а с табунком цыплят. Ощущаю, как вздрогнула мушка карабина. Выстрел задержался! Ворон молча набрасывается на выводок, пугает взмахом сильных крыльев, грозит клювом, но куропатка с материнским героизмом защищает малышей. То она распустив крылья и приняв грозный вид, налетает на ворона, то вдруг притворно падает, бьется на земле в предсмертных судорогах, отвлекая на себя врага. Из соседнего ложка на помощь торопливо летит отец семейства. Крик, тревога усиливаются, цыплята в панике то бросаются к родителям, то ищут спасения в камнях. А хищник наглеет, куропатка не выдерживает натиска, пытается увести выводок под навес. Этого-то, видно, и хочет хищник. Он настигает заднего цыпленка, смертельно бьет по голове клювом, поднимается, бьет второго... "Ах, -- думаю, -- стервец! Вот я тебя сейчас..." Ловлю его на мушку, и выстрел потрясает тишину. И в тот же миг что-то подо мной уползает вниз, уже сыплется щебень. Я хватаюсь руками за край скалы, силюсь удержаться. Выпущенный карабин, падая через плечо в пропасть, больно рассекает мушкой щеку. В сознание врывается ужас нелепой развязки. Чувствую, как сползают пальцы, прилипшие к граниту. Напрасно пытаюсь правой ногою достать край карниза. Последним взглядом ловлю край неба, еще освещенного гаснущим закатом, и падаю! Что-то острое скользнуло по животу, больно ударило по челюстям, оттолкнуло, потащило вниз... Забытье было долгим и тяжелым. Что привело меня в сознание -- не помню, но оно вернулось как-то сразу, вместе с мучительной болью. Долго не могу понять -- где я, что за светлячки маячат в темноте перед открытыми глазами и почему не разгибается спина. -- Гу-у! У-гу-гу! -- доносится из тишины, и я узнаю голос Улукиткана. Пытаюсь приподняться и слышу, как сорвавшийся из-под меня камень с гулом летит в пропасть. Догадываюсь, что лежу на краю карниза, за которым -- черная бездна. Хочу крикнуть, позвать на помощь старика, но что-то острое не дает пошевелиться языку. С трудом откашливаюсь, сплевываю кровь вместе с обломанными зубами и хриплым голосом даю о себе знать. А сам боюсь пошевелиться, чтобы не сорваться в пропасть. Что, если Улукиткан не услышит меня?! -- У-гу-гу! -- снова доносится до слуха. Я отвечаю, зову, жду. Опять тишина. Вижу перед собою густую темь ночи, прошитую холодным мерцанием звезд, да жуткие силуэты скал, нависающих надо мною. Я беспрерывно кричу. Слышу, как осторожно, ощупью, приближаются шаги вместе со стуком камней. -- У-ю-ю... -- какой худой место! Зачем сюда ходи? -- возмущается старик, спускаясь ко мне на четвереньках. Дышит он тяжело, прерывисто. Одну руку он подает мне, другой, кажется, держится за выступ. Но стоит мне пошевелиться, как в пропасть летят обломки и оттуда доносится глухой шум, словно ропот каких-то чудовищ, обитающих в этих мрачных скалах. Силюсь привстать и не могу преодолеть боль в левом боку, в ногах, не могу поднять отяжелевшую голову. Страшное состояние беспомощности охватывает меня. Как выбраться из этой западни? А камни все сыплются и сыплются в пропасть. Вдруг пробудилось страстное желание сопротивляться бессилию, и я, опираясь на одну руку, со стоном приподнимаюсь. Не знаю уж, с каким напряжением и с каким риском для себя Улукиткан помог мне выбраться с карниза. Старик заботливо выводит меня на гребень, усаживает между камней, сам присаживается рядом. -- Думал, ты баран стрелял. Скоро ходи сюда, хотел помогать шкуру сдирать, да совсем никого не нашел. Как так получился? Я подробно рассказываю старику о случившемся, и сам удивляюсь, что сравнительно легко отделался. Улукиткан неодобрительно качает головою, хочет что-то сказать, но, видимо, щадит меня. Знаю, с ним этого не случилось бы. -- Однако, ходить отсюда будем, тут холодно, -- говорит он. Но в голосе его неуверенность: смогу ли я сейчас передвигаться. -- Нет, я никуда не пойду... -- Хорошо, я буду ходи, -- говорит он, к моему удивлению, -- только ты сюда сядь, за большой камень, тут теплее. -- И старик, подослав мох, помог мне перебраться на новое место. Он накрыл мои ноги своей телогрейкой, сделал из камней заслон от ветра и, не сказав ни слова, исчез. Я не спросил, куда он пошел... Отдаляющийся стук камней отмечал его путь в темноте. Снова я один во власти молчаливых скал под звездным небом. Кажется, сразу усилилась боль. Все тело ноет, словно полк солдат прошелся по мне коваными сапогами. Во рту все еще неприятный привкус крови, хочется пить... Боюсь пошевелиться, а думы плывут и плывут неровной чередою. Человек со всем быстро свыкается, и меня уже не удивляет застывший перед глазами пейзаж -- скученные скалы, поднявшиеся в темноту безоблачного неба, развалины утесов, безмолвие ночи. Живут только звезды. Как страстно, живо светят они! Я мог бы всю ночь любоваться картиной далеких миров, наблюдать переливы разноцветных огней, прослеживать пути созвездий. Но боль снова и снова возвращает меня к печальной действительности. Как холодно стало! Скорее бы день! Слышу, где-то справа и далеко стукнул камень. Кто бы это мог быть? Напрягаю слух, жду. А утро вдруг распахивает восток, и оттуда, из-за зубчатых хребтов Станового, сочится нежный, голубеющий отсвет наступающего дня. А нижние отроги еще тонут в свежести июльской ночи. Опять стукнул камень, но теперь ближе и яснее. Пытаюсь разгадать, чьи шаги тревожат покой гор, и с болью вспоминаю пропавший карабин. Без него жутко в этом молчании, среди скал. Но вот вижу, кто-то высунулся из-за гребня в порозовевшую полосу утра и замер бесконтурной копной. Узнаю Улукиткана. Он молча спускается ко мне, снимает с плеч дрова, тяжело, устало садится на камень рядом. -- У-ю-ю, -- вырывается из его груди старческий вздох. Мы оба молчим, оба захвачены одним хорошим чувством удовлетворения, которое трудно выразить словами. Как я благодарен ему за заботу, за то, что он не покинул меня, за эту молчаливую сцену! Старик разжигает костер, помогает мне пересесть поближе к огню. Совсем уходит ночь. Все становится понятным, доступным, исчезают тайны звездного мира. Косые потоки света обливают далекие вершины, нашу убогую стоянку, падают на рыхлый туман, упрямо ползущий со дна обширного ущелья. В безмятежной синеве неба парит беркут. Я достаю кусок лепешки, пристраиваю его к огню. Старик тоже извлекает из-за пазухи лепешку, отогревает ее, и мы молча жуем. Все вокруг заполняется сумраком, превращает огромные горы в ничто. За его пеленой чудится страшная пустота. Вдруг где-то на отроге прогремели камни. -- Однако, баран мой след нашел, убегает, -- говорит Улукиткан, подсаживаясь к огоньку и доедая лепешку. Стук отдаляется, затихает, потом снова зарождается и совсем близко. Видим, из тумана к нам вырываются два черных пятна... Это Бойка и Кучум! Собаки с ходу налетают на нас. И судя по тому, как свисают у псов языки, они преодолели большое расстояние. Бойка ложится на камень поодаль от огня, вытянувшись во всю длину и откинув голову, а Кучум усаживается на задние лапы, смотрит внимательно мне в глаза. -- Зря отпустили собак, они могли наскочить на баранов -- и тогда ищи ветра в поле! -- говорю я. -- Однако, с ними человек сюда ходи, -- отзывается уверенно старик. -- Скоро туман кончай, день хороший будет, нас увидят. -- Ты думаешь, распогодится? -- Обязательно. Смотри хорошо, как Бойка лежи. -- Обыкновенно, по-собачьему. Он улыбается моему ответу. -- Головой думай. В плохую погоду собака обязательно клубком лежи, а сейчас голова, ноги в разный стороны, как в жаркий день, значит, чует: близко тепло. Правда говорю, день хороший жди. И, как бы в доказательство, что у Бойки такая поза не случайна, точно так же ложится и Кучум. ...Снизу долетает бодрящий крик кедровки. Проснувшийся ветерок еле уловимым дуновением набрасывает из ущелья сочную свежесть утреннего леса. Туман сначала медленно, потом все торопливее, потом уже панически отступает. Его пронзают и разгоняют горячие лучи солнца. Как добрые волшебники, освобождают они из его цепкого плена горы... Я устраиваюсь полулежа, прислонившись спиною к камню, Улукиткан засыпает сидя. Обхватив руками согнутые ноги и положив на них уставшую голову, старик начинает похрапывать. Огонек перед ним давно погас. Я закрываю глаза и тоже пытаюсь уснуть. Ничего не выходит. В какие-то просветы памяти ползут пугающие воспоминания, кажется, будто еще не закончился вчерашний день, что я все еще нахожусь над обрывом, и грохот падающих камней больно отдается во всем теле. Одинокий выстрел поражает слух. Открываю глаза. Бойка и Кучум уже умчались на звук. Старик вскакивает и, заслоняя ладонью свет солнца, смотрит на иззубренный край гольца, куда убежали собаки. Затем собирает сухой ягель, поджигает его, и клубы тяжелого дыма, поднимаясь в небо, точно указывают нашу стоянку. Мы видим, как по россыпи спускаются к нам люди. Их трое. Понять не могу, что заставило товарищей покинуть лагерь? Не случилась ли беда? Какой-то неприятный холодок пробегает по телу. -- Здорово! Далеко забрались, -- бодро говорит Василий Николаевич, подходя к нам. Он окидывает нашу стоянку пытливым взглядом, как бы ища какую-то разгадку, смотрит на Улукиткана, переводит глаза на меня, и вдруг болью искажается его загорелое лицо. Подходят остальные и молча, сочувственно смотрят на меня. -- Ну и помяло же вас! Где это? -- спрашивает Трофим. -- Когда голова не знает, что делают ноги, так бывает, -- отвечает за меня старик. Принимаюсь еще раз вспоминать вслух все, что произошло вчера вечером. -- Значит, не зря мы торопились, -- говорит Василий Николаевич, подсаживаясь ко мне. -- Вчера до полуночи сидели, костер жгли, да напрасно: утром ждали -- нету, ну и решили: не иначе -- случилась беда. Давай собираться, харчей взяли на два дня, веревки, собак с собою захватили. Долго ли тут обмишуриться! Мы знали, что наше отсутствие вызовет беспокойство на стоянке, но что люди уже утром пойдут на поиски -- этого я не ожидал. Тем дороже и приятнее был их неожиданный приход! -- Как же с карабином? Нельзя бросать! Надо искать, без ружья как в тайге?! -- говорит Глеб. -- Оно верно, -- подтверждает Василий Николаевич. Все мы соглашаемся с ними. Отправляю Улукиткана за печенкой к убитому барану, а остальных веду к месту катастрофы. "Веду"... Как громко сказано. Это они меня ведут, поддерживая. Как отяжелели шаги, будто целую вечность не ходил! Да и земля под ногами потеряла прежнюю устойчивость. Ориентиром мне служит утес с вогнутым западным склоном, напоминающим амфитеатр, откуда бараны любовались закатом. По нему без труда нахожу убитых вороном цыплят, а затем и край гребня. Только теперь, заглядывая вниз, я понял, какому безрассудному риску подвергал себя, подчинившись охотничьей страсти. Василий Николаевич наклоняется над пропастью, морщит лоб, чешет затылок, удивляется. -- Эко, недобрая занесла вас сюда! Стоило из-за барана так рисковать! -- говорит он. Но в голосе его фальшь, ведь сам он из-за добычи черт знает куда полезет! -- Ну что ж, -- добавляет он, -- надо спускаться... Поищем потерю. Я остаюсь на гребне. Василий Николаевич, Трофим и Глеб сбрасывают котомки и скрываются за гранью отвесных утесов. Гул падающих в пропасть камней пробуждает дремлющие в полуденной тени скалы. Изредка слышны голоса товарищей. День, кажется, прекратил свой бег, застыло над землею горячее солнце. Наконец, из-за развалин показывается голова Василия Николаевича. -- Карабин видно, да достать-то его не знаем как. Сбросьте веревку, -- кричит он мне. Долго еще снизу доносится говор вместе с грохотом скатывающихся в бездну обломков. Потом вдруг голоса стихают, шорох камней приближается, показываются люди. За плечами у Глеба я вижу свой карабин. Что с ним сталось! Ложе все во вмятинах, мушка сбита, прицельной рамки нет. Но он еще способен стрелять, а это самое главное. Остальное отремонтируем. Через несколько минут мы уже медленно шагаем по крутой россыпи, взбираясь на верх гребня. Сам удивляюсь, что силы начинают возвращаться. Все-таки друзья помогают мне. На гребне нас поджидал Улукиткан с печенкой, но товарищи не хотят