вами? Она протянула Шерер стакан воды. Но Вера Григорьевна быстро овладела собой и спокойно сказала: - Нужно вспрыснуть камфору. А я сейчас позвоню профессору Байкову... 13 Сибирцев еще в ноябре говорил: "В деревне нужны люди, категорически нужны". Говорил он это с двойным чувством: понимал, что в деревне нужны люди работящие, а не лодыри - дело серьезное, - но разве Журавлев отпустит хорошего человека? Никогда! Да и как отпустить? Мы теперь поставляем автоматические линии для двух тракторных заводов, станки "Сельмашу", работаем на подъем сельского хозяйства. Правильней всего, думал Сибирцев, не уговаривать никого уезжать, но Журавлев настаивает, чтобы провели кампанию Лошаков сказал, что согласен поехать в МТС. Журавлев замахал руками: "Его ни в коем случае нельзя отпустить.." Сибирцев постоял, помялся "Что же нам делать, Иван Васильевич"? Журавлев ответил, что следует поискать среди новичков (он сказал: "которые еще не вросли в производство, под ногами путаются"); подумав, добавил: "Поговори с Чижовым, он, кстати, был трактористом". Геннадий Чижов еще год назад числился стахановцем, но спился (отец его тоже страдал запоем). Журавлев не раз собирался его уволить, но откладывал: "Обещает, что больше росинки в рот не возьмет..." В конце января фотограф областной газеты заснял, как трое молодых парнишек и Чижов подписывали заявления о своем желании уехать в деревню. Чижову Сибирцев сказал откровенно: "Мой тебе совет - уезжай. У тебя с вином такой перебор, что ничего хорошего не получится. Журавлев давно грозился тебя прогнать, и правильно - разве ты знаешь, что с тобой через час будет"..? Чижов выругался, помолчал, снова выругался и вяло ответил: "А что ты думаешь" Вот возьму и поеду к старикам. Колхоз у нас, кстати, хороший...? Осенью в колхоз "Красный путь" вернулся Белкин; он после войны застрял в Литве, работал там в лесничестве. Это был серьезный, хмурый человек, силач, на все он отвечал "еще что надумали", но все хорошо выполнял. Антонина Павловна, узнав о приезде Белкина, просияла. Она часто вздыхала: рук не хватает. Подумать только: девять тысяч га, почти три тысячи голов крупного скота, птицеферма, сад, пасека большая - и всего-навсего сто шестьдесят три трудоспособных! После приезда Белкина она размечталась: может, еще кто приедет?.. Вскоре к ней явился Родионов, сказал: "Племянник Сашуня из Москвы письмо написал, к нам просится, не знаю даже, что ему ответить". Антонина Павловна сказала: "Пиши, чтобы приезжал. Мало у нас народу, вся беда в этом..." Сашуня, приехав, рассказал, что работал в артели приемщиком, здоровье ослабло, доктор сказал, что требуется свежий воздух, а помещение артели полуподвальное, воняет кожей, комнаты у нeго вообще не было - снимал угол у частника, одним словом, он решит переключиться Сашуня любил похвастать: в первые же три дня он рассказал всем, что возле Дрездена, где стоял его батальон, овца окотилась шестью ягнятами, они за ней бегали, как цыплята за курицей; в Москве председатель артели угостил его утиным яйцом из Китая, яйцу этому было сто лет, страшновато, но интересно, он съел; пришлось ему участвовать в киносъемке - возлагал Пушкину цветы, два раза клал тот же букет, первый раз не получилось, а на экране вышло исключительно; в автобусе он познакомился с Лысенко, и Лысенко сказал, что зима очень теплая; Сашуня его спросил, какой будет урожай, он ответил, что в точности сказать нельзя, но надеется, что будет исключительный. Антонина Павловна забеспокоилась: здоровье, говорит, слабое, да еще болтун. Что с таким делать! Но Сашуня, увидав, что рассказывать ему больше нечего, занялся делом: починил стол в правлении колхоза, почистил хлев для молодняка; выяснилось, что он служил в санбате, умеет столярничать, может водить грузовик. Антонина Павловна сказала Родионову: "За Сашуню вам спасибо. Вот и народу у нас прибавилось..." Узнав о возвращении Геннадия Чижова, Антонина Павловна, однако, рассердилась. Пишут, что едут в деревню, можно сказать, лучшие, а таких пьяниц, как Генька, я отроду не видала. Он когда летом к своим приезжал, чуть было клуб не спалил. Таких нам не надо... Геня Чижов приехал трезвый и скучный. Отец, обрадовавшись поводу выпить, выставил две пол-литровки. Геня сразу оживился и начал ругать Журавлева: "Я, может быть, от него и к вину пристрастился, такое он вызывает во мне неслыханное отвращение. Свистун он проклятый, а не директор. Да что тут долго говорить - его собственная жена ему в морду плюнула..." Мать Чижова всплеснула руками: "Да что ты, Геня, говоришь" Это наша-то Лена?? Геня радостно закивал головой "Вот именно. Я ее девчонкой помню, дядя Паша нас обоих отстегал, когда мы яблоки поснимали. Отец ее мне зверя подарил - свинью с этаким рылом, абсолютный портрет Журавлева. Ленка люксом прельстилась - супруга директора, - не иначе. Только и она не выдержала, съехала от него, точно, можете не сомневаться..." Лена часто думала: надо написать про все маме, и всякий раз откладывала, понимала, что огорчит мать. Недавно она отправила Антонине Павловне письмо, сообщала, что все в порядке, Шурочка рисует, многo работы, скоро напишет длинное письмо, но о том, что в ее жизни произошли большие перемены, так и не написала. Чижова наутро пошла к Антонине Павловне и, сладко улыбаясь, доложила: - Геня-то наш приехал... Чижова с давних пор недолюбливала Антонину Павловну: чего она командует, как генерал? Я, может быть, лучше ее понимаю... Если она даже председатель, кто ей дал право меня спрашивать, почему мой муж пьяный является? Это мое горе, нечего ей распространяться. Ее муж стада привести не может, летом корову Сабашниковой всю ночь проискали. Лучше бы помолчала... Все с той же улыбочкой Чижова спросила Антонину Павловну, получает ли она письма от Лены. Антонина Павловна ответила, что недавно пришло коротенькое письмо: - Работы у Лены много - две смены, и еще ее агитатором назначили, к выборам... - Геня наш рассказывал, что Лена с мужем разводится, съехала она от Журавлева. Я и хотела спросить: как ей, бедненькой, живется? С девочкой-то трудно одной... Антонина Павловна псказала, что умеет владеть собой, ничего не сказала, только спросила Чижову, что думает делать Геня - на время приехал или хочет работать в колхозе. Она ни слова не сказала мужу, всю ночь не спала - думала: что с Леной? Конечно, Генька Чижов пьяница и никчемный человек, но не посмел бы он придумать такое... Антонина Павловна вспомнила: ведь Лена говорила, что Журавлев ей кажется менее привлекательным, чем раньше. Наверно, правда - ушла от него. Но как матери не написала?.. Она тихонько всплакнула, а потом решила: поеду в город, посмотрю, как Лена устроилась. Шурочку возьму - куда же ей одной с девочкой... Лена была в библиотеке. Вера Григорьевна у больного; дверь Антонине Павловне открыла работница доктора Горохова Настя. Поджимая губы, Антонина Павловна строго спросила: - Лена у вас проживает? Шурочка не узнала бабушку; Антонина Павловна напрасно ее звала, девочка стеснялась и пряталась за Настю. Наконец пришла Лена. - Матери не написала, - повторила в слезах Антонина Павловна. Успокоившись немного, она сказала: - Шурочку я с собой возьму. Хоть до весны, пока не устроишься. Отец обрадуется, хворает он, а все с детишками возятся, зверей мастерит. А на каникулы к нам приедешь... Как же ты матери не написала? Я ведь случайно узнала - от Чижовой. Генька к ним приехал. Мало нам старика Чижова... Да ты его помнишь - он тебя пугал, что ты запечатанная, больше расти не будешь. Один день проработает, а потам месяц пьяный валяется. Теперь к нему Генька прибыл - трудовые резервы... Так вот, приходит Чижова и выкладывает: "Лена ваша разводится..." Я чуть было у нее на глазах не разревелась... - Ты меня осуждаешь? - спросила Лена. - Зачем глупости говоришь? Обидно мне, что матери не написала. А какой я тебе судья? Трудно одной, да еще с девочкой... Отец-то к ней ходит? - Поставил условие, что каждое воскресенье буду ее приводить. Раз привела. Потом передал, что занят. Позавчера я позвонила, спрашиваю, когда привести девочку. Он отвечает, что у него много работы, пошлет Шурочке шоколад. Наверно, с Хитровым на рыбалку поехал... Мне-то казалось, что он любит Шурочку, я из-за этого мучилась, не могла решиться... - "Казалось", - сердито проговорила Антонина Павловна. - Все тебе казалось: и что работник он необыкновенный, и все понимает, и душа у него настоящая. Я-то помню, как ты про него рассказывала... У Лены псказались на глазах слезы. Антонина Павловна спохватилась: - Ну, чего ты? Ошиблась ты в нем, это и с большими людьми бывает. Я тебя не упрекаю... Нехороший он человек, сразу я почувствовала. Я твоих тайн не знаю, про другое говорю... Когда у вас гостила, насмотрелась. Грубый он с людьми, не входит в положение. Я его раз спросила, почему в заводском магазине хоть шаром покати, люди должны в город ездить, туда и назад - три часа, кажется, можно бы наладить, а он мне отвечает, что на нем завод, хвастать начал, какие машины делают, врал, будто в магазине все есть, даже сахар... При мне пришел к нему человек, просит, чтобы разрешили на попутном грузовике жену до родильного дома довезти, он говорит: "Машины не для этого". Я его потом спросила, неужели ему женщины не жалко, смеется: "Даст пятерку водителю - и все тут, нечего мне голову морочить..." От таких народ и страдает, ему что ни скажи - отмахнется... Когда Чижова мне рассказала, я ночь не спала. Обидно было, что мать от чужих узнает. А за тебя я радовалась: разве можно жить с таким истуканом?.. - А почему, когда я тебе сказала, что мне он уже не так нравится, ты на меня кричать начала? - Не поняла я тебя, думала - дочка у вас, образуется... Вот подрастет Шурочка, сама увидишь - нелегко быть матерью, боишься совет дать... Да ты и без моих советов обошлась. Одного не понимаю - почему от матери скрыла?.. После встречи с Коротеевым в театре прошли две недели, а Лена все думала о том разговоре. Почему Коротеев меня пожалел? У него хорошее сердце. А мне от этого только тяжелее. Не будь Шурочки, кажется, не выдержала бы. Никогда я не думала, что такое бывает. В институте девушки рассказывали, что влюблены, ходили в кино, смеялись. Да и мне тогда казалось, что я влюблена в Журавлева. По-детски все было... А теперь как рана, все время чувствую, и не заживает; нет, еще больнее... Вера Григорьевна - необыкновенный человек, она мне помогла. Вылечить, конечно, она не может, от этого нет лекарства, но теперь мне не стыдно самой себя, она меня уговорила, что глупо стыдиться, нет ничего плохого... Лена боялась, что мать заметит, в каком она состоянии, и сама над собой смеялась: ну, как можно заметить? Ведь не написано на мне, что я не могу жить без него... С мамой я говорю, как будто этого нет, да ее такие вещи не интересуют... А вот Шурочку мне трудно отпустить. Я еще больше к ней привязалась. Не могу себе представить - проснусь утром и не увижу, как она лежит, ножками перебирает и хитро улыбается: "Мама, а ты не спишь - я вижу..." Антонина Павловна долго говорила с Леной, вспомнила ее детство, вместе поплакали о Сереже. Вечером Антонина Павловна сказала, что завтра уезжает. - Шурочку я возьму. - Не знаю, как быть... Мне сейчас будет без нее особенно тяжело... Антонина Павловна посмотрела на дочь и ничего не сказала. Они поговорили об отце. Антонина Павловна улыбнулась. - Он недавно носорога смастерил: похожий, как в книжке... Лена, ты Шурочку хоть до весенних каникул отпусти, отца порадуй - он часто хворает и все говорит: "Жалко, внучка далеко..." - Хорошо,- сказала с грустью Лена. - Но через месяц я за ней приеду. Мама, куда ты торопишься? Останься еще на день. - Не могу, Лена, весна на носу, работы у нас много. С посевной справимся, этого я не боюсь, а вот с огородами плохо - рук не хватает. Белкин вернулся, это нам большая помощь. Потом к Родионову племянник попросился, хвастун невероятный, но работать умеет. А с Генькой Чижовым мы еще помучаемся. Это Журавлев удружил. Знаешь, что в Журавлеве самое противное? Вот я пойду и скажу: "Зачем к нам Чижова прислали"? Он глазом не моргнет, ответит, что Чижов герой труда. Ты ему свиной хлев покажи, скажет - дом как дом, жить можно. Пожалуйся, что по дороге пpоехать нельзя, - ухмыльнется: "Да ведь это шоссе". Надоели они людям, ох, как надоели!.. Помнишь Дашу Каргину? Сын у нее был Миша, орехи тебе носил, помнишь? Мишу-то убили на войне... Умная женщина Даша, я с ней часто советуюсь. Когда в газете был отчет о пленуме, она пришла в правление, говорит: "Напечатано, что мало у нас в стране коров, значит будет много - увидишь. Теперь людям доверяют, это - главное дело" Вот приедешь, Лена, увидишь - у всех настроение приподнялось, на душе повеселело . Рано утром Антонина Павловна собралась в путь. Лена поехала проводить ее и Шурочку до станции. Шурочка в такси сразу заснула. Лена сидела задумавшись. Антонина Павловна вдруг сказала: - Что-то ты от меня таишь, Лена... Лена растерялась: неужели на лице написано? Может быть, рассказать?.. Нет, этого мама никогда не поймет. Мысли у нее другие... Да и не могу выговорить, от стыда умру... - Ничего я не таю. Грустно, что ты уезжаешь... Антонина Павловна не стала настаивать, и Лена подумала, что успокоила мать, но когда она прощалась, Антонина Павловна шепнула: - Опять мать последней узнает... Все равно, лишь бы тебе хорошо было, а ума у тебя хватит... 