Юрий Павлович Герман. Рассказы о Дзержинском -------------------- Юрий Павлович Герман Рассказы о Дзержинском ----------------------------------------------------------------------- Герман Ю. Рассказы о Дзержинском: [Для сред. и стар. школ. возраста]. Мн.: Нар. асвета, 1979. - 224 с. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 3 декабря 2003 года ----------------------------------------------------------------------- -------------------- ----------------------------------------------------------------------- Герман Ю. Рассказы о Дзержинском: [Для сред. и стар. школ. возраста]. Мн.: Нар. асвета, 1979. - 224 с. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 3 декабря 2003 года ----------------------------------------------------------------------- В книге рассказывается о самоотверженной борьбе Феликса Дзержинского против царизма, против тех, кто всеми силами пытался задушить молодое Советское государство. Говорится о том, как суровый к врагам революции Дзержинский заботился о честных людях, учил их быть хозяевами в своей стране, находить выход из самых сложных ситуаций. СОДЕРЖАНИЕ Часть первая. НАКАНУНЕ Репетитор Кофе с пирожными Прогулки по двору Мальчики Песня Восстание в тюрьме Побег Несколько слов о Новоминске Речка Часть вторая. В САМОМ ОГНЕ БОРЬБЫ Путешествие из Петрограда в Москву Картины Шуба Яблоки Отец Случай Часть третья. РАДИ ПРЕКРАСНОЙ ЖИЗНИ В подвале Народное образование Картошка с салом В школе Инженер Сазонов Начальник станции Два портрета Лед и пламень НАКАНУНЕ Часть первая Кто любит жизнь так сильно, как я, тот отдает для нее свою жизнь. Ф.Дзержинский. Письма РЕПЕТИТОР На платформе гимназиста встретил сонный, бородатый кучер в плаще из клеенки. Было раннее утро, моросил мелкий дождь. Гимназист надел шинель в рукава, спрятал под полу книги и пошел за кучером через станцию на маленькую, обсаженную акациями площадь. Возле станции стоял желтый английский фаэтон. Лошади были хорошие, гнедые, в лаковой сбруе, с наглазниками. Кучер сел, расправил вожжи, щелкнул английским бичом, - лошади сразу же пошли упругой рысью. Фаэтон мягко покачивался на рессорах. Гимназист поднял куцый воротник шинели, нахлобучил фуражку на глаза и задремал. Фаэтон остановился у двухэтажного дома с террасой и крытой стеклянной галереей. У крыльца стоял сам хозяин, гладко выбритый человек с водянистыми выпуклыми глазами. - Рад вас видеть, - сказал он, пожимая пальцы гимназиста своей мягкой и влажной рукой. - Очень рад приветствовать вас в своем доме. Хозяин помолчал. Здесь гимназисту следовало ответить, что он тоже очень рад. Но гимназист ничего не ответил. - Так вот, - снова заговорил хозяин, - директор вашей гимназии мне чрезвычайно рекомендовал вас, господин Дзержинский. Он говорил мне о ваших замечательных способностях, о вашем удивительном упорстве, о вашей воле... Должен предупредить: мой сын - ваш будущий ученик - существо хоть и милое, но крайне избалованное. - Да, я слышал, - ответил Дзержинский. - Живем мы просто, - продолжал хозяин, - придерживаемся английских порядков. Встаем рано, ложимся тоже рано. К столу собираемся по гонгу, смокинг не обязателен... - У меня нет смокинга, - перебил Дзержинский. - Как? Совсем нет? - Совсем. Хозяин махнул рукой. - Пустяки, - успокоил он, - ерунда. Одним словом, идите отдыхайте; комната вам приготовлена, завтрак по гонгу. Игнат, проводите. Лысый лакей повел Дзержинского наверх. Поднимаясь по лестнице, он с неодобрением глядел на заплатанные башмаки гостя. Когда дошли до комнаты, Дзержинский сказал: - Спасибо. Вы мне не нужны. - А разобрать багаж пана? - У меня нет багажа. - А как пан будет принимать ванну? - Я моюсь сам. - А кто подаст пану платье? - Я одеваюсь сам. Спасибо. Лакей объяснил, где расположена ванная комната, потоптался с минуту и ушел. Дзержинский разложил на столе книги, пришил к шинели оторвавшуюся пуговицу и вымылся в ванне. Потом причесал гребенкой легкие, тонкие волосы, открыл томик стихов Мицкевича и стал читать. В десять часов на террасе внизу ударил гонг. Это означало, что завтрак подан. Дождь кончился. Над большим, в английской моде, парком проступило голубое небо. Дзержинский спустился вниз. Когда он проходил крытой стеклянной галереей, к крыльцу подъехал на высокой рыжей кобыле хозяин дома. Лицо его выражало злобу, губы были сжаты. - Это чудовищно, - сказал он, увидев Дзержинского. - Сегодня ночью у меня украли трех племенных быков. Все три быка убиты и освежеваны на моей земле, в двух верстах от имения. И вы думаете, - люди голодны? Ничего подобного! Это месть. Они мстят мне. Что ж, посмотрим! Бросив в угол перчатки и хлыст, он ушел мыться, а Дзержинский отворил дверь на террасу. Тут уже было довольно много народу. Хозяйка дома, белокурая, еще красивая женщина, подала Дзержинскому руку и спросила, чаю ему или кофе. Он попросил чаю и сел рядом со своим будущим учеником, круглоглазым мальчиком. Мальчик болтал ногами и косо поглядывал на Дзержинского. - Ну, - спросил у него Дзержинский, - как тебя зовут? - Стась, - сказал мальчик. - Весело тебе живется? - Ничего, так себе, - ответил Стась. - Говорят, ты плохо учишься. - Плохо, - сказал Стась. - Да ведь мне, собственно, и незачем хорошо учиться. Я пойду в офицеры - всего и делов. В гвардию пойду. Рост у меня хороший... - Стась, не болтай ногами, - сказала с другого конца стола мать Стася. - Вечные замечания, - сказал Стась, - с ума можно сойти. Вы тоже мне будете делать замечания? - Нет. - Почему? - Ты мне не очень нравишься. - Почему? - с испугом спросил Стась. - Ведь вы со мной почти что не говорили. Может быть, я как раз очень хороший... Дзержинский промолчал. Молодой офицер, брат хозяйки дома, несколько раз пытался заговорить с Дзержинским. Дзержинский отвечал однообразно: да или нет. Офицер шепнул сестре: - Однако этот учитель... Характер! Позавтракав, Дзержинский и Стась пошли в парк. Распускалась сирень, с каждой минутой становилось все жарче, густо гудел шмель. - Вы еще учитесь в гимназии? - спросил Стась. - Учусь. - Интересно там учиться? - Не очень. - Почему? - Потому, что самому главному там не учат. - А что это главное? - Вырастешь - узнаешь. - Что-то вы какой-то странный, - сказал Стась, - серьезный, серьезный, а глаза у вас веселые. Давайте посидим. Они сели на влажную скамью. - Хорошо у нас, правда? - спросил Стась. - Нет. - Да почему же? Смотрите, какой цветник! - Мне не нравится. - Как вы можете так говорить? - сказал Стась. - Ведь это неприлично. Мама меня учила, что если я в гостях или в обществе и если меня спросят про что-нибудь, нравится мне или нет, то я должен ответить: очень нравится. - А если не нравится? - Все равно. - Значит, соврать? - Подумаешь, - сказал Стась, - соврать! Все врут. Вот, например, мой папа терпеть не может нашего дедушку, маминого папу, а потому, что дедушка миллионер, мой папа так перед ним и рассыпается. А я сам слышал, как он сказал про него: "Вот поганый старик". Чтоб я пропал, если вру. Хотите, поедем кататься верхом? У меня свои лошади есть, мне дедушка подарил. Чудные. Дзержинский с веселым любопытством глядел на Стася. - Ну что вы все смотрите? - спросил Стась. - Ей-богу, даже странно. Ух, я чуть не забыл. Почему я вам так не понравился? - Сказать? - Скажите. - Потому что ты барчонок. Это очень противно. - Что ж тут противного? - Потому что ты нескромен. Это тоже очень противно. Очень противно также и то, что ты хвастаешься лошадьми, имением - всем тем, что создано вовсе не твоими руками... - Ну, папиными! - воскликнул Стась. - И не папиными. - А чьими же? - Во всяком случае, не твоими, не папиными и не дедушкиными. Чего ж тут хвастаться? А ты еще из-за этого не желаешь учиться, не хочешь умнеть. Кто ты таков? Барчонок, избалованный, развязный, не в меру болтливый, пустой хвастун... Мне жаль тебя. - Почему жаль? - уныло спросил Стась. - Потому, что у тебя все есть, - продолжал Дзержинский. - Тебе не о чем мечтать. На лошади покататься? Пожалуйста, - выбирай любую. На лодке? - вон их сколько. Все к твоим услугам. Ты даже не знаешь, как приятно мечтать и добиваться. - Что-то вы мне говорите очень печальное, - сказал Стась. - Мне еще никогда никто такого не говорил. Жизнь в имении шла однообразно - по раз навсегда установленному порядку. После завтрака все расходились - кто в парк, кто в лес за речку, кто в комнаты. Отец Стася шел к себе в контору заниматься делами. Мать раскладывала пасьянс. Гости - молодой офицер, два лицеиста и толстая рыжая женщина Ангелина Сергеевна - играли в крокет, купались. После второго завтрака все спали. После обеда долго пили кофе, под вечер ехали кататься верхом. Перед сном, при свечах, играли в карты. Любили все английское, плакали над печальными книжками, жалели больных собак и кошек, с восторгом читали стихи. Отец Стася иногда любил спеть старинный польский романс, голос у него при этом дрожал. Но про крестьян и батраков здесь иначе не говорили, как "хамы", "быдло", "разбойники". Мать Стася била свою горничную по щекам, а братец ее, молоденький подпоручик, однажды на глазах у всех полоснул денщика хлыстом по лицу только за то, что плохо была затянута подпруга у коня. Говорили прислуге "вы", но в людских комнатах было тесно, водились клопы и тараканы, бани для батраков не существовало вовсе. Штрафы со служащих и с рабочих брались такие, что ежедневно по нескольку человек приходили к террасе, становились в пыль на колени и молили "простить" и "не пускать по миру". Но не было случая, чтобы отец Стася "прощал". - Мое слово свято, - говорил он, - и порядки мои тверже самой твердой стали. Еще провинитесь - еще оштрафую, а сейчас идите с богом. И, глядя вслед уныло плетущимся людям, добавлял: - Я вас перекрушу. Не на такого напали. Дзержинский присматривался, прислушивался. На третий день после своего приезда, под вечер, он вдруг ушел за речку в село. Было тихо, пахло дымом, в селе брехали собаки. Долго пришлось ждать парома. На речку спускался легкий туман. К перевозу, мотая локтями, подъехал рябенький мужик, слез с худой лошаденки и, похлопывая ее по костлявому крупу, сказал: - Паровоз - ей кличка. Верно, подходящая? - Почему же Паровоз? - улыбаясь спросил Дзержинский. - А исключительно потому, что она худая. Силы в ей никакой. Один пар. Вот и называется Паровоз. А вы откуда? С экономии?