духам за то, что стала женой доброго человека, и чего только не приносила им в жертву. И молодая женщина была счастлива, родив ему сына, которого он с таким нетерпением ждал... Наконец Ильдяна позвала его. У входа в чум Улукиткан сбросил малицу, сбил рукавицей снег с унтов, перешагнул порожек. Плотно застегнул за собою лаз. Внутри тепло от распавшегося на угли костра. По стенкам чума качаются полосы тусклого света от сальной коптилки. Ильдяна, встретив мужа, бросила в костер мелкого сушняка, и в один миг, как по волшебному велению, в чуме вспыхнуло яркое пламя. Стало совсем светло. Все было прибрано в жилище, ничто не напоминало о родах. Ильдяна стояла бледная, босиком, в стареньком ситцевом платье, слегка расчесав самодельным гребнем сбившиеся волосы. С краю лежанки, на камалане, сшитом из кожи, содранной с сохатиных голов, спал сын. прикрытый еще и кабарожьей шкурой. Его смугло-красное плоское личико мать нарочно оставила открытым, пусть отец смотрит, любуется. Ильдяна, несмотря на слабость, стояла гордая, вся сияла от счастья и с улыбкой следила за мужем. Улукиткан разделся, вытер руки о лосевые штаны, подошел к новорожденному. Откинул шкуру -- надо же убедиться, что не девчонка! Довольный, закивал головой, похлопал загрубевшей рукою по плечу жены, дескать, молодчина. В чум пришла радость. Молодым родителям казалось, что не бывает большего счастья на земле. Как они были благодарны духам, что все так хорошо кончилось. Ильдяна вдруг схватилась за живот, пошатнулась, но успела ухватиться рукой за шест, удержалась. Приступ боли выжал из нее долгий, протяжный стон. Скользя рукой по шесту, она с трудом опустилась на согнутые в коленях ноги, свалилась за колоду. Улукиткан уложил жену в постель, накрыл шкурой, завернул как мог ребенка, положил возле матери. Этого он не должен был делать, ни в коем случае! Но какое-то хорошее, впервые испытанное им чувство к жене оказалось сильнее обычаев, угроз шаманов и наказа предков. Потом Улукиткан достал из потки замшевую сумку. Встряхнул ее и улыбнулся. В сумке были собраны сохатиные, оленьи, кабарожьи бабки для сына. Когда он встанет на ноги, большие бабки будут служить ему в играх оленями. На них он положит крошечные турсучки, сделанные из бересты, -- вьюки, а маленькие бабки будут изображать людей. "Пусть приучается с детства водить аргиш по тайге", -- думал отец. Узкая полоска солнечного света рассекла пополам чум. В лесу загалдели кем-то потревоженные кедровки. Улукиткан заторопился. -- Капканы соберу и заодно оленей посмотрю, не ушли бы далеко. Жена одобрительно кивнула головой, чуть приподнявшись на постели, на большее не хватило сил. -- Шибко не задерживайся, мне что-то худо... -- А ты не вставай, может, полегчает. Дров я притащу, снега натаю. Что тебе еще? Улукиткан быстро управился. И правда, надо было торопиться. День не ахти какой долгий. Солнце обленилось, низко плывет над землей, присмирела тайга. Растеклась теплынь. Заверещали птицы. Эвенк встал на лыжи, закинул бердану за плечи и вышел на свою лыжницу, побежал легко. Раскрытой груди было жарко. Не чувствовал под собой лыж. Хорошо, когда есть сын! Вся земля ликует. Веселым гулом наплывает лес. Пойдешь ходко под гору, и он бросится вперед, побежит тебе навстречу. Остановишься, и лес замрет рядом. Крикнешь -- он отзовется. И солнце твое, и холмы, и дятлы -- весь мир твой. Своими прежними, припорошенными снегом, извилистыми следами Улукиткан обежал заречные отроги. Спустил плашки, снял капканы. Все по-хозяйски убрал. В поняжке за спиной с десяток белок да два соболя. В эту зиму еще такой добычи не было. Не заметил, как завечерело, заторопился на табор. В ложке, заросшем мелким лиственничным подлеском, увидел наторенную волками тропку. Задержал бег лыж. Ощупал голой рукой когтистые следы -- свежие. Хищники бежали легкой рысцой в поисках добычи. Чего доброго -- на оленей наткнутся, долго ли до беды?! Настичь бы, да хотя бы припугнуть, угнать подальше. Глянул на заходящее солнце, заколебался. Припомнились слова жены перед его уходом, ее усталое лицо. И сын, посапывающий у ее груди. Не поддался соблазну, не свернул с пути. Авось волки пробегут мимо. Направился прямо к чуму, продолжая беспокойно думать о пропавших оленях. Вспомнился шатун, роковой момент встречи с ним в ельнике, взмах топора и треск черепа. "Надо же было именно в день рождения сына встретиться этому бродяге на пути, не мог раньше или позже", -- думал Улукиткан. Он твердо решил завтра покинуть Этмату, направить нартовый след на север, к истокам Купура. "Пусть дух медведя думает, что я туда откочевал, а я в удобном месте сделаю петлю, поверну назад, погоню оленей по льду без следа и незаметно исчезну в тайге. Может, там не найдет меня амакан (*Амакан -- медведь), отстанет", -- думал Улукиткан, вышагивая по мягкому снегу. Его манил дальний путь, новые пади, неизвестные речные ключи, перевалы. Это у него было в крови, как у всех кочевников. И опять же сына надо сразу приучать к аргишу, пусть его баюкает перебор оленьих копыт в быстром беге, звон бубенцов, крутизна перевалов да шум тайги. С детства должен привыкать к тому, из чего жизнь будет складываться... За поворотом он увидел белесый чум, чуть выступающий из густого сумрака. Из дымового отверстия, откуда торчат концы шестов, тонкой струйкой вился дымок, уходя в звездное небо. Запах родного жилья будто смыл с лица эвенка усталость и озабоченность. До слуха его донесся детский плач. -- Эко звонкий какой! -- обрадовался Улукиткан. Ильдяна с нетерпением и тревогой ждала мужа -- ведь теперь у них на руках сын. Сидя на колоде, отделявшей огонь очага от постели, она держала в подоле свое живое сокровище -- сына. Он лежал голенький на меховой подстилке, пригретый теплом костра, смуглым, с необычайно черными, малюсенькими, словно бусинки, глазами. Мать, наклонившись к нему и придерживая рукой грудь, полную молока, пыталась всунуть розовый набухший сосок в непослушный ротик сына. Он сопел, тужился, казался чем-то недовольным. Улукиткан долго стоял, не двигаясь с места, завороженный этой картиной. Да, он не ошибся в Ильдяне. Она принесет ему по меньшей мере трех сыновей. Много сыновей -- много добычи, лишний поставленный капкан на соболя, лишняя выпущенная стрела по зайцу, лишняя сотня добытых белок, дай бог всем такое. И тогда Улукиткан поведет свой большой аргиш далеко в тайгу, до Керби, за Учур, побывает на морском промысле. С сыновьями все тропы будут прямее, короче. Улукиткан развязал на груди замшевые вязки, сбросил с плеч дошку, подсел к огню так, чтобы хорошо было видно сына. -- Ильдяна! -- сказал он спокойным голосом, ласково посмотрел на жену. -- Нам, однако, повезло -- сын родился. И стужа кончилась. Надо бы ублажить доброго духа за заботу, но ты знаешь, что у нас для этого нет ни жира, ни свеженины -- сколько надо. Да и наши языки давно не отведывали свежего мяса, все потки почти пустые. Давай завтра свернем чум, уйдем отсюда далеко. В пути пробудем до новой луны, двадцать с лишним снов переспим, пойдем прямо и прямо на восход, до самого моря. Там на берегу поставим чум, разведем огонь, отпустим оленей, сами промышлять будем тюленя, нерпу, рыбу. Охотнику в тех местах много удачи. А весновать вернемся в свою тайгу. Так велит мое сердце. Ты как думаешь? -- Я пойду твоим следом, -- кротко ответила она. Порыв ветра качнул чум. Из темной щели в кровле упала горсточка снега на голый животик ребенка. 0н вздрогнул, съежился, заорал на весь чум. Мать и отец рассмеялись. -- Ишь ты, какой мерзляк, привыкай, -- улыбаясь, сказала мать и, смахнув с тельца сына тающий снег, взяла на руки. -- Пора тебе спать. Улукиткан достал из потки турсук с сухой древесной трухой, подал жене. Та набрала полную пригоршню коричневой муки и присыпала ею малышу пахи, под мышками, шейку, запеленала неистово кричащего сына в мягкую шкуру, сунула ему в рот вместо соски кусочек мягкого вяленого мяса, проткнутый поперек прутиком, чтобы не подавился, и уложила сына в зыбку. Затем подтащила к себе одну из поток, порывшись в ней, вынула горсть нарезанной кубиками, засушенной на солнце оленьей крови, несколько луковиц сушеной сараны, которые она приберегла к этому дню. Улукиткан обрадовался. Давно не едал такого лакомства. Стали угощаться. Полный рот вкусного хруста. Эко сладко да сочно! Для языка -- праздник. Потом Ильдяна подала мужу чашку чаю и кусок вяленого мяса -- жирное оленье ребро. Улукиткан подержал его над огнем, и чум наполнился ароматом жареной оленины. Потом натесал щепок, втащил внутрь жилища два кряжа, положил их концами на огонь и плотно прикрыл за собой вход. Теперь надо хорошо выспаться, отдохнуть. Не часто бывает у него так легко на душе, как в этот день. На новых местах он непременно добудет много сохатых, сокжоев, покроет чум новыми шкурами, чтоб ни стужа, ни сквозняки не трогали его сына. Может, и пушнины добыть удастся вдоволь, ведь промысел только начинается, А с вьюками доброй пушнины эко весело будет кочевать на ярмарку! Русский купец, увидев связки белок, колонков, добреет, а от искристых черных соболей у него раздуваются ноздри и жилы на шее, он, как журавль на болоте, раскланивается с тобой, еду тебе и спирт даром дает. Пей сколько хочешь. Только на этот раз, думает Улукиткан, не дам себя одурачить, как бывало прежде, непременно увезу с ярмарки в тайгу полные потки муки, добрый мешочек бисеру на унты и дошки жене и сыну, иголок, чаю, соли и даже сахару... С этими мыслями и нырнул Улукиткан в меховую постель, мгновенно заснул, точно на камысных лыжах с пригорка скатился по мягкому снегу... И вдруг услышал, что кто-то называет его по имени, просит выйти из чума. Он выбрался из-под шкур, накинув на плечи дошку, вышел наружу. Видит -- шатун стоит на задних лапах, черный, здоровущий, как чум, с топором, всаженным в его череп по самый обух, отчего морда зверя перекошена и кажется еще страшней. Улукиткан задрожал от страха. А шатун, вытащив из своего черепа топор и откинувшись всей тушей назад, со всего маху рубанул человека по голове. Улукиткан закричал во весь голос. -- Тебе, однако, страшное приснилось? -- спросила Ильдяна, выбираясь из-под шкуры, чтоб взять подсыхающую у огня пеленку. Сын тоже пробудился и звонким плачем напомнил о себе. -- Так себе, соболя гнал, на поторчину налетел, больно ушибся, -- соврал Улукиткан. Он и на этот раз не сказал жене об убитом шатуне -- к чему ее тревожить, у нее и без того сейчас много забот. А перед глазами все еще страшный сон -- медведь с выпученными глазами и разинутой пастью, с топором в лапе. "Видно, не хочет от меня отставать дух, шибко рассердился, неужто его верх будет"? -- с ужасом думал эвенк. -- Послушай, Ильдяна, -- сказал он жене перед рассветом, -- я пойду за оленями, а ты уложи потки и постели, маленько покорми собак, может, сегодня они мне помогут добыть свеженины. Вернусь -- и сразу тронемся в дорогу... За ночь резко приморозило. Закуржавел лес, В морозной тишине слышался только хруст и треск наледи на реке. Еще чище и глубже стало небо, ярче звезды. Улукиткан на лыжах, с ружьем за плечами вышел на берег Этматы, прислушался -- не брякнет ли где ботало, не скрипнет ли снег под копытом оленя. Нет, оленей теперь не ищи близко, на выбитом корме, тепло распутало им ноги, и они, наверно, утянулись к свежим пастбищам, к нетронутому копытами ягелю. Куда же идти, где найти ночью их след? Он окинул взглядом полукружье заречных холмов и широкие плешины заснеженных марей. Нет, туда не пойдут олени, кочковатое место. Глянул на лежащие в противоположной стороне синие сугробы, которые казались вздутыми мышцами земли. Там глубокий снег, трудно из-под него добывать корм. Значит, олени, скорей всего, кормятся в глубине правобережного распадка, там и корм, еще никем не тронутый и теплее, чем на открытых местах. Придя к такому выводу, эвенк соскользнул с крутого берега на реку, забрал круто вправо, быстро зашагал по льду к боковому отрогу. Под ногами шорох камысных лыж. По сторонам -- сонный ельник. Впереди широкой, белой дорогой выстлалась Этмата, убежала вперед и оборвалась у темной полоски наледи. Улукиткан остановился, послушал зловещий шелест ползущей воды, пошел вкось ложков с пригорка на пригорок. Торопился. Он