14 Никогда Иван Васильевич не забудет той ночи. А накануне вечером он был в прекрасном настроении. Егоров зря боялся, что из-за болезни Соколовского может произойти задержка. Все в порядке. Коротеев любит придумывать трудности, но и он говорит, что к Первому мая выпустим новую модель Это - событие в государственном масштабе, обязательно будет в газете, могут и по радио передать... Он ужинал у себя один, с аппетитом намазывал густо масло на хлеб и поверх клал котлету. Хорошо Груша готовит.. Он вдруг улыбнулся: можно ли сравнить автоматическую линию с теми станками, которые завод выпускал, когда меня сюда прислали? Да это все равно, что сравнить довоенные "газики" с "ЗИМами". Различные станки казались ему этапами его жизни, и он говорил себе: растем, удивительно растем, это бесспорно! Потом он решил: хороший вечер, можно отдохнуть. Взял "Огонек", прочитал маленький рассказ о том, как директор магазина хотел было жениться на студентке, но ничего из этого не вышло, оба передумали. Зачем такое печатают?.. Не смешно. Интересно, как работал этот директор? Наверно, размазня, ничего у него в магазине не было. Я думаю, что наш Борисенко тоже влюблен. Хитров говорил, что в городе голландские сельди, а у нас по-прежнему только крабы... Жениться, конечно, придется: нельзя же директору завода устраивать романы. Ивану Васильевичу стало смешно от мысли, что он может, как художник Пухов, бегать на свидания и совать фифке букеты. Посмеявшись про себя, он подумал: теперь я на воду буду дуть. Это глупости говорят, что если серьезная, то обязательно уродка. У Хитрова жена немолодая, но видно, что она была эффектная. У Лены нет никакого чувства ответственности, не понимаю, как она может учить детей! Она меня вывела из строя. Мог быть большой ущерб для государства, хорошо, что я не размазня, вовремя опомнился... Может быть, послушать радио? Было без десяти одиннадцать. Иван Васильевич слушал одним ухом. В Чехословакии горняки приняли новое социалистическое обязательство, в Боливии резко сократилась добыча цветных металлов, египетская печать высказывается за расширение торговых связей со всеми государствами. Потом передали сводку погоды. Журавлев по субботам всегда слушал сводку погоды, хотя прогнозам не верил и говорил Хитрову: "Cказали, ясная погода, без осадков, значит промокнем мы с тобой, как собаки". Но был понедельник, и погода мало интересовала Ивана Васильевича. "В ближайшие двадцать четыре часа на Среднем и Нижнем Поволжье ожидается ясная погода с умеренными морозами и сильными ветрами до десяти баллов". Опять врут. Холодно, это бесспорно, но когда я ехал с завода, никакого ветра не было. Он послушал песни советских композиторов, одна ему понравилась, и он даже подпевал: Смело мы идем вперед, И тоска нас не берет... Потом он громко зевнул, повесил на стул пиджак и начал медленно развязывать шнурки ботинок. Буря началась за час до рассвета, и была она необыкновенной силы. Напротив дома Журавлева повалило большую березу, дерево упало на сторожку. Иван Васильевич вскочил, не мог со сна понять, что происходит, ему казалось, будто кто-то ломится в дверь. Он быстро оделся, выбежал на улицу. Ночь была ясная, морозная. Он хотел добраться до завода, идти было трудно, ветер сбивал с ног. Возле больницы он увидел перепуганного Егорова, без шапки, он что-то кричал, нельзя было расслышать, наконец Иван Васильевич понял: повалило третий барак. Буря росла. Казалось, была в ней слепая страсть, гнев, отчаяние - валит деревья, швыряет по сторонам столбы, стропила, доски, срывает крыши, кружит злосчастных людей, будто не люди это, а щепки, подымает с земли сухой, едкий снег и с хохотом, с присвистом мечет его в глаза человеку. Потом люди говорили: "Ну и буря! Никогда такого не было..." Старик Ершов возражал, еще более сильная буря была в день его свадьбы - в 1908 году. Вспоминая страшную ночь, Журавлев суеверно ежился: он не мог понять, что буря пронеслась над несколькими областями, причинила много убытков и что не было в ней ничего сверхъестественного, даже Институт прогнозов ее предсказал. Ивану Васильевичу казалось, что силы природы в союзе с низкими, завистливыми людьми ополчились на него, решили его повалить, вырвать с корнями, как старую березу напротив дома. Как только он выбежал на улицу, он сразу понял - беда! Он боялся за недостроенный сборочный цех. Встретив Егорова, он подумал: это все на меня!.. Теперь начнутся разговоры, где три корпуса, почему тянули, - словом, жертвой станет Журавлев... Весь день он работал как исступленный. Нужно было разместить девять семейств и двух одиночек, которые жили в бараке "Б". Журавлев поехал к секретарю горкома Ушакову, просил его предоставить помещение в городе. Ушаков кричал: "О чем вы прежде думали"..? Иван Васильевич не пробовал оправдываться. "Часть мы устроили в новом сборочном, помогите уж, Степан Алексеевич..." Выяснилось, что буря сорвала крыши с шести домиков. На грузовики клали мебель, сундуки, узлы. Какая-то женщина громко плакала. Фрезеровщик Семенов злобно сказал Журавлеву: "Доигрались"? Журавлев только махнул рукой. Он поселил у себя мастера Виноградова с женой, с детьми, со старухой тещей. Он заехал к председателю горисполкома: "Дайте три тонны кровельного железа, мы быстро залатаем..." Он звонил по телефону, доставал шифер, утешал женщин, делал что мог. Но, разговаривая с Ушаковым, или успокаивая тещу Виноградова, или подсчитывая с Сибирцевым, сколько людей можно разместить в общежитии для одиночек, он думал об одном: я-то пропал... Считают, сколько человек осталось без кровли, сколько понесли убытков, сколько потребуется леса и железа, а я, Иван Журавлев, - для статистики единица, я, честный советский человек, всю жизнь отдавший государству, я погиб, буря меня повалила, и никому до этого нет дела... Шесть дней он провел в томительном ожидании. На седьмой позвонил второй секретарь горкома: "Из Цека передавали... Просят вас приехать, лично изложить..." Журавлев ждал самого плохого и все же настолько растерялся, что уронил трубку телефона; долго раздавались жалобные гудки, он их не слышал. Почему не позвонил Ушаков? Даже разговаривать не хочет... Вообще это катастрофа. Я думал, что запросят из министерства... "Изложить". А что тут излагать? Была буря, кажется, про это все знают... Кончился Журавлев, вот что! Но где же справедливость? Разве я командую погодой? Без цеха точного литья мы никогда бы не оправились с заданием. Потом это огромная экономия для государства... Сначала утвердили план строительства, два раза поздравляли с перевыполнением, а теперь топят. Почему? Да только потому, что пронеслась буря. Не было бы бури, я к Первому мая получил бы поздравительную телеграмму. Логики здесь нет никакой. Я не мальчишка, мне скоро тридцать восемь - и от чего я гибну? От погоды. Он долго гадал, кто успел доложить в Москву насчет задержки с Жилстроительством. Скорей всего Соколовский. Все-таки жалко, что я его не угробил. Три года назад с таким козырем, как семья в Бельгии, я мог бы легко его убрать. Никогда нельзя деликатничать. Теперь он отыгрался... А может быть, и не он - Егоров говорил, что он еще болен. Кто же тогда? Не Сибирцев, этот побоялся бы. Наверно, Ушаков, он ко мне давно приставал с домами. Какое ему дело? За завод отвечаю я. Хочет выйти в люди, показывает усердие. Мне ведь из министерства еще ничего не сообщили... Ясно, что Ушаков. А ему подсказал Соколовский. Как будто нельзя лежа в постели сочинить кляузу или позвонить в горком! В общем все равно кто - не они погибают, я... Он сидел в купе, мрачный, не смотрел в окно, не ответил проводнику, когда тот предложил чаю. Обычно Журавлев любил поезд: он сразу надевал на себя полосатую пижаму, играл с попутчиками в шашки или в домино, со смаком обгладывал каркас курицы, прихлебывая, пил чай стакан за стаканом, слушал радио, рассказывал о производственных успехах, читал "Крокодил" и громко смеялся: "Здорово прохватили!" - словам, наслаждался жизнью. А теперь все ему было тошно. Он считал, что его попутчик железнодорожник - дурак и болтун; по радио передают дурацкие песенки, голова от них трещит; станции обшарпанные, домишки занесены снегом - глядеть противно; а вообще снега мало - будет плохой урожай; в вагоне-ресторане котлеты сырые, чай воняет селедкой; в купе нестерпимо жарко, а из окна дует. Ночью железнодорожник уютно похрапывал, а Журавлев на верхней полке все думал и думал о приключившемся. Уже посинели оконные шторы, железнодорожник заворочался, откашлялся, закурил, а Журавлев продолжал думать. И вдруг он понял: все началось с Лены. Несчастная женщина, начиталась дурацких романов и растрясла жизнь честного советского работника. Что будет с заводом? Ведь мы обещали к Первому мая выпустить новую модель. Соколовский все-таки неплохой конструктор. Коротеев теперь доволен: систему сигнализации Соколовский теперь начисто переделал. Великое дело - критика!.. Да, но теперь на заводе нет объединяющего начала. Конечно, Егоров - опытный инженер, стаж у него большой, но он слабохарактерный, потом он сильно сдал после смерти жены. Все лодыри распояшутся... Коротеев - человек с будущим, это бесспорно, но он слишком молод. Не могу себе представить завод без меня! Неслыханно - какая-то девчонка все повалила. Коротеев был трижды прав, когда выступал в клубе, - нельзя вытаскивать из стенки кирпичи, весь дом рухнет. Воспитывают плохо, печатают зачем-то идиотские книжки, начали теперь разговоры про чувства. Пожалуйста - чувств сколько угодно, а плана не выполняет. Никто не скажет, что я жил для себя, моя жизнь - завод. И вот ничего нет, ровно ничего, разметанные балки, битое стекло, мусор - это жизнь Ивана Журавлева. Железнодорожник предложил Ивану Васильевичу пирожок: - Домашние, жена напекла... Журавлев отказался: ничего в рот не лезет. Он злобно подумал: интересно, чему ты радуешься? Сегодня печет пирожки, а завтра разыщет какого-нибудь агронома, и полетишь ты с насыпи. Едет довольный, говорил - вызвали к министру; наверно, рассчитывает на повышение. А вот произойдет крушение, в два счета снимут, это бесспорно. Доверять никому нельзя. Уезжая, Журавлев сказал Егорову, что пробудет в Москве день или два, - время горячее, ведь к Первому мая обязались выпустить новую модель. Однако прошла неделя, и Журавлев не возвращался. Потом Егорову позвонили из главка, сказали, что назначен новый директор, Голованов, он приедет в середине апреля. Егоров рассказал о звонке Брайнину, тот обрадовался: - Я Голованова знаю, я с ним в Свердловске работал, толковый человек и прислушивается... - Это хорошо. Я думаю, к Первому маю справимся. - Обязательно. Брайнин вдруг вспомнил: - А что с Журавлевым? - Ясно, что, - сняли. Удивительное дело - Соколовский мне еще зимой говорил, что Журавлева снимут. Я тогда подумал, что он шутит. Вы ведь знаете Соколовского - любит подпустить... Брайнин засмеялся и развернул "Правду": во Франции нет твердого правительственного большинства, это, так сказать, симптоматично... Хитрова сказала мужу: - Тебе будет трудно, к Журавлеву ты привык... Хитров задумался, потом ответил: - Ничего не трудно. У меня Журавлев в печенке сидел. Поганый человек, хочет, чтобы все думали, как он. Я ничего не имею против перемены. Наоборот... А вот что за птица Голованов, этого я не знаю. Посмотрим. Хуже, во всяком случае, не будет... Все интересовались Головановым, и никто не вспомнил про Ивана Васильевича. Только работница Груша каждый день спрашивала, когда же Журавлев приедет за вещами, - нужно квартиру прибрать, скоро нового ожидают, а все комнаты завалены... Так же гудела сирена, так же верещали станки, так же люди работали, шутили, спорили: никто не чувствовал, что нет больше Ивана Васильевича. Пострадавшие от бури поругали бывшего директора и вскоре позабыли о нем. Они с радостью глядели, как на улице Фрунзе начали рыть котлован для первого корпуса; жена Виноградова говорила: "Две комнаты, ванна, кухня,- словом, заживем. Только бы скорее строили!.." Где Журавлев? Что с ним? Ни одна живая душа о нем не помнит. Была буря, причинила много забот и унеслась. Кто же вспоминает отшумевшую бурю? Стоят последние дни зимы. На одной стороне улицы еще мороз (сегодня минус двенадцать), а на другой с сосулек падают громкие капли. Соколовский в первый раз встал с кровати, дошел до мутного, неумытого окна, поглядел на серый, рыхлый снег и подумал: а до весны уж рукой падать... 