я. Я молчал и глядел на пол. Клара за моей спиной протянула тонкую сильную руку и сильно сжала мне запястье. - Товарищ директор, - вдруг горячо взмолилась массовичка, - ведь я отвечаю за идеологическую работу в музее. Так? - Ну? - И вы меня сами рекомендовали в ряды сочувствующих, так? Так как же я могу допустить, чтоб в музее, где я провожу экскурсии, на видном месте торчал царский сатрап во всех своих регалиях? Ведь это реакционный ученый, шовинист, черносотенец. Его не знает никто, кроме нашего ученого сотрудника, он откопал его неизвестно у кого и где и взял в экспозицию. Вот спрашивают меня школьники: что это за генерал? Зачем он здесь? Что я должна отвечать? - А до сих пор что отвечали? - спросил я. - Ничего. Я молчала, - горестно улыбнулась массовичка и развела руками. - Ну и молчите, - сказал я. - Кто грамотный, тот прочтет текстовку, там все написано - кто такой этот Кастанье, что он сделал, какие у него книги и даже откуда взята фотография. Опять наступило молчание. - Так вот, Зоя Михайловна, фотографию нужно сейчас же повесить обратно, - приказал директор. - И вот мне говорят, что вы и в других отделах что-то поснимали. Кого вы там сняли? - Товарищ директор. Массовичка расстроенно взглянула на директора. Он молчал, она перевела глаза на меня, я улыбнулся, и тут она вдруг вскинула голову и сказала величественно: - Да, я сняла! Сняла на свою ответственность несколько подозрительных мне фотографий. Я считаю: мы должны быть бдительны, товарищ директор! Вы знаете, сколько в наших хозяйственных органах разоблачено за последнее время вредителей? Разве мы их всех знаем в лицо? К нам приезжают люди со всего Казахстана. Что ж они скажут, когда увидят у нас в экспозиции какого-нибудь националиста или вредителя? Он хлеб клещом заражал, а мы его рядом с Лысенко повесили. Вот недавно был такой случай... Клара Фазулаевна присутствовала. Тут уж я сжал руку Клары, и она молча отвернулась. - Ну, Клара Фазулаевна тут, положим, ни при чем, - сказал директор, проследив за мной глазами. - Случаи, конечно, могут быть всякие, все их все равно не предусмотришь. Но вот одно я уж предвижу. Позвонят мне, скажем, завтра из крайкома и скажут: "Вот сидит сейчас у меня знатный стахановец, жалуется на то, что ты, директор, его портрет сорвал да в помойку отправил. Ты что ж, друг хороший, хочешь в музее одни голые стены оставить, так тебе спокойнее? Что ты врагов повыкидывал, скажут мне, это ты хорошо сделал, но зачем же ты, дундук, и героев на одну свалку с врагами отправляешь?" Что я отвечу на это? Что у меня завелась такая сверхбдительная массовичка, что решила уже никому не верить? Покойники, мол, это дело твердое, а вот живые-то... кто их там знает... Так, что ли? Она молчала. - Так вот я вас очень прошу - восстановите все, как было! И сделайте это сейчас же. Она молчала. - Сейчас же, Зоя Михайловна, очень вас прошу. Вот Клара Фазулаевна вам поможет. - Сделаем, - коротко ответила Клара и поднялась с дивана. - Хорошо, если это приказ, - начала массовичка. - Да, да, я это вам приказываю, Зоя Михайловна, - коротко оборвал ее директор. - Я в ответе. Выходя из кабинета, массовичка взглянула на меня. - Когда у человека нет дел, - сказала она улыбаясь, - он разводит кляузы. Ну, знаете, если я уж начну кляузничать... И только что она прикрыла свою дверь, как зазвонил телефон. Директор взял трубку, послушал и вдруг заулыбался, закивал головой. Около его глаз появилось множество мелких, хитрых морщинок. - Да, да, товарищ Аюпова, - сказал он радостно. - Слушаю, слушаю вас, товарищ Аюпова. Как фамилия-то, говорите? - Он быстро взглянул на меня. - Да, да, есть у нас такой артист. Да нет, пока что никаких особых замечаний за ним нет. Да, работает! А что такое? Ага, ага... Да что вы говорите? О, этим надо будет заняться, заняться! Вот наша беззаботность-то, а? Товарищ Аюпова, у меня сейчас маленькое заседание, сидят люди, так, если разрешите, я вас побеспокою через полчаса. Это очень, очень важно все, что вы говорите. Большое, большое спасибо. Ну, конечно! Как партиец партийцу... - Он положил трубку и скверно выругался. - И ведь воображает, что спасает страну, - сказал он задумчиво и поднялся из-за стола. - Пойдем, сейчас за мной заедут. Он взял фуражку, вышел в коридор и вдруг остановился и взглянул на меня так, как будто видел впервые. - Слушай! - сказал он. - А может быть, тебя послать на месяц в Москву, а? Слышал, что тебе сейчас массовичка высказала, а тут еще Аюпова звонит, предупреждает. Работы сейчас все равно нет, так ехал бы, а? Ты ведь чувствуешь, какое время наступает. - Какое же? - спросил я тупо. - Очень строгое время наступает, - сказал директор и вдруг рассердился. - Да ты что, ребенок, что ли? Газет не читаешь? Ну, очень плохо делаешь, если не читаешь. Ведь мы живем на линии фронта. Наши летчики сбивают немецкие самолеты уже около Мадрида. Так это пока только около Мадрида, а скоро они будут их сбивать и около Парижа, и около Варшавы, и около Праги, а может, и еще где поближе. И от этого, заметь, как ни пяться, никуда не уйдешь. Неужели ты об этом не думаешь? Я молчал. - А что значит, что мы живем на линии фронта? - продолжал директор. - Это значит, что штабы - и их и наш - не спят ни днем ни ночью. Засылают друг к другу шпионов и диверсантов. Кого могут - покупают, кого могут - запугивают. Денег на это всегда хватает, а страха - еще больше. Ты читал, что товарищ Сталин сказал о капиталистическом окружении? Что это очень неприятная вещь, читал ты это? Ну вот! Но окружение это, как бы тебе сказать... - Он повертел пальцами. - Это хроническая язва в желудке, сосет и сосет, а жить все-таки можно, только надо помнить, что она есть. А вот еще такая вещь, как линия огня - это уж много хуже. А мы вот на этой линии живем. А если это так, то обязательно должны быть и перебежчики туда и сюда. Это-то тебе понятно? Я кивнул головой. - А перебежчики разные бывают: один просто бросил ружье и побежал, а другие никуда не бегут, а сидят в наших штабах и работают. Вот на них работают. - Он махнул рукой на запад. - Понятно? Один враг в штабе, а целая наша армия снимается и идет на минные поля. А как ты такого откроешь, если все свои и подозревать некого? Если каждый тебе как брат или сын, если ты с ним под одной шинелью спал, осьмушку хлеба делил? - Теперь уж директор говорил тихо, горячо и просто. - Если он лучший из лучших - в прошлом у него победы, а сейчас он день и ночь на работе? Как ты его, я спрашиваю, узнаешь? Как? Как? Вот в том-то и дело, что никак не узнаешь. А надо узнать, надо! Потому что иначе смерть... Миллион смертей. И мы узнаем! Не сразу, а лет через десять, через двадцать. И тогда уж не щадим! Расстреливаем живого, разжалуем мертвого, портреты снимаем, жену ссылаем, друзей-приятелей под ноготь берем. - А друзья-то чем виноваты? - А тем, - директор сурово взглянул мне в глаза, - что черт знает кто он такой, этот друг-то. Резидент сам по себе ничего сделать не может. Он ноль без палочки. Окружение его - вот что важно. Вот мы и выжигаем все окружение, как у тебя мать когда-то выжигала клопиные гнезда. А затем и ту самую почву выжигаем, на которой это предательство выросло. Всех неустойчивых, сомневающихся, связанных с той стороной, готовящихся к измене, врагов настоящих, прошлых и будущих, всю эту нечисть мы заранее уничтожаем. Понял? Заранее! - Понять-то понял, - сказал я, - чего ж тут не понять... Но разве можно казнить за преступление до преступления? Это значит - карать не за что-то, а во имя чего-то. Так ведь эдак жертву Молоху приносят, а не государство укрепляют. Молоху-то что? Он бронзовый! А вот Советскому-то государству не поздоровится от такой защиты. - А мы вот уничтожаем во имя нашей революции, - негромко крикнул директор и топнул сапогом. - И будем уничтожать. Поэтому не спрашивай другой раз, почему снимают портреты и кого именно снимают. Знай: сняли врага. Еще одного скрытого врага разоблачили и сняли. И ты вот эти самые свои вопросики поганые оставь при себе. И язык! Язык держи-ка подальше за зубами. А то оторвут вместе с умной головой. Некогда сейчас разбираться. Понимай, какое время наступает. Он ушел, а я так и остался в коридоре. "Время наступает", - сказал он. Я еще не знал, какое это время наступает и зачем ему надо наступать именно на меня, но вдруг ощутил такой холод, такую жуть, что у меня даже мурашки побежали по коже и заломило под ногтями. Подобное чувство я испытал до того только однажды, когда забрался на колокольню, перегнулся и повис над пятидесятипятиметровой пропастью. Этот страх и тоска налетели на меня и сожгли всего. И не в силах больше ни стоять, ни рассуждать, ни оставаться здесь, я сорвался и побежал. Но побежал не туда, куда направлялся с портретом Кастанье, не к своим черепкам, надгробьям и каменным бабам, а просто прислонил Кастанье к стене и сбежал вниз в парк, под открытое небо. Стояло чистое, розовое, прозрачное, чуть ветреное утро. Шумели тополя, но горы были такие ясные и близкие, что, казалось, они начинаются прямо за парком. Голубые леса карабкались по их склонам. Я стоял, смотрел на них и думал, что, если мне быстро попалась бы попутная машина, я через полчаса мог бы быть там среди этого холода и чистоты. Так и застал меня Корнилов. Он шел через парковую площадь, размахивая серой трудовой книжкой. - Слушайте, - воскликнул он удивленно, - у меня уже полный порядок. Принят! Это вас надо благодарить? - Я тут ни при чем, - ответил я, не двигаясь. - Зайдете завтра к директору - сегодня он уже уехал. Он удивленно взглянул на меня и спросил: - Так, может, вы мне покажете нашу комнату? Я покачал головой. - Некогда. Он постоял, посмотрел и тронул меня за локоть. - Что с вами такое? Вам нехорошо? - Нет, - ответил я, - мне ничего. Он постоял, помаялся и робко попросил: - Тогда вы, быть может, покажете мне мое место?.. - Не сейчас, - сказал я, - сейчас вы идите к Кларе Фазулаевне. Ей директор велел заняться вами. Я еду в горы, в колхоз "Горный гигант". Вот видите, стою жду машину. Сейчас она придет. До свидания! Идите!  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Глава первая Случайная машина подбросила меня почти до самого колхоза "Горный гигант". Шофер попался свойский, из хороших здешних парней, и минут через десять я уже знал все о шестой бригаде и о бригадире Потапове. Так я узнал, что Иван Семенович - мужик серьезный, авторитетный, любит, правда, выпить, но без этого тоже нельзя. Что будто бы в прошлом году выкопали здесь где-то три горшка и один, говорят, был полон червонцами. Ну а правда это или нет, кто же его знает? Сейчас они все пустыми стоят в сарае - если любопытно, можно поглядеть. Потом мы въехали в гору, и пошли сады; шофер мне объяснил, что урожай на яблоки в этом году "выдающий", кое-где даже ветки приходится подпирать рогатками. Вот какой урожай! Он сказал: если я хочу достать яблочек, то лучше всего мне говорить со сторожихой, тетей Дашей. Вон-вон ее дом на отшибе! Только не рано ли я еду? Апорт-то ведь еще не снимали. Тогда я спросил его: а почему апорт? Апорта и в Московской области много. Вот, говорят, лимонка какая-то особенная есть. Тут шофер обернулся ко мне и спросил: - А вы что, командировочный? - И горячо заговорил: - Так вы слушайте, что я говорю: вы апорт спрашивайте! Только его, только его! Как вы в Москве чемодан с ним раскроете, так все рты поразевают, там и яблок таких сроду не видели. Каждое с килограмм! Потому и город называется Алма-Ата, что - отец яблок. А лимонка что ж? Оно яблочко маленькое, желтое, не выдающее. - И прибавил решительно: - Нет, апорт! Только апорт! Я пожал плечами - опять то же самое, Алма-Ата - отец яблок. Испокон веков славились на Руси нежинские огурцы, чарджуйские дыни, владимирская вишня, камышинские арбузы и верненский апорт. Это действительно почти невероятное яблоко - огромное, блестящее, ярко-красное. Когда я впервые увидел его, то не поверил своим глазам. Оно лежало на черном жестяном подносе, исписанном огромными трактирными розами, и розы не казались уже огромными, яблок было всего три, но они занимали весь поднос - лучистые, лакированные, как ярмарочные матрешки, расписанные мазками, пятнами, какими-то вихрями света и зелени. Они были так