а. Надо его срочно найти. - Я постараюсь. - Спасибо. А теперь идите, отдохните, погрейтесь... - совсем не по-военному сказал Пастухов и медленно пошел к двери. А я пошла наверх, в сестринскую, сдала лекарства и поднялась в свою комнату. Нащупала на тумбочке коробку спичек, зажгла коптилку и неожиданно увидела у печки дрова... Откуда они? И вдруг я вспомнила слова Пастухова: "Отдохните, погрейтесь". Значит... он? Думать о том, почему Пастухов это сделал и где взял несколько полешек, не было сил... Какое счастье - смотреть в разгорающуюся печку и чувствовать, как идущее из открытой дверцы тепло согревает твое лицо! "Счастье! - повторила я про себя и подумала: - Каким оно может быть разным. Огромным, как Победа, как прорыв блокады, и маленьким, как кусок хлеба, как огонек коптилки... Как все относительно в жизни!" Неужели все это когда-нибудь забудется?.. Как он сказал, Пастухов? "Ну и пусть забудется! Героизм людей - вот что на должно забываться!" Наверное, он прав... Но героизм - это не только когда в атаку, герой не только тот, кто первым поднимается с винтовкой или с бутылкой зажигательной смеси в руках... А если врага не видно? Если он невидимка, как голод, как холод, как дистрофия, как цинга?.. И если человек даже победу этого врага над собой хочет превратить в его поражение? Вот как Осьминин... "Смертию смерть поправ..." Не знаю, почему мне пришли в голову эти слова. Не помню, где я их слышала, может быть в театре или в кино... Я никогда не вдумывалась в их смысл. А теперь они всплыли в памяти. Потому, наверное, что Осьминин старый, и манера говорить у него тоже какая-то старая, дореволюционная, и слова эти как-то вяжутся с его обликом... Что это я о каких-то глупостях думаю! Ведь Андрей Григорьевич сознательно обрекает себя на гибель!.. К чему любые слова, когда умирает человек!.. Нужно срочно действовать! Надо пойти к Валицкому, во что бы то ни стало пойти! Ведь он друг Осьминина, они сверстники, и Федор Васильевич сумеет поговорить с ним так, как не могу, не умею я. Что для Осьминина мои слова! А Федор Васильевич сумеет! Я помню, как он сказал мне тогда, давно, когда я сидела в его кабинете: "Родная моя девочка... я знаю жизнь... поверьте мне, это пройдет. Кончится война, снова всюду зажгутся огни..." А я слушала и чувствовала, как оттаивает мое сердце... Надо пойти к Федору Васильевичу. Заставить себя пойти. В конце концов, я могу сказать ему всего несколько слов: "Ваш друг, доктор Осьминин, при смерти. Вы можете ему помочь. Поживите с ним некоторое время..." И все. И никаких других разговоров, никаких воспоминаний. "Я спешу на работу. Мне надо идти. Вот адрес госпиталя. Или пойдемте вместе..." Все это я говорила себе. Внушала. Но чувствовала, что не смогу пойти. Это выше моих сил. Тех, что у меня еще остались. Я знала, их у меня было бы больше, если бы... если бы я кого-нибудь ждала. Пастухов прав. Война - это не только бой. Это - ожидание. Ожидание победы. Ожидание встречи... Ему легче, этому Пастухову. Его ждет жена. Как это важно, нужно, необходимо знать, что тебя кто-то ждет, быть уверенным в этом, знать, что ждет и будет ждать, несмотря ни на что... Как он сказал Сергушину? "Я колдун..." Какой он колдун! Просто хороший, добрый человек. Наверное, в душе мучается, что вынужден прозябать в нашем госпитале, вместо того чтобы быть на фронте. Как тогда Суровцев... Но выполняет свой долг. Комиссарский долг - поддерживать в людях силы, вселять в них уверенность... Колдун!.. Если б он мог сделать так, чтобы и я кого-то ждала. И чтобы меня кто-то ждал. Ведь я одна, совсем одна... Человека, который любил меня, я сама оттолкнула. Оттолкнула ради труса, ничтожества... И даже не знаю, жив ли он сейчас... Помоги же мне, колдун! Я сидела на корточках у печки и смотрела на раскаленные угли. И мне казалось, что я гляжу в другой мир. Яркий, теплый, ласковый... Вдруг я услышала, что кто-то зовет меня. - Королева! Вера Королева! Королева, вы там, у себя? "Ну, вот и все, - подумала я, - наверняка зовут в операционную". Сняла перчатки, засунула их в карман ватника. Нащупала в кармане сложенный вчетверо листок бумаги, тот самый, на котором я писала под диктовку Осьминина. На какое-то мгновение мне захотелось бросить листок в печку. Чтобы ничего этого не было. Не существовало. Но тут же я сказала себе: "Не смей! Этим не поможешь". Открыла тумбочку, достала дневник и вложила в него листок, не разворачивая. В этот момент дверь раскрылась. На пороге стояла та женщина, которая дежурила в сестринской, когда я в первый раз вернулась от Осьминина. - Чего же вы не отвечаете? - недовольно спросила она, тяжело дыша. - Извините, - виновато ответила я, - сейчас буду готова. В операционную? - Да нет, - устало сказала она. - Тут к вам опять военный приходил. - Суровцев? Тот, что записку оставлял? - Другой. Майор. - Какой майор? - Звягинцев фамилия. - Звягинцев?! - Чего вы испугались-то так? Сказал, что придет завтра к двум. И чтобы вы обязательно ждали. 5 Я проснулась с мыслью о нем, об Алеше Звягинцеве. Легла я очень поздно: меня все-таки вызвали в операционную, - почти в полночь привезли новую партию раненых. Среди них был молодой парень с ожогами первой степени. Редкий теперь случай - он пострадал не от обстрела, не во время пожара, а при аварии на производстве. У них там в цехе, на "Электросиле", прекратилась подача воды в котельную. Попытались наладить водоснабжение с помощью пожарных насосов, вручную. Вот тогда-то раскаленный пар и ударил в лицо парню. Мы с ним провозились часа полтора, ожоги ужасные. Выживет ли?.. К себе я вернулась в третьем часу, легла не раздеваясь. А утром встала, причесалась перед зеркальцем, стоявшим у меня на тумбочке, - это единственная вещь, которую я захватила из дому, когда перешла на казарменное положение, - спустилась вниз, в умывальную, ополоснула лицо. В столовой выпила чаю без сахара, с заледенелым сухарем, который долго пришлось размачивать в желтоватой горячей воде. Зашла в сестринскую, справилась, как состояние того парня с ожогами. Потом явилась к главному хирургу и, отводя глаза, попросила, чтобы меня на час - с двух до трех - кто-нибудь подменил. Дальше все пошло обычным, заведенным порядком. Я медленно, в сопровождении санитарки, двигавшей перед собой столик на колесах, на котором лежали металлические стерилизаторы, наборы ампул, таблеток и порошков, а также тетрадь с назначениями врачей, переходила из палаты в палату, в сотый, в тысячный раз спрашивая: "Как дела? Как самочувствие? Как прошла ночь?.." Но делала это сегодня как-то механически, думая только об одном - что скоро, очень скоро увижу Алешу. Поминутно поглядывала на часы и ловила себя на желании перевести стрелки вперед, поторопить время. Подошли мы и к Сергушину. - Как себя чувствуете? - осведомилась я. - Где комиссар? Он мне нужен... очень нужен, - тихо проговорил Сергушин. - Я еще не видела его сегодня. Увижу - обязательно передам, чтобы зашел. Заглянула в тетрадь. Никаких записей против фамилии Сергушина не было. - Вас уже