* ______________ * Помещичьи хозяйства в западных и южных губерниях. - Да. - В село? - Да. - Побьют, - сказал мужик. - Это уж верно. Нехорошо там, в селе. И, сложив руки рупором, он закричал через речку: - Дай перевоз! Паровоз едет! Потом подергал за канаты. Но парома не было. - Спят небось, окаянные, - сказал мужик. Постепенно Дзержинский выведал, что в селе каждый день собираются сходки, и вот по какой причине: с неделю назад крестьянский скот потравил пшеницу, принадлежащую отцу Стася; помещик арестовал коров, овец и коней и потребовал выкупные, невиданные даже в этих местах, - по три рубля за овцу, по пяти - за корову и быка и по десяти - за коня. Денег таких, разумеется, у крестьян не было. О том, что помещик "простит", никто, конечно, не надеялся. Помещик же пообещал, что, если деньги не будут внесены в семидневный срок, он возьмет арестованный скот в свое собственное стадо. - Грабеж среди бела дня, - говорил рябой мужичок. - Сами посудите, господин хороший, у кого такие деньги есть. Шутка сказать - три рубля за овцу. А ребята в селе без молока, продавать нечего, время горячее, рабочее, коней тоже нет. Народ, конечно, стервенеет. Ну и произошла шалость. - Какая шалость? - А вы что, не слыхали? - недоверчиво спросил мужик. - Не слыхал. - Да бычков хозяйских тюкнули, - сказал мужик. - Свели с экономии в овражек - и поминай как звали. Ха-арошие бычки были. - Про это я слыхал, - сказал Дзержинский. - Из батраков кто-нибудь? Мужик усмехнулся. - Ишь, ловкий, - сказал он. - Нет, брат, хотя я и негодящий человек, наболтал тут тебе, но лишнего не скажу. Кто да кто. А я почем знаю? В воде заполоскал канат, паром двинулся с той стороны. Мужик влез на своего коня, погладил его и спросил: - А вы кто же будете, господин? - Прохожий, - сказал Дзержинский. Паром мягко стукнул о глинистый берег... В селе действительно было "нехорошо". У околицы пиликала гармошка, кто-то подплясывал, плакала женщина, доносились пьяные голоса. Дзержинский подошел ближе. На бревнах возле хаты лежал человек с окровавленным лицом. Оказалось, что в село только что приезжал управляющий имением, требовал выкупных денег, грозил. Доведенный до бешенства крестьянин Сигизмунд Оржовецкий бросился на управляющего, тот выстрелил из револьвера и ранил Оржовецкого в щеку. Толпа потащила управляющего с лошади, управляющий поднял коня на дыбы, еще раз выстрелил и удрал. Врача поблизости не было, фельдшера тоже. Кровь из раны хлестала, жена Оржовецкого плакала и прикладывала к ране землю, стараясь унять кровь. - Тряпки нет чистой? - спросил Дзержинский. - Да перенесите его в хату. Что он тут лежит! И голову повыше. Он сам взял Оржовецкого сзади под мышки, приподнял и велел рябому мужичонке взять раненого за ноги. Раненый застонал. - Каты*, чтоб вы света божьего не видели! - закричала старуха, мать Оржовецкого. ______________ * Кат - палач. В хате его положили на широкую скамейку. Дзержинский ножницами остриг ему бороду и стал при свете керосиновой лампешки рассматривать рану. В хате сделалось тихо, только плакала старуха мать. - Пустяковая рана, - сказал Дзержинский. - Сейчас мы ее потуже затянем, и кровь остановится. Сорочку какую-нибудь порвите... Кровь действительно быстро остановилась. Раненый перестал стонать. Старуха мать пришла в себя и удивленно спросила: - Вы что же - лекарь? А такой молоденький. Завязался разговор. С улицы пришел длинный всклокоченный человек и сказал, что будто бы назавтра приедут из города каратели и будут каждого десятого пороть. Никто не поверил, длинного подняли на смех. - А мне что, - говорил он, - за что купил, за то и продаю. Только те бычки нам повылезут через бок. От посмотрите. Мужчины вышли из своих хат, сели на бревна, закурили трубки. Настроение было тревожное. Несмотря на поздний час, никто не спал. - В экономии много работает людей из села? - спросил Дзержинский. - Та человек две сотни есть, - сказал из темноты чей-то бас. - И сейчас работают? - Тем кормятся. Чей-то звонкий голос сказал со злобой: - Не бычков надо было резать, а кого другого. - Двести человек завтра не должны выходить к помещику на работу, - сказал Дзержинский. - Если они не выйдут, работы остановятся и помещик начнет уступать. Двести человек - большая сила в экономии. Некому будет поить коней, доить коров, выгонять скот, работать в поле... - Я ж давно говорил, - опять сказал звонкий голос, - я ж давно говорил. Вот он, умный человек, советует, то и я советовал. Начали спорить. Кривой старик сказал, что это не годится, что это вроде бунта. - А что плохого в бунте? - спросил звонкий голос. Теперь Дзержинский разглядел этого парня со звонким голосом. Он был молод, немного курнос, брови у него были неровные, с изгибом, глаза упрямые, блестящие. Спорили долго. Когда взошла луна, возле дома раненого Оржовецкого собрался сход и постановил: на работу к помещику завтра не выходить, а кто пойдет, того поймать и запереть в амбар на замок. До парома Дзержинского провожало человек шесть крестьян. Опять пиликала гармошка. Ян - так звали парня со звонким голосом - шел рядом с Дзержинским, посмеивался, пошучивал, потом тихо спросил: - Значит, бастуем? - Откуда вы знаете это слово? - спросил Дзержинский. - Оттуда, откуда и вы. - Усмехнувшись, он добавил: - Я в городе работал, на фабрике. Потом машина три пальца оттяпала, выгнали. Вернулся домой. Было время - и я бастовал. У перевоза попрощались. Дзержинский крепко пожал искалеченную руку парня, обещал наведываться в село. Когда Дзержинский вернулся, на террасе еще играли в карты, а из залы доносились звуки рояля и тенорок хозяина, певшего с дрожью в голосе: Облекся мир волшебной дымкой, Ничто в саду не шелохнет. Но чу! Волшебной невидимкой, Скрываясь, соловей поет... - Кто идет? Остановись! - крикнул подпоручик, тасуя карты. Дзержинский остановился. - Откуда вы? - спросила хозяйка, вглядываясь в темноту парка. - Гуляли? Идите к нам, у нас очень весело. Дзержинский поднялся по ступенькам на террасу. Здесь были новые люди: становой пристав, еще не старый человек с апоплексической шеей и с золотыми зубами, и чрезвычайно аккуратного вида молодой офицер с длинной, как огурец, головой и очень белыми короткопалыми руками. Подпоручик представил Дзержинского гостям: - Учитель моего племяша. Офицер щелкнул шпорами и сказал, пришепетывая: - Лемешов. - Подзенский, - сказал пристав, сверкнув золотыми зубами, - очень приятно. Из залы на террасу вышел хозяин, взял Дзержинского под руку. - Слышали новость? Чуть моего управляющего не убили. - Да, я слышал, - неторопливо ответил Дзержинский, - но вы уже приняли меры. - Он кивнул на офицера и пристава. - Пришлось вызвать роту, - сказал хозяин. На одну секунду глаза их встретились. В темных зрачках гимназиста блеснул огонек и тотчас же погас. Он поправил рукой легкие, рассыпающиеся русые волосы, поклонился и, сказав, что ужинать не будет, ушел к себе. Окно в его комнате было открыто, лампа не горела, из парка тянуло свежестью и крепким, холодным запахом распускающейся сирени. Не зажигая огня, Дзержинский лег на подоконник и долго смотрел на тяжелые купы деревьев, на поблескивающие под ровным светом полной луны луга, на недвижную воду пруда... Все было тихо, неподвижно, спокойно. Так он пролежал долго - до самой зари, а когда небо на востоке посветлело и спустилась роса, он встал, накинул шинель и, стараясь не скрипеть половицами, вышел из дому, отправился на молочную ферму экономии. Было четыре часа. Обычно в это время из села в экономию уже идут один за другим батраки, но сейчас дорога была пустынна. Возле фермы Дзержинский встретил управляющего. Немец приветливо снял шляпу, но лицо у него было озабоченное и невеселое. - Нехороший день, - сказал он, - совсем нехорошее начало. - А что? - спросил Дзержинский. - В экономии - ни души, - сказал немец, - не вышли на работу. А те батраки и батрачки, что были, снялись и ушли к себе в село. Как вам это нравится? - Мне это очень нравится, - серьезно ответил Дзержинский. Немец поморгал, потом решил, что гимназист шутит, и засмеялся, качая головой. - Никакого порядка нет, - сказал он. - Русских мужиков надо пороть. И русских, и польских, и литовских. Солеными розгами. Тогда будет хороший порядок. - А вы не боитесь, что вас убьют? - спросил Дзержинский. Управляющий достал из заднего кармана кожаных штанов большой плоский пистолет, подбросил его и, схватив за ствол, сказал: - Ха! Как это называется? Семизарядный и бьет человека навылет. До свидания. Он пошел к дому, а Дзержинский проводил его глазами и зашагал на ферму. У ворот молочной фермы, как возле казармы или порохового склада, стоял часовой с ранцем, со скаткой, с винтовкой. - На военном положении ферма? - поинтересовался Дзержинский. - Так точно, - стрельнув по сторонам озорными карими глазами, сказал солдат. - Бунта опасаются. А какой бунт? Я сам с этих мест, народ наш тихий... - Пороть, говорят, будут? - спросил Дзержинский. - Кого? - Крестьян. - Пороть? - Ну да. Солдат со злобой плюнул, потом сказал: - Наше дело маленькое. Кого надо, выпорем. Прикажут - родного отца пороть будем. Служба! Присев на скамью возле ворот, он поставил винтовку между ногами и свернул махорочную самокрутку. Потом, вкусно затянувшись дымом, спросил: - Не из студентов часом? - Нет. - А из кого? - Из гимназистов. - Так, - задумчиво сказал солдат. - А чего рано ходите? - Не спится. - Чего же вам не спится? - Вот вы людей сегодня будете пороть, - сказал Дзержинский, - какой же тут сон! - А вам-то что? Дзержинский сел рядом с солдатом на скамью. Из всех батраков и батрачек, работавших в имении помещика, пришли в это утро на ферму только трое: глухонемой Артемий, страшной силы человек, крикливая пьяница-солдатка Зоська и тихий, со сладким голосом и голубыми глазами, нечистый на руку Пандурский. На скотном дворе творилось нечто небывалое; мычали недоенные коровы, ревели быки, которых некому было поить, блеяли козы. Недоенных коров не решались гнать на пастбище, а доить было некому. Быков следовало выгнать в поле, но трусливый Пандурский боялся свирепых, да еще непоенных животных, устрашающе гремящих цепями. Выпустили овец, те рванулись из ворот и, глупо блея, без пастуха побежали по дорожке к парку. Обычно стадо гоняли три-четыре пастуха, сейчас не было ни одного. Ворота в парке оказались открытыми, - овцы тотчас побежали декоративной дорогой, специально засеянной травою. Из дому кинулись за овцами горничная, старик лакей и поваренок Фомка, но в эту минуту в парк ворвались один за другим четыре быка, неизвестно кем выпущенные из сарая. Горничная завизжала, овцы помчались по клумбам, разбился на куски огромный стеклянный шар, украшавший цветник. Подпоручик выскочил на террасу в белье, с револьвером и, не разобрав толком, что случилось, стал палить по овцам. В одной шинели выскочил становой, решил, что по парку мечется бешеный бык, сорвал со стены английский охотничий карабин и наповал свалил лучшего быка фермы - племенного, два раза премированного. Стась, забравшись на стол, таращил круглые глаза и кричал дурным голосом: - Бей! Круши! Бей! Ломай!.. Наконец выскочил на крыльцо хозяин дома, схватил себя за голову и простонал: - О, идиоты!.. Кто-то прыскал матери Стася в лицо водой, подпоручик хохотал, становой разводил руками и говорил: - Простите великодушно, я спросонья никогда ничего не понимаю. Как обычно, в десять часов утра Дзержинский сел заниматься со Стасем. Несмотря на то, что и учитель и ученик были взволнованы, занятия шли удовлетворительно. Стась прилежно, высунув язык, решал задачи, но изредка бегал к окну и сообщал: - Быка еще не убрали. Потом вдруг хохотал и говорил: - Вы бы видели, что там делалось! У меня до сих пор болит живот от смеха. А папа сказал, что этот день довел его до белого каления. Феликс Эдмундович, что такое бело-е ка-ле-ние, а? Днем становому подали рессорную коляску, и он уехал в село чинить суд и расправу, то есть выяснить, кто именно "тюкнул" трех помещичьих быков. С собою он взял двух стражников - бородатых, угрюмого вида мужиков с бляхами - и двенадцать человек солдат понадежнее. Вернулся он довольно скоро, выпил рюмку водки и сказал, оскалив золотые зубы: - Выпорем соколиков завтра при всем честном народе. - Нашли? - спросил подпоручик. - Да разве найдешь! - ответил становой. - Спущу шкуру с каждого десятого - перестанут небось колобродить. Дзержинский сидел бледный, покусывая губы. У Стася горели щеки. Мать Стася вздохнула: - Это ужасно, это ужасно. Надо быть милосердными. - К кому милосердными? - грубо спросил подпоручик. - Домилосердствовались до открытого разбоя - радуйтесь! Второй завтрак прошел в молчании. Офицер с головой, напоминающей огурец, вдруг прокашлялся и сказал, что его солдаты могут с вечера заняться всеми хозяйственными работами по имению. - Они у меня молодцы, - говорил он, ставя точки там, где их вовсе не полагалось. - Славные ребята. Я их не мармелажу. Военных нельзя. Нюнить. Слуги отечеству. Царю слуги. Дрессированные, как обезьяны. На смотру имел благодарность. Бригадный генерал благодарил. Нет, с капустой. Не ем. После завтрака Дзержинский пошел в село, но недалеко от реки, в поле, встретил Яна. - Завтра будут пороть, - сказал Дзержинский, - а сегодня на работы станут солдаты. Подослали бы в роту кого побойчее. - Уже посланы. - Ну