силится удержаться передними копытами за край карниза, но срывается. Скалы провожают учага глухим подземным гулом. Вместе с ним в пропасть летят камни. Далеко внизу он падает спиной на острую грань обломка и умирает, разбросав длинные ноги и запрокинув голову. Улукиткан дождался, когда внизу стих грохот камней, уселся на выступ. -- Пошто раньше не обрезал оленю рога? -- слышу его голос. Я даю команду вернуться вниз, к подножью скалы. Олени, видевшие весь ужас падения учага, буквально сбегают под скалу и продолжают пугливо прислушиваться к наступившей тишине. Мы развьючиваем животных. Без груза они легко преодолевают препятствия, выходя наверх. Затем я с Трофимом и Лихановым вытаскиваю туда груз, а Улукиткан с Василием Николаевичем идут к учагу, чтобы снять с него узду, вьюк и седло. От скалы подъем положе, и мы без приключений выбираемся на отрог. За ним действительно глубокая долина. Мои спутники возвращаются с оленями на Маю, за оставшимся там грузом, а я с Бойкой иду дальше вниз -- хочу спуститься к устью речки, протекающей по дну долины. Спускаемся по стланику. Тут идти легче, россыпи прикрыты растительным покровом, меньше обнаженных пород. Ниже нас встречают лиственницы, так, в их окружении, мы и выходим на дно долины. Пробираюсь сквозь береговую чащу, раздвигаю густой ольховник и поражаюсь: речка должна течь вправо к Мае, а она течет в обратном направлении. Понять не могу, в чем дело? Внимательно осматриваюсь и окончательно убеждаюсь, что течет она действительно влево, почти на север. Я тяжело опускаюсь на гальку. Это Мая! Я узнаю ее разбег, ее тревожный рокот и шальную волну. Мы опять встретились. Чувствую, что не уйти нам от нее. Да и куда? Назад -- ни за что! Остается только один путь -- вперед. Я даже как будто рад этой неприятной неожиданности. Подхожу к берегу. Река плещется меж валунов, ворчливо уползает дальше на север. Все еще не могу понять, почему на север? Ведь от устья Эдягу-Чайдаха она пропилила себе проход на юг. Значит, где-то здесь река делает большую петлю и поворачивает более чем на сто пятьдесят градусов. Дня еще остается много. Я выбираю место для табора, делаю заломки и ухожу вверх по реке. Надо узнать, что там в петле: пороги, шиверы или тиховодина. И заодно посмотреть, где поблизости есть сухостойный лес для плота. Однако моя попытка осмотреть первую большую петлю Маи не имеет успеха. У всех поворотов реку оберегают крутогрудые скалы, то голубоватые, как небо ранним утром, то серые, как пепел старого огнища, то ржавые. Они неприступны. Ни с чем пришлось вернуться назад. На стоянку прихожу поздно. За пологими отрогами пылает небо. Близится ночь. По прогалинам в холодеющем ночном сумраке бродят, как призраки, уставшие олени. Ветерок наносит дым только что разожженного костра. Я разыскиваю в куче багажа свою постель, достаю мыло и полотенце. Василий Николаевич льет мне на руки воду, а на пухлых губах улыбка. -- Чему радуешься? Реку узнал? -- спрашиваю я. -- Узнал. Эко змея, обманула! Кто бы подумал, что она тут так извернется!.. Что же делать будем? -- не терпится ему. -- Поплывем дальше, не возвращаться же назад. -- Мы тоже так распланировали и лес уже свалили на плот. Старики хотят идти с нами берегом. -- Да, да, вместе пойдем, так лучше, -- слышу я голос Улукиткана. -- А если не пройдете? -- Вы сразу нас на ту сторону плавьте, если не пройдем, будем пробираться горами, на устье Маи встретимся. Итак, все решено. Завтра в путь. Знакомое чувство тревоги опять врывается в нашу жизнь. Кто-то бросает на рубиновую россыпь углей пучок сушника. Вспыхивает пламя, и знакомый шелест огня будит лагерь. Улукиткан остается отобрать себе продовольствие, а все остальные уходят на берег. Дружно стучат топоры, перекликается эхо, и как-то странно слышать здесь, в дикой теснине гор, человеческий говор. Выяснилось, что ниже нашей стоянки Мая, наткнувшись на скалу, круто поворачивает назад и ложится на юг, образуя узкую стрелку. Улукиткан не хочет идти здесь берегом, следом за плотом, просит переправить его на правый берег, и они с оленями дождутся нас на противоположной стороне стрелки. В полдень плот был загружен. Мы перегнали через реку оленей, перебросили стариков, помогли им поймать животных, и они ушли налегке, не захватив с собою ни вещей, ни продуктов. На корме Трофим. Он клонит голову, прислушивается к наплывающему реву. Справа на гранитном выступе торчит разбитая грозой старая лиственница с поднятыми к небу обломанными сучьями, как бы предупреждая нас об опасности. Мы проплываем обрыв. Близко перекат. Все настороже. Наваливаемся на весла. Глаза не успевают замечать проход. Тут, кажется, река готовит нам сюрприз. Сильным толчком плот подбросило высоко, посадило на что-то острое, а нос заклинило глубоко под камень. Собак смыло. Все перебираемся на корму, пытаемся осадить ее, но безуспешно. Мы налетели на корягу, замытую водою... Буруны с гулом разбиваются о плот, окатывая нас ледяной водою. Одежда на всех мокрая. Напрасны наши усилия сняться с коряги при помощи шестов. Что только ни придумывали! Приходится лезть в воду. Страшновато, но ничего не поделаешь. Привязываемся веревками. Мы с Трофимом подбираемся под корму, а Василий Николаевич пытается высвободить нос из-под обломка. Тужимся изо всех сил и тоже безрезультатно. Выбираемся на плот. Полчаса прогреваемся. Еще раз лезем в воду... Остается последнее: разрубить плот пополам. Развязываем груз, раскладываем его на две части. Трофим рассекает кормовую ронжу. Василий спускается к обломку, машет топором, наугад нащупывает острием под водою бревно, а сам синий, трясется. Вдруг треск. Суденышко раскололось. Меня на семи бревнах отбросило вправо, вынесло за шиверу. Впереди скала. Слева на берегу вижу собак. Их надо взять. Нажимаю на шест, бьюсь с течением. Рядом со мною причаливают к берегу и Трофим с Василием. Мы вне опасности. Теперь бы скорее к старикам! Они ведь ждут. Но прежде надо сколотить плот, обогреться. Василия все еще трясет. Переодеться не во что, груз весь мокрый. Разжигаем костер. Мы с Трофимом, немного отогревшись, принимаемся за плот. Василий все еще не может прийти в себя. Уже вечереет. Почти пять часов отняла у нас эта проклятая шивера. Теперь мы снова готовы покинуть берег, выйти на струю. -- Вставай, Василий, пора, -- предлагаю я. -- Старики заждались. Он поднимает голову, смотрит на меня грустными, как у раненого оленя, глазами. -- Что с тобой? Василий с трудом открывает рот: -- Ноги отнялись, -- говорит он с ужасающей безнадежностью. Я и Трофим соскакиваем с плота. Раздеваем его, растираем ноги, отогреваем их у костра. Они действительно омертвели. Этого еще нам недоставало! Но мы не должны задерживаться. Переносим больного на плот, укладываем его на спальные мешки. Отталкиваемся от берега, и нас подхватывает Мая. Мы буквально ошеломлены случившимся. Насколько это серьезно с Василием? И как опасно теперь застрять в шивере! Больной это лучше нас понимает. Он настороженно караулит долетающий до слуха шум переката и с опаской поглядывает на мутный поток, несущий на своих горбах плот. Проплываем скалу. От нее река поворачивает на юг. Здесь у поворота и выклинивается стрелка, через которую перешли проводники с оленями. Над нами просторный купол вечернего неба, затянутого побагровевшими тучами. Спрямленная река, словно сытый удав, молчком уползает в узкую щель ночного логова. Путь открыт. Мы ищем глазами стоянку стариков, дымок костра, пасущихся оленей, но, увы, нигде никого не видим. С правой стороны уже близко синеют скалы, прикрытые темной шапкой хвойной тайги. Причаливаем к берегу. Пока Трофим закрепляет плот на ночь, я бегу вниз по гальке. Вот и затухший костер проводников, взбитая копытами оленей земля, кучи помета и след ушедшего на стрелку каравана. Возвращаюсь на стоянку. -- Старики, не дождавшись, видимо, ушли с оленями искать корм. Они же голодны. -- Велика ли ночь, потерпят и к утру заявятся, -- говорит Трофим. Достаю карабин и дважды стреляю в вечернюю мглу. Эхо лениво повторяет звук и умолкает. Долго нет ответа. Василий Николаевич тихо стонет. Отблеск костра лижет его загорелое лицо. На меня смотрят чужие глаза. Какие-то страшные думы погасили в них живой огонек, -- Не печалься, Василий, за ночь все пройдет и забудется. Он отрицательно качает головою. Мы устраиваем больному мягкую подстилку, заталкиваем в спальный мешок. Он покорный, словно ребенок. Как больно видеть беспомощность этого человека, исходившего много тысяч километров тропою исследователя, испытавшего на себе смертоносную силу пурги, не склонившегося перед неудачей, опасностью, человека, безмерно любящего жизнь. Нет, он завтра должен встать!.. Утро стекает в ущелье с невидимых хребтов такое же хмурое, неприветливое, как и вчера. Ветер дико треплет лиственницы. Холодно. Лучше бы и не нарождался этот день!.. Василий Николаевич лежит на спине, как мы его положили с вечера, с припухшими от бессонницы глазами. Рядом примостилась Бойка. Она ждет от него обычной утренней ласки и, улучив момент, лижет его щеку. Но тот не замечает любимую собаку, смотрит куда-то мимо меня в пустое пространство. Боже, что сделала с ним эта ночь! Я опускаюсь к больному. Он молчит. Бойка поворачивает свою морду и смотрит на меня опечаленными глазами. Неужели она чутьем угадывает, что у хозяина большое горе? -- Как твои ноги, Василий? -- Нет у меня их... -- отвечает он, и я вижу, как дрогнул его подбородок. -- А ты не расстраивайся. Давай походим, может, разомнутся, -- предлагаю я. -- На что становиться буду? Мы с Трофимом поднимаем больного, но ноги, как плети, беспомощно виснут, точно где-то разорвались нервные узлы. Василий потрясен. Какими невероятными усилиями сдерживает он внутреннюю бурю! Вот и пришла к нам беда нежданно, негаданно! С беспощадной ясностью чувствуем, как далеко мы от своих и как необходима нам помощь. Придется расстаться с рекою. Не слишком ли дорого взяла с нас Мая за отрезок в несколько километров пути от Эдягу-Чайдаха? Но это последняя дань. Теперь у нас иная цель -- спасти больного. Сделаем носилки для Василия Николаевича и увезем его на оленях. Хорошо, что с нами Улукиткан. Мы развязали веревки на плоту, стащили на берег груз. Его оказалось слишком много, и половины не поднять на оленях, тем более, что четыре самых крупных быка посменно будут везти носилки с Василием Николаевичем. Придется бросить палатки, спальные мешки, часть личных вещей, возьмем только необходимое для пути через Чагар до устья Шевли, где базируется наша топографическая партия. Ждем стариков. Они вот-вот должны появиться. Трофим стружит шесты для носилок, я готовлю завтрак. Уже давно день. Начинается дождь. -- Не случилось ли чего со стариками? -- беспокоится Василий Николаевич. Неведение становится тягостным. Беру карабин, отправляюсь искать проводников. Погода мерзкая. На горы ложится темень туч. С востока из-за отрогов доносится смутный рокот далеких разрядов. Тайга молчит. Мелкий дождь сыплется редко и однообразно. Нахожу тропу, свежепроторенную по густому брусничнику. Она выводит меня на верх стрелки, и тут я натыкаюсь на странное зрелище: мох утоптан, залит кровью, для чего-то кололи лучину, и на земле лежат обрезки тонких ремешков. Я не задерживаюсь, старики все объяснят. Спешу дальше. Тропка сворачивает влево и убегает по стланику на юг. Иду по ней километр, два. Вижу, впереди стоит олень, обрадовался -- где-то близко стоянка. Подхожу ближе. Узнаю