терять времени на обед, решают добираться до лагеря. Василий Николаевич остается со мною "сопровождающим", остальные уходят быстрее. По пути они захватят мясо убитого Улукитканом молодого барана. Стихают последние дуновения ветра, редкие голоса птиц, и беспредельная тишина словно убаюкивает просторы. Сколько торжественности, великолепия в этих встречах двух начал. Посмотрите, какими красками играют последние лучи угасающего дня, как в густой пурпур опускается солнце, как покорно погружаются горы в густые сумерки. Еще несколько минут какого-то равновесия, и день уходит. Затухающее солнце посылает на мир последний вздох успокоения. Мы пересекаем котловину, где наблюдали с Улукитканом "мальчишник", и не торопясь добираемся до крутого спуска в ущелье. Надо отдохнуть. Садимся лицом к закату. Василий Николаевич достает бинокль и начинает осматривать горизонт. Видимость изумительная. С каким-то откровением дальние горы приближаются к нам, и на их крутых склонах становятся различимыми выступы скал, морщины. Даже отдельные деревья! -- Неужто мне мерещится? -- говорит вдруг Василий Николаевич, не отрывая бинокля от глаз и продолжая осматривать горизонт. -- Кажется, я вижу пирамиду... Ей-богу, вижу! Взгляните-ка вон на тот комолый голец. Я беру бинокль, кладу его на камень для большей устойчивости и пристраиваюсь к нему лежа. Да, это действительно пирамида, но еще не законченная: поднято только две ноги с болванкой. Ниже на выступе ясно виднеется белое пятно, -- кажется, палатка. -- Наши, да? -- не терпится Василию Николаевичу. -- Вероятно, Пугачев со своим подразделением, больше некому. У моего спутника радостью загораются глаза. Он долго смотрит на вершину гольца, четко видимую на фоне затухающего заката. Мысленно Василий Николаевич уже там, у Пугачева, нашего общего большого друга и неугомонного исследователя. Близко люди!.. Теперь у нас не может быть иного решения: на запад по хребту на встречу с Пугачевым. Он своим появлением на Становом облегчит нашу задачу. Мало-помалу тускнеют, гаснут печальные отблески вечерней зари. Горы погружаются в сумрак. На смену дня из таинственных расщелин выходит ночь. На душе вдруг стало свободно и легко. Мы с Василием Николаевичем спускаемся с гольца и пробираемся по стланиковой непролазной чаще, чуточку освещенной скупым мерцанием звезд. Над нами необъятные небеса и тени пустынных гор. Белесый туман, сползающий с отрогов, копится в бесконтурной тьме ущелья. Он встречает нас холодящим прикосновением и уводит в свой сказочный чертог. В потемках бродим ручей на дне каменистой ложбины и взбираемся на берег. Мои ноги еле-еле передвигаются. Вдруг из тьмы доносится запах отварной баранины. Сразу обнаруживается пустота в желудке. Одежда цепляется за сучья, то и дело попадаем в плен густо сплетенных стволов. Но запах надежно ведет нас к цели. Вот и знакомая марь. Яркий свет костра просверливает мрак и, не потухая, горит впереди, приветливо мигая запоздалым путникам. Идем по кочковатой земле, торопимся. И опять туман настигает нас. Все снова исчезает, ни звезд, ни огонька, ни каменных истуканов... Кажется, не добраться нам сегодня до костра, до бараньего мяса, до покоя! Под ногами черным серебром плещется вода. Кое-как иду, задерживая своей медлительностью Василия Николаевича. Какая-то странная сегодняшняя ночь: то она обвеет тебя приятной негой, то вдруг окутает проклятым туманом. Где же наш отдых, сколько шагов, километров, часов до него? Силы покидают меня. Хочу присесть, ищу под собою подходящую кочку и на этом думаю закончить мучительный путь, но совершается чудо: туман вдруг расступается, легкий ветерок подбирает с мари жалкие, его лохмотья. И снова над нами играют небесные светлячки, тайга дышит ночной, бодрящей свежестью, и впереди, совсем близко, ярко пылает костер. Вот и лагерь. Нас давно ждут. Накрыт "стол". Над огнем котел со свежим бараньим мясом, пахнет только что испеченными пшеничными лепешками. -- Пугачева обнаружили, -- бросает сдержанно Василий Николаевич, пристраиваясь к костру покурить. Все поворачиваются к нему, а Трофим, вытянув по-гусиному шею, с удивлением заглядывает в лицо Василия Николаевича. -- Что ты сказал? -- Пугачева обнаружили на гольце, привет тебе прислал. -- Рехнулся ты, что ли, откуда ему взяться? -- и он вопросительно смотрит на меня. -- Пугачев здесь в горах, километров сорок по прямой. Строит пункт. -- Тогда совсем хорошо! Давайте заедем? Вот обрадуется! -- Непременно, это наша обязанность. Да и повидаться надо с ним, как он там командует своими богатырями? После чая долго не могу уснуть. В голове новые планы. А что, если с кем-нибудь уйти без оленей к Пугачеву? Надо ж захватить его на гольце, иначе заберется далеко -- не найдешь. Меня сразу всего захватывает это решение. Я готов. Засыпаю с мыслями о предстоящем походе. Сон был всего лишь короткой передышкой. Прибежали олени -- и с ними полчища гнуса. Улукиткан разжег дымокуры, и только тогда люди выбрались из пологов. У меня болезненно распухли десны. Это серьезно осложняет решение идти к Пугачеву, заставляет на день задержаться на перевале. За чаем я рассказываю о своем плане, и мы сообща его разбираем. Кто-то один пойдет со мною. Остальные, во главе с Улукитканом, поведут караван вниз по Иваку до слияния этой реки с Утуком. Но если по пути найдут след Пугачева, -- свернут к нему, и там мы все встретимся. Трофим усаживается за рацию. Вызывает штаб, просит радистов всех полевых партий следить за переговорами. Я сообщаю о том, что в горах мало снега. Даю команду приступить к заброске грузов. И, наконец, разрешаю полностью разворачивать геотопографическую работу на Становом восточнее Ивакского перевала. Мое сообщение как бы подытоживало наш тяжелый путь в эту дикую горную страну, через безбрежные пустыри, с вечно стылой землею, с кочковатыми марями. Мы достигли, чего хотели, но путь еще далеко не закончен. -- Кто же пойдет со мною? -- обращаюсь я ко всем. -- Конаться и попусту спорить не будем, очередь Трофима. У него новые сапоги, а мои ичиги не выдержат такого похода, -- говорит Василий Николаевич с явным сожалением. -- Ты готов, Трофим? -- спрашиваю я Королева, -- Да. -- Предупреждаю, это будет тяжелый поход. -- Я пойду. Даже с радостью. Пусть будет трудно, клянусь, не отстану. -- Ну, коли так, собирайся, выступаем рано. -- Нам, однако, подождать надо тут три-пять дней, может, не пройдешь, назад вернешься, -- говорит Улукиткан, обеспокоенный за нас. -- Нет, ничего не случится. Вы тоже утром покинете перевал. И вам тоже предстоит трудная дорога, так уж поспешите, чтобы не ждать вас на устье Ивака. Ты меня понял, старик? -- Как не понял!.. Все будет, как сказал. Люди настроены оптимистически, и это сказывается на наших сборах. Все стараются помочь нам: напоминают, что надо взять, помогают укладывать. Не исключено, что мы уже не застанем Пугачева на гольце, и тогда ограничимся только своим обследованием Станового. Это плохо. Если я не посещу сейчас подразделения, то позже кому-то из руководства экспедиции придется идти сюда, чтобы проверить работу Пугачева. Итак, с завтрашнего утра мы полностью во власти суровой природы Станового, а уж она, конечно, не пощадит нас в трудную минуту! Но мы ко всему готовы. Берем один полог на двоих, гербарную папку, все необходимое для препарирования птиц, соль, карабин, бинокль, телогрейки, плащи, починяльную сумку, продовольствия на пять дней: на весь путь не взять, рассчитываем на баранов. Как мы ни были скупы при отборе вещей и продовольствия, все же котомки получились килограммов по двадцать пять. Это много, но мы утешаем себя тем, что их вес с каждым днем будет неизбежно уменьшаться. Закончены сборы, сложены и вьюки. Над Ивакским перевалом ночь. Спят вершины Станового, близкие небу, утомленные вечным безмолвием. Спит нагая земля. Спят звери, птицы, и только одна-единственная пташка пытается перекричать ручей, да костер тщетно борется с наседающим со всех сторон мраком. Лагерь засыпает. Звездное небо обещает назавтра солнечный день. Итак, утро разделит нас: Улукиткан с Мищенко, Глебом и каюром Николаем Лихановым поведут караван на север, а мы с Трофимом уйдем на запад, чтобы среди моря вершин и бесконечных провалов разыскать отряд Пугачева и самим разобраться в сложном рельефе Станового, встретиться с его обитателями, собрать гербарий альпийской зоны. Не преодолев смутного беспокойства, я уже укладывался спать возле костра, когда ко мне подсел Улукиткан. Лицо озабочено. -- Помни, -- говорит старик, -- прямо на закат пойдешь, обязательно речку Утук увидишь, она в озеро Токо бежит, это не забывай, может, пригодится. Если что случится и до места не доберешься, назад ходи своей тропой. Новый след не делай, мы тут, на перевале, вам продукты положим. А заблудитесь по туману, упаси бог, не бегай туда-сюда, как на Джегорме, пропасть можно. Надо сразу садиться и ждать, пока солнце не увидишь. Это хорошо знай. Да смотрите, огонь не пустите, тут ему много работы... -- Все твои заповеди, Улукиткан, мы будем свято хранить, ты только не беспокойся за нас, все обойдется хорошо. -- Как не беспокойся! Худой человек тот, у которого сердце не болит за друга. Самому бы надо идти с тобою, да ногам не осилить горы. Стар Улукиткан, ой, как стар! -- Напрасно ты горюешь, впереди у тебя еще длинная тропа и много удач. Старик бросил на меня пристальный взгляд, и лицо его вдруг помрачнело. -- Не говори так. Скала и та от времени падает. Из тайги донесся шум, треск, залаяли собаки. К лагерю табуном прибежали олени. -- Однако, медведь, а то и волки близко, -- говорит старик, выбираясь из-под полога. Он достал из своей потки кожаную сумочку с солью и, гремя пришитыми к ней когтями, ушел в темноту. За ним следом кучей ушли и олени. Оттуда еще долго слышалась его однотонная песня, охраняющая спокойствие стада. Рано утром двадцать шестого июня мы только сняли палатки, как с перевальной седловины донесся торопливый стук камней -- это, заметив нас, куда-то на запад бежит стадо снежных баранов-самцов. -- Идите их следом, -- говорит старик, обрадованно кивая головою в сторону удаляющегося грохота. -- Однако, у рогачей тут дорога, может, как раз к самому месту приведет. Мы прощаемся. Глеб долго держит мою руку. Вижу, какие-то мысли тревожат его. -- Говори, что у тебя? Бежать собираешься? Он отрицательно качает головою. -- Вот видишь, как неладно у нас с тобою получается: расстаемся, может быть, надолго, и сказать нечего друг другу. Глеб отводит глаза, опускает голову. Караван уходит вниз и исчезает в провале. Мы с Трофимом поднимаемся на седловину. С нами Кучум. Идем следом рогачей, как советовал Улукиткан. III. ТРОПОЮ СНЕЖНЫХ БАРАНОВ I. В глубину неисследованных гор. Круторогие проводники. Темное пятно на снежнике. Одинокий крик ягненка. Еще свежо, но яркий свет солнца распахивает дали. С чувством смутной тревоги и неуверенности мы с Трофимом покидаем Ивакский перевал. Тропа ведет нас выше, дальше на запад от седловины. Идем тяжело, спины под котомками уже мокрые. Далеко впереди, за разлохмаченной грядой отрога, замечаем стадо баранов. Может быть, действительно, их путь совпадает с нашим, и рогачи помогут нам добраться до цели? Кому, как не этим чудесным прыгунам, жителям верхних скал и цирков, известны проходы по сложному лабиринту провалов! Кто, кроме них, знает надежные обходы опасных мест? Главное для нас сейчас не потерять стадо из виду, ведь тропа заметна только в узких местах. Привязанный своркой к поясу, Кучум нервничает, неотрывно обнюхивает тропу, по которой недавно прошли бараны. Вот и узкий гребень, сложенный из развалившихся черных скал. Вдруг из-за него раздается беспорядочный стук. Мы бросаемся наверх, но уже поздно: в глубину провала вместе с грохотом падающих камней уходит то самое стадо, которое мы боялись спугнуть. Оно скрывается за изломом, и оттуда еще долго доносится гул скатывающихся камней. Какая досада! Задерживаемся на гряде. Надо взглянуть на предстоящий путь. Трофим усаживается на камень, достает