и что? - С ночи послали. Разговаривают. - Поосторожнее бы надо. - Сейчас сам туда пойду, - сказал Ян, - может, кого из виленских там встречу... А ночью мужики наши в лес подадутся. Черта их там найдешь. Бурелом такой - одни медведи гуляют. Пересидят пока что. Солдаты небось не век здесь торчать будут. Легли на траву возле дорожки. Ян закурил. - Надоело, - говорил он, глядя в голубое, ясное, высокое небо, - живем хуже зверей. Управляющий помыкает, приказчик помыкает, сам помещик помыкает. Люди мы или нет? Или мы, может, вовсе и не люди? Как это - пороть! Как это так: почтенного мужика и, здрасте пожалуйста, драть как Сидорову козу. Может, я с ума сошел? Может, все это мне привиделось? Он сел, далеко забросил окурок и лающим от волнения голосом сказал: - Всех под корень истребить надо, все крапивное семя извести. Или, может, убить станового? - Другой на его место найдется, - сказал Дзержинский, - а делу повредишь. Чего-чего, а жандармов у царя покуда хватит. Постепенно, час за часом, пустел дом. Дворня, имеющая в селе родню, задами, так, чтобы не попасть на глаза хозяевам, уходила за речку. Ушел хромой повар Иосиф, ушла кухарка, ушли два конюха, поваренок Фомка и помощник садовника. Незадолго до обеда на террасу явился садовник, старый, всеми уважаемый Ядрек. Держа в руках картуз и низко наклонив кудрявую седую голову, он сказал, что уходит по приказу общества. - Какого общества? - бледнея от бешенства, спросил помещик. - Что вы все с ума посходили? - Никак нет, не посходили, - твердо ответил Ядрек. - Но как я сам есть крестьянин, то иду до крестьян. С ними у меня праздник, с ними у меня горе. - Больше можешь не являться! - крикнул отец Стася. - Слушаю, пане. Низко поклонившись, старик ушел, и все долго молча смотрели на его удаляющуюся спину в ярком вязаном жилете. - Пане учитель... Дзержинский повернул голову. Посмеиваясь углом рта, подпоручик медленно говорил, обращаясь не то к Дзержинскому, не то к своему соседу - становому: - Наш друг пан Дзержинский, я вижу, очень доволен. Уж не первый раз я наблюдаю за ним. Пану Дзержинскому так нравятся наши затруднения, что он даже не спит по ночам. Представьте себе, управляющий сказал мне, что встретил пана учителя сегодня в четыре часа утра возле молочной фермы... А? Как вам это нравится? Может, наш учитель - революционер? Неизвестно, чем бы кончился этот разговор, если бы Стась, сидевший на балюстраде террасы, не сказал вдруг тихим, испуганным голосом: - Мам, пожар! Подпоручик подбежал к балюстраде. Остальные бросились в парк. Слева от дома, за клумбами, к ярко-голубому небу поднимались густые черные столбы дыма. С матерью Стася началась истерика. Подпоручик, цепляясь шпорами, метался по террасе и кричал: - Люди, люди, пожар! Люди! Но никто не шел. Дом был пуст. Старик лакей Игнат, один оставшийся от всей дворни, спал в своей комнате, напившись вишневки. Солдаты были далеко: караулили границы имения. - Надо верхового в село, - сказал становой. - Седлайте, господин Дзержинский, лошадь, скачите в село. - Никуда я не поеду, - ответил Дзержинский. - Какой дурак поедет сюда выручать из пожара этакого помещика? - Что-с? - То, что слышали. Никто не понимал, что происходит. Наконец на лошади примчался управляющий и сказал, что горит коптильня и занялась сыроварня, дал коню шпоры и по клумбам умчался созывать солдат. Отец Стася сидел в соломенном кресле, бледный как полотно, обмахивался шляпой и говорил: - Всему конец, всему конец... Солдаты шли на пожар неохотно, поодиночке, посмеиваясь и переговариваясь друг с другом. Долго искали ключи от пожарного сарая, а когда управляющий сказал, что надо ломать замок, белозубый солдат с родинкой возле рта ответил усмехаясь: - Что вы, ваше благородие, такой замок ломать... - Ломай, скот русский! - заорал управляющий, наступая на солдата конем. - Застрелю, собаку! Солдат вдруг блеснул глазами, поднял над головой лом и крикнул: - Осади! Потом, швырнув ломик о землю, отошел в сторону и, вытирая руки, сказал: - Сам ломай, я тебе не слесарь. И тотчас же затерялся среди других солдат, косо поглядывавших на управляющего. Когда выкатили наконец пожарные бочки, оказалось, что нет шлангов, а когда нашли шланги, - стали искать ведра. Коптильня уже догорала: с грохотом обрушилась крыша, пламя на мгновение взвилось высоко вверх, потом начало лизать стенку сыроварни... К вечеру хватились глухонемого Артема. Его нигде не было. Становой решил, что Артем поджег коптильню и убежал, и повел следствие. Оказалось, что никуда Артем не убегал, а просто-напросто пошел спать в коптильню, настлал себе сена и уснул с трубкой в зубах. Горячий пепел высыпался из трубки, загорелось сено. Артем проснулся в огне, выскочил из пылающей коптильни и прыгнул в пруд. Волосы и одежда на нем сгорели. Нашли его в крапиве за сараем, он упал там без памяти. К ночи глухонемой умер. Сыроварня медленно догорала. Солдаты нехотя таскали воду, без толку лили ведро за ведром в раскаленные уголья. Управляющий, с почерневшим за день лицом, сам запрягал тележку - ехать в дальние экономии за поденщиками. Коровы до сих пор стояли недоенные, коней из жалости поили солдаты, в доме не было даже воды, - мыться бегали на пруд. Лемешов, командир роты, говорил становому: - Ничего не понимаю. Коров доить вдруг не умеют. Фельдфебеля умеют, а солдаты нет. Никого. Не соберешь. Дисциплина падает с каждым часом. Уже двоих солдат. По морде бил. Ничего. Никакого порядка. Собрались в кухне у Яна, затворили окно и завесили рядном. Ян зажег маленькую лампочку, поставил угощение - тарелку творогу, молоко и щербатые чашки. Из новых были: приехавший на побывку в родные места слесарь из Вильно Марлевский - с ним Дзержинский не раз встречался в городе, сельский учитель Янушевич, машинист из экономии Маслов и солдат из роты Лемешова, здешний, сын кузнеца, Акимов. Марлевский приехал утром, и его сразу же закрутили события. Это был невысокий, коренастый человек с залысинами, с круглым лбом и с маленькими умными глазами. Небольшими глотками он прихлебывал молоко и слушал Дзержинского, изредка поглядывая на него с одобрением, и, как бы соглашаясь, иногда наклонял крутолобую голову. Маленький Янушевич жадно курил; глаза его под лохматыми бровями поблескивали, он барабанил по столешнице и часто говорил: - Это точно, это уж факт. Маслов и Акимов молчали, и, только когда Дзержинский предложил немедленно от руки размножить прокламации, оба в один голос сказали: - Давайте. Прокламация была предназначена к распространению в роте. Текст ее был уже составлен Марлевским. Он встал и прочитал прокламацию негромким, взволнованным голосом. Потом все наклонились над столом и стали вносить поправки. Когда текст исправили, Марлевский опять прочитал листовку вслух. Стало значительно короче и проще. Никто не говорил об опасности распространения такой прокламации в роте. Худой, носатый Акимов, покашливая, сказал: - Большой взрывчатой силы бумажка. Поставит мозги кой-кому на место. Размножали до двух часов ночи. Писали печатными буквами. Перья были плохие, ржавые, чернила грязные. К двум часам сотня была готова. Акимов сложил все в пачку, сунул ее под широкий ремень, сделал глупое лицо, откозырял и - кругом марш - вышел из хаты. Остальные выходили поодиночке, чтобы не обратить на себя внимания. Улицы села были непривычно оживленны, скрипели телеги. Крестьяне группами уходили из села. Ранним утром из экономии на тележке увезли под конвоем двух солдат. Конвоировали фельдфебель и стражник: на солдат больше не надеялись. А часов в восемь утра из дому вышел Лемешов в походной форме. Ординарец держал коня под уздцы. Лемешов сел в седло. Где-то неподалеку ротный горнист играл "поход". Дзержинский вышел на крыльцо. На ступеньке стоял отец Стася в пушистом халате, в ночных туфлях. Конь под Лемешовым играл. Натягивая желтые ремни, Лемешов горячил коня и, кривя рот, говорил: - За ночь, за одну ночь! Что осталось от роты? Имел благодарность от бригадного генерала. А теперь? Получу разнос. Благодарю покорно. Какие-то листочки. Ходят по рукам. Предпочитаю закрыть глаза. Извините. Подальше от греха. - Что же мне-то делать? - уныло спросил отец Стася. - Вам - свое, мне - свое. Вам - имение, мне - рота. Мне хуже. У вас - средства. У меня - пшик. Да. Благодарю покорно. Он прижал короткие белые пальцы к козырьку и пришпорил коня. Конь рысью понесся из парка на проезжую дорогу. Там, за дубками, блестели на солнце штыки: рота выстраивалась к походу. - Видали? - сказал помещик Дзержинскому. - Можете меня поздравить: этот фанфарон испугался и уводит роту в город. Он сел в соломенное кресло и, сжав голову руками, воскликнул: - Ну, научите же, научите, что делать! Вы молоды, мозги у вас не устали. - Вам следует отдать крестьянам скот, - сказал Дзержинский, - и немедленно. Заплатить им за эти дни. Уволить управляющего - негодяя. Взять на себя уход за известным вам раненым... - Все? - Пока что - да. - Как это понять: пока что? - Вы же отлично меня понимаете, - сказал Дзержинский. Помещик помолчал, подумал. - Пожалуй, это верно, - сказал он, - пожалуй, вы правы... Другого выхода нет. Посмеиваясь, он прибавил: - А вы - опасный человек. Нажаловаться на вас становому? Живо упрячут в тюрьму! Как? Нажаловаться? - Попробуйте. - Не боитесь? - Нет, - сказал Дзержинский. Помещик с любопытством глядел в лицо Дзержинскому. - И тюрьма не страшна? - Нет. - И ссылка? - И ссылка. - И каторга? - Послушайте, какое вам до всего этого дело? - спросил Дзержинский. - Мне просто интересно, какую силу представляют собой революционеры, - сказал помещик. - В конце концов надо себе давать отчет в происходящих событиях. Может быть, когда-нибудь ваше имя станет известным. Мне приятно будет вспомнить, что я разговаривал с вами... А? Он засмеялся баском, прищурил свои водянистые глаза и спросил: - Может быть, протекцию окажете? Оскудевшему помещику? А? Когда ваша возьмет, окажете протекцию? - Нет, - сказал Дзержинский, - не окажу. Вечером крестьянам был возвращен скот. Мужчины вернулись из леса. К Оржовецкому приехал врач. Помещик вместе с сыном прикатил в село, собрал сход, снял шляпу и сказал крестьянам: - Предлагаю вам, господа, мир. Повздорили - и ладно. Как говорит русская пословица: кто старое помянет, тому глаз вон. Верно? - А кто старое забудет, тому оба вон, - сказал из толпы сиплый голос. Помещик слегка покраснел. - Я все ваши просьбы выполнил, - сказал он, помолчав, - и теперь предлагаю мир на вечные времена. Крестьяне молчали, хмуро поглядывая на сытую, в чесучовом костюме, фигуру помещика. Стась, одетый матросом, сидел в экипаже поодаль, круглыми глазами наблюдал непривычное зрелище: отец как бы извиняется перед мужиками. Что такое? Помещик молчал, крестьяне переминались с ноги на ногу и тоже молчали. Лица их были измученные, злые. Возле церковной ограды судачили и шептались бабы. - Так вот так-то, - сказал помещик, надевая шляпу. - Значит, мир. Он сел в экипаж, ткнул кучера в спину и сказал: - Пошел, болван! Занятия со Стасем шли отлично. Дзержинскому с его колоссальной силой воли и страстностью удалось преодолеть лень и избалованность мальчика. Стась сдался и начал учиться с увлечением. Прошла неделя, другая. В имение стали осторожно забегать сельские ребята, и Дзержинский в часы, свободные от занятий со Стасем, возился с ними, выбирая для этого отдаленные уголки парка. Ребята ложились на траву вниз животами и, уткнувшись носом в тетрадь, старательно решали арифметические задачи с гарнцами, цибиками и ведрами, мусолили карандаши, сопели. Дзержинский сидел тут же, сложив по-турецки ноги, сворачивал папироски дешевого табаку и курил из деревянного мундштука. Заглядывая в тетради, говорил: - О, брат, чего ты тут пишешь? Не то пишешь. Откуда у тебя эта цифра взялась? А ну, пересчитай. Или: - Ты