Баюткана. Удивляюсь: почему он вдруг стал таким покорным? И тут только замечаю, что у него сломана передняя нога. Он держит ее высоко, беспрерывно вздрагивая всем телом от боли. Проводники обложили рану лучинками, перевязали ремешками. А где же другие олени? Почему нет их следов? Спешу дальше. Никого нет. Куда идут проводники? Кругом ягельные поляны, много дров, тут бы и ночевать им! А предчувствие чего-то недоброго растет. Наконец, тропка выводит меня на кромку правобережных скал, протянувшихся далеко по-над рекою, и уходит дальше по чаще, оставив позади кормистые места. -- Ушли! -- вырывается у меня вместе с отчаянием, и я безвольно опускаюсь на колоду. Не могу уяснить, как это случилось. Какая обида угнала стариков от нас? Ведь с ними же нет ни крошки хлеба, ни посуды, ни постели! А может -- и спичек. Нет, это непостижимо уму! Слышу позади шорох -- моим следом идет Баюткан, со сломанною ногой. Он подходит ко мне совсем присмиревший. Я отворачиваюсь, нет сил видеть его ужасные глаза, переполненные болью. В них боязнь остаться брошенным в гнетущей тишине мокрого леса. Я тороплюсь к своим. Следом скачет на трех ногах Баюткан. Он не поспевает за мною, отстает. Голова не способна соображать. Бегу... Меня встречает взволнованный Трофим. -- У Василия отнялась левая рука. -- И у меня не лучше новость: проводники ушли от нас. -- С чего бы это они? Вещи-то их тут. -- И все-таки ушли. Василий Николаевич, увидев меня без проводников, встревожился. -- Где Улукиткан? -- Ты только не волнуйся, проводники ушли ниже, наверное, там дождутся нас. Он не может осмыслить мои слова. Его лицо вытягивается. На щеках появляются желтоватые круги; голова беспомощно откидывается назад. -- Нет, нет, ты обманываешь! Что же вы теперь будете делать со мною? -- спрашивает он дрогнувшим голосом. Вижу, Трофим присаживается к нему, обнимает его голову, прижимает к своей груди. -- Успокойся, Василий... Клянусь, мы до конца не бросим друг друга, и что бы ни случилось -- останемся вместе. Ты веришь мне? Василий молчит, переполненный ожиданием чего-то ужасного. -- Это все пройдет, -- утешает его Трофим. -- Может, распогодится, нас найдет самолет, помогут выбраться. Более часа мы массируем ему руки и ноги. Другого ничего не можем придумать. Вся надежда на крепкий организм больного. Он еще сможет вернуть нам Василия. Подтаскиваем его поближе к костру и тут обнаруживаем, что и правая рука ему плохо повинуется: пальцы работают, а поднести к губам ложку не может. Перед нами не человек, а живой обрубок. Откуда навалилось на нас столько бед?! Я кормлю больного с рук. Его рот непривычно ловит теплую лепешку, куски горячего мяса, долго жует. Пища застревает в горле, он тяжело дышит. Непрошеные слезы затуманивают глаза, падают с ресниц калеными каплями на мою руку. Трофим помогает мне, а сам прячет глаза, давится тяжелыми глотками. И кажется, сейчас у него эта человеческая боль за друга выплеснется наружу. Вот-вот вечер накроет ущелье. Посветлевшее небо кропит тайгу остатками дождя. Решаем плыть, да и нет другого выхода. Видно, не суждено нам уйти от Маи. Загружаем плот, укладываем беспомощного Василия и отталкиваемся от негостеприимного берега. Видим, из чащи выходит Баюткан, провожает нас грустными глазами. Он не понимает, почему люди бросили его... За правобережными скалами, протянувшимися на много километров, проводников нет. Река сворачивает влево. Закатные лучи бледными полосами прорезают высокое небо. За поворотом встречается первая шивера. Василий Николаевич тревожно прислушивается к реву. Малейшая опасность теперь кажется ему гибелью. Прибиваемся к первой таежке, быстро организуем ночевку. Трофим остается с Василием Николаевичем, а я иду искать проводников. Их нигде нет -- они ушли от реки. Но почему не дождались нас, не взяли свои вещи, продукты. У них нет даже куска брезента, чтобы укрыться от непогоды. Бедные старики, сколько мучений им придется претерпеть! Ночью у Василия Николаевича неожиданно поднялась температура. Он сразу ослаб. Мы с Трофимом дежурим. Все трое не спим. Горит костер. Что сказать больному, чем утешить его? Теперь ясно -- ему скоро не подняться на ноги, да и поднимется ли вообще? Надо как можно скорее передать его врачам. Мы должны торопиться! Покидаем стоянку. Мысли о проводниках отступают от нас, теперь уж не встретиться с ними. Василий Николаевич просит устроить его на плоту повыше, чтобы видеть путь. Бойку и Кучума на этот раз привязываем к грузу. Синеву обширного неба пронизывают лучи солнца. Путь зорко караулит кормовщик, и его властный окрик "бей вправо", "бей влево" далеко разносит звонкое эхо. Теперь, когда с нами больной Василий Николаевич, наши глаза становятся острее, руки сильнее и воля крепче. Каменная пасть ущелья заглатывает плот. Над нами остается лоскут неба, повисший на конусах гигантских скал. На угрюмых "лицах" гранитных сторожей еще лежит ночная прохлада. Ворчливая река несет наше расшатанное суденышко дальше. В ущелье нет тишины. Мая, пытаясь спрямить свое русло, подобно гигантскому жернову, день за днем, год за годом перемалывает камни и плоды своей работы уносит вниз в виде песка и гальки. Подточенные скалы рушатся, пытаясь запрудить реку, и тут-то, у каменной свалки, и зарождается нескончаемый грохот воды, потрясающий ущелье. За миллионы лет Мая сумела зарыться глубоко в материк, отполировать отвесные берега, воздвигнула на пути сказочные чертоги из мрамора. Василия Николаевича тревожит малейший всплеск, скрип плота, даже крик птицы. Глаза ищут у каждого поворота, у каждого камня опасность, а если что замечают, по его загрубевшему лицу расплываются бледные пятна, ворот телогрейки кажется тесным, он вытягивает шею, точно хочет проглотить застрявший в горле комок, и с напряженностью ждет развязки. Когда же плот минует опасность, Василий Николаевич впадает в короткое забытье, затем начинает одной рукой крутить цигарку, но бумага рвется, махорка просыпается. -- Покурить бы, -- просит он, и я на минуту присаживаюсь к нему. -- Что ты сторожишь, Василий, сам себя пугаешь? Уснул бы, -- говорю я, закручивая ему "козью ножку". -- Боязно мне, понимаешь, в воду опрокинет, без ног, без рук -- чем отбиваться? -- Не опрокинет, вода большая, может, сегодня вынесет до устья, отправим тебя в больницу. -- Мне теперь не жить. Хуже некуда... -- Не отчаивайся, еще походим по тайге! -- Так думаешь? -- и на его лице готовность поверить моим словам. -- Нос вправо! -- гремит голос кормовщика, подхваченный пробудившимися скалами. Я вскакиваю, хватаюсь руками за весло. У Василия Николаевича изо рта выпадает цигарка... Где-то близко крутой спад реки. За первой грядой бурунов ничего не видно. Неужели порог? Мысли не поспевают за событиями. Мы у края. Плот подхватывает тугой поток воды и со всего разбега набрасывает на валун. Толчком меня сбивает с ног. Я теряю весло. Взбунтовавшиеся волны поднимают правый борт плота. В последний момент, сваливаясь в воду, я пытаюсь поймать Василия, но руки скользят мимо. Треск, визг собак, человеческий крик в бурунах... Я захлебываюсь, теряюсь. Чья-то властная рука ловит меня за волосы в воде. Боль возвращает сознание. Открываю глаза. Вижу над собой на камне Трофима. Левой рукой он силится вырвать меня из потока, а правой держит за шиворот Василия. Я не нахожу в глубине опоры для ног. Хватаюсь руками за скользкие грани обломка, царапаюсь и кое-как выбираюсь на камень. С трудом вытаскиваем больного из воды. Он еще жив. Медленно приходит в себя. Видим, как река уносит за кривун перевернутый вверх брюхом плот, как бьются в смертельной схватке с потоком привязанные к нему Бойка и Кучум. С необычайной силой меня охватывает ощущение, что вместе с плотом уходит от нас жизнь. Неужели конец?! V. НА КРАЮ ЖИЗНИ I. Мы прощаемся с Трофимом. Ночь на камне в бурунах. Три чайки. Перед половодьем. "Убей и плыви!" Земля, родная земля. Мы никогда не были такими беспомощными и жалкими, как в первые минуты катастрофы. Все еще не верится, что с нами не осталось плота, ни куска лепешки, ни тепла. Мы одни среди мрачных скал, на дне глубокого каньона, выброшенные Маей на кособокий камень. Присесть негде. Стоим с Трофимом на краю обломка, удерживая друг друга. Василий лежит пластом. Он еще дышит. На его лице сгустились тени. В глазах испуг. Нижняя челюсть отвисла. Река бушует, кругом все кипит, пенится, ревет. Сквозь водяную пыль слева виден поворот. Справа реку поджимает крупная россыпь. -- Проклятье, правее бы надо, тогда бы пронесло, -- досадует Трофим. Стаскиваем с Василия одежду, выжимаем из нее воду, надеваем на посиневшее тело. Не знаем, что делать. До берега с больным ни за что не добраться, не сплыть за кривун, всюду торчат обломки. Но и здесь нельзя оставаться. Нельзя медлить -- на вершинах скал уже гаснут последние лучи заката. Скоро ночь, и тогда... Надо принимать какое-то решение. Что угодно, любой ценою, лишь бы выбраться. Опасность теряет значимость. Только безумный риск еще может изменить обстановку. Ловлю на себе настороженный взгляд Василия. Он понимает все. Молча ждет приговора. Его не спасти, это ясно. А как же быть? Бросить на камне живым на съедение птицам, а самим спасаться? -- Василий, подскажи, что нам делать?.. Ты слышишь меня? -- кричу я, силясь преодолеть рев реки. -- Плывите... а мне ничего не надо... столкните в воду... -- И мы видим, как он, напрягая всю свою силу, пытается сползти с камня. Я опускаюсь на колени, обнимаю его мокрую голову. Мы все молчим. "Столкнуть в воду!" -- страшные слова! Столкнуть Василия, который прошел с нами сотни преград без жалоб, без единого упрека! Неужели никакой надежды?! -- Я остаюсь с тобой, Василий. А ты, Трофим, не мешкай, не раздумывай, раздевайся, плыви, авось, спасешься. -- Нет!.. У вас семьи, а я один, и не так уж мне везло в жизни.... -- К чему разговоры, -- кричу я, -- раздевайся! Одежду привязывай на спину. Проверь, хорошо ли упакованы спички. -- Мне не выплыть. -- Вода вынесет, а здесь гибель. Снимай телогрейку, штаны... Ну, чего медлишь! Он вскинул светлые глаза к небу и стал вытаскивать из тесных сапог посиневшие ноги. Я помогаю ему раздеться. Тороплю. А сам плохо владею собой, ничего не вижу. Надо бы что-то сказать ему. Но ни одной законченной мысли в голове -- они бегут беспорядочно, как беляки на Мае, не повинуясь мне. Не знаю, что передать друзьям. Как оправдать себя перед семьей? Надо бы просить прощение у Василия и Трофима за то, что заманил их сюда, на Маю, не настоял идти через Чагар. А впрочем, зачем, ведь этот опасный путь был нашим общим желанием, Вокруг по перекату ходят с гулом буруны, мешая густую синеву реки с вечерним сумраком. Трофим готов. Я завязываю на его груди последний узел, но пальцы плохо повинуются мне. Нервы не выдерживают, я дрожу. -- Торопись! Он опускается на колени перед Василием, припадает к лицу, и его широкие плечи вздрагивают. Напрягаю всю свою волю, призывая на помощь спокойствие, хочу мужественно проводить человека, с которым более двадцати лет был вместе. Мы обнимаемся. Я слышу, как сильно колотится его сердце, чувствую, как тесно легким в его груди, и сам не могу унять одышку. -- Прощай, Трофим! Передай всем, что я остался с Василием, иначе поступить не мог. Трофим шагнул к краю валуна. Окинул спокойным взглядом меркнущее небо. Покосился на бегущую синеву потока, взбитую разъяренными бурунами. И вдруг заколебался. Вернулся, снова припал к Василию... Еще раз обнимаемся с ним. -- Не