бинокль, рассматривает местность. Я стою очарованный утренней панорамой. Перед нами обширное горное пространство, едва ли известное до нас кому-нибудь в своих деталях. С гребня, куда мы выбрались, хорошо видна главная водораздельная линия Станового. Дикая картина. Горы привораживают взор непередаваемым хаосом. Они толпятся здесь, на краю материка, уже охлажденные, навеки уснувшие, со следами давнишней катастрофы. Их вершины кажутся бесконечно старыми и уставшими. Нигде не видно ничего молодого, живучего. Но горы еще сохраняют свое былое величие и недоступность. Пожалуй, только большой поэт, стоя здесь, на орлиной высоте, нашел бы нужные слова и краски, чтобы изобразить эти нагие и бесплодные, наводящие уныние, горы. Гребни, острые, как лезвия ножей, выступают из мрачных ущелий, еще забитых утренним туманом. В эти темные глубины, через зубчатые грани скал, текут горячие потоки солнечного света, и потревоженный ими туман колышется, бродит ленивыми волнами. А дальше, насколько хватает глаз, камень и камень, то в виде развалин, то в виде столбов, то в виде больших нагромождений. И все это серое, безмолвное, давно умершее, прикрытое стареньким-стареньким небом. Обычно в горах утрами воздух наиболее прозрачен, и мы без труда опознали голец, на котором сейчас работает Пугачев. В бинокль видна еще не достроенная пирамида и белое пятно примостившейся на карнизе палатки. Мы стараемся запомнить очертания гольца, его покатые плечи, ржавые пятна на бедрах и зубцы скал, опоясывающих его со всех сторон. Голец заметно возвышается над всеми северными отрогами Станового. Напрямик по азимуту к нему ни за что не пройти. Решаем пока что продвигаться по главной водораздельной линии хребта на запад, насколько это будет возможно, и там решим, где удобнее свернуть к гольцу. -- Смотрите, смотрите, бараны! -- кричит Трофим и подает мне бинокль. По дну широкой седловины, что лежит за первым от Ивакского перевала гребнем, бегут все те же рогачи. Выскочив на поляну, они внезапно обрывают свой бег и начинают пастись, продолжая медленно перемещаться в западном направлении. Присматриваюсь. В стаде девять голов. Один из баранов, самый крупный, с огромными черными рогами, сильно хромает. Они проходят седловину, начинают подниматься на склон противоположного отрога. Не показывают ли они нам проход на верх этой мрачной стены?! Я взбираюсь на выступ гребня, заглядываю в провал и не могу поверить глазам своим: на дне седловины, где паслись бараны, огромное озеро! Оно будто отдыхает в каменной колыбели, под охраной гранитных стражей. Спускаемся вниз. Вот и озеро. Мы стоим на его каменистом берегу. Оно действительно большое, густо-черное в тени и почти бирюзовое под солнечным светом. На его гладкой поверхности ни единой морщинки, ни единого всплеска, будто оно навеки застыло вместе с отображенными в нем скалами, небом и одиноким облачком. Но прошумел ветерок, и озеро всколыхнулось серебристой рябью, словно стая каких-то невидимых птиц, пролетая мимо, коснулась крыльями его поверхности. Озеро мертвое, в каменном ошейнике. К нему не ведут звериные тропы, поблизости не живут птицы, отступила далеко от края и зелень. Только бури иногда прорываются к этому уединенному водоему, чтобы гулом волн разбудить спящих на дне его горных духов. Так и хочется поверить, что именно духи из этого водоема воют на хребте в непогоду. Проходим седловину. Чуть заметная звериная тропинка, по которой только что прошли бараны, ведет нас на верх западной скалы. Она буквально подавляет нас своею неприступностью. Под ногами ветхие ступеньки, узкие, обманчивые. Тропинка бежит по ним, огибает нависающие карнизы, рвется, скачет, исчезает. Трофим задает быстрый темп. Мы с Кучумом отстаем -- крутизна слишком велика. И чем выше, тем труднее, опаснее. Мой спутник явно изматывает силы. Не слишком ли он понадеялся на себя? Кажется, да. Не добравшись до верху метров тридцать, он пластом падает на плиту, не может унять разбушевавшееся сердце. -- Ты еще не совсем поправился, к чему гонка? -- Хотел испытать себя. Но вы не беспокойтесь, я пойду до конца. -- Разве есть другой вариант? На верху отрога небольшая поляна среди крупной россыпи, усеянная одинокими цветами. Как приятно увидеть среди древних развалин свежую, жизнеутверждающую зелень. Тут и куропаточья трава, с плотными вечнозелеными листьями, мытник шершистый, соссюрея розовая, горлец узколистый, одуванчик монгольский, а там, где повлажнее почва, растет густо-зеленый сибирский лук. Жители альпийских лугов выбрались из ущелий ближе к солнцу, чтобы отпраздновать на крошечной площадке запоздалую весну. Меня всегда удивляет и радует это сожительство на большой высоте вечно холодных камней с хрупкими живыми организмами, случайно попавшими на бесплодные вершины. Мы заполняем гербарную папку, набираем за пазуху луку и шагаем дальше. Всюду нас подкарауливают пропасти. За нами следят безмолвные вершины Станового. Тропа не всегда доступна, часто теряется, и тогда на помощь приходят рогачи с хромым вожаком. Они нет-нет да и промелькнут где-то впереди, в складках гор. Стадо определенно целится на запад, ведет за собою и нас. Мы не торопимся. Перед нами раскрывается картина грандиозных разрушений. Некогда возвышавшиеся над хребтом скалы, под действием внешних условий, развалились и теперь лежат под нашими ногами в виде обломков. Ледники и вода расчленили горы, углубили ущелья. И еще не окончен спор о границах между представителями растительного мира: рододендронами, крошечными ивками, фиалками, одуванчиками, с одной стороны, и россыпями -- с другой. Здесь, на вершине Станового, нарядно видны созидательная сила земли и разрушительный процесс времени; борьба жизни и смерти. Жизнь здесь, на каменных громадах, не прекращает своей дерзкой попытки перейти границу курумов. Она терпит постоянные неудачи, сотни лет пропадают в бесплодных усилиях подняться всего лишь на несколько метров высоты. И все-таки жизнь неустрашимо продолжает свою кропотливую работу и со временем прикроет зеленым ковром нагие вершины Станового. За океаном вершин меркнет солнце, и красный медлительный свет заполняет глубину пространства. Пора подумать и о ночлеге. В двух километрах мы видим стадо рогачей с хромым вожаком, уходящее на запад. Как благодарны мы им за тропу! Больше, видимо, не встретимся. -- Прощайте, круторогие проводники! -- кричу я, и эхо звонко катится по вершинам. Спускаемся на седловину и на этом решаем закончить первый день путешествия. Трофим отстает. -- Ты почему прихрамываешь, ушиб ногу? -- Нет... Какому-то черту надо было пришить гнилые переда, видите, что осталось! Трех дней нет, как надел сапоги, а уже босой. -- Батеньки мои, как же ты дальше пойдешь? -- ужаснулся я. -- Вот я и думаю вернуться, да не найти этого мастера. А надо бы! -- И Трофим сжал перекошенные гневом губы. -- Ладно, не волнуйся, на стоянке попробуем починить. -- Починить... -- он безнадежно махнул рукой. На ночь нас приютила крошечная полянка, окруженная толпой зеленых стлаников. Гаснет закат. Мрак уплотняется... Уплывают вершины. Какая-то пташка, жительница поднебесья, силится сложить из однообразных звуков прощальный гимн ушедшему дню. Трофим, примостившись на краю камня и зажав между колен сапог, пришивает латку. На лице, освещенном бликами костра, озабоченность: шутка ли остаться босым на этих пустынных горах. Я достаю из котомки пшеничную лепешку, мясо, два кусочка сахару и в ожидании чая подсаживаюсь поближе к огню. Борюсь с усталостью. Чувствую, как тепло настойчиво овладевает мною, как голод отступает перед ним, и я незаметно для себя засыпаю. Когда я проснулся, была глубокая ночь. В густой синеве неба теплились звезды. Вдали чернел зубчатый горизонт, придавленный свинцовой тучей. Давно погас костер, и только несколько бусинок горящих угольков еще светилось из-под пепла. Возле меня нетронутые лепешки, мясо, два кусочка сахару и почти пустой чайник. Рядом спит Трофим. Бедняга, он сполз с камня, да так и уснул с зажатым между ног сапогом, с иголкой в руке. Его будит треск оживающего костра. Он подходит к огню, отогревает продрогшее тело. Садится за починку. Я пришиваю латку к его второму сапогу. Еще не успело утреннее солнце осветить вершины, как мы уже тронулись в путь. Жизнь пробуждалась на наших глазах. Из скал, где обрываются кровеносные жилы земли, капля за каплей сочится вода и начинает свой долгий путь от холодных гольцов к океану. Увидав солнце, прозябшие за ночь цветы доверчиво раскрывают ему свои лепестки. Та же крошечная пташка, что вечером слагала гимн ушедшему дню, теперь поет его солнцу. И голодный беркут в небесной синеве полощет в лучах восхода упругие крылья. Без этих сочащихся капель влаги, без хрупких цветов, укрывшихся от холода за камнями, без крика орлана в небе, без алмазных крупинок росы в лишайниках было бы невыносимо тяжело на этих окаменелых вершинах. Наше первое желание -- не сбиться с главной линии водораздела. Хорошо бы увидеть рогачей, но их нет. Что-то гонит животных дальше. Баранов не соблазняют ни дневная прохлада цирков, ни альпийские лужайки, их не утомляют скалы -- они явно куда-то торопятся. Но куда, разве разгадаешь? Сразу обнаруживается, что поблизости нет тропы. Сворачиваем вправо и попадаем на боковой отрог. Пытаемся разобраться в рельефе, но это, оказывается, не просто даже опытному глазу -- так все здесь однообразно и к тому же затянуто густой дымкой. Склоняемся к выводу, что и тропа и водораздел остались позади. Решаемся идти напрямик, хотя много раз на горьком опыте убеждались, во что обходится такой путь. Боже, какие невероятные мучения мы претерпели в этот день, пока искали водораздел и звериную тропу! То попадали в вековые стланики, с густо переплетенными стволами, и тогда не шли, а ползли, то путь нам преграждала топкая высокогорная тундра или отвесные скалы, обход которых отнимал у нас много сил. А ключи, цирки, комары! Словом, в этот день мы поняли, где находимся и что такое Становой. Трофим окончательно разбил сапоги. Но в этих трудностях, в этом непосредственном контакте с дикой природой, несомненно, есть прелесть для исследователя. Ничего, что тело в синяках и лицо исцарапано. Это пройдет, забудется, а что пережито, что увидено, что в мыслях зародилось -- останется надолго в памяти. И как ни странно, Становой все больше и больше захватывает нас своею грандиозностью: конусами, вонзающими острия в небо, бездоньем своих пропастей уводит наши думы далеко в глубь веков, к началу мироздания. И мы невольно проникаемся к этим уединенным горам какой-то немой привязанностью. Оказывается, можно полюбить и это дикое, неустроенное, уродливое! Солнце уходит за полдень. Мы вырываемся из плена расщелин, выползаем на верх отрога и тут же даем себе клятву не ходить больше напрямик. Хватит и того, что осталось позади! Трофим тяжело валится на землю и, откинувшись на котомку, подставляет потное лицо горячему солнцу. "Не надо было брать его в этот тяжелый маршрут", -- с запоздалым раскаянием подумал я. -- Ты, Трофим, устал, но мы должны идти, добраться до Пугачева, ближе никого здесь нет. Там отдохнешь и сменишь сапоги, -- успокаиваю я спутника. Он лежит с открытыми глазами, молчит. Кучум все время умоляюще смотрит мне в глаза, просит отпустить его со сворки. Я сочувствую ему, но на большее не решаюсь. Где спрятан водораздел? Как разыскать его в этом хаосе однообразных хребтов и отрогов, в этой дымке? Я вспоминаю золотые слова Улукиткана: "Если злой дух запутает твой след, ты не теряйся, посиди, отдохни, хорошо подумай, потом догадаешься, куда идти". Надо послушаться старика, не поддаваться унынию. Кстати... поднимается ветерок и редеет дымка над горами. Воздух становится прозрачным. На фоне неба четко выкраиваются линии отрогов. Тихо-тихо. Мы попали в удивительный мир -- царство безмолвия. Мы, двое чумазых, оборванных бродяг, с лицами, опаленными ветром и солнцем, гордо смотрим на эти древние каменные руины, заполнившие все видимое глазу пространство. Вот она, первобытность! Было