15 Конечно, Соня и раньше не раз думала о своем будущем, представляла себе завод, на котором придется работать, гадала, выйдет ли из нее что-либо, - но тогда это были раздумья, мечты. Когда же ей сказали, что ее направляют в Пензу, она поняла: кончена моя молодость. Подруги, профессора, экзамены, ссоры с Савченко - все это в прошлом. Впереди незнакомый город, завод, огромная ответственность. Конечно, дипломную работу хвалили, но ведь это школьные упражнения. А какой я окажусь на деле? Могу растеряться, наглупить. В прошлом году на практике я поняла, до чего все трудно... Соня сказала отцу: "Боюсь, что не справлюсь..." Андрей Иванович старался ее приободрить: всегда так бывает, кажется, не одолеешь, пока не втянешься. Он вспомнил Пензу, где проработал год четверть века назад: город хороший, много садов, большие традиции: "Знаешь, Соня, в Пензе Салтыков-Щедрин жил, недалеко Тарханы - лермонтовские места..." Соня улыбалась, и ей становилось еще страшнее. Не все ли равно, где жил Лермонтов! Стихи его, конечно, хватают за сердце, хотя мы теперь переживаем все иначе... Отец, может быть, думает, что я собираюсь мечтать в городском парке? Завод - вот что меня интересует: как я покажу себя на работе? Она еще жила в родительском доме, еще ждала, придет ли, наконец, Савченко (он даже не знает, куда меня направили!), - она еще была в знакомом мире, но все ее мысли были далеко - в чужой, загадочной Пензе. Соня должна была уехать в конце февраля, но вышла задержка: хотели вместо нее послать Борисова, а Соню отправить на "Сельмаш". Теперь ей сказали, что она может ехать. Андрей Иванович предложил: - Давай отпразднуем... Соня отказалась: - Рано. Вот когда поработаю и приеду в отпуск - дело другое... Надежда Егоровна вздыхала: как там будет Соне? Не хочется ей уезжать. Я убеждена, что она неравнодушна к Савченко, только скрывает. Он хороший мальчик. Поженились бы они, а то отсылают ее, она молоденькая... Да и Савченко мальчик, ему легко вскружить голову. Мне было бы спокойнее на душе, если бы они наконец договорились... За несколько дней до отъезда Сони Надежда Егоровна не выдержала: - Соня, почему Савченко не приходит? Вы не поссорились? - Зачем мне с ним ссориться? Просто у него много работы. - А он знает, что ты уезжаешь? - Конечно. Я его недавно встретила на улице. Он говорил, что хотел к нам зайти, проведать отца, но у него очень много работы. Соня покраснела. Как я научилась врать! Подумать, что я не видела Савченко с того вечера... Он даже не поинтересовался, куда меня направили. Не любит. Просто мне померещилось... Но маме я ни за что не скажу. Да это и не ее дело. И Соня добавила: - Почему ты всегда о нем спрашиваешь? Я с тобой согласна, что он симпатичный, но он не моего романа. Неприятно, когда за тобой ухаживает человек, который тебе не нравится... Андрей Иванович пережил очень дурную ночь, такого с ним еще не бывало. Он чувствовал, что умирает; в мыслях простился с близкими, сидел на кровати, вглядываясь в смутное пятно окна, и в невыносимой тоске думал: бедная Надя! Теперь и Сони не будет, как она выдержит одна? Он ее не разбудил и утром ничего не сказал, только пролежал полдня, с трудом встал и снова лег; так и не удалось пойти к Сереже, а он ему обещал... Андрей Иванович вдруг посмотрел на себя со стороны и задумался. Может быть, Соня резонно надо мной смеется? Смешно - напрягаю все силы, чтобы пойти к Сереже. Уж очень маленький мир получается... Но что тут поделаешь, человеку нужно бороться, без этого и жить нельзя. Молодым был - боролся плечо к плечу со всеми. Не только когда была революция, раньше... Да и позже, на работе. С самим собой, этого никто не знает. Были ведь и большие удары, и горе, и сомнения, боролся, чтобы сохранить веру в людей. И теперь борюсь: когда говорю с тем же Сережей, стараюсь ему передать немного опыта, чувства, мысли. Борюсь со смертью. Она ходит вокруг, поджидает. Ночью, когда темно, тихо, она хочет осилить. Борюсь, пока могу. К старости человек усыхает, сжимается, умом он видит шире, а мир становится узким, тесным. Я стараюсь думать о жизни других, вырваться из этой комнаты, где каждую ночь приходится бороться один на один со смертью. Но и здесь я делаю то, что делал всю жизнь. Соне это рано знать и ни к чему. За последние недели Андрей Иванович изменился к Володе. Прежде он возмущался словами сына, теперь, глядя в его насмешливые глаза, думал: жалко его. И ум у него есть, и способности, не злой человек, а чего-то ему не хватает, бродит по жизни, как взрослый беспризорник. Андрей Иванович знал, что не в его власти переубедить сына, не спорил с ним, не отвечал на его невеселые шутки, но невзначай, одним словом, порой и без слов, пытался передать ему свою нежность. Володя это чувствовал и скрывал, что растроган. С Соней у Андрея Ивановича был еще один длинный разговор после того, как она ему призналась, что боится не справиться с работой. Правда, и в этом разговоре были минуты, когда они друг друга переставали понимать. Соня вдруг прервала отца: "Почему ты все время говоришь о людях" Людей я не боюсь. Даже если там во главе какой-нибудь Журавлев, это не самое страшное. А вот как я перейду от учебников к машинам? Все дело в этом...? Андрей Иванович растерялся. Но сейчас же между ними снова установился тот душевный контакт, которому они оба радовались. Может быть, им помогло сознание, что они через несколько дней расстаются; каждый из них с горечью думал: увидимся ли?.. После этого разговора Андрей Иванович решил, что деловитость и сухость Сони напускные, под ними сердце девушки, гордое, горячее и робкое. Накануне отъезда Соня сидела у себя в прибранной комнате, казавшейся пустой: она сожгла школьные дневники, письма подруг, записки Савченко, выбросила множество мелочей, связанных с событиями ее жизни, которые еще недавно казались ей очень важными. В доме было тихо: Надежда Егоровна ушла в магазин. Володя _ теперь редко бывал дома - расписывал фойе в клубе пищевиков. Соня прислушалась. Кто это у отца? Горохов? Нет, другой голос... Незнакомый голос: - Андрей Иванович, вы поймите, когда она это сказала, мне стало так страшно, что я подумал - жить не смогу. Потом над собой смеялся, все нормально, другие интересы, - одним словом, был миф и нет мифа. И вдруг снова все поднялось, ни от чего, само собой... Отец: - У меня так не раз бывало. Говорят, что человек легко забывает. Неправда, забываешь то, что должен забыть, а настоящее остается до конца, я уже могу сказать - до самой смерти. Соня, заинтересованная, заглянула в приоткрытую дверь. Она увидела подростка, рыженького и веснушчатого, в больших очках. Андрей Иванович ее заметил. - Это ты, Соня? Познакомьтесь. Сережа - мой юный друг. А это моя дочь, инженер-механик. Соня ушла к себе. Все-таки отец странный человек! Разговаривает с каким-то мальчуганом как со взрослым. Комическая сцена... Он, кажется, со мной никогда так не говорил. Я была уверена, что это его старый приятель... Потом она задумалась. Может быть, он прав? Этот мальчишка глядел на него прямо-таки с обожанием. Отец говорил, когда мы с ним поспорили, что он хочет себя передать другим. С Володей это вообще трудно. А я всегда делаю вид, что меня незачем учить: у меня своя точка зрения. Вот он и приручил мальчишек... Прежде я часто приходила к отцу, спрашивала, как быть. Но не могу же я его спросить, что мне делать с Савченко. Во-первых, позорно; во-вторых, никто не может посоветовать. Впрочем, теперь все это устарело: я уезжаю, а Савченко меня не любит. Вопрос ликвидирован. Я даже сожгла фото, где мы снялись вместе. Хочу начать новую жизнь - без хвостов, без захламленности. Андрея Ивановича на вокзал не взяли: Соня решительно воспротивилась - далеко, холодно, он разволнуется. Провожали Соню Надежда Егоровна и Володя. Соня боялась опоздать, и они приехали за час. Соня сейчас чувствует себя бодрой, ей кажется, что она придумывала трудности, знания у нее есть, характер тоже - справится. В зале для ожидания душно. Кричит грудной ребенок. Володя печально острит. Надежда Егоровна, чтобы скрыть свое волнение, почему-то, не замолкая, говорит о пирожках: хотела испечь Соне на дорогу, и такое несчастье - тесто не поднялось.... "Производится посадка на поезд номер сто семьдесят шесть, следующий по маршруту Ртищево - Кирсанов - Тамбов". - На Ртищево - это мой. Они идут на перрон. Что с Соней? Она остановилась, и лицо у нее испуганное. Навстречу идет Савченко. Надежда Егоровна радостно восклицает: - Вот хорошо, что пришли проводить! Соня молчит. Володя берет мать под руку. - Пойдем, мама, посмотрим состав... Соня теперь вдвоем с Савченко. - Откуда ты узнал, что я уезжаю? - Твой брат сказал. - Ну, а почему не приходил? - Думал, что не хочешь. А ты разве хотела, чтобы я пришел? - Я тебе этого не сказала. Но вообще нехорошо, что не пришел. - Ты тогда так разговаривала... Я решил, что ты не хочешь, чтобы приходил. - А тебе самому хотелось? - Зачем ты спрашиваешь? Тогда, у ворот... - Не будем в последнюю минуту ссориться. Я думала, что ты понял... Почему ты тогда не зашел? - Ты сказала - пить чай со всеми. - А ты считаешь, что я всегда говорю, что думаю? - Соня, когда ты возьмешь отпуск? - Ты с ума сошел! Какой же отпуск, когда я только еду на работу? - Знаешь что, я в прошлом году не брал отпуска. Я приеду в Пензу. - Ни в коем случае! А когда ты хочешь взять отпуск? - Скоро. Так ты, значит, запрещаешь? - Что ты будешь делать в Пензе? Если не работать, там скука, это не Кавказ. - Я ведь к тебе приеду, а не просто в город... Подошли Надежда Егоровна и Володя. Надежда Егоровна сказала, что состав очень длинный, и, посмотрев на Соню, предложила Володе: - Пойдем еще походим - холодно стоять. Савченко робко спрашивает: - Соня, а ты меня не забудешь? - Забывают то, что не важно, главное всегда остается. - А ты это считаешь главным? - Откуда я знаю! Я еще не проверила. Может быть, забуду. - А как тебе сейчас кажется? Соня смотрит на него, ее глаза темнеют. Хорошо, что вокруг много людей, не то бы первая поцеловала... Володя говорит: - Соня, ты не слыхала? Проводник зовет в вагон. Она обнимает мать, потом Володю. Савченко ждет, что она ему скажет. Она протягивает ему руку, глаза ее блестят. - Я тебе напишу. Ты слышишь, мама? Как только приеду... Поцелуй отца! Савченко едет в автобусе на завод. Он взволнован: ничего не понимаю! Так она и не ответила. Я даже не знаю, как считать - поссорились мы с ней или нет? Я думал, что она обещает написать, сказалось - матери. Нет, она меня не хочет! Когда я сказал, что приеду в Пензу, закричала: "Ни в коем случае!" А смотрела так, что я еле сдержался, чтобы не поцеловать. Я теперь о ней очень много думаю. Романтизм, как говорит Коротеев. Ему легко говорить - он