бойся! -- и я осторожно сталкиваю его с камня. Распахнулась волна, набежали буруны, и Трофима не стало видно. В темноте только звезды далекие-далекие печально светят с бездонной высоты, да ревут огромные волны в тревожной ночи. На валуне стало просторнее, но сесть все равно негде. Приподнимаю Василия, кладу его голову себе на ноги. Холодно, как на льдине. Больного всего трясет, и я начинаю дрожать. С ужасом думаю, что Василию до утра не дожить. -- Уже ночь или я ослеп? -- слышу слабый голос Василия. -- Разве ты не видишь звезд? Он поднимает голову к небу, утвердительно кивает. -- Выплыл? -- Давно. -- А ты видел? -- Как же! Ушел берегом за кривун. -- Ну-ну, хорошо! Сам зачем остался. -- А ты бы бросил меня в такой беде? Он долго молчит, потом спрашивает: -- Значит, никакой надежды? -- Дождемся утра, а там видно будет, -- пытаюсь утешить его. -- Дождемся ли?.. Бродячий ветер трубит по ущелью, окатывает нас водяной пылью. Поток дико ревет. Что для него наша жизнь -- всего лишь минутная забава. Теперь, немного освоившись с обстановкой, можно здраво оценить случившееся. Поздно раскаиваться, сожалеть. Думаю, что всякая борьба безнадежна. Мы попали в такое положение, когда ни опыт, ни величайшее напряжение воли, ни самое высокое мужество не могут спасти ни меня, ни Василия. Обстоятельства оказались сильнее нас. Только бы сохранить в себе спокойствие! Василий дремлет. Вот и хорошо! Пусть на минуту забудется... Томительно и долго тянется ночь. Я мерзну, дрожу. Туча гасит звезды. Становится жутко в темноте, под охраной беляков. И все время сверлит одна мысль: почему не послушал Улукиткана, не пошел через Чагар. Но разве мог я иначе? Разве можно задержать выстрел, если боек ударил по капсюлю? Затихает и снова оживает южный ветерок. Он наносит запах хвойной тайги. И кажется, плывет этот терпкий дух из родных кавказских лесов. Вижу, точно в яви, костер под старой чинарой. Там впервые с ребятней мы жгли смолевые сучья. Там в детских грезах раскрывался нам загадочный мир. Там, под старой чинарой, у тлеющего огня, родилась неугомонная мечта увидеть невиданное. Это ты, угрюмый лес моего детства, научил меня любить природу, ее красоту, первобытность. Ты привел меня к роковому перекату. Но я не сожалею... Меня вела к развязке всепоглощающая страсть. Это было не безотчетное влечение, не спорт, а самое заветное стремление -- подчинить природу человеку. Тучи сваливаются за скалы. Падучая звезда бороздит край темного неба. Улукиткан непременно сказал бы, что это к удаче. Он умел всегда находить в явлениях природы что-нибудь обнадеживающее, и это помогло ему жить. . Хочу поверить, что упавшая звезда к счастью. -- Ты не спишь? -- слышу голос Василия. -- Какая долгая ночь! Я молча прижимаю голову друга. Молчим потому, что не о чем говорить. То, чем жили мы до сих пор, о чем мечтали, покинуло нас. Не осталось ни весел в руках, ни экспедиционных дел, ни связи с внешним миром. Казалось, жизнь замерла, как замирают паруса в минуту вдруг наступившего штиля. Часы текут медленно. О, эта долгая ночь, холодная и неумолимая! Хочу забыться, но не могу отрешиться от темных мыслей, слишком велика их власть надо мною. Злой ветер проникает в каждую щелку одежды. Ужасное состояние, когда промерзаешь до мозга костей, когда негде согреться. Я втягиваю голову в воротник, дышу под фуфайку и закрываю глаза с единственным желанием уйти от действительности. Слышу -- со скалы срывается тяжелый обломок и гулом потрясает сонное ущелье. Из-за кривуна высовывается разбуженный туман. Качаясь, он взбирается на осклизлые уступы, изгибается, плывет. Вверху сливается с тусклым небом, внизу бродит вокруг нас, мешаясь с бурунами, оседая на нашей одежде водяной пылью. И от этого становится еще холоднее... Нет, не уснуть... В мыслях царит хаос. Я потерялся, не у кого спросить дорогу. Сколько бы ни звал я сейчас своих близких друзей, они не придут на помощь. Я один с больным Василием, на краю жизни. Опять слышу грохот. Вероятно, забавляется медведь, Где-то в вышине, за туманом, за верхней гранью скал, рассвет будит жизнь. Живой поток воды проносится мимо, словно гигантские качели в бесконечном взлете. Над нами, чуть не задевая крыльями, пролетает пугливая стайка уток. Туман сгущается, белеет. Утро заглядывает в щель. -- Холодно, не чувствую себя. Согреться бы теперь перед смертью, -- и Василий крепко прижимается ко мне. -- Скоро солнце поднимется, отогреемся и непременно что-нибудь придумаем, -- стараюсь я успокоить Василия. -- Ты не заботься обо мне. Не хочу жить калекой. Плыви сам... -- Никуда я от тебя не поплыву. Еще не все, Василий, потеряно. Наступит день... -- Ты бы повернул меня на бок, все застыло, -- обрывает он разговор. Вид у него ужасный: по черному, обветренному лицу проступили желтые пятна, и какие-то новые линии обезобразили его. В глазах полнейшая отчужденность. А ведь совсем недавно это был человек, да еще какой человек! Наверху все больше светлеет. Назад, за кривун, торопится туман. Обнажаются выступы скал, рубцы откосов, небо, освещенное далеким солнцем. Перекат бушует. Страшно смотреть, как обрушивается поток на острые клыки обломков, разбивается в пыль и, убегая за кривун, бросает оттуда свой гневный рев. Вижу, за перекатом, в заводи, плывет что-то черное. Присматриваюсь -- да ведь это, кажется, шляпа Трофима! Не может быть! Не хочу верить. С трудом поднимаюсь на ноги. Нет, не ошибся -- его шляпа, Неужели погиб?! -- Куда ты смотришь, что там? -- слышу тревожный голос Василия. -- Утка черная плывет за перекатом. -- А я думал, Трофима увидел... -- Что ты, он теперь далеко. -- Вот уж и далеко! Без плота и без топора ему никуда не уйти. -- Наш плот не должно далеко унести перевернутым. -- Может, и застрял, -- соглашается он. -- Что это у тебя, Василий, с нижней губой? -- Опухла что-то... -- Да ведь ты ее изжевал! Зачем это? -- Сам не знаю. Кажется, будто трубка в зубах. Я отрезаю ватный кусок от полы фуфайки, кладу ему в рот и только теперь вижу его поседевшую за ночь голову. Лицо сморщилось, на лбу глубокие борозды, точно сабельные шрамы, нос заострился. В глазах выражение ужасающего безразличия, как у мертвеца. Меня это пугает. Небо безоблачное, синее-синее. На курчавый кант правобережной скалы упали первые лучи восхода. Все засверкало чистыми красками раннего утра. Василий лежит на мокром камне, следит, как с верхних уступов спускаются в глубину ущелья первые лучи. Временами он переводит взгляд на облачко, застрявшее посредине синего неба... А сам жует ватный лоскут. -- Покурить бы, -- просит он. -- Потерпи немного. Солнце пригреет, я высушу бумагу, табак, и ты покуришь. Вот и солнце! Я чувствую его теплое прикосновение, вижу, как лучи, падая в воду, взрывают ярким светом кипящую глубину переката. Не последний ли день? Я хочу встретить его спокойно. Ах, если бы можно было вытянуть ноги!.. Чтоб отвлечься от мрачных мыслей, вытаскиваю из кармана кусок лепешки, пригибаюсь к Василию. Он покорно откусывает мокрые краешки и долго жует. Его лицо от работы челюстей перекашивается и еще больше морщится. Я обнимаю Василия. Вместе теплее. Сидим молча. Движение требует меньше усилий, чем слова. "Стоит ли сопротивляться?" -- и я вздрагиваю от этой страшной мысли. -- Глянь, дождевая туча ползет! -- сокрушенно говорит Василий. Я поднимаю голову. Брюхастая туча высунулась из-за скал, заслонила полнеба. Ее передний округлый край снежно-снежно-белый, весь освещенный солнцем. А нижний свинцовый, и от этого, кажется, что туча перегружена. -- Она пройдет стороной, не заденет, -- стараюсь успокоить больного. И вдруг могучий удар грома потрясает твердыню скал от подножья до верхних зубцов. Даже перекат, оглушенный разрядом, казалось, замер. Словно в испуге, затрепетала одинокая лиственница на ближнем утесе, и со свистом пронесся за кривун табунчик куличков. В глазах Василия страх. Он сглотнул нежеваные крошки, долго смотрел на меня в упор, ждал ответа, как приговора. -- Не тревожься, Василий, -- говорю, -- туча пройдет стороной. -- Нет, не обманывай. Плыви, пока нет дождя. Но не бросай меня живым на камне. Я не знаю, что сказать. Его угловатое лицо становится изжелта-бледным. Обескровленные, как у тифозника, губы бессильно шепчут: -- Дождь будет, ради наших детей плыви... Бесполезно возражать. Мне становится страшно при мысли, что я ничем не могу помочь ему. А лицо все больше блекнет. Он стонет. Как тяжело ему прощаться с жизнью! Я укладываю Василия себе на ноги и сижу молча. Теперь наше существование зависит от туч. Пронесутся они мимо, и мы будем обречены на ужасную, медленную смерть. Если же тучи разразятся проливным дождем, тогда поднимется вода, слижет нас с камня, упрячет в глубине водоема. При мысли, что это может случиться через час-два, меня охватывает страх, я теряю самообладание... Больной прижимается ко мне головою. Рот у него полуоткрыт. Он силится сложить какие-то слова, губы кривятся. Я запихиваю ему в рот остаток лепешки, не могу слышать его голос, видеть его отчаяние. Чувствую, на мои руки падают горячие капли. Он плачет и медленно жует. От туч в ущелье потемнело. Издалека неумолимо надвигается на нас рокот непогоды. Налетает ветер. Он выносит из-за кривуна белую чайку. Глубокими вздохами наплывает на нас ее одинокий крик. Видим, как взмывает она над бурунами. Все ближе и ближе. Вот птица уже над нами. Падает на гребни волн, исчезает в текучих буграх, и снова холодный ветер качает ее. Она кричит, предупреждая нас о ненастье. "Кии-е... кии-е..." -- все дальше и дальше уплывает тревожный крик вестника бури. Ветер вдруг переменился, задул яростнее. Свинцовая туча надвинулась. За отрогами, по верховьям Маи, хлестал дождь, сопровождаемый раскатами грома. Сразу резко похолодало, словно распахнулись двери гигантского ледника. Гул нарастал, мешался с ревом переката. Что-то заговорщически копилось над нами в небесной черноте. Не могу избавиться от страха. Я, как слепой щенок, не знаю, куда уползти от него. Страх диктует: брось Василия, спасайся сам. Но руки ловят больного, прижимают к груди... и ко мне возвращается разум. Призываю на помощь мужество, хочу встретить спокойно свой конец. -- Дождь! -- говорит Василий, и его начинает всего трясти. Черное небо залохматилось, распахнулось глубоченной бездной, и на землю с тяжелыми разрядами свалились потоки дождя. Молния рвала тучи. Промежутки между холодными вспышками и грохочущими раскатами становились все короче. Грозная стихия завладела ущельем. Налетевший ураган вздымал буруны, и скалы отвечали ему низкой октавой. Василий пугливо вздрагивает от каждого удара грома, жмется ко мне, скребет заскорузлыми пальцами шероховатую поверхность валуна, ищет опоры, чтобы подняться. -- Дождь пройдет... пройдет стороною! -- упрямо кричу я. -- Вода прибывает, ты видишь? -- и он нацеливается на меня исступленным взглядом. -- Немножко, кажется, прибывает. -- Ну чего ты ждешь, плыви, может, спасешься, -- и голова Василия беспомощно виснет. Вода потеряла прозрачность, потекла быстрее. В мутной завесе дождя растворились берега, скалы, отроги. Все исчезло. Только одни мы на камне под гневным небом, оглушенные непрерывным грохотом. Я приподнимаю Василия, хочу сказать что-нибудь ласковое, утешить его, но спазма перехватывает горло, слова выпадают из памяти. Чувствую -- снова мною овладевает страх. Он проникает в кровь, парализует волю. И нужна вся сила разума, вся его сосредоточенность, чтобы не поддаться