь, как целуются, тебя не стыдясь. Сплетаются руки в объятиях, замирают, не пряча страсти. Глаза даруют свет ласки другим глазам. Блеск юной слезы, и тающий смех счастья, и самозабвенье чьей-то нежности - все тебе открыто здесь, на валу, под этими всевидящими звездами. Вот в одну из таких-то ночей и родилась здесь песня, тот "Берег любви". Возможно, и этой ночкой что-нибудь сложила бы Инна, коли б не археолог. Кажется, пора бы ему уходить оттачивать к завтрашнему дню свою лопатку для очередных раскопок, а он все еще медлит, глядит и глядит на лунную дорожку, будто пытается что-то в ней расшифровать, сделать и в ней, мерцающей, археологический срез. - Слышал, вы уже получили назначение? - обратился к Инне после молчания. - Да, скоро распрощаюсь с училищем. - Берете курс на Курасвку? Берег любви зовет?.. - Откуда вы знаете? - Многое о вас знаю. Интересуюсь. Жаль только, что вы этого не замечаете... - Странно даже слышать... - Ничего странного. Люди ищут сокровища. Но но всегда ищут их там, где они находятся. А они, возможно, вот здесь, под этими наслоениями слов... - Опять как-то загадочно. - Сокровище всегда загадочно. Где-то лежит он, клад, терпеливо мерцает в курганной темноте своей золотой чеканкой... ждет открывателя... Только посмотришь на курган, а у тебя уже дух перехватывает: есть или нет? Еще не открытый, лишь предполагаемый, а тебя он уже волнует, этот клад. Но есть, Инна, клад другой, драгоценнее всякого золота. И называется он искренностью людской, дружбой и преданностью, называется еще внезапной и безоглядной любовью, которая... которая вот рядом с вами... так неумело... заикаясь в признаниях, ищет вас! - Решительно не понимаю, о чем это вы... - Вам нужна ясность, определенность? Не знаю, право, как нужно говорить в таких случаях... Когда-то для этого была исчерпывающая формула: вот вам моя рука и сердце! Понимаете, Инна? Все этим сказано. Так примите ж, прошу вас,- и он протянул девушке руку. - Негоже такими вещами шутить,-сказала Инна, хотя видела, что он не шутит. - Для вас, видимо, все это странно, неожиданно, дико... Вы меня мало знаете, вам трудно решиться... А вы решитесь, но бойтесь брачных уз...голос его изменился, зазвенел почти резко,- Уверяю вас - не пожалеете. Все сделаю, сам разобьюсь, лишь бы вы были счастливы, лишь бы расцвел ваш талант! Нельзя было не верить в искренность этого неожиданного признания. И она поверила, радуясь в душе, испытывая тайную гордость, что скромная со особа вызвала у археолога такую вспышку чувств. Руку тебе, дорогая, предлагают - вот что! Вот как происходит то, о чем другие мечтают на своей девичьей заре!.. Как знать, может, это и есть тот миг, когда, не ведая истинной цены счастью, пройдешь мимо своей судьбы? Со спокойно-снисходительной улыбкой выслушиваешь слова, которые могли бы осчастливить любую из твоих подруг. Не торопись, Инна, подумай, гордячка, прежде чем отказать... Не делаешь ли ты сейчас тот роковой шаг, который вскоре обернется горючими слезами? Впрочем, что ж тут гадать: не сейчас и не тобою сказано - сердцу не прикажешь... Он между тем продолжал: - Мне, Инна, трудно вам это объяснить... Сам удивляюсь этому чуду. Оно от вас! Вы оказались способны весь мир для меня озарить!.. Наверное, вы сами еще не знаете себя. А я, когда впервые услышал ваш "Берег", сразу сказал себе: она поэтесса! Настоящая! Да, да, может, даже действительно Сафо, может, вторая наша Маруся Чурай, может, та самая, которой суждено перед лицом вечности воспеть этот край... Не эпигонна, нс слепая потребительница чужих образцов, а творец истинный, по призванию... И тот легендарный Овидий - он бы вас тоже оценил! - Столько щедрости... даже, пожалуй, слишком. - Ничего не слишком. Узы, соединяющие века, гораздо крепче и нерасторжимой, чем мы себе представляем. Бессмертная ветвь творчества - надежнейшая реальность,- которую ничто и никто но уничтожит, над ней не властно и время! Щеки девушки горели ярким пламенем от этих волнующих ее неосознанное тщеславие слов. Надо бы ответить, но не знала что. Сказала смущенно: - Вы, верно, добрый, сердечный человек. И спасибо вам за ваши... за это все... Вам я тоже хотела бы счастья. - Счастье мое - это вы. - Зачем же так... Разве я одна... У нас ведь столько девчат. - Другие меня не интересуют. Вы, Инна, только вы... Не понимаю, какая тут магия, но она есть! И я прошу вас, дрошу, умоляю! Что мне еще сделать? На колени встать? И видно было, сейчас встанет. Сделал движение - совсем как в старинной пьесе. Девушка удержала его резко, сердито: - Оставим... Ни к чему атот разговор. - Отчего же? - Оттого... Нетрудно бы и догадаться... И он догадался. Умолк в тягостном оцепенении, поник у стены, невольно стискивая обеими руками камень старинной кладки. Потом спросил: - Мне идти? - Идите. - Не боитесь остаться одной? Инна только теперь улыбнулась облегченно: - Хочу побыть наедине с Овидием. ФАНТАЗИЯ ЛУННОЙ НОЧИ Видела совсем реально, как, приближаясь к этим берегам, по морю шагал он, тот самый Назон. Невесомый, в своей длинной римской одежде, в сандалиях с повязками, неторопливо идет по лунной дорожке, ступает прямо по ее мерцающему полотну. Путник. Из вечного города - в веч-. ное изгнание. Серой, унылой пустынностью, ледяными ветрами встретил его этот античный край света. Все было здесь непривычным: и бесконечность степных просторов, и волчьи завывания ночной метели, и одичавший вид стражи, которая возвращалась со стен крепости, засыпанная снегом, кутаясь в бараньи и звериные шкуры до пят. Длинноволосые, бородатые, набравшиеся местных привычек, воины крепостного гарнизона вроде бы и не из римлян набраны - каждый нес на себе уже варварскую печать. Сам центурион, начальник гарнизона, суровый и мужественный воитель, в своих смердящих звериных шкурах напоминал не человека из прославленного Рима, скорее варвара-волопаса. Со временем Овидий и сам облачился в эту дикую одежду - по крайней мере, таким видели его, великого певца римлян, когда он изредка выходил на стену и стоял там одинокий, всматриваясь в белые загадочные степи. Вот ты где очутился, изгнанный на край света, недостижимый для могучих своих богов, для твоих веселых, с берегов Тибра, любовниц! Владычествующий над миром, Рим знает, как наказывать поэта, впадающего в немилость: не чашей с отравленным вином, не. растерзанием африканскими львами на арене Колизея. Карает самой страшной карой - безвестью. одиночеством, забвением таким вот навечным изгнанием в край льдов и снегов, где нет и никогда не будет духовной потребности в поэтах. Ты вроде есть, но тебя уже нет. Отданный на безжалостную расправу этим лютым зимам, сгинешь, погибнешь в безвестности, и свирепые ветры развеют по этому пустынному взморью сладкие строки твоих золототканых поэм. Никогда не вырастет на этих берегах вечнозеленый лавр для твоего венка! Не венок лавровый - саркофаг высекут для тебя скифские морозы из своего непроломного, похожего на белый мрамор феррарскии льда. Вместо воспетых тобою богов, которыми так легко ты покинут в тяжкую годину, встречают тебя на этих берегах другие боги - жестокие боги Севера. Разъяренные, беспощадные, поднимают они метели невиданной, дикой силы, и степи надолго утопают в окаянном бешенстве стихии. Не по-римскому свистят, завывают здешние ветры, слепнут от снега часовые на крепостных валах, слепнут просторы равнодушные, глухие к твоим мольбам, к твоим звучным любовью напоенным поэмам. Будучи живым, станешь свидетелем собственной смерти. Знала твоя патрицианская молодость все наслаждения жизни, услады дружбы и хвалы. любви и порока. Где все это? Где слава и венки их тугих ароматных листьев? Неблагодарный, проклятый Рим, все он забыл, над песнями твоими надругался, теперь ты лишь смертник, живьем выброшенный из жизни, из времени, ыз. человечества. Потому что человечество - это Гим, иначе ты не представляешь мира. Он где-то там, в своей манящей недостижимости, отступился от тебя со всей его роскошью, с его богами и жертвенниками, с ночами вакханалии, без тебя безумствующих муз. Все без тебя -тебе сталось. лишь воспоминание, его жгучая, не проходящая горечи Но, может быть, не столько тоскует сейчас твоя душа щ Риму. сколько по безвозвратности лет. Надвигается старостъ. Не принесет она тебе почета и славы, только - боль одиночества. А ведь был ты баловнем судьбы, вдоволь купался, сладкоголосый и нежный, в объятиях Р^ских гетер, в дурманящих ароматах лавра! Вино рекой лилось в честь тебя, имел ты друзей на выбор - искренних и мни мых, верных и двоедушных, теперь у тебя остался лишь грозный, никаким мольбам не внемлющий гнев Октавиана. Август