смотрел врач? - Смотрел, - слегка поморщившись, ответил Сергушин, - говорит, что все хорошо. Лицо его было по-прежнему бледным, но не серым, как раньше, и губы не такие синие. Я прослушала пульс. Он был хотя и медленным - пятьдесят два удара в минуту, но хорошего наполнения и ритмичный. - Ну что ж, Сергушин, - сказала я, - дело идет на поправку. Спали хорошо? - Сон видел, - ответил он и улыбнулся, кажется, впервые за все время. - Будто война кончилась. Мне раньше все сны про войну снились. Танк на меня прет, а у меня ничего - ни гранаты, ни бутылки... Или немец штык надо мной заносит, а я лежу, точно меня к земле тяжестью придавило... Штык вижу, рожу зверскую вижу, а шелохнуться не могу. Или вот на палубе стою, и вдруг грохот, мины... - Почему на палубе? Разве вы моряк? - Был моряком. А потом стал вроде морской пехоты. Гогланд-остров - слыхали? В Финском заливе. Оборону мы там держали. Из последних сил, можно сказать. А как зима наступила, вывезли нас. И бойцов и гражданских, которые оставались. - Там вас и ранило? - Не, - отрицательно мотнул головой Сергушин. - Это уже потом. Я в лыжном отряде был. Морской канал знаете? Мы там проруби свежие обнаружили. И следы от саней к Петергофу уходят. Поняли, нет? Это фрицы мины устанавливали, чтобы наши корабли подрывать. Там ведь ледоколы наши ходят, а за ними корабли. Ну, мы стали следить за фрицами. И подстерегли, когда они мины закладывали. Ну и в бой вступили. Тут меня и шарахнуло... - Почему же вас не отправили в морской госпиталь? - Кто знает, - пожал плечами Сергушин. - Наверно, раненых было много. Да какая разница. Я не об этом. Я про сон... Представляете, приснилось, будто нет войны. Кончилась... И я дома. В поле. Рожь колышется. Ветер... теплый такой... Солнце... А я иду тропинкой. На двух ногах иду. Иду и думаю: откуда же у меня вторая-то нога появилась? Так получается, что знаю - нет ноги, а иду на двух... Он прикрыл глаза, помолчал немного. Потом вдруг приподнялся на локтях и требовательно сказал: - Где комиссар? - Он придет, Сергушин, обязательно! Я передам ему, - ответила я и почему-то спросила: - Нравится вам наш комиссар? - Мне каша пшенная, в русской печи томленная, нравится. А комиссар не каша. Он... он тайну знает... Скажите, сестра, вы сердце видели? - Сердце? - Ну да. В натуре. Какое оно? - Ну как объяснить. Вроде кулака большого. И все время сокращается. Вот так, - я несколько раз сжала и разжала кулак. - Кровь по сосудам гонит. Как насос. - Как помпа, значит? - разочарованно проговорил Сергушин. Посмотрел на меня с сожалением и повторил: - Попросите комиссара, чтобы зашел. И отвернулся к стене. Закончив обход, я пошла искать Пастухова, но оказалось, что он уехал в политуправление и будет часам к двум. Эти слова - "часам к двум" - вернули мои мысли к Алеше... Без четверти два я оделась и вышла во двор. Подошла к воротам. В переулке, ведущем к проспекту Карла Маркса, было пустынно. Снег, снег. Сугробы почти до окон. Посреди улицы наезженная автомобильная колея, здесь проходили машины, доставлявшие в наш госпиталь раненых. Я почему-то не сомневалась, что Алеша появится со стороны проспекта - придет или приедет на попутной. Постояла несколько минут, взглянула на часы: без пяти два. И вдруг увидела в конце переулка военного в полушубке. Бросилась ему навстречу, но, подбежав, поняла, что это не Алеша... Встретила недоуменный взгляд и быстро отошла. Снова вернулась к воротам, снова посмотрела на часы. Три минуты третьего... "Нелепо предполагать, что он будет точно в назначенное время, - успокаивала я себя. - Ведь транспорт не работает". Снегопад усилился. Теперь перед глазами была сплошная снежная пелена, и я поняла, что если буду бегать из одного конца переулка в другой, то легко могу разминуться с Алешей, пропустить его. Прислонилась к железной изгороди. Где-то мерно стучал метроном. "Только бы не начался обстрел! - со страхом подумала я. - Тогда все движение прекратится..." Услышала позвякивание цепей на колесах грузовика. Увязая в сугробах, вышла к дороге, но машина - груженная бензобаками полуторка - проехала не останавливаясь. Я опять посмотрела на часы. Двенадцать минут третьего. "Не придет, не придет! - стучало в мозгу. - Ведь он военный человек, мог получить какое-то задание, вчера предполагал одно, а сегодня случилось другое..." Прошло еще минут десять. И вдруг я подумала о том, что Алексею наверняка и в голову не приходит, что я жду его с таким нетерпением! Вспомнила нашу встречу в лесу под Лугой, когда он лежал раненый, наше последнее прощание у проходной Кировского завода. У него нет оснований думать, что я сейчас так жду его... Хотел проведать, не застал... И все... Снова послышалось позвякивание цепей еще неразличимой за метелью машины. Я сделала шаг в сторону, в снег, чтобы пропустить ее... Из окошка кабины высунулась чья-то голова в ушанке: - Эй, дорогуша, тут госпиталь где-то должен быть! - Здесь, здесь! - крикнула я в ответ. Машина замедлила ход. Наверное, в кузове раненые. Хлопнула дверца по другую сторону кабины. И вдруг я услышала: - Вера! Веруня!.. Ко мне бежал Алексей... - Алеша! Алеша! - повторяла я. - Собирайся, едем! - проговорил он, едва только поздоровался. - Но куда, я же в госпитале, Алеша, на работе... - Отпросись! На три часа отпросись, мы опаздываем! - Хорошо, сейчас я попробую, - ответила я, ничего не понимая, и побежала обратно в госпиталь. Узнав, что главный хирург на операции, я помчалась наверх к Пастухову. Он сидел за столом и что-то писал. - Товарищ комиссар, очень прошу, - задыхаясь от быстрой ходьбы и волнения, проговорила я, - мне надо отлучиться... на три часа... очень надо! Пастухов отложил ручку и внимательно посмотрел на пеня. - Почему вы ко мне обращаетесь? Вами ведь доктора командуют... - Я договорилась с главным хирургом, что с двух до трех могу быть свободна, в операционной меня подменили. Но сейчас выяснилось, что мне необходимо уйти... отлучиться на три часа. Не на час, а на три! А главный хирург на операции. Очень прошу, разрешите! - Случилось что-нибудь? Дома, в семье? - Нет у меня никакой семьи! Я же вам говорила... Ко мне человек приехал!.. Друг мой, старый друг, понимаете? С фронта приехал. - Так, понятно, - кивнул Пастухов. Посмотрел на часы и как-то подчеркнуто официальна сказал: - Разрешаю увольнение... Пропуск на хождение в ночное время имеете? - Имею. - Можете быть свободной до двадцати четырех ноль-ноль. - Так много не нужно. Мне на три часа! - Я лучше вас знаю, на сколько. До двадцати четырех ноль-ноль, - повторил Пастухов. - Ну, чего же вы стоите? Кругом марш! Последние слова он произнес, уже не скрывая улыбки. - Спасибо, товарищ комиссар, спасибо! - выпалила я. Ужа у двери вспомнила: - Вас Сергушин просил зайти! - Был уже у него. Ну, я же сказал: марш! Я забежала к себе в комнату, чтобы захватить санитарную сумку. Носить ее с собой вошло в привычку. В сумке было все необходимое для оказания первой помощи. Кроме того, в ней лежала другая сумочка, маленькая, оставшаяся с довоенных