решил отсечь полукругом пологие отроги, ведущие к Джегорме. Пошел на спуск. Замелькали стволы, завилял след по косогору. Вдруг он резко притормозил и круто свернул со своего следа: увидел на снегу отпечатки круглых когтистых лап. Это волки прошли Вчерашняя шайка. Быстро спустился по их следу в широкий лог. В зимнем, заиндевевшем лесу было тихо. Ничего подозрительного. Только где-то в отдалении одиноко отбивал свой утренний час дятел. Улукиткан раздумывал: куда идти? Хотел было продолжить свой путь в распадок, где должны находиться олени, но что-то заставило его пойти по волчьему следу. На дне лога он пересек заледеневший ключик, истоптанный свежими следами сохатого. Зверь уже после волков прошел, наверно, где-то близко жирует. Но сейчас Улукиткану было не до сохатого. Надо было во что бы то ни стало найти пропавших пять оленей, без них нельзя было откочевать из этих мест. Волки бежали рысцой, одной стежкой, строго след в след. Но за ключиком вдруг их следы широко разбежались по логу, "С чего бы это?" -- встревоженно подумал Улукиткан. Пошел быстрее. За еловой чащей он увидел место кормления оленей, копанину, лежки и следы их панического бегства от опасности. Удирали они напрямик, через колоды, валежник, кочки -- уходили в глубину лога, видимо, рассчитывая, что там их спасет глубокий снег, совершенно непроходимый для волков, Хищники, почуяв добычу, рванулись следом за оленями, но скоро разгадали нехитрый их замысел, быстро изменили тактику. Все разом волки переместились влево, стали обгонять оленей, теснить их к увалу, на мелкий снег. Волки действовали наверняка. Голод придавал им силу и отвагу. На увале они внезапно скучились, одним натиском расклинили оленей, отбили самого крупного быка -- и тут же расправились с ним. На истоптанном снегу Улукиткан увидел клочья шерсти, обглоданные кости, внутренности и копыта. Лучшего оленя сожрали. В бессильной ярости обрушил он на хищников все, какие знал, проклятия. Не задерживаясь, нашел следы четырех оставшихся в живых оленей. Они удирали по направлению к табору, а волки, после сытного пира, потянулись в противоположную сторону. Улукиткан смахнул ладонью, растер руками пот на лице, надел шапку и стянул на груди вязки, чтобы не простыть, и направился догонять оленей. Они спустились в соседний лог, потянули вниз. Там к ним, откуда-то взявшись, присоединились еще два оленя. Улукиткан перешел распадок и, выбравшись из ельника на марь, увидел свежую копанину. "Видно, тут стадо отдыхало, не должно далеко уйти". Сдвинув набок ушанку, он вслушался, и слух поймал звонкий голос ботала. Повернул лыжи на звук и скоро в соседнем ложке увидел своих оленей и двух приблудных. Вот они стоят немножко в стороне, большерогий бычок и добрая важенка, осторожно косятся на человека. Видать, давно отбились от своего стада, одичали. Чьи же это олени, кому надо их вернуть? Но пока пусть ходят в его стаде, заменяя загубленного волками. Он подошел к своим оленям, взял на повод одного из них. Приблудные в нерешительности держались поодаль. Эвенк незаметно намотал на руку длинный ременный маут и внезапно метнул его в сторону важенки. Она сделала несколько прыжков в сторону, но свалилась, раздалось хриплое дыхание из ее затянутого ремнем горла. Бычок бросился было наутек, но, сделав круг, вернулся к стаду, не в силах оставить в беде свою подругу. А Улукиткан, что-то ласковое приговаривая, подошел к лежавшей оленушке, надел на нее узду и снял с шеи маут. Ощупав ее уши, на левом он нашел два коротких разреза. Узнал метку эвенкийского рода Эдяму с Маи. Удивился -- далеко беглецы зашли! И хотя чужому горю нельзя радоваться, но два оленя в хозяйстве кочевника не будут лишними, подумал снова Улукиткан. А хозяину оленей он передаст с кем-нибудь долговую палочку, что взял их у Эдяму взаймы и при случае обязательно вернет. С земли, взорвав грохотом крыльев тишину, поднялся глухарь и неподалеку тяжело свалился на вершину лиственницы. Вытягивая шею, он посмотрел на стадо оленей и не заметил, как человек нырнул под сосенку. Сорвав из-за плеч ружье, Улукиткан взвел курок, прислонил ружье к дереву стволом и прицелился, прищурив узкий глаз. "Далековато, не доплюнет", -- подумал он, но вcетаки решил попытать счастья, загадав на маленького сына. Подвел пупырышек мушки под грудь лесного царя птиц и нажал на спуск. Сильно толкнуло в плечо, на всю округу гуркнул выстрел, и эхо, дробясь, раскатилось по холмам и ложкам. Глухарь покачнулся, пошевелил крыльями, подняв к небу краснобровую голову, как бы прощаясь с утром, и рухнул наземь, ломая сучья. От падения огромной птицы взбугрился, взвихрился под лиственницей снег. Ишь, как хорошо день начинается! К двум оленям прибавился еще и глухарь! Теперь-то Улукиткан уже не выбросит, как прежде, зоб глухаря, высушит его, надует, выкрасит ольховой корой, -- будет славная игрушка сыну! Когда он вернулся на табор, Ильдяна успела все уже собрать и уложить на нарты. Осталось свернуть опустевший чум, и можно запрягать и навьючивать оленей. Глухаря не стали теребить, отложили на вечер. Скорей, скорей в путь! Улукиткан радовался наступающему дню, дорожным приключениям, видел в этом перелом к лучшему. Ильдяна собирала сына в дорогу. Выложила мелкой хвоей новенькую люльку -- эмкэ, сделанную из тонких березовых лубков. Поверх постлала оленью шкуру, чтобы в первом пути новорожденному было тепло и мягко. Пеленая его, она влюбленно смотрела в открытые глазенки младенца, и по лицу ее расплывалось материнское блаженство. Всю ее жизнь теперь заполнял этот живой комочек. Наконец все было готово. Олени впряжены, нарты выстроены в ряд, к ним сзади привязаны важенки. Пока Улукиткан пил чай, Ильдяна накормила сына, уложила его в эмкэ и приторочила зыбку к последней нарте. -- Не закрывай ему глаза, -- сказал отец, издали наблюдая за женой. -- Пусть смотрит, запоминает тайгу, речки, повороты, потом когда-нибудь приедет сюда, все будет знать. -- Не ознобить бы его, маленько прикрою, а солнце покажется, потеплеет, тогда открою. Еще успеет, наглядится. Улукиткан в последний раз осмотрел стоянку -- не забыто ли что. Проверил упряжки. Можно трогать... Смутная тревога, зародившаяся в его душе позавчера, после схватки с медведем, снова проклюнулась, как птенец из яйца. "К добру ли этот путь? Надо ли было сразу после рождения сына пускаться в такой дальний аргиш?" Но, глянув на солнце, на лес, -- все торжествовало после непогоды, -- Улукиткан развеселился, дурные предчувствия отступили перед этой утренней радостью. Он встал на лыжи, взял в руку поводной ремень от передней упряжки. К поясу привязал поводок Качи, чтоб собаки не удалялись от каравана. Без окриков тронул аргиш, спустился на реку, обогнул млеющий в солнечных лучах ельник, выпрямил след. Легонько крикнул на оленей, и аргиш закачался по бугристому снегу. Впереди лежала мглистая просинь береговых лесов. В звонком воздухе четко отдавалось пощелкивание копыт бегущих оленей, скрип полозьев да треск древесных стволов от жгучего мороза. Путь шел по Джегорме, крепко скованной льдом. Ветер большой дороги тронул губы Улукиткана, и он запел. Будто посветлело сразу на душе, и все вокруг ожило, стало ему подпевать. В своей песне эвенк раздумывал вслух о жизни, славил тайгу, говорил теплые слова жене -- благодарил за сына, обещал щедро одарить добрых духов, как только будет у него хорошая добыча. Пел Улукиткан -- и весь мир лежал внизу перед ним, просторный, распахнув широкое раздолье лесов. И песня, будя утреннюю тишину, словно вела аргиш в неизмеримые снежные пространства. За излучиной, справа, к реке сбегала темная полоска ельника, -- значит, тут впадает в нее приток -- таежный ключик. Улукиткан с ходу свернул под темный свод ельника, поднялся малость по руслу ручья и с гиком вывел аргиш на другой, крутой берег. Надо было дать передохнуть оленям, заменить самых усталых, ослабевших свежими, запасными. Да и Ильдяне надо дать время заняться сыном. Она тотчас распахнула дошку, расстегнула кофту, вынула разбухшую от молока грудь и припала ею к настывшему личику сына. Ребенок, не просыпаясь, жадно зачмокал губами. -- Надо бы перепеленать ребенка, да как без костра? -- сказала Ильдяна мужу, не отрывая нежного взгляда от сына. -- Потерпит. Отведем подальше и там сделаем большой привал. Улукиткан, сам не зная почему, торопился. Гнало его вперед какое-то смутное, недоброе предчувствие, которое нет-нет да тревожило молодого эвенка. Быстро двигаясь вперед, он хотел приглушить, оттеснить это предчувствие. Вот путь каравану преградила чаща. Улукиткан пальмой (*Пальма -- большой нож с длинной деревянной рукояткой, заменяющий топор) прорубает в ельнике проход. И вдруг, бросив повод, подходит к растущей слева молодой осине. На ее стволе он видит широкую царапину. Осматривает "пол" вокруг осины и удовлетворенно улыбается: сохатый тут прошел! Два-три дня назад он тут ломал тальник, лакомился молодыми побегами и сгонял острыми зубами стружку коры с зеленых стволов осин. "Славно погулял", -- думает эвенк, оглядывая местность. Справа давнишняя гарь, густо поросшая мелкорослой чащей, заваленная стволами давно погибших деревьев. Самое зверовое место. Тут и корм ему, и затишье, значит, не должен далеко уйти. Привязанный Качи, зачуяв звериный след, начал поскуливать, принюхиваться к снегу и рваться с поводка. Забеспокоились и две другие собаки, но не уходили от своего вожака, ждали приказа хозяина. Обойдя чащу, Улукиткан нашел выходной след сохатого. Ушел он от места кормежки ровными, ленивыми шагами, никем не потревоженный. Потянул вверх по ключу. В мокром месте оставил отпечаток острых копыт. "Матка, -- решил охотник. -- Яловая, без телка летовала. Эко много добра носит при себе!" -- и Улукиткан спустил Качи с поводка. Кобель кинулся было по следу, но вдруг остановился, тряхнул своей лохматой рыжей шубой и, задрав морду, недвижно и чутко внюхался в воздух, ища среди множества лесных запахов тот единственный, который так необходим сейчас ему и хозяину. Навострив короткие уши, выворачивая их то в одну, то в другую сторону, Качи прослушивал тайгу. Где-то далеко за гривой тишину всколыхнул крик кедровки. Видимо, удовлетворенный разведкой, Качи легкой рысцой потянул налево в сыролесье и скрылся с глаз. За ним увязались и остальные две собачонки. А Улукиткан вернулся к нартам. -- Сохатый тут жировал, -- сказал он Ильдяне. -- Выедем на увал и там маленько подождем, не подадут ли голос собаки. Зверь не должен уйти далеко. Он поднял с земли поводной ремень, раз-другой взмахнул пальмой и повел караван из зарослей к прогалине, видневшейся на увале. Остановились на вершине перевала, возле старой лиственницы, на стволе которой болтались выцветшие тряпочки, кусочки меха -- жертвоприношения проходивших тут когда-то путников. Улукиткан отпустил оленей кормиться, развел костер. С высоты перевала он увидел устье Этматы, темные резные полосы береговых ельников и подумал, что надолго расстается с этой речкой, на берегу которой родился его сын. Будут ли добрые духи милостивы к нему и дальше, оградят ли они его путь от беды? Надо бы в дар им бросить кусок жиру на огонь, да его нет. Улукиткан повесил на лиственницу две тряпочки и бросил под камень несколько пуль. "Не думайте, что мы не помним ваше добро, а зверя свалим, -- щедро рассчитаемся с вами, добрые духи", -- мысленно обещал эвенк. В костре звонко щелкнула головешка, отлетел уголек на брошенную на снег дошку, запахло паленым. Тут же тревожно забарабанил крышкой чайник. -- К чему бы это? -- суеверно спросил эвенк и боязливо глянул в сторону, куда отлетел уголек, -- туда же лежал их путь. Настороженно прислушался к тишине -- ничего не ответила ему тайга. Только хотел присесть к костру, как услышал отчетливый треск, будто кто-то огромный неуклюже пробирался по чаще, разваливая сухостой. Ильдяна тоже насторожилась. И вдруг там взревели собаки, разом все три, а загадочный треск стал отодвигаться вправо, перекатился через увал и стих в соседней пади. Скоро там снова проголосил Качи. Стало ясно, что он тропит зверя, наверно, того сохатого. Кочевники радостно переглянулись. -- К добру, однако, уголек-то! -- уверенно сказала Ильдяна. Улукиткан заспешил. Конечно, собаки измотают зверя, далеко