бы невероятным увидеть здесь дымок паровоза, услышать скрежет машин или взрывы. Становой еще спит непробудным сном. Трофим отдыхает. Я брожу по вершине с гербарной папкой. Окончательно проясняются дали. Вижу водораздельную линию хребта! Через полчаса мы уже идем звериной тропой. Давно хочется пить, но здесь, наверху, нет воды. Придется потерпеть до ночевки. Одолевают комары. Впереди хорошо видна конусообразная вершина отрога, заваленная глыбами. Обрыв, по-над которым мы идем, врезается в нее под прямым углом, образуя глубоченный цирк корытообразной формы с отвесными стенами, со снежником и с маленьким озерком на плоском дне впадины. Пробираемся по восточной стене цирка. Жажда высушила рот. -- Смотрите, не бараны ли? -- кричит Трофим, показывая на противоположную сторону цирка. Я достаю бинокль, смотрю и удивляюсь: навстречу нам к скалистой вершине идет небольшое стадо старых рогачей. Раз, два, три... их девять. Неужели это те бараны, чьим следом мы шли от Ивакского перевала? Присматриваюсь -- так и есть: один из баранов хромает! Животные, по-видимому, возвращаются к родным вершинам. Интересно, куда и зачем они ходили? Баранов осаждает мошка. Они выскакивают наверх и располагаются на выступах, сливаясь с серым фоном скал. Только напряженно присматриваясь, я различаю их тяжелые головы, обращенные к цирку. Оттуда на них сочится благодатная прохлада, отпугивающая мошку. Мы открыто шагаем по кромке цирка. Нас обгоняет ветерок. Рогачи вдруг вскакивают и, явно не разобрав, откуда он наносит запах человека, бросаются почти в нашу сторону. И в этот момент с выступов, к которым мы подходим, срывается второе стадо из самок с ягнятами. Оно несется по узкому карнизу навстречу рогачам. Кажется, вот-вот оба стада столкнутся на отвесной скале и все разом сверзятся в пропасть. Мы невольно останавливаемся в ожидании развязки. Камни, срываясь, сбивают по пути другие, увлекают за собою массу щебенки, все это нагромождается на дне цирка, заполняя его непрекращающимся гулом. А рогачи и самки вдруг, как по сигналу, одним потоком бросаются вверх по шероховатой скале. Со скалы срывается одна из самок. На лету она как бы разворачивается, вытягивается во всю свою длину, принимая горизонтальное положение и, раскинув в стороны ноги, как летяга, падает в пропасть. Мы видим, как она ударяется о выступ и бесформенным комочком прилипает к белому снежнику на дне цирка. Выскочив на вершину, бараны задержались, будто поджидая отставшую подругу. Но вдруг разделились: самки убежали дальше на запад по своему пути, рогачи же направились к Ивакскому перевалу. И вдруг какой-то жалобный крик острой болью пронзает сердце. Снова падают камни. Видим на обрыве движущуюся точку. Это -- ягненок. Он спускается вниз, тревожно озирается, издает долгий, жалобный крик. Малыш ищет мать. Он, несомненно, видел, как она упала на снежник, и торопится к ней, все кричит: не то зовет, не то подает матери свой голос. Нам кажется, он вот-вот сорвется с узеньких уступов, но ягненок проявляет чудеса ловкости, как взрослый баран, скачет, торопится вниз по прилавкам. Мы с замиранием сердца следим за ним. Вот он уже у подножья скалы, бежит по щебенистому скату цирка к снежнику. В поле зрения бинокля теперь попадает ягненок вместе с самкой. Он кричит. В этом крике и протест, и тоска, и внезапный страх одиночества. Крик будит умирающую мать. Я вижу, как она приподнимается, поворачивает голову навстречу ягненку, тянется к нему. Какой-то неясный звук вырывается из ее горла, и она падает замертво. Ягненок подбегает к ней, по-звериному осторожно обнюхивает. Он не понимает, почему она не встает. Опять кричит, пугливо оглядывается. Наконец, решительно бодает ее лбом, бьет передними копытцами -- будит и, отбегая к скалам, зовет ее с собою. Та лежит на снегу серым бугорком. Ягненок возвращается к ней, еще энергичнее, еще настойчивее будит ее и снова кричит... Мы не можем без волнения наблюдать это зрелище. Где малыш теперь утолит свой голод, кто заменит ему мать? Мы же совершенно бессильны оказать ему какую-либо помощь... Между тем ягненок вдруг бросается своим следом вверх по стене цирка. Не надумал ли он догонять своих сородичей? Малыш быстро устает, ноги его теряют упругость, прыжки заметно сужаются Сыплются камни и, падая по снежнику, засыпают погибшую мать. Мы стоим. Ягненок выбирается на верх скал. Снова слышится его крик. Теперь в нем вместе с тоскою жалоба. Идем дальше. Тропа неожиданно сворачивает влево, подводит нас к стенкам цирка. -- Пройдем? -- спрашиваю я Трофима, а сам с опаской поглядываю на карниз, на котором видны свежие следы баранов. -- Чем черт не шутит, авось пройдем! -- отвечает он и смело шагает вперед. Я пропускаю за ним Кучума. Продвигаемся осторожно. Цепляемся за шероховатую поверхность каменных стен, чтобы, не дай бог, не повторить трагического прыжка, свидетелями которого мы только что были. Но карниз неожиданно выклинивается Мы останавливаемся Дальше вместо карниза торчат разрозненные выступы, прилипшие к отвесной стене, совершенно недоступные для человека. А внизу пугающая пропасть, распахнувшая свою хищную пасть. Вспугнутые нами самки бежали именно здесь, прыгая с выступа на выступ, то вверх, то вниз с удивительной ловкостью. И совсем уж трудно представить, как это ухитрялись проделывать слабенькие ягнята! Куда идти, к тому же надо торопиться, скоро ночь! Вижу, Трофим нацеливается обойти стену верхним карнизом. -- Как бы глупостей мы тут с тобою не наделали, -- говорю ему, -- может, вернемся, обойдем эту пропасть по вершине отрога? -- предлагаю я спутнику. Но до него не доходят мои слова, он даже ленится поднять голову, чтобы взглянуть на подъем. Вижу, хватается руками за угол выступа, просовывает разорванный носок сапога в щель и начинает карабкаться вверх. Мне страшновато. Где-то в глубине сознания шевелится недоброе предчувствие... Я вообще равнодушен к высоте, люблю лазить по скалам, но такого отчаянного скалолаза, как Трофим, я никогда нигде не встречал. Какая чертовская в нем смелость! Он свободно ходит по карнизам, даже если они шириною со ступню ноги. Он может надолго виснуть над пропастью в несколько сот метров, зацепившись пальцами за край прилавка. Я не могу задержать его, поднимаюсь за ним. У меня под ногами путается Кучум на сворке. Можно бы отпустить его, но он мигом уйдет за стадом баранов, и тогда сутки придется дожидаться. Пока что все хорошо. Подъем в действительности сказался не таким уж опасным, как он представлялся снизу. Скоро и верх. Я задерживаюсь отдохнуть. Трофим с ловкостью кабарги скачет с прилавка на прилавок, исчезает за изломом. Я так не могу. Иду осторожно. Жмусь к стене. Висну над сильно скошенным карнизом. В самом узком месте опасность слишком близка. Кучум идет легко, ни разу не натянул поводок. Остается преодолеть скалу высотою в три метра. Дальше виден свободный проход к западному краю цирка. Теперь мой черед. Я передаю Трофиму Кучума, начинаю подниматься. Пальцы судорожно хватаются за углы гранита. Весь напрягаюсь. И тут вдруг осознаю глубину провала, физически ощущаю близость опасности. Отступаю назад, припадаю к выступу, даю успокоиться сердцу. Трофим не выдерживает. Привязывает Кучума к моему поясу, делает рывок вперед, липнет к стене. Я подставляю ему свое плечо, он становится на него ногами, легко взбирается на рубец -- уже на ступеньку выше, подбирается к грани стены. Вслепую ногами нащупывает последнюю опору, выгибает спину, хватается руками за верхний выступ. -- Подай Кучума, -- кричит он. И вдруг... -- во мне все цепенеет: -- выступ отламывается, вместе с ним падает Трофим. Бросаюсь на помощь. Ловлю его за ногу. Но удержать почти на весу эту тяжесть не хватает сил. Под ногами тает опора, и мы оба начинаем сползать к краю отвесного карниза... Напрягаю остатки сил, всю волю. Чувствую, скала наклоняется над провалом, бесцветное небо отплывает куда-то назад. Меня охватывает внезапный ужас глубины. -- Держись! -- слышу в последний момент крик Трофима. И в это самое мгновение, когда нас готова была проглотать пропасть, меня вдруг что-то сильно потянуло назад, и этого оказалось достаточно, чтобы восстановить равновесие. Трофим к тому же успевает ухватиться рукою за выступ. Еще не понимаю, что произошло, кричу обрадованно: -- Потерпи, Трофим. Сейчас я зацеплюсь! Я расклиниваю ноги, прижимаюсь спиною к скале. Только теперь вспоминаю про Кучума, привязанного своркой к моему поясу. Собака, упершись лапами в камень и скрючив от натуги спину, все еще натягивает поводок. Верный мой Кучум! Это он помог нам удержаться. Удивительно, как не лопнул ремешок, соединявший наши жизни! Трофим глухо стонет. Его худые пальцы прилипли к карнизу, в глазах непережитый ужас. Я с трудом приседаю, ловлю рукой друга за пояс, подтаскиваю к себе. Хочу сместиться ниже, помочь ему встать, но Кучум упирается, не пускает меня, приходится отстегнуть ремешок. Кое-как мне удается оттащить Трофима от опасного места. Сидим рядом над обрывом, молчим, а где-то внизу гулко грохочут камни. -- Видно, не тут наша с тобою, Трофимушка, последняя остановка, -- наконец произнес я. Трофим размазал рукавом по лицу грязный пот, расчесал дрожащими пальцами взлохмаченные волосы и, заглянув вниз, где тени скал уже прикрыли чернотой и снежник, и озерко, сказал, прерывисто дыша: -- Глубина-то какая!.. Пока долетел бы донизу, и душа из тебя вон... Никаких сапог не надо, -- глубокомысленно заключил он, глядя на вытянутые ноги. -- Давай-ка подобру-поздорову убираться отсюда. Солнце, вишь, как низко. Не застала бы нас ночь тут на камнях. -- Посмотрите, отчего это у меня спина мокрая? -- Ого, милый мой, да у тебя же рана во весь хребет. Снимай-ка рубашку! -- То-то я чувствую, что гимнастерка липнет к телу, а теперь и больно стало... Глубокая ссадина перечеркнула спину разлохмаченной бороздой. На голове свежие метки, лицо исцарапано. К несчастью, у нас не было ни капли воды, чтобы обмыть раны, пришлось оставить их открытыми до ночевки. -- Вставай, Трофим, попробуем спускаться. Пойдешь на поводу. -- Я пристегнул свой пояс к его ремню. Спускаемся осторожно. Пользуясь малейшим предлогом, он приседает, не успевает смахивать с лица ручьями стекающий пот. В пропасть летят обломки камней, и снова цирк переполняется зловещим гулом. В левой руке несу котомку Трофима, в правой держу связывающий нас ремень, все это сковывает мои движения. Случись что с Трофимом -- упади он или споткнись, в таком положении я бы не помог ему, а наоборот, ускорил бы развязку. Но эта тревожная мысль пришла в голову позже, когда мы заканчивали спуск. Последние метры для Трофима были особенно мучительны. Вот и большой последний карниз. Мы вне опасности. К нам подбегает Кучум, веселый, в глазах озорство, в движениях нерастраченная сила. Я ловлю его, пристегиваю ремешок к ошейнику. Пес тотчас мрачнеет, словно в капкан попал. В скошенных на меня глазах -- обида. Ладно, Кучум, не обижайся. Конечно, за сегодняшний подвиг ты достоин другого, но сейчас нам не до нежности и не до веселья. Здесь нам нельзя разлучаться, в этом ты и сам убедился... Трофим стоит, подпирая плечом стену и потупив глаза... -- Может, нам лучше остаться здесь, на карнизе, до утра? -- Что вы! -- спохватился он. -- Ночью тут будет страшно. Да и без костра, без воды куда годится! Как-нибудь пойдем дальше. Я не стал настаивать, эта задержка ничего радостного нам не сулила. Наоборот, как оказалось после, она принесла бы нам большие неприятности. Связываю в одно место две котомки. Трофим не в силах ничего нести. С трудом уговариваю его надеть мои сапоги. Они на два номера больше, пришлось натолкать внутрь мху. Я заматываю свои ноги в портянки, привязываю ремешком, и мы трогаемся. Сапоги Трофима несу в рюкзаке. Я с Кучумом иду впереди. Не торопясь подбираемся к вершине. Подъем завален шаткими обломками; всюду подстерегающая пустота. Что бы я отдал сейчас за глоток, за каплю освежающей влаги! Увы, привал где-то еще далеко, по ту сторону вершины. Но при мысли, что там нас