времен, где хранились документы и продовольственные карточки... Когда я выбежала на дорогу, то увидела, что машина все еще стоит, а Алеша ходит возле нее, поглядывая на часы. - Садись в кабину! Опаздываем! - крикнул он мне и полез в кузов. Я села в кабину, захлопнула дверцу, и машина тронулась. Куда мы едем? Зачем? Я не успела перемолвиться с Алексеем ни единым словом... - Скажите, - неуверенно спросила я у шофера, - а куда мы едем? - Как куда? - удивленно посмотрел он на меня. - В эту самую... ну, Филармонию. - Что?! - опешила я. - В какую Филармонию? Зачем?! - Зачем туда люди ездят? - пожал плечами шофер. - Музыку слушать. Или концерт какой. - Да вы что?! Какие сейчас могут быть концерты?! И тут я вспомнила, что на последней странице "Ленинградской правды" видела объявления о спектаклях Театра оперетты и о концертах в Филармонии. Я-то читала в газете прежде всего сводки Информбюро и регулярно публикуемые сообщения горторготдела о продовольственных нормах. А в театральные объявления не вникала, они казались мне какими-то не сегодняшними, как бы по инерции печатающимися с тех времен, когда ежедневно половина четвертой страницы была посвящена репертуару театров и кино. - Тут что-то не то, - пробормотала я и сказала уже решительно: - Остановите машину, я должна выяснить. - Опоздаем! - ответил шофер. - Майор приказал: гони что есть силы, в три начало. "Но это же нелепо, глупо! - в отчаянии думала я. - Вместо того чтобы побыть вдвоем, поговорить - ведь мы столько времени не виделись! - вместо этого идти в Филармонию... на концерт... когда кругом холод, голод, смерть!.." И вдруг я поняла. Он сделал это для меня. Боялся, что мне не захочется оставаться с ним вдвоем. Боялся быть навязчивым... ...По-прежнему валил снег. Единственный "дворник" на ветровом стекле явно не справлялся со своей работой, и шофер то и дело, налегая грудью на руль, почти прижимался лицом к переднему стеклу, чтобы разглядеть дорогу. Некоторое время мы ехали молча. Теперь машина мчалась по Литейному проспекту, приближаясь к центру города... Сквозь пелену снега проглядывали развалины домов, на белых тротуарах темнели уже полузанесенные снегом бесформенные, похожие на тюки предметы... Я знала, что это люди - люди! - мертвые, погибшие от голода... Но не ощущала ни ужаса, ни страха. Я уже привыкла к трупам на улицах. Погибшие от голода, замерзшие лежали там, где их застала смерть. Время от времени кто-то подбирал трупы. Но появлялись новые... - Скажите, а где служит майор? - спросила я шофера и тут же подумала, что задала этот вопрос напрасно, потому что вряд ли получу ответ. Но шофер ответил, и даже охотно: - Как где служит? У нас. - У вас? Где это у вас? - На Кировском, где же еще? Это было для меня полной неожиданностью. Я знала, что Алексей работал на Кировском, но ведь это было давно, потом он уехал на фронт... Значит, опять на заводе? Вместе с отцом?! - Когда же Звягинцев прибыл на завод? - Вот этого точно не скажу, - ответил шофер. - Но все же? Вчера? Позавчера? - Почему вчера? Я его уже дней десять на заводе встречаю. "Десять дней! - мысленно воскликнула я. - Десять дней в Ленинграде и до сих пор не заходил, не давал о себе знать!" Мне стало горько и обидно. Я не отдавала себе отчета в том, что еще совсем недавно сама редко вспоминала о Звягинцеве, что единственным человеком, которого я хотела видеть, был тот, другой, о ком сейчас я не могла думать без омерзения. Теперь мне казалось, что я всегда, всегда хотела видеть только его, Алешу... Машина сделала резкий поворот и выехала на Невский. Главная улица Ленинграда выглядела так же, как и остальные. По тропкам, протоптанным в снегу, люди тащили санки, на которых лежали спеленатые мертвецы или стояли ведра с водой. Раскачивались, едва не касаясь сугробов, оборванные троллейбусные провода... Машина сделала еще один поворот и, проехав три десятка метров, остановилась. - Ну, вот и музыка ваша, приехали! - сказал шофер. Я распахнула дверцу кабины и спрыгнула в снег. Алексей перемахнул через борт кузова. - Двигай, Кашинцев, спасибо тебе, - крикнул он шоферу. - А как обратно-то добираться будете? - Доберемся, двигай! Звякнула закрываемая изнутри дверца. Машина тронулась... Алексей посмотрел на часы. - Скорее, Веруша, опаздываем, - озабоченно сказал он, - уже десять минут четвертого! И за рукав полушубка потянул меня к входу в Филармонию. Я успела лишь мельком заметить, что напротив, у гостиницы "Европейская", стоят в ряд несколько фургонов с красными крестами, и вспомнила, что в "Европейской", кажется, размещен один из морских госпиталей. - Алеша, милый, да здравствуй же наконец! - сказала я, Когда мы вошли в вестибюль Филармонии. - Опаздываем, Вера, опаздываем, пошли, - ответил он, быстро шагая вперед. "Куда опаздываем? Зачем нам сюда идти?!" - опять подумала я. До войны я много раз бывала в Филармонии. Вместе с подругами выстаивала в очереди за билетами. Перед концертами тщательно гладила платье, чистила туфли, - публика в Филармонии была одета по-особому строго и торжественно. Все здесь было какое-то особенное, даже билетеры были особенные - важные и в то же время доброжелательно-внимательные. Сейчас в полутемном, освещенном коптилками вестибюле было пусто, сыро и холодно. На площадке широкой лестницы стояла билетерша в шубе, в старомодной шляпке, едва видневшейся из-под повязанного сверху платка, в перчатках. Алексей протянул ей билеты, она надорвала их и что-то тихо сказала. - Скорей, Веруня, - обернулся ко мне Алексей, - уже начинается!.. Мы быстро прошли по маленькому фойе. Когда-то здесь толпилась публика - перед началом концертов и в антрактах. Теперь в фойе было пусто, на стенах выделялись надписи со стрелками-указателями: "В бомбоубежище". Алексей приоткрыл одну из дверей, ведущих в зал, и сделал мне знак рукой. Я вошла и остановилась в изумлении. Огромные хрустальные люстры сверкали. Да, да, горело электричество. Правда, неярко, в половину или в четверть накала, но и это было чудом. Еще больше меня поразило, что зал полон. Люди сидели в шубах, в ватниках. Было много военных. - Идем, сейчас начнется! - прошептал Алексей. На эстраде музыканты уже настраивали инструменты. Перед оркестром на тонком, высоком стержне был установлен микрофон. Алексей взглянул на билеты и двинулся по проходу к передним рядам. Я едва успевала за ним. Как назло, наши места оказались в дальнем конце ряда - пришлось пробираться туда, и люди недовольно, осуждающе глядели на нас, точно делая молчаливый выговор за опоздание. Только мы успели сесть, как на эстраду вышел человек в ватнике и в валенках и тихим, простуженным голосом сказал: - Товарищи! Объявленный сегодня в программе дирижер Элиасберг дирижировать оркестром не сможет. Он болен. - Сделал паузу и уже громко объявил: - Людвиг ван Бетховен. Девятая симфония. Дирижер - Миклашевский. Оркестранты, тоже в ватниках, в валенках, ничем не отличались от людей, сидевших в зале. К удивлению своему, я заметила, что все музыканты в перчатках. "Как же они смогут