ли, близко, но задержат. Не помешала бы ночь. Ильдяна быстро перепеленала сына: подсушила у огня его влажное тельце, сменила подстилку, туго завернула его в мягкую оленью шкуру. Укладывая в зыбку, прильнула губами к крохотному личику, долго целовала. -- Что-то неловко на сердце, так и не выпускала бы из рук сына, -- вздохнула она. -- От радости сердцу больно. Потом отойдет. На нашем следу дурных примет не видно, беде вроде бы неоткуда взяться. А зверя добудем, добрых духов не оставим без жертвоприношения. Все будет ладно, -- успокоил жену Улукиткан. Солнце передвинулось за полдень, пошло на спуск. Остался позади дымок костра. Прокладывая глубокую борозду в сугробах, полз с тягучим скрипом нарт караван кочевников. Шли по следам зверя и собак. Помогал выбирать дорогу и отчетливо доносившийся лай. Зверь, видно, уходил размашистой рысью, придерживаясь открытых мест. Как по шнуру, отбивал он свой путь по снегам, нигде не свернул, не запнулся, не остановился. Ушел он от слуха человека, увел за собой собак, но не уйти ему от своего следа. На пригорке эвенк затормозил ход лыж, разбросал под ногами снег, припал голым ухом к мерзлой земле, послушал. -- Лают, на месте держат! -- крикнул он обрадованно и, весь загораясь охотничьим азартом, стал собираться на охоту. Наказав Ильдяне малость переждать тут, а затем вести караван по его следу, он выхватил из передней нарты бердану, освободил ее от мехового чехла и закинул ее на ремне за плечи, как поняжку. Глянул на солнце, прислушался: лают... Его легко понесли камысные лыжи. Вскоре отогрелись и отсырели от пота вязки на груди, спине стало мокро. Сбросил дошку -- жена подберет. Пошел еще быстрее. Теперь лай прямо в лицо. Звонко вторит ему таежное эхо. Лес мягко качается в глуховатом гуле, как в колыбели. Прокричав с высоты, обгоняет охотника кукша -- туда же спешит, на лай. Знает, разбойница, где можно поживиться. Лай все ближе, все громче. Как из-под земли доносится и тяжелый храп и стон сохатого. Эвенк замедлил бег, неслышно выбрался на пригорок, выглянул из-за дерева и замер: совсем близко, в мелком сосняке, ворочалась живая черная копна -- зверь! Мгновенно наметив подход к зверю, Улукиткан отбросил в сторону пальму, перекинул ружье со спины на руку. Снова выглянул, ветерок легонько дует в лицо, -- значит, не вспугнет зверя запах человека. Рысиными шагами обходит он пригорок, неслышно приминая лыжами сыпучий снег, крадется к сосняку. Зверь, занятый собаками, не чует опасности. Разъяренно он бросается на них, бьет мерзлую землю копытами, угрожающе трясет головой. Качи, заметив хозяина, еще больше смелеет, вызверившись, подступает все ближе к сохатому. Осмелели и собачонки. Но зверь не думает отступать. Округлились, выкатились на лоб его глазищи. Из открытого рта валят клубы горячего пара. Страшен и могуч он в своем гневе, не только отбивается, но и сам нападает. Схватка становится еще более яростной. Улукиткан прислонился к стволу старой сосны. Глубоко втянув в легкие холодный воздух, приглушил дыхание, взвел курок, положил палец на спусковую скобу и, плотно прижав ложе к правой щеке, выглянул из-за сосны. Зверь был почти рядом, длинноногий и черноспинный, похожий на старую корягу. "Теперь-то не уйдешь!" -- подумал Улукиткан, прищурив левый глаз, напряг правый, навел мушку на переднюю лопатку сохатого -- в самое сердце решил всадить пулю. И спустил курок... Чуть слышно треснул пистон... Осечка!.. Зверя будто кто сильно толкнул, и он мощно рванулся вперед, разметав собак. Грудью раздирая сосняк, с грохотом круша сушняк, зверь уходил напролом и через мгновение исчез. Улукиткан оторопело привалился плечом к сосне и долго стоял сам не свой, не понимая, что случилось. "Ружье не должно бы сфальшивить. Однако, порох отсырел?.. Надо же, совсем в руках был, да, видать, не мой", -- подумал он мрачно. За сохатым ушли и собаки. Еще раз прислушался, но ни лая, ни треска не слышалось -- молча синели перед глазами увалы да курился по палям вечереющий лес. Улукиткан поежился -- без дошки на морозе зябко вспотевшему телу. Решил развести костер и тут, в сосняке, дождаться жену. О спичках он знал понаслышке. Говорили: чиркнешь раз -- и огонь. Такому не сразу поверишь. А он привык высекать огонь кресалом. Улукиткан увидел возле себя старый сосновый пень. Рассек его пальмой. Разгреб ногами рядом снег, насыпал горкой трухи от пня и, несколько раз ударив кресалом об острый излом кремня, добыл огонь и долго раздувал, пока труха не вспыхнула синим пламенем. Солнце, зарумянясь, уже склонилось к горизонту, когда подъехала Ильдяна. Она понимала, что без выстрела не свалишь зверя. А выстрела не слышала. Ничего не спросила, молча примирилась с мыслью, что эта ночь будет голодной. Аргиш тронулся дальше. Олени месили копытами сыпучий снег, затаптывая следы убежавшего с собаками зверя. За ложком сохатый свернул влево, пересек перевал и лиственничным редколесьем ушел в широкую падь Выбравшись на гребень перевала, Улукиткан остановил запыхавшихся оленей. Впереди лежала широкая падь Иноли. Улукиткан с одного взгляда узнал быстротечную речку Иноли. Сквозь лиственничное редколесье хорошо было видно кривое, как согнутая в локте рука, ее русло. День уже уходит, пора табориться. Увидел в распадке ельник -- чего лучше! Взял в руки повод, чтоб туда вести караван, но вдруг вскинул голову, сдернул с головы ушанку, повернул ухо к ветерку. Откуда-то из-за речки, что темнела впереди на дне широкой пади, неровно, глуховато доносился, как звук бубна, лай Качи. -- Пойдем напрямик! -- Улукиткан указывал рукой в ту сторону, откуда доносился лай. С новой силой вспыхнула в нем надежда. Уже теперь он не упустит. Молодец Качи, с такой собакой не пропадешь в тайге, кормилец. Улукиткан дал лыжам полный ход, за ним еле поспевали олени. Только не обогнало бы его солнце! Лай ближе, яснее, то стихает, то усиливается, распугивая вечернюю тишину. По разгоряченному лицу охотника хлещут волны студеного воздуха. Побежала навстречу лиственничная тайга. По голосам собак Улукиткан понял, что зверь умаялся. Но чтобы не получилось, как в прошлый раз, надо поторапливаться. Вот и река, шириной саженей пятнадцать. Олени оборвали свой бег на ее пологом берегу. Взлетевший табун косачей рассеялся неподалеку на пышной березе. Сейчас не до них. Надо скорее перебраться на другой берег. Он внимательно осмотрел темную полоску открытой воды посредине реки, потопал ногами по льду, проверяя, выдержит ли он тяжесть нарт. Справа слишком крутой берег -- не спустить нарты. Слева полынья. Улукиткан постоял, подумал, решил переправляться ниже. Голоса собак теперь звенели почти рядом, под отрогом. Он уже повернул было оленей, но вдруг задержался. Глаз его заметил кругленький, как пятачок, след на снегу. Присмотрелся -- еще и еще. Подошел ближе! Выдра! Свежо прошла. В полынью. Тут она, где-то близко. В голову ударила кровь. Кто откажется от такой добычи?! Улукиткан заспешил, подал знак Ильдяне затаиться, а сам стал подкрадываться к полынье. Добрался до устья ключика, впадавшего в реку как раз против полыньи, осмотрелся. Перед ним темнела полоска открытой воды, уходящая за поворот. Видимо, в этом месте со дна русла бьют теплые ключи, поэтому вода тут не замерзает даже в сильные морозы. В таких свободных ото льда промоинах и держится выдра, охотясь за глупым хариусом. Эх, хорошо бы раздеть ее, снять пышношерстную шубку -- неплохой добавок к сохатому! Даже дыхание притаил, сидит, ждет. Вот-вот должна появиться выдра. А в уши врывается близкий лай. На месте, значит, зверь, никуда не ушел. Эвенк косит глаз на солнце -- и оно как будто остановилось, ждет вместе с ним. Улукиткан начал сомневаться, тут ли выдра, почему так долго не выходит на лед, может, под водой у нее есть ход в нору. А он зря сидит, ждет. Напряжение спало, и он уже хотел встать, как из темной глубины полыньи бесшумно показалась усатая седая морда хищницы. Выдра вынырнула наполовину своего длинного туловища и быстрым взглядом окинула заледеневшую реку -- нет ли какой опасности? Затем ловким движением выбросилась на кромку льда. Еще раз огляделась, стряхнула с шубы воду, лизнула белую манишку на груди, откинула тяжелый хвост. Улукиткан не дыша замер, словно пень на берегу. В этот миг отступил от него весь суетный мир и заботы, будто замолк призывный лай собак, остался только этот живой серебристошерстный зверек с усатой мордой. Такое богатство рядом! И как русские купцы жадны до выдрового меха! А выдра не торопилась. Не часто зимой выпадают такие мягкие дни и такое щедрое солнце. Она продолжала сидеть на самой кромке льда, занимаясь своим туалетом. Прихорашивалась. Взбивала когтистыми лапками густую шерсть на боках. Ничто не тревожило ее. Но охотник сдерживал себя, не стрелял, бесполезно, даже тяжело раненная выдра свалится в воду и как камень уйдет на дно. Хищница, видимо, решила от полыньи вернуться своим следом к местам, откуда пришла. Впрочем, всем строением своего тела, нравом она хорошо приспособлена к жизни в воде. На реке она сильна и ловка, как тигр. Но зато совсем беспомощна на суше. Тут ее длинное тело кажется неповоротливым и тяжелым для ее слишком коротких, утиных ног. Вот она неторопливо, будто стелясь, поползла, впиваясь острыми когтями в прозрачную скользкую поверхность льда. Улукиткан ждал, когда выдра отдалится от полыньи. Важно покачиваясь своим длинным корпусом, не чуя засады, она приближалась к берегу. Кругом был привычный речной покой, нарушаемый лишь всплесками открытой воды. И вдруг, видимо, почуяв человека, выдра всполошилась, поднялась, хотела броситься назад, к полынье, но тут ее настигла пуля. Эвенк вскочил, подбежал к еще бьющейся в предсмертных судорогах добыче, схватил ее за задние ноги. Эко здоровенная!.. На солнце она блестела, как сохатиный камыс. Улукиткан поднял ее высоко, крикнул радостно: -- Ильдяна, смотри!.. И глянул туда, где стоял караван. Ужас исказил его обветренное, скуластое лицо. Из рук выпала выдра, с плеча свалилось ружье. Какую-то долю секунды он еще не верил своим глазам. Но вот донесся рыдающий крик жены. И, словно пружину, кинуло эвенка туда, где с треском ломался лед и в открывшуюся бушующую воду погружались олени и нарты... Оставленные без присмотра голодные олени, привлеченные запахом ягеля с противоположного берега, не устояли, не стали дожидаться хозяина и сами тронулись через реку. Под тяжестью груженых нарт лопнули спайки и без того тонкого льда, он вдруг потемнел и стал прогибаться. Олени, почуяв опасность, рванулись вперед. Четыре упряжки успели проскочить гибельное место и на крепком поводном ремне вырвали из хлынувшей воды пятую. Две последние нарты были сбиты в пролом вырвавшимся из-под ледяного покрова потоком. Олени, охваченные смертельным ужасом, повернули было назад, но взбугрившаяся бешеная вода вместе с нартами стала поджимать их под лед. Все это увидел Улукиткан. Ноги сами понесли его к ледяному провалу, где среди вздыбленных торосов мелькали головы запутавшихся в упряжке оленей. Точно сквозь туман, он видел, как Ильдяна, рискуя собой, бросилась на лед, пытаясь удержать последнюю нарту, к которой была крепко приторочена зыбка с сыном. Сквозь гул воды и треск льда донесся жалобный детский крик. Улукиткан успел догнать и схватить обезумевшую жену у самого края полыньи... Новый напор воды сдвинул обломки льда, накрыл ими все еще барахтающихся в бессильных попытках противостоять течению животных. Волна накатилась на последнюю нарту, державшуюся на льдине, качнула ее раз, другой и, чуть приподняв, перевернула вместе с зыбкой, показав небу добела стертые полозья. Пока эвенк оттаскивал жену в безопасное место, на реке все смешалось, сгрудилось у затора. Животные, окончательно запутавшись в ремнях, захлебывались. Вода, горбясь, как хищник перед прыжком, замерла в чудовищной потуге. И вот послышался подспудный гул реки, оглушительный треск. Разорвавший ледяные оковы поток, сметая преграды, утянул под лед нарты и оленей. Но самый сильный в стаде бык, которому Улукиткан доверил зыбку с сыном, сопротивляясь потоку, отступал задом и каким-то чудом зацепился огромными рогами за кромку льда, под которую тащила его вода. Упираясь всеми четырьмя ногами в каменистое дно и затылком