старый, ну, не старый, пожилой, ему, наверно, под сорок, в таком возрасте люди перестают об этом думать. А я о Соне все время думаю. Вот что удивительно - я должен был бы впасть в мрак, потому что у нас с ней ничего не вышло, а мне почему-то весело. С вокзала обыкновенно возвращаешься печальный, если проводил близкого. А мне и сейчас весело. Но я ее люблю, это я знаю. Тогда почему мне весело? Причин много. Коротеев сказал, что из меня выйдет толк. Это очень важно. Наш завод замечательный! Я люблю представлять себе все, как в раскладной книге: сначала автоматическая линия, это просто - вижу каждый день; потом другой завод - там наши станки и там делают тракторы; значит, можно себе представить огромный трактор, он вырывается в степь, а после этого пшеница, очень много пшеницы, страна богатеет, крепнет, и тогда коммунизм... Конечно, мне весело, потому что я работаю на таком заводе. Не только поэтому. Есть "Гамлет", есть вообще чудесные вещи. Потом, это последние дни зимы, скоро весна, а весной всем весело. Ну, и Соня... Любит она меня или нет, я не знаю, но она существует, только что я с ней разговаривал, это уже неслыханно много. Может быть, она мне напишет? Тогда я поеду в Пензу. А если не напишет, ни за что не поеду, вообще не возьму отпуска... Сейчас я скажу Коротееву, что со сваркой больше сюрпризов не будет, вчера весь день проверяли. У меня, наверно, взбудораженный вид. Коротеев может заметить... Нужно привести себя в порядок. Перед тем как войти в комнату, где работал Коротеев, Савченко посмотрел на себя в зеркальце и причесал свои жесткие волосы. Глаза какие-то странные, лезут вперед.. Это потому, что я думал о Соне. Сейчас буду думать о сварке, и глаза станут на место. Соня долго стояла в коридоре. Она еще жила тем, что только что оставила. Сказал, что приедет... Если это серьезно, пусть приезжает. Отец правильно говорил: забываешь то, что нужно забыть. Может быть, Савченко через месяц меня забудет. Я должна ему написать, что если он действительно собирается приехать, то не раньше лета. Но если я ему напишу, он приедет. Лучше ничего не решать - все решится само собой... А снег уже серый, да и пора - скоро апрель... Я думаю, что в Пензе все будет хорошо... Она вошла в купе. Полный человек в рыжей куртке рассказывал военному врачу: - У нас в цехе вентиляция замечательная... Соня подумала: может быть, он работает на том заводе, куда я еду? Тогда мне повезло - уже сегодня узнаю все. Интересно, какие там станки?.. Нет, это часовая фабрика, не то... Ужасные папиросы он курит, дышать нечем... Все-таки хорошо, что Савченко пришел на вокзал... Странно - три часа дня, а мне хочется спать, ночью не спала - волновалась... В Ртищеве пересадка, но Ртищево не скоро... Соня задремала, чуть наклонив голову в сторону; лицо у нее было спокойное, счастливое. Человек в куртке теперь рассказывал, как они хотели устроить душ, но не устроили - урезали лимиты. Вдруг он замолк - залюбовался Соней. Длинный поезд медленно, деловито пыхтел среди бескрайних полей, прикрытых слабым предвесенним снегом. 16 Соколовский посмотрел на часы. Четыре. Вставать еще рано. Вот уже неделя, как он поправился и работает. Но после болезни нервы сдали, спит он еще меньше прежнего, никакое снотворное не действует. Он еще лежал с высокой температурой, когда отчетливо вспомнил рассказ Пухова о том, что Журавлев хочет его погубить. Евгений Владимирович не удивился, не вознегодовал, подумал: опять, - и тоскливо зевнул. Он сам был озадачен своим спокойствием. Все-таки со стороны Журавлева это возмутительно Мы шесть лет вместе проработали... Ну и что же? Значит, ему зачем-то понадобилось. Удивить меня трудно: как сказала бы Вера, выработался иммунитет... Когда Володя сообщил, что Журавлева сняли, Соколовский спокойно заметил: "Вот как... Что ж, этого следовало ожидать". Володя не спросил, почему Евгений Владимирович так думает: он давно понял, что Соколовский, несмотря на все его колкости, наивен, как отец: они оба верят в справедливость... Две недели Соколовский пролежал. Каждое утро приходила Вера Григорьевна. С вечера он начинал волноваться - ждал ее. Но она в один из первых дней сказала: "Евгений Владимирович, вам нельзя говорить..." Ни разу после этого Соколовский не решился с ней заговорить о том, что было у него на сердце. Несколько раз заходил Володя, хотел развлечь больного, болтал о пустяках. Соколовский как-то заговорил с ним об испанской живописи. Володя усмехнулся: "Я писал белых кур, а теперь изображаю жизнерадостную гражданку, которая держит в руке шоколадный набор, конечно, самый дорогой. Чрезвычайно важно, чтобы были переданы все сорта конфет. А вы хотите, чтобы я думал о Гойе..." Сутки были длинными - без работы, без сна, без людей, и Соколовский мог думать о многом: о своей молодости, о системе сигнализации, о погибших друзьях, о Мэри, о новых методах сварки, о Журавлеве, о жизни на других планетах, об операциях Филатова, о пробуждении Азии, о борьбе за мир. О чем бы он ни думал, его мысли неустанно возвращались к Вере. Он помнил, как в жару, очнувшись на минуту, увидел ее глаза. Необыкновенным был взгляд тех глаз, и никакие слова Веры Григорьевны уже не могли отрезвить Соколовского. Иногда он спрашивал себя: может быть, мне почудилось? У меня был сильный жар... Может быть, Веры и не было, а она пришла потом, когда я уже видел, понимал, слышал ее обычный, деловой голос? Нет, не могло такое померещиться: это были ее глаза, их трепет, их свет. Половина пятого. Соколовского охватывает волнение. Сегодня я пойду к Вере. В первый раз после болезни... Поблагодарю за то, что лечила. Она, конечно, спросит, как я себя чувствую, попробует на несколько минут остаться в роли врача. Потом замолчит, и я буду молчать. Нет, нельзя молчать, это хуже всего, нужно беспрерывно какими-то словами заполнять комнату. Я ей расскажу, как Фомка разорвал штаны Пухова. Художник теперь изображает шоколадный набор. Кстати или вовсе некстати, начну говорить о китайской скульптуре эпохи Тан. Может быть, и Вера что-нибудь расскажет... Она говорила, что у нее теперь живет бывшая жена Журавлева. Ее зовут Елена Владимировна или Елена Борисовна, не помню. Может быть, Елена Владимировна, нет, кажется, Борисовна, будет присутствовать при нашем разговоре. Тогда все окажется проще: обыкновенный разговор за чаем. Потом Веру позовут к больному. Или не позовут, все равно, встану, распрощаюсь. Ждать нечего... Но почему она на меня так смотрела, когда я очнулся. Этого не вычеркнуть... Да и нужны ли нам слова, объяснения, бурные сцены? Вечером исчезают яркие краски и все может показаться приглушенным, даже тусклым. Но какие звезды! Какая тишина! Голова от нее кружится... Пять часов. Евгений Владимирович встал. Потягиваясь, к нему ползет Фомка, утром он всегда приветствует Соколовского Он не умеет ласкаться, как другие добропорядочные псы, не кидается с радостным лаем, не виляет обрубком хвоста, только прижимается к ногам Евгения Владимировича и глядит на него глазами, полными страха, любви, горечи. - Что, бедняга, - спрашивает его Соколовский, - наверно, приснился дурной сон? Били тебя во сне? Фомка не сводит глаз с Соколовского. Глаза печальные, совсем человеческие. Хочет, бедняга, что-то рассказать, слов у него нет. Наверно, его здорово лупили. Больше года у меня, а все дурит: бдителен до сумасшествия. Хорошо, что я вовремя его схватил, когда он кинулся на Барыкину... Пухов говорит, что его нужно отдать, не то у меня будут неприятности. А куда я его отдам? Его, беднягу, сразу пристрелят. Он мне доверяет, вот как смотрит... Я-то понимаю, что его жизнь исковеркала, а это не всякий поймет... Шесть часов. Соколовский уже побрился, вывел Фомку. Он смотрит, не принесли ли газету? Из ящика выпадает длинный узкий конверт - письмо от Мэри. "Дорогой отец! Можешь меня поздравить, у меня большие личные перемены. В Париже мне не повезло, там слишком много разных новинок, трудно собрать публику, я хотела устроить вечер пластических танцев, залезла в долги и осенью вернулась в Брюссель. Здесь мне устроили вечер. Мой муж - Феликс Ванденвельде, художественный критик, он написал о моих танцах в вечерней газете, мы познакомились, и я приняла его предложение. Конечно, он не может жить на то, что пишет, ему приходится сидеть весь день в банке, но он тонкий человек, и мы друг друга великолепно понимаем. Недавно он сказал мне, что одна большая газета, может быть, пошлет его в Москву, чтобы описать московские театры и осветить возможность торговых связей между Востоком и Западом. Конечно, это далеко не решено, но я теперь мечтаю, что поеду с ним, это даст мне возможность увидеть тебя и показать москвичам пластические танцы. Феликс далеко не коммунист, но он кристально чистый человек и прислушивается к тому, что я говорю, а я никогда не забываю, что родилась в России. Конечно, у меня, наверно, другие идеи, чем у тебя, но в общем я сочувствующая. Я не совсем понимаю, как вы там живете, но если приеду с Феликсом, сразу пойму, я ведь знаю язык, это главное. Итак, если не будет новых дипломатических трений и газета не передумает, мы, может быть, скоро увидимся. Твоя дочь Мэри Ванденвельде" Соколовский вертит лиловый листок в руке, с удивлением смотрит на фотографию. Что-то в ней от матери... Половина седьмого. На завод идти рано. Он раскрывает книгу: жизнь Бенвенуто Челлини. Неожиданно для себя садится к столу и пишет: "Дорогая Мэри! Я тебя поздравляю. Если ты приедешь в Москву, постараюсь тебя повидать. Никак не могу себе представить: какая ты" На старой, студенческой карточке что-то узнаю, а ту, что в хитоне, не понимаю. Не понимаю и твоего письма. Ты слишком легко говоришь о больших вещах. Понятно, что тебе хочется повидать Москву. С твоими танцами вряд ли что-нибудь получится: балет у нас хороший, да ты, наверно, об этом слыхала. Конечно, тебе и твоему мужу, если он честный человек, будет интересно увидать другой мир. Но не думай, что ты легко его поймешь оттого, что родилась в Москве. Я помню, как ты играла в песочек на Гоголевском бульваре, у тебя были маленькие товарищи. Они понимают, как мы живем и зачем: здесь росли, здесь работали, было у них много и горя, и радости, и надежд. Ты не виновата, что твоя мать увезла тебя в Бельгию, но будь серьезной, пойми, что у нас ты будешь чувствовать себя туристкой, иностранкой. Ты сама пишешь, что не понимаешь, как мы живем. Если бы ты побывала здесь, поглядела, как я работаю, как работают мои товарищи, что нас возмущает, что радует, ты все равно ничего бы не поняла. Мир другой! Совсем другой! Почему все началось у нас, а, скажем, не в Брюсселе? Вероятно, у нас было меньше хлеба и больше сердца. Все это сложно связано с длинной и трудной жизнью. Подумай как-нибудь над этим. Иногда я забываю про хитон, про твои письма и думаю - вот моя дочь, зову тебя Машенькой. В жизни бывают чудеса, и, может быть, под шелухой скрыто...? Соколовский кладет перо и удивленно смотрит на большой лист, густо исписанный. Я совсем спятил!.. Ну, кому я это пишу? И зачем? Разве я могу ей объяснить? Да и не нужны ей мои уроки. Пусть мирно живет со своим Феликсом, если он действительно честный человек и в банке сидит по нужде, а не спекулирует... Пошлю телеграмму, поздравлю - и все. Он порвал на клочки недописанное письмо. Час спустя он обсуждал с Брайниным, какие улучшения можно внести в его проект. Он больше не думал ни о Мэри, ни о пропасти, лежащей между двумя мирами. Перед ним была модель станка, сконструированная Брайниным. Есть кое-что ценное, но есть и слабые места. У Брайнина не хватает фантазии: этот клапан лишний, достался по наследству от старого образца... Соколовский увлекся любимым делом и ни о чем больше не помнил. В восемь часов вечера он пошел к Вере Григорьевне. Он боялся, что застанет Елену Борисовну... нет, кажется, Елену Владимировну. Но Лены не было. Соколовскому псказалось, что Вера Григорьевна недовольна его приходом, сухо его встретила. - Может быть, я вам помешал? - Нет. Евгений Владимирович не знает, о чем говорить, вот просто нет темы и сейчас не придумать. Уж лучше была бы здесь эта Елена Владимировна... Прежде, когда я приходил, мы все-таки разговаривали, иногда