играть?" - недоуменно подумала я. - Ты слышала Девятую симфонию? - тихо спросил Алексей. - Да, конечно, - кивнула я, - слышала, и не раз. Промелькнула мысль, что "Ода к радости", которой заканчивается симфония, как-то неуместна в сегодняшнем Ленинграде - ведь на улицах валяются закоченевшие трупы... Из-за кулис появился дирижер. Я не верила своим глазам: Миклашевский был во фраке!.. Это походило на видение из прошлого... Раздались аплодисменты. Они были негромкими, приглушенными, потому что люди хлопали, не снимая варежек и перчаток. Только сейчас я почувствовала, что в зале очень холодно, пожалуй, холоднее, чем на улице. Дирижер взмахнул своей палочкой. Скрипачи подняли смычки. И тогда я разглядела, что перчатки у музыкантов на пальцах обрезаны... Руки дирижера взметнулись и на какое-то мгновение застыли в воздухе, как будто человек во фраке решил остановить движение времени. Потом он сделал плавный, едва заметный жест, и раздались звуки скрипок... Я никогда не любила читать объяснения музыковедов, пытающихся толковать смысл музыки, переводить ее на язык слов. Слушая музыку, я всегда попадала под власть собственного воображения... Сейчас мне казалось, что тихие, робкие эти звуки с трудом прорываются из какой-то мрачной бездны... Мелодия крепла, зазвучали трубы, но тут же замолкли, и снова скрипки остались одни... Но вот опять блеснула медь труб, включились валторны и гобои. Они точно ободряли скрипки, что-то внушали им, чего-то требовали резкими, отрывистыми голосами. И наконец умолкли... А скрипки все продолжали звучать... К ним присоединился кларнет, потом флейта, и наконец, повинуясь резкому взмаху волшебной палочки дирижера, грянул весь оркестр... ...Я слушала как зачарованная. Я забыла обо всем, даже о сидевшем рядом Алеше. Было светло, торжественно, радостно... Раздался рокот литавр, он слился с мощными звуками оркестра - скрипок, труб, гобоев, кларнетов, флейт. Потом все смолкло... И снова заговорили струны - короткими, легкими, но отчетливыми фразами... Мне казалось, что передо мной проходит вся моя жизнь. Детство сменилось отрочеством, в призрачном свете белых ночей плыл Ленинград, устремив ввысь шпиль Адмиралтейства... Светило солнце, его заслоняли грозовые тучи, потом небо опять становилось безоблачным, а я неслась все выше и выше на невидимых волнах музыки, и кто-то шептал мне еле слышно... Вдруг я поняла, что это Алеша шепчет мне на ухо: - Веронька!.. Веруня! Что с тобой? Ты плачешь?.. - Нет, нет, - боясь, чтобы прекрасный мир не пропал, не исчез, ответила я, - мне хорошо, мне очень хорошо!.. И вдруг снова услышала грозный рокот литавр... Этот зловещий нарастающий рокот опрокинул меня в недавнее прошлое... Мне показалось, что люстры погасли, что я осталась одна, одна в темноте, нет, не в зале, а там, на сеновале, в Клепиках, и это не литавры рокочут, а немецкие мотоциклы... Наверное, я вскрикнула, потому что услышала голос Алексея: - Веронька, не бойся, это просто неполадки с электричеством, не бойся! Но мне все еще казалось, что надо сделать над собой усилие, заставить исчезнуть то страшное видение, и снова станет светло... Оркестр еще минуту-другую продолжал играть - рокотали литавры, бил барабан... Но постепенно музыка стала замирать, в последний раз всхлипнула скрипка и замолкла. Вспыхнули зажженные керосиновые лампы. Раздался голос из репродукторов: - Граждане! Район подвергается артиллерийскому обстрелу... А потом тот человек, который объявлял о начале концерта, негромко сказал с невидимой уже эстрады: - Товарищи! Мы вынуждены прекратить концерт из-за обстрела. Просим всех спуститься в бомбоубежище! - Ну, вот и послушали музыку!.. - огорченно проговорил Алексей. - Пойдем, Вера... Медленно двигаясь в людском потоке, мы приблизились к фонарику - свечке, вставленной в застекленную коробочку, прикрепленную над дверью. Никто не спешил, не пытался обгонять других. Я подумала о том, что в мирное время зрители по окончании спектакля более торопливо устремлялись к выходу, чем теперь, когда им грозит смертельная опасность... Где-то за стенами Филармонии прогрохотали разрывы. Алексей сказал успокаивающе: - Стены тут крепкие, никакой снаряд не пробьет! Он, видимо, думал, что мне страшно. А мне было совсем не страшно. Мне было радостно, потому что я только сейчас по-настоящему ощутила, что Алеша здесь, рядом со мной. Наконец мы выбрались в коридор, потом вместе со всеми спустились по едва освещенной лестнице в большой подвал. Здесь рядами стояли стулья, - видимо, работники Филармонии уже не раз были вынуждены прерывать свои концерты из-за обстрелов и переводить сюда зрителей, все было подготовлено для того, чтобы разместить здесь несколько сот человек. Алексей потянул меня в самый конец дальнего ряда, к стене, и мы уселись на свободные стулья. - Ну, здравствуй, Веруня, - вдруг сказал он. При мерцающем свете коптилки я вгляделась в его лицо... Алеша очень изменился, точно постарел на много лет. Раньше он казался мне моим сверстником, хотя я и знала, что он лет на шесть-семь старше меня. Теперь на лбу и возле губ у нега появились морщинки, лицо стало жестче. - Ты все это время был на фронте? - спросила я. - Да. По ту сторону кольца. - А что ты делаешь на заводе? - Помогаю укреплять обороноспособность, - подчеркивая легкой усмешкой официальность своего ответа, сказал он. - Как папа? - Держится, молодец. А ты как? Много работы, устаешь? - Как все. Еще вчера мне казалось, что нам нужно так много сказать друг другу! И потом, в машине, я только и ждала, когда мы наконец окажемся вдвоем... А сейчас разговор не клеился. - А как тебе пришла в голову эта идея с Филармонией? - спросила я. - А-а! - оживился Алексей. - Понимаешь, тут такая история. В партком прислали билеты. А у меня люди работают, ну, под моей командой - на оборонном строительстве... Мне Иван Максимович и дал десяток билетов - премируй, говорит, наиболее отличившихся! Я стал предлагать, люди смеются, - впрочем, смеяться они уже давно разучились, - словом, отказываются, какая, говорят, еще там музыка! Своей хватает, сирена воет, и обстрелы... Пришлось мне билеты вернуть. А Иван Максимович говорит: "Тогда сам иди"... Я и подумал, что тебе хорошо будет немного отвлечься, - добавил Алеша, как бы оправдываясь. - Тебе понравилось? - Да, очень... жаль, что не дали дослушать. - У нас так часто бывало на фронте. Когда затишье. Соберемся в землянке и слушаем музыку из Ленинграда. И вдруг обрывается. Значит, начался обстрел. - А разве концерты... транслируются в эфир? - Конечно! Ты же видела микрофон. - Но выходит, что и немцы могут слушать?! - Ну и пусть слушают и знают, что Ленинград жив! - Наверное, им кажется странным... - задумчиво сказала я, - ведь Бетховен... он... немец был! - Мы с Бетховеном не воюем. Это они против него воюют! Алексей замолчал. Я чувствовала, что между нами словно какая-то невидимая стена... И вдруг с моих губ сорвалось: - У меня мама умерла, Алеша... Он опустил голову. - Я знаю, Вера... От Ивана Максимовича знаю... Мне хотелось сказать, что