ему. Нужно плыть, немедленно плыть! Пусть конец придет в борьбе... Я встаю. Немилосердо хлещет дождь. Река прибывает, давит на перекат, роет мелкий гравий, а волны, разбиваясь о камни, бросают на берег желтую вату пены. -- Что там? -- спрашивает испуганно Василий и поворачивает голову навстречу помутневшему потоку. -- Успокойся!.. -- Смотри, вода идет! -- и он неповинующейся рукой пытается поймать мою ногу. -- Богом прошу, не бросай живым, убей лучше... -- Перестань, Василий, никуда я от тебя не поплыву. Он жмется ко мне. Мы оба боимся смерти. Оба хотим жить. Но власть стихии неодолима, и мы оба ждем ее приговора. Набегающие буруны уже захлестывают камень. Скоро они накроют весь перекат... Тучи уползают на юг, за отроги, вместе с громом. Дождь заметно слабеет. Косые лучи солнца, прорвавшиеся к земле, ложатся на омытые скалы. Мы оба до ниточки мокрые. Мая прибывает. Достаю из-за пазухи дневник, хочу сделать последнюю запись. Раскрываю его. Дрожащая рука с трудом выводит: "Мы погибаем". Как передать людям дневник? Эта потрепанная, старенькая книжка -- летопись трудных дней, наш прокурор, и наш защитник. В кармане оставить нельзя -- вода обычно раздевает утопленников. Разве к ноге привязать? Стаскиваю левый сапог, разрываю портянку и прибинтовываю дневник к ноге. Река распухла, как будто присмирела, накрыла перекат. Плывет мусор, мелкий валежник. Еще несколько минут... До слуха долетает шум. Вскидываю вверх голову. Взбивая воздух сильными крыльями, пугливо откачнулась от берега стая серых гусей, миновала кривун и с громким криком стала набирать высоту. Дрогнуло сердце при виде вольных птиц. В их трубном кличе могучий призыв к жизни, ликующий голос свободы. -- Что же ты медлишь? -- шепчет Василий. -- Может, большую корягу нанесет, и мы поймаемся за нее... Меня вдруг обнадеживает эта мысль. А что если действительно уплыть на коряге! Сбрасываю с себя в реку сапоги, фуфайку. Так будет легче держаться на воде. Но как взять с собой больного? Он поворачивает ко мне лицо, обтянутое иссиня-желтой кожей, со впалыми глазницами. Из их темной глубины смотрят малюсенькие глаза. В них то же самое, что и в крике гусей, -- жажда жизни. -- Успокойся, Василий, я привяжу тебя к своему поясу, и мы поймаемся за наносник. Снимаю ремень, привязываю один конец к ремню Василия, другой пристегиваю к своей левой руке повыше кисти. Теперь мы связаны. Больной успокаивается, и его взгляд мякнет, словно он этого ждал. Вода стала прибывать быстрее. Гуще понесло деревья. Они проплывали в одиночку и купами, но все на недоступном для нас расстоянии. Уже заливает камень. Я держу Василия. Оба в воде. Меня всего трясет -- нервы вышли из повиновения. Из-за кривуна выплывает огромная лиственница. Вначале показалась вершина, унизанная обломками сучьев, затем ствол с корневищем. Дерево медленно разворачивается на повороте, нацеливается на нас. Мы ждем его. Будь что будет!.. Василий смотрит на меня совершенно бессмысленными глазами. Вижу, его правая рука шевелится, тянется к ножу. В этот момент слух поражает крик. Что бы это значило? Но мысль приковывает лиственница. Она наплывает на нас острой вершиной, точно рогатина. Остается метров сто... шестьдесят... сорок... И вдруг животный страх захватывает меня. Не могу сдвинуться с места. В нервном припадке прикусываю нижнюю губу, и острая боль пробуждает сознание. Хватаю Василия, подтаскиваю к краю камня. Ни раздумий, ни страха. Лиственница рядом. В последнюю, роковую минуту ловлю обезумевший взгляд Василия. -- Ради бога не теряйся! -- и меня подхватывает мутный поток. Цепляюсь за первый попавшийся сук. Подтягиваю левую руку, чувствую слабину и с ужасом замечаю, что со мною нет Василия. Не могу сообразить, как это случилось. Ищу его ногами в воде, кричу. Вижу, на левой руке болтается кусок перерезанного ремня. Когда же он успел это сделать? С трудом перебираюсь на ствол. Оглядываюсь. Василий остался на камне. Хочу попрощаться, но рот не разжимается. Ничего не соображаю. Меня несет по глубокому каньону, прикрытому лоскутом вечернего неба. Берега залиты водой. За поворотом лобовая скала. Лиственница со всего разбега ударяется в нее, застревает, вершиной разворачивается и перегораживает русло. Поток сносит меня, бросает в буруны. Бьюсь с течением, хватаюсь за мелкий наносник. Он не выдерживает тяжести, тонет. Судорога сводит ноги. Рукам все труднее удерживать отяжелевшее тело. Начинаю захлебываться. К счастью, меня наносит на очередную скалу, хватаюсь за выступ. Течение помогает мне выбраться на карниз и кое-как закрепиться. Сижу, согнувшись, свесив ноги в воду. Нет ножа. Не помню, когда сбросил с себя гимнастерку, и с нею уплыли спички. Не могу согреться, точно на мне ледяной панцирь. Весь дрожу. Вот, кажется, и последний приют на этой беспокойной земле! Мимо несутся смытые паводком деревья, пласты земли. Вижу, на обломке тополя плывут три куличка. Они держат путь на юг, туда, где нас ждут друзья. За куличками, явно чего-то испугавшись, пробегает по воде выводок крохалей. Их нагоняет продолжительный крик. Кажется, я слышал его еще на камне. Не от этого ли бегут крохали? Гул надвигается непрерывной волной, все ближе, яснее. Может, медведь попал в беду или сохатого придавило наносником? Нет, кажется, человек кричит. Неужели Василий плывет. на валежнике и. зовет меня? Хочу приподняться. Страшная слабость. И вдруг все смолкает. Только река шипит, перетирая песок, да гулко стучат голыши, уносимые водой. Жду... Не галлюцинация ли это? -- У-гу-гу! -- снова доносится до слуха. Вижу, из-за кривуна появляется силуэт полуголого человека. Он стоит во весь рост, работает шестом, правит саликом. Я срываю с себя рубашку, машу ему белым лоскутом, -- Сюда, Трофим, сюда! -- И могучий инстинкт жизни захватывает меня. Дуновение ветерка кажется материнской лаской. -- Прыгай, иначе пронесет! -- доносится голос Трофима. Меня ловит отбойная волна. Не знаю, откуда сила взялась: руки машут, ноги отгребаются, Хватаюсь закоченевшими пальцами за салик, и теперь никакая сила, даже смерть, не оторвет их от бревна. Трофим помогает мне выбраться из воды. Губы забыли, как складывать слова. Смотрю на живого Василия, на улыбающегося Трофима, и страшное ощущение близости смерти пропадает. Мы снова вместе. Нас несет река. По небу пылает закат. Мимо бегут розовеющие скалы. Ко мне возвращается ощущение бытия. Трофим в моих глазах -- исполин. Он превзошел себя. Преодолел невероятное. Я не могу оторвать от него взгляда. А он нагибается, левой свободной рукой обнимает меня. Его горячее дыхание обдает мое лицо. -- У первой таежки заночуем, отогреемся, а сейчас потерпите, -- успокаивает он нас. У ног Трофима лежит мокрой горкой Василий, кое-как завернутый в одежонку, с обрезанным ремнем на поясе. Из-под тяжелых бровей смотрят на мир малюсенькие глаза. Они никого не узнают, ничего не видят, может, еще и не знают, что приговор отменен и смерть отступила. Река вспухла, подмяла под себя перекаты, уползает в невидимую даль ворчливым зверем. Путь открыт. Скалы уже кутаются в мутный завечерок. -- Не ты ли, Трофим, на заре камни сталкивал со скалы? -- Слышали? -- Да. Но нам и в голову не пришло, что это ты. На медведя свалили, дескать, он забавляется. А утром увидел в заводи твою шляпу, решил, что не выплыл. -- Тут прозевай -- и смерть подберет! -- смеется Трофим и торопливо рассказывает: -- На берегу вспомнил, где-то мы выше камня наносник проплывали, решил вернуться к нему. Думал, успею до большой воды приплыть к вам, да не сразу в лесу без топора обернешься. Огнем салик делал, замаялся. И, как на грех, после дождя вода сразу стала прибывать. Кое-как связал бревна, а сам кричу, может, догадаются. Вытыкаюсь из-за последнего поворота, вроде место знакомое, а переката нет, затопило. Гляжу, Василий. Уже нахлебался. Поймал я его и дальше, а сам реву, голос вам подаю... -- Значит, твоя вина, Трофим, что из нас не получилось утопленников! Огромная, всепоглощающая, острая до боли, радость заполняет меня. Да, мы спасены! Один из нас оказался сильнее обстоятельств, совершил это чудо. Впереди становится просторно. За кривуном слева выплывает таежка. Мы подгребаемся к ней. Трофим соскакивает в воду, задерживает салик. Я чувствую, как с разбегу крайнее бревно ударяется о каменистый берег. Земля!.. Какой желанной стала для нас она! Только тот, кто был захвачен ураганом в море, лишился корабля, испытал на себе могущество морской стихии и после долгих, очень долгих дней чудом был выброшен на землю, тот поймет наше состояние. Оно не поддается перу, кажется за пределами человеческой радости. Я валюсь на замшелый бугорок, обнимаю его голыми руками. Вдруг сделалось легко-легко, словно я прильнул к материнской груди. Земля, ты тут, заступница наша!.. Ко мне подходит Трофим, помогает подняться, и мы долго стоим обнявшись, как никогда близкие друг другу. -- Если и есть что прекраснее природы, и даже мечты, так это Человек! -- и я еще крепче обнимаю Трофима. Недалеко от берега находим старую ель, гостеприимно разбросавшую вокруг ствола разлапистые ветки. Здесь сухо, не так дует и на всех хватит места. Мы переносим Василия Николаевича с салика под ель. Укладываем на мягкий мох. Он молчит. Не чувствует под собою земли, не узнает нас. Раздеваем его, начинаем энергично растирать руки, ноги, грудь, спину. У нас нет запасной одежды, ни постелей, ни куска хлеба. Но с нами сейчас будет костер, наш старый верный друг. У человека случается такой период, когда ему во всем везет, все ему дается, один за другим следуют блестящие дни удач. Мы, кажется, переживаем этот период. Какая-то добрая рука, хотя и с великим трудом, отводит от нас несчастье. Мы еще живы! Василия одеваем в сухую одежду Трофима. Больной все еще в полузабытьи. Кусок ремня на поясе снятых с него брюк живо напоминает последний момент на камне, и меня захватывает чувство гордости за Василия. Он жертвовал собой ради спасения товарища -- ну как не позавидуешь! Мы с Трофимом разжигаем костерок, начинаем таскать дрова. По ущелью клубится дымчато-серый туман. Солнце, чувствуется, уже садится за вершинами далеких отрогов. Сразу становится холоднее, Я бреду лесом, собираю сушник. Будто сто лет я не ходил по земле, не видел этих темных задумчивых елей, не дышал хвойным ароматом тайги, не слышал перезвона холодного ручейка, падающего с невидимой высоты на дно ущелья. Осторожно ступаю босыми ногами по зеленому мху, боюсь нарушить покой наступающей ночи. Перешагиваю через валежник, из-под моих ног с оглушительным треском взлетает рябчик. Быстро работая крыльями, он откачнулся в сторону, промелькнул между стволов и с шумом уселся на сучок молоденькой лиственницы. Хорошо бы на ужин добыть рябчика, вот был бы пир! Беру сухую кривулину, с полметра длиною, и начинаю осторожно подкрадываться к птице. А сам думаю, какая наивность -- палкой убить рябчика. Но голод ничего не признает. Не успеваю сглатывать слюну. Вот и намеченный ствол осины. Подбираюсь к нему. Выглядываю. В лесу густой вечерний сумрак. Долго шарю глазами по лиственнице, но рябчика не вижу. Улетел! Поднимаюсь. Выхожу из засады. И вдруг обнаруживаю его почти над головою. Он видит меня и не снимается в ветки. Нет, это не рябчик. Неужели каряга?! Присматриваюсь. Да, это действительно каряга. Зову Трофима. -- Смотри, счастье какое попалось! -- и я показал рукой на птицу. -- Каряга! Надо сдернуть ее, а то улетит. Мы знаем, что у этой птицы нет страха. Она вытягивает