ждет костер, горячий чай и сон под сенью вершин и звездного неба, ноги шагают быстрее и легче кажется ноша. Цель уже близка. Обходим нагромождения крупных обломков, еще небольшая крутизна, преодолеваем скальный гребень, и вольный ветер обжигает лицо... Сразу пришло облегчение, точно мы взяли десятитысячную высоту. Присаживаемся на обломки. Над нами необъятный купол неба, почти синий в вышине и кровавый к горизонту. По курчавым отрогам бегут холодные, густо-лиловые тени. А на восточном краю пустынного неба, над каменной линией горизонта поднимаются из провалов тяжелые тучи, словно сказочные богатыри. С моря на них давит густой туман. Он кучится косяками на гребнях. И вот с какой-то грозной внезапностью громады тучевых башен валятся на зубцы скал медленно, бесшумно, одна за другой. Туман поглощает их в себе. Миг -- и ничего не осталось от туч. Только туман и туман, как безграничное море, заполняет все, и от него, словно из преисподней, несет сыростью. Очевидно, тут, у западной оконечности Станового, и вдоль всего Джугджурского хребта сталкиваются невидимые глазу враждебные атмосферные потоки, идущие с моря и с материка. Обширная горная область, расположенная восточнее этой линии, подвержена постоянному влиянию Охотского моря, его чрезвычайно суровому и капризному нраву. На его морском просторе зарождаются те затяжные холодные ветры, которые в течение длительного времени контролируют прибрежную территорию. Зимой они сопровождаются невероятной стужей, от которой буквально цепенеет вся природа, все живое, гибнут деревья, кустарники, мхи, бегут звери. Эти холодные ветры способствуют, как нигде, разрушительному процессу в горах. Охотское море несет свое губительное влияние и в глубь материка. И где-то здесь, на точно не установленной границе, туманы натыкаются на мощные атмосферные потоки, идущие с материка, противоборствующие лютым морским ветрам. Эти западные потоки, в свою очередь, стремятся проникнуть к самому Охотскому побережью, чтоб воскресить погибшее, В этих столкновениях сил природы, подобных тому, что видели сейчас мы, чаще побеждает море, и тогда оно бросает далеко за линию Джугджура густой туман вместе со снегопадом или затяжным дождем... Мы покидаем вершину, выходим на край гребня. Под нами глубокое ущелье. По нему и по склонам бесчисленных отрогов, словно черная рябь, лепятся стланики. Спускаемся на седловину. Вот и награда нам за тернистый путь! Находим площадку, и на ней располагаемся на ночевку. Остается натаскать дров, мха для постели, принести воды, и мы устроим настоящий пир богов: у нас есть кусок баранины, на второе будет сладкий чай с горячей пшеничной лепешкой, а на третье -- сон, и какой сон! В уютном пологе, под барабанный бой дождя. И мы, снова почувствуем себя самыми счастливыми людьми на нашей планете!.. Негреющее солнце вот-вот скроется за гранью крутого отрога. На горы ложится сизый пепел сумерек, а по небу еще колышутся кумачовые полотнища отсветов. В воздухе сыро. Близко ночь, загадочная, тревожная. Вдруг откуда-то сверху долетает крик ягненка. Это, вероятно, тот самый сирота. Он все еще зовет мать, все еще надеется, что она придет. Его одинокий призыв тоскливо звучит в равнодушном пространстве, болью отдается в моем сердце. Ягненок приближается к нам, мы слышим все отчетливее, как стучат камни под его копытцами. Я бросаю дела и иду к нему навстречу, хотя знаю, что ничем помочь не могу. И вдруг справа шум. Поворачиваюсь на звук, вижу, по косогору бежит самка с детенышем, явно торопится на крик. Но, увидев чужого ягненка, останавливается и, подняв высоко голову, глядит на него. Тот с ходу бросается к ней, но самка угрожающе трясет головою, дескать, не подходи, наколю рогами. А малыш хочет есть, он еще плохо разбирается в нормах поведения своих сородичей, ему кажется, что все взрослые такие же добрые, какой была его мать. Ягненок тянется к соскам и получает пинок в бок. Однако в действиях самки нет открытой враждебности, может быть, материнским чутьем она догадывается, что с этим бедняжкой стряслась какая-то беда. Видимо, для порядка она еще раз погрозила ему рогами, еще раз настороженно осмотрела его и потянулась со своим детенышем на верх гольца. Следом за ними молча бежал и сирота, очевидно уверовавший в то, что принят в новую семью. И я подумал, что он не пропадет: уж если самка прибежала на крик чужого детеныша, значит, у нее доброе сердце. II. Затяжное ненастье. Кусок лепешки. Схватка с Кучумом. Снова ищем водораздел. Пара сапог на двоих. Солонцы снежных баранов. Мы надолго расстаемся с Трофимом. Быстро организуем приют. Нас поторапливает надвигающаяся с моря непогода. Уже горит костер, остается принести воды -- и конец мучениям. Трофим работает через силу, вид у него измученный, он стал совсем неразговорчивым. Я стаскиваю с него сапоги, надеваю их и отправляюсь за водою. За мной увязывается Кучум. Спускаемся долго, заглядываю в каждую лощину, в чащину, а воды нет, или она течет где-то в русле под камнями. Какая досада! Но не возвращаться же с пустой посудой! А тут, как на грех, вот-вот накроет темнота. Ветер высоко трубит непогоду. Спускаемся еще ниже, на дно ущелья, и там нас встречает хрустальный перебор ручья. Мы бежим к нему. Вода плещется беспокойной струею между скользких валунов. Я припадаю к ней, пью тяжелыми глотками и чувствую, как приятный холодок растекается по уставшему телу. Бросаю пригоршнями воду в лицо, радуюсь, как мальчишка. Ниже, за слиянием двух ручьев, виднеется большая лужайка. Не лук ли там ярко зеленеет? Мне захотелось нарвать его на ужин. Как это вкусно будет с мясом! К тому же лук здесь единственная свежая зелень в нашем однообразном меню, и она так же необходима для организма, как и хлеб, и мясо. Бегу к лужайке, а сам с опаской поглядываю кругом, как бы успеть вернуться засветло на седловину. Перехожу ручей ниже развилок и по мелкорослому ернику выбегаю на лужайку. Да, это сибирский дикий лук. Растет он, никем не сеянный на влажной тундровой почве, пышно, густо. Какой же он сочный, одно объедение! Я напихиваю его за пазуху, в карманы, набираю в охапку. Затем наполняю водою котелок, чайник, фляжку и тороплюсь в обратный путь. За бесконечными грядами гор гаснет последний луч заката. Туман воровски сползает по гребням на дно ущелья, заполняя лощины зловещим мраком. В душе копится смутная тревога -- успеть бы выбраться до ночи к Трофиму. Я перебредаю ручей и иду в темноту. Кучум бежит где-то впереди. Ветер бросает мне в лицо капли дождя. Кажется, пора сворачивать. И вдруг сомнение: этот ли поворот? Пытаюсь вспомнить приметы, но тяжелая, беспросветная темень слепит глаза. Безропотно иду, поднимаюсь в неведомое, в колючую пустоту. Ни одного ориентира. Ноги сами, на ощупь выбирают дорогу. Ветки стланика хлещут по лицу, цепляются за одежду, загораживают проход. Ветер усиливается. От дождя промокла рубашка. Иду медленно. Из котелка давно уже выплеснулась вода. Вдруг снизу ясно доносится шорох. Я оглядываюсь -- меня нагоняет Кучум. А ведь я думал, что пес впереди. В чем дело? Он-то не мог ошибиться, знает, где мы шли. Тогда почему же собака оказалась позади меня? Неужели я свернул не там, где нужно? Я как-то вдруг понял, что на отроге, по которому поднимаюсь, и крутизна не та, и меньше россыпей, да и стланики не так густы, как были на спуске в ущелье. Стою смешной, потерянный. С невидимого неба сыплется густой липкий дождь. Мокрая одежда холодит тело. Какой дьявол запутал мне путь, обманул меня, направил не туда, куда нужно? После долгого раздумья поворачиваю назад... Иду медленно. Холодно и темно, как в подземелье. В ущелье ловлю Кучума, накидываю ему на шею ремень, отдаюсь в его распоряжение. Он переводит меня через ручей, тащит влево и начинает по густому стланику подниматься на отрог. Узнаю место. Я иду с закрытыми глазами. Они не нужны в этой темноте, а веткой хлестнет -- ослепнешь. Не отпустить бы Кучума. Но тут обнаруживается, что идти сквозь заросли вместе с собакой на одном поводке невозможно. Он чаще ползком пробирается под стволами стланика, а я должен через них перешагивать. Несу пустую посуду. Еще какое-то время бьемся с чащей. Идти дальше нет сил. Дождь усиливается, я промок насквозь. Тяжело сажусь на камень. Подтаскиваю Кучума, прижимаю его к себе. Мы как бы сливаемся с ним воедино и вместе дрожим. У него, оказывается, еще не промок подшерсток на боках, я запускаю в него закоченевшие пальцы, зарываюсь носом, вбираю в себя тепло... Бр-р-р... -- даже страшно пошевелиться, все застыло, ни рук, ни ног, только мысли еще шевелятся, да где-то внутри живет горсточка тепла. Слышу властный внутренний голос: поднимись, беги отсюда, иначе пропадешь! Усилием воли заставляю себя встать. Где спасенье? Вспоминаю, что по-над ручьем выше и ниже того места, где мы спустились в ущелье, виднелись небольшие скалы. Надо поторопиться туда. Отпускаю Кучума, и он мгновенно исчезает, оставив позади себя легкий удаляющийся шорох. Теперь я остаюсь совсем один среди сырой пустыни, в черной, как уголь, ночи, на дожде. Спускаюсь обратно к ручью. Словно дикий зверь, почуяв свободу, он бешено скачет в темноте. Всюду вода! Ею уже напитались мхи, лишайники. Она непрошеным гостем закрадывается под воротник, леденит тело... Я бреду сквозь темень, один, мокрый, закоченевший. Движение уже не согревает меня. Мучит голод. Замечаю, что-то впереди зачернело, поднялось, надвинулось. Скала! Я пробираюсь к ней через завал крупных камней, прикрытых густым стлаником, шарю руками по мокрой стене, жмусь к ней, как к живому, близкому существу, забираюсь в щель и наконец-то нащупываю ногами площадку. Над головою нависает карниз... Место оказывается сухое, можно укрыться от дождя, даже развести костер. Чувствую себя прямо-таки счастливым. Скорее за дело! Ощупью собираю сухие ветки стланика -- топлива тут сколько угодно... Скорее, скорее добыть огня! Однако прежде надо снять с себя мокрую одежду, выжать из нее воду и тогда забираться под каменный навес. На все это уходит много времени, застывшие пальцы до смешного не повинуются мне. Но вот я наконец под. карнизом, стучу зубами от холода. Тут очень неудобно, тесно, приходится горбить спину, да и пол покатый, весь в шишках. Но как-нибудь прокоротаю ночь. Достаю нож, готовлю много стружки, обкладываю ее лучинками и начинаю священнодействовать: собираю по камням пыль, вытираю ею насухо руки, отогреваю пальцы дыханием. Из непромокаемой сумочки, хранящейся за пазухой, достаю коробку, вытаскиваю из нее осторожно, как драгоценность, спичку. Меж пальцев вспыхивает чудодейственный огонек, и я бережно переношу его под стружки. Пламя оживает, растет, лижет красным языком холодный воздух, выхватывает из темноты мрачные стены нависшего надо мною утеса. Я припадаю к огню, жадно глотаю тепло -- и радостью наполняется измученная душа. Но костерок, хотя и мал, а прожорлив и очень капризен, об этом я не забываю. И, чуточку отогревшись, ухожу в темноту, шарю по стланику, ищу дров, таскаю их под укрытие, снова мокну под дождем. Наконец все хлопоты позади. Я устраиваюсь поудобней под карнизом. Горит костер. Тепло. Где-то рядом в дождливой ночи полощется о камни мутный ручей. Ну и денек выдался!.. Я бережно подкармливаю огонь сушником. Время уже за полночь. Дождь усиливается. Плачет скала. Все острее, настойчивее дает себя знать голод. У меня есть кусок лепешки -- неприкосновенный запас, хранящийся вместе со спичками в резиновой сумочке. Мысль предательски кружится вокруг этого кусочка. Нет, я не трону лепешку. Ее можно съесть, как говорит Трофим, только перед смертью, если, конечно, успеешь это сделать. Обманываю голод луком, но это не очень-то мне удается. На выручку приходит сон. Он беспокойный. Я беспрерывно верчусь, подставляя огню то спину, то грудь, и, по мере того, как затухает костер, все больше дрожу, согнувшись в три погибели. Вдруг слышу, что-то влажное и теплое коснулось моего лица. В испуге открываю глаза -- Кучум! Он тяжело дышит, видно, бежал издалека, торопился. -- Кучумка, родной