я одна, совсем одна... И что я очень ждала его... Но тут же подумала: нет, это неправда. И я не имею права обманывать его. Ведь он стал мне нужен только теперь... Надо было сказать Алеше, что с Анатолием все кончено, что он больше для меня не существует... Но я боялась показаться несчастной, жалкой... - Обидно, что не дали дослушать музыку, - повторила я. В эту минуту я не думала о том, что разрывы, глухие отзвуки которых доносились сюда через толстые, старинной кладки стены, уже принесли кому-то смерть... Не думала, может быть, потому, что обстрелы вошли в нашу жизнь как нечто неизбежное, неотвратимое, как смена дня ночью, лета - осенью. А может быть, потому, что я готова была сидеть под любым обстрелом, лишь бы оркестр продолжал играть, унося меня из этого жестокого, холодного мира вдаль, ввысь, к свету, к счастью... - Ты похудела, Веруша! - сказал Алексей. Но он тут же добавил: - Нет, нет, ничего особенного, теперь в Ленинграде толстых вообще нет. Я кивнула, благодарная ему за неуклюжую попытку успокоить меня, за опасение, чтобы я не подумала, будто выгляжу плохо... - Я тоже, говорят, исхудал, - преувеличенно бодро продолжал он. - Приехал с Большой земли отъевшимся, а за эти недели... Ты какую карточку получаешь? - Рабочую. Медики теперь все получают рабочую. - А почему ты не в кадрах? - спросил Алеша. - Ведь у вас военный госпиталь? - Да. Военный. Только сестры и фельдшерицы вольнонаемные. Сказала и подумала: "Вольно... наемные..." - какое нелепое слово, никогда не слышала его до войны. А теперь вошло в быт. - Впрочем, - добавила я, - говорят, что скоро переведут в кадры. - Значит, обычная карточка, - с какой-то безнадежностью в голосе проговорил Алеша. - Я ведь донор. Так что получаю доппаек. Словом, у меня все в порядке. - Сдаешь кровь? - с испугом переспросил Алексей. - Ну конечно, - улыбнулась я. - У нас все сдают, кто годится по медицинским показаниям. Он ничего не сказал. Только дотронулся до моей руки - робко, неуверенно, точно сомневался, приятно ли это мне. Лихорадочно стучавший метроном смолк, и через несколько секунд голос диктора объявил, что обстрел прекратился и движение по городу восстанавливается. ...Когда мы вышли на улицу, было уже темно. Дошли до угла Невского и остановились. Где-то гудели автомобильные сирены; я знала: это санитарные фургоны везут пострадавших от обстрела... - Я думаю так, Веруша, - сказал Алексей, - мы дойдем до Литейного, а там поймаем машину, идущую в твой район. Только давай быстро! - Зачем? Обстрел кончился, - сказала я. - Да, но в любую минуту может снова начаться, ты же знаешь. Ну пойдем же. Но я не двигалась с места. - В чем дело, Веруша? - встревоженно спросил Алексей. - Тебе нехорошо? - Нет, нет, все в порядке... - Меня вдруг пронзила мысль о том, что в десяти минутах ходьбы отсюда живет Федор Васильевич Валицкий... - Давай попрощаемся, Алеша, - сказала я. - Что?! - удивился он. - Как попрощаемся? Тебе же на Выборгскую! Мы дойдем до Литейного... - Мне еще нужно зайти здесь в одно место, - сказала я. - Но ты одна не сумеешь потом остановить машину! Я про себя усмехнулась его мужской самоуверенности. - Вот что остановит, - приподняла я свою сумку с красным крестом. - Но я хочу тебя хоть немного проводить! В кои веки встретились... - Алексей не смотрел на меня. Он глядел куда-то себе под ноги, в снег. - Тебе никуда не надо заходить. Ты придумала... Просто хочешь, чтобы я ушел... - Нет, Алеша, нет! - Но куда тебе нужно идти? - Это здесь, совсем недалеко. - Тогда я могу пойти с тобой! Он? Со мной? К Валицкому? Нет, я не могла вести его туда, Пусть не к сыну, к отцу, все равно. Он не знал Осьминина, ради которого я должна была пойти к Федору Васильевичу. А имя Валицкого говорило ему слишком много... Мы по-прежнему стояли на углу Невского. Неподалеку чернело длинное, приземистое здание Гостиного двора. После пожара его покрывала копоть, большие провалы витрин были даже не заколочены фанерой. В нескольких метрах от нас лежало два трупа. Один - у стены дома, другой - прямо посредине покрытого снегом тротуара, рядом с протоптанной тропинкой. Очевидно, человек шел куда-то и упал... - Я должна зайти по служебным делам. Ну... к больному. - Я пойду с тобой. - Нет! Он удивленно посмотрел на меня: - Почему? У меня есть время. Если бы не обстрел, концерт закончился бы позже... Но... что это за больной, к которому тебе вдруг понадобилось зайти? Я молчала. - Идем! - нетерпеливо сказал Алексей. - Не будем терять времени! Куда идти? Направо? Налево? - Направо, - сказала я, - на Мойку. Он шел впереди, я за ним, тропинка была слишком узкой для двоих. Я думала: что сказать ему? Объяснить все как есть или просто попросить подождать меня у подъезда? Но если сказать... Тогда надо говорить обо всем... Начиная с той кошмарной ночи в Клепиках. И о том утре, когда я бросила мешок с продуктами вслед уходившему из моей комнаты Анатолию. Но как обо всем этом расскажешь?.. Где взять на это силы? Я могла бы сказать Алеше только одно: "Ты мне нужен. Только ты". Но между нами столько времени не было ничего, кроме дружбы... Почему же теперь мне все представляется иным? Потому что исчез, сгинул всегда заслонявший в моих глазах Алешу Анатолий? Потому, что я одинока?.. Но, может быть, это эгоизм? Может быть, мне нужен не сам по себе Алеша, а только защита, опора, только уверенность, что я не одна?.. Мы подошли к набережной Мойки. - Куда? - спросил Алексей. - Через мост. И направо. И вот мы у дома. У того дома! Я посмотрела на узкую замерзшую Мойку. На ледяной поверхности чернели пятна прорубей, - видимо, днем оттуда черпали воду. Меня вдруг охватило такое чувство, будто через секунду я должна броситься в одну из этих прорубей. В черную ледяную воду. И не сделать этого я не могу... - Алеша, - преувеличенно громко сказала я, - здесь живет Валицкий. - Кто?! - Нет, нет, не он, его отец... Мне нужно к нему зайти... Дело в том, что Осьминин, начальник нашего госпиталя, - его старый знакомый. Об этом я узнала только недавно... Осьминин очень плох, он умирает от дистрофии. Я хочу уговорить Валицкого переехать к нему... Ну вот, теперь ты все знаешь. Алексей молчал. Я подумала, что сейчас он повернется и уйдет. Уйдет, не сказав ни слова. И убеждать его, что сын и отец не одно и то же, бесполезно. Логика здесь бессильна... - Ты... побудь в подъезде, - сказала я. - Через десять минут я вернусь. И, не дожидаясь ответа, шагнула в черную пасть подъезда. Я поднималась по лестнице. И чем выше, тем медленнее шла. Уверяла себя, что мне просто трудно идти: слабость. Но чувствовала, что дело не в этом... А если Федор Васильевич начнет меня расспрашивать о последней встрече с Анатолием? Что я скажу тогда ему? Что его сын оказался трусом, способным на дезертирство? Нет. Это невозможно... Но я не смогу и солгать... Наконец я подошла к так хорошо знакомой двери. Постояла секунду и постучала. За дверью было тихо. Я подумала, что Федор Васильевич, видимо, в своем кабинете и не слышит. Постучала громче. Никто не откликнулся. Взялась