хороши, что я побоялся их тронуть. А вечером я все-таки разломил одно. Оно сухо треснуло, едва я прикоснулся к нему, и мне в лицо брызнул искристый, игольчатый сок. Я поднес половину яблока к лампе, и оно вдруг сверкнуло, как кремень, льдистыми кристаллами и хрусталиками, - кусок какой-то благородной породы - не мрамор, не алебастр, а что-то совсем другое - легкое, хрусткое, звонкое, не мертвое, а живое лежало у меня на ладони. Алма-атинский апорт! Никто никогда не занимался его историей. Родилось это яблоко внезапно и легко. Вдруг в столичных газетах и отдельными листовками появилось объявление. Мне очень хотелось бы поместить его так, как оно было напечатано, с лихой разбивкой строк, залихватскими большими буквами, с красными строками и восклицательными знаками. Напечатанный в строку текст мертв, а ведь он рожден для того, чтобы кричать, зазывать и хвастать. "Из города Верного привезли еще небывалый сорт Гранд-Александр, замечательный по красоте, вкусу и величине. О_т 7 д_о 8 в_е_р_ш_к_о_в в о_б_о_р_о_т_е! Подобных яблок Петербург еще не видел. Да нет таких не только у нас, но и за границей! Приблизительно такой же сорт получается из Б_е_л_ь_г_и_и, но по своим качествам он н_и_ж_е Гранд-Александра в три раза, а по цене д_о_р_о_ж_е в п_я_т_ь р_а_з!" Так надрывался фруктовый склад Русакова. Это было внезапное и победоносное рождение алма-атинского апорта. Его взрастили в тишине садов и прилавков, и он попробовал алма-атинскую землю и воду и полюбил их так, что остался им верен навек; он хирел и гиб, если его с ней разлучали. И мир тоже не знал о нем очень долго. "До 1910 года мы не знали, что делать с нашими фруктами, -пишут "Семиреченские областные ведомости", - а особенно с яблоками и грушами. Целый воз фруктов продавался за 50 копеек. С 1910 года картина резко меняется. С. Т. Тихонов, небезызвестный верненцам общественный деятель, захватив с собой несколько сортов различных яблок и груш, поехал в Петербург и там заключил контракт с торговцами фруктов". С этого все и пошло. И недаром, конечно, пошло. По имени этого яблока не стыдно назвать не только город, но и целый край. Если бы Вильгельму Теллю пришлось целиться в такое яблоко, он бы не был героем. Да, но ведь не с такими яблоками пришлось иметь дело обитателям этих древних долин и предгорий. Алма-Ата - отец совсем иных яблок. Они растут по холмам и предгорьям. Есть среди них и низкорослые карлики, изогнутые по ветру и изгибу круч, есть и высокие, стройные, ветвистые деревья, есть и просто чем-то очень похожие на ивняк - цепкие, горькие, зеленые, как змеи, лозы. Из долины они карабкаются на склон горы и притыкаются на таком клочке земли, где и ногу-то, пожалуй, негде поставить. И тут они приобретают цепкость и гибкость горных растений. Карабкаются они долго, целыми десятилетиями, ползут шаг за шагом, метр за метром, то поодиночке, то компанией, а когда наконец выползают на темя холма, то какой дружной семьей зацветают они там! Обнимаются сучьями, сплетаются стволами и ветвями, иногда даже врезаются, врастают друг в друга. А плоды на этих деревьях растут все-таки маленькие, твердые и кислые, с голубиное яйцо. Но древнему обитателю гор и они казались гигантскими. И не зря, конечно, казались. Подобных дичков не встретишь больше нигде. Есть яблони, усыпанные плодами ярко-красного, почти карминного цвета (даже мякоть у них нежно-розовая, цвета алого мрамора), есть яблони с желтыми продолговатыми плодами, похожими на крошечный лимон (вот откуда, наверно, пошла лимонка), есть яблоки белые и круглые с терпким и вязким вкусом, есть наконец и просто дички - зеленые и горькие. Вот именно под этими яблонями и происходило то историческое сражение, о котором однажды упоминает академик Бартольд в монографии, посвященной истории этих мест. Но ведь города этого так и не нашли. Может, потому, что не искали, а может быть, оттого, что древняя Алма-Ата была на совсем другом месте и совсем не эти прихотливые дички дали ей название. А может, и вообще это название никакого отношения ни к яблокам, ни к яблоням не имеет, а значит что-то совсем иное. Мало ли кто здесь побывал за последние двадцать веков - и усуни, и саки, и монголы, и все они оставили свои визитные карточки - то курганы, то камни, то медь и бронзу. Одних курганов в городе было сколько. "Курганами средней и малой величины покрыта вся территория и все окрестности города Верного и прилегающих к ним алма-атинских станиц и выселок, - писал Кастанье в 1889 году и прибавлял: - В городе и станицах курганы эти большей частью уже срыты, так как они мешали усадебным постройкам. Все они тянутся более или менее правильными линиями с запада на север, от гор к степи, по течению рек". Значит, кочевье здесь, безусловно, было, но кто и как может доказать, что именно здесь следует искать древний город? Вот и те древние горшки, за которыми я сейчас еду, разве они что-нибудь доказывают? - Стой, стой, - сказал я шоферу, - вот вывеска: "Правление". Останови машину. Маленький, жукастый, толстоносый человек в черной рубахе без пояса и в галошах на босу ногу вышел из избы на шум мотора и остановился на пороге, сердито и недоуменно глядя на нас. Я сразу почемуто понял, кто это, и спросил: - Бригадир Потапов? - Он самый, - ответил человек пасмурно. - А вы из горземотдела? - Пройдемте в правление, - сказал я. - Нет, я не из горземотдела. Горшки все еще у вас? - Так забираете у нас эти макитры? (Бригадир говорил по-южному - "макитры", а не горшки.) Забирайте, забирайте. Вон всю кладовку завалили, не повернешься даже! Берите, пожалуйста... - Ладно, - сказал я. - Завтра же заберем. - Берите, берите. - Он так толкнул ногой ближнюю макитру, что она загудела, как улей. - Хотел я их приспособить под капусту, вымыл, вычистил золой, так тут ваш счетовод налетел. - Он сердито усмехнулся. - "Как же так можно! Великая историческая ценность! Ей только в музее место!" Ну, берите, берите, ставьте в музей. В кладовой было темновато, пахло сухой рогожей и соленой рыбой. Темнота здесь стояла особая, такая, какая бывает в яркий, солнечный день в забитой даче. На полу и на стенах лежали белые и желтые полосы света. Валялись грабли, широкие деревянные лопаты, лейки, стояли белые оцинкованные ведра, одно в другом; всю середину занимала какая-то громадина на зеленых колесах, не то сеялка, не то веялка, не то еще что-то сельскохозяйственное, и бригадир как только вошел, так и опустился на подножку. - Их у вас четыре? - спросил я о макитрах. - Шесть, - усмехнулся бригадир. - Еще две в душе стоят, я завтра вам и те сюда притащу. Ну, посмотрели? Пошли! Мы вышли в сад. Блеск был разлит повсюду. Сверкали раскаленные черепицы крыш и стволы яблонь, обмазанных известкой. Ветерок ходил по высокой, некошеной траве, и пахло сырой землей и табаками. А за яблонями, где-то на просторе, громко хохотала женщина. Хохотала и выговаривала: "Ой, Боженька же мой, ой, не могу, не могу!" - и снова хохотала. - Слышите? - кивнул головой бригадир и крикнул: - Коршунова! Коршунова, дьявол! Вот я тебе порепетирую. Хохот смолк, а потом тот же голос вызывающе произнес: "Ой, Боже ты мой, не могу, не могу, не могу!" - и захохотал. - Тьфу, окаянная!.. Ты ей хоть кол на голове теши, - злобно плюнул бригадир. - Совсем с панталыку сбилась. Артистка! - А кто у вас руководит драмкружком? - спросил я. Он махнул рукой. - Тут не кружок, тут поднимай выше, - сказал он. - В Алма-Ате занимается. В какой-то театральной высшей школе... племянница моя, сестрина дочь. На лето приехала матери помочь. И вот слышите, как помогает? Ну, хорошо, только до собрания, там я ей покажу "ха-ха-ха!". - И он быстро пошел по просеке, бормоча под нос что-то сердитое. - Так, может, у нее талант? - спросил я, догоняя его. Он остановился и взглянул на меня. - То не было никакого таланта, а то вдруг он объявился? - спросил он насмешливо. - Конечно, талант! Туда без таланта и не суйся! Там талант первее всего. - Он значительно посмотрел на меня и усмехнулся. Я хотел ему что-то ответить, но он вдруг остановился, взглянул на солнце, полез в боковой карман пиджака, вынул старинные часы из черного серебра, звонко щелкнул крышкой с кудрявым вензелем, посмотрел и сказал: - О! Ну, однако, уже и обед. Милости просим ко мне. Закусим чем Бог пошлет. - Да нет, нет, - сказал я, - мне ведь... - Прошу, прошу, - повторил он настойчиво, - макитрами сыт не будешь, - и взял меня под локоть. Мы прошли между двумя рядами яблонь, пересекли по тропинке густой темный вишенник и спустились к Алма-Атинке. Она кипела между узкими берегами и била зелеными фонтанами. У больших камней вскипали водяные воронки и мелкие буруны, а на самой середине ее, около огромной глыбины, гладкой и черной, как бегемот, опустившийся на колени, крутились клочья сердитой пены, листья и какой-то сор. Мельчайшая водяная пыль висела над кустами, и большие, сердитые, почти серые лопухи с лиловыми черенками все время дрожали от гула. А гул был такой, что казалось - это по дну катятся огромные пустые бочки. На самой спине каменного бегемота лицом вниз, так что была видна только загорелая спина да острые крылья лопаток, лежал человек в черных трусиках. - Смотри - опять он здесь! - удивился бригадир. - Когда же это он приехал? Я его что-то с утра не видел. - Кто это? - спросил я. - Да так, один, - ответил неопределенно бригадир и опять усмехнулся. - Геройский человек, ничего не боится, прямо с камня в этот кипяток прыгает, а когда-нибудь его обязательно утащит. Вы слышите, как гудит, это ведь она глыбы с гор катит, вот как даст такой глыбиной по ногам... Он стал осторожно спускаться, держась за кусты. - Можно бы дальше пройти, - сказал он. - Там лесенка деревянная есть. Не свалитесь? Через реку от берега до берега была проложена гряда больших камней. - Пройду, - сказал я и сейчас же чуть не полетел с обрыва, ботинок по каблук ушел в глину. Где-то вверху бил родник, и по тропинке катилась прозрачная тонкая струйка. - Тише, тише! - крикнул бригадир. - Тут знаешь как нужно осторожно? Сразу полетишь... Один на прошлой неделе так грохнулся, что в город свезли. Дайте-ка я вас... - Он взял меня под руку. - Из зоопарка приехал, змея ловить. Петли, сети принес, мешок большой брезентовый, чтоб, значит, змея сажать. "Ага, сам заговорил", - подумал я и спросил: - Ну и поймал? - Поймал... В первый день, говорю, увезли еле живого. Потом через неделю приехал уже без мешка и сетей. Полазил-полазил по холмам с аппаратом, а потом заявился в правление, как раз я за председателя оставался, и командировку мне на стол - подписывайте. "Подписать-то, говорю, недолго, товарищ ученый, но со змеем-то, между прочим, как? Где он?" А он по аппарату хлопает. "Здеся, - говорит он. - В кассете, я его сорок раз щелкнул, во всех видах: и как спит, и как воду лакает, и как яблоки ваши лопает". - "Ну а ловить, говорю, кто же будет?" - "А ловить, говорит, специалиста вызывают, я, говорит, не охотник. Мое дело - выяснить, есть он или нет". Ну, вот теперь и вы приехали. Как он там, показывал кому эти снимки или врет? - Врет, конечно, - ответил я, - змеи яблоки не едят. - Ну, это уж вы, пожалуйста, не говорите, - поднял ладони бригадир. - Что змей яблоки лопал, это я сам видел. - А как вы это видели? - спросил я. - А вот так. Встаю я ведь рано, часов в шесть я уже на ногах. Так вот, встал я и иду к речке с дробовичком, а мне навстречу пастушонок Степка бежит, задохнулся, орет: "Дядя Вань, дядя Вань, идите скорее, там у яблони..." Как он называется-то? Ну, змей-то, как он называется? - Удав. - Нет, как-то не так. Он по-научному его как-то. Последнее-то слово - "конструктор", а вот первое имя - короткое, а все из головы вылетает. - Боа-констриктор? - спросил я. - Вот-вот, совершенно точно сказали - Бова-конструктор. "Где? - кричу. - Идем!" Добежали мы вон до этого обрыва. Только не с этой стороны, а с другой стороны заходили. Степка мне на крайнюю яблоньку тычет, она на самом-самом обрыве. "Вон-вон, он под ней лежал, теперь снова вниз сполз". А тут видите какой грунт? Каждую весну обвалы. А внизу-то дичь: оскарь, лопухи, дудки! И ни коса их, ни огонь - никакой дьявол не берет. Как железные стоят. Да тут, по правде сказать, и косить-то неспособно. Откос! Чуть не так