Октавиан, princeps'senatus, тот, который любит в камешки играть с детьми рабов, с маленькими рабами... Тот, который чужих жен, родовитых патрицианок, прямо с пиршеств ведет на свое развратное ложе... Известно, что, собираясь объясниться с женой Ливией, он заблаговре тленно готовит конспект своего льстивого слова к ней... Бывший друг, золотой Август, шлю из этого изгнания проклятье тебе, хотя когда-нибудь еще, быть может, снова биду молить о ниспослании твоего милосердия, может, еще пропою хвалу тебе, золотому, чья сила сейчас стоит на этом валу, чей меч достиг этих диких берегов, утвердив и тут вечное могущество Рима. Тут - полулюди. Примитивные, коварные, появляются иной раз из глубины степей в своих пугающих шкурах, не привычных для римского глаза шапках. Да, полулюди они, неуловимые степные кентавры, потому что конь и слившийся с ним всадник - это у них нераздельно, это не люди, а именно кентавры. Никогда не видели они Вечного города. Немногим из них суждено увидеть его, и то лишь рабами в цепях. Если бы позволено было возвратиться на берега Тибра, описал бы всю их фантастическую дикость, собственноручно на стелах, на белых мраморах высек бы изображение этих загадочных, с луками и певучими стрелами, существ. В своем доме, среди маслиновых рощ, на публичный обзор поставил бы, чтобы позабавить и твои августейшие очи! С какой жестокостью обрушил ты на меня свой гнев, тяжко так покарав. Обрек на жизнь среди зверей и полузверей. И я живу здесь. Водятся тут и гепарды - дикие кошки, и степные, быстрые, как молнии, антилопы, и тяжелые туры, пасясь, грозно посматривают на тебя, незнакомца в римских сандалиях. Сами кочевники натурой тоже упрямы и свирепы, турам под стать... Сюда вот я брошен, на растерзание клыками одиночества. Правду, наверно, говорит твой центурион: - Квелый, изнеженный, погибнешь ты, Овидий, тут. И погаснет память о тебе - лишь цезари вечно живут. Погибну, сгину. Не останется следа моего! Холодная эта, безграничная, не ведающая поэтических струн пустыня все поглотит. Никто не привезет в возлюбленный Рим даже. останки поэта Овидия; лишь тяжелый ледяной саркофаг поставит над ним гарнизон крепости... Центурион все же оказывает ссыльному поэту зпаКш внимания, потому что поэтическая слава Овидия Назон" когда-то опахнула крылом и его. Есть у него тайная на дежда, что рано или поздно, а тебе, певцу Рима, все-таки будет даровано Октавианово прощение и ты еще сложишь} свою поэму изгнания, вспомнишь и их. суровых, одичав ших воинов, которые зде.сь, на отдаленнейшей окраине, лицом к лицу с варварами, охраняют державную мощь Римской империи. Вспомни, вспомни о нас хотя бы единым звучным своим словом, поэт. потому как меч - это всего лишь грубая сила. а песня это бессмертие. Иногда из степей приближаются по снегам те. полулю - ди, скот гонят - будут с крепостью торг вести. На льдах лимана, таких несокрушимых, что и всадник, с конем не проломит, разворачивается буйное торжище. Хоть и полу люди. хоть и бородатые, а динары считать умеют, научи лись даже браниться на подлинной латыни. Бывает, что расходятся мирно, а бывает за овечий хвост начинаетсядрака, пускаются в дело мечи и кнуты, горячая кровь брыз жет на мрамор льдов и кто-нибудь из бородатых уже летит торчком в прорубь, отныне будет кочевать где-то там, под водой. Нет у Овидия к ним сострадания. Спокойно созерца ет, как вяжут цепями юношу из степного дикого племени который во время торга добивался справедливости, отча= янно дрался и для ругани использовал высокую латынь. А потом наступила весна, исчезли облака и открылось, небо, такое бездонное, такой сияющей голубизны совсем как над Италией! В эту пору водворилось временное затишье, племена не проявляли воинственности, и Назон мог безбоязненно углубляться в степи, пораженный красотой этой невиданной весны, морем красных цветов, тех, что и через тысячи лет ботаники будут называть лскифскими тюльпанами". Оживала душа. Из римских невзгод, из кромешной тьмы отчаяния добывал он тяжкие зерна мудро сти. из жизненных катастроф он вынес наконец покои. Стройные, неполоманные мачты души вынес из ужасаю щих бурь. Степные эти просторы, эта ликующая веси возвращали его духу ясность и мощь. Чувствовал себя у всесильным. Безоружный, бродил по степям, заводил беседы с всадником, с волопасом. И не страшны, они были ему: оказывается, люди эти способны на приязнь, на шутку и посвоему мудры... И вот тогда-то он и открыл для себя, что перед ним - именно люди. По вечерам они раскладывали. посреди степей свои костры, угощали римлянина жареныммясом, овечьим сыром и модами, а потом пели. Да да, пели! Пели. как Орфей, как древние твои боги нет, лучше богов... На берегах Тибра беззаботную юность твою одаривали таким пением только твои в одни лишь туманы одетые любовницы-арфистки. В давнем ваше, наше все в ':рядущрм В древне." мире нам инил дчль... Сказал после этого центуриону: - Не проливай больше их крови. Спрячь меч, смирись могучий. Они умеют петь, они тоже люди. И даже он, суровый, привыкший рубить головы воин понял на этот раз Овидия, послушался его - неизвестно лишь, надолго ли. В один из вечеров поэт уже вместе с ним направился к степному костру, и снова - под ясными звездами, в синих сумерках, где среди трав в медных казанах на треногах варилась простая еда кочевников,- пользовались они степным гостеприимством. Степь эта умела оборонять себя. Но хотя мастерски вычеканенное оружие все время посверкивало на людях, кровавых споров в этот вечер не было, дружеский смех племени не умолкал у огня, и материкочевницы, вовсе не похожие на волчиц, спокойно кормили грудью своих пузатеньких степных Ромулов и Ремов. Еще не было ни сарматок, ни половчанок, не было и веселых славянок, им надлежало еще только родиться, прийти из будущего, а костер степной для них уже полыхал и их праотец - танец огнистый - уже кружился, звенел бубенцами и песня-праматерь уже творилась, ткалась из людских дум, из тишины и звезд. Сухим, терпким воздухом в полную грудь дышал Публий Овидий Назон. Мудрыми .глазами, которые столько всего перевидали, наблюдал как юная дева в монистах из золотых дукатов танцевала перед ним, затмевая красотою своей все, чем он когда-то упивался в хмельных римских ночах. - Даная назову тебя,- сказал ей после танцев.- Даю тебе имя богини, потому что ты - богоравная, - Негоже дочери первого чеканщика по серебру носить чье-то имя. У меня есть собственное. - Какое? - Кигиткой зовут меня, по имени птицы, которую ты никогда не видел и не слыхал. Если бы к нему в тот вечер вернулась молодость) Если бы эта юная танцовщица и певица могла полюбить его, забытого изгоя, состарившегося, осунувшегося, всеми покинутого человека! И они полюбили. Ничего не боясь, проходя спокойно среди мечей, появлялись ни крепостном валу возле башни, которая с той поры и поныне будет называться - Овидиева. Приносила ему целебное степное зелье, способное спасать от самых тяжких недугов и даже. от бремени лет. Первая медичка тех времен, степная сестра милосердия, подвигнутая чистым своим чувством, они горячо взялась возродить поэта для творчества и любви. - Она полюбила тебя,- говорил центурион,- потому что ты римлянин, потому что имеешь цитадели и тяжелый меч в руке. - Не за это,- возразила девушка. - За что же? - Гы певец,-обратились она к изгнаннику.-Душа твоя полни света. Л" чему ни. прикоснешься словом - всюду появляется красота, моя степь от нее расцветает... Не мудре но за это полюбить. - Но я ведь оставил свою молодость в Вечном городе, любовницы мои в Риме состарились... А ты такая юная. И никаким богам, не дано уравнять наши лета. Вот, смотри, седина, зима моей жизни, она, как пропасть, между нами, - Не хочу слышать об этом. Потому что ты - Овидий, поэмы твои не знают старости. Душа твоя всегда юная, и я тебя люблю! Слова эти звучали дивной песней в ее устах: ...