шею, вертит головою то в одну, то в другую сторону, с любопытством рассматривая пришельцев. Трофим торопится вырезать длинную хворостину. Я ссучил веревочку из волокна жимолости и петлей привязываю к тонкому концу хворостины. А каряга не улетает. Она сидит на толстом сучке, метрах в трех от земли, нервно переступая с ноги на ногу. Трофим подносит вершинку хворостины к птице, и совершается чудо: каряга просовывает в петлю свою краснобровую головку, будто так она делала уже много раз. Трофим рывком захлестнул петлю, и доверчивая птица повисла на хворостинке, хлопая крыльями. С добычей возвращаемся к Василию Николаевичу. Сегодня у нас будет чудесный ужин. Все за то, чтобы сварить суп. В небе угасает день. Желтый свет бродит по легким облачкам, похожим на пыль, поднятую пробежавшим вдали табуном. В воздухе разливается какая-то грусть. Наступает час покоя. Гортанный крик ворона кажется последним звуком... Мы с воодушевлением продолжаем устраивать свою ночевку. Надо сделать заслоны от ветра, натаскать мху для подстилок и утолить голод. Но у нас нет ни топора, ни посуды, к тому же я полуголый: ни рубахи, ни сапог, ни фуфайки. Через час мы сидим у костра, окруженные невысокой стеной из еловых веток. Тепло. На вешалах сушится одежда Василия. Где-то внизу шумит усталая река. Василий Николаевич лежит близко у огня, хватает затяжными глотками горячий воздух. По загрубевшему лицу расплылись бесконтурные пятна румянца. Я сижу рядом с ним. Делаю из березовой коры чуман. В нем мы сварим суп и попытаемся разделаться с нашим последним врагом -- голодом. На душе затишье, никаких забот. Экспедиционные дела где-то бродят стороною. Не верится, что мы вместе, что наши жизни снова обласканы теплом. О завтрашнем дне неохота думать. Трофим ощипал карягу, порубил ее на мелкие кусочки. На этот раз ничего не выбрасывается: ни крылышки, ни лапки, ни внутренности -- все съедобно! Теперь задача сварить суп в берестяной посуде. Хорошо, что с нами последние годы жил мудрый старик Улукиткан. Его уроки не пропали даром. Мы многому научились у него и не чувствуем себя беспомощными в этой обстановке. Я достал из огня заранее положенный туда небольшой камень, хорошо накаленный, опустил его в чуман. Нас обдало густым паром. Суп вдруг забулькал, стал кипеть, выплескиваться из посуды. Над стоянкой расплылся аромат мясного варева. Пока я готовил суп, Трофим смастерил Василию Николаевичу трубку из ольхи с таволожным чубуком. Любуясь, он долго вертит ее перед глазами. -- Ну, как, Василий, нравится? -- спросил мастер, показывая ему свое изделие. -- Сейчас табачок подсохнет, я ее заправлю, и ты разговеешься. На лицо Василия Николаевича, освещенное жарким пламенем, набежала улыбка, но тотчас же исчезла. Ночь. Темнота проглотила закат, доверху захлестнула ущелье. Все угомонилось. Только огонь с треском перебирал сушник да Мая, неистовствуя, злобно грызла берега, дышала на стоянку холодной влагой. -- Получай трубку, Василий. Дымит -- по первому разряду. Только уговор -- губу не жевать. Слышишь? -- сказал строго Трофим. -- Рад бы, Троша, да памяти нет. -- Это были его первые слова. -- А ты не поддавайся. Беда -- как утренний гость, ненадолго пришла. Вот доцарапаемся до устья, отправим в больницу, и гора свалится у тебя с плеч. Василий Николаевич молчит. Слишком глубоко проникло в сознание жало безнадежности. Он, так же как и мы, понимает, что путь далеко не окончен и река таит еще много неожиданностей. Я сделал из бересты три маленьких чумана, емкостью на стакан, вместо кружек, и мы начинаем свой пир. Трофим кормит Василия Николаевича. Тот медленно жует белое мясо, дробит крепкими зубами косточки, прихлебывая пресный бульон. От каждого глотка на его морщинистой шее вздуваются синие прожилки. С болью гляжу на его худые ключицы, на усталые грустные глаза, на безвольные руки, поседевшую голову. Дорого же ты Василий, заплатил за этот маршрут! И еще неизвестно, чем все кончится, сколько еще впереди километров, кривунов, перекатов. Может быть, наступившая ночь -- всего лишь передышка перед новыми испытаниями? А впрочем, зачем омрачать наше настоящее, добытое слишком дорогой ценою? Мы живы, все вместе -- это главное. Укладываем Василия Николаевича поближе к костру, укрываем с тыльной стороны фуфайками. Под голову кладем чурбак, и больной погружается в глубокий сон. Настал и наш черед. Трофим делит мясо, разливает по маленьким чуманам суп. Как все это соблазнительно! Каким вкусным кажется первый глоток горячего бульона! Точно живительная влага разлилась по всему телу, и ты добреешь: а что, не так уж плохо в этом неприветливом ущелье! Наш суп, сваренный без соли, необычным способом, прогорк от камней, пахнет банным веником. Но мы энергично уплетаем его за обе щеки, сдабривая всяческой похвалой. Тупая боль голода отступает, так и не исчезнув совсем. Трофим моет "посуду". Я достаю дневник. Раскрываю мокрые страницы. С тревогой читаю последнюю запись: "Мы погибаем!" Беру карандаш, пишу: "Думаю, худшее осталось позади. Мы не способны на повторение пройденного. Утром отправимся дальше. Мая здесь многоводнее, меньше перекатов, да и уровень воды все еще высокий, может, пронесет. Если бы природа подарила нам один солнечный день, только один, наверняка нас обнаружили бы сверху. Где вы, друзья? Неужели вас нет близко впереди?" Теперь спать. Никакое блаженство не заменит сна. Неважно, что нет спального мешка и нечем укрыться. Как хорошо, что с нами рядом костер и нет поблизости проклятых бурунов. Припадаю к влажной подстилке, подтягиваю к животу ноги, согнутые в коленях, голову прикрываю ладонью правой руки, -- мною властно овладевает сон. Засыпая, на мгновение вспоминаю проводников. Где-то они, бедняги старики, мытарят горе? Бесконечная, окутанная дымкой, глубокая ночь. Меня осаждают две непримиримые воздушные струи -- жаркая -- от костра, холодная -- от реки. Я верчусь, как заведенная игрушка, отогреваю то грудь, то спину, но не пробуждаюсь в силу давно укоренившейся привычки. И все же холод берет верх. Начинается самое неприятное -- не могу найти такое положение, чтобы согреться. Ноги, завернутые в портянки, леденеют, да и пальцы на руках скрючились, как грабли, не разгибаются. Я собираю всего себя в комочек, дышу под рубашку, но и внутри уже не остается тепла... Вскакиваю. Вижу, у костра Трофим разучивает какой-то замысловатый танец. Бьет загрубевшими ладонями по животу, выглядывающему из широкой прорехи в рубашке, весь корчится, словно поджаривается на огне. Я присоединяюсь к нему, пытаюсь подражать, но ноги, как колодки, не гнутся, отстают в движениях. -- Видно, не согреться, кровь застыла, сбегаю за водой, -- и Трофим хватает чуман, исчезает в темноте. Буквально через две минуты мы с ним уже пьем чай, и тепло медленно разливается по телу. Теперь можно и спать. II. Авось, придет Берта. Что с тобою, Трофим? Самолет, ей-богу, самолет! В полночь меня будит крик, кто-то зовет, но я не могу проснуться. -- Собака воет, -- наконец слышу голос Василия Николаевича. Вскакиваю. Пробуждается Трофим. Снизу, из-за утеса, доносится тревожный вой. Его подхватывают скалы, лее, воздух, и все ущелье заполняется тоскливой собачьей жалобой. -- Кто же это? -- спрашивает Трофим. -- Берта, больше некому. Бойку и Кучума -- поминай как звали! -- отвечаю я. -- У-гу-гу-гу... -- кричит тягучим басом Трофим. Мощное эхо глушит далекий вой, уползает к вершинам и там, в холодных расщелинах, прикрытых предутренним туманом, умирает. Все стихает. Дремлют над рекою ребристые громады, не шелохнется воздух. И только звезды живут в темной ночи. Мы подбрасываем в костер головешки. Присаживаемся к огню. Воя не слышно. -- Не надо было привязывать собак, -- говорит с упреком Василий. -- Много мы тут дров наломали! Кого винить? -- отвечает невесело Трофим. -- Не будем оглядываться, -- вмешиваюсь я в разговор. -- Давайте подумаем, что делать нам дальше: продуктов нет, каряга больше не попадется, а до устья, наверно, далеко. -- Может, придет Берта, -- отвечает Трофим, поворачиваясь ко мне. -- Как тебя понимать? -- Как слышите. Мы действительно можем рассчитывать только на Берту. Конечно, ради удовольствия никто не будет есть собаку, да еще такую худущую, как она. Где-то далеко в вышине загремели камни. Мы поднялись. Еще ночь. Густой туман лег на горы, заслонил небо. Кто-то торопливыми прыжками скачет по россыпи, приближаясь к нам. Мы обрадовались. -- А может, Бойка или Кучум? -- Нет, Трофим, на этот раз, коль так складываются наши дела, пусть будет Берта, -- ответил я и вышел за загородку. Стук камня сменился лесным шорохом. Вот недалеко хрустнула веточка, послышалось тяжелое дыхание. Берта, вырвавшись из чащи, вдруг остановилась, осмотрела стоянку, завиляла хвостом. Затем, стряхнув с полуоблезлой шкуры влагу, стала шарить по стоянке. Тщательнейшим образом обнюхала все закоулки, щелочки, заглянула под дрова. Конечно, Берта догадалась, что у нас на ужин была каряга. Но где же внутренности, кости? -- Напрасно, Берта, ищешь, ничего нет и не предвидится. Тебе бы лучше уйти от нас, как-нибудь проживешь в тайге, может, с людьми встретишься, а с нами и двух дней не протянешь. Ты понимаешь меня, собачка? -- И Трофим вдруг помрачнел от набежавших мыслей. Берта долго смотрела на него голодными глазами. Затем уселась возле костра на задние лапы, стала тихо стонать, точно рассказывала о чем-то печальном, нам не известном, а возможно, сожалела, что напрасно потратила столько усилий, разыскивая нас. -- Ладно, Берта, чтобы ты не думала плохо о людях, я тебя угощу, -- снисходительно сказал Трофим. -- С вечера оставил для Василия ножку от каряги, мы ее сейчас разделим: ему мясо, а тебе косточку. Хорошо? По тону ли его голоса, или по каким-то признакам, неуловимым для нас, Берта вдруг повеселела, завиляла хвостом. Она подошла к нему, просящая, ласковая, и уже не отвертывала от него своего взгляда, наполненного преданностью и рабским смирением. Трофим снял с дерева чуман. В нем действительно лежало мясо, что при дележке досталось ему. Пока он отдирал от костей мякоть, Берта извивалась перед ним, точно индийская танцовщица. Что ей косточка, один раз жевнуть не хватило! "Ки-ээ... ки-ээ..." -- повисает в воздухе крик чайки. Я встаю. Редеет мрак вспугнутой ночи. Глухой шум реки, точно рокот старой тайги, разбуженной ветром, сливается с криком чайки. Одиноко колышутся скошенные крылья птицы над мутным потоком. Что тревожит ее? Неужели скоро в дальний путь? И мне вдруг до боли захотелось вместе с чайкой покинуть этот холодный, неприветливый край. Солнечные лучи пронизали бездонную синь неба. Трофим принес дров. Ожил костер. Ночь ушла бесследно. -- Давайте собираться и плыть. -- Что собирать, все на нас, -- отвечает Трофим. -- А впрочем, не все. У нас на вооружении еще трубка и четыре чумана. Берта не в счет, Берта пойдет на своих ногах, -- и он, подобрав с земли посуду, несет ее на плот. Василий Николаевич молча следит за нами. Его, кажется, тревожит шум реки. -- Что болит у тебя? -- спрашиваю я. Он отрицательно качает головой. Я опускаюсь на землю. Прикладываю ладонь к лицу -- у него жар. -- Тебе плохо, Василий? Попробуй подняться. Молчание. Правая рука сваливается с живота. Он пытается опереться на нее. Я помогаю ему, поддерживаю голову. Невероятным напряжением всех сил больной пытается подчинить своей воле недвижное тело. Еще одно напрасное усилие, и глаза теряют сосредоточенность, медленно смыкаются ресницы, изо рта вместе с тяжелым стоном вываливается трубка. Чувствую, его сознание меркнет или бродит где-то у грани. Напрасно пытаюсь заставить его съесть маленький кусочек мяса. Кипячу воду. С трудом пою его. Изжеванная нижняя губа не держит влагу. Тело неподвижно. Глаза ничего не выражают. -- Василий, ты узнаешь меня?.. Утром слышали выстрел, вероятно, наши близко. Сейчас отплываем, -- пытаюсь подбодрить его. Но слова не задевают его слуха. Внутри идет страшная борьба жизни и смерти. Неужели он сгорит, уйдет от нас?.. Надо немедленно плыть, у нас нет другого лекарства! Иду за Трофимом. И вижу -- он загружает салик крупными голышами, складывая их бугорком на мягкой подстилке из мха. -- Ты что делаешь? -- поразился я. -- Не видишь, что ли? Василия укладываю, пусть плывет! -- Опомнись, Трофим, что с тобою? У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжелого сна и еще не узнал местность. -- Что же это такое? -- произнес он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: -- Это я таскал камни? -- Ты. -- Втемяшится же, господи!.. Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка, да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети. -- Ты плохо чувствуешь себя? -- Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился. -- Ты переутомился. Давай задержимся на день. -- Нет, нет, будем плыть! -- и он идет к стоянке. Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку. Гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбираться из ущелья... Собираем в путь Василия Николаевича. Завертываем ноги в сухие портянки, надеваем сапоги. Полы фуфайки запускаем под брюки, перехватываем поясом, на котором все еще болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так, в бессознательном состоянии, мы переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?.. Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность ее еще в пене, в буграх, и кое-где, над лежащими под водою камнями, взметываются белые гривы. Пробуждаются придавленные половодьем перекаты, Встречный ветер ершит бегущие с нами волны. На корме Трофим. Он мрачен. Прячет от меня свой взгляд. Я делаю вид, что всего этого не понимаю. Плывем хорошо. Течение быстрое, да беда -- негде реке разгуляться: кривун за кривуном... Сижу рядом с Василием Николаевичем, мокрой тряпочкой смачиваю сохнущие от жара губы. Больной дышит тяжело, нервно. Каждый вздох колет мне сердце: боюсь, не последний ли? С неба падает мелкий моросящий дождь. Салик захлестывает волнами. Мы мокрые. Нас нагоняет ураганный шум, словно какая-то комета несется низко над землею. Это стая чирков спасается от смертельной опасности. Следом за ними, несколько выше, со свистом режет пространство сапсан. Какая быстрота, какая чертовская целеустремленность! Кажется, в этот момент он не видит ни опасных скал на поворотах реки, ни вершин береговых елей, все в нем подчинено хищному инстинкту... Развязка произошла, видимо, где-то за ближайшими утесами. Салик тихо качается на волнах, словно колыбель. Какой день, как хочется жить! Насыщенный теплом воздух несет с собою ощущение вечности. С неба падает орлиный крик. Он дробится, мешается с шумом реки, и кажется, будто из недр мраморных скал доносится колокольный перезвон. Птица растаяла в синеве, а эхо от ее крика еще долго будит тишину. Но вот еще какой-то гул, далекий-далекий, встревожил покой солнечного дня. -- Самолет, ей-богу, самолет! -- кричу я. -- Снимай, Трофим, рубашку, сигналь ею. С юга, откуда наплывает гул, горы заслонили небо, ничего не видно. Я припадаю к больному. -- Василий, самолет летит! Ты слышишь, самолет! -- Это слово действует на больного магически, медленно раскрываются его ресницы, и из глубоких впадин смотрят невидящие глаза. Губы шевелятся, но не могут ничего сказать. -- Самолет летит! -- и я в диком экстазе начинаю трясти его. Он пытается приподнять голову, и какой-то неясный звук, напоминающий стон зверя, вырывается из его уст. А гул нарастает. Мы напрасно шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун, и тут только приходит неожиданная разгадка -- где-то ниже воют собаки. Я вскакиваю. Ну разве усидишь! За перекатом, ниже скалы, вижу наш плот на берегу, наполовину залитый водою. На нем привязанные Бойка и Кучум. Не знаю, кто больше рад -- мы или собаки? Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо. Трофим подворачивает салик к берегу. Я соскакиваю в воду, бегу по отмели. Собаки в восторге, дыбятся, визжат, воют. Мы растроганно обнимаем их. Но вот Бойка обнаруживает, что с нами нет того, чьи руки всегда ее ласкали и кого она, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В ее малюсеньких глазках что-то разумное, И кажется, она упрямо ждет ответа. Отвязанная, она бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает острую морду под фуфайку, добирается до головы и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова больного, как открываются глаза и как он напряжением всех сил поднимает правую руку, ловит ею Бойку и та припадает к нему. Трофим заглядывает под плот, ощупывает брезент. -- Груз-то целый! -- кричит он. -- Ну и денек выпал, удача за удачей! -- Теперь спасены! -- радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг хватает за руки, за ноги, хочется сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чем, совершенно ни о чем не думать. Проходят первые минуты радости. К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на теплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нем мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что. Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю ему влажной рубашкой глаза, щеки, шею. -- Пить... пить... -- шепчут его губы. -- Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай. Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. Он как ребенок, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба? -- Пить... пить... Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного.... Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем веревки. Освобождаем из-под брезента груз. Все мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотопленка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день. Берег в цветных лоскутах -- это сушатся одежда, вещи, продукты. На кустах, под теплым ветерком, развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь. Нет счастливее нас людей на планете! Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копченую колбасу, литровую банку сливочного масла, сгущенное молоко, овощные и мясные консервы, килограммов пять крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича. На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Все это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он встанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И еще одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки с солью и сахаром: и это он предусмотрел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет. Трофим уходит с топором в таежку вытесывать весла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его -- вялая. И я уже не могу избавиться от недоброго предчувствия. Бойка лежит рядом с больным. Неужели понимает, что с ним стряслась беда? Кучум следит за мною, сторожит момент стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей из озорства, а теперь его толкает на это голод. Из каменных раструбов выползает ночь, бесшумно шагая, нас обступают тени. Природа вся -- в томительном ожидании. Даже река затаилась, молчит и только на перекате поигрывает бликами вечернего света. Ничто не смеет нарушить час великого перелома! Трофим принес два небольших, грубо вытесанных весла, годных разве только для лодки, но никак не для плота. Я умолчал, не спросил, для чего ему понадобились такие весла. Дружески говорю ему: -- Устал ты, Трофим, пойдем поужинаем и спать. Он тяжело поднимает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепешку. Чай давно кипит. У Трофима на лице убийственное безразличие. ...Над костром сомкнулась тьма, крапленная далекими звездами. Лагерь уснул. У больного спал жар. Меня не на шутку беспокоит странное поведение Трофима. Я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней! Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далек от того, чтобы переложить на бумагу случившееся. Запишу утром. Решаю почистить карабин. Подсаживаюсь к костру. Сразу чувствую ласковое тепло, расслабляются мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Но спать нельзя! Вскакиваю. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой. Плотный туман затянул ущелье. Пугающими темными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва. Возвращаюсь не торопясь на свет костра, шагаю осторожно, мягко по скрипучей гальке. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Наклоняюсь -- он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи. Набрасываю на плечи телогрейку, усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки мякнут. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка на волнах. -- Не спи! -- и шепот губ кажется мне грозным окриком часового. На рассвете пишу в дневнике: "Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим невменяем, и я по отношению к нему начинен подозрительностью, ужасной подозрительностью. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценой выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть с больными одному на плоту по бешеной Мае? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки". Бросаю в воду весла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес. III. Снова в путь. Стычка у кормового весла. Еще один перекат. В небе лоскуток серебра. Возвращаюсь на табор настороженным. Трофим заботливо кормит Василия, уговаривает того съесть тушонки. Вот и хорошо. Но я не могу освободиться от подозрительности. Утро сдирает с угрюмых скал ночной покров, обнажая глубину каньона. Где же кулички -- предрассветные звонари? Почему молчат лесные птицы, не плещется на сливе таймень? Неужели и это утро не принесет нам облегчения! Какой еще дани ждет от нас Мая? Река угрожающе шумит в отдалении. Теперь меня тревожит вопрос: что делать с Трофимом -- доверить ему корму или нет? Это надо решить до отплытия. Вот когда мне нужен был бы Василий! Небо хмурое, холодное, подбитое свинцовой рябью облаков. Я укладываю багаж. Трофим налаживает весла. Вижу, он не может сообразить, как подогнать их к рогулькам. Нет, не тот Трофим. Плот готов к отплытию. Мы переносим Василия Николаевича вместе со спальным мешком. Устраиваем ему повыше изголовье. Собаки, не ожидая команды, занимают места На опустевшей галечной косе догорает костер. С болью и тревогой я покидаю берег. Нехорошее предчувствие уношу с собою на реку. Собираю остатки мужества. Становлюсь на корму, беру в руки скошенный край весла. -- Отталкивай! -- кричу я Трофиму. -- А почему вы на корме? -- удивляется он. -- Сегодня моя очередь, иначе с тобою никогда не научишься управлять плотом, -- отвечаю я спокойно, стараясь ничем не выдать себя. -- Тут не место учиться, тем более, что с нами больной Василий. Переходите на нос. -- И он, поднявшись на плот твердой поступью человека, уверенного в своей правоте, берется за весло рядом с моими руками. Мы стоим почти вплотную друг против друга, крепко сжимая весло. Оба молчим. Оба неуступчивые, как враги. Я ловлю его взгляд. В нем что-то дикое, вдруг напомнившее мне того хромого беспризорника, что с финкой в