махнул - и полетел вместе с косой в реку. Так что тут у нас лет пять не кошено и не хожено. Вот тут он и лежал. - Свернувшись? - спросил я. - Так точно, свернувшись. Там бугор сухой, глинистый выдавался, так вот он на нем и лежал, видно, отогревался с ночи. Такой черный-черный, только не блестящий, а матовый, как шина. Я Степке говорю: "А ну, отойди!" - да как лупану резаным свинцом. Как он шарахнется, блеснет- и нет его! И все скрозь, скрозь зашумело, задрожало, посыпалось: только что он тут лежал, а смотрю - уже вон где, на другом конце лопухи шевелятся. Весь склон, можно сказать, зашевелился. А ведь это, чтоб не соврать, метров десять, а то и того больше. Я говорю: "Стой, Степка, я пойду посмотрю". Ну где ж тут. Пока спустился, уже на том краю шумят. Признаться, я совсем-то поглубже зайти побоялся - вдруг он где притаился? Послал Степку в правление за людьми. Те прибежали с топорами, с баграми, пожарную бочку привезли - змея из норы выливать, топотят, кричат, смеются. Ну, колхоз, конечно, где ж тут. Все прощупали, нигде его нет, только яблоки откусанные валяются. А дерево с тех пор стало желтеть, сохнуть. Нет, вы не сомневайтесь, он и в самом деле яблоки лопает. В священном писании читали? У вас ведь в музее оно обязательно должно быть. Чем там змей Еву соблазнил, не помните? - Яблоком, - ответил я и засмеялся. - А, вот, значит, знаете, - засмеялся и он, - это хорошо, что знаете, сейчас из молодых это никто не знает. Нет, это точно, мы потом все боялись, как бы он нам все яблоки не перетравил. - Да он же не ядовитый, - сказал я, - он кольцами давит. В это время бригадир вдруг остановился, оглянулся и приветливо заулыбался. К нам шел высокий, стройный человек, на нем был легкий серый костюм, желтые туфли, голубое мохнатое полотенце он перевесил через плечо. - Кто такой? - спросил я. - А вот тот, что купался, - ответил бригадир и крикнул: - Михаил Степанович, что сегодня так скоро? - Да вот вас увидел, - ответил Михаил Степанович приятным голосом, - побоялся, что без меня за стол сядете. - И он постукал по оттопыренным карманам. - Умные речи приятно и слышать, - улыбнулся бригадир. - Знаете пословицу: "Садись за стол - гостем будешь, водку поставишь - хозяином будешь". Только вот выпивать-то сейчас мне... - Он опять поглядел на солнце. - Ничего, у меня охотничья, от нее валерьяновой каплей шибает, - сказал Михаил Степанович. Голос был молодой, звучный, и лицо у него тоже молодое, розовое. Подойдя, он улыбнулся и протянул мне руку. Фамилии мы почему-то друг другу не назвали. Втроем мы сидели за столом, покрытым белой скатертью, под большой старой яблоней с черно-сизыми листьями и обедали. Уже выпили по стопке. - Интересные это люди - ученые, - сказал бригадир. - Кто их поймет, тот, наверно, еще тысячи лет проживет... - Он перегнулся через стол и налил мою стопку до краев. - А все люди, хозяин, интересные, - сказал мирно Михаил Степанович и потянулся ко мне чокнуться, - неинтересных людей, дорогой Иван Семенович, на свете не бывает. За ваше здоровье. - Будемте здоровеньки. - Бригадир поставил пустую стопку на стол. - Ну вот, например, вашу науку взять, - сказал он и повернулся ко мне. - Вот вы приехали к нам. Копать землю будете? У председателя рабочих будете просить, так ведь? Ну, выделим мы вам инвалидов, какие поплоше, покопаетесь вы неделю, раскопаете черепки, кости, пятаки и выставите их в музее. Вот, мол, наша находка. Хорошо! А вот у меня лежат два пятака в сундучке. Екатерина Вторая. Хотите - пожертвую на науку? - Нет, спасибо, - сказал я. - Не надо. - Ага, не надо, - обрадовался он. - А вот если бы вы их сами выкопали, тогда нужны они были бы вам или нет? - А вот тогда нужны. - Нужны! - Он даже ударил ладонью по столу. - Видишь, какое дело: даю готовые - не надо, а сами откопают - нужны. Почему же так? Ведь пятаки-то все одинаковые - что мои, что ваши, только мои почище, конечно. Я поглядел на него и засмеялся. - Да нет, тут смеяться нечего, - сказал он сердито. - Я правду говорю. И все хитрят, и все хитрят. - Повернулся он к Михаилу Степановичу: - Все выгоду какую-то ищут. Вот вы сколько жалованья получаете? - Стой, стой, к чему тебе это? - перебил его Михаил Степанович. Бригадир сердито махнул рукой, налил себе еще стопку, опорожнил ее одним глотком и обтер ладонью рот. - Тут все к чему, - сказал он хмуро. - А вот война? - спросил он меня в упор. - Вот вы пришли сейчас домой, а утром в семь часов повестка. Явиться на призывной пункт с вещами. Тогда что? - Да ничего, встану, соберусь и пойду, - сказал я. - Да ты чего-то уж не туда загибаешь, Иван Семенович, - сказал мой новый знакомый. - Война войной, а наука наукой, пятаки тут ни при чем. - Опять пятаки ни при чем? Очень они при чем! Вот вы сказали: позовут - пойду. А что такое пойти на фронт, вы знаете? Стойте, стойте, я уж свое доскажу. Вот в пятнадцатом году нас из Большой станицы двенадцать человек пошло воевать. С музыкой провожали, с попами... И парни все были - во! А вернулось нас с фронта всего двое - я да Петька Карасев. И вот еще, видишь, сижу и водку пью с учеными, а Петька покашлял, покашлял, да через год его в Порт-Артур и стащили, легкое у него отвалилось. В болоте ночь просидел. Значит, было нас двенадцать, а остался один я, а над теми десятерыми, наверно, и до сих пор кресты в Польше торчат, сам тесины прибивал, знаю. А теперь вот и креста не поставят, одни столбы. - Иван Семенович, ты больше не пей, - нахмурился мой новый знакомый. - Как это понимать - одни столбы... Добрая память останется, она что? Ничего тебе, что ли? - А вот так - столбы! - ударил кулаком по столу бригадир. - А добрая память - это вот! Фу! - Он дунул и засмеялся. - Вот она, добрая память, полетела - вот-вот! Видишь ты ее? Где она? - И вдруг ожесточенно заговорил: - Мы ведь все на свете превзошли, и религии уж не придерживаемся, и открыли, что не Бог в небе, а пар. Ну, ладно, пускай пар, а не Бог, я не против. Но я ведь вот про что... - Он остановился, собираясь с мыслями. - Вот ученые приезжают, - продолжал он уже медленно и вдумчиво, - черепки собирают, ну что ж, мы уважаем науку, хорошо... Ну а вот если верно - завтра война? К чему эти кости и черепки, а? Вот я газеты читаю. Каждый день пишут: такую-то речь Гитлер грохнул, такую-то границу его войска перешли, и все ближе, ближе к нам война подбирается. Стали уже учить, как маски надевать, а вы все черепки собираете. Как же это понимать, а? - Да что это ты, хозяин, больно развоевался? - сказал мой новый знакомый недовольно. - Заладил как сорока: война, война, война... Без тебя это каждый день слышим и читаем. Позовут - соберемся и пойдем. Но только война-то ведь не на целый век. Вот ученые сосчитали, что в старом мире, при царизме, на каждые десять лет мира приходилось одиннадцать лет войны. Так люди-то воевали, а пятаки-то лежали. И эта война пройдет, а все равно пятаки останутся. Наши внуки еще будут ими интересоваться. - А останется кому интересоваться пятаками? - покачал головой хозяин. - Вот газ у них, говорят, особый есть, от него даже железо сыплется. Так вот, если они его на меня или на вас пустят, так что от нас тогда останется, а? А то еще есть такие прожектора - как поведут лучом, так и города нет! - Лучи смерти, - засмеялся мой новый знакомый. - Ну-ну, читай вокруг света", читай, еще не то вычитаешь. Но вот что, хозяин, - он постучал пальцем по столу, - ты все-таки поменьше бы звонил. Ведь это пораженческая агитация называется, понимаешь? Что же - у них все есть, а мы голенькие? Нет, что у них, то и у вас есть, а может, есть и что похлеще. Очень может быть! И победить мы его победим. За него никто не пойдет - ни француз, ни англичанин, ты в этом не сомневайся. - Да я не сомневаюсь, - сказал бригадир, - я ведь к тому, что... - Он вдруг сразу как-то сник и замолчал, взял стопку, валил ее доверху, но пить не стал, а оставил и вдруг заговорил, возбуждаясь все больше и больше: - Вот вы говорите "не пойдет". За столом-то все, конечно, можно сказать - и про ту войну тоже говорили, что ни за что никуда не пойдут. А нет - пошли, да еще как пошли-то, с песенками: "Соловей, соловей-пташечка", - запел он вдруг и рассмеялся. - Да и как было не пойти? Впереди пулемет и сзади пулемет. Не пойдет? Нет, как еще пойдут-то. - Вы историк? - спросил меня мой новый знакомый. Я кивнул головой. - Я вот почему спрашиваю: этот пулемет в лоб, про который он сказал, ну что ж говорить, средство действительно очень сильное. Но скажите, могут войска под этими пулеметами выиграть войну? Ну, не только пулемет, конечно, а вообще одна жестокость сама по себе. Деревни жечь, дезертиров вешать, солдат пулеметами гнать. Вот это может выиграть войну? - Ну, это смотря кто с кем воюет, - сказал я. - Но одно только можно сказать суверенностью: армия свободных всегда побьет армию рабов. Это еще Эсхил отлично понимал. В "Персах", например, престарелая царица Атосса спрашивает предводителя Хора о греках: "Кто гонит это войско в бой? Кто их царь?" И тот отвечает: "Никто их не гонит, нет у них царя, они свободны!" - "Так каковы же они в битве?" - спрашивает царица. "А таковы они в битве, - отвечает Хор, - что все войско твоего сына полегло под их мечами". И в заключение, после гибели персидского ополчения. Хор поет: "Персы, не идите против эллинов, сама земля им союзница". Земля - союзница! Подумайте, огромная армия, состоящая из двенадцати пленных народов - тут были и сирийцы, и египтяне, и финикийцы, - была разбита в прах одним свободным народом. - Вот, отец, - повернулся к бригадиру Михаил Степанович. - Слышишь, что историк сказал, а ты говоришь: зачем история? Чтоб нас, дурней, учить. Из-под палки никто не побеждает. И твои пулеметы сзади - они тоже очень свободно могут лишний раз повернуться да так дать по тем, кто их поставил... - Это так, конечно, - тускло сказал хозяин, его уже утомил этот разговор. - Но все-таки надо и то сказать... - Софа! - вдруг крикнул мой новый знакомый. - А я вас ждал-ждал, ведь на целый час запаздываете. Я оглянулся. К нашему столу шла незнакомая мне женщина. - Ну, так уж вышло, - сказала она, подходя. - Так уж вышло, Михаил Степанович, никак не могла раньше. Я поглядел на нее. Волосы у нее были мягкие, золотистые (тогда в моде был пергидроль), а лицо удлиненное, худощавое, с тонкой белой кожей. И так не шел к этому нежному, чистому лицу, к волосам этим высокий, выпуклый, почти мужской лоб. Его даже и прическа не могла скрыть. Поэтому впечатление от нее у меня осталось двойственное и какое-то тревожное. Как будто из-под одного лица - красивого и спокойного - вдруг выглянуло совсем другое - пытливое, затаенное. Был на ней английский костюм из светлого коверкота песчаного цвета, очень тонко и четко облегающий фигуру. А через плечо фотоаппарат в кожаном чехле. Она шла к нам, улыбаясь, но глядела только на Михаила Степановича. Он встал, забрал ее пальцы в свои руки и потом, не отпуская их, обернулся ко мне. - Знакомьтесь, - сказал он, - аспирант института права. Софа Якушева, отбывает у нас практику. - Он взглянул на нее и засмеялся. - С утра до вечера бродит по горам и снимает виды Тянь-Шаня. Раз около нашей школы погранохраны ее задержал патруль, пришлось ездить выручать. Так вот. Софа, это - наш хозяин, - он назвал фамилию бригадира, а это, - он обнял меня за талию, - наш археолог. Тот самый, статью которого в газете вы так хвалили, - он назвал и мою фамилию. - Очень рада познакомиться, - ровным голосом сказала Софа и протянула мне руку. Рука была холодная, как из потока. - Садитесь, Софа, с нами, - пригласил Михаил Степанович. - Хозяин, а ну-ка еще стопочку. Софа тоже выпьет с холода. Она кивнула головой и села. Хозяин побежал вниз. - Вы сегодня никуда уж не торопитесь? - спросил Михаил Степанович бегло, но значительно. Она слегка пожала одним плечом. - Особенно нет, но к восьми мне надо быть уже в городе, хочу пойти в кино. - Что-нибудь интересное? - спросил он быстро. - Да, - отвечала она. Он поглядел на часы-браслетку. - Ну, отлично, пойдем вместе. Вот выпьем и пойдем, ладно? Она кивнула головой. Это был короткий, быстрый и понятный только для них обоих разговор. Потом Михаил Степанович снова повернулся ко мне, и лицо его стало по-прежнему