В древнем vupf нам иная даль. Поэт чувствовал, как кровь по-молодому начинает играть в его жилах. Юная исцелительница, чем отблагодарю тебя. Введу вот такой, какая есть. в мою гетскую поэму, может, в последнюю поэму моей. жизни. И будешь ты в ней вечно. молодая, вечно прекрасная, как это небо. как эта наша весною разбуженная, цветами полыхающая степь. Станешь песней, всегда весенней, красотой будешь сверкать в сювр моего, для тебя далекого, языка и переживешь нас обоих, телом тленных и беззащитных перед Хаосом. Будешь' и будешь, и века не состарят тебя! Назон менялся, на глазах, все в крепости это заметили: то ли чар-зелъе девушки, то ли песни любви возвратили изгнанника к жизни. Окрепло тело его, и -душа познала силу мужества, которого и в юные годы не знала. Вот тогдато может, впервые и родилось в нем бесстрашие поэта, вот тогда-то он и воскликнул на валу: - Рим! И ты, Октавиан Август! В прах разлетятся твои легионы... А песня ее все переживет! За полночь все разошлись, умолкли магнитофоны и транзисторы, только неустанные степные молотобойцыкузнечики продолжали стучать о свои невидимые наковальни. Прислонившись к каменной стене, Инна в задумчивости слушает тишину этой цикадной ночи, которая так бережно и нежно держит на себе усеянный звездами небосвод. Простор морской потемнел, лунная дорожка поблекла, и сама луна, свернув на запад, дотлевает красной купон за местечком, за пригорками, где днем были бы видны раздольные плантации виноградников. Прощайте, пригорки, прощайте, золотистые, тугие, солнечным соком налитые гроздья!.. Не раз Инне приходилось с девчатами работать там, на этих плантациях, когда всем училищем выходили помогать совхозу в осеннюю виноградную страду. Это были славные деньки, для Инны необычайно поэтичные. И кто же не исполнится чувства истинной поэзии при виде человека, загорелого и веселого, с солнечной гроздью в поднятой руке?! Интересно, росла ли здесь виноградная лоза во времена Овидия? И было ли какое-нибудь поселение вон там, внизу, у подножия крепости, где сейчас цветет россыпью огней городок райцентра? Городок типично южный, беленький, усыпанный лепестками акаций, днем он просто гласлепит, виноградные лозы вьются над самыми окнами: тут знают цену прохладе, удерживаемой тенью. За годы учебы Инна успела сродниться с чистеньким, опрятным своим градом, с его античной (как ей кажется) белизной, золотистостью ракушечника, и сейчас, когда приближается время разлуки, девушке хотелось бы стихами сказать ему, виноградному этому полису, какие-то прощальные добрые слова... И хотя кое-что в городке нередко огорчало девчат - не хватало, например, воды, водопровод не менялся, наверное, еще с античных времен (без конца его ремонтируют, и улицы всегда разрыты), однако при всем том легкая грусть овладевает Инной, самой даже странно, что так переживает разлуку с городком, с училищем и с этой угрюмой крепостью. Девушке вдруг становится жаль эти мрачных, совсем неромантичных башен, где вездесуще турист оставляет свои вандаловы отметины... Звезды становятся ярче, простор моря теперь уж совсем заполнился темнотой. И хотя, кроме этого мрака, нет там ничего, девушка как бы еще чего-то ждет оттуда, где с вечера светилась лунная дорожка. Звезды царствуют над миром, полуночный ветерок дохнул в лицо... Гадалки да колдуньи ушли в прошлое, предчувствиям не верь, однако бывает же так: когда Инна уже совсем собралась уходить, из морской дали, из непроглядных мраков морских появилось парусное судно, где-то у самого горизонта схваченное цепкими ножницами пограничных прожекторов. Кто не спал, мог видеть: в снопах света, под полными парусами, возвращаясь из дальнего плавания, устало двигался по горизонту "Орион". Возвращался он изрядно потрепанный, но девушка с крепостной стены не могла видеть его свежих "произврдствепных травм", полученных во время рабочего реис.а, лишь потом бригады исцелителей-мастеров из судоремон тного могут взять на учет все его повреждения, поставить безошибочный диагноз, помочь пострадавшему. Сделдв.чуе нужно, заврачевав раны, они только после этого выпустят своего любимца в новый, может быть, еще более сложный рейс. Не впервые "Ориону" попадать в переплет но чтобы такое... Были в районе Мальты, когда настиг внезаяный, яростных баллов шторм, совсем неожиданный здесь в такую пору... Курсанты не знали передышки уже вторую ночь, раз за разом вылетали из кубриков в шквалистую тьму, чтобы встать на смену или на подмогу изнуренным до крайней степени товарищам. Паруснику, казалось,, не будет спасения, его бросало как щепку, на него непрестанно обрушивались из тьмы тысячетонные водяные громады. По' сравнению с ними парусник выглядел совсем хрупким, и новичкам чудом казалось то, что эти грозные валы, надвигавшиеся горы воды до сих пор не раздавили их суденышко с гордым именем "Орион", что оно наперекор всему держится, снова и снова оказываясь на высоченных гребнях волн. В такие ночи особенно тревожно ощущаешь, какие под тобой страшные глубины, какая пропасть вод, толща тьмы. Не только капитан знает всю меру опасности, но даже и неоперившийся практикант понимает, что те же самые паруса, что так весело и легко несли "Орион" погожим днем, сейчас могут стать для него пагубными: каждый из тех, кого объединил "Орион", в тревоге прислушивался, как напряженно гудит вверху, трепещет и хлопает под ударами ветров натянутая парусина. Да, это оно пришло, высшее испытание на мужество и выдержку, это и есть она, жестокая апогейная ночь, когда на заранее определенных местах, возле любой мачты и снасти неотлучно несут вахту курсанты, готовые выполнять любые команды капитана, чтобы удержать судно на избранном курсе и не дать ему опрокинуться. В эту ночь Ягнич получил травму. Ударом волны его бросило на палубу и прижало к тросам, чуть не выкинуло за борт, и, когда к нему подбежали молодые моряки, он без их помощи даже не мог встать. Схватив под руки, оттащили его вниз, в лазарет, но и там старику не стало легче. Стонал, с каким-то даже подвывом, чего от Ягнича никто еще никогда не слышал. То была недобрая примета. В ночь тяжкого испытания покалечен, выведен из строя надежнейший мастер, единственный и, по сути, незаменимый знаток парусного дела, Тот, кто всех их, курсантов, обучает в рейсе, без кого они были бы просто беспомощны. Промокший до последней нитки, корчился он от боли, хватался за живот, отчаянно ругался. Ягнич погибал. Умирал мастер! Приступ ли аппендицита или что-то там еще приключилось, по только старика скрутило так, что кое-кто из курсантов совсем упал духом: крышка деду. Смерть человека всегда пугает, а сейчас это было вовсе ужасно, ведь она подкрадывалась к Ягничу, который для юных мореходов был и наставником и батькой, воплощением незыблемости и главной духовной опорой; с его уходом "Орион" как бы лишался души. Да еще в такой грозный час, в такую ревущую ночь!.. А Ягнич, их мудрый наставник-психолог, даже мучаясь, погибая, думал о том, что могло происходить сейчас в неокрепших курсантских душах, что сталось бы с ними, ежели бы он вдруг так вот, по-глупому, взял да и отдал бы концы. Нет, старый, ты не должен, не имеешь права покинуть сейчас свою вахту, оставить хлопцев на произвол судьбы!.. И когда судовой врач предложил немедленную операцию, Ягнич торопливо прохрипел: - Да, да, согласен! Берите уж, четвертуйте... Ягнич, тот самый Ягнич, который всю медицину считал сплошным обманом, сейчас добровольно и безропотно подставлял себя под нож. Молодой врач велел привязать больного к койке, велел привязать и себя, иначе шторм помешал бы операции. Был стон, была жуткая брань, был какой-то звериный вой. Все естество, все нутро Ягнича вопило против того, что его сейчас выворачивают наизнанку. В другой раз он, конечно, ни за что не согласился бы на столь бесцеремонное вмешательство в его могучее тело. Но сейчас с покорностью ягненка лег под нож без всякого сопротивления, ибо так нужно было товариществу. Речь шла не только ведь о его спасении... - Режьте!.. Ой нет, не режьте!..- хрипел, изнемогая, Ягнич. Эти едва различимые бормотания, возможно, не были обращены только к врачу. Находившийся при операции помполит расшифровал эти невнятные хрипы как прощальные указания старика команде, как его заклинания, чтобы не резали там, наверху, парусов, держались до последнего. Под утро шквал пронесло, успокоившееся море осветилось солнцем. Капитан облегченно вздохнул: люди живы, судно держится на воде, хотя и жалкий имеет вид после такой трепки... Курсанты, когда врач наконец-то разрешил им навестить Ягнича, застали старика изможденным, но в спокойном, даже уверенном состоянии духа. - Теперь еще поживу,- сказал он. Сами исхудавшие, измученные, измордованные схватками со стихией, ребята все же пытались шутить, допытывались у Ягнича: о какой это тете Моте кричал он под ножом хирурга. Обиделся старик. Пустое, не было никакой "тети Моти", нс захотел Ягнич об этом и говорить. Другое занимало его: - Как там наверху? Как бизань? А грот? А фок? Не разнесло? - Там порядок, а вот здесь... Ох и крику же было,- не унимались хлопцы.