что, Петро, заснул или как? Может, тебе подушку принести? Или вдруг: - А не искупаться ли нам, ребята? Самое время. И все бежали к пруду, толкаясь и хохоча. Пруд был глубокий, большой, обсаженный ивами. Раздевались с гамом и визгом, выстраивались вдоль берега в шеренгу и замирали в веселом ожидании. - Смирно! - командовал Дзержинский. - Смирно и тихо! Это был самый любимый, всегда вызывавший дикий восторг номер: раздевшись, Дзержинский взбегал на горку за спиной шеренги и, крикнув: "Раз, два, три!" - бежал вниз, перепрыгивал через цепочку ребят, ласточкой сложив руки, летел, как стрела, выпущенная из лука, и с глухим всплеском исчезал в воде. - Раз, два, три, четыре... - считали, замерев, ребята. Поверхность пруда была спокойна, чиста, неподвижна. - Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать... Тихо, тихо вокруг. - Двадцать один, двадцать два, двадцать три... И вдруг где-то далеко и всегда неожиданно - то возле гнилой скамейки на том берегу, то у лодок за купальней - появлялась мокрая голова Дзержинского. - Сегодня пятьдесят шесть! - кричали ребята. - А вчера было шестьдесят три! - Плывите сюда, дядя Феликс! - Как плыть? - спрашивал Дзержинский. - Брассом. - Нет, саженками! - По-лягушечьи!.. Дзержинский приплывал, и начиналось общее купанье. Ныряли, возились, плавали. Приходилось по очереди учить плавать тех, кто не умел. Широко расставив ноги на вязком дне, Дзержинский брал мальчика на ладонь под живот, и начиналось обучение. - Ногами, ногами работай, - говорил он, - да не пыхти как паровоз, а дыши ровно. Выгонять из воды было трудно, ребята синели, но говорили, что им все еще жарко. Потом, мокрые, шли опять заниматься, а в заключение просили Дзержинского рассказать какую-нибудь историю. Всех своих учеников Дзержинский знал по именам, знал их родителей, знал обо всем, что делалось у них дома, а бывая в селе, заходил в гости и подолгу сидел у кого-нибудь в низкой хате, беседовал. С напряженным вниманием слушал он рассказы о том, как жили тут раньше, каков был прошлый пан, как дерет за каждую требу ксендз и какой плохой человек русский священник. Постепенно Дзержинского перестали стесняться. Веселый, простой, умеющий слушать, в селе он стал своим человеком. И о голоде рассказывали ему, и о том, как надо печь хлеб пополам с корьем, со жмыхом, с отрубями. Покуривая, он качал головой, переспрашивал, и было видно по его лицу, что он не просто любопытствует, а что это ему интересно, что решительно все он запоминает, обдумывает. Подолгу засиживался Дзержинский у Яна. Там читали Маркса, горячо обсуждали, волновались, спорили. Больше всех спорил сельский учитель Янушевич. Спорить с ним было не очень приятно: он раздражался, голос у него делался каркающим, на каждый довод возражал: "Это глупость". Во всем он винил русских, говорил, что у польских революционеров другие цели, чем у русских, считал, что русских надо изгнать из Польши и что до тех пор, пока в партии будут вместе и русские и поляки, каши не сваришь. Однажды, когда расходились по домам, он, поотстав от других, сказал Дзержинскому: - Зачем вам москали? Зачем вам Маслов? Надо вывести русских из нашей среды, надо бороться с русским засильем, надо объединяться с поляками... Начался спор. Дзержинский сказал: - Рано или поздно эта ваша философия приведет вас в стан наших врагов. Подумайте, Янушевич. Вы заблуждаетесь, очень заблуждаетесь. - А вы продаете Польшу. Дзержинский остановился. - Я никогда никого не продавал, - сказал он спокойно, - а вот вы обязательно продадите польских рабочих и крестьян панам и фабрикантам... На этом разговор кончился. Янушевич перестал бывать у Яна. Встречая Дзержинского, он не здоровался с ним, но зато начал появляться в доме у помещика. В имении ничего не менялось, разве что появились новые люди. Часто приходил к обеду молодой длинноносый ксендз. Обедал иногда и Янушевич. Он являлся в высоком, до ушей, воротничке, в вычищенных до ослепительного блеска ботинках, застегнутый на все пуговицы. Хмуря густые брови, он говорил хозяевам: - Поймите меня, пане. Я прихожу к вам не как к помещикам. Я прихожу к вам, как к патриотам. И мне приятно видеть здесь только польское, чистое, ясное... За глаза над ним посмеивались, но когда он приходил, отец Стася после обеда уводил его к себе в кабинет - и они подолгу там разговаривали. Нередко в кабинет заходил и ксендз. В августе Янушевич организовал свой польский кружок. Кружок вначале был очень маленький, но с каждым днем все расширялся. Дзержинский, Ян, Маслов недоумевали, а потом выяснилось, что Янушевич поит своих патриотов пивом и что некоего хромого парня, по кличке Козел, Янушевич даже ссудил деньгами. Еще через некоторое время стало известно, что пан помещик сам бывает на занятиях кружка, поет там гимн и рассказывает разные случаи из истории Речи Посполитой. Члены кружка Янушевича пользовались в экономии разными льготами, кое-кого сделали приказчиками, одному управляющий дал в долг подтелка, другому - лес на новую хату, третьему - хлеба. Как-то, повстречавшись на пароме с Янушевичем, Дзержинский сказал ему: - Ох, Янушевич, грязное дело затеяли... Янушевич отвернулся и промолчал. Подпоручик, брат помещицы, уехал в полк. Дело шло к осени. В полях убирали хлеб, ночи были темные, с крупными звездами, дни прозрачные, ясные. Стась учился хорошо. С его отцом отношения Дзержинского портились не по дням, а по часам. Но однажды за послеобеденным кофе помещик вдруг сказал Дзержинскому: - Переходите к нам. Янушевич - бездарный болван. Вы будете у нас самым главным человеком. Сначала у нас, потом в Вильно, потом во всей Польше. Вы ученый, талантливый; зачем вам каторга, ссылка, тяжелая, безрадостная жизнь? Вам это совсем не нужно. А мы сделаем вам невероятную карьеру. Идет? Дзержинский молча встал из-за стола и ушел. Через несколько дней вечером ему подали коляску. Стась был заранее отправлен в гости к соседу-помещику. Не прощаясь с хозяевами, Дзержинский вышел на крыльцо и сел в коляску. Только что прошел дождь, парк дышал свежестью, у пруда на разные голоса кричали лягушки. - Не провожают? - усмехнувшись спросил кучер. - Не провожают, - ответил Дзержинский. Кучер подобрал вожжи. Потряхивая головами, позванивая сбруей, побежали лошади. У выхода из парка стайкой стояли ребята из села - босые, белоголовые. Кучер остановился. Дети полезли в коляску, один сел на козлы, один - на рессоры сзади. Лошади опять побежали. Ребята сидели молча, пришибленные, не зная, о чем говорить. - Приедете до нас еще? - спросил один, самый маленький. - Может, приедете, дядя Феликс? - Вряд ли, - сказал он. Подъехали к речке, к знакомому перевозу. Ребята хором закричали: - Давай парома! Канат заполоскал в воде, паром двинулся. Было тихо, река блестела, как зеркало, кустарники лозняка, вербы отражались в неподвижной воде. Переправившись через реку, Дзержинский и кучер закурили. - За работу-то заплачено? - полюбопытствовал кучер, повернувшись на козлах. - Заплачено, - сказал Дзержинский. - То-то. А то бывает, что и не заплатят. - Бывает, - согласился Дзержинский. В селе, у хаты Яна, Дзержинский велел кучеру остановиться. Ян и Маслов вышли на крыльцо. Лицо у Яна было грустное. Маслов посмеивался. - Вон заныл, - сказал Маслов, кивая на Яна, - дескать, что мы без Феликса будем делать. - Я вам свой адрес оставлю, - сказал Дзержинский. - Пишите мне обо всем подробно. Книги пришлю. Прочитаете, отсылайте мне обратно; у нас в организации с книгами трудно. И приезжать в город тоже следует. Живая связь всегда лучше переписки. Когда приедешь, Ян? - Да месяца через два приеду. - И отлично. Теперь насчет Янушевича и его подголосков. Их надо всеми способами разоблачать перед крестьянами. Пусть народ видит, что это продажные шкуры... Ну, мы об этом не раз говорили. И последнее вот что: пишите корреспонденции в газету нашу. Обо всем. Все интересно. Слышишь, Ян? - Ладно, - сказал Ян. - И ты, Маслов, пиши. - Обязательно. Дзержинский сел в коляску. Потом добавил: - И Феликса нигде не спрашивайте. Не найдете. У меня есть партийная кличка - Яцек. Запомнили? Будете искать Яцека. - На поезд опоздаем, - напомнил кучер. - Что ж тебя твой Стась не провожает? - спросил Ян. - А чего ему, - сказал Дзержинский, - его в гости отправили. Он помахал на прощание рукою. Ребята опять набились в коляску. Уже совсем стемнело. Лошади бежали рысью, огни села делались все меньше и меньше, потом совсем исчезли. - Ну, ребята, вылезай! - сказал Дзержинский. - Так и не приедете? - опять спросил тоненький голосок. - Не приеду. Приезжайте вы ко мне в Вильно. Дорогу-то домой найдете? - Найдем. Вылезли. Дзержинский повернулся в коляске и долго глядел вслед маленьким фигуркам. Ребята часто оглядывались, махали ему руками. - Живите веселее! - крикнул Дзержинский. - Е-ее!.. - донесло эхо в ответ. Кучер хлестнул коней. Дзержинский накинул на плечи старую, потертую гимназическую шинель, надвинул фуражку на глаза и задумался. Во тьме над белеющей дорогой с жалобным и длинным криком пронеслась какая-то ночная птица. Легкий ветер прошумел над бесконечным полем. Кучер запел: Все пташки канарейки Так жалобно поют... - Ох, жизнь, - вдруг с тоской в голосе сказал он, - жизнь окаянная... КОФЕ С ПИРОЖНЫМИ Они встретились в Варшаве, в парке, в морозный зимний вечер и сразу узнали друг друга, несмотря на то, что не виделись много времени. Поцеловались и смущенно помолчали. Никогда раньше они не целовались. - Вот так встреча, - наконец сказал Россол. - Да уж, - ответил Дзержинский. Они стояли в широкой аллее парка, над ними свешивались ветви деревьев, покрытые инеем, их толкали люди, бегущие на каток и с катка. Внизу, на озере, гремел духовой оркестр, празднично блистал изрезанный коньками лед, сквозь ветви деревьев были видны легкие и стройные фигуры конькобежцев. - Что ты тут делал? - спросил Дзержинский. - Смотрел. А ты? - Я шел смотреть. - Пойдем покатаемся, - предложил Россол. - Нельзя. В таких местах можно легко наскочить на филера*. Посидим тут. ______________ * Тайного агента полиции. Сели на холодную, обмерзшую скамью. За то время, пока они не виделись, у Россола ввалились щеки, глаза смотрели теперь жестче, злее, подбородок стал выдаваться вперед. - Что с тобой, Антон? - спросил Дзержинский. - Ты похудел, изменился. - Болен, - коротко ответил Россол. - Чем? - Чахоточкой, как говорит один мой знакомый фельдшер. Россол усмехнулся, боком взглянул на Дзержинского и вдруг сказал: - Я тебя очень люблю, Яцек. - И я тебя очень люблю, - просто и спокойно ответил Дзержинский. - И у меня есть одно предложение тебе, - угадай, какое? - Поехать в Италию лечиться, - грустно улыбнулся Россол, - или не верить врачам, которые все врут. Да? Это ты хотел сказать? Но Дзержинский хотел сказать совсем не это. Поблескивая глазами, он предложил устроить пир в честь свидания друзей? Идет? В конце концов, один раз в жизни можно себе позволить небольшой пир. Черт побери, уже полгода он не ест досыта! И, кроме того, ужасно хочется кофе. Натурального черного кофе. Он так согревает и так поддерживает силы! Не правда ли? Шли медленно, не торопясь, вспоминали Ковно, Вильно, тамошние фабрики, стариков сапожников, работу, юность. Разговаривая и вспоминая, вышли из парка на улицу и остановились у кафе, которое показалось им недорогим. - Сюда? - спросил Дзержинский. - Сюда, - решительно ответил Россол. Дзержинский оглянулся: сзади было "чисто", как говорили в тех случаях, когда по следу не шел филер. Россол отворил тяжелую дверь с цветными стеклами и первым вошел в низкое, сводчатое помещение, в котором седой и благообразный швейцар снимал с посетителей пальто и шубы. - Снимем пальто? Швейцар уже вышел из-за загородки и стоял готовый принять платье гостей. - Снимем, - согласился Дзержинский. Раздеваться было очень неприятно: куртка Дзержинского