бывали паузы, но разговаривали, а сейчас не получается. Что-то изменилось... Вера тоже это чувствует. Сколько же можно сидеть молча? Соколовский пробует начать разговор: - Когда я болел, ко мне приходил художник Пухов. В последний раз мы говорили о Гойе. У него есть две картины - "Молодость" и "Старость". Смерть выметает метлой засидевшихся, как дворник... Да, так Пухов мне сказал, что он теперь рисует шоколадные конфеты. Человек совершенно сбился с толку. По существу, мальчишка... Простите, я сбился. Я хотел рассказать, что спросил его о Леонардо... Он не кончает фразы - глупо. Вообще не так уж интересно, какими красками писал Леонардо. Вера рассердится, скажет, что устала. Лучше молчать. Вера потравила скатертку на столе, переставила лампу, опустила штору, снова подняла ее. Она решает занять гостя: - Я сегодня была у старого Пухова, у него был один из его учеников, интересный мальчуган, увлекается анатомией, хочет пойти на медицинский факультет... Вы не устали, Евгений Владимирович? Вам после такой болезни не следует переутомляться... Он не отвечает. В соседней комнате бьют часы. Девять. Соколовский вдруг встает и глухо, еле слышно говорит: - Вера Григорьевна, вы тогда не поняли, почему я рассказал про алоэ. Когда я лежал больной... Она поспешно его прерывает: - Не нужно! Не говорите... Они снова молчат. Вера Григорьевна отвернулась, и Соколовский не видит ее глаз. А все время он думает о том, как она на него глядела, когда он лежал в жару. У нее не хватает голоса, она едва выговаривает: - Евгений Владимирович, мы не дети. Зачем об этом говорить? Звонок: доктора просят к мальчику Кудрявцевой. Вера Григорьевна поспешно надевает пальто, навязывает платком голову. Он знает: они расстаются на много дней, он уныло говорит: - До свидания, Вера Григорьевна. Она смущенно качает головой: - Евгений Владимирович, подождите меня. Я скоро вернусь. Она улыбается. У нее теперь лицо очень молодое и растерянное. Если бы сейчас Лена ее увидела, она подумала бы: я, кажется, старше... Но Лены нет. В прихожей темно, и Соколовский ничего не видит - ни улыбки, ни глаз, но ему кажется, что Вера смотрит на него так, как смотрела в ту ночь. Он терпеливо ждет ее, стоя у окна. А за окном волнение. Зима наконец-то дрогнула. На мостовой снег растаял, все течет. Только вон там, в палисаднике, еще немного снега. Форточка открыта, а не чувствуется. Жалко, что окно замазано, нельзя открыть. Сквозь форточку доносятся голоса. Все сразу стало живым и громким. Смешно! Сейчас Вера придет, а я даже не думаю, что я ей скажу. Ничего не скажу. Или скажу: "Вера, вот и оттепель"... 17 Меньше всего Танечка ждала Володю. Он ведь не был у нее с января. Два раза они случайно встретились на улице, он говорил, что киснет, что, может быть, как-нибудь зайдет, но в общем встречаться не стоит - они только расстроят друг друга. Танечка поняла, что с Володей все кончено, немного поплакала, потом решила, что он прав, лучше вовремя порвать, чем тянуть. И вот он явился ни с того, ни с сего. Ей стало обидно: - Не думай меня растрогать. Ты сам говорил, что нужно кончать. Я с тобой вполне согласна. Глупо возвращаться к тому, чего уже нет. Володя печально улыбнулся. - Я и не собираюсь тебя уговаривать. Просто настроение у меня противное, а на дворе весна. Я шел мимо своего дома и подумал: может быть, ты тоже скучаешь, - решил предложить тебе пойти погулять. Можем пойти в городской сад... Володя угадал: Таня тоже была в дурном настроении, да и ничего веселого в ее жизни не было. После того как она перестала встречаться с Володей, за ней начал ухаживать актер Грифцов. Он ей не нравился - бездарный, завистливый, и руки у него всегда потные; она ему прямо сказала, чтобы он не рассчитывал. Когда у нее свободный вечер, она сидит одна, что-то шьет, или читает Диккенса, или лежит и плачет в подушку. В театре одни неудачи. Офелию она сыграла отвратительно; правда, хлопали, но она знает, что хуже трудно сыграть. Потом она играла в советской пьесе лаборантку, которая разоблачает профессора, повинного в низкопоклонстве. Роль ужасная - ни одного живого слова; когда она произносила монолог, бичующий профессора, в зале смеялись, а Танечке хотелось плакать: почему я должна ломаться и выкрикивать глупости?.. Скоро лето. Кашинцева поедет в отпуск к матери. Данилова собирается в Ялту - у нее роман с каким-то геологом. Танечка думает о лете с тоской. В июле мы играем в районах. Август - отпуск. Поеду, наверное, в Зеленино, туда путевка мне по карману. Все вижу заранее: разговоры о том, что паровые котлеты хороши для диетиков; будем собирать червивые грибы; кто-нибудь напьется и устроит скандал, все начнут пережевывать; вечером кроссворд в "Огоньке", и двадцать человек мучаются - какой может быть минерал из семи букв на "б"... Она ответила Володе - Хорошо, пойдем. Что, по-твоему, надеть - пальто или плащ? - Плащ. Тебе он больше идет, и потом совсем тепло Ты разве сегодня не выходила? - Выходила, но не помню, не обратила внимания.. На улице было светло и весело. Блестел мокрый тротуар. В киоске еще стояли вылинявшие бумажные цветы, но между ними сверкали обрызганные водой букетами фиалок. Танечка, однако, шла грустная. Ей казалось, что Володя позвал ее только для того, чтобы обидеть. Ему хочется показать: стоит меня поманить, как я все забуду... Вот уж не так! Может быть, у меня и были к нему чувства, но все это давно прошло. Ей хотелось сказать ему что-нибудь злое. - Мы с тобой давно не видались. Как ты живешь? Или, если говорить твоим языком, хорошо ли зарабатываешь? - Скорее плохо. Мне не повезло. Я сделал портрет передовика индустрии Журавлева, а его сняли. Говорят, он теперь заведует артелью, которая изготовляет канцелярские скрепки. За портрет не дадут и десяти рублей. - Ты очень опечален? - В общем нет. Это хорошо, что Журавлева сняли. - Но все-таки что ты делаешь? - Сдал недавно панно для клуба пищевиков. Надеюсь получить что-нибудь в том же духе... - Значит, халтуришь, как раньше. А что делает Сабуров? - Живопись. Я позавчера у него был. Оказывается, к нему приходили из союза, сказали, что возьмут две его вещи для выставки. Он говорит, что отобрали самые скверные. Но все-таки это хороший признак, я за него радуюсь... - Странно! Ты мне доказывал, что он шизофреник. Володя не ответил. Перед ними шла парочка; даже по спинам видно было, что это влюбленные, которые ведут бурный разговор. Володя усмехнулся: - Мы с тобой идем как старики, отпраздновавшие золотую свадьбу. - Не нахожу. Мне лично нечего особенно вспомнить. - А я кое-что вспоминаю... В общем это неважно. Сабуров написал новый портрет своей хромоножки - в розовой блузке... - Тебе не понравилось? - Нет, очень понравилось. Но такой не возьмут на выставку. - И что из этого следует? - Ровно ничего. Или, если хочешь, следует, что я халтурщик. Но это не ново. - Ты мне доказывал, что все халтурят. Почему же у тебя такой минорный тон? - Не знаю. - Странно, что ты не остришь. Я тебя не узнаю. - Я часто сам себя не узнаю. Прежде отец мне говорил, что я сбился с дороги, иду не туда. Я тоже думал, что иду не туда. Сказалось, что я вообще никуда не иду. Впрочем, это неинтересный предмет для разговора, особенно в такой хороший день... Говорят, ты играла Офелию? - Да, и отвратительно. - Савченко был в восторге, он говорит, что ты была трогательной, именно такой он представлял себе Офелию. - Наверно, его легко привести в восторг, потому что я играла действительно отвратительно, вот бывает так - не могла войти в роль. Ты прежде говорил, что все это неважно, смеялся надо мной... Ну, а как ты теперь думаешь: есть все-таки искусство? - Я об этом не думал. Я думал главным образом о том, что меня в искусстве нет, это, к сожалению, факт. Или мне не дали ни на копейку таланта, или дали на пятачок, а я его проиграл в первой подворотне. Но зачем об этом говорить?.. Посмотри лучше на наших влюбленных - они уже успели поссориться, она убежала на ту сторону, он пошел за ней, и теперь они снова перед нами. - Ты хочешь сказать, что победил он? - Нет, но на этой стороне солнце. Соня и Савченко тоже так ссорились и мирились - все время... - Она выходит за него замуж? - Нет, она уехала в Пензу. Наверно, будут ссориться и мириться в письмах. Отец без нее очень скучает... - Как здоровье твоего отца? - Последние два дня немного лучше. Но врачи настроены мрачно. По-моему, он держится только силой воли - отвоевывает день за днем. - У тебя замечательный отец, ты это знаешь? - Я все знаю, Танечка. Даже то, о чем никогда не скажу... У него был такой печальный голос, что Танечка смутилась. Нехорошо, что я его все время задеваю! Он на себя не похож, не ломается, не изрекает афоризмов. Наверно, ему очень плохо. Как мне... - Володя, не нужно падать духом. Я тоже часто бываю в таком состоянии. Руки опускаются. Но тогда я начинаю думать, что все может сразу перемениться... Не смейся, я убеждена, что так бывает... Ты веришь в чудеса? - А что ты называешь чудом? - Например, когда очень плохо и вдруг становится хорошо, все меняется, то есть все такое же - город, люди, вещи - и все другое... Понимаешь?.. - Мало ли от чего может измениться настроение! От глупости... Я вчера был у Соколовского. Помнишь, я тебе о нем рассказывал? То есть более мрачного человека я, кажется, не встречал. Прихожу к нему, а он веселый, смеется, разговаривает. Я его даже спросил, что случилось. Он ответил: "Ничего, весна..." Ему, наверно, под шестьдесят. Сколько же раз он видел весну? Если ты это называешь чудом, я верю в чудеса... - Нет, я говорю не о погоде. Все может быть гораздо глубже. Ты встретишь кого-нибудь, полюбишь по-настоящему. Или начнешь работать, увлечешься, как Сабуров. Ты сам говорил, что он счастлив. Может быть, у Соколовского какая-нибудь удача на работе, ты же рассказывал, что он очень увлекается работой... - Он способен увлечься тем, что на Венере астрономы установили наличие жизни, больше ему ничего не нужно... Танечка, посмотри, наши влюбленные тоже идут в городской сад. - Конечно. Там всегда много парочек. Будут целоваться. А что мы будем делать? Ругаться или хныкать? - Нет, мы им пожелаем счастья. Жалко, не видно, какие они, но предположим, что они очень, очень милые... Вот и городской сад. Летом в нем жарко, играет музыка, деревья задыхаются от копоти, пыли, на всех скамейках сидят люди, читают газеты, говорят о своих житейских делах. А сейчас людей мало - слишком грязно. Сейчас здесь только чудаки и влюбленные. Кое-где еще лежит снег. В тени на лужайках отсвечивает лед. А на солнце уже проступает яркая трава. Вдали большая лужайка, вся черная, только один уголок чуть зазеленел. На старой ветле набухли серебряные почки. Птицы суетятся, кричат, что-то ищут - то ли жилье, то ли пропитание, но кажется, что они разговорились о чем-то чрезвычайно интересном. - Танечка, вот тебе полный ассортимент чудес... - Не понимаю, о чем ты говоришь? - Зиме конец - раз. Пожалуйста, не возражай, я вижу, что тебе жарко даже в плаще, а ты хотела надеть пальто. Верба раскрывается - два. Трава - три. А вот тебе и главное чудо, ты только посмотри!.. Беленький... Буквально прорвался сквозь ледяную корку... Володя сорвал подснежник. Танечка осторожно держит цветок в руке и смеется. - А ведь правда, подснежник... Влюбленные, которые все время шли впереди, сели на скамейку. Володя улыбается: - Хорошо, что он подложил плащ, скамейка совсем мокрая... Видишь, я был прав - они действительно очень милы. По-моему, им вместе не намного больше лет, чем мне. Должно быть, студент-первокурсник. А она скорей всего еще в школе. Скоро выпускные экзамены. Но сейчас она об этом не думает. Сейчас у нее тоже экзамен, может быть, самый трудный... Мне нравится, что они такие счастливые... - Хорошо, Володя, что ты меня вытащил! В комнате темно, грустно. Сидела и про себя скулила. А здесь так хорошо! - Изумительно! Я никогда так не радовался весне, как сейчас. Знаешь, мальчишкой я обожал весной ломать лед на лужах. Раз даже попал по колени в воду, дома влетело... Это неслыханное наслаждение! Сейчас я совершу абсолютно неприличный поступок. Член Союза художников, о котором был лестный отзыв в покойном "Советском