в твердый край ледяного припоя, он силился противостоять напору воды и удерживал нарту, Улукиткан, увидев это, с разбега всем телом свалился на лед, но проломил его и по грудь оказался в воде. Дальше он все делал машинально, подчиняясь не разуму, а только инстинкту. Холодная вода обожгла его. Он выхватил нож, отсек упряжной ремень, на котором держался второй, уже мертвый олень, перекинул другой ремень через плечо, оказавшись в одной упряжке с быком, который удерживался рогами за лед. Он стал пинать его в бок, по ребрам, кричал, звал с собою вперед, навстречу потоку. И каким-то чудом они вдвоем вытащили нарту на берег. Улукиткан отпустил быка, ножом пересек ремни на зыбке, развернул мокрую оленью шкуру... Сын был уже мертв. Улукиткан застонал от горя. Он сбросил с себя мокрую дошку, переложил на нее, вынув из зыбки, бездыханное тельце сына, с посиневшим личиком, с остекленевшими глазами и перекосившимся ротиком. Улукиткан дышал на него, растирал нежно его грудку, брал на руки и качал, прижимая к своему горячему телу... -- Делай огонь! -- крикнул он Ильдяне, выдержав на себе ее долгий, мучительный взгляд. Она стояла полураздетая, потрясенная случившимся до отупения, до полного безразличия. Закон предков запрещал ей оплакивать горе и смерть близких. Ильдяна будто потеряла себя, все забыла. Она не отозвалась на приказание мужа, не стронулась с места. И вдруг что-то словно оборвалось у нее внутри, отступил страх перед духами и запретами. Тяжелый комок, подкативший к горлу, лопнул, и она дико зарыдала, рвала на себе волосы, царапала лицо. И плевала в небо, крича: -- Будьте прокляты, духи! Сгореть вам в огне! Захлебнуться в реке! Берите и меня... Берите! -- Она сильным рывком распахнула дошку, разорвала платье и словно предлагала темнеющему небу свои обнаженные плечи и грудь. Но тут же она и опомнилась, испугалась страшных кар и бед, какие могут обрушить на нее за сказанные ею слова, за нарушение законов предков разгневанные духи. Она как-то сразу сникла. Стерла ладонью черные капли крови с лица. Взяла из рук мужа уже холодное тельце сына, бережно завернула его в сухую шкуру, взятую с уцелевшей нарты. Дальше Ильдяна не знала, что делать, куда девать глаза, чтобы они ничего больше не видели, куда девать руки, уже привыкшие все время ощущать сына. Болела грудь, набухшая молоком, которое теперь некому отдать... Улукиткан сам разжег костер. Вспыхнула береста, затрещал сушняк, и пламя закачалось в холодном воздухе. Они оба склонились возле огня, молча глядя на жаркое и веселое пламя. И только тут до слуха Улукиткана долетел лай собаки. Он повернулся на звук. Глянул на солнце. -- Надо ехать. Ночь здесь застанет -- потемну куда стрелять будешь, опять отпустим зверя, -- сказал он, не глядя на жену. Улукиткан решил сходить за выдрой, потом переправиться на другой берег, где находились остальные нарты и олени. И попытаться еще сегодня взять сохатого. Но тут совсем неожиданно вечернюю тишину потряс недалекий выстрел. Взвыли собаки. Лай откачнулся к отрогу и там оборвался, затих. Эвенк продолжал стоять, будто оглушенный раскатом. Кому бы тут быть? Нигде не было видно ни следов нарт, ни копанины оленей, ни остатков костра. Откуда пришел этот охотник, присваивающий чужую добычу? -- Ильдяна, ты слышала? -- наконец тихо обратился он к жене. -- Может, это не выстрел... может, старая лиственница треснула... Улукиткан отправился к полынье за выдрой и ружьем. Ильдяна медленно опустилась на колени возле нарты, на которую муж положил завернутого ребенка. Она распахнула шкуру, на ней лежал посиневший, голенький сын. В окаменевшем ее лице, в мелких морщинках, обозначившихся в уголках ее губ и узких глаз, в каждом ее движении -- молчаливое материнское горе, боль, разрывающая сердце. Улукиткан почти бегом добежал до того места, где бросил добычу, чуть не закричал от обиды. Пуля, вероятно, не насмерть поразила выдру, она отлежалась и уползла в полынью, оставив охотнику лишь окровавленные пяточки своих следов. "Горе не приходит одно", -- со щемящей болью подумал Улукиткан. Он глянул в темную воду, пытаясь увидеть на каменистом дне завернутое в серебристую шкуру, на миг обрадовавшее его охотничье счастье, да, может, и утопленную нарту, захлебнувшихся оленей. Да где там! И тут ему припомнился страшный сон. Он вспомнил пролетевшего над караваном с криком старого ворона -- худую птицу. Дурные приметы, выходит, сбылись, дух убитого шатуна преследует аргиш, разгоняет добычу, строит козни. И эвенк почувствовал себя совсем бессильным, беспомощным перед этими таинственными и могучими силами. Все вокруг показалось ему пустынным, чужим и ненужным. Вернулся к нартам, с трудом переставляя отяжелевшие ноги. Тяжелые, беспросветные думы тупо ворочались в голове. Ильдяна не помнила, как руки сами уложили трупик сына в зыбку. Теперь ему не требовались ни труха для присыпки, ни ласковые слова утешения. Не помнила, как сложила на нарту пожитки. Бык, с которым Улукиткан вытащил нарту, уже перебрался на другой берег, к остальным оленям. Поэтому Улукиткан и Ильдяна сами впряглись в нарту и перетащились по льду на другой берег к оленям и нартам. Кочевники быстро привели в порядок аргиш и тронулись в путь по сохатиному следу, еще заметному на освещенном закатом снегу. Они торопились. Пока еще светло, надо было распутать сомнения, связанные с загадочным выстрелом, попытаться догнать сохатого. Шаг за шагом кочевники все дальше уходили от переправы, онемевшие от горя и страха перед всемогущими духами тайги. Потухал на горизонте роковой день. Над широкой падью все гуще синело небо. Воздух холодел. С трудом продвигались вперед и олени, упряжные ремни глубоко врезались в их худые шеи. Бедные животные, их настолько изнурил этот день, что уже не пугал угрожающий окрик хозяина. Аргиш прошел мимо холма с безлесной вершиной, примеченной Улукитканом еще с берега речки. На снегу отчетливо виден след размашистого бега зверя и собачьего гона. Пройдя саженей сто сквозь чащу, Улукиткан остановил оленей на опушке перелеска. Тут весь снег был взбит ямами, кустарник изломан и вырван с корнем, колодник разбросан, -- очевидно, тут возобновилась яростная схватка собак с сохатым. Улукиткан бросил поводной ремень передней упряжки и обошел крутом место этой схватки. Едва-едва светил потухающий закат в сумрачном лесу, но эвенк различил на снегу след чужих лыж. Человек на них пришел слева из-за холма. Лыжи у него были короче и шире обычных эвенкийских. Улукиткан заключил, что этот человек пришел издалека, скорее всего с побережья. По короткому шагу догадался, что это старик. Но что ему тут надо? Почему захватывает чужую добычу?.. Пройдя немного по его следу, Улукиткан поднял с земли остатки пыжа после выстрела. А вскоре нашел и утоптанное место под старой лиственницей, откуда охотник пальнул по зверю. Дальше его лыжня накрыла кровавые следы убежавшего зверя, потянула вправо к подножью отрога. Шел он не спеша, видно, был уверен, что пуля сломила силу сохатого. Улукиткан подал знак Ильдяне вести караван, а сам двинулся вперед. В тишине слышался дробный стук дятла да шепот стлаников. Но вот настороженный слух эвенка уловил удар топора. Еще раз, другой... Ухнула подрубленная лесина, потрясая гулом тайгу. Ветерок набросил запах дыма. Улукиткан дождался жену, велел ей тут задержаться. Сбросил с плеч бердану, проверив заряд и пистон, шагнул вперед -- в густой сумрак леса. Чащу леса пронизал дрожащий луч костра. Улукиткан припал к лиственнице и осторожно высунул голову. Но оттуда нельзя было что-нибудь рассмотреть. Осторожно приминая лыжами податливый снег, он, как рысь на горячем следу, подобрался к толстой валежине и затаился за нею. Где-то слева, учуяв хозяина, взвизгнул Качи. Голос своего пса он узнал бы среди сотни других, более сильных звуков. Но почему кобель не бежит к нему? Неужели привязан? Такого еще не было в тайге. Привязать чужую собаку -- все равно что украсть ее. Улукиткан тронул курок ружья -- на него он надеялся, -- выглянул из-за валежины. За деревьями открылась поляна, освещенная горевшим посредине большим костром. Возле него мельтешили какие-то тени. Левее чернел большой чум. За ним табун оленей. Улукиткан опустил ствол ружья. Это было стойбище эвенка. Он потянул носом, ощутив запах мясного варева, и точно опьянел -- как давно не баловался сохатиной! Подле костра на снегу лежал черным бугром убитый зверь, и высокий мужчина, горбясь над тушей, работал ножом -- сдирал шкуру. Вокруг него расположилась стайка детей, один другого меньше, нетерпеливо следившие за тем, как отец свежует сохатого. Детишки были почти полуголые, в меховых обносках, лица изнурены голодом. Да и чум был накрыт дырявыми шкурами вперемежку с берестой. Оленей было немного, и они тоже исхудалые, -- видно, прошли большой путь. Все это эвенк заметил с одного взгляда, и настороженность растопилась в нем. Он смело вышел из темноты на свет и направился к костру. Всполошились собаки, с лаем бросились навстречу. Из чума вышла пожилая женщина и, заслонив ладонью свет костра, удивленно осматривала Улукиткана. Вспугнутая его появлением, детвора мигом бросилась к ней и, прячась за широченной юбкой, пугливо притихла. Мужчина, кряхтя, поднялся, воткнул нож в тушу, вытер руки о полу старенькой дошки. Откашлялся. Худой и высокий, он стоял, сгорбившись, будто готовясь к прыжку, и настороженно всматривался в лицо незнакомца. Не нашел знакомых примет. Дождался, когда Улукиткан подошел к огню, взял протянутую ему руку. Оба они не знали друг друга. Обычай никому не позволял в таких случаях проявлять любопытство. Вначале надо гостя напоить чаем, а потом он сам расскажет, куда и зачем тянет тропу. -- Пошто не отпускаешь оленей на корм? -- спросил Улукиткан, сделав вид, что кроме этого не замечает ничего. -- Близко отсюда чумищем стоял, там олени кормились, не голодные... Это твой рыжий кобель? -- Он кивнул головой вправо, где под елью метался на привязи Качи. -- Мой. -- Твой и зверь. -- Он вложил нож в ножны, отшагнул от туши и, оправдываясь, продолжал: -- Думал, издалека собаки привели его сюда, до вечера ждал хозяина, никто не пришел, ну я и пальнул. Шибко мясо нужно было. Вишь, сколько их наплодилось, по куску и то на раз гору мяса надо. А у меня собаки пропали, у самого ноги худые, а снег глубокий... Улукиткан подошел ближе к туше, осмотрел ее заблестевшим взглядом. Яловая сохатиха. Мясо все в жировых прослойках! Давно у него во рту не было такой сладости. Но Улукиткан, подавив голод, своим ножом отделил от туши заднюю ногу, отдал ее хозяину стойбища, велел отнести в чум. Подошла с аргишем Ильдяна. Она бросила нераспряженных оленей на краю поляны и ушла в чум, откуда тотчас донеслись голоса двух женщин. Женские языки легко связываются в один узел. Улукиткан отсек от туши изрядный кусок белой, как снег, грудины, несколько ребер, уложил мясо в котел и повесил его над огнем. Отхватил острым ножом часть еще теплой печенки и съел ее сырой, -- до чего же она сладкая да сочная, сама тает во рту, язык не успевает облизывать губы. Потом он отпустил пастись оленей, достал потки, постели. Хорошо бы чум поставить и эту ночь провести в тепле, но потемну не собрать шестов для остова и не хватит шкур, чтобы его закрыть, большая их часть потонула вместе с нартой и с оленями на страшной переправе. "Ничего, -- успокоил себя эвенк, -- с жирным мясом и хорошим костром можно провести ночь и под открытым небом". Женщины, накормив сохатиной детей и уложив их спать, присели к очагу. Сквозило холодом, Ильдяна продолжила рассказ о том, что случилось с ними в этот день, начав с того, как они радовались рождению желанного сына, как хорошо началось их кочевье с Этматы. Да, видать, добрым духам надоело даром заботиться о бедных кочевниках, и они отступились. А злой Харги (*Харги -- дух тайги), конечно, воспользовался этим и наказал Улукиткана и Ильдяну, отняв у них сына. Огда -- хозяйка чума -- слушала ее, и из узких щелочек ее глаз катились одна за другой теплые слезы. Она их ладонью растирала по лицу. А на поляне догорал костер. Темнота разлилась по бескрайней тайге. Сливаясь с небом, слабо маячили во мраке заречные холмы. Ночную тишину баюкал перезвон бубенцов на шеях оленей. Наконец-то