ясным, добродушным и ироническим. - Тут у нас о войне разговор был, - сказал он, глядя на меня, - такого страху нам хозяин нагнал, спасибо вот историк выручил. - Я страху никакого не нагонял, - хмуро ответил хозяин, появляясь в дверях с тарелкой соленых огурцов. - Я говорил, что знаю. Ну а врать, конечно... Тут я увидел, что он уже здорово пьян. - Вот вы говорите, - продолжал он задиристо, - что ничего не будет, а в писании не то ведь сказано. Там сказано: будет последний бой и налетят железные птицы и истребят всех живущих. Так что - это тоже дурачок писал? Михаил Степанович быстро взглянул на Софу, она сидела молча. - Ну вот, - сказал он весело. - Мы уже и до писания дошли. Да ты что, сектант, что ли, Иван Семенович? Тот хмуро покачал головой и аккуратно начал расставлять по столу посуду. - Тут не в писании совсем дело, - сказал он. - Писание - это только так, к слову пришлось. - Ну, хорошие же у тебя тогда слова! - воскликнул Михаил Степанович. - А еще сознательный человек, колхозник, бригадир. Тут вдруг наш хозяин поднял лицо и посмотрел на нас. Мне показалось, что он даже покраснел от раздражения. - Ну вот вы все ученые люди, - сказал он громко и насмешливо, - политики, а я, верно, как вы говорите, дурак, колхозник. Ну так как вы считаете, вот это писание - оно что? Его дурак какой-нибудь сочинял, Сергей-поп какой или еще кто? - Ну, не дурак, конечно, - ответил Михаил Степанович. - Но... - Ага! Значит, не дурак, - усмехнулся хозяин. - Так! Хорошо... Так значит оно что-нибудь или нет? Ну вот как вы скажете - значит? Софа вздохнула и отвернулась, а Михаил Степанович скучно ответил: - Ну, значит, конечно, кое-что отражает - фанатизм, темноту, забитость, настроение масс того времени, ну и прочие социально-исторические штуки. Так, значит, налетят эти железные птицы и всех нас перебьют? Ну а может, это наши птицы будут, а не его? - Оставьте, - сказала тихо и досадливо Софа. - Ну что вам? - А ну-ка, историк, - сказал Михаил Степанович, - разложите его опять на лопатки. - Ну-ка, ну-ка, разложи, - повернулся ко мне бригадир, - попробуй. - Никаких железных птиц в писании нет, - сказал я твердо. - Есть, верно, в "Апокалипсисе" железная саранча, вот о ней, наверно, и идет речь. - Ну, хорошо, саранча. Так вот к чему она? - вкрадчиво спросил хозяин. - Как эту саранчу понимать-то надо? Ведь саранча эта так, букашка, что она особенно сделать-то может? Ну, сад оголит, хлеб пожрет, а тут ведь пишется - всех уничтожат! Вот ведь как. Неужели тот, кто писал, никогда и саранчу в жизни не видел? - Ох, как еще видел, - сказал я. - Потому так и писал, что видел. В тех местах, в Малой Азии, саранча как смерть, от нее ничего не спасет - ни река, ни гора, ни расстояние, садится туча ее в несколько десятков миллиардов тварей и начинает жевать. И что с ней ни делай - дави, жги, выпускай стада быков, она все равно будет жевать. Ее давят, а она жует, жгут, она жует, ее ничто не трогает - ни смерть, ни боль, - ничего, только бы оголить всю землю дотла. - Вот как эту ладонь, - сказал бригадир тихо и подавленно и выставил над столом большую, крупную загорелую ладонь, - точно! Мне и отец это рассказывал. - Вот и думает человек: знать, и смерть такая. И хорошо, что она, смерть эта, землю еще не лопает, а то и от земли ничего бы не осталось. Бригадир сидел и молча смотрел на меня. - Так вот оно что, - сказал он наконец тихо. - Это вы правильно сказали. - У него был вид человека, неожиданно набредшего на истину. - Это так! Бактерия! Виброн! Тут уж я растерялся. О бактериальной войне в то время уже поговаривали. Говорили, что в Германии, в Японии и даже в Италии идет работа по выращиванию смертоносных бактерий. Что-то с чем-то скрещивают, высевают какие-то культуры на питательные среды, подкармливают их питательными бульонами, высевают на агар-агар, снова пересевают, снова скрещивают, и в результате появляется уже что-то такое чудовищное, что не берет ни огонь, ни мороз. Человек погибает через несколько часов. Говорили, что где-то в Японии уже выращен чудовищный гибрид смертельных тропических лихорадок, скрещенных с бактериями столбняка, сапа и проказы. Достаточно вылить такую пробирку в водопровод, чтоб город превратился в покойницкую. В газетах об этом писали еще мало и общо. Зато о чем-то очень схожем и говорили и читали лекции. Лекции читали о том, что органами Наркомвнудела было обнаружено гигантское вредительство. Агентам враждебных разведок удалось завербовать многие сотни работников элеваторов и складов. Миллиарды пудов зерна по вражескому заданию были заражены каким-то особым клещом. Хлеб тот пришлось весь сжечь. Арестована масса ответственных работников, и с каждым днем арестованных становилось все больше и больше. После людей с именами пошли уже совсем простые люди - рабочие, экспедиторы, бухгалтеры, лаборанты. Судили их при закрытых дверях и военным судом. Приговоры выносились самые суровые - бывали и расстрелы. Арестованные признавались во всем, и скоро прокуратура и органы следствия объявили о том, что они до самого конца распутали весь огромный клубок измен и предательств. Враги рассчитывали, писали газеты, на благодушие советского народа, но они снова просчитались: железная рука советской разведки (я видел эту руку - "ежовые рукавицы" - на плакатах, ими был оклеен весь город) схватила врагов за горло, задушила и выбросила из советского общества. Итак, враги, безусловно, просчитались. Но глупо думать, что они успокоятся. Наоборот, сейчас в борьбу вводятся все новые и новые силы. И этого надо было ожидать, ибо, как указал товарищ Сталин, чем больше наши успехи, тем ожесточеннее сопротивление врагов и тем на более крайние средства они идут. А отсюда вывод, который сейчас и сделал бригадир: если можно заразить искусственно клещом элеваторы, то почему ж нельзя вырастить где-нибудь в Марокко многомиллиардные стаи саранчи особой породы да и пустить ее на колхозные поля? Вот тебе и апокалипсис... Я смотрел на бригадира - и не знаю, как это выходило, но отлично понимал все, что он думает. - Это чепуха, отец, - сказал я. - Никаких таких бактерий на свете нет. Он печально, но решительно покачал головой. - Нет, есть они, есть! Так и про клеща сначала говорили, что это одна агитация, а видишь, сколько его под конец оказалось. - Ну, сравнил клеща с саранчой, - сказал Михаил Степанович. - Это, брат, совершенно разное дело, саранчу, как клеща, в пробирке не принесешь и не выпустишь. И тут из меня вдруг выскочило то, о чем я уж месяцы думал и так и сяк, но с полной определенностью решил только сейчас. Я сказал: - И с клещами тоже чепуха. Никто ими элеваторы не заражал. Но тут Михаил Степанович поднял стопку и весело воскликнул: - Э, хозяин, хозяин! Что ж ты за стопками не смотришь? Ведь вот все пустые. Ну-ка давай по последней. Слов моих он как будто не расслышал. Только Софа Якушева поглядела на меня и отвернулась. - Нет, есть клещ, - сказал бригадир, не двигаясь. - Обязательно он есть... Это я точно знаю! - Он взял со стола бутылку и стал наполнять стопки. - Точно знаю... - повторил он. - У меня брата за него расстреляли. Завербовал его Модест Ипполитович, заведующий нашим элеватором. Так неужели же человек ни за что девять грамм получил? Нет, нет, этого я никак не могу допустить. Есть он, обязательно есть! Это уж точнее точного. О том, что надо ехать, уже не говорили. Софа пила наравне со всеми и, когда думала, что я не вижу, украдкой косила на меня большими светлыми глазами. А мне уже было досадно, что я наговорил лишнего. Я налил себе две стопки и, не угощая никого, опрокинул их раз за разом. - Вот это по-нашему, молодец! - сказал Михаил Степанович. - Ну что же, выпьем и мы, Софа, а? Она отрицательно покачала головой и тихо сказала: - Пора. Уже вечерело. Откуда-то вдруг тонко потянуло розами. Но я знал, что это не розы пахнут, а это несет из ям прелым прошлогодним листом. Хозяин сидел на табуретке печальный, серьезный и, слегка покачиваясь, задумчиво смотрел на свои руки. Вдруг прямо над нами закричала иволга. Крик у нее противный, резкий, кошачий. Я вздрогнул. - Ну и пугливый же вы, - усмехнулся Михаил Степанович. И только он это сказал, как где-то далеко за садом закуковала кукушка. - Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить? - крикнул он ей. Кукушка крикнула три раза и замолкла. - Недолго же, - усмехнулся Михаил Степанович и взглянул на часы. - Пойдем? - тихо спросила Софа Якушева и встала. - Ну а вы как? - спросил меня Михаил Степанович, поднимаясь. - Может, вас подбросить до города? Я поблагодарил и отказался. Ехать мне с ними почему-то не хотелось. Он протянул мне руку. - Ну, тогда позвольте пожелать вам всего хорошего, еще, надеюсь, встретимся. - Встретимся, - сказал я. - Мы теперь здесь часто будем. И тут опять, и уже ближе, закуковала кукушка. - Ну, может, мне больше повезет, - сказал я. - Кукушка, кукушка, сколько мне?.. Она вдруг замолкла. - Обоим сегодня не везет, - засмеялась Софа Якушева. - Наверно, за страшные разговоры. Так до скорого? Они ушли, и, переждав минут десять, я поднялся было тоже. Но хозяин сурово сказал мне: - Постойте-ка, - и снова налил по полной. - Не буду, - сказал я, отодвигая стопку, - я уже и так совсем пьян. Он усмехнулся одним углом рта. - Пейте, ничего. Язык не заплетается, вот в мыслях, может быть, немного? Я молчал. - В голове, может быть, говорю, не того? - повторил он настойчиво. Я опять смолчал. Тогда он сказал: - Вот вы насчет клеща высказались, что это все чепуха. - Вы этих людей хорошо знаете? - спросил я. Он усмехнулся, помолчал, подумал. - Этого Михаила Степановича, - сказал он, - я месяца два, наверно, знаю, что-то часто он стал сюда ходить, целый день иногда лежит, загорает, а вот ту, что с ним, я только второй раз вижу. - А кто она такая? - спросил я. - Она-то? А кто ж ее знает, юрисконсул, что ли, а там не знаю. Разве женщину узнаешь? А за Михаилом этим, - продолжал он, подумав, - раз машина из города приезжала, он там на камне лежал, а шофер подогнал машину к самой речке и подал ему записку. Он прочел, сразу оделся и уехал вместе с ним. Да вы его не бойтесь. - Я не боюсь, - сказал я быстро. - И не бойтесь, не бойтесь. Тут много всяких разговоров было, он всегда на них ноль внимания... Да, так вот насчет этого клеща. Вы говорите - нет его, а я ведь этого Модеста Ипполитовича, которого вместе с братом расстреляли, вот с таких лет знаю. Опять закуковала кукушка, куковала долго, звонко, не переставая, может быть, потому, что никто из нас уже ее не спрашивал, сколько нам осталось жить. Бригадир рассказал мне все про Модеста Ипполитовича и начал рассказывать про своего брата. Однажды прибежала в слезах невестка и сказала, что с мужем творится что-то неладное: стал он пропадать неизвестно где, приходит поздно ночью и - вот беда-то! - не пьяным. А однажды вернулся только утром, сел за стол и сказал: "Катя, я вчера ездил на Иссык, перевел все мои сбережения на твое имя, так вот, если со мной что случится, то за ними сразу не ходи, а подожди месяца два, а потом вынь все и поезжай к моему брату, он тебя в колхоз устроит, колхоз у них богатый - плодоягодный, заработки там хорошие, будешь сортировщицей". Она заплакала, а он ей сказал: "Не плачь, теперь уже не поможешь". А вчера, продолжала невестка, не было его целые сутки, пришел пьяный и сразу же завалился в сапогах на кровать. "Приходи, - попросила невестка, - узнай, в чем там дело, может, правда, за ним что есть". - "Хорошо, - ответил бригадир, - завтра же приду узнаю". Но удалось ему прийти только через неделю. Застал он брата веселого, выпившего, праздничного. На нем была блестящая синяя рубаха под шелковый пояс с махрами и желтые полуботинки. Увидев брата, он засмеялся и полез целоваться. Потом сели за стол, а невестку послали за водкой. Выпили и повторили сразу же. Жена, радостная, раскрасневшаяся, в одном платке, то и дело летала на угол в ларек. Брат рассказал, что собиралась на него беда, да, слава Богу, прошла сторонкой, умные люди все поняли, все рассудили. Он ни в чем не виноват, через неделю ему отдадут большую комнату в бывшей квартире Модеста Ипполитовича, и какая там есть обстановка - вся она его. Будет выплачивать понемножку из жалования. "Ну а все-таки