искусстве", Владимир Андреевич Пухов, тридцати четырех лет от роду, ведет себя в общественном месте, как мальчуган... Володя бежит к большой луже, покрытой сверкающим льдом, и ногами бьет лед. Он входит в азарт - еще, еще!.. Танечка смотрит на него и смеется. А высокое солнце весны пригревает и Володю, и Танечку, и влюбленных на мокрой скамейке, и черную лужайку, и весь иззябший за зиму мир. 18 Лена сама удивлялась, что ей не хочется выбежать в школьный сад, что она идет по улице и не видит ни воробьев, которые купаются в лужах, ни сини неба, ни повеселевших прохожих. Окаменела я... Веру Григорьевну не узнать. А я, как сурок, не могу проснуться... Смешными теперь казались ей давние обиды, гордость, сомнения. Все просто и непоправимо. С ней случилось то, о чем она прежде читала в книгах: она полюбила Коротеева любовью, которая пересекает жизнь, а он ее не любит. Ничего здесь не поделаешь. Солнце, смех, тот шум, который приходит сразу после молчаливой зимы, пугали Лену. Она шла по улице, отделенная от всех своим горем. Потом она себя спрашивала: что же произошло? И не могла ответить. Все решило одно слово, самое простое слово, которое она так часто в жизни слышала. Дмитрий Сергеевич ее увидел на углу Советской улицы, возле остановки автобуса. Он шел по другой стороне улицы и громко крикнул: - Лена! И то, что он впервые назвал ее не Еленой Борисовной, а Леной, решило все. Если бы Коротееву сказали за минуту до того, что он окликнет Лену, подбежит к ней, он не поверил бы: считал себя человеком, умеющим владеть собой, все его прошлое служило тому доказательством. Он шел по Советской, и в его мыслях не было, что он может встретить Лену. Рассеянно глядя по сторонам, он думал: мы познакомились весной. Значит, год! Теперь-то я знаю, что незачем считать месяцы или годы: все равно ее не забыть. Жизнь стала и тесной и пустой. Но все-таки какое счастье, что она существует! Смешно подумать, что я нес на читательской конференции... Все сказалось куда сложнее. Но Лену я больше не увижу... Смущенные, они идут рядом, быстро идут, как будто куда-то торопятся. Они разговаривают, но не думают, о чем говорят. - Я шел и вдруг вижу возле остановки... - Странно - я сразу узнала ваш голос... Не знаю, почему я сегодня вышла... Я ведь все время сижу дома... - Вы не торопитесь? - Нет. А вы? - Я? Дмитрий Сергеевич приподнял брови, удивленно поглядел: да, это Лена! На подоконнике стоит женщина, моет стекла, и синие стекла светятся. Мальчишка ест мороженое. Девушка несет вербу. Вот это дерево Лена помнит - его привезли осенью, сажали вечером, кругом стояли, смотрели. Дерево еще совсем голое, но если прищуриться, на ветках немного зеленого пуха... Какое сегодня число?.. Куда мы идем? - Куда мы идем? - спрашивает она себя вслух. Четырехэтажный коричневый дом с башенкой. Здесь живет Коротеев... Они поспешно входят в подъезд. Здесь еще холодно - застоялась зима. Темно как! Не видно даже, где начинается лестница. Но они не чувствуют, что здесь холодно. Лена откинула назад голову, в темноте посвечивают зеленые туманные глаза. Коротеев ее целует. А с улицы доносятся голоса детей, гудки машин, шум весеннего дня.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1 На партбюро Коротеев, только что вернувшийся из Кисловодска, где он лечился, был настолько огорчен, что Брайнин его тихо опросил: "Как ваше здоровье, Дмитрий Сергеевич"? Коротеев не дружил с Соколовским; однако он относился к главному конструктору с глубоким уважением и возмущался, когда в прошлом году Журавлев попытался оклеветать Евгения Владимировича. Но теперь обвинение против Соколовского казалось обоснованным, и это печалило Коротеева. Особенно на него подействовало выступление Брайнина, которого он знал как честного человека, не способного ни на кого возвести поклеп. Брайнин говорил сдержанно, признался, что испытывает некоторую неловкость (?Никто не собирается, так сказать, бросить тень на многолетнюю плодотворную деятельность Евгения Владимировича?), однако отказ главного конструктора подчиниться указаниям дирекции он "вынужден квалифицировать как поведение, недостойное советского инженера и коммуниста". Коротеев подумал: жалко, что я был в отпуске, когда обсуждали проект Соколовского. Савченко говорил, что идея интересная. Соколовский своим характером испортил все. Конструктор он блистательный. Год, который я с ним проработал, был для меня лучшей школой. Противно вспомнить, как Журавлев хотел его потопить, придумал дурацкую историю, будто Евгений Владимирович отправил свою семью в Бельгию. Журавлев был способен на любую пакость, а Соколовского он ненавидел. Я тогда сказал, что не варю ни единому слову... Нет, теперь им не удастся, положение другое... Соколовский все-таки поступил очень опрометчиво: как можно уйти с производственного совещания? Упрямство!.. Обязательно хотел навязать свой проект. А ведь и Голованов и Егоров против. Ему следовало уступить. А он хлопнул дверью да еще нагрубил... Не нравится мне Сафонов, он туп и завистлив. Инженер он все же неплохой. Конечно, нельзя его сравнить с Соколовским, но свое дело он знает. Трудно ему возразить, когда он говорит, что дисциплина обязательна для всех. Впрочем, он может сказать, что дважды два - четыре, все равно я с ним не соглашусь. По-моему, и Голованов относится к нему с некоторым недоверием. Другое дело - Брайнин: никто его не заподозрит в дурных чувствах к Соколовскому. Наум Борисович вообще не способен под кого-либо подкапываться, хочет одного - чтобы его не трогали. Я ведь помню, как Хитров его травил. Он, помимо работы, занят только семейными делами - куда при распределении направят Яшу, примут ли Любочку в институт. Савченко его называет: "так сказать, божья коровка". И вот даже добрейший Брайнин выступает теперь против Соколовского... Савченко напрасно горячится. Голованов не Журавлев, он не злоупотребляет своим положением. Но с директором нужно считаться, у него все нити управления. Нельзя обвинять рабочего, который нагрубил инженеру, а с главного конструктора не требовать минимальной дисциплины. Савченко умно говорит, хотя, кажется, он не прав. Я с самого начала думал, что из него выйдет толк. Он удивительно быстро вошел в работу За год он очень изменился, повзрослел. Я помню, как он приходил ко мне и заговаривал о своих сердечных делах, краснел, заикался. Теперь в нем появилась уверенность. Наверно, оттого, что нашел свое счастье. Говорят, так всегда бывает. А у меня наоборот: прежде я себя чувствовал как-то увереннее. Иногда, когда Лена спрашивает, я теряюсь, не знаю, что ответить... Нужно слушать. Выступал мастер Андреев, который пользовался на заводе большим авторитетом. Он сказал, что Соколовский старый член партии, рабочие относятся к нему с уважением, знают, что как бы он ни был занят, всегда объяснит, поможет, а придираться к отдельному слову - это не по-товарищески... Сафонов возразил: речь идет не о заслугах Соколовского, как конструктора, да и не об общей его характеристике. "Евгений Владимирович - крупный и ценный работник. Именно поэтому ему следовало себя удержать, признать свою ошибку. А без дисциплины, товарищи, я не представляю себе ни большого завода, ни жизни любого человека, если только он коммунист..." Главный инженер Егоров печально вздохнул. Он хорошо относился к Соколовскому, но кивнул головой: без дисциплины действительно невозможно работать. Савченко вторично попросил слово. Коротеев вдруг почувствовал смертельную усталость. О чем они спорят?.. Всем ясно, что Соколовский не прав. Но глупо было начинать историю, никто не представляет себе завода без Соколовского... Зачем Савченко горячится? Никого он не переубедит. Только что он рассуждал как специалист, как зрелый человек, а сейчас занесся, как мальчишка. Не знает, что такое жизнь... И перед Коротеевым, который больше не слушал выступавших, как разрозненные листы книги, замелькали картины прошлого. Осенняя ночь, когда увели отчима, дождь, на полу рыжие следы, мать, закусив платок, плачет; степь, отступаем к Дону, рядом шагает Панченко, он не может идти, говорит, будто натер ноги, а из ноги сочится кровь, - не сказал, что попал осколок, просит: "Только не бросайте"; Наташа разглаживает помятую пилотку, покраснела, улыбается, а в глазах слезы, говорит: "Вот кончится война - и забудешь"; потом как ее хоронили в разбитом Дрездене; пожар в сборочном цехе, у Журавлева лицо черное от сажи, я его поздравляю, он едва дышит - разволновался, устал и целует меня... Сколько событий, ошибок, потерь! Нужно уметь все пережить. Савченко этого еще не понимает... Три месяца назад, когда Соколовский представил свой проект, никто не думал, что дело примет столь драматический оборот. Речь шла о металлорежущих стайках для крупного приволжского завода. Правда, Сафонов сразу назвал предложение Евгения Владимировича "опасной авантюрой". Было это в кабинете директора. Казалось бы, Соколовский мог привыкнуть к тому, что Сафонов всегда высказывается против его предложений, но на этот раз он вышел из себя, начал говорить о шаблоне, о вечном отставании и, повернувшись к Сафонову, раздраженно сказал: "Техника развивается быстрее, чем ваше сознание, все дело в этом". Директор Голованов взял под защиту Сафонова: "Нелепо сводить деловое обсуждение к личным выпадам". Голованов сказал, что он не отрицает преимуществ электроэрозионной обработки деталей, но у завода свой профиль, заказчики не требуют таких станков; он напомнил, что "новаторство должно сочетаться с известной осторожностью" и что на уральском заводе, где он прежде работал, "некоторые весьма эффектные предложения не оправдали себя, поглотив уйму средств". Соколовский окончательно разнервничался и, вместо того чтобы защищать юное предложение, крикнул: "Я вам удивляюсь, Николай Христофорович, - вы смотрите со своей колокольни, а об интересах заказчика не думаете! И недалеко вы уедете с вашей осторожностью. Рутина обошлась нам еще дороже. Стыдно сказать - живем в атомный век, люди чудеса творят, а вы держитесь за допотопный станок..." Голованов раскритиковал проект не потому, что его убедили слова Сафонова: он хотел услышать, что скажет в ответ главный конструктор. Он всегда так поступал, когда сомневался, желая вызвать дискуссию, и люди, мало его знавшие, удивлялись: как может он отстаивать то, против чего прежде возражал? Соколовский, однако, проработал с новым директором год и успел изучить его характер, знал, что горячиться бесполезно, нужно постараться убедить Николая Христофоровича, тогда он сам даст отпор Сафонову. Но Евгений Владимирович на этот раз не попытался даже возразить директору, а коротко сказал: "Подумайте. Да и заказчиков спросите. Проект говорит сам за себя". Голованов сухо ответил: "Хорошо. Подумаем". Все поняли, что он рассердился на Соколовского, хотя рассердить его было нелегко, он славился не изменным спокойствием. Когда его направили на место Журавлева, он думал, что найдет завод в запущенном виде. Сказалось, что производство поставлено хорошо, инженеры дельные, план неизменно выполняется. Все, с кем Голованов заговаривал, подтверждали, что Журавлев работал не покладая рук, разбирался в производстве. Бывшего директора упрекали в том, что он пренебрег жилищным строительством, вообще не проявлял внимания к нуждам рабочих, был несправедлив, зазнавался, грубил. Голованов начал работать на заводе в годы первой пятилетки, специального образования он не имел, его послали на Урал как энергичного организатора. Проработав свыше двадцати лет на крупном машиностроительном предприятии, он изучил специфику производства, следил за литературой и считался одним из лучших специалистов. Очутившись на новом месте, он первым делом ускорил строительство жилых корпусов, сменил директора магазина, раздобыл в Москве шесть новых автобусов для линии, соединяющей поселок с городом, добился, чтобы в план на следующий год включили капитальный ремонт больницы и родильного дома,- словом, сделал все, чего не смог или не захотел сделать его предшественник. Взвесив все, что ему говорили о бывшем директоре, Голованов решил, что Журавлев толковый инженер, но слабый администратор. Когда его запросили, в каком состоянии