за дверную ручку, и, к моему удивлению, дверь от первого же толчка бесшумно поддалась - она оказалась незапертой... Стоя в темном коридоре, я громко позвала: - Федор Васильевич! Никто не ответил. "Может быть, он уехал, эвакуировался?" Я знала, что после пуска Ладожской трассы эвакуация возобновилась, что каждый день город покидали сотни людей, преимущественно старики, женщины, дети. Но если бы Федор Васильевич уехал, дверь была бы не только закрыта, но и опечатана. Таков порядок. Может быть, он просто куда-то ушел и по рассеянности забыл запереть дверь? - Федор Васильевич! - снова крикнула я. И снова никто не отозвался. "Он спит, - сказала я себе, - спит на своем кожаном диване". Я ощупью двинулась по коридору и, как мне показалось, дошла до кабинета. Опять окликнула Федора Васильевича, уже тише. И опять никакого ответа. Мне стало жутко. Надо было зажечь свет и осмотреться, но у меня не было спичек. Что делать? Я решила вернуться и взять спички у Алексея. И вдруг услышала его голос: - Ты здесь, Вера? Значит, он шел вслед за мной! - Алеша, ты здесь?! - обрадованно сказала я. - Ничего не видно! Он чиркнул спичкой. Вспыхнул огонек. Мы стояли у дверей столовой. Кабинет был дальше по коридору. Спичка догорела, и снова стало темно. Я услышала, как Алексей достает из коробки другую. - Подожди, - сказала я, - береги спички. Дай руку, идем. И я, держась за стену, двинулась к кабинету. - Ну вот, - сказала я, нащупав дверной проем, - теперь зажигай. Он молча зажег спичку. И тогда... тогда я увидела Федора Васильевича. В ватнике и армейской шапке-ушанке он сидел за письменным столом, опустив голову на руки. - Федор Васильевич! - воскликнула я. Он не шелохнулся. Я почувствовала, что меня охватывает дрожь. - Алеша... - едва выговаривая слова, произнесла я, - вот тут... на столе коптилка, видишь?.. Зажги... Зажги скорее! Наконец вспыхнул ровный, чадящий огонек. Алексей слегка потряс Валицкого за плечо. Потом приподнял его голову, заглянул в лицо... - Он умер, Вера, - сказал Алексей, выпрямляясь. - Он мертв. - Нет, нет, - крикнула я, - он же сидит! Ему просто нехорошо! Он в обмороке, надо воды, нет, камфару, надо скорее... Я стала торопливо расстегивать сумку. - Ему ничего не нужно, Веруня. Он умер, - повторил Алексей. - Перестань, прекрати, дай сюда коптилку! - лихорадочно говорила я. Приподняла голову Федора Васильевича, поднесла к его глазам коптилку, оттянула веко... Зрачок остался безжизненно-неподвижным. Да. Он умер. Умер!.. Уже давно я жила среди живых и мертвых, каждый день вокруг умирали люди, я не могла пройти по улице и квартала, чтобы не наткнуться на лежавший на снегу труп, я уже привыкла, привыкла ко всему этому... Но Федор Васильевич!.. - Если бы мы пришли раньше!.. - проговорила я в отчаянии. - Мы слушали музыку, потом торчали в убежище, а он здесь умирал!.. - Он уже давно умер, Вера, - покачал головой Алексей. - Много часов назад. Может быть, даже вчера. Я знала, что Алеша ошибается. Если бы Федор Васильевич умер давно, труп окоченел бы и даже голову приподнять было бы невозможно. Нет, он умер недавно, совсем недавно!.. - Давай перенесем его на диван, - тихо сказала я. - Отойди, я сделаю это сам. Он поднял тело с кресла и понес к дивану. - Осторожнее! - крикнула я, увидев, что ноги Федора Васильевича волочатся по полу. Алеша недоуменно взглянул на меня, но ничего не сказал. Уложил тело на диван, повернулся и вопросительно посмотрел на меня, как бы спрашивая, что делать дальше. Но я словно оцепенела. Вспомнила, как, впервые придя в этот дом, сидела вот в этом кожаном кресле, а Федор Васильевич - вот здесь, напротив... Он принял меня как родную. Он вернул меня к жизни... А я... я, выгнав Анатолия, решила вычеркнуть из своей памяти и Федора Васильевича... Он умирал от голода и холода, один в этой мрачной, пустой квартире, а я все не решалась зайти к нему, даже ради Осьминина. Я не пришла. Убила его своим эгоизмом, своей жестокостью, отомстила сыну смертью его отца... - Вера, что с тобой?! - донесся до меня точно издалека голос Алексея. - Успокойся. Ну что поделаешь... Такое время... - Замолчи! - крикнула я. - Веронька, послушай, - сказал Алексей, подходя ко мне. - Ведь он был старый и, очевидно, больной человек. Подумай, сейчас гибнет так много и молодых, которым бы жить да жить... - Замолчи! - в исступлении крикнула я. - Какое ты имеешь право? Что тебе известно обо мне и о нем?.. Ты знаешь, что меня истоптали немцы там, в Клепиках?.. Всю, всю!.. Что я ползла домой, да, да, ползла!.. Ты знаешь, в каком состоянии подобрали меня в лесу партизаны?! Когда я добралась наконец до Ленинграда, мне жить не хотелось. А этот человек, этот старик утешил меня, заставил жить дальше, и не просто жить, а верить, верить в жизнь! Он готов был проклясть своего сына, когда узнал, что тот ушел от немцев один, бросив меня! Ты... ты не знаешь... ты ничего не знаешь!.. Никогда, никогда раньше не смогла бы я сказать все это, произнести вслух, но теперь точно разом рухнула сдерживавшая плотина, и слова вырывались откуда-то из глубины души помимо моей воли... Алексей положил руки мне на плечи, притянул к себе. - Бедная моя Вера! - тихо сказал он. - Я ведь ничего не знал... Я почувствовала, что меня душат слезы. Прижалась к его груди и разрыдалась. Он не успокаивал меня, только снял с моей головы ушанку и гладил по волосам... Наконец я немного успокоилась. Подняла голову, спросила с трудом: - Что... мы будем теперь делать? Он, видимо, не понял. - Что же теперь можно сделать, Веруня? Мертвые не воскресают. - Я не о том... Как мы... похороним его? - Похороним? - недоуменно переспросил Алеша. - Какие могут быть похороны, когда на улицах лежат сотни, а может быть, и тысячи неубранных трупов?.. - Но не оставлять же его здесь! - Думаю, надо сообщить управхозу... - Сообщить управхозу? Для чего? Чтобы Федора Васильевича вынесли из дома и положили на снег?.. Из глаз моих снова полились слезы. Я стала доставать из кармана ватника платок и выронила на пол свернутую бумажку. Наклонилась, подняла. Это была записка Суровцева. И вдруг мысль моя заработала с предельной ясностью и четкостью. "Надо срочно разыскать Суровцева, - подумала я. - Может быть, в его распоряжении есть какой-нибудь транспорт... или попросить Алешу добраться до завода, достать там машину. Впрочем, нет, это займет очень много времени - до Кировского далеко..." - Вот что, - решительно сказала я, - ты сможешь побыть здесь час или полтора? - Конечно! Но что ты придумала? - Подожди! И я побежала по темному коридору к выходу... Моя медицинская сумка не раз помогала мне останавливать проходящие машины. Обычно, завидев грузовик, я выбегала на дорогу, поднимала сумку и ждала, пока шофер, разглядев красный крест, затормозит. Почти не было случаев, чтобы машины проезжали мимо. Я и сейчас остановила три или четыре грузовика, но все они шли не в нужном мне направлении. Если бы речь шла о помощи живому, я, не задумываясь, заставила бы первого же водителя изменить маршрут. Но сейчас... сейчас