была подбита протертым "рыбьим мехом", с большими лысинами, а главное, у нее сегодня, как назло, оторвалась подкладка рукава - вата вместе с какими-то тряпочками, - и все это висело на нитках, как нечто самостоятельное и к куртке не имеющее никакого отношения. Приняв от Дзержинского куртку и назвав ее почему-то рединготом, швейцар вправил ей рукав, покачал головой и начал раздевать Россола - снял с него тоненькое потертое пальто, потом ватный пиджачок солдатского образца, потом стеганый на фланели жилет. Лицо у швейцара сделалось непроницаемым. Кафе было маленькое и почти пустое. Под матовыми колпаками горели газовые лампы. В красном кирпичном камине жарко потрескивали смолистые поленья. Столик у камина, покрытый свежей скатертью, был свободен, и приятели, усевшись, протянули ноги к огню. Потом оглядели друг друга. - Почему это на тебе студенческая тужурка? - спросил Дзержинский. - Купил у старьевщика, - ответил Россол. - Нельзя же ходить голым. Только здесь они оба почувствовали, как устали за этот день, как продрогли, как хочется поесть и погреться возле камина у огня. - А тут шикарно, - сказал Россол. - Я бы с удовольствием просидел здесь целый вечер. - Даром не позволят сидеть, - произнес Дзержинский. - Если сидеть, так надо есть и пить. Подошла официантка с крахмальной наколкой на голове и в крахмальном белом фартучке. - Дайте карту кушаний, - сказал ей Россол с таким видом, точно всю жизнь только и делал, что болтался по кафе. И, прищурившись, стал читать названия кушаний - мясных, рыбных, овощных, которые шли в карточке перед сладкими, пирожными и печеньями. - Нет, мясо на ночь тяжеловато, - сказал Дзержинский, хоть с утра он ничего еще не ел, кроме пирога с печенкой, купленного утром у торговки на улице, - мясо не стоит, вот разве что-нибудь легкое из рыбы. Прочитай-ка, что у них есть рыбное... Россол прочитал еще раз, но они так ничего и не нашли подходящего и остановились на двух яичницах с колбасой. - Это, пожалуй, будет полегче, - согласился Россол. После яичниц они заказали по стакану кофе - Дзержинский черного, а Россол со сбитыми сливками - и по пирожному. Пирожные пошли выбирать к стойке. Каких тут только не было пирожных: миндальные, и ореховые, и шоколадные, и слоеные, и корзиночки, и с заварным кремом, и с засахаренными фруктами... Выбирать пришлось довольно долго. - Мне вот это - с кремом и с фисташками, - сказал наконец Россол, - на вид оно довольно привлекательное, каково-то будет на вкус... - А мне миндальное, - сказал Дзержинский. Они вновь сели у камина. Но официантка в наколке все не уходила... - Почему она не уходит? - шепотом спросил Дзержинский у Россола. - Наверное, у нас с тобой такой шикарный вид, что она не прочь сначала получить деньги. Дзержинский покраснел и вынул из кармана деньги. - Получите, - сказал он, - и поторопитесь, барышня! Официантка ушла; она действительно не верила этим гостям: слишком уж у них неважные костюмы, у этих господ, и слишком голодные лица. Нет уж, с таких всегда полезно получить деньги вперед. Россол сидел, повернувшись лицом к камину, и не мигая смотрел на огонь. - Это смешно, - вдруг сказал он, - это смешно, Яцек, что она не поверила тебе. Не поверила человеку, который... - Брось, Антон, - сказал Дзержинский. Он вынул папиросу, хотел закурить, но не нашел спичек в кармане. У Россола спичек тоже не было. - Пойди, там у окна сидит толстый человек и курит, - сказал Россол, - прикури у него. Дзержинский приподнялся, но тотчас же вновь сел и быстрым шепотом сказал Россолу: - Там филер. Когда мы вошли, его не было. Не оборачивайся. Он делает вид, что читает газету, на самом деле он ничего не читает, а смотрит в зеркало и следит за нами. Надо уходить. Живо! В это время вошла официантка с подносом. На подносе стояли сковородки с яичницей, хлеб, соль. Яичница шипела на сковородках. - К сожалению, мы должны уйти, - сказал Дзержинский, - вы слишком нас задержали. Официантка широко раскрыла глаза. - Теперь уже быстро, - сказала она, - теперь все будет в одну минуту! Но странных гостей уже не было. Они шли к дверям. Филер тоже встал. Они одевались все вместе - усатый, с торчащими ушами филер, Дзержинский и Россол. Россол одевался первым; сначала он надел свой жилет на фланели, потом ватник, потом пальто. Дзержинский стоял в это время рядом с филером, бок о бок с ним, посвистывал и глядел в его кофейные глаза. Свое пальто-куртку он не надел: слишком долгая возня с рукавом. Он медленно взял пальто из рук швейцара и сразу же вслед за Россолом выскочил на улицу. В дверях он слышал, как филер бешеным голосом крикнул обалдевшему швейцару: - Мою шубу, дурак! Одеваясь на бегу, Дзержинский догонял Россола. Когда поравнялся с ним, сказал: "Сюда, в ворота!" - и вбежал в калитку темного и грязного двора. Это был, по счастью, знакомый проходной двор. Здесь, в подворотне, они оба на секунду остановились. Россол задыхался: больные легкие плохо работали. - Вот что, Антон, - быстро заговорил Дзержинский, - ты беги дальше, а я пойду не торопясь. В случае чего, я задержу филера. Одним словом, если я сяду в тюрьму, ничего страшного не произойдет. А если ты с твоими болезнями... - Перестань, - сказал Россол. Не слушая Дзержинского, Россол взял его за руку и потащил за собой. Теперь они бежали по обледенелым булыжникам проходного двора, мимо помойной ямы, мимо деревянных сараев, мимо каретников и сваленных ящиков. Антон совсем задыхался. - Еще немного, - говорил Дзержинский, - теперь близко. Миновали вторые ворота и на ходу вскочили в вагон конки. Вагон был пуст. Россол рухнул на скамью. - Кажется, ушли, - сказал он, отдышавшись. - Ушли, - подтвердил Дзержинский. - Тебе легче? Россол не ответил. Долго ехали молча. Потом Антон спросил: - Тебе жаль пирожных? - Ужасно, - печально ответил Дзержинский, - этот кофе, и яичница, и пирожные - так и стоят перед глазами. И, главное, мы уже заплатили! Они доехали до окраины города и в мелочной лавочке купили хлеба и колбасы. Пришлось есть на улице. Колбаса была невкусная, соленая и жесткая, хлеб черствый. Поели и принялись обсуждать, как быть с ночевкой. Где ночевать? Ночевали в ночлежке за пять копеек. А наутро Дзержинский прощался с Антоном Россолом: вдвоем было куда опаснее, чем одному. ПРОГУЛКИ ПО ДВОРУ В Седлецкой тюрьме он сидел вместе с Антоном Россолом. Чахотка с беспощадной быстротой делала свое дело. Россол умирал. Он почти уже не поднимался с дощатого лежака, заменявшего в камере койку, по ночам его мучило кровохарканье, после которого он терял последние силы; есть ему не хотелось. Часами он лежал неподвижно, глядел в грязную тюремную стену и думал одну и ту же думу. Тяжело умирать в двадцать лет. Невыносимо страшно умирать в тюрьме, вдалеке от родных и близких людей, умирать за решеткой, под звон кандалов, под хриплую брань надзирателей, под крики товарищей, уводимых на казнь. И умирать весною, когда за тюремным окном в решетках расцветают каштаны, когда небо с каждым днем становится все голубее и прозрачнее, когда воздух там, на воле, так свеж и чист, - вот в эту пору умирать в тюрьме! Человеческая жестокость ни с чем не сравнима. Россола, конечно, можно было выпустить на поруки, и кто знает, - в деревне, на травке, на парном молоке, вдруг бы он спасся, вырвался бы из лап смерти, а если бы и не спасся, то хоть надеялся бы на спасение. Но его не выпускали на том основании, что он безнадежен и что на воле делать ему нечего, кроме как умирать. А умереть он может с успехом и в тюрьме, и не только с успехом, а и с пользой для государства, так как перед смертью он авось испугается и заговорит о том, о чем не хочет говорить сейчас, назовет имена людей, даст возможность выслужиться жандармскому ротмистру, ведущему дело, поможет упечь в тюрьмы десяток-другой тех, которым ненавистно самодержавие. И его держали в тюрьме. Ноги отказывались служить ему, он не мог передвигаться, и все-таки его держали за решетками. На двери камеры висел замок, и много раз в день открывался волчок в двери, надзиратель заглядывал, все ли в порядке, не роет ли чахоточный Россол подкоп, не перепиливает ли решетки на окне. Он совсем ослабевал порою, но следователь-жандарм допрашивал его всегда в присутствии выводного, - по той причине, что таким нечего терять, что они на все способны и что с ними нужно поосторожнее... Изнуряющие кровохарканья мучили его по ночам, а тюремный врач Оберюхтин, писавший в журнал статейки по вопросам симуляции, искал симуляцию и здесь, а когда не нашел, то перестал интересоваться больным и даже перестал навещать его. В больницу Россол не хотел. Он уже побыл там недели две и вернулся оттуда по собственному желанию. Там было еще страшнее, чем здесь. Там было так чудовищно плохо, что Антон только махнул рукой, когда Дзержинский спросил, почему он вернулся. Махнул рукой, лег на свой лежак, закрыл глаза и сказал: - Здесь как в раю. Легко можно было представить себе эту больницу, если тут было "как в раю". Однажды под вечер Россол вдруг сказал: - Пожалуй, это все из-за порки. - Из-за какой порки? - не понял Дзержинский. - Разве я тебе не говорил? - Ничего не говорил... - Тут как-то еще до твоего прихода, - не торопясь начал Россол, - зашел ко мне начальник тюрьмы. Ну-с, сел, заговорил. Как поживаете, то да се. Я помалкиваю, слушаю; он рассуждает насчет самодержавия, что царь - это хорошо, революция - это плохо, - знаешь их разговоры. Я с ним не спорю, - ну тебя, думаю, к лешему. Дальше - больше, спрашивает меня, что мы с ним сделаем, если революция победит. Я думаю - шутит, несерьезно спрашивает: взглянул на него, вижу - нет, серьезно. И в глазах глубокий интерес. Я на шутку свожу, - помилуйте, говорю, как же мы с вами можем что-либо сделать: у вас и чин большой, и должность, и все такое. "Нет, - отвечает, - бросьте, я у вас серьезно спрашиваю, мало ли что может выйти, мне мое будущее чрезвычайно интересно знать: я человек семейный, у меня дети, я должен быть в курсе перспектив". Прямо так и сказал: в курсе перспектив. - Ну? - спросил Дзержинский. - Я опять стал отшучиваться, но чем больше шучу, тем нестерпимее хочется сказать то, что я думаю. Ты понимаешь это чувство? - Еще бы, - усмехнулся Дзержинский. - Ну, дальше. Шучу я, говорю, что обратитесь к другим с этим вопросом, потому что, дескать, я не доживу, а сам чувствую, что скажу, обязательно скажу, получу удовольствие, и хоть очень оно дорогое, это удовольствие, и заплатить за него, наверное, придется порядочно, но доставлю себе маленькую радость, а там - будь что будет. И доставил. - Как же это было? - Да просто: я ему очень вежливо, почти, знаешь ли, по-дружески, мягко и деликатно сказал: "Мы вас, ваше благородие, обязательно, во что бы то ни стало, непременно расстреляем. Вы уж не обижайтесь на меня за правду - сами спрашивали, я ведь не нарывался на этот задушевный разговор". Но, представляешь себе, он и тут не отстал от меня. "Это, - спрашивает, - ваше личное мнение или мнение и ваших товарищей тоже?" - И в заключение была порка? - Нет, мы еще поговорили, - сказал Россол, - на всякие научно-тюремные темы. Долго говорили, и, только прощаясь, он сказал, что пропишет мне сто розог, дабы я не заносился и не думал о близости революции и о том, как мы расправимся кое с кем. И добавил, что есть одна хорошая русская пословица, которую надобно всегда помнить: не плюй в колодец - пригодится воды напиться. Я ему ответил, что у меня есть другая пословица не хуже: плюй в колодец - не пригодится напиться. Дзержинский засмеялся: - Выпороли? - А как же... - Сто? - Не знаю, не помню. Вначале я считал, а потом потерял сознание. Помолчали. Потом Россол вдруг сказал: - Может быть, все дело в порке. Может быть, я ослабел от этого, а не от болезни. Может быть, они мне что-либо повредили, а вовсе это не чахотка. Как ты считаешь? Он