он нашел завод, он дал благоприятный отзыв. Ему казалось, что ошибки, допущенные Журавлевым, исправлены. Дома строятся, два корпуса уже сданы в эксплуатацию. А прорывов не было и при Журавлеве. Иван Васильевич пробыл на заводе относительно недолго - шесть лет, но эти годы оставили свой след, хотя теперь редко кто вспоминал Журавлева. Хитров смог выдвинуться только при бывшем директоре. Иван Васильевич любил людей, которые во всем с ним соглашались; он пригрел несколько подхалимов, кляузников, интриганов, жаждущих разгадать мысли начальника и готовых оговорить любого. Разумеется, после того как Журавлева сняли, именно эта люди громче всех поносили бывшего директора, но они не отказались ни от лести, ни от кляуз, пытались то растрогать, то запугать Голованова. Особой беды в этом не было, поскольку Николай Христофорович, будучи человеком скромным, обладал солидным жизненным опытом. Но некоторые честные люди, как Брайнин или Дурылин, испытавшие при Журавлеве немало обид, жившие в вечном страхе, что их могут оклеветать, душевно поникли. Не всегда, например, Голованову удавалось добиться прямого ответа от Брайнина: он отмалчивался, пытаясь угадать, каково мнение директора. Журавлев, когда его сняли с места директора, боялся за судьбу завода. А прошел год - и не только план сказался выполненным, но люди повеселели, приободрились, больше было товарищеской близости на работе, больше смеха, задушевных бесед или счастливого шепота влюбленных в часы отдыха. Может быть, поэтому особенно бросались в глаза некоторые печальные следы тех лет, которые Андреев, посмеиваясь, навывал "журавлиными". При первом обсуждении проекта Соколовского Брайнин, видя колебания директора, осторожно сказал: "Вряд ли проект можно назвать, так сказать, рентабельным. Имеются для этого специализированные предприятия. Да и заказчики не заикаются... А по существу, конечно, шлифовка отпадает. Но освоение потребует очень много времени" .. Брайнин был способным инженером. Соколовского он ставил высоко, да и трудно было назвать Наума Борисовича заядлым рутинером - четверть века назад он слыл новатором, - но уже давно он стал с недоверием относиться к любому предложению, связанному с радикальными изменениями в производстве, может быть, потому, что увидел крах некоторых увлекательных планов, оказавшихся неосуществимыми, может быть, и потому, что постарел. Однако Брайнин добавил, что, может быть, стоит поразмыслить над проектом, проверить, каково мнение заказчиков. Сафонов, напротив, сразу взял решительный тон, сказал, что электроискровая обработка никак не может себя оправдать. "Проект скорее свидетельствует об увлечении товарища Соколовского теоретической литературой, чем о реальном подходе к производству..." Егоров молчал, а когда Голованов спросил, каково его мнение, ответил неопределенно: "Сложно... Очень сложно..." Кампанию против Соколовского повел Сафонов, человек честолюбивый и озлобленный. Хотя Журавлев ему всячески покровительствовал, да и теперь он никак не мог пожаловаться на свое положение, он был убежден, что ему поперек пути стоит Соколовский. Он дружил с Хитровым; вместе они частенько ругали Евгения Владимировича и за его проекты, и за характер, который называли заносчивым, и за то, что он, по их определению, "путается с врачихой". Сафонов говорил: "Конечно, Журавлев самодур, но нужно признать, что Соколовского он раскусил..." О новом проекте главного конструктора он отзывался не иначе, как с усмешкой. "Чисто клинический случай..." Соколовский нервничал, отпускал колкости; он восстановил против себя спокойного Голованова. После двух совещаний Николай Христофорович предложил Сафонову поработать над проектом Соколовского. Все поняли, что директор не склонен одобрить предложение Евгения Владимировича, которое казалось ему рискованным. Сафонов месяц спустя представил свой проект. Соколовский внимательно слушал Сафонова, кивал головой, казалось, он со всем соглашается. А когда Сафонов закончил объяснения, Евгений Владимирович обидно рассмеялся: "Не понимаю, на что вы время потратили" Ваш станок ничем не отличается от обычных моделей. Ясно, что на интересы заказчиков вам наплевать Делайте, как знаете, но я в поддавки не играю...? Голованов попытался его успокоить, однако Соколовский, не дожидаясь конца совещания, вышел из кабинета. Час спустя он почувствовал себя плохо, едва сидел, но с завода упрямо поплелся к себе, вместо того чтобы попросить машину. Дома он слег, а врача не вызвал, раздраженно думал: "При чем тут медицина" Изготовления искусственных сердец еще, кажется, не придумали..? В течение недели никто на заводе не видел Евгения Владимировича. Сафонов сказал Голованову, что он попробовал связаться с Соколовским, но тот в ответ нагрубил, явно отказывается работать над утвержденным проектом. "Конечно, мы можем обойтись и без него, но, что ни говорите, это расшатывает дисциплину... Обухов говорит, что придется поставить вопрос на партбюро" Голованову это не понравилось: зачем раздувать? Но Николай Христофорович считал, что он еще недостаточно вошел в жизнь завода и не должен ни выступать против Соколовского, ни брать его под свою защиту. Евгений Владимирович понимал, что поступил глупо. Нервничаю, вот беда! Да и здоровье подвело. Напрасно я не позвонил Голованову, что хвораю. А главное - нельзя было уходить с совещания... Каждый вечер Соколовский решал: "Завтра пойду, скажу: "Давайте, Николай Христофорович, потолкуем серьезно, мы ведь люди немолодые, а дело важное..." Почему он не пошел к Голованову? Не из-за самолюбия. Всякий раз в последнюю минуту его удерживала досада. Хорошо, я виноват, наговорил черт знает что, но при чем тут проект? Почему они не думают о станке? Неужели Голованов принимает всерьез доводы Сафонова?.. На партбюро Евгений Владимирович сидел молча, высокий, прямой, и угрюмо постукивал трубкой о стол. Когда его попросили объясниться, он коротко сказал, что как коммунист подчиняется дисциплине, но находит решение дирекции неправильным; чуть помолчав, он сердито добавил: "Оно и неправильное, и не ко времени, да и просто неумное..." Секретарь парторганизации Обухов, когда Сафонов впервые заговорил с ним о "непартийном поведении Соколовского", нахмурился: "Может, преувеличивают" Соколовский - человек запальчивый, это я знаю, но отсюда далеко до отказа работать?. Сафонов, а потом и Хитров настаивали: ушел с производственного совещания, пять дней не выходил на работу, ссылается теперь на болезнь, но врача не вызвал, Сафонова обругал. Обухов злился на Сафонова и Хитрова, но говорил себе: кажется, Соколовский действительно зарвался .. Он решил посоветоваться с заведующим промышленным отделом горкома Трифоновым, который, не задумываясь, ответил "Какие тут могут быть сомнения" Нельзя не одернуть...? И теперь Обухов предложил объявить Соколовскому выговор. Евгений Владимирович что-то хотел сказать, даже встал, но тотчас снова сел и на вопрос председателя ответил, что ничего добавить не имеет. Андреев запротестовал. "Не понимаю я, за что выговор" И должен сказать, что никто на заводе этого не поймет?... Савченко вдруг заговорил о проекте. Обухов его оборвал - речь идет не о проекте, но об отказе Соколовского подчиняться дисциплине. Савченко все же сказал: "Нельзя отделить одно от другого. Евгений Владимирович отстаивал свой проект, отстаивал стойко, резко. Если завтра вернутся к его предложению, как можно будет оправдать выговор"? Коротеев подумал: действительно, зачем выговор? Соколовский не юноша, исправить его трудно. Шпильки он стал подпускать не вчера, но у него нет ни одного взыскания... Объявили перерыв на четверть часа. Все оживленно заговорили: Челябинск торопит с заказом; в августе, говорят, приедет Малый театр; Дурылина отправили в больницу, боятся, что у него язва; сборочный цех, кажется, снова подведет... Брайнин кому-то объяснял: "Договор с Австрией - это, так сказать, серьезный удар по политике с позиции силы..." Соколовский дружелюбно спросил Коротеева: - Как вы отдыхали, Дмитрий Сергеевич? А у нас весна очень поздняя, еще на прошлой неделе были сильные заморозки... Обухов отвел Коротеева в сторону. - Савченко внес путаницу. При чем тут проект? Я понимаю, что все это очень неприятно, но без дисциплины нельзя. Трифонов считает, что Соколовский перешел все границы... По-моему, для Евгения Владимировича простой выговор - самый благоприятный исход. После перерыва Савченко опять попросил слово. Председатель сказал, что поступило предложение закрыть прения. Не стоит его обижать, говорил себе Коротеев, но, увидав, что все, кроме Андреева и Савченко, голосуют за выговор, он нехотя поднял руку. Домой он пришел расстроенный, за обедом сидел молча, ничего не ел, сказал, что разболелась голова, потом не выдержал и рассказал все Лене. Она удивленно спросила: - Почему же ты голосовал за? Он не ответил, продолжал рассказывать: - Обухов мне сказал, что простой выговор - это выход из положения, он разговаривал с Трифоновым... В общем все это очень неприятно. Я понимаю, что Соколовский восстановил против себя всех, но противно, когда Сафонов выступает как блюститель партийной этики. Савченко до конца протестовал, кипел. Романтик... - А это плохо - быть романтиком? Никогда еще он не видел Лену такой; ее глаза, обычно туманные и ласковые, жестко глядели на него в упор, губы шевелились, как будто она что-то повторяла про себя... - Я этого не говорил, я просто сказал, что Савченко молод, иначе на все реагирует... - Нет, ты все-таки ответь: почему ты голосовал за? - Не знаю... Лена быстро вышла из комнаты. Она взяла книгу, хотела работать, заставила себя прочитать страницу, но силы ее оставили, слезы, крупные и раздельные, закапали на книгу. Она вспомнила яркое майское утро, темную лестницу, гудки машин. Как все тогда казалось простым, ясным! Что с ним? Я верю в него. Люблю - значит верю. А не понимаю... Он очень сильный, умеет скрывать свои страдания, столько пережил и вдруг теряется, начинает говорить не то, что думает, повторяет чужие слова... Нет, я просто чего-то не понимаю. Он рядом. Наверно, тоже сидит и мучается. Рядом и далеко. Ужасно, что нельзя поговорить, понять! Сижу и плачу, как девчонка. Глупо. Если он войдет, я даже не сумею объяснить, что со мной... Из соседней комнаты раздался громкий шепот Шурочки: - Мама! А, мама!.. - Ты что не спишь? - Мама, у мишки ручка поломалась... Лена пришила лапу плюшевому медвежонку; на минуту ей стало легче: ничего не изменилось - Шурочка, Митя, счастье... Коротеев задремал, сидя в кресле. Лицо его, обычно строгое, казалось не то детским, не то старческим; разгладились складки возле рта, которые придавали ему выражение решимости и упорства. Лена поглядела на него, и слезы снова потекли из глаз. Может быть, от жалости или от любви, у которой нет слов. 2 Захар Иванович Трифонов пришел домой, как всегда, озабоченный своими мыслями. Его жена Маруся не заметила, как он вошел в комнату. - Ты что это читаешь с таким увлечением? - спросил Трифонов. - Чехова. Захар Иванович удивился: - Разве еще юбилей? Я думал, давно кончилось... Маруся не осветила, пошла на кухню - разогреть манную кашу. Трифонов был болен хроническим нефритом и сидел на строгой диете. Он уныло подумал: "Читает. Ей бы только убить время. Разве она может себе представить, что такое ответственность".. Беда в том, что люди любят разбрасываться. Вроде Демина...? С прежним первым секретарем горкома Ушаковым Трифонов сработался, хотя Ушаков порой и ругал Захара Ивановича: "Твой Журавлев самодур. Где дома" Третий год водит нас за нос...? Трифонов уверял: "Приступят во втором квартале, за это я отвечаю. Конечно, Журавлев виноват - жилстроительство он запустил. Но нужно учесть и другое - ни одного прорыва..." Когда же Ушакова перебросили на другую работу и приехал Демин, Трифонов насторожился: "Откуда у него такая уверенность" Человек здесь без году неделя, а хочет все перетрясти...? Первый неприятный разговор с Деминым у него вышел вскоре после приезда нового секретаря. Узнав, что Краснова из жилищно-бытовой комиссии привлекли к ответственности за то, что он вставил в список вне очереди своего шурина и еще троих, Демин сказал: "Придется