руке защищал Хлюста. Сделай сейчас какой-то жест, брось одно неосторожное слово -- и случится ужасное. Таким я его не видел с тех первых дней нашей встречи. -- Ладно, Трофим, после сменишь меня, а сейчас не упрямься. Отталкивай! -- И я чувствую, что играю уже на последней струне. Василий Николаевич слышит нашу размолвку, умоляющим взглядом смотрит на Трофима. -- Плот поведу я! -- и по его побагровевшему лицу высыпали стайками рябины. -- Сейчас же сойди с кормы или... -- Что или? Договаривайте до конца. Наши взгляды сошлись в момент, когда взрыв казался неизбежным. Что прочел он на моем лице: гнев, угрозу или, может быть, ему вспомнились наши давно сложившиеся отношения, не терпящие никаких противоречий? Это или что-то другое вдруг потушило в нем бурю. Он сразу как-то расслаб, руки свалились с весла. В глазах запоздалый протест, обида. Всем своим видом он показывает, что подчинился, только щадя меня. "Бедный мой Трофим, как ты далек от истины. Узнаешь ли когда-нибудь причины этой нелепой стычки?" -- подумал я горестно. Он отталкивает плот, становится на нос, и наше суденышко, покачиваясь от ударов весел, выходит на струю. Я чувствую себя окончательно опустошенным. В щели сыро и мерзко. Мутный поток легко и плавно несет плот. За первым кривуном Мая сворачивает на север. Уходят ввысь мраморные скалы, и где-то в поднебесье их иззубренные края царапают серое, мокрое небо. Над водою, по-прежнему мутной, реет голодная скопа, да где-то на берегу стонет кулик. Меня гнетет стычка с Трофимом. Не могу смириться с мыслью, что наши отношения нарушились -- впервые за столько лет. Не могу без боли видеть его повернувшимся ко мне спиной. Не знаю, какой ключ подберу теперь к его душе. Как проста, кажется, была наша жизнь, когда мы, сколотив свое суденышко, отправлялись в путь! Теперь она стала слишком сложной. Мы все еще на грани катастрофы. Неужели, черт побери, друзья нас похоронили и не торопятся с поисками? Нет, не может быть, они где-то тут, за ближними кривунами, за высоченными голубыми стенами, идут навстречу, строят невероятные догадки. Все время слежу за Трофимом. Река продолжает делать сложные петли, расчленяя прихотливой щелью отроги. Никаких надежд, что где-то близко раздвинется теснина и мы вырвемся на равнину. Как долго и бесконечно тянется наш путь по зыбкой текучей дороге! Выиграть бы еще день, только день. На большее у меня не хватит сил. За очередным поворотом Мая потекла спокойнее. Я подсаживаюсь к Василию Николаевичу. Он тоже встревожен нашей размолвкой с Трофимом. Только этого огорчения ему недоставало! К нам подходит Трофим. Виновато переступает с ноги на ногу. Затем присаживается рядом, кладет свою правую руку мне на колени. Этот молчаливый жест растапливает наши сердца, и мы снова близки, как прежде. Мне почему-то вдруг показалось, что мы дети и наш путь -- всего лишь игра в путешествие, а стычка -- заранее придумана для эффекта. Ах, если бы это было так! Ко мне возвращается профессиональное любопытство. Снова глаза ищут по просветам скал водораздельные вершины, определяют проход. Память отбирает более характерное, с чем придется столкнуться подразделениям экспедиции при проведении работ. А работать здесь, видимо, придется. Даже после стольких неудач нет оснований отказаться от них. Право же, все, что мы претерпели, а претерпели мы поистине много, не убеждает нас в недоступности Маи. Скорее всего это результат наших ошибок, результат того, что мы совсем не знаем режима реки. Все, с чем мы здесь столкнулись, поражало нас внезапностью, и от этого трудности плавания казались преувеличенными, на самом деле все не так уж страшно. Те, кто пройдут по Мае позже, учтут наши промахи, неудачи. И хотя путь по этой реке по-прежнему остается опасным, он уже не будет изобиловать неожиданностями. Растительный покров ущелья куда беднее тех мест, где нам пришлось побывать в этом году. Уж если и есть зелень, так наверху, над нами, да и то скудная. Здесь же, в глубоком ущелье, больше камень и мхи. Деревья растут чаще в одиночку, жадно подкарауливая солнце, так редко заглядывающее в щель. Цветов мало. Для них слишком короток вегетационный период. Вообще в ущелье не хватает тепла. Даже в самые жаркие дни лета здесь постоянно чувствуется сырость земной глубины, и вода в Мае настолько холодна, что купаться в ней можно только ради спорта или уж по нужде, как это делаем мы. -- Смотрите, кабарга! -- кричу я. Она стоит на самом краю отвесного обрыва. С высоты ей видна значительная часть ущелья Маи, плот на воде и, вероятно, слышен наш говор. Несколько минут она неподвижно наблюдает за нами, потом, удовлетворив любопытство, начинает кормиться. Она пробирается по узким прилавкам, цепляясь крошечными копытцами за самую ничтожную шероховатость и на ходу срывая макушки ягеля. Иногда она делает бесстрашные прыжки над пропастью, чудом удерживаясь на крошечных пятачках-выступах, буквально с детскую ладонь, словно демонстрируя перед нами свою изумительную ловкость. Вот она затяжным прыжком бросает себя вниз, падает четырьмя копытцами, собранными вместе, на острие утеса и, поворачиваясь всем телом то в одну, то в другую сторону, запускает свою продолговатую мордочку в трещины, чтобы достать щепотку зелени. А сама ни на минуту не забывает про опасность, окидывает быстрым взором ущелье и не выпускает из поля зрения нас. Мы с замиранием сердца следим за каждым ее движением. Собаки тоже не спускают глаз с кабарги. В их позах, на их мордах любопытство, но не больше, точно они понимают, что животное для них недоступно. И только когда до слуха долетает шорох падающих из-под ног кабарги камней, собаки вдруг все разом вскакивают и в их глазах вспыхивает звериный огонек. Уровень воды падает. Обнажаются перекаты. Путь опять становится опасным. Будет ли когда-нибудь конец этой щели? Не опоясывает ли она замкнутым кругом всю землю? Я все еще не могу отделаться от какой-то скованности, не могу довериться надежде, что Трофим здоров. Если бы навсегда растаял тяжелый комок, что засел у меня где-то внутри! Пусть вернется к нам прежнее доверие, и тогда не останется препятствий на нашем пути к жизни. А к ней мы должны вернуться, мы имеем право... -- Не кажется ли вам, что ущелье становится просторнее? Видите просвет? -- кричит Трофим. Я смотрю направо, куда он показывает рукою, и дивлюсь -- в узкой прорехе береговых отрогов, далеко-далеко, виднеются горные кряжи, щедро политые солнечным светом. Они напоминают вздыбленные волны свободного океана. Кажется, прошла вечность с тех пор, как нам открывалась последний раз даль. Бросаю весло, подбегаю к Василию Николаевичу. -- Горы видишь? -- кричу вне себя от радости. Он вытягивает шею, я помогаю ему приподняться, -- Скоро устье? -- спрашивает больной. -- Ну конечно! Это виднеются хребты над Удою. Он смотрит на меня, не верит словам. -- Да, да, Василий, скоро конец мучениям! Тебя сразу отправим в больницу. -- Ты думаешь, меня вылечат, и я буду ходить? -- Конечно, вылечат! Ноги же у тебя целы. Все уладится, и зимою мы с тобой погоняем на лыжах зверей. -- Нет уж, ищи себе другого спарщика, в тайгу мне не вернуться, -- говорит он с горечью. Густая лиственничная тайга закрывает просвет, и горные кряжи исчезают, как виденье. Снова нас подавляет ощущение земной глубины. Мы убеждаемся сначала с удивлением, затем с горечью в том, что река свернула от просвета и уносит нас в противоположную сторону. На курчавых вершинах скал серое барашковое небо, бесприютное и холодное. В этой проклятой щели никогда не бывает тишины, все гудит: воздух, стены, овражки. А когда в этот гул врывается ветер, когда завоют скалы, здесь творится что-то невообразимое, ад кромешный! В такие ущелья только зимою, в лютые сибирские морозы, когда обмелевшую реку скует ледяной панцирь, спускается безмолвие, такое безмолвие, в котором слышен шорох падающего снега. И если в это время случаются обвалы, то они потрясают ущелье, словно залп тысячи орудий. Я давно потерял счет кривунам, не знаю, где север, где юг. Но теперь с нами надежда. Мы видели далекий горизонт, верим, что этот путаный лабиринт ведет к нему. Верим, что где-то . близко за поворотом нас наконец-то вынесет река к давно желанному простору. Минута за минутой проходят в остром ожидании перелома. Неужели мы плывем по щели рядом с широким просветом? -- К берегу! -- кричу я, наваливаясь на весло. Впереди, у края поворота, во всю ширь реки показалась длинная шивера, прикрытая пенистыми волнами. Мы причаливаем к берегу. Я бегу вперед посмотреть шиверу. Вода у первых камней вдруг поднимается валом, откидывается назад, точно испугавшись крутизны. Опасность ниже, там, где весь поток собирается в двадцатиметровую струю и рассекается пополам угловатым обломком. Но по обе стороны проход свободный. Мы привязываем к плоту покрепче груз, подтыкаем под ронжи веревки, запасные шесты и укладываем поверх больного. Он молчит, как покорный немой. Я отвязываю собак, на случай неприятности -- пусть сами распорядятся собою. Трофим прячет свой взгляд от меня. Он привязывает к грузу капюшон спального мешка, в котором лежит Василий, и не может завязать морской узел. Я слежу за ним, удивляюсь. Неужели забыл, как это делается! Да, не может вспомнить, тычет концом не с той стороны в петлю, тянет, узел не вяжется, но он упрямо повторяет одно и то же. -- Тебе помочь? -- Чертов узел, кто его придумал! -- и Трофим зло выругался. Я вижу, как он опять не в ту сторону делает петлю, не так держит конец. Узла не получается. Он в гневе отбрасывает веревку, мрачным уходит на нос, к веслу. Надо бы не плыть, но я этого не сделал. Привязываю капюшон спального мешка к грузу, так Василия не снесет волна, даже если засядем в бурунах. Проверяю, все ли убрано. Беру шест, отталкиваюсь от берега. Теперь надо торопиться, выбраться на середину реки. Но едва Трофим увидел близко впереди беснующиеся волны, вдруг, точно испугавшись, не в такт зачастил веслом, отводит от струи нос. -- Ты что делаешь? -- кричу я изо всех сил. Но Трофим не слышит. А плот подхватило течение. Только теперь, с безнадежным опозданием, я окончательно убеждаюсь, что на носу стоит невменяемый человек. Течение несет нас в горло шиверы. Уже вытыкается камень. Не успеваю осмыслить положение. Трофим изо всех сил гребет веслом, тужится развернуть плот поперек реки, бесстрашно ведет его на гибель. В последний момент я бросаюсь к нему, еще хочу выровнять нос. Перед лицом опасности сила человека неизмеримо возрастает. С дикой беспощадностью хватаю Трофима сзади, отбрасываю от весла. Но уже поздно -- от удара о камень лопается пополам крайнее бревно. Разгневанный Трофим ловит меня сильными руками сумасшедшего... Мы схватываемся, как враги. Чувствую, как во мне пробуждается звериный инстинкт, а он не знает жалости. Неизвестно, чем бы это кончилось, но Трофим поскользнулся, не удержался на ногах и, падая, ударился головою о бревно. Сразу стих в нем гнев, руки расслабли, только с губ еще продолжали срываться несвязные слова. Я выпрямляюсь. Только теперь соображаю, что наш никем не управляемый плот медленно плывет по тиховодине. Как нас развернуло у камня, каким чудом пронесло за шиверу -- не знаю. -- Свяжи его, иначе он всех погубит, -- слышу голос Василия Николаевича. Я выдергиваю из груза спальный мешок, укладываю на него покорного Трофима. Ощупываю всего его и немного успокаиваюсь. Достаю веревку, связываю ему руки, ноги и, как пленника, приторачиваю к