что с тобой такое было?" - тихонько спросил бригадир брата. Тот махнул рукой и ответил: "Со мной все окончательно решено! Я не обижаюсь, нашего брата тоже нужно иногда припугнуть, а то от нас, баранов, разве что-нибудь узнаешь? Вот и я дурак был, надо было сразу же все выложить". - "Что выложить-то?" - спросил бригадир брата. "А вот что замечал я за моим директором неладное. Часто он в лабораторию входил, когда никого там не было, и дверь закрывал, потом вдруг портфель новый завел на замочке, говорил, что он какие-то диетические бутерброды из дома таскает, а может, там клещи в банке сидели? Кто это знает. Вот я все это показал, от меня и отстали". Они выпили еще, и брат заснул прямо за столом. Уехал бригадир рано утром с попутной машиной, а через два дня за ним приехали и отвезли в городское отделение НКВД. Там его сразу же ввели в кабинет и стали допрашивать о брате. Допрашивали двое начальников: один с двумя шпалами, другой с тремя кубарями; начальник со шпалами - пожилой, важный, больше молчал. Зато с кубарями - молоденький, беленький, совсем мальчишка - все смеялся, предлагал закурить и спрашивал: зачем он ездил к брату за день до его ареста и какой у них вышел там разговор. Не наказывал ли брат кому-нибудь что-нибудь передать на случай ареста? Не говорила ли что невестка? Разговаривали хорошо, вежливо, обходительно, улыбались, шутили, предлагали чаю, бутерброды с семгой, а потом сказали, что пока хватит, он может идти. Но пусть подумает, может, и еще что вспомнит. А невестке, правда, лучше будет переехать к нему. Избу же пусть продает и мужа не ждет. Муж ее уличен в том, что он выполнял задания иностранной разведки. Он во всем уже признался и назвал своих сообщников. "Как так признался? - воскликнул бригадир. - Он же мне совсем не то говорил". - "Они советским людям всегда не то говорят", - улыбнулся молоденький. А тот, что носил две шпалы (он все время стоял около открытого окна, курил и пускал шуточки), сказал ему: "Ну, расскажите ему все, я разрешаю". Тогда молодой сказал, что брат его сначала от всего отрекался и даже кричал на них, но потом, когда ему показали расписку, которую он выдал в прошлом году в Новосибирске резиденту одной иностранной державы, заплакал и сказал: "Ну, раз вы уж до Новосибирска докопались - значит, все", - и во всем признался. К сожалению, назвать фамилию этого резидента невозможно. Имена дипломатических представителей называются только при закрытых дверях. Но пусть он не думает - советская разведка не ошибается... А потом ему подписали пропуск, и он ушел. Больше про брата вот уж сколько месяцев ничего не слышно. Невестка сейчас живет с другим и мужа не ждет. Если бы он и вернулся, то добра не было бы. Я сидел и слушал эту историю с каким-то странным чувством. Я понимал, что во мне зародилось что-то новое, что-то вдруг назрело и перевернуло все мои понятия. Я почувствовал, что, пожалуй, ни на грош не верю ни в иностранного клеща, ни в расписку эту, выданную дьяволу, ни в слова тех двух людей - того, что с тремя кубиками, того, что с двумя шпалами, ни во все то, что они рассказали. Но точно так же совершенно ясно и четко я понимал, что мой собеседник, человек трезвый и бывалый, свято верит каждому их слову и его никак не переубедить. Есть расписка, есть сознание, есть виновный, есть кара виновного, о чем же можно еще говорить? - Но я посомневался, - сказал вдруг бригадир, - я вот почему посомневался. Ни в какой Новосибирск брат не ездил, это мы тогда с ним нарочно такой фокус выкинули. Он от жены хотел уйти к бухгалтерше со свинцового завода; познакомились они на курорте, вот мы и ездили к ней в Чимкент, а тут слушок распустили, что это он едет в Новосибирск на месячные курсы складских работников, телеграмму даже такую отбили, а сами в это время у ней в Чимкенте сидели, вот почему я им не поверил. Вскоре я почувствовал, что меня клонит ко сну, я встал, хотел идти, но покачнулся и, верно, упал бы, если бы меня под спину не подхватил хозяин. Он меня обнял за плечи и, что-то говоря, повел в избу. Это я еще помню. Помню и то, как я вырвался от него, увидел лестницу, прислоненную к стене, и вдруг полез на сеновал. Отлично помню полумрак, запах сена и яблок и небольшой стожок посередине. Но вот как я добрался до этого стожка, как лег и как заснул - не помню совершенно. Проснулся я уже ночью. Было совсем темно и еще сильнее пахло яблоками и сеном. Через открытую дверь сеновала мне было видно лавочку, а на ней трех человек. Они сидели и о чем-то разговаривали. И вдруг мне показалось, что я ясно различаю голос Корнилова. - И во время допроса она предала всех своих сподвижников, и в том числе великого философа Лонгина, - сказал Корнилов. - Ну и что ж с этим философом сделали? - спросил второй голос, хрипловатый и старческий. - Казнили. - Вот стерва, - выругался старик и закашлялся, - и все ведь... все ведь эти бабы такого рода, - продолжал он, отдышавшись. - Поэтому я и не женился второй раз. Так, значит, его казнили, а ее что? - А ее Аврелиан заставил пойти в золотых цепях во время триумфа. Потом, правда, он ей пожаловал роскошную виллу в предместье, и она так на всю жизнь и осталась в Риме. Жила хорошо, в почете, растила внуков. - Вот, наверно, хулиганье было без отца при больших деньгах, - злорадно сказал тот же старческий голос. - Есть за что чтить сучку! Войну проиграла, столицу свою разрушила, от друзей отреклась, а сама, как какая-то позорница, пошла в цепях, и за это ей почет. - А царицам всегда почет, - ответил кто-то третий, и я узнал голос бригадира. - Это простого человека чуть что под ноготь, а царям всегда полная привилегия. Вот Вильгельм до сих пор живет в Голландии. - Зато Николашку-то разбахали, - сказал старик. - Да ведь это мы. Мы бы и эту Зиновью разбахали, не пощадили бы, - сказал бригадир. - А какой она, скажите, нации была - еврейка? - Нет, вероятно, арабка, - ответил Корнилов. - И, поди, еще красавица! - усмехнулся старик. - Они все такие, красавицы: Клеопатра, Саломея, которая скакала, плясала, наша Катенька. - Да, говорят, была изумительно красива, - ответил Корнилов. - И очень образованна. Говорила на четырех языках. Муж ее брал с собой в походы, и она участвовала в походах вместе с мужчинами. - Ну, вы этого мне не говорите. Где уж им, таким, воевать по-настоящему, - презрительно усмехнулся старик, и я почувствовал, что он махнул рукой. - Это все хворс, а не война. Пока она на коне - она и хороша, а как стащишь за вихры, так она и папу и маму продаст. Вот Маруська такой герой была, что не подходи, а как до расправы дошло, так тоже начала задом вилять, но, однако же, мы не Аврелианы, мы ее тут же израсходовали. - Так ту Маруську, кажется, в сражении убили, - несмело сказал бригадир. - Это не нашу, - категорически ответил старик. - Я знаю, что ты думаешь: их несколько было, самую главную-то я лично израсходовал. - То есть как вы лично? - спросил Корнилов. - То есть собственноручно? Ответа я не услышал, - очевидно, старик кивнул головой. Я осторожно заглянул вниз. На скамеечке сидели, курили, разговаривали; рядом с Корниловым расселся тот самый старик, которого звали Родионов. - Так как же это дело случилось, расскажите, Семен Лукич, - попросил Корнилов, - если это не составляет секрета, конечно. Родионов затянулся и далеко отбросил от себя папиросу. Бригадир сейчас же пошел, затер ее сапогом и вернулся. - Секрета тут, положим, никакого нету, - сказал Родионов важно, - но только я про все это вспоминать не люблю. - Он подумал и вздохнул. - Да, не люблю. Да и делов-то не было - просто вызывает меня комиссар и говорит: на совете решили Маруську израсходовать, транспорта нет и народ отрывать нельзя, а кончать с ней надо. Иди и выполняй. Ну, пошел и выполнил. Только и дела. - Да, дела! - покачал головой бригадир. - Эх-эх! - Он вздохнул. - Да, дела, - с вызовом подтвердил Родионов. - В то время мы этих расстрелов за большое дело тоже не считали, потому что война. Тут раз ошибешься - и голова долой. И весь разговор, потому что разбираться было некогда, да и некому... Мы не юристы-специалисты. Тут не в этом дело, а вот в чем. Все равно она мне и после смерти свой бабий хворс выказала. Я ее сам своими глазами мертвой видел, еще оттащить подсобил, а недели через две после того, как мы уже верст за триста были от этого места, призывает меня к себе комиссар, улыбается, подает бумагу: "Прочитай-ка, тебе". Посмотрел я на подпись, так у меня ноги и дрогнули: "Твоя Маруська". Плохо вы меня расстреляли, пишет, все равно я живехонькая. И еще не одну сотню вас, голодранцы, в штаб генерала Духонина отправлю. А тебя, босяка, за то, что ты меня сам расстреливать на поле водил, я, говорит, живьем на тысячу и один кусок разрежу". Вот ведь какая гадюка! - Да, - сказал Корнилов неопределенно, - бывает. - Да нет, что же это такое! - чуть не со слезами вскочил бригадир. - Раз вы же ее сами мертвую видели, то как же, значит, как вы ее ни стреляли, а она... Так что это - чудо, что ли? - Вот рассуждай, что и как, - строго ответил Родионов. - Тогда таким чудесам конца-краю не было. Сам же сказал, что Марусек целый десяток ходил. - История, - сказал бригадир подавленно. - Вот так история. Тут мне что-то попало в нос, я громко чихнул и спрыгнул на землю. - О, вот и наш ученый, - радостно воскликнул бригадир, увидев меня, и пошел ко мне навстречу. - Ну, как спали-то? Я смолоду любил на сеновале ночевать. Тут я увидел: на траве лежат две пустые бутылки, краюха хлеба и стоит глубокая тарелка с огурцами. Ночь выпала теплая, сырая, без звезд и луны. Все небо было обложено пухлыми войлочными тучами. Вот-вот, наверно, должен был хлынуть теплый крупный летний дождик. Когда я спрыгнул на землю, Корнилов тоже встал с места и пошел ко мне. - А я вас искал, - сказал он мне тихо. - Это очень здорово, что вы приехали. Мы пожали друг другу руки. - Мыши-то, мыши-то не тревожили? - весело крикнул бригадир. - Там мышей тьма! Что они там жрут - не пойму, и кошку уж туда запирали, и ловушки ставили, нет! Все равно не переводятся, проклятые. Я что-то ответил. Родионов сидел молча. А я и сам не знал - верить мне ему или нет. Бог его знает, что за человек и много ли правды в том, что он рассказал хотя бы про эту записку. Такие повести с убийствами, расстрелами, красавицами часто можно услышать от неудачников. В течение ряда лет и даже десятилетий таскает такой тип в голове что-нибудь эдакое, лезет с ним к любому встречному-поперечному, рассказывает и пересказывает - над ним смеются, ему не верят, но после всех доделок, переделок и отсевов у него в конце концов складывается что-то действительно похожее на правду. Вот, вероятно, что-то подобное я сейчас и услышал. Вдобавок ко всему старик Родионов оказался и партизаном. Я теперь постоянно имел с ним дело. С тех самых пор, как по инициативе директора отдел советской истории через газету обратился ко всем участникам гражданской войны с просьбой поделиться воспоминаниями, его кабинет был постоянно полон. Всех воспоминателей, которых мне довелось опрашивать, можно было разделить на несколько четких категорий: одни приходили шумно и задористо: "Ну, здравствуйте! А кто у вас тут занимается героями!" На них были красноармейские фуражки, кубанки с малиновым верхом, зеленые поддевки, а на груди бант и какая-то покарябанная медяшка. Курили они при нас только махорку и только из кисета. Они притаскивали номера газет двадцатилетней давности (желтая шершавая бумага; проведешь вгладь - занозишь руку, слепая печать, маленький формат); какие-то приказы, набранные крупными вертлявыми буквами (так в провинции печаталась афиша). Рассказывали они много и охотно, но слушать их было трудно. Это были какие-то скачки с препятствиями по замкнутому кругу. Они все время кипели и все путали. Сначала я старался еще извлечь из этого хаоса хоть что-то, несколько достоверных имен, дат, характеристик, а потом махнул на все рукой и просто-напросто стал их посылать к стенографистке. Тут они уже договаривались до полной хрипоты, а мы отправляли их записи в архив и писали: "Фонд хранения такой-то, единица хранения такая-то". С посетителями другого рода разговаривать было значительно легче, у них как будто все было в порядке - речь, одежда, воспоминания; им можно было задавать вопросы любой сложности, и они отвечали спокойно, толково и деловито. Но нас-то они интересовали меньше всего, мы их почти никогда не отсылали к стенографистке. Это были не герои, а земляки героев. Никогда они ни в чем по-настоящему не участвовали и ничего как следует не видели. А если что и видели, то давным-давно перемешали с прочитанным и услышанным от других. Третья категория была самая трудная, но и самая для нас ценная. Эти люди не приходили сами, их нам разыскивали и приводили. Приведут к тебе такого старика, посадят его в огромное кожаное кресло, поставят перед ним стакан чаю с сухариком, и вот сидит он, тихонечко позванивает ложечкой, улыбается и говорит. Называет фамилии и места, известные тебе с детства по кино, портретам и учебникам. Все идет скучно, медленно, спокойно, вполне академично; не спеша говорит он, не спеша строчит стенографистка, ты сам что-то записываешь в блокнот, заходят и уходят сотрудники, звонит телефон. Но вот в ответ на какой-то вопрос он нагибается ("Постойте-ка") и вытаскивает из маленького ученического портфельчика что-то хрупкое, завернутое в бумагу и все время норовящее свернуться в трубочку. Он придавливает это "что-то" двумя большими ногтями к столу, и ты видишь снимок тех лет, очень плохой снимок - желтый, слепой, в разноцветных пятнах. Много вооруженных людей в шинелях и кожанках с бантами. Все они сгрудились где-то у забора, на крошечном пространстве. Каждый лезет в объектив. Кто сел повыше, кто встал повиднее, кто выгнулся пофасонистее. И вдруг через мутноватую светло-желтую дымку эмульсии среди папах, шлемов и фуражек выплывает знакомое и странно молодое лицо тех лет: брови сдвинуты, лоб нахмурен, одна рука на шашке, другая уперлась в бок, нога слегка отставлена вперед. Переводишь глаза на своего собеседника: "Неужели же?" А он улыбается. "Что, можно еще узнать?" Да, узнать-то можно - это ты, конечно! И вот ты сидишь передо мной в неуклюжем музейном кресле, тычешь толстым ногтем в снимок и стараешься что-то рассказать и объяснить. Но что ты можешь, старый и смирный, рассказать мне сейчас про того молодого и беспощадного, что, прищурясь, смотрит на нас обоих? Еще несколько вопросов, еще два-три ответа - и посетитель уходит - высокий сухой человек, бухгалтер или вагоновожатый, с маленьким ученическим портфельчиком под мышкой. А у меня прибавляется еще несколько проверенных дат, еще один или два маршрута на карте и странная оскомина на сердце. Я кого-то очень-очень жалею, но кого же? Его, себя? Вообще людской род, подверженный старости, утомлению и болезням? Были люди и четвертой категории. С одним из таких - старым казахом - мне пришлось проговорить несколько часов... Странная слава была у этого человека - громкая и глуховатая в одно и то же время. И даже, вернее, не глуховатая, а приглушенная. В ту пору, о которой я веду рассказ, он ведал областью, тесно соприкасающейся с нашим музеем. Поэтому мы и встретились. Подвиг, который он совершил двадцать лет тому назад, вернее, который он заставил совершить своих людей, был прост и так же прост и легендарен, как переход Суворова через Чертов мост. Только идти приходилось не через горные ледники, а через раскаленные пустыни и степи. Как-то для большого наступления надо было доставить оружие за много сотен верст. Тогда вызвали этого человека и сказали ему: вот винтовки, вот пулеметы, вот патроны - умри, но доставь! И он собрал своих людей и двинул их через степь. Шли два месяца. Оружие везли на верблюдах, сами шли около. Сколько погибло провожающих - неизвестно. Но оружие все-таки доставили в срок. Повторяю, подвиг этот (а он, кажется, далеко-далеко превосходит человеческие возможности) был совершен благодаря воле и упорству именно этого человека. Очень странного человека, по правде сказать. До этого он - казах - учился в русской семинарии в Казани, кончил ее и мог стать батюшкой, но не стал, а вдруг почему-то пешком пошел вокруг света. Не так давно мне показали один интересный экспонат - его записную книжку тех лет. На красном сафьяновом переплете золотом вытеснен его псевдоним и надпись: "Кругосветное путешествие пешком", а все страницы заляпаны печатями - простыми, сургучными, радужными наклейками, гербовыми марками, ярлычками гостиниц, подписями губернаторов и консулов. Был он и в Африке, и в Индии, и в Китае, и в Европе. Где проходил бродячим фотографом, где заклинал змей, где просто копал землю. Память у него была отличная, все свои профессии он помнил и про все мне рассказывал. Рассказывал про степь, какая жара стояла тогда (земля была сухой и звонкой, как глиняный горшок, и гудела телеграфным столбом, а белая тонкая трава, когда к ней подносили спичку, вспыхивала и догорала до самой земли). Я смотрел на него и думал: что же делает этот неуемный человек в том тишайшем учреждении по охране заповедников, в которое его засунули? Мазары глиняные штукатурит? Утверждает отчеты лесничих? Увольняет и принимает на работу пасечников из бежавших кулаков и сектантов? Подписывает лицензии на отстрел джейранов? Какие пасеки его интересуют, какие джейраны ему важны? А к концу разговора я понял: все интересует, все важной пасеки, и джейраны. Он кончил рассказывать о верблюжьем переходе, точно ответил на все вопросы, кое о чем обещал навести еще справки, потом кивком головы отпустил стенографистку, вынул из кармана толстую записную книжку в кожаном переплете ("Участнику... съезда") и сказал совершенно иным тоном: - Теперь вот о чем - о сайгаках... И стал нас ругать. Очень плохо сайгаки отражены у нас в музее, нет ни одного стенда, посвященного им. Это не годится. Ведь сайгак - реликт ледникового периода. Он современник мамонта. По существу эту породу лет десять назад можно было считать уже вымершей. Но тут вовремя спохватились. Организовали заповедник. И за пятнадцать лет его существования... Да, вот некоторые цифры для экспозиции. И снимок надо! Главное, надо, чтоб был хороший, четкий снимок - вполстены, а то и больше, и надпись: "Стада сайгаков в заповеднике Барсакельмесс". Другим человеком этой же категории был мой директор, но о нем я уже писал. Ему было у нас и душно, и скучно, и нудно. Но он работал. Работал, как черт, - рьяно, сжав кулаки, закусив губу, шалея от бешенства и нелепости своего положения. Работал неуклюже, тяжело, по-воловьи, вытаскивал наперекор всему и всем наше тихое политпросветское учреждение из того болота, куда его затащили предшественники - знающие и любящие свое дело специалисты, археологи, искусствоведы, ученые-доктора. С такими партизанами мне приходилось встречаться. Этот же старик был какой-то совершенно новой разновидности, таких партизан я никогда не видел. А впрочем, какое мне дело? Пусть мелет сколько ему угодно. Я ж его стенографировать не собираюсь. - Слушайте, - сказал я, - тут вы о царице Зиновии говорили, это к чему? - Да это все о монете, - объяснил Корнилов, - пришел ответ из Эрмитажа, надпись-то на ней самая простая. Никакого там Санабара. конечно, нет, просто это одна из монет Аврелиана. - Из незначащихся в каталогах, - быстро и горячо сказал Родионов. - Да, не значится, я смотрел, - подтвердил Корнилов. - Ее даже в каталоге монет Британского музея нет. Так что очень может быть - это уникум. - И никогда римские монеты не заходили так далеко на Восток, - так же горячо сказал Родионов. - Да-да, - подтвердил Корнилов. - После этой находки Алма-Ата становится самым восточным ареалом распространения римских монет в Средней Азии. Я уже заказал снимок, чтоб послать его в Эрмитаж. - Значит, все-таки находка Семена Лукича имеет научное значение? - спросил я. - Безусловно, - сказал Корнилов. - Конечно, ни о каком римском городе говорить не приходится, но холмы копать надо. Надпись читается просто. Это динарий императора Аврелиана. Может быть, даже есть смысл произвести небольшую разведывательную раскопку. Директор говорит, что деньги на это есть. - Деньги-то есть, - сказал я, - да ведь знаете, какая это волокита: надо просить разрешения, выправлять открытый лист, а это очень долгое дело. - Мы это скоро сделаем, - сказал Родионов решительно. - Я за пару часов этот лист вам доставлю. У меня начальник по этим делам - друг хороший, мы с ним вместе служили, он для меня, если попрошу, все сделает. Я про него сейчас рассказывал - это они мне Маруську приказывал расходовать. - Ну, ну, так вам поручили ее, и... - сказал Корнилов. - А тут мне ее поручили, - твердо ответил старик. - "На Митьку, - говорит комиссар мне, - я не надеюсь, потому что Митька еще сопляк, а она чаровница, цыганка. У нее гипноза много, еще отведет Митьке голову, а ты, говорит, человек крепкий, достойный, потомственных рабочих кровей, в партии социалистов-революционеров состоял, ты можешь". Ну правильно, я могу! Что ж тут говорить - могу! "А где же, - я спрашиваю, - расходовать-то?" - "А в поле, по дороге, я уже послал мужиков яму рыть, как увидишь их, около ямы и кончай, забирай сейчас же, садись на лошадь и веди". Ну, понимаешь, я с непривычки немного даже обалдел, то хоть загодя предупреждают, а то сразу - забирай да иди стреляй. *Так, - спрашиваю, - и вести одному?" "Да так, - отвечает, - и веди один. Бери коня, наган и подъезжай к сараю, ее к тебе сейчас же и выведут". Ну что ж тут долго разговаривать? Надо понимать: 19-й год, Украина, степь! Сегодня мы здесь, а завтра подогнал к нам батальон с пулеметами, и побежали мы верст за двадцать; сегодня мы их шлепаем, а завтра они нас на столб тащат. Одно слово - революция, а революционных мер в ту пору только две было - либо вызовет тебя командир, утюжит, утюжит, наганом по столу стучит, а потом и крикнет: или "Чтоб я твоей рожи не видел!", либо скажет: "К стенке!" - и пойдет вон из комнаты. Ну и конец тебе тут же, никаких ведь кассаций и апелляций нет, - степь! - Он остановился и поглядел на бригадира. - Вот ты мне сейчас с пьяных глаз про брата толковал, как его ни за что ни про что взяли, а я вот скажу тебе... - Рассказывайте, рассказывайте, - схватил старика за руку Корнилов. - Ну, что ж там рассказывать, я все уж рассказал. Вышел я в коридор, а там Митька стоит, губы распустил, скосоротился весь. Обидно ему, что его не вызвали. "Куда он тебя спосылает?" - спрашивает. "А пойди, - говорю, - спроси". И пошел. Тут он меня догнал, вынул флягу, говорит: "На, хвати для крепости рук". И я, дурак, хватил, и много что-то - грамм триста, наверное. А знаешь, какая самогонка была? Горела! Видишь, какой дурак, иду на такое дело, а сам... Ну, ладно! Пошел я в конюшню, вывел коня, оседлал, подскакал к сараю, в руках наган. Смотрю, ее мне выводят. Красивая баба была, высокая, ладная, себя блюла, а глаза зеленые, змеиные. И правда, разве ее Митьке-сопляку поручать? Но, однако, мне на эту прелесть ее, так сказать, целиком и полностью наплевать. Я в те годы революцию понимал строго, по-каменному, ничего себе лишнего не позволял, водки пил мало, баб не придерживался, такая стойкость у меня, так сказать, в крови заложена. Ну, вывели ее до сарая, стоит она, циркает через золотой зуб, смотрит на меня, улыбается, эдак плечиками передергивает, знаешь, как бабы, - одно плечо выше другого. "Куда ж ты, - спрашивает меня, - красный орел, поведешь?" Отвечаю ей строго, по-революционному: "Куда следует, гражданочка такая-то... - Вот забыл ее фамилию - Черненко ли, Бочкарева, или что-то похожее... - куда следует, туда вы и пойдете. Шагом марш, ни с кем не разговаривать, по дороге не останавливаться. А побежите - сами понимаете!" Усмехается, змея: "Я-то, - говорит, - командир, не побегу, я свое, видно, уже отбегала, а вот ты-то, - говорит, - будешь бегать, только навряд убежишь, не такие дела твои, чтоб трудовой народ дал тебе убежать". Нет, ты чувствуешь, какая гадюка! - сказал он вдруг с каким-то злым восхищением. - Чувствуешь? Ее, так сказать, на шлепку ведут, она другим этим грозится. И опять-таки, видишь, ни от кого такого, а прямо от имени трудового народа! Как будто она народ, а я, так сказать, буржуй, куркуль, помещик. - Сколько у народа защитников оказывается, - усмехнулся бригадир и покачал головой. - И Колчак, и Деникин, и Маруська вот эта, и ты с наганом! И все защитники. Коротко скрипнула