мой пес, пришел! Кучум то и дело стряхивает с шубы воду, смотрит "а меня умными глазами. Он наверняка был на седловине, где Трофим устроил его спать под пологом, в тепле. Но разве мог этот преданный друг успокоиться, забыть обо мне, оставшемся где-то в глубоком ущелье?! И вот вернулся. Его появление сразу рассеивает мое одиночество, и от этого становится как будто теплее. Кобель забирается под карниз, долго занимается своим туалетом, слизывая воду с лап и боков. Я подбрасываю в костер дрова, жмусь к огню, но так холодно от скалы, так сквозит сыростью, что я решаю сидя дождаться утра. Теперь мне легче -- со мною Кучум. В холодную сырую темень скачет гремучий ручей. Глухо постукивают о дно ручья камни, перекатываемые водою, а кажется, будто кто-то с бубном ходит по ущелью... Как томительно ожидание утра!.. Да и придет ли оно сегодня? Может, так и останется навечно дождь, мрак, безымянный ручей и этот каменный навес над головою? Терпеливо жду. Обнаруживаю дыру на штанах и радуюсь, что нашлась работа. Выдираю из шляпы подкладку, достаю из кармана гимнастерки починяльную сумочку, пришиваю латку. От костра отскакивает уголек, падает на шубу Кучума. Пахнет паленым. Кучум вскакивает, словно ужаленный, дико озирается по сторонам, зевает и снова ложится. Немощный рассвет несмело, медленно теснит ночной мрак. Ночь уползает, словно сытый зверь в свою берлогу. Пора и нам в путь. Сборы недолги, все при мне. Бросаю в костер остатки дров, хочу запастись теплом на дорогу. Кучум не встает, ему неохота покидать нагретое место. Малюсенькими глазами следит он за мною. Жаль и мне расставаться с огнем. А дождь все идет, по-прежнему плачет утес. Странно, будто и посветлело, а вокруг ничего не видно. Густой туман липнет к скалам, заслоняет утро. Идти не решаюсь, можно заблудиться, и Кучум не поможет. Бедный Трофим, он ждет, прислушивается к малейшему шороху, молит небо и мучается от сознания, что не может помочь мне. А я чувствую, что начинаю слабеть. Лук может быть хорош как приправа для мяса, необходим нам как противоцинготное средство, но он не одолевает голода. Да и лук-то весь съеден. Мысль опять возвращается к сумочке с лепешкой. Велик, ой, как велик соблазн! Чтобы не думать об этом черством куске хлеба, я отправляюсь в дождь за дровами... Снова у костра сушу одежду. Кучум встает, лениво потягивается, широко распахивая зубастую пасть. Подходит ко мне, садится на задние лапы, смотрит голодными глазами. В них и мольба, и какое-то предостережение. -- Ты-то, Кучум, за что страдаешь, иди к Трофиму! -- Я подтаскиваю пса к себе, ласково беру его обеими руками за бакенбарды и долго смотрю в золотистые собачьи глаза. Кучум, высвободившись из рук, припадает носом к моей гимнастерке, туда, где спрятана лепешка, долго с наслаждением втягивает в себя хлебный запах. -- Нельзя, Кучум! Нельзя, милый! Мы должны терпеть и только терпеть, -- уговариваю я собаку. А сам еле удерживаюсь от соблазна, ощущая тошнотворную пустоту в желудке... Кажется, весь окружающий воздух наполнен свежим хлебным ароматом. Чувствую, как, вопреки сознанию, правая рука крадется за пазуху, ощупывает сумочку... -- Нет, нельзя! -- кричу я громко, отбрасываю руку прочь. Кучум вздрагивает и тревожно смотрит на меня, точно угадывает происходящую во мне борьбу. Он ложится рядом со мною на плите, вытягивает передние лапы, кладет на них голову. Морда у него обиженная. Прищурив глаза, он напряженно следит за мною, видимо, боится, чтобы я тайком от "его не съел лепешку. Лежим с ним долго, охваченные одной всепоглощающей болью... А ветра все нет. Туман густеет, становится холоднее. На землю, напоенную до отказа водою, сыплется бесконечный дождь. Надо чем-то отвлечься от мрачных дум. Таскаю камни. Делаю из них заслон от сквозняка, обкладываю им огонь. Нагреваясь, камни долго хранят тепло в нашем логове. Затем собираю мох, лишайники, высушиваю их и устилаю ими пол. А дождь все идет и идет. Медленно, очень медленно тянутся часы. Наступили третьи сутки нашего заточения. Я окончательно отощал. Живу в полузабытьи. Все труднее собирать дрова. Одежда моя вся в дырах, простреленная огнем. И вот наступает минута, когда воля наконец сломлена приступом голода. Трясущимися руками я достаю из сумочки лепешку. Прячу ее от Кучума. Понимаю, как это омерзительно, но не могу совладать с собою, точно дьявол какой-то залез в душу. Лепешка всего с ладонь, черствая, пахнет плесенью, но как дьявольски соблазнителен и этот запах!.. Вижу, Кучум уже рядом. Глаза звериные, смотрят неласково, в позе -- решимость. Он требует своей доли, голод лишил его обычной покорности. Пес видит, как я отламываю крошечный кусочек хлеба, кладу его в рот, медленно разжевываю... Собака судорожно облизывается и сглатывает слюну... -- Вижу, Кучум, ты тоже наголодался, но на этот раз прости, друг, я не могу с тобой поделиться... Ты выносливее меня, -- говорю я каким-то чужим голосом. Но Кучум не отступает, смотрит на меня зло, укоризненно, нервно переступает с лапы на лапу, как перед схваткой. -- Не проси, не дам! -- убеждаю я собаку и вдруг спохватываюсь, вспоминается карниз над пропастью, где Кучум спас нас от гибели, чувствую, как краска стыда заливает лицо. И та же рука, что воровато достала из-за пазухи этот драгоценный кусочек, бросает псу остаток лепешки. Он ловит ее на лету, разламывает зубами и мгновенно проглатывает. Мне даже обидно, что он так быстро покончил с лепешкой, не пожевал ее, не насладился ее вкусом... Сидим с Кучумом рядом, примирившиеся, близкие. Мирно потрескивает костер. Льет дождь -- небо возвращает земле ее слезы. Наконец, день уходит, беспомощный, жалкий. Наступает четвертая ночь. Все погружается во мрак. Теперь уже вся жизнь представляется мне долгой ночью. В полузабытьи все чаще рисуются картины развязки. Может быть, утром рискнуть разыскать седловину? Нет, надо ждать, беречь силы. Тут, под скалою, сухо, и с нами костер. Под утро я уснул. Но даже сон бессилен был увести меня от действительности: снились тот же костер, скальный навес, заслон от сквозняка. Так же мучительно во сне терзал меня голод. Слышу, будто кто-то спускается по стланику. Узнаю шаги Трофима. Он несет ужин. Я уже чувствую запах жареного мяса. Хочу крикнуть ему, позвать, но голос мне не повинуется. Трофим проходит мимо, и его шаги смолкают в отдалении. Досадую на себя, на свою нерасторопность и с горечью пробуждаюсь. Поправляю костер, снова ложусь к огоньку, засыпаю с надеждой, что Трофим вернется. Так и есть. Вижу, выходит он из темноты весь в черном, как видение. Распахивает полы незнакомой мне одежды, показывает куски горячего, только что сваренного мяса. Он завертывает их в черную шкуру, кладет под карниз и исчезает. Какая радость! Подкрадываюсь к свертку, как голодный хищник, хватаю его, но вижу, что обманулся, в руках Кучум, неуступчивый, одичавший. Он по-звериному набрасывается на меня, но я не сдаюсь, ловлю его пальцами за горло, сжимаю изо всех сил. Ну, теперь кто кого! Мы разом падаем на что-то твердое, катимся по россыпи куда-то вниз, в пропасть... Я чувствую, как больно бьется моя голова об острые камни... ...Я вскакиваю. Не могу отдышаться и не понимаю: был ли это сон или все случилось наяву. Костер разбросан, и на дожде дымятся головешки. А Кучум стоит в стороне, следит за мною безумными глазами, настороженный, чужой. Зову его к себе, хочу обласкать, но он выскакивает на дождь и из темноты пронизывает меня своими волчьими фарами. Неужели я хотел задушить любимого пса? Проклятый голод! Но Кучум даже и теперь не ушел к Трофиму на седловину, не бросил меня. Уже не верю, что непогода вернет когда-нибудь солнце, песни птиц, дневную суету, синеющие дали. Увижу ли я еще под ногами тропу, поднебесные вершины, бескрайнюю, всегда манящую к себе тайгу, семью, друзей? Буду ли я еще бороться, жить, или судьба предрешает мне медленно истлеть под этой мрачной скалою? Вижу, из тумана осторожно выходит пес, крадется кошачьей поступью под соседний карниз, ложится, а сам весь насторожен. Нащупывающим взглядом пронизывает меня, что-то хочет понять своим собачьим умом. На мои ласковые слова отвечает враждебным оскалом. Проклятый голод! Наступило утро четвертого дня. Мерзкое, сырое. Не пойму, почему подо мною подстилка мокрая. Откуда взялась вода? Приглядываюсь и обнаруживаю ржавчину. Она сочится из щелей скалы, как кровь из раны. Где-то в глубине пластов лопнула жила, или вода, проникнув в сердце гранита, потекла из старых ран. Теперь не уснуть и некуда податься, всюду вода. Сижу у костра. Сверху чуть слышно доносится музыка. Она медленно выплывает из щели, приближается ко мне. Я не могу понять, что это, галлюцинация? Нет, это поет голодный комар свою заунывную песню. Как приятна его песня здесь, в долгом одиночестве, словно я услышал голос друга. Видно, и он не в силах превозмочь тоску. Комар покружился надо мною и смолк так же внезапно, как и появился. А вот и еще гость: сверху спускается паук. Он осторожно касается ножками влажной земли и, будто чего-то испугавшись, поспешно поднимается по паутине вверх. Я начинаю присматриваться. Какие-то малюсенькие букашки появились на сухом камне. Их даже трудно различить невооруженным глазом. Неужели эти крошечные создания предугадывают погоду, а само небо ничего еще не знает и продолжает немилосердно поливать землю? Поднялся и Кучум. Он, кажется, все мне простил, глаза ласковые, лениво потягивается и добродушно зевает. Это тоже к перемене погоды. И только я один ничего еще не чувствую. А дождь на глазах мельчает. Светлеет. Ну, скорей же, ветер! Свистни по-молодецки, растолкай туман, верни земле жизнь! Туман тает. Просторнее становится под скалою. Кучум косым взглядом сторожит старую лиственницу. Кто там мелькнул серым комочком? Белка! Бедняжку так рано, поутру, выжил голод из теплого гайна. Она скачет вверх по шершавому стволу, мелькает в зеленой кроне и вдруг замирает, еле удерживаясь "а краю веточки. И я вижу, как белка становится свечой, срывает прошлогоднюю шишку. Каким вкусным должен ей показаться первый завтрак после четырехдневной голодовки! Она торопится, но замечает нас и замирает, прижав лапками шишку к белой грудке. Мы не шевелимся. Белка не отрывает от нас бисерных глаз. Она удивлена, тревожно цокает и роняет шишку... Из стланика доносится внезапный писк какой-то маленькой птички, а затем и предсмертный трепет ее крыльев. Это разбойничает горностай. Не стыдится и утра. Кучум уже там, где слышался шорох, гонит хищника куда-то вниз вместе с грохотом камней и вдруг обрывает свой бег... Через минуту возвращается назад, морда у него довольная, облизывается. Жизнь на глазах пробуждается от долгой спячки. Мы наблюдаем ее первые шаги, ее возвращение. Она осторожно выползает из щелей, из дупел, из нор и начинает заполнять обычной суетой промокший мир. И тут же сразу, кто во что горазд: одни подкарауливают добычу, другие ловят ее в стремительном полете, третьи подбирают остатки чужих трапез. Но все знают: не зевай, берегись, зря не высовывайся, сразу сожрут более сильные! Таков безжалостный закон жизни. На огне догорают остатки дров. Сжигаю и подстилку. Конец мучениям! Туман уходит к вершинам, рвется о колючие гребни отрогов, тает. В небе голубеют проталины, по стланику бежит неровными струями ветерок. После четырехдневного заточения, после холодных ночей, мрачных до отупения дум как приятен наступающий ясный день! Пора. Мы прощаемся со скалою. Может, когда-нибудь сюда заглянет пытливый разведчик и удивится, узнав, что до него это безымянное ущелье посетили люди. С первого взгляда он, наверное, примет наш приют за первобытную стоянку дикарей. Но это только с первого взгляда. Потом он догадается, что заставило человека поселиться под этим крошечным навесом, для чего был сделан заслон. А остального, что пережил человек здесь, под горбатым утесом, ему не узнать. И чтобы не мучить его догадками, я на скале еще вчера выгравировал острым ножом свое и собаки имена и дату нашего пребывания. Хорошо бы набрать с собою луку, но ручей так разбушевался, что его ни за что не перебрести. Вода, вздымаясь зеленоватыми валами, клокочет, пенится и уносит с собой в глубину ущелья грозный рев. Кучум, не дождавшись меня, спешит к Трофиму с радостной вестью. Я иду медленно, берегу силы. В ярко-голубом небе, сполоснутом дождем, дотлевают остатки тумана. Сквозь сонные вершины пробились лучи восхода. И потекла теплынь на исстрадавшуюся землю! Закурились стланики, запылали алмазы в зеленых кронах лиственниц, упал "а землю торжествующий крик коршуна, празднично парящего в вышине. Идти мне тяжело, и все-таки жизнь, черт побери, стоит продолжения! Далеко до седловины меня встречает Кучум. Следом за ним показывается Трофим. Радости нет предела! В одиночку мы тут, в горах, ничто, а вдвоем нас не так просто поймать в ловушку. -- Почему не вернулись в тот день, неприятность какая? -- и Трофим обнимает меня. -- Хотел угостить тебя луком, ну и запоздал, захватил туман, пришлось отсиживаться под скалою. -- Хорошо, что догадались переждать непогоду, могло быть хуже. А я сегодня утром небольшого барана убил, приношу его на табор, и Кучум заявился. Надо, думаю, идти искать. ...