можно расправиться с голодом. Мужчины вошли в чум. Скинули дошки у входа. Присели на бревна к огню. И женщины заботливо принялись кормить мужчин. Вначале подали чай. Он развяжет языки. Новостей у каждого полные потки. Хорошо ими обменяться. Хозяин сидит напротив Улукиткана. Вытащив из-за пазухи самодельную ольховую трубку с длинным таволжным чубуком, он острым концом ножа почистил ее в знак уважения к гостю, набил табаком, подал ее Улукиткану. Тот прикурил от уголька, несколько раз затянулся, вернул ее хозяину. Его зовут Нюкуландя -- большой Николай. Худой и длинный, как жердь, выглядит он старше своих пятидесяти лет. Широкое морщинистое лицо заканчивается клинообразной седой бородкой, беспорядочно смятой. Толстые, сдвинутые брови нависают над зоркими глазами, в глубине которых таится то ли печаль, то ли какая-то боль. Плечи неровные. Правое еще в юности помял амакан, от этого оно немного усохло. С детства он был обременен всеми житейскими недугами и заботами, да и сейчас жил в тисках беспросветной нужды. Это была видно по его одежде, по чуму, по утвари, по детям, по тому, как низко клонилась его голова. А в его движениях, в голосе чувствовалась покорность року. Он допил чай, ребром ладони аккуратно вытер губы. Накинул на плечи дошку, уж очень сквозило. Подождал, не заговорит ли первым гость. Но Улукиткан молчал. Как никогда, тяжело было у него на сердце. Он теперь не знал, куда ему вести свой аргиш, точно внезапным половодьем залило и смыло все пути, которыми еще вчера он думал кочевать. Нюкуландя подживил огонь. В зыбке пробудился и заплакал ребенок. Ильдяна вздрогнула всем телом, захлебнулась глотком чая и закашлялась. Но она удержала слезы. А Огда подтащила к себе зыбку, взяла на руки спеленатого ребенка и, наклонившись к нему, заулыбалась всем лицом. "Счастливая!" -- горько позавидовала Ильдяна. А та, словно угадав ее мысли, вдруг повернулась к ней и, все еще улыбаясь, протянула ей ребенка. Ильдяна растерялась, но, подчиняясь какому-то могучему чувству, поспешно схватила его, ловко развязала вязки на своем платье, раскрыла набухшие болью, полные молока груди, стала лихорадочно всовывать в рот крикуна упругий сосок. И обе матери молча наблюдали, как малыш, захлебываясь, глотал молоко, а насытившись, снова уснул на руках у Ильдяны... Нюкуландя не дождался, когда Улукиткан раскроет рот, хотя принято перед началом еды послушать гостя. Он снял с огня котел с мясом, передал жене. Она знает, что дальше делать. Налил себе чаю, но пить не стал. -- Осеневал на побережье, -- начал он тихим, кротким голосом. -- Кету добывал. Хорошо шла. Много юколы заготовил, да одной кетой ведь не проживешь. Ее никто не покупает, у всех ее сколько хочешь, даже горсти муки не выменять. Потому сюда пришел, люди сказывали, с осени тут густо держалась белка. Думал, если ладно добуду, в Удское пойду покрутиться с купцами, да не вышло. Белка оставила нам пустые гайна да редкие следки на снегу. Вся ушла в другие места. За ней на моих заморенных оленишках разве угонишься? В пустой тайге и одному не прожить, а у меня вон их сколько, -- он кивнул на спящих детей, -- шестеро на одно ружье. Вот и маюсь. Беда, друг, беда! Услышал лай твоих собак, на сердце маленько потеплело, думаю -- люди близко, может, добрый совет дадут, как, из нужды выбраться. Была бы добрая собака -- ушел бы на Эдяду-Чайдах за соболем, там его место, да где ее добыть? Возьми половину моих оленей за своего рыжего кобеля, а? Хорошо даю. У тебя еще есть две собаки... Нюкуландя умоляюще смотрел на Улукиткана, молодого и сильного, ждал его ответа. А Улукиткан только теперь заметил, как глубоко ввалились у Нюкуланди глаза, на одном из которых было бельмо. Скуластое лицо в морщинах, исщерблено ветрами и стужей; руки жилистые, со скрюченными пальцами. И весь он какой-то нескладный, надломленный, в засаленных лосевых штанах и хлопчатобумажной рубахе неопределенного цвета. -- Качи -- кормилец, -- задумчиво, помолчав, сказал. Улукиткан, протягивая руку к чайнику. -- Без него в тайге все равно что без ног. А те две черные собачонки, сами ничего найти не могут, даже свой след теряют, Их и даром никому не нужно... А насчет белки ты правду сказал: густо была с осени, да ушла, бросила свои, грибные запасы, подалась ближе к ельникам, холода чует. Кочуй к вершине Индикана, там должна быть удача. Мясо ели молча, долго и прилежно. Нюкуландя вскоре отпустил на животе ремень. Подсунув под себя кривые ноги, он выхватывал из берестяного чумана дымящийся кусок мяса, прикусив его сильными зубами, резким движением ножа отсекал от него изрядную долю и, не жуя, проглатывал, после чего сладко облизывался. Так поступали все -- ловко работали ножами, набивали желудки нежеваным мясом. Потом курили, пили чай и снова ели. Хозяин толмачил о море, о нерпичьем промысле, о кете и снова возвращался к Качи, в который раз повторяя, что хоть у него ничего нет, кроме оленей, но он готов половину их отдать за собаку. Улукиткан ничего не отвечал, и они снова брались за ножи, обсасывали кости, ели и пили, пока у них совсем не отяжелели животы. Улукиткан принес дров -- огонь не должен за ночь потухнуть, иначе его не так просто, без спичек, добыть. Хорошо, если в золе сохранится горящий уголек. Ильдяна собрала посуду: чашки, кружки, ложки -- я по-хозяйски тщательно вылизала и облизала все, затем вытерла подолом своей широченной юбки и уложила в потку. Потом Ильдяна вышла из чума, отсекла ножом от сохатиной туши жирный пласт мяса, измельчила его, сложила в котел и, вернувшись, повесила на костер вариться. Ночью каждый может встать, выбрать в котле любой кусок сохатины и подкрепиться, чтоб теплее было спать. Когда мяса много, нечего его беречь, надо вдосталь насладиться свежениной. Перед сном мужчины вышли из чума. После жирного мяса легко на душе, но тяжело брюху. Нюкуландя вскинул голову, осмотрел звездное небо. -- К утру закуржавеет лес, белка рано пойдет кормиться. Э, была бы собака... Заслышав людей, обрадованно взвизгнул Качи. Улукиткана задело за сердце это знакомое и привычное изъявление собачьей преданности. "Нет, и за стадо оленей не променяю тебя. Отдам старику даром одну из черных собачонок", -- твердо решил он. Гости устроились спать у входа в чум. Да разве уснешь в таком горе. Забравшись под шкуры, Улукиткан и Ильдяна долго и горячо шептались между собой. Не раз всхлипывала Ильдяна, в чем-то убеждая мужа. Тот тяжело вздыхал, ворочался. И уснули они далеко за полночь. Неторопливое утро вставало из-за темных далеких хребтов. На небе потухали слабые звезды, высвеченные светом зари. Стук дятлов заглушал редкие звуки зимнего леса. С проблеском солнца проснулись птицы, послышался посвист рябчиков и щебет суетливых синиц. На холмистых отрогах прорвали туман острые вершины елей. Все было так, как вчера, как год, как сотни лет назад -- неизменно. Улукиткан поднялся рано, после ночного разговора с Ильдяной и ее слез он долго не мог заснуть, не выспался. Не знал, как поступить, прикидывал и так и этак -- очень трудную задачу задала ему жена. Он раздул огонь в чуме, подложил побольше дров -- пусть тепло очага растревожит спящих. Вышел наружу. За холмами, за темной грядой лохматых лиственниц и островерхих елей отбеливалось утро. Завидев его, забеспокоился привязанный к ели Качи. Улукиткан резко повернулся на его голос и почти побежал к собаке пьяной, шаткой походкой. Сморщившись от какой-то мысли или боли, он упал на колени перед Качи и первый раз в жизни обнял собаку. Дрожащими губами он что-то взволнованно говорил ей, крепко прижимая к себе. Из чума вышел Нюкуландя. Громко зевая, он вскинул сонные глаза к небу, уже посветлевшему, обещающему погожее утро, приметы доброго дня. Подошел к огнищу, разворошил золу, собрал в кучу горящие угольки и, наложив на них щепок, раздул костер. Над костром он повесил котел с мясом и два медных чайника. Улукиткан отрубил от туши сохатого жирное стегно, положил его на свои нарты, а остальное мясо предложил Нюкуланде. Затем присел со стариком к огню. Пока женщины одевали детей, убирали постели, хозяйничали, между мужчинами шел деловой разговор. -- Мы с женою ночью посоветовались, решили отдать вам Качи. Ты правду сказал, что без собаки с такой оравой тебе, однако, не выбраться из беды, -- говорил глухо Улукиткан. -- Хорошо, спасибо, -- отвечал растроганный Нюкуландя. -- Добром за добро отплачу, когда наши тропы снова сойдутся. А оленей бери половину, выбирай, глаза у тебя острые. -- Оленей твоих не возьму, не нужны мне, а вот... -- Улукиткан хотел еще что-то сказать, но в нерешительности только покрутил головой. -- Нет у меня ни соболей, ни белок, -- смущенно сказал Нюкуландя. -- А даром я кобеля не возьму. -- Нет, не даром. Поменяемся: я тебе собаку, а вы моей бабе сына самого младшего, грудного, отдайте, пусть он заменит нашего первенца. Только не думай, что я зла хочу, много прошу. Качи уже в три года стал вожаком в упряжке. Редко какой зверь уходит от него, на медведя идет один, азартный на соболя. Какое твое слово? Говори. Нюкуландя удивленно уставился на него зрячим глазом. Что-то растерянно промычал. -- Огда! -- окликнул он жену. -- Иди сюда, есть разговор. -- И, повернувшись к Улукиткану, тихонько сказал: -- Она родила его, послушаем, что скажет. Может, согласится... Огда, озабоченная материнскими хлопотами, подошла к костру, тяжело опустилась на колоду и глянула вопросительно на мужа. -- Улукиткан хочет менять своего кобеля на нашего сына, говорит, что его жена так хочет, шибко просит. Что ты скажешь? Огда продолжала смотреть на мужчин усталыми и покорными глазами. Ни единым движением, ни выражением лица она не выдала того, что творилось в материнской душе. А может быть, она даже почувствовала некоторое облегчение оттого, что избавляется от ребенка, ведь у нее, кроме младшего, вон сколько детишек, да и еще могут родиться. Кивнув утвердительно головой, она ушла в чум, не сказав ни единого слова. -- Видишь, она согласна, -- сказал Нюкуландя, -- только матери больно сказать эти слова. Что же, пусть сын будет твоим, бери, не понравится -- разменяем... Улукиткан ничего не ответил, сидел задумавшись. Разве мог он еще вчера подумать, что расстанется с Качи? И что он теперь будет сам делать без своего первого помощника и кормильца? Но тут из чума появилась довольная Ильдяна с ребенком на руках, она ласково улыбалась ему. Улукиткан, не выдавая своих горьких дум, улыбнулся жене. Нюкулаидя все-таки упросил взять в придачу две старые сохатиные шкуры да медный котел. На том и кончили обмен. Ильдяна достала из зыбки замерзший трупик сына, на его место положила вымененного ребенка. Улукиткан в ельнике вырубил три жерди, положил их горизонтально между двумя лиственницами на высоте человеческого роста и к ним привязал завернутого в шкуру мертвого сына. Так по-эвенкийски принято было хоронить покойников. Молодые родители вместе с сыном похоронили и свое горе. Материнское чувство связывало уже Ильдяну с живым ребенком, хоть и не ею рожденным, но сосавшим теперь ее грудь и оттого ставшим ей родным. Вернувшись к костру, она стала торопить мужа скорее покинуть стоянку. Боялась, чего доброго, мать раздумает, отберет ребенка, что тогда ей делать?.. Не стали дожидаться завтрака. Улукиткан пригнал и запряг оленей, выпили по кружке чаю, сложили постели и потки на нарты, стали прощаться с хозяевами. -- Куда аргиш поведешь? -- спросил Нюкуландя Улукиткана. Тот неопределенно пожал плечами. -- На реку выедем, там решим. -- Мы тут еще три дня стоять будем. Если не понравится наш сын -- приходи за кобелем, -- сказал Нюкуландя, пожимая руку Улукиткану. Загремели бубенцы на шеях оленей, взметнулся и заскрипел под копытами и полозьями снег, потянулся караван через перелески к реке. А вслед ему несся отчаянный вой Качи. Улукиткан поводным ремнем настегивал оленей, спешил уйти от этого воя, приглушив в себе щемящую боль разлуки с верным четвероногим другом и помощником. Когда холмы остались позади и смолк жалобный голос Качи, Улукиткан замедлил бег оленей. Направил аргиш вниз по реке, хотя сам еще не понимал, почему этот путь выбрал. Но не все ли равно теперь, куда ехать, чего искать, если на душе нет никаких желаний. И Улукиткан печально запел. По