- Думалось - каюк нашему Нептуну, а оно, вишь, как!.. Из потустороннего рейса вернулся. Ну и дед! Вот за это любим и поздравляем! И пытались уточнить: - Такая воля у вас или это со злости? Чем победиша? Откуда такая феноменальная жизнестойкость организма? Ягнич, кажется, и сам не мог этого до конца объяснить. - Сердце, видать, оказалось живучее, двужильное. Чую, крышка мне, хлопцы, совсем умираю, а вот умеретьто никак и не могу. Ягнич признавался в этом смущенно, с виноватой улыбкой, будто испытывал неловкость, что такого переполоху наделал, напугал экипаж, причинив столько хлопот и матросам, и капитану, и этому коновалу с ножом. Сердце сердцем, но было ведь и другое! Но не сознаваться же ему, что, может, только благодаря этим хлопцам и выжил, что не мог оставить их, желторотых, в такую тяжкую минуту. А сердце, сердце что ж... Оно знает, когда ему нужно быть нсумирающим, двужильным! Рейс между тем продолжался, парусник шел прежним курсом и неуклонно двигался к родным берегам. Впрочем, по пути пришлось еще подобрать с плота рыбаков-греков, которые и после того, как были взяты на палубу, накормлены и переодеты в спортивные костюмы курсантов, все еще не могли прийти в себя, очумелые, не могли объяснить толком, каким образом удалось им после гибели судна оказаться на жалком этом плотике и удержаться на нем, пока их не подобрал "Орион". Врач оказал потерпевшим необходимую помощь, и уже не Ягничев стон наполнял кубрик, но теперь сам он прислушивался к тому, как уложенный по соседству молодой курчавый грек в ожидании укола что-то бормочет по-своему, а по-нашему только ойкает под шприцем - ойканье, оно, видно, одинаковое у всех, как и слеза людская. Вскоре греков должны бьтлн сдать на берег, явилась мысль оставить в Пирее и своего только что прооперированного орионца на долечивание, но Ягнич от такого предложения отказался наотрез. Самое намерение это обидело его не на шутку. - Если уж стал для вас Ягнич обузой,- сказал угрюмо капитану,- можете и выбросить, да только можно же сделать это поближе к родному берегу... Ведь у Ягнича есть там своя Кураевка. Капитан успокоил: нет так нет, против вашей воли никто не собирается идти. И добавил с улыбкой: - А Кураевка -то сила... Ягнич после этого еще некоторое время держался настороже, особенно остерегался коварства "коновала". Даст каких-нибудь порошков, усыпит - и проснешься уже в чужом порту... Не Пирей его испугал - испугало одиночество. В тощ Пирее бывал он множество раз, люди как люди, хотя и Другого племени. Случилось даже так, что и первый его, Ягнича, рейс когда-то был именно в Пирей, это тогда, когда еще безусым комсомольцем, прибавив себе лет (потом это и в паспорт перешло), по известному призыву комсомола пришел он на флот вместе с тысячами таких, как и он, плечистых степных крепышей. И бывают же совпадения в жизни: только ступил на палубу - сейчас же в рейс, выполнять ответственное поручение Коминтерна! Суть задачи заключалась в том, чтобы как можно скорее зайти в Пирей и в обход портовых властей взять ночью па борт болгарских революционеров, которых нужно было во что бы то ни стало спасти от расправы после поражения восстания. И ходил, и рисковал, и взял их в ту ночь тайком на борт, а теперь в этом самом Пирее тебя, выходит, самого с борта?! Однако обошлось. Есть все-таки у людей совесть. Против Пирея, как такового, он ничего не имеет, но и над его Кураевкой не смейтесь. Потому что у каждого человека должен быть свой берег, к которому бы он всю жизнь душой тянулся, видел бы его и за тысячи миль, с любых параллелей и меридианов. Недаром же замечено моряками: судно идет быстрее, когда возвращается к родным берегам. Само летит! Отлеживаясь в кубрике под врачебным надзором, Ягнич постепенно выздоравливал, покорно выполнял все предписания "коновала", хотя заметно и тяготился этим. Хотелось ему знать, где они сейчас идут, какой там день наверху и какой ветер. А еще - какой вид имеет "Орион" после бури, после той адской воющей ночи, похож ли на себя или стал неузнаваем? Интересовался, кто это встречный приветствовал гудком их "Орион",впрочем, как же его, красавца, не приветствовать: паруса на морях нынче редкость, и на любых широтах капитаны издалека узнают - учебное крылатое судно. Датчанин ли там идет, француз или норвежец, а, поравнявшись с "Орионом", непременно включит сирену, отдаст честь - так уж издревле повелось у моряков. Кому-кому, а Ягничу по душе такой обычай. Однажды зашел проведать его капитан. - Хавдуюду, Гурьевич, как настроение? - Сел подле кровати, расспросил о самочувствии, похвалил врача, отважившегося на такую смелую операцию (с "коновалом" они, кажется, дружат).- Молодец, отлично справился,- расточал похвалы капитан,- хотя для пего была первая такой сложности операция. - Оно и видно. До меня, похоже, только лягушек в институте резал, а тут наконец человек попался. Вот он и возрадовался. - Не говорите!.. Умелец. - Кишку, какую нужно, все не мог найти ваш умелец, все не ту тащил. - Нет, я серьезно: он действительно молодец. При такой качке, когда все вверх тормашками летело, не растерялся, мгновенно и точно поставил диагноз и почти без наркоза... - Да еще тупым ножом... - У них, Гурьевич, тупых не бывает. Не зря дали парню диплом, да еще с отличием. - Пускай и с отличием, а кишку тянул не ту,- упорно стоял на своем Ягнич,- хорошо, что так кончилось, могло бы гораздо хуже... И после этого погрузился в размышления. Всяких перевидал он на своем веку и капитанов и врачей. О теперешнем своем капитане, этом самом Янченко, старик наилучшего мнения: уважительный человек, ценит твой опыт, заслуги и, хотя молод, уже пользуется на флоте большим авторитетом, привлекает людей умом, корректностью. Янченко-капитан тоже из числа бывших воспитанников Ягнича, тоже в свое время в звании курсанта ходил на "Орионе", как и все, лазал по реям, стоял подтянутый пород преподавателем с секстантом в руке, выполняя урок, внимательно определяя высоту солнца. Сколько их, молодых, прошло через "Орион", сколько закалялось под его парусищами! Один контингент сменялся другим, бывшие твои воспитанники, которых ты до седьмого пота гонял, школил, похваливал или стыдил, теперь сами где-то ходят по мировым акваториям в званиях штурманов, старпомов или капитанов, и только он, Ягнич, остается на палубе "Ориона", будто прирос к ней, накрепко, навсегда. Он тут - как вечный. Все кроит да шьет из прочного, специально обработанного, в льняном масле вываренного полотна парусье. Что парусина? Всего лишь материал, который только после твоих рук, после твоей выдолки станет парусьом! Все новым людям, которые приходят к нему на выучку из мореходок, передает Ягнич немудреные свои секреты - как связать тот или иной узел, зачалить конец, приладить на стальном конце "гашу", которая по-ученому называется ".6гоп"... Казалось бы, не один ли черт: огон ил" гаша? А может, и не один. Для кого огон, для него, Ягнича, только гаша, так, а не иначе,всему флоту свою кураевс;кую терминологию навязал. Хорошо ужо и то, что нt' забивают. Никто из тех, кто проходил на "Орионе" жесткую Ягничеву науку, оказавшись даже в министерстве или встретив однокашника где-нибудь в далеком порту, не забудет спросить: "Ну как там наш Ягнич, вечный наш узловяз?" - Только что из порта радиограммой спрашивали о вас, - сообщил капитан.- Интересовались состоянием здоровья... Еле заметно ухмыльнулся старик. Пошел, думали, уже акулам па поживу? Нет, как видите, еще живой и теплый. Никуда он не денется от вас... Не пришло еще время вычеркивать его из реестров. Посматривает на своего капитана подобревшими, чуть прижмуренными глазами. Приятно все-таки видеть человека, когда он такой молодой, в самом цвету. Моряк, как ты его ни поверни,- моряк. Не скрывает и от других, что влюблен в свой "Орион". Юная его супруга (они недавно поженились) спросила однажды даже с ревностью: "Когда ты налюбуешься, наконец, своим "Орионом"?" - "Да, наверное, никогда..." - ответил он улыбаясь. Капитанский ответ. С едва сдерживаемой гордостью носит Янченко свое, пока что не совсем привычное для него капитанское звание. Не каждому в таком возрасте выпадает честь стать капитаном; оттого, может, и старается, светится весь на работе, стоит празднично сияющий, когда выполняется его звонкая команда: "Ставить паруса!.." И уже пошли расти эти паруса, разметнулись, распростерлись в небе, как крылья!.. Торжественный миг - для всех праздник, для него же, капитана, это праздник вдвойне, потому что не кто иной, а именно он поведет навстречу и штилям и штормам свое легкокрылое, вечно юное судно. Встанет на мостике, как всегда, спокойный, подтянутый, увидя его, любой скажет: этот на месте, с таким хоть в кругосветный рейс. И на людях, и когда встречаются с Ягничем один на один, капитан непременно окажет уважение своему корабольному мастеру... Не так давно, когда капитан женился, Ягнич приглашен был посаженым отцом. И сейчас, во время этого посещения, Янченко держится просто, толкует с Ягничем о том о сем, обсуждает все, что касается судна, потому что из шторма "Орион" вышел-таки с изрядными синяками: пожалуй, придется стать на заводской ремонт. - А что там в моем чулане делается? - спрашивает Ягнич о своей парусной мастерской.