я считала себя вправе воспользоваться лишь попутной машиной. Наконец мне повезло. Я остановила грузовик, который шел на Литейный, а это было мне по пути. Наконец я добралась до четырехэтажного дома под тем самым номером, который был указан в записке Суровцева. Возле открытых ворот прохаживался часовой. Я разглядела несколько стоявших во дворе полуторок и обрадовалась: значит, часть, в которой служит Суровцев, располагает машинами. Подошла к часовому, держа свою сумку так, чтобы он мог видеть красный крест, и спросила: - Товарищ боец! Мне нужен капитан Суровцев, где я могу его найти? Часовой осмотрел меня с ног до головы, задержал взгляд на сумке: - Медицина?.. В наших делах она не требуется. Я не поняла, что он хотел этим сказать, и снова спросила: - Где капитан Суровцев? - Вот в тот подъезд иди. На второй этаж. Я направилась к подъезду. Он никем не охранялся. Вошла, приоткрыв висевшую на одной петле дверь, и стала подниматься по лестнице. В темноте столкнулась с кем-то спускавшимся вниз, спросила: - Как пройти к капитану Суровцеву? - Первая дверь налево, - ответил человек. С того мгновения, как, взглянув на выпавшую из моего кармана записку, я вспомнила о Суровцеве и о том, что он предлагал мне свою помощь, я ни секунды не подумала о самом Володе... Но теперь, оказавшись перед его дверью, вдруг со всей отчетливостью представила себе, что сейчас увижу его и что он, несомненно, решит, будто я пришла только для того, чтобы встретиться с ним... Эта мысль промелькнула в моем сознании мгновенно, пока я без стука открывала дверь... В маленькой комнатке за столом, спиной к двери, сидел человек в полушубке и разговаривал с другим, лица которого мне тоже было не видно. - Товарищ Суровцев! - негромко произнесла я. Сидевший ко мне спиной обернулся - лицо его было мне незнакомо. Зато теперь я увидела, что напротив него сидит одетый в меховую безрукавку Суровцев. - Товарищ капитан... - шагнула я к нему. Несколько секунд Суровцев смотрел на меня растерянно, потом вскочил из-за стола. - Вера? Вы?! Тот, второй, тоже поднялся и отошел к стене. - Вера! - повторил Суровцев. - Неужели это вы! Я сейчас. - Он обернулся к человеку в полушубке: - К двадцати четырем ноль-ноль норма должна быть выполнена. Подрывников оставьте на объекте. Ясно? - Слушаюсь, товарищ капитан, - ответил тот. - Разрешите идти? И поспешно вышел из комнаты. - Вера, как я рад, что вы пришли, - сказал Суровцев, подходя ко мне. - Я уж и надеяться перестал! А сам второй раз заходить не решался... - Володя, милый, - проговорила я тихо, - у меня к вам просьба, огромная просьба... Умер человек... очень дорогой мне человек. Старый ленинградский архитектор... Я не знаю, где и как его похоронить. Нужна машина. Я подумала, что, может быть, вы сможете достать грузовик... На лице Суровцева появилась горькая усмешка. Он спросил: - Где умер? - Дома, у себя дома! - А где его дом? - На Мойке. - Не мой район, - проговорил Суровцев. Я не поняла. - Какой район? Почему не ваш? - Как вы сами-то живете? - не отвечая на мой недоуменный вопрос, спросил он. - Как мама? - Она умерла, Володя... О себе я расскажу потом, а сейчас, если можете... я очень, очень прошу... Суровцев подошел к двери и крикнул: - Дежурный! Спецфургон, гроб и двух бойцов на выезд! Вернулся и сказал: - Я не уверен, есть ли у нас гробы... Кажется, не осталось. Машина будет минут через десять... А кто он вам, этот архитектор? Родственник? - Да, да, - кивнула я. Мне почему-то показалось, что я должна ответить на этот вопрос утвердительно. - А там, в квартире, кто-нибудь есть? - Да, конечно, там один майор дожидается, мы с ним зашли Федора Васильевича проведать, а он... мертвый!.. Ну, а мы не знаем, куда, на какое кладбище его везти, ни я не знаю, ни Звягинцев. - Кто?! - воскликнул Суровцев. И только тогда я вспомнила, что он знаком с Алексеем, что они где-то вместе служили. - Да, да, Звягинцев, - подтвердила я, - он вернулся в Ленинград, и мы встретились... - Так, значит... - тихо проговорил Суровцев и не окончил фразы. - Ну, а как вы, Володя? - переменила я тему, ощутив вдруг неловкость. - Рука, я вижу, совсем зажила! Вы тогда нам столько хлопот доставили своим бегством... - Извините, другого выхода не было. - Меня тогда начальник госпиталя так отчитывал, - продолжала я, чтобы чем-то заполнить эти десять минут ожидания, - а я его убеждала, что вы на фронт, в свою часть ушли, ведь верно? - Да, верно. - А теперь, значит, получили назначение в Ленинград? Он молча кивнул. - Я вижу, вы стали большим начальником, - сказала я, стараясь, чтобы слова мои прозвучали дружески и шутливо. - С чего вы это взяли? - Суровцев нахмурился, не приняв моей шутки. - Ну, для того чтобы вот так приказывать выделить машину и бойцов, надо по меньшей мере частью командовать! И давно вас в город отозвали?.. 6 Суровцев молчал. Вопрос Веры заставил его пережить все заново. Будто только вчера его неожиданно отозвали с Невской Дубровки, где он командовал инженерным батальоном... А произошло все это так... Было уже четыре часа дня, когда усталый, измученный, ошеломленный всем тем, что ему пришлось увидеть по пути, Суровцев добрался до комендатуры. Дежурный посмотрел его командирское удостоверение, взглянул на командировочное предписание и произнес, не то спрашивая, не то просто констатируя: - Тридцать - двадцать пять... Суровцев пожал плечами - он уже забыл, что именно этот номер приказа был обозначен в графе "Основание". - Куда меня направляют? Что за полк? - спросил он. - На месте узнаете, - сухо ответил дежурный. - Запишите адрес штаба полка... "Резерв есть резерв, - думал Суровцев, выходя из комендатуры. - Подъем в шесть. Завтрак. Зарядка. Строевые занятия. Отдых. Обед. Снова строевые. Затем политзанятия. Свободный час перед отбоем. В десять отбой... Бесконечное ожидание, когда ты понадобишься. И мучительное сознание, что занимаешься бессмысленной шагистикой, когда люди на фронте дерутся. Хуже, во сто крат хуже, чем в госпитале..." Он разыскал нужный ему дом. Это было здание бывшей школы, тихое, казалось, пустое. Однако едва он поднялся на площадку, слабо освещенную огоньками коптилки, как раздался энергичный оклик: - Стой, кто идет? Перед ним вырос часовой с винтовкой наперевес. - Капитан Суровцев, - ответил он. И добавил устало: - Да убери ты свою пушку... Взглянул на часового, и ему показалось, что шинель надета на человеческий скелет. Лицо часового как-то сморщилось, красноватый нос походил на согнутый хрящеватый мизинец. Было такое ощущение, что голова его ссохлась, уменьшилась в размере, - шапка почти касалась переносицы. - Куда следуете, товарищ капитан? - спросил часовой. - Резервный полк тут, что ли, находится? - ответил Суровцев вопросом. - Товарищ лейтенант! - крикнул часовой, обернувшись. "Карнача зовет, - усмехнулся про себя Суровцев, - тоже мне воинская часть, как настоящая..." Через минуту он услышал, точнее, угадал приближающиеся шаги. Кто-то в валенках спускался по лестнице. - Вот капитан здесь, товарищ лейтенант, наш полк