тайге разлился монотонный, протяжный напев, состоящий из добрых слов об Ильдяне, Нюкуланде и его жене, уступивших им своего сына. Пел он и о том, что хорошо жить в тайге с сыном, а собаку достать и вырастить легче, чем мальчишку... -- Моод... Моод... -- подбадривал он оленей и снова продолжал свою песню. Далеко ушел аргиш от стоянки. Широко распахнулась долина, залитая солнечным блеском морозного дня. Улукиткан оглянулся -- мутная синева пространства поглотила отрог, за которым остались Качи, дырявый чум Нюкуланди, голодная детвора и их никогда не улыбающаяся мать. -- Маленько остановись! -- крикнула Ильдяна. Улукиткан задержал оленей. Замерли бубенцы. Посмотрел на жену, спрашивая глазами, что случилось. Сошел с нарт, подошел к ней. -- Что тебе? -- Мы даже не посмотрели, мальчика ли выменяли. А если это девочка? -- с тревогой произнесла она. -- Давай посмотрим, не должно бы, чтоб нас обманули, -- ответил убежденно Улукиткан. Ильдяна достала из зыбки младенца, завернутого в шкуру, размотала широкий замшевый ремень, разбросала края меховых пеленок -- и громко ахнула, всплеснула руками и бессильно опустилась на край нарты. Улукиткан склонился. То, что увидели они, было сверх ожиданий. Перед ними, щурясь от солнца, лежал мальчик -- смуглый, породистый эвенк. Но калека: ступни малыша были вывернуты внутрь. Ильдяна, закрыв ладонями лицо, заплакала. Улукиткан стоял рядом безмолвный, не зная, что сказать жене, как успокоить ее. Он суеверно подумал, что все это проделки духа убитого медведя, это он затуманил им головы, не дал как следует рассмотреть, что выменяли. -- Вместо добра взяли себе на всю жизнь горе, -- всхлипывая, говорила Ильдяна полным безысходности голосом. -- Нюкуландя сказал, что они три дня кочевать не будут, что, если не понравится нам их сын, он отдаст назад Качи. Может, повернем оленей на свой след, -- предложила она, -- как ты думаешь? Улукиткан молчал. Долго топтал под собою снег, в раздумье переваливаясь с ноги на ногу. -- Почему молчишь? -- поторопила Ильдяна. -- Может, успеем засветло разменяться. -- У Нюкуланди на его две руки семь ртов -- беда! Да еще чум дырявый, оленешки худые, и в потках нет даже горсти муки. Что он будет делать без Качи? А?.. Ильдяна жалобно смотрела на него полными слез глазами. -- Зачем гнать оленей по пройденному следу, отнимать у бедного счастье, -- продолжал Улукиткан, успокаивающе положив руку на плечо жены. -- Считай, что мы его калекой родили, будем растить его такого, какой есть. Пусть остается с нами... Ильдяна полой парки вытерла слезы на лице, подумала и согласно качнула головой. -- Пусть так и будет, -- покорно ответила. Она запеленала раскричавшегося младенца и, приложив его к груди, стала кормить. Рядом присел Улукиткан. Они молчали. Долго, очень долго молчали, будто забыли, что надо продолжать путь... Улукиткан оборвал свой рассказ, пододвинулся ближе к костру. Но видно, что он все еще был во власти воспоминаний. С Утука на наш табор налетел холодный ветер, раздул костер, качнул черные купы стлаников и унесся в ночь. Из-за хребта показалась щербатым осколком луна. Упали в провалы величественные тени вершин. Василий Николаевич налил всем горячего чая. -- Что же дальше было с сыном? -- спросил я. Улукиткан не сразу ответил. -- Вырастили Чильго -- так мы его назвали -- и потеряли, так потеряли, что следа не нашли, куда делся, все равно что утонул. И, усевшись поудобнее, продолжал свой рассказ. -- Много зим прошло с той поры, как выменяли на кобеля сына. Мальчишка рос не так, как все, трудно. Жена шибко много терпела, мучилась с ним. Он даже из чума не мог сам выходить, ноги не держали, кривые, они не знали лыж. Руки не приучились держать ружье, ставить капканы, петли. Он совсем не разбирался в следах зверей. Постоянно был возле матери, старался делать то же, что делала она. Научился шить рукавицы, унты, лучше матери расшивал бисером узоры на олочах. За них купцы давали на ярмарках две-три цены, нам от этого жить, становилось легче. И мы не жалели, что оставили его у себя. Но сын нам часто говорил: вырасту -- пойду искать свою родную семью, буду помогать родному отцу. А ему на костылях никуда и от чума не уйти. Он попросил Ильдяну выделать для него большую сохатиную шкуру. И больше года не отрывался от нее, шил, много шил, всю лосину покрыл разноцветным бисерным узором, видны на нем также и упавшая хвоя, и мелкий сушняк, и следы зверей и птиц. А спелая ягода брусника точь-в-точь, как бывает в тайге. Брось эту расшитую сохатину в лесу на землю -- и не сразу догадаешься, что это человек сделал. Шибко хороший был мастер. Старик снова надолго умолк, освещенное пламенем костра лицо его было задумчиво. Василий Николаевич подбросил в огонь дров. Луна спряталась в тучах, стало еще темнее вокруг. -- Как-то осенью мы с Ильдяной весь день собирали оленей, -- продолжал Улукиткан, зябко подрагивая плечами и все ближе пододвигаясь к костру. -- В тот год грибов в тайге было шибко много, мы распутали оленей, чтоб они досыта наелись грибов. А непутевые далеко уходили, не так просто было найти их в тайге. Вечером вернулись мы на табор -- огнище холодное. Заглянули в чум -- никого. Крикнул -- никто не отозвался. Понял, что сын ушел... Совсем ушел... Слова не сказал. Долго и напрасно мы его искали. На пути травы не примял, ни одного камня с места не стронул, -- без следа пропал. Оставил нам только расшитую брусничником лосину да полный чум горя. Старик помолчал. Передохнул. С его лица не сходила печаль воспоминаний. ...Никто нигде не видел парнишку на костылях. Много лет и зим Улукиткан и Ильдяна не могли забыть приемного сына. Далеко кочевали по тайге, напрасно ∙искали его след. Наступил один год, на редкость удачливый, все эвенки его помнят. Хорошо добыли пушнины и потянулись к Учурской часовне, покрутиться с купцами. Поставили чумы на берегу реки. Много было на ярмарке всякого народу: лючи, якуты, эвенки, разные начальники, попы -- у каждого до охотников дело. Все добрые, угощенье дают, спиртом задарма поят, того и гляди, так окрутят, что уедешь с ярмарки с пустыми потками, да еще расписку оставишь купцу, что должен ему триста, а то и больше белок. На ярмарке Улукиткан увидел вроде знакомого мужика, подошел, присмотрелся -- Нюкуландя! Унты продает. Шибко красивые унты! И Нюкуландя узнал его, обрадованно оглядел своим единственным глазом, руку протянул. "Здорово, паря, здорово! Вот как встретились. Давно ли из тайги?" А Улукиткан сразу повинился перед ним, что потерял его сына. На Нюкуланде была добротная парка, заячья шапка и широкие лосевые штаны. Видать, разбогател человек. Улукиткан не утерпел, спросил: кто ему шьет и украшает так богато унты? Нюкуландя говорит: женщины их рода большие мастерицы шить унты, но им далеко до его сына-калеки Чильго, -- он шил эти унты. Значит, жив! Обрадовался Улукиткан. А Нюкуландя сказал, что Чильго здесь, с ним приехал, и потащил Улукиткана в свой чум. А там уже Ильдяна плачет от радости, что увидела Чильго. Это он помог семье Нюкуланди поправить свою жизнь, наполнил потки продуктами, одел всех. Радовались Улукиткан и Ильдяна: не даром, значит, они столько возились, долго мучались с Чильго, хороший человек вырос... Время было за полночь. Улукиткан встал, растер затекшие от сидения коленки, поглядел на небо. На стоянку наваливались бесконтурные облака, тревожа уснувшую землю недобрым знамением. -- Что же дальше случилось с Чильго? Встречался ли ты еще с ним или с Нюкуландей? -- спросил я старика. -- Тогда на Учурской часовне хорошо договорились -- встретиться через пять зим на вершине речки Маймакан. Чтобы не забыть, на палочке пять зарубок сделали, раскололи ее пополам -- ему и мне. Каждую зиму я срезал по зарубке. Когда одна осталась, кочевал на Маймакан. Да напрасно так далеко маял оленей -- Нюкуландя не пришел. -- Что-нибудь случилось? Улукиткан пожал узенькими плечами. -- Люди говорили, что Чильго взяли в город учить других, как делать красиво обутки, камаланы. Старик кормит свою собаку, терпеливо ждавшую, когда хозяин обратит на нее внимание. Василий Николаевич уходит спать в палатку. А мы решили докоротать ночь у костра. Я подтаскиваю к огню толстый стланик, наваливаю концами на жар. Забираюсь в спальный мешок. Какое блаженство, когда ты, наконец, закончив суетный день, можешь лечь, вытянувшись во всю длину и дыша свежим горным воздухом. Когда я уже засыпал, пошел снег, открытое лицо острыми булавочками покалывали редкие снежинки. Под утро не на шутку разгулялась пурга. Завыло в ущельях. Не стало видно ни земли, ни неба. Непогода загнала нас в палатку, где Василий Николаевич уже затопил печь. Пьем чай, прислушиваемся к вою ветра. -- Там, на гольце, теперь ходу нет, -- задумчиво проговорил Улукиткан. Я понял его. Он думал об астрономах. Конечно, они и сегодня дежурят на гольце, ждут-гадают -- не разгонит ли ветер тучи. Даже у нас здесь, в относительном затишье, немыслимо покинуть палатку. За полотняной стенкой незаметно наступает день. Тучи, как хмельные, спотыкаясь о вершины, валятся на юг. -- Однако, ходить буду, искать оленей, а то уйдут далеко, след заметет, потом не найдешь, -- спокойно заявляет Улукиткан и начинает одеваться. -- Куда тебя понесет в этакую пропасть?! -- вскидывается Василий Николаевич. -- Ничего. Сейчас не пойду -- потом хуже будет. -- Старик меняет стельки в унтах, тщательно обувается. Туго перепоясывает ремнем дошку, шею перевязывает стареньким шарфиком, сдвигает на глаза ушанку. Ощупывает за пазухой карман -- есть ли спички. Берет посох и вылезает из палатки в завывающую пургу. Василий Николаевич, застегивая за ним вход в палатку, продолжает ворчать: -- И когда только он успокоится! Ведь девятый десяток. Можно же было переждать, так нет... Тихо потрескивает в печке сухой стланик. Пьем чай и молча ждем возвращения старика. Ожидание переходит в беспокойство. Я одеваюсь и тоже выбираюсь из палатки. Тотчас на меня накидывается непогода. Сыпучая поземка слепит глаза, сечет лицо. Воют земля и небо. Пытаюсь звать Улукиткана, но крик мой глушит свирепый ветер. Надо идти искать старика. Я обхожу всю седловину. Возвращаюсь на табор. В сугробах затихает поземка. Шагать стало легче, хоть погода все еще свирепствует. Оказывается, Улукиткан уже пригнал оленей. Они стоят привязанные у палатки. А сам он разбирает вьюки, раскладывает их по седлам. "Неужели готовится в путь? -- думаю встревоженно. -- Ведь вчера договорились, что он вначале проводит нас и тогда уж отправится в свое стойбище. Почему передумал?" -- Вы только подумайте, -- встречает меня взволнованный Василий Николаевич. -- Улукиткан решил ехать к астрономам, боится, что с ними случилась беда. Не могу отговорить. -- Послушай, Улукиткан, -- я подхожу к нему. -- Ты с ума сошел, в такую погоду подниматься на голец?! Ничего с астрономами не случится, они не маленькие, знают, что делать. -- Может, знают, да поленятся, -- спокойно возражает он. -- Я им к палатке ремни привяжу, куда лучше веревок, не порвутся. И помогу мало-мало дрова натаскать, огонь буду караулить. -- У них для этого есть рабочий и каюры, зря сгоняешь оленей и сам намаешься. -- Лучше сейчас напрасно сходить, чем потом долго жалеть, что не пошел, не помог, когда надо было... -- Но ведь ты же знаешь, что Иван Иванович человек бывалый и осторожный, -- не отступаю я. -- И с бывалым беда случается, -- рассудительно говорит старик. -- Уж если тебя тревожит судьба астрономов, сегодня или завтра прилетит за нами вертолет, и мы слетаем с тобою на голец, чтобы ты убедился, что там ничего не случилось. -- Э-э... -- энергично отмахивается Улукиткан. -- Такая погода не на один день, пока он прилетит, я на оленях туда-сюда схожу. -- Ноги ему спутать, и весь разговор! -- советует Василий Николаевич. Но ни уговоры, ни угрозы не помогли. Старик по-прежнему твердо верил в себя, хотя видно было, что силы, глаза, слух у него далеко не те, что прежде. Но я понимал, что уж коль в нем зародилось беспокойство за людей, то он жилы порвет, разобьется, но из всех сил будет стремиться к ним. И я сдался. -- Хорошо, ты пойдешь на голец, но с Василием Николаевичем. Одного тебя не пущу. Это мое последнее слово. -- Ты, однако, на меня уж совсем не надеешься, -- сказал он