надеялся, верил, что, может быть, если его выпустят, если будет много свежего, чистого воздуха, молоко, зелень, хороший уход, солнце, то он поправится и проживет долго, до ста лет. Со всей силой и страстью, на которую он был способен, Дзержинский поддерживал в Россоле эту мечту о выздоровлении, поддерживал так горячо и серьезно, что порою сам верил в то, что они еще долго проживут на свете, долго будут работать - до революции и после, когда революция победит и когда все будет иначе, лучше, свободнее и справедливее. Подробно и много он говорил Россолу о науке, о том, что медицина семимильными шагами идет вперед, о том, что за открытием Пастера могут последовать другие, не менее крупные открытия; в любой, говорил он, день может появиться ученый, который навсегда избавит мир от чахотки, и чахотка станет таким же далеким призраком, как сейчас, например, оспа. Тогда он, Россол, встанет и выздоровеет, вновь будет работать, садиться в тюрьмы, убегать, скандалить с тюремным начальством, одним словом, жить той жизнью, которую он себе избрал, а Россол слушал его, хотя и недоверчиво, но внимательно, и точно позволял убеждать себя в том, во что он не верил и во что так хотел поверить. И такие разговоры кончались обычно тем, что настроение у Россола делалось лучше, спокойнее, увереннее, на бледных губах появлялась улыбка, а в глазах то выражение, которое так любил Дзержинский: дерзкое, упрямое, мальчишеское. Всю свою силу, всю энергию, все мысли Дзержинский отдавал Россолу. И он не спал ночи, слыша в темноте камеры, что Антон не спит, и притворялся, что у него тоже бессонница, старался развлечь больного разговорами, рассказывал ему смешные истории и смеялся сам, хотя смеяться ему вовсе не хотелось, так же, как и рассказывать; ему хотелось спать, он уставал от тяжелых тюремных дней, от больного, порой несправедливо раздражительного Антона, от тех усилий, которые приходилось затрачивать, чтобы достать в тюрьме, с ее дикими порядками, кусок льда для кровохаркающего, соленой воды, кипятку, лекарство, чистую тряпку. Но что же было делать?.. Оставить тяжелобольного, умирающего человека наедине с его тоской, с его страхами, с его страданиями? И Дзержинский садился на лежак Антона, у его ног, в темной вонючей камере и говорил бодро и весело: - Вот хорошо, что ты не спишь! Я тоже никак не могу уснуть, вот уже сколько времени лежу, лежу, а ни в одном глазу... Не спится... - Отчего же тебе не спится? - подозрительно спрашивал Антон. - Не знаю, отчего мне не спится, - отвечал Дзержинский, - сам знаешь, каков тюремный сон! - Я, когда был здоров, и в тюрьме отлично спал. В голосе Россола было раздражение, по его тону Дзержинский чувствовал, что он ищет, к чему бы придраться, на чем сорвать свое настроение. - Где угодно отлично спал, - продолжал Россол, раздражаясь с каждым словом все более и более, - а вот, когда я болен, действительно не могу уснуть... Но никого не прошу, - голос его начинал звенеть, - никого не прошу не спать из-за меня. Наоборот, я прошу спать и не портить себе ночь, а затем настроение на весь следующий день. Я прошу только оставить меня в покое... Да! Оставить в покое - и все! Голос у Россола звенел и срывался на неожиданно высокой ноте, в его словах слышались слезы, обида на то, что он не заснул ни минуты, а Дзержинский спал и не слышал, как он хотел взять себе воды и как уронил кружку, а поднять ее не смог и так и не напился до сих пор... - Почему же ты не окликнул меня? - Потому что я знаю, что я тебе надоел, что я извел тебя, измучил, но я не могу, я не в состоянии, у меня нет больше сил... - Брось, о чем ты, Антон... - Нет, не брось! Я действительно невыносим со своими капризами и придирками, но если бы ты знал, как мне тяжело, как мне хочется жить, как я устал от этих мыслей о смерти, о том, что я скоро, совсем скоро умру, что от меня ничего не останется, что я ничего не успел, совсем ничего, совсем... И, ослабевший, измученный, Россол долго и тяжело плакал, уткнувшись в жесткую соломенную подушку, задыхался от слез, горячей мокрой ладонью ловил в темноте руку Дзержинского, сжимал ее и шептал: - Ну, научи! Как мне жить? Как? На что мне надеяться? Помоги мне! И не презирай меня, не думай, что я трус, что я ничтожество... Я болен, это болезнь, я не виноват, я нисколько не виноват. Ответь, - ты понимаешь, что я не виноват? - Да, понимаю, - искренне и убежденно отвечал Дзержинский, - конечно, понимаю. Это пройдет, все пройдет, когда ты поправишься... И опять, как вчера, как позавчера, он говорил о том, что будет, когда Антон поправится, как они вместе выйдут из тюрьмы и пойдут купаться на речку, а потом в лес, а потом ужинать в лесную харчевню, он знает одну такую на перекрестке дорог, старая-старая харчевня. Он говорил и видел, как блестят в темноте глаза Россола, как светится в них жажда жизни, страстное желание пойти в лес, на речку, в харчевню, в город, туда, где много людей, где играет музыка, где нет решеток, за которыми даже наступающий весенний день выглядит уныло и печально, туда, где нет кандалов, надзирателей и длинных утомительных тюремных ночей... - Мы бы пошли с тобой в кафе, - подсказывал Россол, - ты забыл кафе. Мы бы выбрали шикарное кафе, черт подери, такое, где играет целый оркестр! Мы бы сели, как все равно два пана, и заказали бы себе бог знает что. Я даже не могу придумать, что бы такое мы себе заказали. Он слушает Антона и сам говорит разный вздор, только чтобы вызвать улыбку на этих запекшихся губах, хоть слабую, но улыбку; говорит, а думает совсем о другом: он думает о том, что больной, слабый, умирающий Россол сильнее сотен и тысяч самых здоровых людей; какой гигантской, нечеловеческой силой воли надо обладать, чтобы, так любя свободу и жизнь, как любит Антон, и зная, что стоит ему только кое-что рассказать своему следователю, самый пустяк, дать нитку, за которую жандарм может уцепиться, и его отпустят, отпустят сразу же, в тот же день, в ту же минуту на свободу, в лес, на речку, в лесную харчевню, куда угодно... Его держат здесь и не судят потому, что надеются; вдруг ему станет страшно и он начнет выдавать все, что знает. Ради свободы. Ради воли. Судить его неудобно: нести в суд, как носят на допросы, на носилках! Гнать в Сибирь после суда тоже неловко. А глазное - суд может и не засудить! Вот и держат - надеются, что заговорит. А он не говорит. Не говорит ни слова, улыбается упрямой и злой улыбкой и на все припугивания отвечает одно и то же: - Мне наплевать! Наплевать! И глаза у него при этом вспыхивают, как у волчонка. Как-то душным вечером, когда громыхал первый весенний гром, Россол грустно сказал: - Завтра вы пойдете на прогулку по лужам. Я бы тоже с удовольствием походил по лужам. Он сказал это не то серьезно, не то в шутку и замолчал на весь вечер, слушал шум дождя, смотрел на ржавую решетку окна, кашлял. А когда Дзержинский вернулся днем с прогулки, Антон спросил: - Ходили по лужам? - Ходили, - чувствуя себя виноватым, сказал Дзержинский. - Большие лужи? - Нет, не очень, так себе... - Глубокие? - продолжал допрашивать Россол. - Лужи как лужи, - сказал Дзержинский и, чтобы перевести разговор на другую тему, рассказал, как обиделся новый надзиратель, когда заключенные подумали, что он собирается прекратить прогулку раньше времени. Но Россол не слушал. - Я должен выйти на волю, - сказал он чужим голосом, - понимаешь, Яцек? Что угодно, но я должен. Я больше не могу. Я должен выйти! Дзержинский молча глядел на Россола. - Пусть меня выпустят из тюрьмы, - сказал Россол, - пусть! Слышишь! В его голосе звучало такое отчаяние, что у Дзержинского перехватило горло. - Я хочу на волю, - приподнявшись на локте и глядя в лицо Дзержинскому почти сумасшедшими глазами, быстро и громко говорил Россол, - во что бы то ни стало я хочу на волю. У каждого человека есть предел терпению. Как хочешь, Яцек, но я больше не в состоянии. Выпусти меня из тюрьмы. К черту... Его пришлось отпаивать водой. Он был как потерянный. И плохо соображая от жалости и сострадания, Дзержинский сказал вдруг, помимо своей воли, что постарается завтра устроить так, чтобы Антон попал на прогулку. - Я? На прогулку? - не веря своим ушам, произнес Россол. - Ты, ты, - сказал Дзержинский. Он отлично понимал, что Антон не может попасть на прогулку, но что было делать, он сказал нечаянно, а Россол принял всерьез и уцепился за слово "прогулка"; ему хотелось верить, что он попадет на прогулку, что он увидит небо, солнце, каштаны, траву, лужи... - Но лужи высохнут до завтра, - сказал Дзержинский. Россол не слушал. Он говорил и не спрашивал ни о чем, - спрашивать было страшно. Если спросить, то обязательно выяснится, что прогулки не может быть, что это сон, это просто-напросто приснилось и сейчас Дзержинский скажет: "Что ты, какая такая прогулка!" - и все кончится. И он не спрашивал. Он только говорил о самой прогулке, о том, как он завтра будет гулять. То есть гулять он, конечно, не может, но ведь дело не в словах; он будет сидеть на воздухе, на солнце, во дворе и даже на радостях закурит папироску-самокрутку из махорки, - пропадай все пропадом, как говорится. Пусть они ходят, как дураки, по кругу, а он будет сидеть и смотреть на небо. Или вот что: папиросу он курить не станет. Это глупо курить папиросу на воздухе. Ни к чему! Он лучше сорвет травинку и будет ее жевать. Боже мой, как давно он не жевал травинку, а ведь есть такие счастливцы, которые могут делать это хоть каждый день... Он будет сидеть на земле, прямо на земле, а они пускай ходят кругом, - ему что. И если он побудет на воздухе, у него появится аппетит. А как только он начнет есть, болезнь исчезнет сама собой. Все дело в аппетите, только в нем, - не правда ли? Чахотку надо заливать жирами, молоком, сметаной. Она боится пищи, как огня. И вот после прогулки... К тому времени, когда заключенных обычно выводили на прогулку, Россол отвернулся к стене и прикрыл голову одеялом. То возбужденное состояние, в котором он был накануне вечером, сменилось апатией, полным упадком сил, равнодушием. Теперь он, видимо, понял, что ни о какой прогулке не может быть и речи, что каштанов ему не увидать, что все это мечты. Несколько раз за утро Дзержинский окликал его, но он не отзывался, делал вид, что уснул, хотя, конечно, не спал и не думал спать. Незадолго до прогулки Дзержинский подошел к Россолу, подергал его за одеяло и, когда Антон открыл злые глаза, сказал: - Одевайся, иначе не успеем. - Зачем мне одеваться? - Пойдем на прогулку... Секунду, не более, Россол смотрел в глаза Дзержинскому - старался понять, шутит он или говорит серьезно. И понял, что серьезно. Да и можно ли шутить такими вещами? - Но я не удержусь на ногах, - сказал он, - я упаду. - И виноватым голосом добавил: - Я теперь очень слаб, Яцек. У меня плохие ноги. - Тебе не надо держаться на ногах, - сказал Дзержинский, - зачем тебе держаться на ногах, если я тебя понесу? Я буду твоими ногами, понял? - Понял, - все еще виноватым, покорным тоном ответил Россол, - но ведь тебе будет тяжело. - Одевайся и не болтай, - приказал Дзержинский. - Там увидим, тяжело или не тяжело. Россол сел на лежаке и нагнулся за сапогами, но тотчас же свалился на свою соломенную подушку: от слабости закружилась голова. Дзержинский поднял с пола сапоги, сел рядом с Россолом и обнял его за плечи, чтобы он спокойнее и тверже себя чувствовал. - Это ничего, - бормотал Россол, силясь натянуть сапог, - это ничего, это сейчас пройдет, все пройдет, это оттого, что я слишком резко вскочил. Но сейчас мне уже лучше, мне легче... От волнения и от слабости лоб его покрылся испариной, он никак не мог ухватить рукой ушко сапога, не мог сунуть ногу в голенище, ему уже ни на что не хватало сил. - Да ты не волнуйся, - как можно мягче и веселее говорил Дзержинский, - ты вовсе не так уж