- Кто без меня хозяйничает? - Да кто же, кроме курсантов... - Ну, эти нахозяйничают! У Ягнича там каждая вещь знает свое место, запасные полотна лежат на полках, аккуратно свернутые, как рулоны ткани в магазине, на каждом свертке парусины бирочка с отчетливой надписью, каждую мелочь, даже иголку, Ягнич может па ощупь в потемках найти. Знает, где каждая медная беготка лежит, или люверс, где ждет его трудовой наперсток, который по-моряцки называется "гардаман"... Море любит порядок, в мастерской должен мастер дело вести, а не кто-нибудь... Без тебя там такое натворят, что потом и за педелю лад нс наведешь!.. Впрочем, и сейчас Ягнич больше собой недоволен. Черт поднес ту волну, так поддала под ребра, аж аппендицит не выдержал. Еще раз паука. Не зевай!.. Даже неловко чувствует себя Ягнич перед капитаном: оконфузился! Никогда же с ним, ветераном, такого не бывало... Неповоротлив стал, что ли? - Думал, износу мне не будет,- словно бы оправдывался сейчас Ягнич.Ловчее, конечно, надо быть... хотя зубы еще все целые, не знаю, как и болят... - Бывает,- говорит капитан, почему-то отводя глаза в сторону, будто и ему неловко.- Не с вами первым. С каждым может случиться. Ну, да все будет о'кей! Вот придем домой, достанем для вас путевку льготную... - На кой леший она мне? - насторожился Ягнич.- Никогда по курортам не слонялся... - Это уж, Гурьевич, как медики скажут,- и снова глаза в сторону. Да что это с ним? Раньше всегда напрямик Ягничу в глаза смотрел, а сейчас... - Нот-нет,- говорит Ягнич,- и не думайте. Если уж под ножом выдержал, то теперь будьте спокойны. И капитан вроде бы успокоился, повеселевший встал, чтобы уходить. - Отменно идем,- сказал, направляясь к выходу.- И ветерок хороший, набрали все паруса. Пожелал Ягничу, что все желают в таких случаях, и гудбай. Ягнич остался в каком-то неясном и тревожном смятении, в гнетущих догадках. Почему о путевке заговорил? Неужто хотят спровадить? Считают, что износился вконец? Конечно, года берут свое, ведь сколько шквалов да ураганов пришлось пережить на крутом веку! Будь он помоложе, выдержал бы и не такое, а тут еж оклемался. Мог бы и в самом деле концы отдать. Пошла бы радиограмма в Кураевку а тебя зашили бы в парусиновый мешок и с балластиной по доске - под хороший размах - за борт, под волны... На этот раз сам себя победил, не поддался, ведь поддаться в этом случае - все равно что отступить в бою. И он не подвел, а вот как будет дальше? Неужели станет только Нептуном для насмешки или и хуже того - живым балластом? Нет, не должны они его обидеть, ветеран ведь, знают все, где здоровье свое надломил! Не в портовых попойках да мордобоях, в Огненных рейсах причину ищите, а нс в ваших глупых аппендицитах! Никогда не выставлял напоказ своих заслуг, а тут, ежели доведут, придет, звякнет всеми орденами: это вам что? Участник Огненных рейсов, а вы его раньше времени - за борт? Всю следующую ночь видел себя на воине, в полярном походе. Шли они тогда караваном транспортов в водах Севера с боевым грузом, полученным в Штатах по лендлизу. Ох, тяжкий был переход! Хоть и сопровождали их корабли конвоя, хоть окрашены были транспорты под цвет айсбергов, все-таки фашистская авиация обнаружила эти подозрительные "айсберги", и вот там-то он, Ягнич, с совсем близкого расстояния заглянул в глаза своей, казалось, неминучей смерти. При той сложившейся ситуации команда имела право покинуть судно, покинуть для того, чтобы свои же корабли конвоя смогли бы сразу же расстрелять каждый "айсберг" вместе с боевым грузом, каким были забиты и трюмы и палубы. Но ведь фронты ждали этого груза, и команда последним своим правом не воспользовалась, не оставила своих постов. Не оставила и тогда, когда вражеские бомбы уже сыпались с низко воющих самолетов. Одна из бомб попала в отсек, где находились дымовые шашки, судно сразу окуталось дымом, на палубе вспыхнул пожар, начали взрываться бочки, наполненные какой-то там тяжелой жидкостью, ртутью, что ли... Ядовитая масса разлилась по палубе, Ягнич понимал, чем это угрожает команде и ему самому, помнил и о том, что трюмы до отказа нагружены огнеопасным материалом и могут взлететь на воздух в любую минуту,сознавая это, он все же не поддался панике. Стойко держались все, ну а он что - хуже других? Подменив раненого товарища, встал к зенитному пулемету и вол огонь по фашистам, пока их не удалось-таки отогнать. Спасал потом судно от пожара, а еще, зажав в руках шланг, метался по щиколотку в той разлитой из бочек по всей палубе отраве, старательно сбивал и смывал ее за борт... Многие его товарищи через некоторое время на берегу в больнице умерли, отравившись этой проклятой ртутью или чем там еще, а вот Ягнич, хотя тоже хватанул тогда свою дозу, считавшуюся смертельной, только временно оглох, ослеп, но отлежался в госпитале в Игарке, выкашлял свои дозы - и снова в жизнь, на свои трудные вахты. Умел себя не щадить, куда нужно, шел безотказно, шел хоть на погибель! - это же все-таки стоит кому-нибудь помнить!.. Только после войны узнал, что, пока ходил со своими ленд-лизами, потерял, в один день, в один какой-то миг, потерял самое дорогое: жену и детей малых. Накрыло неприятельскими бомбами пароход, который с семьями моряков пробивался к берегам Кавказа. Потом, потом уж, спустя много лет, рассказал ему знакомый капитан, как все это случилось. Бомбежка была учинена среди бела дня, стервятники пустили на дно уже первой бомбой сухогрузное судно с зерном, а затем набросились на транспорт эвакуированных и раненых, даром что шел он под ясно видимым знаком Красного Креста. Рассказывавший все это капитан командовал тогда соседним судном и собственными глазами видел трагедию беззащитных людей и, хотя пытался им помочь, ничего сделать не мог - сам был в это время под огнем. И жена Ягнича и его малыши погибли в тот день. Представить, как дети маленькие тонут,- ничего ужаснее, страшнее этого нет! И даже дельфинов не оказалось поблизости, чтобы спасти: у них ведь есть вроде бы такая потребность - спасать утопающих людей... Жена до сих пор перед глазами как живая, каждое слово ее он слышит, а вот их, своих ребятишек, Ягнич помнит совсем туманно. Иногда лишь до боли резко мелькнут крохотные личики, которые в ужасе, в немом крике вопиют к небу, увидит, будто наяву, как, сцепившись ручонками, вместе погружаются они в глубину, и порой ночью в полусне сам вдруг порывается к ним, чтобы подцепить их и спасти. Но руки почему-то захватывают, обнимают лишь воду, вечно ускользающую, лишь ее одну. Совершенно неожиданно Ягнич встал, появился на палубе. Собственно, был уже вечор, но вечер, как день: ясный, лунный. Дорожка по морю мерцает, на юте кто-то трогает струны гитары. Увидав Ягнича, молодежь оживилась: - Хлопцы, гляньте-ка, кто это появился на арепе!.. - Ура нашему Нептуну! Ура, ура!.. Ветерок чуть дышит, паруса издают звук еле слышный, тихо, ровно поющий. Сел Ягнич на ворохе канатов в сторонке, никого не трогал. Хлопцы - народ воспитанный - тоже не стали приставать, досаждать шутками. По душе Ягничу, когда моро вот такое ясное, прозрачное. Не то что темной ночью, когда оно и само чернее ночи, когда каждым нервом чувствуешь, что идешь над безднами... сейчас и глубина не пугает. Сидит старик, успокоенный, лобастый, лысиной окружающим светит. Поднял голову, придирчивый взгляд задержался вверху, между снастями, между звездами. Помполит, друг капитана и вечный его противник ко шахматной части, проходя поблизости, остановился перед Ягничем, пораженный: - Вы? С воскрешением вас, Гурьевич! Вот это я понимаю: только заштопали человека - он уже и на коне!.. Вчера под ножом, сегодня на ногах!.. Поздравляю вас, Гурьевич! Вижу, мы с вами еще походим по морям, так ведь? - Походим. - Если не очень быстро да не по крутой волне, верно? - сам себе улыбнулся помполит и снова стал серьезным.- Скорость судов увеличивается, а планета, Гурьевич, явно уменьшается... Маленькой уже стала, как та Эллада. - Что это такое? - Была когда-то такая, на месте теперешних греков. Лоскутик, область по современным нашим масштабам, а скольких освещала! Крошечной, видимо, чувствовала себя среди неоткрытых земель и океанов. Неисследованные материки были бесконечны, населены фантастическими чудовищами, амазонками и кентаврами, гюлузверями-полулюдьми - такими их видела эллинская фантазия со своего пятачка... И пожалуй, вот такой же маленькой, как Эллада, предстает теперь наша планета, если брать ее сравнении со вселенной, с ее космическими просторачи - Взгляд помполита уже был обращен вверх, выше мачт.