средней ронже -- так действительно надежнее. Когда человек на грани смерти, он может быть чудовищно жестоким. Большой плот с одним веслом -- все равно, что без весел. Над ним теперь власть Маи. На моей обязанности всего лишь держать его вдоль течения. Солнца не видно, но вершины левобережного отрога щедро политы ярким светом. Где-то продолжается день. Еще можно продвинуться вперед. С ужасом думаю о ночи. Она придет, непременно придет. Что я буду делать един со своими больными спутниками? Сквозь прозрачную толщу речного стекла видно плотное дно, выложенное крупными цветными голышами. Где-то позади глохнет последний перекат. Усталая река течет спокойно. Я присаживаюсь на край груза. Каким долгим кажется день!.. Трофим словно пробуждается, открывает уставшие глаза. Осматривается, потом вдруг замечает, что связан, пытается разорвать веревки, и из его уст вырывается брань вместе с проклятиями. Он свирепеет, бьется ногами о бревно, стискивает челюсти до скрежета зубов. Он все еще в невменяемом состоянии. Мне больно видеть близкого друга связанным мокрой веревкой, безжалостно брошенным на бревно, но иначе нельзя. А что стало с Василием Николаевичем! Бедняга плачет без слез, тихо всхлипывая. Его маленькие черные глаза ничего не выражают, завяли, как полевые цветы, скошенные в знойный полдень! Трофим в буйстве устает, голос падает, брань стихает -- он засыпает. Я накрываю его брезентом. Ах, если бы сон вернул нам Трофима... Река побежала быстрее. Я стою у кормового весла, но плот не подчиняется мне. Не дай бог, если теперь впереди попадется шивера -- тогда не выбраться. -- Самолет! -- кричит Василий Николаевич и пытается подняться. Я вскидываю голову. До слуха долетает гул моторов. Нет, это не галлюцинация. Гул виснет над нами. Его можно узнать среди тысячи звуков. Вижу, из-за края скалы вырывается большой лоскут серебра -- наконец-то! Спешу дать о себе знать. Хочу сорвать с Василия Николаевича нательную рубашку -- она почти белая и должна бы быть заметной, но не успеваю. Машина минует нас, уходит на север. Неужели не заметили? А гул не смолкает, обходит ущелье стороною, и снова появляется над нами крылатая птица. Она кружится, немного снижается. Ревут моторы, видимо, экипаж не уверен, что мы их видим. Но вот качнулись крылья -- раз, два, три, и машина легла на запад. И вдруг захотелось жить. Было бы чудовищной несправедливостью погибнуть после всего пережитого, когда нас обнаружили и, возможно, близка помощь. Резкий низовой ветер кажется лаской. В провалах копятся густые вечерние тени. Высоко в небе парит одинокий беркут. Чем кончится этот обнадеживающий день? -- За что меня связали? -- слышу голос Трофима. Он приподнимает голову, в упор смотрит на меня, ждет ответа. Нас несет медленно взбитая ветром река. Не знаю, что сказать ему. На его лице не осталось гнева. В глазах жалоба. И кажется страшным, как могли его молчаливые губы час назад выпалить столько бранных слов, которых он никогда не произносил. -- Посмотрите, что с моими руками! Я не могу видеть эти узловатые кисти, со вздутыми венами, перехваченные веревками. Не могу слышать его упрека. -- После все расскажу, Трофим, а сейчас лежи связанным. Иначе нельзя! -- Так поступают только с преступниками, -- и он отворачивается, зарывает обиженное лицо в спальный мешок. IV. Нас выносит из ущелья. Выстрел. Первая ночь без тревоги. Филька готовит баню. Мы желаем счастливого пути Василию Николаевичу. Мая течет спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У каждого свои думы, свои желания. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач. -- Ты думаешь, они увидели нас? -- спрашивает Василий Николаевич, растревоженный сомнениями. -- Ну конечно! -- отвечаю я. -- Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем. Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает: -- Как думаешь, ноги мне отрежут? -- Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны -- другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьешь! -- Не до пляса будет мне!.. -- Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, все уладится. -- Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, -- продолжает он. -- Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя. Он успокаивается. Трофим точно догадывается, о чем думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятерней его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось, ведь он сейчас в здравом уме. -- За что? -- и Трофим опять показывает связанные руки. -- Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. -- И я чувствую, как обрывается мой голос. -- Потерпи, умоляю тебя, потерпи, так нужно, чтобы все мы остались живы. Он мрачнеет, не понимая, почему я так безжалостен к нему. И все же придется, отблагодарив судьбу за удачный день, останавливаться на ночевку. Если завтра будет летная погода, дальше не поплывем, будем ждать самолета. Он непременно прилетит. Теперь нам нет смысла рисковать. Я дам знать экипажу, что плыть дальше не можем, в крайнем случае "напишу" на гальке стланиковыми ветками: "Помогите". А Трофима придется до утра оставить на плоту. Я боюсь повторения приступа. Уговариваю себя, что с ним за ночь ничего не случится, но сам чувствую, что это не решение вопроса. Быстро надвинулся вечер. Потемнела река. Нас выносит за скалу, и -- какая радость! -- мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванные крепости. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо хлынул свет. Мы вырвались из проклятой трущобы! Вижу: влево толпами уходят от реки отроги, в ярко-зеленой щетине леса, с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потеки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт. Еще не верю. Не знаю, что сказать. С плеч сваливается обреченность, и вдруг становится так легко, будто только что народился. Одно ясно: мы вырвались, мы еще можем быть людьми. Навстречу сплошной зеленью наплывает тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат опьяняет, не могу наглотаться. Какая в нем живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?.. Еще плывем, плывем потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несет наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью... Теперь мы чувствуем -- цель близка. Никогда я еще не испытывал такой чистой радости. К ней примешивается чувство гордости за спутников. Они прикованы к плоту, но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачной щели. Бывают минуты, когда самая сложная обстановка внезапно открывается перед нами в совершенно ясной форме, -- такое состояние у меня сейчас. Нет, не напрасны были наши усилия!.. Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему. -- Дым! -- выпаливает он. -- Где дым? -- Снизу тянет. Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо. Но дыма не вижу. Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать веревку. -- Проклятье!.. -- И он со стоном валится. Я подсаживаюсь к нему. -- Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу -- развяжу. -- Какой вы жестокий! -- и он отворачивается от меня. -- Да, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи. Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывем, на самом же деле мы не плывем, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее, что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым! -- Люди близко, лю-у-ди-и! -- кричу я, а сам еще боюсь радоваться. Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз -- ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо... Дым был виден далеко левее от реки. Неужели пронесет?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но он зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Еще и еще. Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю еще, и опять слышится ответный звук. У Маи не хватает для нас скорости. Вот-вот долину накроет ночь. До отрога остается с километр. Река, спрямив свой бег, несется к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние... Еще неуловимое мгновение. Но тут нас щадит поток -- проносит к тиховодине за скалу. Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Вижу, слева на пологом берегу палатки, костер. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат. Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, восторг мгновенно исчез. Связанный веревками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом -- произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости. Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова. -- Что же мы стоим, ловите! Двое рабочих бросились к нам вплавь. Я подал им конец причальной веревки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу... Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под теплым небом, горячий шепот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи. -- Развяжите! -- со стоном вырывается у Трофима. Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом. О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами. Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, -- в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти! Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком. Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта еще, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену! Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте "накрыт стол" с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зеленый лук... В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно. -- Давно вы здесь? -- спрашиваю я Хетагурова, -- Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем... -- Ничего, все наладится. Мы пережили свою смерть, -- это самое главное. Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришел ее час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать. -- Кирилл! -- обращаюсь к Лебедеву. -- Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать. -- А ужинать? -- спрашивает Хетагуров. -- Это после, все -- после, когда мы придем в себя. -- Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами? -- Что случилось... Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь. Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок. -- Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною, Он не удивился. Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь все к твоим услугам... Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера. В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор. С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушник в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою. Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух: -- Приключится же этакая чертовщина!.. -- и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет. Филька Долгих -- щупленький, с быстрыми птичьими глазами, -- сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить ее, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову. У забытого всеми "стола" Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрущей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает все ближе и ближе. -- Кучумка, нельзя при людях! -- ласково окликает его Филька. Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать все сызнова. Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука -- предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке. Голос Хетагурова слабеет... Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощенный разум. Я еще далек от экспедиционных дел, от с