слаб, а просто ты волнуешься, вот у тебя и не ладятся сборы. Ну, успокойся! И не торопись! Возьми обеими руками за ушки и тяни. Взял? Ну видишь, как просто! Теперь второй сапог! И второй натянул, - видишь, как хорошо! Теперь куртку. Где твоя куртка? Одевая Россола, он делал такой вид, что Антон одевается сам, своими руками, он же, Дзержинский, тут ни при чем, он только успокаивает Россола, подает ему одежду и разговаривает с ним. - Видишь, как хорошо, - говорил он, - вот ты и готов, совсем готов. Теперь встань, только не торопясь, обопрись на меня и встань. Вот так, замечательно... - Ноги не держат, - слабо произнес Россол, - совсем не могу стоять, Яцек... С лязгом отворилась дверь, и в камеру вошел старший, Захаркин. - На прогулку собирайтесь! Живо! Увидав Россола, он спросил: - А этот куда же? Ужели гулять? - Гулять, - ответил Дзержинский. - На допросы не может, а на прогулки может, - сказал Захаркин и вышел из камеры, не заперев за собой дверь. Стоять Россол решительно не мог: у него кружилась голова, подкашивались ноги. Из плана Дзержинского - вести его на прогулку, обняв за талию и сильно поддерживая, - ничего не выходило. Надо было найти другой выход и без промедления: в коридоре Захаркин уже выстраивал арестантов, - промедление грозило опозданием на прогулку. А губы у Россола уже вздрагивали: во второй раз за эти сутки он расставался с мечтой о прогулке. - Спокойно, Антон, - сказал Дзержинский, - сейчас все образуется. Сядь на койку. - Зачем? - Сядь, говорю! Голос его звучал строго, почти повелительно. Такому голосу невозможно было не повиноваться. - Теперь возьми меня за плечи! Нет, не за шею, а именно за плечи! А ноги давай сюда. Хорошо держишься? - Хорошо... - Держись, я поднимаюсь. - Держусь. Дзержинский выпрямился. Теперь он держал Россола на спине. - Надорвешься, Яцек, - сказал Россол, - это чистое сумасшествие - то, что ты затеял! - Сиди смирно, - посоветовал Дзержинский. С бледным как мел, но совершенно счастливым Россолом за плечами Дзержинский вышел в коридор. Заключенные, уже выстроенные на прогулку в две серые шеренги, не сразу заметили в полутьме коридора ношу Дзержинского, а когда заметили, то как бы дрогнули, - обе шеренги заколебались, задвигались и вновь замерли; из-за поворота бежал Захаркин и командовал: - Смирно, равнение направо! За старшим надзирателем двигались начальник тюрьмы и его помощник. Это было неприятно: начальник и помощник почти никогда не появлялись в это время. Дзержинский стоял на левом фланге, начальство же появилось на правом и застряло: шел осмотр арестантов. - Вы не робейте, товарищ, - сказал Дзержинскому его сосед, широкоплечий врач с висячими усами, - они вам ничего не скажут. Не посмеют! - Положим, посмеют, - улыбнулся Дзержинский, - но я не робею. Авось как-нибудь. Держать Россола на спине было очень тяжело: ширококостный и высокий Антон, несмотря на худобу, весил еще много. Дзержинский, сам ослабевший после стольких месяцев тюремной жизни, сейчас, со своей ношей, едва держался на ногах. Лицо его покрылось потом, сердце билось неровно, толчками. А начальство двигалось так медленно, что казалось, не будет конца этому стоянию в сыром полутемном коридоре с Антоном за плечами. И если бы он еще не волновался так ужасно! Каждого арестанта начальник тюрьмы осматривал и обыскивал самолично: на прогулках довольно часто арестанты передавали друг другу письма, записки, даже книги, и начальник тюрьмы объявил этому обычаю войну. Пока что он ничего не нашел, и это его злило. Если весь обыск окажется безрезультатным, начальник останется в глупом положении. Чем меньше оставалось необысканных арестантов, тем больше раздражался начальник тюрьмы. Теперь уже Дзержинский видел его бледное выбритое лицо, с большим носом и угловатыми бровями, его большой подбородок и кончики крахмального воротничка, выглядывающего из-под воротника мундира. Неизвестно, что произошло бы, не раскашляйся Россол в это время. Он закашлялся так, что отпустил Дзержинского и повалился головой вниз на щербатый каменный пол коридора, внезапно побелев донельзя и потеряв сознание. Но сосед Дзержинского, врач, успел подхватить голову Россола, так что он не ударился, и принял его от Дзержинского. Захаркин схватил врача за руку и оттащил от Россола. Врач рванул руку. Россол все еще кашлял. Изо рта его текла узкая струйка алой крови. - Все назад, в строй! - протяжно закричал начальник тюрьмы и расстегнул кобуру револьвера. - По местам! Врач в это время уже стоял на коленях возле Россола. Захаркин опять рванул его за плечо. - Отойдите, - сказал Дзержинский, - вон отсюда! - Ты что? - оторопело спросил Захаркин. В его руке уже был револьвер. - Все назад, в строй, - продолжал кричать начальник, - или я буду стрелять! Но никакого строя уже не было. Строй внезапно сломался. Начальник был в одном кольце арестантов, его прыщавый помощник в другом, Захаркин в третьем. Кто-то тонким бешеным голосом кричал: - Товарищи, бей палачей! Лицо Захаркина сделалось серым. - Спрячь револьвер, мерзавец, - сказал ему Дзержинский, - спрячь, пока тебя не убили. А слева несся и несся бешеный, точно пьяный, тонкий голос: - Бей палачей, товарищи! Бей, бей палачей... Но никто не был убит. И начальник, и его помощник, и Захаркин удрали. Им дали уйти, и они ушли. - А пачему у вас, пазвольте спра-асить, - нажимая на букву "а", говорил начальник, - пачему у вас все пуговицы аторваны? Вы что? Правил не знаете? Так мы вас живо! Захаркин! Трое суток карцера ему! Теперь у каждого арестованного он находил какой-нибудь непорядок в одежде или в поведении: один не так стоял, другой посмел улыбнуться, третий держит руки в карманах, четвертый посмел попросить очки, отобранные на допросе. - То есть как это отобранные? - Следователь отобрал у меня очки, чтобы ускорить мое сознание, - говорил четвертый от Дзержинского арестант с тонким и умным лицом, - я же без очков ничего решительно не вижу. Прошу вас возвратить мне очки... Но начальник тюрьмы уже не слушал. Теперь он увидел Дзержинского и вместе со своим помощником, прыщавым молодым человеком, шел к Дзержинскому. - Эта что ж такое? - спрашивал он, щуря глаза. - Эта шутка или как эта нада понимать? Сейчас же абоим встать смирна, - вдруг крикнул он, - сейчас же! - Мой товарищ болен, как вам известно, - сказал Дзержинский, - и стоять не может. - Я приказываю прекратить, - крикнул начальник, - я приказываю стоять смирна! - Но он не может... - начал было Дзержинский. - Молчать! - багровея и теряя всякую власть над собой, заорал начальник, - назад в камеру! Запрещаю! Захаркин, за самовольное выношение... вынесение... за самовольный вынос из камеры... Он вдруг запутался и забыл то, что хотел сказать, и в эту секунду в коридоре вдруг раздался звонкий крик Россола: - Палач! Мы все равно тебя расстреляем! Палач! Арестанты, по настоянию Дзержинского, разошлись по камерам. Россола отнесли на его лежак, врач сел с ним рядом. Тюрьма затихла. До вечера ждали расправы, но она так и не последовала. Захаркин появился тише воды, ниже травы, настолько вдруг вежливый, что в волчок осведомился о здоровье Россола. - Теперь лучше, - тоже вежливо ответил Дзержинский, - благодарю вас. Но Захаркин не отходил от волчка. В волчок был виден только его мохнатый рот, и этот рот произнес: - Бывают же такие болезни... На это Дзержинский не нашелся, что ответить. К ночи Россол окончательно пришел в себя. Худое лицо его совсем осунулось и приняло голубоватый оттенок, темные глаза завалились, губы запеклись. - Здорово мы с тобой погуляли, Яцек? - спросил он, старательно улыбаясь. - Завтра погуляем, - невозмутимо ответил Дзержинский. - Ты думаешь? - Уверен. Он стоял перед лежащим Россолом - стройный, высокий, и такая спокойная сила исходила от него, что Россол поверил: да, завтра они обязательно будут гулять, ничто не может помешать этому решению, они во что бы то ни стало будут гулять. Эту ночь, впервые за много месяцев, Россол спал спокойно, а наутро Дзержинский, как ни в чем не бывало, помог ему одеться, и, когда Захаркин отворил дверь в коридор и объявил прогулку, он поднял Россола на плечи и стал с ним в шеренгу арестантов. Начальника тюрьмы не было, со вчерашнего дня его никто не видел. Захаркин же сделал такой вид, что ему нет никакого дела ни до Дзержинского, ни до его ноши, ни до чего решительно, кроме самой прогулки. Да и вообще в лица арестантам он не смотрел, а смотрел вниз и покрикивал: - Ногу, ногу держать как надо! Подобрать кандалы! Без разговоров, правое плечо вперед, по лестнице не торопись! Грохоча сапогами, под звон кандалов, арестанты двигались коридорами, лестницами, опять коридорами в тюремный двор. - Тяжело? - негромко спросил врач у Дзержинского. - Ничего, привыкну, - ответил Дзержинский. Спустились по последнему маршу лестницы, миновали последний коридор и вышли на мощенный булыжником двор. День стоял солнечный, теплый, почти жаркий. Еще цвели каштаны, - пирамидальные белые соцветья, как толстые свечи на елке, украшали ветви. Захаркин, пятясь, бежал впереди первой пары и кричал, размахивая руками, как дирижер перед полковым оркестром: - Соблюдай расстояние на одну протянутую руку! Пара от пары на три шага! Детки-соколы, соблюдай порядочек, иначе драться буду! Без разговоров! Но было так хорошо, что даже эти дурацкие возгласы Захаркина не мешали. Пекло солнце. Посреди двора прогуливались и ворковали голуби. Тянуло ветром, настоящим весенним ветром. С Дзержинского ручьями лил пот, но он не замечал этого. Под звон кандалов, под грохот сотен пар сапог он слушал задыхающийся шепот Россола, его восторженные, отрывочные слова: - Яцек, каштаны! Ты видишь, каштаны! Трава! Смотри, между булыжниками пробивается. Смотри, слева, - совсем зеленая, настоящая! Ты устал, Яцек? Тебе тяжело? Смотри, какой толстый голубь, просто толстяк! Как он может летать, такой толстый? Россол точно помолодел на несколько лет. И все вокруг точно помолодели и поглупели. Восторженные восклицания неслись отовсюду: - Эх, жизнь! - Природа, одно слово. - Мама дорогая, солнце как зажаривает! - Не для вас и не для нас зажаривает. - Ай, погода! Дзержинский задыхался, глаза ему застилал туман. Он ничего не слышал, кроме грохота собственного сердца и того, что шептал ему в ухо Россол. "Только бы не упасть, - думал он, - только бы не свалиться тут, посреди двора, вместе с Антоном. Но он не свалился. Пятнадцать минут кончились. Захаркин засвистел и подал команду разойтись по камерам. Дзержинскому еще предстояло поднять Антона на четвертый этаж и пронести по коридорам... Каждый день теперь он выносил Россола на прогулку. За лето он очень испортил себе сердце. Но разве он когда-нибудь обращал внимание на такие пустяки! Передают, что про него кто-то сказал так: "Если бы Дзержинский за всю свою сознательную жизнь не сделал ничего другого, кроме того, что он сделал для Россола, то и тогда люди должны были бы поставить ему памятник". МАЛЬЧИКИ Вечером Дзержинского перевели из общей камеры в третий этаж. Тут были одиночки, но из-за переполнения всей тюрьмы в каждой одиночке сидело по двое-трое заключенных. И в этой камере койка была уже занята. Вначале он подумал, что на койке спит один человек - толстый и большой, но позже понял, что не один большой, а два маленьких. Он стал у кровати и посмотрел. Лампа едва светила. Дзержинский открутил фитиль и наклонился над спящими. Что за черт! Это были дети, двое детей, укрытых гимназической шинелью. Вот так номер! Им обоим не больше тридцати лет. За что их упрятали сюда? Они, наверное, от страха плачут по ночам и зовут маму! Мальчики спали спокойно. Дзержинский сел возле столика на стул, подпер голову руками и задумался, глядя на спящих. Вот один зачмокал губами во сне. Прошло еще немного времени, и он улыбнулся. Чему? Что ему снится? Наверное, что-нибудь