с горькой обидой, но покорно согласился, -- ладно, пускай идет и Василь. Двоим лучше, чем одному... -- С тобой хоть на край света! -- положил ему на плечо руку Василий Николаевич. -- А собираться мне -- раз плюнуть!.. -- А как подниматься будете на голец по такой погоде? Найдешь тропу? -- спросил я. Улукиткан удивленно посмотрел на меня, сокрушенно пожал сухонькими плечами. -- Видать, худо думаешь обо мне, если так спрашиваешь... Я обнимаю его, прижимаю к груди. -- Прости, Улукиткан, я совсем не хотел тебя обидеть, боже упаси! Видишь, как вьюжит, вот и беспокоюсь. Вьюки готовы. Мы забираемся в палатку. Нас встречает запах свежеиспеченного хлеба и вареного мяса. Я усаживаю Улукиткана рядом, Василий Николаевич пододвигает нам лист бересты с огромными кусками отварной сохатины, наливает в кружки жирного бульона и разламывает свежие, пахучие лепешки. Мы с аппетитом плотно завтракаем. Тишину нарушают порывы все еще ревущего ветра. После завтрака вьючим оленей. Ветер, сталкивая мрачные тучи за хребет, злобно хлещет по щекам, будто предупреждает, что не пощадит и путников. Но я уже не отговариваю, не упрашиваю старика -- бесполезно. Смотрю с грустью на него и думаю: "Какой же ты старенький-старенький, но сколько еще в тебе молодости и энергии. Как тяжелы для тебя стали вьюки, как трудно твоим шишковатым пальцам стягивать подпруги, но как ты уверенно и безропотно все это делаешь, одержимый желанием нести людям добро -- в этом ты весь! Откуда ты черпаешь столько силы?!" А Улукиткан, будто угадывая мои мысли, поворачивается лицом ко мне и говорит: -- Приезжай еще. Только не откладывай, не те годы долго ждать, -- голос его наполняется печалью. Он нервно царапает свою бороденку скрюченным пальцем, глядит на меня добрыми и скорбными, широко раскрытыми глазами. -- Буду жить надеждой, что когда-нибудь вернусь сюда, и мы еще поохотимся на снежных баранов, -- отвечаю я, чувствуя слезы на глазах. -- А ты тоже не торопись к предкам. Ты очень нужен людям. Ой как нужен! -- Ладно, я подожду умирать, только приезжай. А если наши тропы больше не сойдутся, помни старого Улукиткана. Спасибо тебе, что мы долго были вместе. -- На его лоб набежали глубокие тени морщин, глаза затянулись прозрачной влагой. -- Однако, прощай! Мы обнимаемся. Крепко жмем друг другу руки. И Улукиткан уходит впереди своего каравана в буран, навстречу опасности, вечно обремененный заботами о людях. Больше мы с ним не встречались. ЧАСТЬ ВТОРАЯ -- Борись, и умирая борись! -- сказал старый Уйбан. Неожиданная встреча Да, больше мы с Улукитканом не виделись. О последних днях его жизни мне рассказали его родные и близкие. Рассказали все, что им было известно о кончине старого следопыта, не дожившего всего несколько лет до своего столетия. И мне очень живо и отчетливо представились его состояние и переживания в эти последние дни и часы его долгой и необыкновенной жизни. ...Смеркалось медленно. Ветер выл голодным зверем, налетая на заснеженные избушки эвенкийского селения! По обширной Зейской долине гулял лютый буран. Он мчался своей извечной дорогой от Охотского моря через прибрежный Джидинский и Джугдырский хребты и, падая с высоты на равнину, силился сровнять с землей все на своем пути, валил лес, забивал снегом тропы, наметал по марям длинные и глубокие сугробы. Старик Уйбан, перебрав все приметы, заключил, что конца непогоде не предвидится, сходил в сосновый бор, прислушался к гулу леса, но ни единой обнадеживающей нотки в нем не уловил, ничего утешительного не добыл. И худыми словами поносил старик непутевую погоду... Жители Бомнака, большого эвенкийского стойбища, в эти бурные вечера рано зажигали в избах огни. Не слышалось обычного людского гомона, стука топоров, собачьего лая. Олени кормились близко за поскотиной, боясь далеко уходить от людей. Ни единого человека не было на забураненных улочках. Кому охота морозиться! Поселок стоит на крутом берегу Зеи. Его левый край складами, баней, длинными поленницами дров, огородами прижался к реке, а правый вылез на крутяк, к березнику, наступающему с ближних бугров. ...Поселок давнишний. Жители не помнят, кто первым из эвенков и когда поставил свой чум тут, на устье шумливой речки под названием Бомнак, и почему приглянулся ему этот крутой берег против острова, когда выше и ниже по Зее куда живописнее места? С годами семья первого поселенца разрослась. На стойбище прибавилось чумов. Крутой берег Зеи стал для многих эвенков родным домом. Жили в нем трудно, по древним законам кочевников, в чудовищных тисках нищеты, суеверий, жестокой несправедливости. Каждый год отсюда уходил аргиш -- в безлюдную тайгу, на промысел пушнины, зверя, рыбы -- и сюда же возвращался с добычей. Но те времена миновали. Эвенки давно уже живут оседло, сменив дырявый берестяной чум с негаснущим очагом в нем на четырехстенную уютную избу с печью. Многое переменилось в их жизни, но по-прежнему сурова природа их края... Буран уже несколько дней властвовал над Зейской долиной. Он наваливался на поселок со всех сторон, врывался под крыши изб, гудел и свистел в печных трубах. Как бы вторя бурану, где-то на краю стойбища протяжно, тоскливо выла собака. В избах долго не гасли огни. Завтра, если хоть немного утихнет буран, должен начаться пушной промысел. И в стойбище нет семьи, чтобы кого-нибудь не готовили, не провожали в тайгу. А у охотников думы об одном -- видятся уже им соболиные следы, рысьи морды, капканы, костры в сумраке безлюдной тайги, сон в палатке или шалаше. Обо всем этом думает и Улукиткан. Ему девяносто три года, но он тоже собирается в тайгу, не хочет отставать от охотников. Конечно, он понимает, что теперь ему уже не до охоты, силы уже далеко не те, что прежде, но он не может жить без леса, без костра, без пурги, душен ему зимний воздух на стойбище, а изба кажется клеткой. Старик с вечера втащил в избу нарту, разобрал ее, заменил вязки, проверил ремешки, приладил новый березовый лучок. Оставалось проверить упряжные ремни -- и можно отправляться в дорогу. Кто-то на крыльце похлопал варежками об унты, сбивая снег, потом долго шарил по двери, ища скобу. Улукиткан поднялся и отворил дверь. Внеся в избу волну холодного воздуха, вошел старик Уйбан -- старейший на стойбище, ему было уже давно за сто. Он долго протирал рукавом дошки подслеповатые, покрасневшие на ветру глаза, молча кивнул хозяину в знак приветствия и, подойдя к железной печке, уселся на скамеечке, с трудом отдышался. Все в нем обличает бывшего бедняка-кочевника. Одежда на нем с чужого плеча, сильно поношена, в многочисленных латках. Лицо широкое, скуластое, с приплюснутым носом. Из-под седых, сурово сдвинутых бровей и глубоких темных впадин грустно выглядывают слезящиеся старческие глаза. -- Как думаешь, когда погода передурит? -- первым заговорил Улукиткан. -- Ветер переменился, подул с заката, значит, должен перебороть непогоду, -- ответил гость. -- Хорошую новость принес ты, Уйбан. -- Можно ехать, -- убежденно сказал Уйбан. -- Куда след потянешь -- на Чайдах или Оконон? -- Нет, решил на Аргу кочевать. Нынче настоящих холодов еще не было, белка должна быть на открытых местах. А ты как бы решил? -- Не тебе у меня спрашивать. Всем известно, куда ты ни поедешь -- везде тебе удача... -- Не те годы, Уйбан, -- с грустью сказал Улукиткан, подливая чаю в кружку старика. Они впервые встретились очень давно в чащобах далекого Удыгина, куда в те времена со всех сторон материка стекались тоненькие звериные стежки. Однажды зимой Улукиткан добывал, заготавливал там мясо. Преследуя сохатого, на крутом спуске гольца сломал лыжу, упал и вывихнул ногу. Его отыскала жена. Она привезла Улукиткана в чум, но больше ничем помочь не смогла. И никого поблизости не было. Пришлось отправиться далеко, в Шевлинскую тайгу. Она день и ночь гнала оленей, пока не разыскала костоправа Уйбана. С ним и вернулась на Удыгин. И через неделю больной встал. С тех пор на всю жизнь почувствовал себя Улукиткан неоплатным должником Уйбана. Улукиткан плотно укладывал сумочки, свертки, банки с продуктами в потку. А Уйбан с грустью наблюдал прищуренными глазами за каждым его движением, молча переживая всю горечь и беспомощность своих старческих лет. Над свежими снегами, завалившими стойбище, над березниками и холмами вставал рассвет. По реке ветерок выстилал серебристый туман. А над стойбищем уже раздавались обычные звуки утра. Лаяли нетерпеливо собаки, предчувствуя выход в тайгу. Кричали пастухи, пригнавшие с ночной кормежки оленей для отъезжающих в тайгу охотников. Лишь взойдет солнце, обласкает настывшую землю, как от стойбища во все стороны тронутся охотничьи нарты. У каждого из охотников есть свое заветное место в тайге, свои мечты и удачи. Они будут гнать оленей, торопиться. В песнях своих на этом долгом пути они прославят тайгу, осчастливят себя соболями, белками, выдрами. О добыче и геройстве песни эвенка. Ничего, что они однообразны, -- в них его сокровенные думы. Старики, дожидаясь, когда сын Улукиткана Басиль (*Басиль -- сын Улукиткана от второй жены) приведет во двор оленей, пили чай. Распахнулась дверь. В избу вбежала внучка Улукиткана Светлана. -- Доброе утро! -- задорно крикнула она и, увидев Уйбана, подошла к нему. -- Ты дедушку пришел провожать? -- Ага. -- Лучше бы уговорил его не ехать на охоту. -- Она понизила голос. -- Он нас не слушает. А в его годы долго ли до беды! -- Явно пересказывала слова кого-то из взрослых. -- Беду кликать не надо. -- Уйбан поймал в свои ладони холодную руку Светланы и стал тихонько гладить ее, согревать. -- Пусть едет. В тайге ему легче дышать. Улукиткан вышел на крыльцо, взглянул на стеклянное небо, на холодную заречную тайгу, на синие дали, залитые утренним светом, и его снова с небывалой силой потянуло в тайгу, в дорогу. И никакие доводы разума уже не могли заглушить в нем этот могучий зов природы, привычку кочевника. Басиль привел двенадцать упряжных оленей и двух учагов. На них они уедут в далекую тайгу, будут кочевать по падям, по всхолмленной Аргинской равнине, тропить соболей, гонять сохатых, брать медведей из берлог. И, вернувшись к весне в стойбище, они подытожат, о чем мечтали, отправляясь на промысел, и чего добились. Басиль позвал отца. -- Посмотри оленей, выдюжат или какого обменяем? Улукиткан спустился с порожка, подошел к оленям, осмотрел их, ощупал спины: ничего не скажешь -- на них можно далеко аргишить. Серебристый туман на реке качнулся, тронулся и начал таять в морозном воздухе. Улукиткан с Басилем вывели свои упряжки на улицу. Выстроили в ряд. Впереди олени старика. У него никто из родных никогда не оспаривал права и места впереди идущего. Все верили, что Улукиткан не утратил еще чутья пути. Провожающие тоже высыпали со двора на улицу. Только Уйбан не сдвинулся с места, точно прирос к бревну. Сидел одинокий, никому ненужный. Отъезжающим оставалось гикнуть на оленей, скатиться по готовому следу на реку, и прощай надолго крутой берег. Но тут откуда-то послышался тревожный крик: -- Волки... Волки!.. Стойбище враз смолкло, насторожилось. По улочке от березника пронесся парнишка на крупном учаге. По тому, как устало бежал олень, как раздувались у него бока и длинно свисал язык, можно было заключить, что учаг без отдыха отмахал не один десяток километров. -- Волки в стаде! -- продолжал кричать парнишка. Эти слова, как набат, всколыхнули жителей стойбища. Люди высыпали из изб и толпой двинулись к сельсовету. -- Дурная примета -- волки, -- сказал Улукиткан, повернувшись к сыну. -- Однако, надо пойти послушать, откуда взялись они и что будет говорить председатель. Пошли всей семьей. Парнишка, жестикулируя, что-то громко рассказывал. Окружившая его толпа загудела. -- Граждане! -- раздался голос председателя сельсовета. -- Сегодня ночью волки ворвались в наше племенное стадо, задрали более тридцати лучших маток, остальных разогнали по тайге. Пастухи просят помощи, надо собрать оленей, иначе лишимся стада. -- А что смотрели пастухи! Проспали?! С них взыскать надо, -- вскричала какая-то старушка, потрясая посохом. -- Об этом потом. Кого посылать будем? Один за другим поднялись на крыльцо пятеро охотников. Им дали час на сборы. Улукиткан с сыном вернулись домой. Молча шли они по мерзлым улочкам. Басиль чуточку выше отца, крепкий, с добродушным лицом, в движениях родовая подвижность. -- Хорошо, Басиль, что ты первый вышел и других потащил, только не задерживайся. -- Ты дождись меня, я непременно вернусь на четвертый день и, не мешкая, уедем на Аргу. -- Долгими покажутся эти дни. Домочадцы обрадовались задержке. Может, все-таки удастся уговорить старика не ехать в тайгу... Из школы прибежал правнук. -- Ты не уехал на охоту? -- удивился он, увидев дедушку. -- Нет. -- Почему? -- в его голосе прозвучала обида. -- Все говорят, что я стар, никудышный охотник, разве только пугать белок да соболей и гожусь, зря буду маять ноги. А что ты думаешь? -- Старику от разговора с правнуком, кажется, немного полегчало. -- Поезжай, -- отвечал мальчишка и продолжал просящим тоном: -- Лыжи в лесу сделаешь мне, а?.. Привезешь? Улукиткан улыбнулся. -- Ну ради них придется поехать. Уж лыжи-то я обязательно смастерю, сами катиться будут, руки у меня на это еще способны. Только чем рассчитываться будешь, внучек? Долго не думай, ударим по рукам. А? Тот заколебался. -- Я тебе лыжи-бегунки, а ты мне из школы -- пятерки. Согласен? -- предложил старик. Правнук прижался к нему и бросил на старика лукавый взгляд. ...