- Знать бы, есть ли, кроме нас, там другие живые, хоть в чем-то подобные нам... А вдруг нет? А вдруг, Гурьевич, мы одни? Одни-одинешеньки? Вот что должно было бы заставить нас стать подружнее, меньше распри разводить да больше беречь все что тут ни есть - каждую росинку, каждую былинку беречь па миллионы лот вперед... - Золотые слова,- согласился Ягнич. Под конец помполит еще раз подбодрил мастера: погуляем еще, походим, дескать, с вами по голубым дорогам планеты... - Сбросить бы малость лет,- невольно вырвалось у Ягнича.- А то вроде я тут перестарок среди вас, молодых... - Это как раз то, что нам нужно: сплав мудрости и молодости. Утешил, спасибо и на том. И снова Ягнич один. Сидит, прислушивается к чемуто - то ли к упругому звону парусов вверху, то ли к себе, то ли к звукам, доносящимся откуда-то снизу. Кого-то ищут, кого-то потеряли... Выскочил ошалело на палубу врач, очки сердито сверкнули: - Где же этот беглец? Почему я должен ловить его? Умолкла гитара. Сдержанным голосом откликнулась курсантская вежливость: - Готовы ловить, но кого? - Ягнича! - А что с ним? - Сбежал! Раздался дружный смех курсантов. - Не далеко ушел... Вон он на канатах сидит... Насупился, как Тарас в ссылке!.. Врач бросился к беглецу: - Как не стыдно? Самовольно оставить лазарет! Еще швы не сняты! Капитану доложу! Молчит Ягнич, не реагирует. Как каменный сидит. А тот снова про швы: разойдутся, кто будет отвечать? И тоном приказа: - Извольте на место! И - немедленно! - Только без крика,- лишь теперь буркнул негромко Ягнич.- Молоды вы еще па меня кричать. - А швы... - Да к мягкому месту мне твои швы! Палуба дрожала от хохота. - А если разойдутся? - Что жо это за швы, если могут расползтись?.. Накладывай такие, чтобы нс расходились. Стычка закончилась вмешательством капитана: явился попросил нe упорствовать. Забрали Ягпича, увели вниз, уложили. И до самого порта никто уже не видел его на палубе, будто его там, где-то внизу, приковали цепями. Носили туда ему хлопцы из камбуза еду. Он и раньше много ел. Всласть потрудившись в мастерской, он и за миской борща нс ленился: съест полную порцию - иногда просит еще и добавки. А тут ему, как малому дитяти, кашки манной. Как-то заказал принести борща и стручок красного перца - врача от этого аж передернуло: - Какой там, к лешему, перец! Диета строжайшая!.. Не разрешаете перца, то хоть взвара из сухофруктов принесите три порции. И чтоб с абрикосами да с черными грушами. Почему-то Ягнич был уверен, что, как и перец, абрикосы, а еще больше сморщенные черные груши - дули - дают человеку силу и долголетие. Ему хотелось долголетия. На врача сердился постоянно. Никак не хотел признавать в нем своего спасителя. Думает, коль с дипломом, так уж и бога за бороду схватил! А сам то и дело за щеку хватается: "Ох, крутит!" - зубы у него болят. Тоже мне врач, собственный зуб угомонить не может. В отношении этого Ягнич имел полнейшее преимущество: ни разу в жизни от зуба не скулил. И передние и коренные - все свои, фабричных нет. И зрение пока что не изменяет, нитку в ушко протягивает без ваших очков... Однажды ночью долго не мог заснуть, лежал с открытыми глазами в темноте, слышал через отворенный иллюминатор разговор - судачили в проходе какие-то неугомонные. Узнал голос врача; с ним был еще кто-то, кажется, один из преподавателей мореходских, которые посменно тоже ходят в рейсы, чтобы обучать курсантов во время практики. Так и есть, это тот, из училища, говорун с бычьей шеей, с волосатыми руками штангиста. Привычку имеет всех на судне поучать и сует свой нос куда и нс следует,- однажды Ягнич выставил, просто выгнал его из своей мастерской, чтобы света не застил, а то ведь торчит как истукан, а у Ягнича была как раз неотложная с парусами пабота. Преподаватели, в общем-то, люди образованные, знающие, а что касается этого, то Ягнич до сих пор не может толком понять, каким наукам обучает он курсантов,- ведь ни в парусном деле, ни в судовождении ничего не смыслит. Говорят, будто он философ - только этого зелья "Ориону" еще не хватало!.. Днем выспится, а ночью язык чешет. Вот стали, бубнят и бубнят, на целую ночь, поди, затеяли дискуссию. Ягнич подтянулся на койке, прильнул ухом к иллюминатору и притаился удивленный: речь шла как раз о его, Ягнича, особе. - До чего терпеливый человек, этот Ягнич,- слышался размеренный голос врача,- впервые встречаю такого: кремень человек. - А может, просто притупление чувства боли? (Это уже философ.) "Вот болтун, пустобрех!" - мысленно отметил про себя Ягнич. - Думаю, что нет. Просто из тех натур, которые умеют, если нужно, намертво стиснуть зубы. - Не завидую ему. Когда смотрю, как он копается в своей мастерской, невольно появляется мысль: вот он, последний... могиканин парусов, человек-анахронизм. Человек эпохи, которая отошла и которой никогда больше не будет. - Не поспешно ли такое заключение? Ведь история знает немало случаев: то, что казалось обречено, вдруг обретает новое цветение. Может, еще увидим паруса на современных лайнерах, на супертанкерах новейших конструкции... - Не будет и танкеров. - А что же будет? - Не знаю, что будет, а знаю, чего не будет. - Мудрено сказано... закручено морским узлом. - Забудем и про узлы. И нро всех этих ваших узловязов... - Почитаемая профессия, редкостная... - А по сути - примитивная... "А ты, болтун,- хотелось крикнуть Ягничу,- своими руками завязал в жизни хоть один стоящий узел? - В нем все бунтовало,- Только длинным языком пустые свои вяжешь узлы". - Мне кажется, вы предвзяты в своих суждениях, слышался настойчивый голос врача.- Считаете вот, что. последний... Во-первых, вряд ли последний. И если даже! согласиться с мыслью, что парусный флот доживает свое век, то и тогда нужно же отдать должное этому мастеру и трудяге. Посмотрите, как он, этот Ягнич, предан своему делу, как влюблен в него, с каким артистизмом владеет он своим редким ремеслом! В нем он нашел призвание. Оторвите его от иглы, от парусины - и уже Ягнича нет. - Что показала операция? Износился, поди, совсем? - Представьте, что нет. Ткани эластичные, как у юноши. - Не может такого быть. - Но ведь я же оперировал... Говорю вам - как у юноши. - Странно. А вы его не перепутали с кем-нибудь из этих подобранных в море греков? - Не остроумно. - Ладно, пусть, "как у юноши". И тем не'менее весь он в прошлом. Иначе говоря - питекантроп. Человек-анахронизм. - Я бы сказал иначе: узловяз жизни перед нами. Поэт парусов... Первый их зодчий, бессловесный их певец. Слышать о себе подобное из у"яг врача для Ягнича было полнейшей неожиданностью. "Коновал", придира, а, оказывается, человек с понятием. Тот пустобрех пророчествует одно, а этот... Ну да время покажет, чье будет сверху. Когда ночные говоруны ушли наконец, Ягнич вздохнул облегченно: не умрет теперь, не истлеют его внутренности. Надо же такое услышать: "как у юноши"! С совершенно неожиданной стороны приспела к нему поддержка. Хотелось бы только знать, что это за слова: "питекантроп" и "анахронизм". Надо будет расспросить кого-нибудь из курсантов. Скоро-скоро уже должен быть порт. Всех будут встречать, только Ягнича никто не встретит, разве лишь подмигнет ему каменный, знакомый еще с молодости маяк, что высокой башней белеет на островке у входа в гавань. Есть в порту у Ягнича друг-механик, но вряд ли он выйдет к причалу - часто хворает. Еще с Огненных рейсов подружились они, механик - мурманский родом, сам Ягнич и подбил его перекочевать на юг. "До каких пор тебе там мерзнуть, Николай, глотать холодные туманы?" А он возьми да и откликнись, моряки, они ведь народ на подъем легкий,- прибыл, обосновался неподалеку от порта, в поселке на улочке Арктической. Уютно там, веранды утопают в виноградниках, металлические ворота аккуратно окрашены повсюду садики, цветнички, а на воротах у кого что: у того якорь, у того чайка вырезана из жести, а у того и парус, тоже железный, из нержавейки... Живут на Арктической преимущественно заслуженные полярники, люди Севера, которых после всех жизненных бурь потянуло под щедрое южное солнце, живут - не торопятся, отогревают в виноградной тени свои продутые всеми ветрами души, свои застуженные кости, забивают по вечерам "козла" да учатся после вечных льдов и завывания бури разводить нежные, ранее, может быть, и не виданные ими солнцелюбивые цветы. Собираясь по праздникам, вспоминают труднейшие рейсы, где их суда затирало льдами, сплющивало иногда в