Трофим помогает мне выйти на седловину. В этот день нечего было и думать идти дальше. Какое горячее солнце! Но мы так намерзлись в эти дни, что тепла не хватает. Трофим нанизывает на деревянные шомпура печенку, мясо, пристраивает их к жару. Пока готовится обед, мы говорим о пережитом. Мне не без стыда приходится рассказать о схватке с Кучумом... Обед готов. В руках увесистый шомпур и горячая лепешка. В течение часа, без передышки, с упоением набиваю давно истосковавшийся по пище желудок. Трофим, видя, как я зверски расправляюсь с печенкой, отдает мне половину своей порции, и все это я быстро проглатываю вместе с двумя кружками чаю. Теперь я, кажется, напоминаю удава, проглотившего барана. Мир остается верен себе. Снова мы ощущаем могущество жизни, и пережитое начинает уходить безвозвратно, терять свою остроту. О нем когда-нибудь напомнят скупые строчки дневника. Помогаю Трофиму таскать дрова, и вместе с солнцем засыпаем. Ни комара, ни мошки. Тревожные мысли о том, что мы можем не захватить Пугачева на гольце, подняли меня до. рассвета. Встал и Трофим. После довольно горячего спора я, кажется, доказал своему спутнику, что идти могу, и мы быстро свертываем полог, раскладываем мясо по котомкам, покидаем стоянку. От седла крутой подъем ведет нас к вершине. Ноги мягко ступают по бархатистому ковру лишайников. Впереди скачет по камням чуть заметная тропка, сзади нагоняет рассвет. Выходим на вершину. Унимаем одышку. Утро сдернуло с вершин Станового пелену. Как не любить горы! Посмотрите на них в этот ранний час восхода! Еще клубится над провалами "очная мгла, еще не растопилась прозрачная предутренняя дымка, спят вершины в мертвенном оцепенении, в беспредельном безмолвии, а из-за далеких хребтов, из бездны уже льются потоки света. Дрожащие лучи лижут бездонную синь неба, уходят в далекие миры, чтобы медленно, осторожно, бесшумно опуститься на землю. Вот они уже реют над сонными хребтами, будят вершины нежным прикосновением и вдруг сливаются с ними в долгом страстном поцелуе. -- Давно я не видел такого! -- кричит Трофим, охваченный восторгом. Справа и немного западнее от нас из-за колючих гребней маячит знакомый силуэт гольца. На его макушке теперь возвышается полностью отстроенная пирамида. -- Палатки-то нет, неужели Пугачев ушел? -- сокрушенно произносит Трофим. Я внимательно осматриваю вершину. Палатки действительно нет. -- Не дождался, -- подтверждаю я, пораженный этим открытием. Какая неприятность! И все же мы горды за маленький отряд из семи смельчаков, проникший в эти, непробудно спавшие от дня творения, дебри и поставивший себе памятник на одной из главных вершин Станового. Теперь отряд ушел на другой голец и, может быть, далеко. Вряд ли встретимся. -- Вот и сменил сапоги у Пугачева! -- говорит Трофим с явной досадой. -- Не отчаивайся. Надо подумать, куда идти. -- И я сбрасываю котомку, присаживаюсь на скошенный край камня. -- Было бы в чем идти... Босому одинаково далеко теперь. Вот уж верно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь. -- Давай смотреть с практической точки зрения. К гольцу нечего идти, там нет Пугачева. Я готов отказаться от дальнейшего обследования, вернуться на Ивакский перевал, но мы и там будем слишком далеко от своих. Пойдем на запад, сколько сил хватит, ничего другого не придумаешь. У нас на двоих есть пара добротных сапог, не будем унывать. Там где-то, на Утуке, наши с оленями. Может, и закончим обследование. У тебя есть какое предложение? -- Пойдем на запад. Но мне до Утука ни за что недотянуть... -- Тут нам никто не поможет. Только идти, и в этом - тебя не нужно убеждать. ...Идем по главному хребту, по линии Великого водораздела. Здесь происходит распределение вод. Воды от дождей, падающих на горы в этом районе, сбегают в виде ручейков в ущелья, где сливаются в мощные потоки, образуют реки и текут широкими артериями в моря и океаны. Вода с северных склонов Станового, в силу естественного уклона, течет на север, прорезая по пути тысячи километров скучной земли с бедной растительностью и вечной мерзлотой... Но вода от того же дождя, упавшая на другую сторону водораздела, устремляется на юг к плодородным амурским землям, с богатой тайгой, с густым населением. Нас охватывает чувство большого удовлетворения: мы находимся на линии этого самого северного сибирского водораздела. Мы видим с одной возвышенности истоки, несущие свои прозрачные воды к суровым и холодным берегам Ледовитого океана, и истоки, убегающие к Тихому океану. Идем дальше, стараемся не терять звериную тропу. Она ведет нас по гребням, через седловины, по-над нависшими карнизами, взбирается по выступам, обрывается у края пропастей. И тогда мы сами выбираем путь, строго придерживаясь западного направления и всячески избегая стланиковых зарослей. Надо отдать должное снежным баранам -- они умеют находить проходы. От Ивакского перевала на запад по главной линии водораздела хребет круто обрывается к югу, образуя на большом расстоянии трудные, а для каравана совсем недоступные склоны. На север же от водораздела мы все время видим большие горы километров сорок шириною -- угрюмые отроги Станового, расчлененные бесчисленными речками. Уже можно наверняка сказать, что работы в этих горах надо разворачивать непременно с севера, со стороны Алданского нагорья. Мы также определили, какого типа и какой высоты, в зависимости от рельефа, должны быть знаки на этих горах, и решили другие вопросы. Впереди заметное понижение рельефа, не Утук ли это? Я разрываю пополам свою нательную рубашку, -- портянки Трофим уже все износил, помогаю ему завернуть в лоскуты ноги, перевязываю ремешками. Отрезаю от его сапог голенища, кладу в рюкзак. Пора идти. Трофим отстает в пути, но у меня нет жалости. Я тороплюсь, хотя твердо знаю, что мы недосягаемо далеко от цели. В полдень мы попадаем в котловину, зажатую высокими гребнями. Из маленького озерка, обросшего осокой, вытекает студеный, до синевы прозрачный ручей. До вечера далеко, но мы разбиваем здесь табор. У Трофима настроение подавленное. Неожиданно из далекой синевы доносится гул. Я вскакиваю. Это самолет. Распластав тупые крылья, он бороздит пустое пространство. -- Смотрите, это же наша машина! -- кричит Трофим. -- Узнаю. Видимо, начали съемку Станового. -- Эй вы, черти слепые, сбросьте кто-нибудь сапоги, -- орет Трофим. Самолет, пролетев над нами, растворился в далекой голубизне. Из глубоких расщелин Станового приходит ночь. Спать нам нельзя. Трофиму не в чем идти. Пожалуй, единственный выход -- сшить из голенищ поршни, но и их хватит всего на пять-шесть километров по такому пути. Беда еще в том, что ноги Трофима в ранах, кровоточат, распухли. Он прикладывает к ним теплую золу. С болью думаю, что же будет завтра, послезавтра?.. Не дойти до своих с одной парой сапог. Об этом, вероятно, думает и Трофим. Поблизости нет тальника, не из чего связать лапти. В это время и кожа барана настолько тонка и слаба, что ничего из нее сделать невозможно. Мы молча поужинали, молча улеглись спать, боясь заговорить о завтрашнем дне. Пробудился по обыкновению перед рассветом. Твердо решаю поделить с Трофимом свои сапоги. Это, конечно, не выход из положения, но немного облегчит его мучения. На одну ногу натягиваю поршень, вторую засовываю в сапог. -- Вы это бросьте, иначе я не пойду, -- слышу протестующий голос проснувшегося Трофима. -- Не противься, мы должны идти вместе. Вдвоем мы сильнее обстоятельств, ты понимаешь, о чем я говорю? -- Понимаю. Но не хочу, чтобы оба тут остались. Вы идите в сапогах, а я уж как-нибудь в поршнях. Ничего не поделаешь, если так получилось. -- И он с явной досадой бросает в огонь головешку. -- Мы с тобой делили и не такое в жизни, а уж сапоги-то как-нибудь разделим. Надевай без разговоров! Через полчаса мы уже пробирались сквозь стланиковую чащу, напоенную ночной росою. Опять подъемы, спуски, стланики, карнизы, цирки, тяжелые одышки и немые проклятия. Какое колоссальное напряжение сил требуется от человека, чтобы преодолеть хотя бы небольшое расстояние в этих горах! Продвигаемся без тропы, она осталась слева, вместе с главной линией хребта. Мы намереваемся добираться до Утука по отрогу и расплачиваемся за это остатками сапог. Выходим на хребет и попадаем на тропу, вернее, на настоящую звериную дорогу. Она проложена в мягком грунте глубокой бороздой. Видно, много-много лет, веками, ею пользуются снежные бараны. Тропа вся усыпана пометом, кажется, будто только что по ней прогнали отару овец. Кто додумался проложить ее по этому изорванному гребню, пренебрегая более доступными местами? Ведь совсем рядом с тропою пологий отрог, без скал, но рогатые "дорожные мастера" почему-то предпочли другой, более (рискованный, обрывистый проход. Объясняется это, видимо, не только любовью баранов к скалам, а чем-то другим, еще нами не разгаданным. Во всяком случае, тропа ведет нас в нужном направлении. По пути в нее вливаются новые и новые тропки, и она еще больше зарывается в землю. По широкому каменистому отрогу выходим к краю глубоченного цирка, какого мы еще не видели на Становом. Цирк поистине грандиозный. И, видимо, ни один человек еще не стоял на бровке его скал, не любовался им. Здесь только камни, следы разрушения и ощущение полного отсутствия жизни. Но как ни странно, эта суровая и скупая картина поднимает наше настроение. Человека обвораживают не только щедрые, одетые богатой растительностью, горы, но и дикий хаос безжизненных нагромождений. На дне цирка к снежнику выскакивает черным комочком Кучум. Сегодня он получил свободу, вести его на привязи у нас нет сил. Видим, он огибает озерко, отмеряет дно цирка саженными прыжками. Вдруг впереди него взметывается стадо баранов-самок с малышами. Бараны усыпали дно цирка, изо всех сил жмутся к скалам. Но хитер Кучум, ой, хитер! Он отрезает им путь, вот-вот ворвется в стадо -- и тут уж не жди пощады! Мы видим, как от стада откалывается одна самка, отстает. Кучум налетает на нее, но та делает отчаянный прыжок вниз. Собака мажет, падает, но быстро справляется и бросается за самкой. А бараны тем временем успевают взобраться на уступы и оттуда, так же как и мы, наблюдают за поединком. Самке удается обмануть Кучума и увести его от стада в глубину цирка, к обрывам. Там она. среди родных скал вне опасности и теперь не торопится уйти от -Врага. Обезумевший пес все еще надеется догнать ее, бежит следом, в спешке срывается с выступов, снова карабкается и отстает. А самка не торопясь прыгает с карниза на карниз, задерживается, наблюдает, как собака неумело лазит по карнизам. Наконец, взбирается на остроконечный выступ и замирает, сжавшись в комочек. Кучум уже рядом. Он неудачно осаждает шпиль снизу, но самка не покидает убежище. А тем временем стадо с малышами уходит далеко... Мы спустились в ущелье по левой стене цирка. Идем -медленно, с величайшей осторожностью. Вся