проверить все списки, нет ли других злоупотреблений. Ты помнишь, сколько у них на очереди"? Трифонов, едва скрывая раздражение, ответил: "Сто шестнадцать семейных и тридцать восемь одиночек. Только списки нельзя пересматривать - передерутся. На работе отразится..." Демин удивленно поглядел на Захара Ивановича. "Ты что, рабочим не доверяешь" Так не полагается...? Трифонов сказал жене: "Демина скоро уберут, увидишь". "А что, он не справляется"? - спросила Маруся. Захар Иванович рассердился - Маруся не понимает простых вещей. "Я здесь, кажется, одиннадцать лет, мог бы это учесть. А ему обязательно надо все перевернуть. Не тот стиль работы..." Это было в ноябре. А теперь Трифонов все чаще и чаще стал задумываться. Кто знает, может быть, уберут меня? Понять ничего невозможно... Ушаков говорил: так и так. Если сразу не отвечал, значит, решил позвонить в Москву А Демин нарекает: "Ты заведующий отделом. Тебе доверили Можешь такие вопросы сам решать..." А отвечать кто будет? Трифонов. Да и одернуть Демин не умеет. Естественно, что люди распустились. Сегодня Никитин прорвался ко мне, кричит: "У меня сын набрал двадцать два очка, его не приняли, а у дочки Хитрова семнадцать, и ее приняли. Я этого не оставлю..." Порядка меньше, вот что! Трифонов не был ни жаден, ни честолюбив. Жена его обычно ходила в том же сиреневом плиссированном платье. Домработницы у них не было. Книг Захар Иванович не читал, в театре бывал очень редко и, позевывая в ложе, тихонько спрашивал жену: "Как по-твоему, скоро кончится"? Вечерами он сидел у себя и работал. Будучи по природе скорее добродушным, он готов был пожалеть человека, которого несправедливо сняли с работы, или молодоженов, два года ожидающих комнату, но, жалея их, он в то же время сердился: почему они обращаются ко мне? Есть местком, есть жилотдел... Неустроенные судьбы людей казались ему рытвинами на хорошо проложенной дороге. Нельзя уделять столько внимания частным случаям, это идет в ущерб общественным интересам. Жизнь была для него непрерывным потоком кампаний, причем одна вытесняла другую. Несколько лет назад он был озабочен озеленением заводского поселка. Потом он занялся фабрикой готового платья: пиджаки у них некрасивые, надо бы плечи пошире, и когда ему сказали, что в поселке козы объели молодые тополя, он удивленно посмотрел: "Ну, и что"..? Прошлой весной он требовал от Голованова, чтобы тот отпустил людей в колхозы, ведь Ушаков занят именно этим. Недавно Обухов сказал: "У нас семь человек просятся в колхозы". Захар Иванович не ответил - голова его была занята другим, он спросил: "Как в сборочном" Нужно нажать, а то они всегда подводят...? Теперь он говорил о борьбе с отставанием, о внедрении новых методов. Он почти ежедневно бывал на заводе, волновался: ведь такую кампанию развернули! Положение, конечно, неплохое, достаточно посмотреть на цифры: 104,7... Но не чувствуется нарастания. Голованов - знающий человек, все с ним ладят, а все-таки нет у него хватки Журавлева. Егоров постарел, сдал... Идет кампания за внедрение новых методов, нужно будет отчитываться, а с чем выйдет завод?.. Он умел забывать о своих личных антипатиях и хотя считал Соколовского путаником, даже склочником, узнав об его проекте, подумал: кто знает, может быть, человек предлагает нечто дельное? Потом он прочитал записку Сафонова и разочарованно, но в то же время с некоторым удовлетворением усмехнулся: ясно, ничего другого от Соколовского нельзя ждать - любит пускать пыль в глаза. Решил разыграть государственного человека. Как будто нет центра... Почему Голованов обязан думать о заказчиках? Там свой директор, свой горком. Пусть они и думают... А у нашего завода другой профиль. Когда же Сафонов сказал, что проект Соколовского связан с некоторым снижением производительности, и привел цифры, Трифонов рассердился: значит, и заказчики не обрадуются! Сплошное очковтирательство!.. Он не доверял словам, но цифры были для него непогрешимыми. После того как Трифонову рассказали, что Соколовский ушел с производственного совещания и ведет себя вызывающе, он сказал Обухову: "Кажется, без дисциплинарного взыскания вы не обойдетесь". Сегодня партбюро... Соколовскому предоставят возможность образумиться. А не захочет, пусть пеняет на себя. Пообедав, он развернул газету, но читать не мог - нервничал: два часа уже заседают... Обухов обещал сразу позвонить. Наверно, Соколовский юлит, пытается затянуть... Наконец Обухов позвонил: вынесли выговор, против голосовали только Савченко и Андреев. Трифонов подумал: Андреев работает хорошо, но в голове у него путаница. Зазнался... Успокоившись, Захар Иванович стал читать газету. "В Петровском районе плохо подготовились к весеннему севу..." Он усмехнулся. Представляю себе, как выглядит сейчас Харитонов!.. "Стекольный завод к Первому мая полностью освоит проектную мощность.." В общем это была моя идея - выдвинуть Петриченко... "Семья и школа". Никогда я не думал, что Мерзлякова может написать целый подвал. И хорошо написала... Кажется, Петьку Маруся запустила... У Трифонова был сын, живой, шаловливый мальчик. Отец ласково на него поглядывал, но в воспитание Пети не вмешивался - считал, что это дело матери, у него и так хватит забот. Когда мальчик прошлой осенью заболел, Захар Иванович испугался, просидел у его кровати всю ночь. Утром пришел врач, сказал: "Корь". Трифонов вспомнил, что у него когда-то была корь, и успокоился, даже накричал на Марусю, когда она заговорила о каких-то осложнениях. Он отложил газету. - Маруся, у Пети есть двойки? Что значит "случайная"? Случайного ничего не бывает. У мальчика должно быть чувство ответственности. Я давно думал, что нужно его подтянуть. Он позвал сына. Петя, потупив озорные глаза, на один лад отвечал: - Подтянусь. Я тебе обещаю - обязательно подтянусь. Когда Петя наконец-то ушел спать, Захар Иванович сказал жене: - Что ни говори, иногда полезно и припугнуть. Да, я забыл тебе рассказать, что Соколовскому вынесли выговор. Я давно говорил, что без этого они не обойдутся. Плохо, что все на мне... Маруся посмотрела на одутловатое, болезненно бледное лицо мужа и не выдержала: - Ты бы отпуск взял. Горохов мне еще летом говорил, что необходимо санаторное лечение. На тебя поглядеть страшно... Трифонов покачал головой. - А на кого я все оставлю? На Демина? Не волнуйся, я еще продержусь... Хорошо, что Соколовского одернули, у меня как гора с плеч, лучше всякого лечения... 3 Луч солнца давно пробился сквозь шторы. Он метался по потолку, потом слетел вниз, повертелся на ночном столике и наконец разбудил Лену. Она отодвинула штору и улыбнулась. Как будто и не было вчерашних слез. Все показалось ей простым и необычайным: весна, Митя, жизнь. Прошлым летом, когда она ездила к матери, Антонина Павловна, посмеиваясь, говорила: "Тебя, Леночка, не узнать". Лена спрашивала: "Угомонилась"? - "Нет, характер у тебя мой - кипяток. А вот жизни прибавилось, из тебя счастье наружу лезет"... Только теперь Лена поняла, что значит любовь: годы, проведенные с Журавлевым, казались ей далеким, ужасным наваждением. Проснувшаяся страсть, нерастраченная нежность, изумление, которое можно назвать девическим, полнота чувств тридцатилетней женщины - все это досталось Коротееву. Он раз сказал ей, счастливый и задумчивый, когда она полудремала рядом с ним: "Зимой разве можно себе представить, что под снегом"..? Очнувшись, Лена обняла его: "А я уж не помню, как оттаяла". Нечаянное большое счастье помогало ей справляться с тревогой, которая порой, как короткий, порывистый ветер, врывалась в ее жизнь. В декабре, после длительного перерыва, она получила письмо от Журавлева, долго глядела на знакомый почерк, не решаясь распечатать конверт. Иван Васильевич писал, что много пережил, поэтому молчал, теперь он получил новое назначение, работой доволен, часто думает о дочери. Может быть, Лена согласится отпустить летом девочку хотя бы на месяц? Ведь нехорошо, если Шурочка совсем забудет отца. Письмо было необычно мягким, и это еще больше расстроило Лену. Отказать трудно, но я ему не верю, он способен настроить Шурочку против меня, против Мити. За год девочка привязалась к Коротееву, и хотя Лена, говоря с ней, всегда называла его "дядя Митя", Шурочка упрямо повторяла: "Он мой папа". Может быть, это подсказала ей работница Дуняша, а может быть, она сама решила произвести его в отцы. Шутливо, но не без ревности Лена говорила себе: Митя, кажется, скорее откроется Шурочке, чем мне. В Коротееве, обычно сдержанном, чуть насмешливом, а порой угрюмом, жила скрытая детскость; он с восхищением повторял несуще-ствующие слова, придуманные Шурочкой, подолгу разглядывал ее рисунки, затевал с ней шумные игры, так что Лена, смеясь, говорила: "Уймитесь вы, я работать не могу..." Теперь письма от Журавлева приходили каждые две недели, были они все нежнее и настойчивее. Лена аккуратно отвечала, писала подробно про дочку, но старалась не думать о лете: неужели придется отпустить Шурочку?.. Коротеев удивленно отвечал: "А как же иначе" Он отец...? Лена понимала, что он рассуждает трезво, но в душе возмущалась: Митя отдаленно не представляет себе, что такое Журавлев... Прежде она относилась к Ивану Васильевичу спокойно, признавала за ним многие достоинства, даже чувствовала себя виноватой перед ним: как-никак, я расстроила его жизнь. Но все последние месяцы, может быть, оттого, что она поняла ужас лет, проведенных с Журавлевым, может быть, оттого, что ее пугал ласковый тон его писем, она в страхе повторяла: да я просто не смогу с ним встретиться! А что будет, если он войдет в жизнь Шурочки?.. Нелегкой была и работа, которой она теперь отдавалась с еще большим жаром. Для Лены с ее обостренной чувствительностью, с сознанием своей ответственности за жизненный путь каждого подростка школа была не только уроками, классными работами, экзаменами, но клубком доверенных ей различных судеб. Она настолько мучительно переживала, может быть, и неглубокие, но опасные в своей первоначальной остроте драмы полудетских сердец, что порой Коротеев пытался ее успокоить: "Лена, а ты не преувеличиваешь"..? Когда в прошлом году завуч Серебряков вышел на пенсию, Лена обрадовалась - он был формалистом, интересовался только отметками, говорил: "Об успеваемости можно судить по цифрам". Однако сменившая Серебрякова Екатерина Алексеевна Дмитриева не оправдала надежд Лены. Это была женщина пятидесяти трех лег, очень высокая, худая, с седыми волосами, собранными на темени, с кружевным воротничком на черном платье и с тоненькими губами, постоянно сложенными в полуулыбку. Приехала она из Воронежа. Ее личная жизнь сложилась неудачно: во время войны ее муж сошелся с молодой связисткой и домой заехал только за вещами, единственная дочь вышла за крупного строителя, уехала с ним на Сахалин, отпуск они проводили в Крыму, и ни разу она не навестила мать. Екатерина Алексеевна считала, что справилась со всеми выпавшими на ее долю испытаниями, но сердце ее затвердело. Она терпеть не могла ни горячих слов, казавшихся ей лживыми, ни молодых женщин, напоминавших ей курчавую, смешливую связистку, которая разбила ее жизнь. У Дмитриевой был большой стаж, и она любила напоминать об этом: "Елена Борисовна, милая, почему вы волнуетесь" У меня был точно такой же случай в Калуге, кажется, в тридцать втором или тридцать третьем, и все кончилось благополучно?... Если Лена говорила, что нельзя подходить к Алеше Неверову с общей меркой, - правда, с математикой у него нелады, но сочинения он пишет замечательно, или что Коля Зарубин живет в невозможных условиях - одна комната, пьянки, отец и мать дерутся, - или что нехорошо ставить классу в пример Шуру Захарченко, который каждый день на кого-нибудь жалуется, - так можно воспитать кляузника, Екатерина Алексеевна с неизменной улыбочкой отвечала: "Елена Борисовна, уверяю вас, не стоит волноваться - я сотни раз с этим сталкивалась. Можете мне поверить, все дети похожи друг на друга... У вас богатая фантазия, почему бы вам не заняться литературой" Романы о школе теперь в моде?... Екатерина Алексеевна держалась с Леной приветливо, но другим преподавателям говорила, что "Елена Борисовна совершенно случайно оказалась на педа