очень хорошее и уютное, вроде чаепития с папой и с мамой за круглым столом. Вкусный чай с молоком и булка с маслом, и мама и папа, а самовар ворчит и поет. Хороший сон. Вот каково будет пробуждение? Дзержинский даже крякнул от сострадания и жалости, представив себе пробуждение мальчика. "Ну что я ему скажу, - со скорбью подумал он, - ну чем мне ему помочь?" С полчаса Дзержинский просидел совершенно неподвижно, потом встал, взял свой узелок с продуктами и принялся готовить ужин. Никогда он так не возился с ужином, как в этот раз, и все удалось на славу: и маленькие бутерброды с колбасой и свежим огурцом, и крутые, аккуратно разрезанные и посоленные яйца. Были у него и сушки и леденцы. Леденцы выглядели необыкновенно нарядно среди всего этого царского угощения. Накрыв на стол, он наклонился к спящим и негромко сказал: - Прошу вставать! Ужин сервирован в золотом зале! Кушать подано! Стриженный под машинку мальчик слегка приоткрыл глаза и сонным, теплым взглядом окинул Дзержинского. Несколько мгновений он ничего не понимал, потом сел на кровати и спросил: - Вы новенький? - В каком смысле? - не понял Дзержинский. - Вас только что арестовали? - Нет, не только что. А вас? - Два месяца тому назад. Давайте познакомимся. Сережа! И он подал Дзержинскому теплую, после сна, руку. - Будите вашего товарища, - сказал Дзержинский, - будем ужинать. Сережа разбудил того мальчика, который улыбался во сне. Этот второй был худеньким, с девичьим румянцем и длинными ресницами. - Борис Войтехович, - представился он. На еду мальчики смотрели горящими глазами, но ели очень мало, видимо, стеснялись. Дзержинский посоветовал есть вовсю. Тогда Борис Войтехович сказал: - Мы не можем объедать вас, товарищ, потому что нам нечем ответить на вашу любезность. - И живо добавил: - Впрочем, я съем еще пол-яичка. Видимо, организм требует белков. Мальчики оказались очень милыми, живыми и простыми. Борис Войтехович любил говорить такие слова, как "организм", "миссис", "идея" и "начало начал", а Сережа был обладателем отличной коллекции марок, в которой имелась даже такая редкость, как Мальта юбилейная. Что это за "юбилейная", - Феликс Эдмундович не знал, но Сережа говорил о ней с таким огнем в глазах, что Дзержинский сделал вид, будто Мальта юбилейная поразила и его. За разговорами о революции и о Гегеле (Боря, несмотря на свои шестнадцать лет, уже пробовал читать Гегеля) время летело незаметно. Говорили до полуночи, а к полуночи Дзержинский перевел разговор на крокет и на плавание. Своим необыкновенным чутьем он понял, что мальчики находятся в том страшном нервном возбуждении, которое в любую секунду может прорваться слезами, и перевел "умный" разговор на совсем иные темы. И хотя мальчики уснули довольно спокойно, тем не менее ночью он слышал, как плакал Сережа, и сердце его разрывалось от жалости к этому маленькому собирателю марок, оказавшемуся в тюрьме. - Вам не спится, Сережа? - спросил он шепотом. - Здесь, наверное, душно? - Да, душно, - икая от слез, сказал Сережа. - Вы подышите в волчок, - посоветовал Дзержинский. - Это помогает... - И негромко добавил: - Ничего, Сережа, завтра займемся вашим делом. Расскажите-ка мне: за что вас взяли?.. Они проговорили часа два. Шепотом Сережа рассказал их историю. Они в гимназии издают журнал. Редактор Борис Войтехович (ведь он замечательно, замечательно умный человек, ясная голова, аналитик по природе), да, редактор Борис, а издатель - Сережа. То есть, что значит издатель? Дело в том, что у него, у Сережи, недурной почерк, он знает целый ряд каллиграфических фокусов, и он, так сказать, пишет журнал. Ведь журнал рукописный. И вот они написали статью. В этой статье обругали инспектора. Инспектора - не как индивидуум, а как индивидуалистическое начало того, что само по себе далеко не индивидуально. Тут Сережа запутался. - Я что-то не понимаю, - сказал Дзержинский. - И я, - сознался Сережа, - но знаете, товарищ, дело в том, что эту статью писали вовсе не мы с Борисом, а один наш восьмиклассник. У него брат социал-демократ. И мы не могли выдать его. Там ведь не только насчет инспектора, там насчет царя многое есть. Вы ведь согласны со мной, что мы, как честные люди, не имели права выдать нашего товарища? И мы сказали, что это мы сами написали... - Конечно. Но позвольте, - сказал Дзержинский, - ведь вы даже не поняли, в чем там дело? - Да, - согласился Сережа, - я переписывал статью не по смыслу. Я просто слово за словом переписывал. Но, как честные люди, мы с Борисом дали клятву (о, вы не знаете, какой удивительный человек Борис!), мы с ним дали клятву не выдавать... - Ну, вот что, милый Сережа, - перебил Дзержинский, - давайте сейчас поговорим о чем-нибудь другом, повеселее, а завтра с утра мы примемся за ваше дело и авось поможем вам... Утром Дзержинский разбудил обоих мальчиков очень рано, несмотря на то, что они просили разрешить им поспать еще хоть минуточку. - Гимнастику, - приказал он, - за два месяца вы уже пожелтели в тюрьме. Ну-ка! Делайте то, что буду делать я! Наберите в себя побольше воздуху. Так! Сережа, не стесняйтесь! Ну! Раз! Вытяните вперед руки! Хорошо. На корточки! Молодцом! Первое занятие длилось двадцать минут. - Завтра займемся подольше, - пригрозил Дзержинский, - а теперь попрошу вас как следует вымыться. Он достал из своего узелка мыло и мочалку. - Вот, пожалуйста! У вас у обоих черные шеи. Так нельзя. Настоящий человек должен и в тюрьме оставаться человеком. Мойтесь! После того как мальчики вымылись, он велел им раздеться догола и растереться сырой мочалкой. - Холодно, - сказал Сережа. - Что? - спросил Дзержинский. Сережа не рискнул повторить и принялся за обтирание. - Теперь, - произнес Дзержинский, - теперь мы возьмемся за уборку нашего жилья. Мы люди, а камера наша похожа на свинарник. Неужели вы могли прожить в этой камере два месяца? Мальчики молчали. Через два часа с небольшим камера была убрана так, что ее нельзя было узнать. - Ну вот, - удовлетворенно сказал Дзержинский, - а теперь мы будем пить чай. Хочется чаю? За чаем Дзержинский все время смешил мальчиков - очень комично и очень похоже передразнивал Сережу, как тот моется, словно кошка лапой. Мальчики хохотали, и им обоим казалось, что они давным-давно знают этого удивительного человека, которого судьба только вчера послала им в камеру. И больше всего на свете они боялись сейчас, что Дзержинского уведут от них и они опять останутся вдвоем. После обеда Дзержинский стал против дверного волчка и принялся стучать. Он стоял спиной к стене, смотрел в волчок и стучал, а мальчики, открыв рты, следили за ним. - Товарищи, товарищи, товарищи, - стучал Феликс Эдмундович, - тут в камере заперты два мальчика-гимназиста, оба из провинции. Передач, денег у них нет: родители не знают, где они. Мальчики сидят за политическую шалость. У кого есть связи с волей, передайте на волю. Фамилии гимназистов... Он стучал долго, до тех пор, пока не объяснил все точно о своих подопечных гимназистах, потом сел за стол и начал лепить из хлебного мякиша шахматные фигурки. Весь день прошел в шахматной игре, в веселых разговорах, в рассказах Дзержинского. К вечеру мальчики устали и начали клевать носами. Этого главным образом и хотелось Дзержинскому. Он хотел, чтобы они наконец устали, - тогда и ночь пройдет для них спокойно. Ложась, он с веселой угрозой в голосе посулил им: - А завтра я вам закачу такую порцию гимнастики, что вы совсем развеселитесь. Кстати, завтра с утра будем чистить сапоги. Тут есть печная сажа, и наши сапоги просто засверкают. Ночью его вызвали на допрос. От скрипа ржавого замка Боря проснулся и поднял голову. Увидев, что Дзержинский одевается, он толкнул Сережу, и оба мальчика встали. Спросонок и от волнения их била дрожь, они сидели на своей койке и, широко открыв сонные глаза, смотрели на жандарма с фонарем, на Дзержинского, на тяжелую ржавую дверь. - Куда вы? - наконец спросил Боря. - Я скоро вернусь, - ответил Дзержинский, - вы не ждите меня. - А вас не переведут? - дрогнувшим голосом спросил Сережа. Дзержинский не знал, переведут его или нет, но ответил, что ни в коем случае не переведут, и на прощание, в дверях, помахал мальчикам рукой. Допрашивал Дзержинского душистый ротмистр. В комнате следователя пахло сигарой, на полу лежал большой ковер, окно с решеткой было завешено портьерой. Тут ничего не должно было напоминать тюрьму. Над креслом ротмистра висел поясной портрет бородатого Александра III. Чтобы не хотелось спать, следователь пил черный кофе. Как на прошлых допросах, Дзержинский не показал ничего. Когда его спрашивали, он молчал. Да и о чем они могли разговаривать - надушенный ротмистр, розовый, кудрявый, сытый, и профессионал-революционер Феликс Эдмундович Дзержинский? Тикали часы, потрескивали дрова в камине; офицер ходил по комнате, сложив руки за спиной, позванивая шпорами. - Неужели вам не надоела тюрьма? - спросил вдруг ротмистр, близко стоя к Дзержинскому и подрагивая коленкой, - неужели вам не хочется на волю? Дзержинский молчал. - И есть вам нужно получше, - бархатным голосом продолжал жандарм. - Поглядите на себя, какой вы бледный и измученный. Вам нужны молочные продукты, свежая зелень, может быть, пивные дрожжи... Дзержинский медленно поднял голову и коротко взглянул в розовое лицо ротмистра. Страшная ненависть пылала в его прекрасных глазах, и этого огня так испугался ротмистр, что даже отступил на шаг. - Что вы? - спросил он. - Ничего, - сказал Дзержинский. - Имею заявление. Заявление? Первый раз этот арестант произносит слово "заявление". Что ему нужно? Ротмистр сел за стол и сказал, что слушает. Дзержинский еще раз поглядел на ротмистра, но уже иначе - так, как смотрят на вещи. - Дело в том, - сказал он, - что здесь, в тюрьме, содержатся два мальчика. Их держат уже два месяца, они изголодались, измучились. Обвинить их не в чем. Мне хорошо известно, что если мальчики не будут выпущены, в газетах всего мира могут появиться статьи о том, что у вас содержатся политические преступники - малыши... Жандарм наклонением головы дал понять, что понял слова Дзержинского. - Только один вопрос, - сказал он. - Кто же это собирается писать отсюда в заграничные газеты? - На вопросы такого рода я, как вам известно, не отвечаю, - сказал Дзержинский. - И никогда не будете отвечать? - Никогда! - А после трех суток карцера? - Никогда. - А после недели? - Никогда. Теперь они стояли друг против друга - маленький, розовый, похожий на елочного ангелочка ротмистр и тонкий, с пылающими от ненависти глазами Дзержинский. Ротмистр позвонил и приказал надзирателю отправить Дзержинского на неделю в карцер. Только через неделю он вернулся к себе в камеру. Мальчики встретили его такими воплями восторга, такими объятиями и прыжками, что у него задрожали губы. - Ну, будет вам, - говорил он, - успокойтесь, а то меня опять в карцер погонят за этакий шум... Тише! За эту неделю он совсем осунулся и пожелтел, но глаза его горели тем же удивительным огнем... Сели за еду, и пошли разговоры. Оказалось, что за время отсутствия Дзержинского здесь все время стучали, но мальчики не поняли, в чем дело, и не ответили. Еще сегодня утром стучали. - Значит, есть новости, - сказал Дзержинский. Новости, действительно, были, и хорошие: дело мальчиков сдвинулось с мертвой точки, нашелся адвокат, который завтра должен был прийти в камеру, и адвокат уже дал знать родным Бори и Сережи. - Да, нас вызывали на допрос, - тараторил Сережа. - На нас так стучали кулаком, что просто ужас! Но я, даю вам честное и благородное слово, совершенно не испугался. Подумаешь! За эту неделю с Сережей произошла разительная перемена: у него стал ломаться голос. Он теперь говорил то басом, то вдруг пускал отчаянного петуха, краснел, конфузился и переходил на тенор. - Черт знает что, - бормотал он в таких случа