нагрузка и у меня, и у Трофима ложится на одну ногу, вторая, обутая в поршень, служит больше для равновесия. Мы уже дважды меняли сапоги. У Трофима лицо злое. В трудные минуты мы всегда обращаемся к прошлому и невольно испытываем чувство какого-то смущения, когда сравниваем усилия, неудачи, порою невероятные мучения наших предшественников-землепроходцев с тем, что испытываем мы. Беринг, Лаптевы, Дежнев, Пржевальский... Ими всегда будет гордиться человечество. Нам теперь в тысячу раз легче, легче потому, что в нашем скромном труде объединен их опыт. За седловиной тропа неожиданно подводит нас к пещере. Мы свободно заходим под ее свод, все наши недоумения рассеиваются. Это солонцы. К ним и ведут тропы из восточного района Станового, именно сюда из-за Ивакского перевала и спешило стадо старых самцов, следом которых мы шли. Они проделали этот путь только для того, чтобы полизать или погрызть черный туф, насыщенный солью. Сюда направлялось и стадо самок с ягнятами. Сколько поколений снежных баранов должно было посетить эту туфовую гору, чтобы вылизать в ней целую пещеру?! От пещеры на запад идет мощная, четырехколейная тропа. С отрога, куда она вывела нас, видно широкое ущелье -- несомненно Утук. До него километров восемь, не больше. Надо непременно сегодня добраться до него. Но у скалы тропы неожиданно поворачивают влево, пересекают верх отрога и снова подводят нас к солонцам. Издали видны глубокие норы, выеденные баранами в туфе. Всюду кучи помета, клочья шерсти; на пыльной подстилке множество следов. Все вокруг вытоптано, съедено. Как бы мы обрадовались в другое время такому открытию! Сколько интересного можно здесь увидеть, затаившись на сутки в камнях. Но нам сейчас не до наблюдений, не до снежных баранов. Давно сброшены с ног поршни, у Трофима загрязнились раны, появилась подозрительная чернота. Не заражение ли? Нам сегодня не добраться до Утука. Решаемся заночевать в логу. Я забираю у Трофима рюкзак, помогаю ему спуститься. Ночь надвигается вместе с грозовыми тучами. Надо успеть до темноты поставить полог, натаскать дров. Солнце давно утонуло в бесконтурных тучах. Над дальними горами уже полощется дождь. Ветер мечется, рыщет по лощине, шумит по ерникам, треплет маленькие лиственницы, окружившие толпой нашу стоянку. Уже горит костер. Прибежал Кучум, усталый и голодный. Мой спутник начинает разматывать портянки, на его лице отчаяние. -- Вы видите, куда же мне завтра на них идти, -- говорит он, отдирая от раны прилипший лоскут. -- В нашем распоряжении еще ночь, отдохнешь. -- Нет, -- бросает он категорически. -- Тут, видно, и край. -- Не отчаивайся, посмотрим утром. До Утука теперь недалеко. Он молчит. В ущелье врывается яростная буря. Лес гудит, стонет. Мрачная обстановка действует на нервы. И вдруг над нами лопается грозный свод неба. Молния на миг освещает гребень, горбатые лиственницы и дотлевающий костер. На зеленый ковер мелкорослого леса, на горячие от дневного солнца камни, на полог сыплется крупный дождь. Гроза новым взрывом потрясает горы. Кучум в смятении бросается в кусты, затем к россыпи и, не найдя убежища, поспешно забирается к нам в полог. Ничего, что тесно, зато все вместе. Под ливнем слепнут угольки костра, и вокруг нас смыкается мрак ночи. Проклятье! Что за погода! Полог мокрый. Вода подбирается под постель. Всем не сладко. Да и не уснуть. Не знаю, не могу решить, с чего начинать завтрашний день. Трофим сидит сгорбленный, растирает загрубевшими ладонями больные ноги. Оба мокрые. Буря неистовствует. Полог трепещет на тонких оттяжках. С силой отчаяния держим борта. Кажется, вот-вот нас сдует в пропасть. Мы совершенно отупели от крайней усталости, сознание затуманено. Неожиданно буря обрывается, точно разбившись о скалу. Светлеет. Но мы все еще не спим. Возвращаются думы. -- Нам бы, Трофим, как-нибудь добраться до Утука, тут уж рукой подать, -- начинаю я снова разговор. Он не отвечает. За пологом окончательно стихают звуки. Только ручей бушует в темноте. -- Ты не тревожься, ноги заживут, все кончится хорошо. Там, на реке, что-нибудь придумаем. Может, самолет нас заметит. Я ничего не вижу, но чувствую, он поворачивает ко мне голову, обдает лицо горячим дыханием. -- На чем идти, на костылях? Будь что будет, я остаюсь, а вы идите, -- отвечает он твердо, и его слова звучат, как приговор. -- Ты сумасшедший, ты не понимаешь, что говоришь. Как можно бросить тебя здесь одного, обезноженного! -- Другого выхода нет... Мы, видимо, не договоримся. Давайте спать, -- и он натягивает на голову полу телогрейки. Я полон тревоги. Ответственность за судьбу Трофима лежит на мне. Что придумать? Как убедить его идти, хотя бы ценою мучений? Он лежит ко мне спиною. Мы как будто уже разделились: у него своя началась жизнь, а у меня -- своя. Ему действительно идти нельзя. А что делать мне? Бросить больного здесь, самому выходить к устью Ивака, искать своих? Найду ли? Запутаюсь в щелях, ослабну -- и конец. Может, остаться с больным, ждать, пока нас найдут? Как не ошибиться? Как не нарушить нашей с Трофимом давнишней сердечной связи? Мы отрезаны от всех людей. Мы расплачиваемся за то, что в этих горах переступили границу запрета. Но мы не можем поддаться панике. Не так уж безнадежно наше положение! И когда я прислушиваюсь к голосу разума, он подсказывает мне идти, оставив Трофима здесь, найти как можно скорее своих. Другого выхода действительно нет. Засыпая, уже перед рассветом, я окончательно принял это решение. Утро застает нас под пологом. Не спим. -- Если не можешь идти, то тебе лучше остаться здесь, -- обращаюсь я к Трофиму. -- Тут не пропадешь, на солонцах мяса добудешь, проживешь, а тем временем я разыщу своих по Утуку, вернемся за тобою. -- А если это не Утук? -- В голосе Трофима слышится безнадежность. -- Не может быть, выбрось из головы эту мысль! Улукиткан говорил, что воду всех рек здесь собирает Утук. Но предположим -- мы ошибаемся, тогда пойду этим ущельем, и оно непременно приведет меня к Утуку. Другое дело -- как пройти по ущелью. Вдвоем мы бы пролезли где угодно, а одному трудно. -- И мне тут с такими ногами невесело будет. -- Только бы добраться до своих, в первый летный день тебе сбросят с самолета все необходимое, а затем и мы придем на оленях, -- утешаю я спутника, хотя знаю, что в действительности спасение Трофима будет гораздо сложнее. -- Торопись, -- говорит он без колебаний. -- Я тебе оставлю карабин, а Кучума возьму с собою. Ты не должен далеко отлучаться от стоянки, в ясные дни держи дымокур, пока не найдут тебя летчики. Но... если в течение двух недель к тебе никто не придет и не обнаружит с воздуха, ты выбирайся сам -- значит, и я не попал к своим. Его нисколько не обескураживают мои последние слова, все уже им продумано. Он твердо решил остаться здесь. Сколько усилий, риска, и вот результат: должен бросить больного товарища, одного в самой глубине этих диких гор. Знаю, это жестоко, и в случае неудачи мне никто не простит, но я иду на это во имя спасения его жизни. Меня все больше охватывает тревога. Есть что-то нереальное в наших планах на будущее. О Пугачеве совсем не думаю. Мысли приковывает Трофим. Жуткое одиночество поглотит его с первой минуты, как только мы с Кучумом покинем стоянку. Не сойдет ли он с ума от бездеятельности? Вот и солнце взошло! На нашу убогую стоянку упал сноп ярких лучей. Трофим не может сделать и шагу, греет у костра опухшие ноги. Мне бы надо торопиться, но Трофим в таком состоянии, что ему не до охоты. Надо, прежде чем покинуть стоянку, обеспечить его мясом хотя бы на первое время. Решаюсь подняться под скалу к солонцам и отстрелять из первого попавшегося стада небольшого барана. Хочу надеть сапог, в котором шел Трофим, но не могу: нога сильно распухла, не лезет в сапог. Я очень удручен этим, но ничего не говорю Трофиму. Разрезаю часть переда и голенища, обуваюсь. Беру карабин, рюкзак для мяса. Кучума привязываю к поясу. Только отошел от стоянки -- и приятная неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая спинами, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас. Их появление кажется настолько необычным, что я жмурю на секунду глаза. Нет, не померещилось! Это снежные бараны. Они не замечают нас. Мне не успеть вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны замирают на краю скалы тесной группой, повернув головы на звук. Прицел -- и выстрел потряс ущелье. Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись. -- День начинается удачей, видно, и дальше все пойдет хорошо! -- говорю я, обрадованный легкой добычей. -- Я бы променял удачу на пару старых сапог! -- грустно отвечает Трофим. -- Не отчаивайся. Если нам повезет, не дольше как через неделю будем вместе. Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на черный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями. Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепешки. Допиваем чай и еще раз уточняем наше условие. Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие. -- Если не выйду отсюда -- не поминайте лихом! -- говорит он, и крупные слезы катятся из немигающих глаз. -- Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Все переживется, и скоро будем вместе! Он повел плечами и, не высказав какой-то мысли, еще раз обнял меня. -- Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, -- глуховатым голосом просит Трофим. -- Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живешь здесь. Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрек. Не дай бог, если я ошибся, не нашел правильного решения, что тогда будет? III. Неожиданное открытие. Где же мать? Мы получили подарки. Путь по Утуку. Свежие следы оленей. Хутама покидает нас. Едва я отошел от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, теплый. Солнце сзади. Давно растаял туман. Появился гнус. Больные ноги все больше тяжелеют... В душе одно желание -- не обмануться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает тайга с ее неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор. Под ноги нет-нет да и попадается хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она, как пугливый зверек, норовит вильнуть в сторону, то исчезает, то появляется. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьется по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь -- куда же она идет? Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но пес делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. "Ну ладно, пройду немного и вернусь", -- думаю я, ослабляя поводок. И вдруг набросило дымом. Я словно прирос к земле, не могу сдвинуться с места. Нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачев ли? Мысли и чувства перепутались, и все окружающее неожиданно становится самым дорогим. А Кучума готов расцеловать! Он горячится, тащит меня за собою. И снова неожиданность -- слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребенок... Нет, не может быть, откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?! Забываю про больные ноги и, уже не выбирая пути, выбегаю с Кучумом на поляну -- и несколько секунд стою, словно пораженный громом. У почти затухшего костра стоит четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом, под старой лиственницей, лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, седла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребенка. Где же люди? А малыш орет. Бросаюсь к нему на помощь. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня малюсенькими глазенками, черными как уголь, и орет, дуется до красноты, вот-вот лопнет. Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребенком, не знаю, как заставить его замолчать? И вдруг слышу еще один тоненький голосок из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли? Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пеленки. Мое сердце, загрубевшее в походах, размякло. Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забираться в такие дебри, столько претерпеть неприятностей, бросить друга -- и все ради такого "открытия".