скамейка, это рассказчик сделал резкое движение. - Не так говоришь, - строго сказал он. - Пустые, глупые слова ты говоришь! Народ всегда знал своих защитников, это мы, так сказать, прослойка, мелкая буржуазия да мещанство, колебались, а он, батюшка наш, всегда знал, кто у него враг, кто друг. - Да рассказывайте, рассказывайте, - закричал Корнилов. - Что у тебя брата взяли, - сказал старик грозно, - это я понимаю, горе, но, однако, так сказать, голову и смысл терять из-за этого тоже незачем. И эти разговоры веди вот с тем, кто у тебя на сеновале пьяный валяется, он все поддержит, а мне ты... - Да рассказывайте же, рассказывайте, - попросил Корнилов. - А-а! И рассказывать даже охота пропала. - Старик с минуту сидел молча. - И как это у нас получается, - вдруг сказал он с горечью, - как что человека коснется, так сразу от него все принципы, идейность его прекрасная, как пар, отлетают, мещанин мещанином остается. Вот вроде той распрекрасной Зиновии. - Да что я сказал такого, - пробормотал бригадир, - я только... - Не хитри, я не глупенький, понимаю, что ты сказал, и ты тоже понимаешь, - торжественно и строго произнес старик. - Нехорошо ты сказал, а подумал еще хуже! Не надо так, мы старые люди, должны разбираться. Ну, ладно. Так я, конечно, на эту пулю, что она мне отлила, ничего не ответил, а только крикнул ей: "Разговорчики прекратить, шагом марш!" и наганом потряс. Пошли. Вышли за ворота, я на коне, она впереди. А еще раным-рано, часа четыре утра, все окна на ставнях, только кое-где бабы с ведрами дорогу перебегают, нас увидят - сразу около заборов приседают. Прошли мы два квартала так, она меня и спрашивает: "Куда же ты меня, красный орел, смерть врагам, ведешь?" Я на ее шуточки ноль внимания. "К начальнику, - говорю, - вас доставлю. Новый комиссар из дивизии приехал, разговаривать будете". Усмехнулась она, покачала головой. "Что ж, он в четыре утра уже на ногах? Не больно у вас много таких! Нет, похоже, ты меня в штаб генерала Духонина отводишь". Вот видишь, все ведь понимает, гадюка. Ну, конечно, я ее шуточки, так сказать, опять мимо ушей полностью пропускаю и спокойно говорю: "Фамилию свою, конечно, мне тот начальник не докладывал, может, он и Духонин, а только есть приказ отвести вас к нему срочным порядком, вот я и выполняю". "Ну давай, давай, - говорит, - выполняй". Вот прошли мы весь городишко, вышли в поле, как увидела она, что дома кончились, вдруг остановилась, повернулась ко мне и говорит со всей, так сказать, решительностью: "А ведь это ты меня, мужик, на шлепку ведешь". "Ладно, - говорю, - иди, не рассуждай, там поговоришь". Стоит - не двигается, покраснела, не знаю уж, от страха или от злости, глазищи свои зеленые, змеючие раскрючила. "Да ведь жалко, - говорит, - мужик, умирать в такие годы-то". Отвечаю ей: "Годы тут, положим, ни при чем, умирать всем придется, а ты знала, на что шла. И ты знала, и я знаю, так что уж тут рассуждать". "Это, - говорит, - конечно". Призадумалась немного, потом вдруг циркнула через зуб, взглянула на меня, тряхнула головой: "Пошли". Пошли. Я сижу на коне, в одной руке наган, в другой поводья, сижу и смотрю. А у меня уже голова начинает гудеть. Да где же это, думаю, они яму копают, куда же он, черт, комиссар, меня погнал? Вдруг она усмехнулась, поворотилась опять и говорит эдак, с ленцой: "Эх, жизнь-жестянка. Хоть бы ты меня поласкал бы, что ли. Я ведь уже два года этими глупостями не занималась. Туда приду, все архангелы животики надорвут!" "Ладно, иди, - говорю, - гадючка, не строй дурочку. Здесь шалавых нет, не на кровати с любовником разговариваешь". "Не с любовником?" - да как поведет плечами, и плечо у нее одно сразу голое и грудь тоже голая. А такая грудь, что наколоться можно. "Что, - говорит, - хороша Маша? Смотри, смотри-ка дальше" - и еще раз как-то мотнула всем телом, и веревки на землю падают. Вот как это может быть, скажи? Вот вы, товарищ Корнилов, ученый человек, как это может быть? Корнилов ничего не ответил, очевидно, просто пожал плечами. - Гипноз, - сказал бригадир. - Я в цирке в Москве видел. Там факир Торама тоже развязывался. - Вот это ты верно сказал, гипноз, - продолжал старик, - обхватила шею коня и лезет ко мне руками, за наган хватается. Закричал я тут, так сказать, отчаянным голосом. "Назад, - кричу, - матери твоей черт". Размахнулся наганом, врубил ей, и у меня уже ни голоса, ни сил нет. И вдруг смотрю - те стоят. Из ямы выскочили и стоят, смотрят, в руках лопаты. Как гаркнул я тут: "А ну-ка прибавить шагу!" Да как налетел на нее конем, она перевернулась и увидела их. "А-а! - говорит и головой кивает. - А-а!" Уж не знаю, что она хотела сказать. Так я, пока она на них смотрела, пригнулся и бац ей в затылок, бац! И сразу череп надвое, и звук такой, как будто полная бутылка опрокинулась, - чпок! Повернулась, взмахнула рукой, сделала два шага ко мне, ноги подломились, упала боком. Я с коня соскочил, подлетел с наганом, с размаху раз, раз ей в глаз, а потом стою над ней, смотрю и ничего не могу сообразить, ни поднять ее, ни до ямы поволочь, ни на коня влезть, ни оружия спрятать - ничего! Те двое подбежали, подхватили ее на руки и потащили, а у ней голова вихляется, зубы блестят, ноги дрожат по-комариному и кровища, кровища хлещет. Вскочил я на коня, врезал ему прямо по глазам да целый день по степи и проблукал. Где был, у кого был - ничего не помню. Помню, верно, в одном месте я зачем-то слезал, стога щупал, сухие ли, потом на мокрой глине у реки лежал, воду пил и лицо обмывал. Рот у меня, как от крови, пошел печенками. Вернулся весь грязный, оборванный, где лазил, кто мне глаза починил - ничего не знаю. Правда, помню, я в тот день еще добавил здорово. Митька-подлец мне поднес, да я еще к одной солдатке-шинкарке завалился, у нее всегда самогонка была. Так вот она потом рассказывала, что я у ней прямо с коня попросил особой с махоркой, чтоб сразу из головы память вышибить. Увидел меня командир, такого красавца, головой покачал, только сказал: "Иди спи!" Потом уж, на другой день, призвал и стал меня отчитывать: "Как же так это ты по степи целые сутки носился, там ведь банды ходят. Знаешь, как они тебя могли прекрасно подкараулить..." Это точно, очень могли. Потом я неделю в себя прийти не мог: хожу, делаю свои дела, а все как сам не свой. Думал, что сниться будет. Нет, не снилась. Дрянь всякая снилась, кровь, мертвецы, лягушек будто ем, а она не снилась. А недели через две, когда мы уж верст за триста были от этого места, призывает меня к себе комиссар, улыбается, подает бумагу: "Прочитай-ка, тебе". Посмотрел я на подпись, так у меня ноги и дрогнули: "Твоя Маруська". "Плохо вы меня расстреляли, - пишет, - все равно живехонькая. И еще не одну сотню вас, голодранцев, в штаб генерала Духонина отправлю. А тебя, босяканта, за то, что ты меня сам расстреливать на поле водил, я, - говорит, - живьем на тысячу и один кусок разрежу. Есть у меня в отряде такой китаец Ваня, он в Китайской империи по этому делу работал, так вот я его специально для тебя держу и водкой пою на махорке", - даже это, оказывается, знает. Вот ведь какая гадюка. -- Да, - сказал Корнилов неопределенно, - бывает. - Да нет, что же это такое! - чуть не со слезами воскликнул бригадир и вскочил. - Ведь вы же ее сами мертвую видели. Значит, как вы ни стреляли, а она... Да нет, говорите, череп же пополам - чудо, что ли? - Вот рассуждай, что и как, - строго ответил старик. - Тогда таким чудесам конца-краю не было. Сам же сказал, что Марусек целый десяток ходил. - История, - сказал бригадир подавленно. - Вот так история"! Посидели, помолчали, покурили. - "Мы все убиваем любимых" - так сказал один поэт, - продекламировал Корнилов. - Поселилась она у вас в душе с тех пор, Семен Лукич. - Ну стихов-то я, положим, не пишу, - вдруг обиделся старик. - И эти ваши слова тут совершенно ни к чему, а я к тому это рассказывал, что вот что значит, что такое революция. Вот ты нам, Иван Семенович, про своего брата распелся, и товарищ Корнилов тебя поддержал, что он, мол, не виноват, а злодеи его погубили. - Я такого не говорил, - перебил бригадир. На другой день Корнилов повел меня на место своих будущих работ. Везде были яблони, яблони, яблони, и, взглянув на них, я сразу понял, что много мы здесь не накопаем. То есть, конечно, совершенно не исключено, что средневековый город Алма-Ата находился именно здесь. Ведь эти холмы как раз то, что было нужно древнему обитателю Семиречья. Они высоки, отлоги, расположены над самой речкой, сверху донизу покрыты деревьями и чудесной травой. С этих высот и врага издали заметить, и осаду отразить очень удобно. Все это так. Но, во-первых, на априорных суждениях в археологии далеко не уедешь: кто знает, какой логике подчинялись древние усуни; во-вторых, в исторической литературе о месте древней Алма-Аты встречается только одно совершенно точное упоминание. Оно находится в труде академика Бартольда "История Семиречья". В 1508 году при Алма-Ате (около Верного), пишет он, Мансур сразился с братьями и разбил их. Вот и все. Значит, в XVI веке действительно был такой большой город Алма-Ата, около которого могли происходить решающие сражения и гибнуть армии. Но от него не осталось ни развалин, ни воспоминаний, ни легенд. Где он находился - неизвестно. Ведь и Бартольд написал тоже очень уклончиво - "около Верного". А это значит: ищи-свищи, лазь по прилавкам, копайся в долинах. Есть, конечно, и другие, куда более обильные сведения. Но достоверно только одно, ибо в других речь идет об Алмалыке, а не Алма-Ате. Правда, советский тюрколог Бернштам думает, что это одно и то же. "Алма-Ата в XVI веке носит порой название Алмалык, - пишет он. - Последнее зафиксировано еще у Джувейни - персидского ученого XIII века. Так называется это поселение в дневниках Тимура. Но точное название города Алма-Ата". Так ли это? О, если Алма-Ата и Алмалык - одно и то же, то об алма-атинском средневековье можно писать исторические романы. Вот слушайте хотя бы это: "Дженкши жил преимущественно в Алмалыке, францисканец Николай был хорошо принят при его дворе. Вельможи Караемой и Юханан (очевидно, нестерианцы) пожертвовали в пользу назначенного папой епископа большое имение около Алмалыка, где была выстроена прекрасная церковь. Вскоре после этого сюда прибыли епископ Ричард из Бургундии, монах Франциск и Раймунд Руфа из Александрии, священник Пасхалис из Испании, братья-миряне Петр из Прованса и Лаврентий из Александрии. Им удалось вылечить хана, за что получили разрешение крестить его семилетнего сына, названного Иоанном" (Бартольд). Епископы, братья-миряне, монахи-францисканцы, патер Пасхалис, нестерианцы, монгольский царевич Иоанн, Испания, Прованс, Бургундия, Александрия, латинский собор у подножия Алатау, сутаны черные и лиловые, тонзуры, копья и распятия, красками переливаются эти строчки Бартольда! И как обидно, как страшно обидно, что Алмалык - это столица орды Джагатая и расположен он где-то очень далеко отсюда, на южном берегу Или, и что про древнюю Алма-Ату ничего больше не известно {Есть и третье предположение, высказанное совсем недавно: "Речь идет о двух городах, названия которых происходят от изобилия яблок... Один из них располагался на правой стороне реки Или - другой находился на левой стороне реки Или на месте современной Алма-Аты... Монголы оба города называли одинаково "Алмалык"..." ( Г. Мартынов. Двухэтажный город. - "Простор", э 7,1962).