лепешки, но не сплющило их самих. Какой уж раз друг-механик подбивал Ягнича: давай, мол, и ты сюда, найдем несколько соток, пропишем на пашей Арктической, соорудим на двоих с тобой давильню и будем перемалывать шаслу. Пока еще не искусил Ягнича этой давильней, у орионца свое на уме. Двадцать четыре рейса провел на "Орионе", так разве же па двадцать пятый духу не хватит? Все ближе порт. Где-то там орионцев ждут на причалах жены, дети, матери... Курсантов нареченные ждут. С букетами цветов будут часами стоять, выглядывая, когда он появится из-за горизонта, этот их высокий, белоснежный красавец! Лучше, если бы он пришел при полном солнце, в ясный день, когда наполненные ветром паруса аж сияют,- тогда людям есть на что посмотреть и фотографам из кинохроники нашлась бы работа! Однако на сей раз после шторма не могли дать нужных узлов, поэтому пришли поздней ночью, когда на посветлевшем небе уже и утренняя заря занялась, и повеял свежий заревой ветерок. Но и в этот поздний час у причалов их ждали. Даже Ягнича вышел встречать друг-механик, не забыл, не проспал. Сидит Ягнич под шатром виноградным, забивает с другом "козла". Играют молча, сосредоточенно, серьезно. - Если проиграешь, Гурьевич,- говорит после тридцатой партии друг-механик,- быть тебе на Арктической. Давильня тебя давно ждет. Не отзывается Ягнич и на это: свои, не для разглаше-5 ния, мысли ворочаются в голове. Была у него тут одна: знакомая (правда, зовут се не тетя Мотя, а тетя Клава, ила просто Клава-морячка), и вот не застал, доконали ее дочьалкоголичка с зятем. Вдова погибшего во время войны моряка (служил старшиной на сторожевом катере) и сама с незаурядным стажем труженица флота, Клава малопомалу, но с каждым годом все более видное место занимала в мире Ягничевых мыслей. Ходил дважды с ней в рейс: один раз по Средиземному, а во второй - вокруг берегов Африки - на камбузе работала Клава-морячка. Вот она уж для Ягнича черных груш но жалела! Выйдет, бывало, Ягнич из мастерской, наработавшись как следует,- а выходит он, не глядя на часы, всегда вовремя, секунда в секунду, курсанты смеются: "По Ягничу, как по Канту, можем время сверять". Выйдет - и прямо к камбузу. Когда перебросится с ней словом, а когда и нет, потому что Клава обычно занята своими делами, в таком случае Ягнич сядет на стульчике у входа в камбуз и смотрит, как она работает. Случалось, и долго так просиживал. Конечно, толки пошли, шуточки. Хотя ничего там между ними такого не было, на что иногда намекают, глупости разные городят, чтобы позабавиться. Чисто товарищеские чувства манили их друг к другу, чувства взаимной поддержки, потребность душевной опоры, которая нередко объединяет одиноких людей на склоне лет крепче иных всяких уз, прочнее, пожалуй, чем иногда в молодости. И вот нету Клавы-морячкп. Еще одна добрая душа отошла. Как говорится, снаряды ложатся все ближе и ближе... Судно стало на ремонт. Пока его на заводском причале раздевали донага и выворачивали наизнанку, Ягнича тоже не оставили в покое - таскали по медкомиссиям. Одни находили одно, а другие - другое, и все это заварилось изза той несчастной, обещанной капитаном путевки: по иным неразумным рассуждениям получалось, будто это он, Ягнич, сам ее добивался, чуть ли не обманом хотел заполучить. Ну а уж за путевкой сейчас же прицепилось другое - годен ли вообще старик к трудовой деятельности. Давайтека, мол, его хорошенько прокомиссуем. Исписали горы бумаг, описали печень и селезенку; какие-то девки здоровые, как кобылицы, словно развлекались, заставляли Ягнича закрывать и раскрывать глаза, дышать, приседать, вставать... Били молотками по ногам! В "нервном" кабинете он даже не выдержал, взбунтовался - думал, и вправду насмехаются. Другие девки даже в зубы ему поочередно заглядывали, причмокивали и снова очень внимательно заглядывали, как цыган старой кобыле па ярмарке. Удивленно переглядывались - но хотели верить, что зубы у него целехоньки все до единого, и все до единого не чьи-нибудь, а свои. - Вот это гены,- сказала одна из комиссии и села снова писать. Сколько бумаг, сколько мороки - и за что? За еще одну бумажечку, за ту льготную, которую он ни у кого не испрашивал и которая ему решительно не нужна. Не клянчу же я ее у вас, отдайте ее кому угодно, хотя бы своей теще, а я не из тех, которые путевки выплакивают... Не могут поверить, чтобы человек от такого добра отказывался. И твоя льготная уже никак не может от тебя отцепиться,- правда, при всем этом не торопится и в руки твои попасть. Всей этой волокитой замордовали так, что в конце концов терпение самого терпеливого на флоте иссякло: - Да катитесь вы со своей льготной знаете куда? Не уточняя, куда именно надо было им катиться, строгие члены комиссии восприняли вспышку старика как его каприз. А командование "Ориона" тем временем помалкивало. Ягнич наведывался, конечно, туда: стоял там такой грохот, что хоть уши затыкай. Клепают, стучат, там режут металл, там варят, шипит электросварка, все разворочено, много рабочих незнакомых, хлопцев из экипажа редко и увидишь, да и эти спешат, отмахиваются, можно подумать, что всем ты тут мешаешь, для всех вроде бы уже лишний. Нет, лучше сюда не ходить. Мог бы поехать проведать Кураевку, тянуло туда, и это свое намерение откладывал со дня на день, решил подождать, пока не узнает как следует, когда же в очередной рейс. А капитан либо сам еще ничего не знает, либо хитрит, уклоняется от определенного ответа, и эта его уклончивость более всего другого обижала Ягнича. В общем, не то сейчас время, чтобы куда-то уезжать, пускай уж сперва выяснится все с рейсом, тогда можно будет навестить и Кураевку, явиться к ней, как говорят, "с визитом вежливости". (Конечно, это лишь в шутку так думает старый Ягнич, ясно же, что собирается он навестить свою Кураевку не только из вежливости...) Итак, пока суд да дело, бросил "якорь" на Арктической. Хозяин посоветовал ему не бегать каждый день на "Орион", не надоедать, не мозолить глаза людям, пока идет ремонт. - Никуда он от тебя не убежит, твой "Орион"! Где им найти еще такого двужильного коня, как ты? У тебя послеоперационный отпуск, вот и сиди тут да любуйся природой. А возникнет потребность - "Орион" знак подаст, там известны твои координаты. Такие рассуждения казались Ягничу вполне логичными. В самом деле, зачем там слоняться в разгар ремонта? Ведь заводские свое дело знают лучше, чем ты. И сделают все без сучка, без задоринки... Вот и пребывает в полном безделии Ягнич на вынужденном курорте, на этой Арктической, укрывшись от жары под виноградным шатром. Когда "козел", когда газета, вечером телевизор на две программы: выбирай, какую хочешь. Вроде бы рай, но почему-то не чувствует Ягнич полного удовольствия от этого пенсионерского рая. Правда, друг его не из тех пенсионеров, от которых нет отбоя ни врачам, ни собесам, механик сам предложил портовому начальству свои услуги, зачислили его теперь там наставником на какие-то курсы, и пусть вполсилы, по все же работает человек, не чувствует себя выброшенным за борт, бездельником не по своей воле. В один из дней резал Ягнич хлеб ножом на столе, и вдруг нож сломался. - Сто лет тебе жить, если еще ножи в руках ломаются,- весело сказал на это хозяин. Ягнич, хмурясь, отложил сломанный нож как-то нервно, с досадой. Недобрая какая-то примета - так он истолковал это для себя. Почувствовав неясную тревогу, Ягнич тут же напялил на голову кепочку и направился на "Орион", не сказавшись даже другу, куда идет. На судне в этот раз было свободнее, не так шумно, не стучало и не шипело. Ягнич направился прямо в свою мастерскую. Хоть одним глазком глянуть, что там и как. Ведь это же его гнездо, его дом: как для чабана кошара, так мастерская для него. Мастерская была почему-то открыта, и только сунулся Ягнич в дверь, навстречу - харя величиной с решето! Что за квартирант, откуда? Осклабился, похихикивает, негодяй! Панибратски так похихикивает! Да еще и философствует: - Видишь ли, Ягнич, ничто не вечно под луной: тебе отставка, ну а мне - чин. Кому булава в руки, а кому костыль!.. Кажется, где-то встречались - в порту, должно, возле кассы. Только чем же это от него все время так разит! С появлением этого типа самый дух мастерской тотчас же изменился. Раньше царил здесь особый, характерный лишь для этого помещения запах, который для Ягнича был наисладчайшим - густой, спрессованный дух смолы, канатов, воска, вываренной в масле парусины... Может, в него тонко вплетался еще запашок лавровых листьев, которые с давних пор лежат, пересохшие, в углу... Из всего этого, приправленного соленым ветерком моря, и соткался тот несравненного запаха