Наступил третий день ожиданий. Истомился старик. Места себе не находил. Руки не знал куда девать. Ночами снились ему рысьи следы, лай собак, выстрелы, сладость сохатиного мяса. Но, пробуждаясь, он видел себя запертым в четырех стенах. Уже не верил, что когда-нибудь ожиданиям придет конец. Еще солнце не успело скрыться за непогожий горизонт, а уж тяжелый сумрак лиственничных чащоб окутал стойбище. Откуда-то из-за реки донесся выстрел, второй, раз за разом. Точно бичом кто хлестнул по чуткой ночи. Все насторожились. Что бы это значило? Не иначе с кем-то стряслась беда: не дошел до стойбища и, может быть, разрядил последний патрон... Где-то на краю стойбища скрипнула дверь, и кто-то натужно крикнул в беспокойное пространство: -- Угу-гу... И опять тишина. Тучи низко неслись над поселком. Люди, собаки и даже ветер чутко прислушивались к этой тревожной тишине. Кто бы это мог быть? С добрыми вестями или с бедой? Ожил поселок. Где уж тут усидеть в избе! Распахивались двери, калитки, люди выскакивали в чем попало, на ходу натягивали на себя дошки, телогрейки. По дощатым настилам скатывались вниз, где сквозь мрак синел широкой полосой речной лед. Давно такого переполоха не было на стойбище. И Улукиткан заторопился. Захватив с собою ведро для воды, он выскочил на улицу, поспешно спустился к реке, где уже стояли люди. Слышно было, как по реке, приближаясь к ним, шел большой караван. Его еще не было видно, слышалось лишь дробное пощелкивание копыт бегущих оленей. "Едут с глухой стороны, кто бы это мог быть?" Оттуда послышался окрик каюра. -- Не наши, -- заключил кто-то в толпе. Из-за поворота, из морозной сизой мглы, выскочили две черные собаки, затем выкатилась вереница оленей, впряженных в груженые нарты. Передний каюр, увидев стойбище, унял бег оленей, поехал шагом, прижимаясь к островному берегу. Против проруби караван остановился. Ослабли упряжные ремни на натруженных шеях животных. С нарт повскакивали люди, и, судя по тому, как долго они выгибали спины и растирали коленки, их путь был долгим. -- Где у вас больница? -- спросил подошедший к эвенкам русский, одетый в просторную доху. -- Человека в тайге подобрали. Обморозился. "Чей же это знакомый голос? Где я его слышал?.. Однако, не вспомнить", -- досадовал Улукиткан. Он поставил ведро на лед, протиснулся сквозь толпу и уже хотел было спросить каюров на своем языке, кто эти люди, как вдруг тот, который был в дохе, поймал его обеими руками за воротник, вернул к себе. -- Улукиткан?! -- крикнул приезжий, и не дожидаясь ответа, сбросил с плеч доху, приподнял эвенка и, прижимая к себе, закружился на льду. Толпа загудела удивленно, уважительно поглядывая на лючи. А Улукиткан, напрягая память, пытался вспомнить, кто он, этот человек, который так обрадовался ему. Будто все -- и одежда, и голос, и манера держаться среди людей -- знакомы, а узнать не может. Старик даже с досады крепко выругал себя по-эвенкийски. -- Боже, как я рад, что ты жив, что мы встретились! Арсен я! -- говорил взволнованно приезжий, похлопывая ласково старика по спине. -- А я думал, кто ты? Вроде знакомый, а не догадаюсь. У старого человека память, что решето -- ничего не держит, -- бормотал Улукиткан. -- А я не могу забыть ни тебя, ни Худорканский голец, ни пургу. Улукиткан помолчал, видимо, обдумывая слова гостя, потом тихо сказал: -- Как же, такое не забывается. Все помню. Шибко помню. Это был инженер-геодезист Арсений Виноградов, возвращающийся из далекой тайги в жилые места. Он почему-то считал, что Улукиткан, работавший у него проводником пятнадцать лет назад, давно умер. -- Ночевать, однако, ко мне пойдем, вспоминать будем, как ходили по горам, ели жирное баранье мясо, -- предложил старик. Арсен попросил одного молодого эвенка отвезти обмороженного человека в больницу, приказал своим спутникам поставить палатки на острове, достал из груза свой спальный мешок и рюкзак. -- Можно идти, -- сказал он Улукиткану. Толпа, не удовлетворившая своего любопытства, так и не узнавшая, что сблизило этого лючи и ихнего "Улукиткана, стала нехотя расходиться. Как-нибудь уж до утра доживут, а там непременно узнают, где такой голец -- Худоркан и что такое случилось на нем, если это так запомнилось встретившимся дружкам... Проходя мимо проруби, Улукиткан, показав на ведро, сказал: -- С таким гостем, как ты, Арсен, однако, ночь будет длинная, полведра воды не хватит для чая. Как думаешь? -- И ночи, и чая не хватит, -- усмехнулся Арсен. Он зачерпнул из проруби полное ведро, и они по темным улочкам стойбища направились к избе Улукиткана. За чаем они вначале вспоминали о разных мелочах совместных странствий по тайге, не касаясь главного, волновавшего обоих. Улукиткан расспрашивал Арсена о местах, где тому нынче пришлось побывать: богата ли там тайга белкой, держится ли в ней сохатый, какие снега -- старика по-прежнему все интересовало. Сам он рассказал гостю о последних событиях на стойбище, о приметах нынешней зимы. Женщины и дети уже давно спали. Смолк движок у реки, и в поселке погас электрический свет. В окно заглядывала заиндевевшая луна. Улукиткан зажег керосиновую лампу. -- Однако, пора спать, -- предложил он. Он разостлал для гостя на полу шкуру, дождался, когда Арсен лег и заснул, прикрутил лампу, оделся потеплее и вышел из избы. Ночь была прозрачной. Ни одного облачка. Тишина. Улукиткан глубоким вздохом набрал полные легкие воздуха, задержал его, как бы давая возможность осесть в груди лесному аромату. И вот из глубин памяти выплеснулись события, оживленные встречей с Виноградовым. Очень зримо и близко представились ему горы -- зубцы поднебесных вершин, холодные тени чахлых лиственниц, тропа, бегущая по крутизне. В лицо хлестнул буран, и точно наяву он услышал душераздирающий крик: -- Помогите! Случай на Худоркане ...Улукиткан видит себя идущим во главе большого аргиша, груженного экспедиционным скарбом, и рядом Арсения Виноградова. Путь шел к снежным вершинам, туда, где в щелях заплесневелых скал берет свое начало дикий Худоркан. Ночную стоянку они устроили у подножья высоченного гольца, называемого тоже Худорканом, уже обласканного первым весенним теплом. А солнечным утром с котомками на плечах они отправились в путь от палатки к вершине гольца. Небо было чистое, в голубом разливе, без примет. В звонком воздухе чутко отдавались шаги по россыпи. Все выше и выше. Шли навстречу дню. Улукиткан решил вести инженера вначале по острию гребня до снежника у входа в цирк. А дальше проходы прятались в синеве. У старика было хорошее настроение. В такт своим шагам он напевал монотонную песенку о том, как чудесно на земле весной, когда в каждом цветке торжествует любовь, в каждой росинке -- жизнь, в песнях птиц -- счастье. В прохладе тающих снегов звенели горы таинственными голосами. Этот еле слышный звук как будто шел из глубины лощин. -- К чему они гудят? -- спросил проводника Виноградов. -- К непогоде. Когда кругом тихо и на небе нет примет, первыми узнают о непогоде горы. Нынче может завьюжить. Вот и последние скалы. Они точно обручем туго опоясывают голец. Крутизна отнимает силы. Шаги мельчают. Ногам помогают руки. Легким не хватает воздуха. Наверху задержались передохнуть. До вершины рукой подать. Она вся на виду, с поднятой высоко макушкой. Улукиткан повернулся к своему следу. Окликнул Виноградова. -- Видишь, вон там за грядами ущелье. -- Старик проткнул пальцем воздух, показал на запад, где в теснине гор чернела глубокая щель. -- То Ивак. Там я давно оставил больного отца, он не мог идти, а мы не могли ждать, когда его возьмет смерть. Оставили ему дров для костра и ушли, голод нас гнал... -- Он умер? Улукиткан удивился вопросу. -- С ним осталась собака, ее тоже мы никогда больше не видели... Огибая голец, с криком пронеслась мимо стайка кедровок. Улукиткан, оторвавшись от дум, торопливо зашагал. На вершине гольца стоял геодезический знак. Виноградов достал из футляра инструмент, установил его на столике и, припав глазами к трубе, долго вглядывался в горизонт. Было тихо и тепло, как в хороший весенний день. -- Нет, не вижу того, что надо. Придется задержаться, -- сказал он, отрываясь от объектива. -- Может, нынче и совсем ничего не увидишь. Этот туман сам не уйдет, только ветер разгонит его, но ветер принесет непогоду. Решай: ждать или лучше завтра прийти? -- Подожду, делать все равно нечего, авось дали очистятся. А ты сходи вон в тот цирк, может, барана подстрелишь и спустишься на табор, -- предложил Арсен. -- Барана добыть хорошо, однако. Послушаю тебя, авось фарт будет. -- И старик, закинув на плечо бердану, зашагал вниз по гремучей россыпи. Улукиткан шел по своему следу. Замшевые олочи беззвучно касались камней. На крутых спусках он шел медленнее. Уже миновал последнюю гряду скал, как до его слуха донесся шум крыльев пролетевшей на юг стаи мелких лесных птиц. Эвенк удивился: "С чего бы это они летят обратно на юг и так торопливо?" И тут почувствовал сзади дыхание ветра. Повернулся и остолбенел: муть на северном горизонте собралась в тучу, которая угрожающе нависла над бесплодной равниной. Справа и слева вставал неудержимо на дыбы поднятый ветром туман. "Дурная голова, зачем оставил на гольце инженера одного!" -- спохватился старик. Хотел вернуться, но до табора уже было недалеко. Быстро погасло солнце. Ветер набирал силу. Тяжелая туча, набежавшая с севера, черным брюхом накрыла голец, на котором остался Виноградов. Улукиткан беспокойно подумал о том, сумеет ли инженер в такую непогоду добраться до палатки, а без нее, да еще в ночь -- худо ему будет. Тревога за судьбу инженера охватила проводника. Улукиткан торопливо добежал до табора. Наскоро раздул огонь в печке. Снял олочи, переменил стельки. Затем привязал к своей котомке пуховый спальный мешок Виноградова, почти невесомый, меховые чулки, теплое белье. Накинул кладь на плечи, стянул ремешком лямки на груди. На секунду он задумался: "Может, зря беспокоюсь? Арсен не заблудится, не маленький, и без меня придет". И тут Улукиткану вспомнились давно сказанные ему отцом слова: "Пусть ты добрый, но если у тебя не будет ни мяса, ни шкуры, чтобы одолжить больному соседу, сколько бы ты ни болтал языком о доброте -- делу не поможешь". Улукиткан, отбросив колебания, поспешно закончил сборы. Он уходил с табора со смутным предчувствием какой-то беды. Но зашагал уверенно, подставляя ветру грудь и лицо. Буран свирепел, хлестал его по щекам, мешал смотреть вперед. Подъем давался ему труднее. За цирком он еле нашел проходную щель. Поднялся на верхние скалы. Присел отдохнуть на камень у обрыва. И в реве урагана уловил какой-то посторонний звук, похожий на крик человека. Звук этот донесся слева, из глубокой расщелины. "Неужто Виноградов? С чего бы его туда занесло?.. Нет, не может быть!". Стащив с головы шапку, он повернул ухо в сторону ветра... Крик не повторился. "Однако, почудилось", -- решил Улукиткан. Но на всякий случай крикнул в пространство, постоял немного и начал взбираться на крутизну. Его мучили самые противоречивые мысли