}. Но самое главное вот что: ну, положим, мы установили, что древний город Алма-Ата был тут. Так кто же нам позволит губить сад? Ведь здесь и копаться негде, везде яблони - апорт, лимонка, боровинка. Спустишься ниже - вишня, урюк, абрикосы. - Пойдемте лучше посмотрим склоны, - сказал я, обдумав все. - На них-то ничего не растет. Кстати и меня проводите до шоссе. Но Корнилов стоял на поляне над каким-то холмиком и рассматривал план (синяя лента на нем была Алма-Атинкой, бурая - дорогой, а кучевые облака - кустами и яблонями). - "Копать здесь", - прочел он громко и пнул холмик ногой. - Родионов говорит, что здесь лет пять тому назад копали глину и выкопали бронзовый котел. Он долго валялся на траве, пока его кто-то не забрал. - Здорово, - сказал я. - У Родионова вечно клады. А сам-то он где? Корнилов махнул рукой по направлению дороги. - В своем кооперативе. Ушел чуть свет. Он ведь там счетовод. - Ну и был бы счетоводом. А то вот директору голову дурит, меня от работы отрывает. Он кладоискатель, понимаете, он - искатель кладов. От таких никогда толку не бывает, ничего мы тут не найдем. - Ладно, - решил вдруг Корнилов. - Попробую все-таки! Попытка не пытка! Потапов обещал дать сегодня рабочих. "Пусть ради науки поломают спину". Надо зайти за ними в правление. Пойдемте? - Нет, - сказал я решительно, - орудуйте уж один, мне надо в город. Я и так приехал без разрешения. Будет мне от директора, он таких штучек терпеть не может... Глава вторая Весь следующий день я проработал в архиве музея - просматривал инвентарные книги поступлений за прошлые года; мне хотелось выявить все случайные находки, поступившие из района колхоза "Горный гигант", но учет велся из рук вон плохо, и ничего установить я не смог. Записи в книге были такие: "Бронзовый котел на козьих ножках - около дачи есаула Селиверстова", "Бронзовый предмет неизвестного назначения серповидной формы (ритуальный нож?) на 25-й версте, под столбом". Где сейчас этот столб, откуда считать эти версты? Где находилась дача есаула Селиверстова? Ничего не выяснишь и не поймешь по записям. Я просидел дотемна, но так ничего путного и не сделал, хотя выписок у меня накопилось изрядно. Пошел к себе и лег спать, а в три часа меня разбудили и предложили пройти в соседнюю комнату. - Зачем? - спросил я. - Будете понятым, - ответили мне. Я пошел, и первое, - что увидел, войдя в комнату, была наша бывшая машинистка. Она уволилась в прошлом году, и с тех пор я ее не видел. Звали мы ее "мадам Смерть", такая была сухая, прямая и желтая. Сейчас она сидела на стуле, высоко подняв голову, и смотрела в какую-то точку на обоях. Увидела меня и чуть повела головой - это значит поздоровалась. Меня усадили рядом с ней и повторили, что я понятой. Я сел и начал смотреть. Арестовали нашего завхоза. Это был казах средних лет - скуластый, крепкий, лысый, кривоногий (кавалерист). Директор считал его пройдой, ловкачом, подозревал, что он крадет у Клары экспонаты и пьет наш спирт, - наверно, так оно и было. Но арестовывал его НКВД. Когда мы вошли, обыск уже кончился. Орудовали двое - штатский и военный. Штатский сидел и писал, военный рылся в сундуке и вытаскивал какие-то тряпки и коробки. Арестованный сидел в углу, и лица его я не видел, только слышал, как иногда поскрипывал его стул. Один раз он еще спросил: - Слушайте, в чем же дело? И штатский ответил: - Да вы сами, наверно, знаете. Тот, кто меня привел, тоже военный, куда-то ушел и возвратился со второй женщиной. Было темновато, и я не сразу узнал Зою Михайловну. Увидев меня, массовичка дернулась назад и хотела что-то сказать, но штатский приказал: "Садитесь". Она села, и тут стул под завхозом прямо-таки взвизгнул по-собачьи. - Зоя Михайловна, - крикнул он, - но вы же знаете, я вам ведь все... Штатский поднял голову и спокойно сказал: - А ну замолчать! И опять застрочил. Кончил писать, вынул портсигар, закурил, откинулся было на спинку кресла, но сейчас же встряхнулся и спросил военного: - Ну, что там у тебя? Тот сгреб с пола тряпки, обеими руками запихал их кое-как в сундук и встал. Штатский кивнул ему на стену, военный подошел и стал снимать фотографии. Штатский докурил папиросу и взялся за стопку книг. На столе лежал роман "Страшный Тегеран", фотосправочник и попавшие неизвестно откуда и как к завхозу "Вопросы ленинизма" - пухлый, растрепанный том в красном переплете. Фотосправочник штатский пустил веером, а зато в "Вопросы" он так и впился. Книга была старая, читаная-перечитанная, с массой подчеркиваний, восклицательных и вопросительных знаков на полях, с какими-то отметками. Очевидно, кто-то, готовясь к зачету или к докладу, много дней штудировал это издание. Мне показалось, что у штатского даже пальцы дрогнули и глаза загорелись охотничьим огнем, когда он увидел, что такое ему попалось. - А ну-ка, - сказал он мне тихо и взолнованно, протягивая руку, - пишите на обложке: "Изъято при обыске". Дата и ваша подпись. Я взял ручку и понял, что кто бы эту книжку ни читал, что бы он здесь ни отчеркивал или ни подчеркивал, а отвечать за все и на все придется только завхозу. "А что вы хотели сказать, - спросят его, - подчеркивая вот именно это место? А почему именно здесь у вас восклицательный знак? Объясните следствию". И попробуй-ка объясни! Понял это и завхоз. Когда я взял ручку, он заскрипел и закричал: - Да это не моя, не моя. Это я на чердаке нашел. Здесь раньше студенты жили. Вот и Зоя Михайловна... - Отстаньте, - сухо отрезала Зоя Михайловна и отвернулась. Я расписался и положил книгу на стол. Вдруг все сразу задвигались и обернулись к двери: вошел седой румяный военный в плаще. Я сразу же понял, что вот это и есть главный обыскивающий. Понял это и завхоз. Он вскочил и закричал: - Товарищ начальник, за что же? Но ему надавили на плечи, и он послушно сел. А начальник не спеша прошелся по комнате, подошел к столу, заглянул через плечо штатского в акт, о чем-то спросил его вполголоса, кивнул головой и подошел ко мне. - Ну как, товарищ ученый, - спросил он весело. - Что у вас в музее новенького? - Он засмеялся. - Ну, как же ничего? А змей-то? Весь город теперь к ним валит, - повернулся он к Зое Михайловне. - Моя дочка вчера целый день покою не давала: пойдем в музей да пойдем в музей, ты скажешь, тебе его покажут. Да никакого там змея нет, говорю. Плачет, не верит. - Я тоже музейный работник, - обворожительно улыбнулась ему Зоя Михайловна. - А-а! - быстро взглянул на нее начальник, вдруг повернулся к обыскивающим и спросил: - Ну, как у вас, все? Штатский ему что-то ответил и что-то спросил. - Обязательно! - сказал начальник. - И вот товарища с собой пригласите, он в этом доме живет, он вам покажет. Военный положил последнюю фотографию на край стола и сказал мне: - Пошли на чердак. Мы вышли из комнаты, прошли по длинному коридору и остановились около стены. Отсюда поднималась узкая деревянная лестница на чердак. В коридоре было темно и сыро, по крыше звенел дождик. Военный засветил фонарик - и стали видны узкие грязные ступеньки и поломанные зеленые перила. - Я пойду первый, - сказал он мне и бойко вбежал на первые ступеньки. Но вдруг зашипел и куда-то ухнул. Что-то треснуло. - Чччерт, - выругался он. Я вбежал на ступеньки, подал ему руку и помог подняться: оказалось, что он провалился по колено между ступеньками. Когда я подымал его, он посмотрел на коленку, потряс рукой - гвоздем порвало мякоть - и вдруг к превеликому моему удивлению пустил меня матом. - Что же вы, мать вашу... - спросил он свирепо/не предупреждаете? Я пожал плечами. - А откуда я знал? - Откуда ты знал, - передразнил он и облизал большой палец. - Все притворяетесь? Я молча сунул ему фонарик. Он взял его, захромал вверх, я за ним. Влезли на чердак. - Ну, - сказал он, останавливаясь на пороге, - где тут что? Показывайте. В лиловом пятне света навстречу нам выплывали какие-то рогатые тени, показался, как будто вынырнул из глубины океана, огромный черный сундук с металлическими затворами и зелеными пятнами плесени. Навстречу качнулось разбитое трюмо, и я увидел в его туманном свете наши отражения и тьму сзади. - Ну, где тут его вещи? - спросил он меня. Я ответил, что не знаю. - Тут живете и не знаете? - выругался он и взмахнул рукой. Необычайное спокойствие овладело мной, я как-то свысока даже поглядел на него и сказал: - Осторожно, дурак, опять провалишься. Он дико посмотрел на меня, открыл было рот, но вдруг, хромая, резко отошел от меня и подошел к комоду. С великим трудом вырвал верхний ящик, набитый тряпками, и чуть не рухнул вместе с ним. - Его это? - спросил он, морщась. Я ответил, что нет. Он слегка покопался в тряпках, рванул было второй ящик, но тот не поддался. Тогда он вдруг попросил: - Слушайте, а ну-ка тот чемодан? И так как в его голосе уже не было угрозы, а кроме того, он хромал и кровоточил, я подошел к рогатой пирамиде из сломанных стульев, вырвал из-под низу чемодан и подал ему. Все, конечно, рухнуло, и поднялась такая пыль, что мы оба сразу же задохнулись. - Мать вашу... - сказал я. - Да не тащите сюда, откройте там, - крикнул он мне, кашляя. Я рванул замок чемодана, он не поддавался, я рванул еще, потом стал коленкой (пропадай мои брюки!), начал выворачивать запор, но тут он мне сказал: - Да ладно, бросьте к черту. Потом постоял еще немного, поиграл фонариком по углам и уныло сказал: - Идем. Когда мы вернулись, штатский на полу увязывал книги. Кипу фотографий без рамок и с десяток писем он вложил в какую-то плоскую жестянку с пальмой и верблюдом. Зоя Михайловна стояла около начальника и о чем-то ему тихо рассказывала. - Ну что? - спросил седой. Мой спутник только махнул рукой. Штатский подал мне протокол и ручку и сказал: - Вот, пожалуйста, здесь. Я расписался. Штатский засунул протокол обыска в планшет, кивнул красноармейцам на связки книг и приказал завхозу: - Пошли. Я посмотрел на завхоза. Лицо у него было зеленовато-бледное, худое, глаза провалились. И зелень и худоба эти были заметны даже при дрянной электрической лампочке. Это был не особенно хороший человек - хвастун, дешевка, пижон, и я, как и все, не любил его. Но, пришло мне в голову, вот он сейчас шагнет за порог, и этим шагом окончится его жизнь. Мне было не жаль его, и если бы он заплакал, я бы, вероятно, почувствовал только отвращение. Но эта покорная обреченность, молчание это - они были попросту ужасны. И вдруг завхоз поднял голову, посмотрел на меня и слегка улыбнулся одной щекой. - Ну что ж, ничего не поделаешь, - решил он печально и твердо. - Не ругайте меня, хранитель с директором. - Ну, пошли, пошли, - негромко и благодушно сказал седой и похлопал его по спине. Они ушли. Осталось четверо - я, Зоя Михайловна, седой военный и мадам Смерть. - Так, - сказал военный и прошелся по комнате. - Так! Я вас очень попрошу - вас и вас, - он строго ткнул в меня пальцем, - никому ничего не рассказывать, понятно? А лучше вообще не говорите, что были здесь, понятно? - Понятно, - ответил я. - Ну, конечно, конечно же, - воскликнула Зоя Михайловна и, перепутав нас, одарила меня нежно-восторженным, чутким взглядом. Мадам Смерть молчала, за все время обыска она не произнесла ни слова. - Все, что относится к нашей работе, является государственной тайной, - продолжал военный. - И разглашение ее карается очень строго. Понятно? - Так точно, - ответил я. - Все понятно. Он недоверчиво покосился на меня, открыл портфель, вынул палочку сургуча, веревку, печать, спички и сказал: - Идемте. Я пришел к себе и бухнулся в кресло. Подумал, что надо бы хоть согреть чаю, но вдруг как-то разом перестал чувствовать, думать, существовать. Разбудил меня только телефонный звонок. Я посмотрел - солнце уже затопило всю комнату, по вишням в саду веял теплый ветерок, было полное утро. Я встал и снял трубку. Говорил директор. - Приходи сейчас же, - сказал он мне. - Знаю, - ответил я. - Откуда? - удивился он. - Присутствовал. Последовала небольшая пауза, а потом он приказал: - Ну, иди. Когда я вошел в кабинет, директор сидел за письменным столом и о чем-то тихо разговаривал с Кларой. Увидев меня, они оба замолчали. - Так как же это вышло? - спросил директор хмуро. Я стал рассказывать и когда дошел до того, что поругался с военным, директор усмехнулся и покачал головой. - Все партизанишь? - сказал он горько. - Ну-ну! А Клара пропела: - И надо было вам связываться. - Ну а в чем дело, не знаешь? - спросил директор. - За что его? Я пожал плечами и улыбнулся. Он поймал мой взгляд и снова нахмурился. - Как это для тебя просто, - сказал он, вздыхая, - ну, до чего же все просто! - Да не знает он, ничего не знает, - быстро сказала Клара и взглянула на меня: "Молчи". Директор тоже посмотрел на меня и нахмурился, потом отвернулся, снял трубку и начал куда-то звонить. - Пошли, - шепнула мне Клара. Мы вышли. На лестнице она вдруг остановилась и взглянула на меня. Это был открытый, ясный, вопросительный взгляд. - Ну что, Клара? - спросил я. - Что, дорогая? - Ничего, - ответила она громко и вдруг тихо спросила: - Мало вам было, мало? Для чего вы их дразните, зачем это вам? - Я