воздух, которым долгие годы дышал Ягнич и для которого он был и дурманят:, и сладостно живителен. А теперь по мастерской распространился какой-то кислый базарный или вокзальный смрад - не принесло ли его с собой это рыло, это решето немытое, щерившееся на Ягнича своими кривыми зубами? Ну и находка! Наверное, уже по всем судам слонялся, пропился в доску, а может, и проворовался, а они теперь его на "Орион"! Все это потрясло Ягнича, оглушило, оскорбило до глубины души, ранило в самое сердце. Обиднее всего же, что сделано это было шито-крыто, в его, Ягнича, отсутствие, хотя прокисший этот тип заверяет, будто именно сейчас Ягнича разыскивают где-то там, на Арктической, отрядили за ним гонца. Но, видно, врет, мерзавец, глазюки туда-сюда мечутся и не скрывают своего удовольствия! Еще бы! Отныне он будет безраздельно хозяйничать здесь, отныне эта толстая пропитая рожа будет владеть и править в твоей святая святых! Ревнивым глазом Ягпич повел по мастерской. Новый владыка парусов уже успел кое-что переиначить на свой лад, свитки парусины по-своему переложил в нишах - пускай хуже, лишь бы по-другому. И гнев и презрение вызвал у Ягнича этот пришелец, бродяга из портовых подворотен,- кто принял его, как могли они позволить ступить ему сюда, одним лишь своим присутствием осквернить парусную мастерскую "Ориона"? Может, Ягнич кое-что и преувеличивал, но разбираться ли ему сейчас в этом, когда ярость обиды бушует в нем и всего захлестывает и хочется как можно сильнее, сию же минуту чем-нибудь досадить этому самозванцу, пришедшему на готовое, выразить ему крайнюю меру своего презрения и отвращения, вот только Ягнич толком не знал, как это делается. Но вдруг его осенило: - Отдай гардаман! Незнакомец оторопел: - Что-что отдать? Он, оказывается, и представления не имел, что это такое, гардаман! - Про гардаман и не слыхал, тюльколов? Вот теперь Ягничево презрение сделалось хозяином положения! Он даже наклонился к этому типу и, рассматривая его торжествующей, уничтожающей усмешкой, спросил: - А как же ты будешь шить? Где твой наперсток для сшивания парусов? - Так бы и сказал,- только теперь догадался преемник.- Наперсток, вон там он, в ящике... - Подай сюда! - Но ведь это же казенное судовое имущество... - Я тебе дам казенное! - воскликнул Ягнич.- Это мне от отца память! На судне все об этом знают, хоть у капитана спроси... Одним рывком оказался у ящика, сразу увидел свое сокровище, забрал, упрятал в нагрудный карман. - А чем же я?.. - Хоть зубами! Мое какое дело... В тот день Ягнич распростился с мастерской. Собрал, связал в один узел скупые свои пожитки - хлопцы из экипажа помогли ему перенести их на Арктическую. Оставил покамест на судне, в каюте земляка-старпома, только боцманский свой сундучок, сознательно пошел на такую хитрость: хоть какая, но будет зацепка еще раз заглянуть сюда, может, все-таки к тому времени спохватятся, одумаются! Через того же старпома Ягнич пытался выведать, как далеко все это зашло, надеялся услышать от "земляка что-- нибудь утешительное, однако парень своей сочувственной откровенностью рассеял остатки иллюзий: - Выпадает, Гурьевич, вечный вам берег. Мы бы и рады, но ведь... Что вы там вытворяли на комиссии? - Это они вытворяли, а не я. - Кому-то вы там здорово нагрубили... Слушать не хотят про еще один ваш рейс... Травмы, сердечная недостаточность, нервы сдают, списывайте, и все! - И... и... это окончательно? - Ну что я перед вами буду кривить душой? Хотите знать всю правду? Только держитесь же! - Говори, не упаду. - Дело решенное. Песенка ваша спета, Гурьевич... Ягнич не упал, не умер, но в глазах потемнело: спета? Отпели, значит? Вы же... А я же за вас... умирал! Как туча стал Ягнич. - Где капитан? Помполит? Где они все? Куда запропастились? Прячутся от меня?! Голос его был суров и грозен. Старпом даже вытянулся в струнку, объясняя испуганной скороговоркой: - В пароходство вызвали обоих, комиссия едет из министерства, а тут как раз такая запарка! Пора бы уже идти на ходовые испытания, а завод нс выпускает, да и как выпустишь, когда еще столько недоделок. И документация на новых курсантов не вся еще готова. Сами, чай, видите... Ягпич все еще стоял ошеломленный. - А это там что за алхимик - вместо меня? - Да это так, временно, пока подыщем. Видим, что но тот кадр, но другого Ягнича попробуй отыщи... Старпома позвали к телефону, который, как всегда во время ремонта, подключен к берегу и соединяет сейчас судно с городом, с заводом. Ягнич не уходил, ждал, пока землячок возвратится. Тот вернулся еще более взбудораженным и озабоченным - видно, получил хороший нагоняй. - Капитан уже на заводе... Может, там его поймаете? Пришлось уйти. Всю железную чащобу судоремонтного Ягнич обошел, все закоулки прощупал сердитыми глазами, пока наконец в одном из цехов не увидел сразу обоих - помполита и капитана. Шли из грохочущего ада и о чем-то горячо между собой разговаривали. Заметив Ягнича, остановились, умолкли и невольно подтянулись. А когда Ягнич, не сводя глаз с капитана, подошел к нему вплотную, тот вдруг покраснел, до ушей залился румянцем. - Замену нашли? - спросил Ягнич.- Подыскали лучшую кандидатуру? - Не потому, что лучшую... Знаем, что есть мастера, которых не заменить... Медицина, Гурьевич, медицина,- и капитан беспомощно развел руками. - Правду он говорит, не хотели бы, по...- грустновато добавил помполит,- не все от нас зависит. Так что не судите слишком сурово нас... Поймите: мы не боги. Ягнич не имел на этих, в общем-то славных, ребят зла не собирался писать жалобы, но все-таки хотелось бы сказать им в этот час, сказать тихо, как бы в самую их душу: "Понимаю, милые, вас, но и вы же меня поймите, вам ведь хорошо известно, где мои сыны и кто вы есть для меня... Только вы, только эти, которые на "Орионе", и остались! Я весь тут. Вся моя жизнь - только "Орион"! А вы... эх, вы... Сплав мудрости и молодости!" Устроили Ягничу пышные проводы. Те, которые оставались на "Орионе", хорошо понимали, кого они теряют. Осознал и он меру своей потери. Может быть, Ягнич не все сделал, чтобы остаться на паруснике. И в порту, и в самом министерстве - всюду имел бывших своих воспитанников, обладающих властью, влиянием, мог бы обратиться. Но не стал докучать, не пошел обивать пороги. Потому что, хотя и сила у тех людей, что и они против натиска лет, которые тебя торпедируют, какая защита против той дьявольской горы исписанных на тебя бумаг! Что они, бывшие твои воспитанники, против тех девок, здоровых да ученых, которые так и сыпали своей латынью, делая вид, что вон как заботятся о Ягничо, а на самом деле, наверное, только и думали про непойманных женихов. Пишут, пишут, хотя, наверное, никогда и сами не читают этого - топят в бумагах своего пациента. Вон куда зараза бюрократизма доползла... Видно ведь: о себе прежде всего заботятся, перестраховываются, боятся, что придется отвечать, если с Ягпичем что-нибудь случится в рейсе... А может, и они не совсем напрасно придирались? Ведь и в самом деле: тут заноет, там кольнет, а здесь закрутит - груз пережитого тяжек. Он все больше напоминает о себе. В конце концов можно найти того, кто защитил бы тебя от бюрократической волокиты, но кто защитит от старости, которая неотвратимо надвигается, кто заслонит тебя от ее знобких, пронизывающих осенних ветров? Мог еще рассчитывать на поддержку своего судового врача, у коего против их латыни есть своя латынь, но. еще в день прибытия отстукали ему откуда-то из Овидиополя телеграмму - мать при смерти, лежит в больнице. Бросил все, взял отпуск, помчался. До сих пор еще не вернулся, застрял в Овидиополе... И вот - проводы. Всех собрали на палубе, огласили приказ, выдали ветерану щедрую денежную премию. Представитель порта огласил Ягничу благодарность, выступил и от коллектива мореходки давний знакомый - тот самый "философ" с бычьей шеей, с глазами цвета медузы, в безрукавке (весьма неуместной для такой церемонии), с толстыми и мохнатыми руками. Молол что-то о преодолении стихий, о пассатах и муссонах, о моряцкой романтике, как-то утробно, с подвыванпем восклицал, ну что с него возьмешь, если он пустобрех,- мимо ушей пускал Ягнич все его разглагольствования... Зато душевно сказал помполит. Вспомнил о труднейших рейсах, объяснил молодым, что такое мастер парусного дела и что он за личность на судне. Моряк Ягничсвой хватки, орионец, он, дескать, и на склоне лет, убеленный сединами, будет возвышаться над преклонными летами с их усталостью и болезнями, даже смерть над ним не властна, потому что хватка морская, мудрость золотых рук мастера, помноженные на святое чувство морского братства, они, к