спрашивает, - доложил часовой появившемуся из мрака военному. - Слушаю вас, товарищ капитан, - сказал тот, подходя к Суровцеву. По лицу его нельзя было определить, молод лейтенант или стар, оно было таким же темным, с заострившимся носом, как и у часового. - Документы, что ли, показывать? - усмехнулся Суровцев. И, опустив свой вещмешок на пол, полез за борт полушубка в нагрудный карман за документами. Лейтенант отошел к стоявшей на подоконнике коптилке и, взглянув в командировочное предписание, сказал: - Тридцать - двадцать пять... Все верно. Пойдемте, товарищ капитан. И первым пошел наверх. Поднявшись на третий этаж, свернул в коридор и открыл одну из дверей: - Заходите, товарищ капитан. В маленькой комнате возле наглухо забитого окна стоял письменный стол, на нем горящая коптилка, кипа придавленных чернильницей бумаг, пишущая машинка. На стенах висели портреты Сталина и Жданова. - Садитесь, товарищ капитан, - сказал лейтенант и, не дожидаясь, пока Суровцев сядет, устало опустился на стул. - Сейчас я внесу вас в список. Он положил документы Суровцева на стол, вытащил из ящика разграфленный лист бумаги, наполовину уже заполненный, взял лежавшую на столе ручку и ткнул ею в чернильницу. - Ну вот, опять замерзли... - пробормотал он. - Ладно, успеется... Вам надо представиться командиру полка. Сейчас идет собрание комсостава. Уже заканчивается... Подождите. Суровцеву хотелось расспросить лейтенанта, что за полк, давно ли находится в резерве, но лейтенант закрыл глаза и, казалось, мгновенно задремал. Прошло несколько минут, в коридоре раздались голоса, шум шагов, дверь в комнату раскрылась, и через порог шагнул человек в шинели с двумя майорскими шпалами в петлицах. За ним - другой, в полушубке. Суровцев встал. Вскочил и сразу же очнувшийся лейтенант. - Товарищ майор, - доложил он, - вот товарищ капитан в наш полк прибыл. - Товарищ майор... - начал было Суровцев, поднося руку к ушанке, - прибыл согласно... Но майор прервал его: - Подождите! - И, повернувшись к стоявшему сзади военному в полушубке, сказал: - Разрешите заняться с капитаном, товарищ член Военного совета? - Да, конечно, - ответил тот и, подойдя ближе, удивленно произнес: - Капитан Суровцев? Суровцев узнал Васнецова. - Я, товарищ член Военного совета, - ответил он растерянно. - Старый знакомый, - сказал Васнецов майору. И спросил у Суровцева: - Прямо оттуда, капитан? С Дубровки? - Так точно, - ответил Суровцев. - Причина вызова ясна? - Мне ясно одно, товарищ дивизионный комиссар, - сказал Суровцев, - наверное, Дубровка накрылась, не нужна стала! Сказал и сам испугался резкости своих слов. - Нам нужен Ленинград, капитан, - спокойно произнес Васнецов. - Ленинград?! - воскликнул Суровцев. - Но он... он же... - И оборвал себя на полуслове. Наступила пауза. Суровцев заметил хмурый взгляд майора к представил себе, какой втык потом получит от него за разговор в таком тоне с членом Военного совета... Неожиданно Васнецов сказал: - Вы можете оставить нас на несколько минут? Майор, видимо, не сразу понял, к кому обращается Васнецов, заморгал, растерянно переводя взгляд с него на Суровцева. - Товарищ Суровцев не поспел к нашему собранию. Вот я и хочу побеседовать с ним... Политико-воспитательную работу провести, - пояснил Васнецов с легкой усмешкой. - Понятно, товарищ дивизионный комиссар, - вытягиваясь, произнес майор. - А мне... а нам разрешите приступать? - Приступайте. Майор и лейтенант молча вышли. А Васнецов сел и, кивнув на соседний стул, сказал: - Садитесь, товарищ Суровцев, поговорим... - Расстегнул полушубок, уперся локтями в стол и спросил: - Значит, когда вы покинули Дубровку? - Вчера ночью. То есть сегодня, - ответил Суровцев. - Подняли, как по тревоге... Приказ "тридцать - двадцать пять". - Это важный приказ, - проговорил Васнецов. - Куда важнее, товарищ дивизионный комиссар, - с горечью произнес Суровцев. - Чтобы начать в резерве околачиваться, каждая минута дорога. Он сознавал, что не имеет права так говорить с членом Военного совета, что дивизионный комиссар в любую минуту может скомандовать ему: "Встать, смирно!" Но Васнецов, казалось, не обратил никакого внимания на вызывающий тон капитана. - Это очень важный приказ, - повторил он, внимательно посмотрел на Суровцева и спросил: - Вы... уже видели Ленинград? - Видел... Все видел!.. - Что же вы видели? - сдвигая к переносице свои густые черные брови, спросил Васнецов. - Смерть видел! Повсюду смерть!.. Желание высказать, разом выплеснуть все, что переполняло его сердце, охватило Суровцева. - Санки видел! Маленькие, разноцветные, на которых раньше детей катали. А сейчас трупы везут! Везут и везут, не знаю куда! - Вы что же там, у Невской Дубровки, не знали, что в Ленинграде происходит? Так я должен вас понимать? - Знали, конечно, но то - по рассказам, а теперь - своими глазами... Смерть кругом, смерть! Трамваи не ходят, провода оборваны... И дома мертвые... Вот что я видел, товарищ дивизионный комиссар! Последние слова Суровцев уже не проговорил - прокричал. Он задыхался от волнения. Васнецов молчал. Потом тихо сказал: - Значит, смерть. Повсюду смерть... Так... Он прикрыл свои усталые, с покрасневшими белками глаза, и Суровцев отметил про себя, что лицо дивизионного комиссара ничем не отличается от лиц других ленинградцев - такое же серое, землистое, с ввалившимися щеками. А Васнецов поднял веки и в упор посмотрел на Суровцева. - Значит, всюду смерть, - повторил он на этот раз каким-то иным, недобрым голосом. - Почему же, позволь спросить, товарищ капитан, в городе еще нет немцев? Может быть, они мертвецов боятся? - Как почему?.. Не пускаем мы их, армия не пускает! - А чем она сражается, эта армия, товарищ Суровцев? Не голыми же руками?! - Конечно, не голыми руками, - пробормотал Суровцев. - Оружие есть... Только танки вот перестали поступать... - Танков новых нет, это верно, - кивнул Васнецов. - И все же ты на мой вопрос не ответил. Ты задумывался: кто же дает Ленинградскому фронту оружие?.. Я тебе отвечу. Москва дает. Но и сам Ленинград. Наш с тобой Ленинград. - Но как?! - воскликнул Суровцев. - Как могут работать заводы?.. Вот какой я себе вопрос задаю теперь! Одно дело - знать, а другое - своими глазами видеть. Воды нет - из Невы черпают. Электроэнергии тоже нет - вон коптилка горит! И люди! Полуживые, их же ветром на ходу качает! - Да. Ты прав. Воды нет. Энергии нет. Люди полуживые. Мертвых хоронить некому, да и негде: земля промерзла, как камень. А оружие армии даем! И не только нашему фронту! Еще и Москве помогаем. Вот ведь чудо какое, товарищ капитан Суровцев. - Но как?! - Как, спрашиваешь? Что ж, расскажу, военной тайны здесь нет. Про Сестрорецкий инструментальный завод слышал? Нет? Был такой. Теперь в Смольнинском районе размещается. Автоматы там производят. Снова спросишь - как? Отвечаю: вручную. Вручную детали выпиливают! Из каких узлов автомат состоит, ты, конечно, знаешь. Так вот, все узлы сделать вручную не могут. Везут то, что удалось собрать, на другой завод. На саночках везут. На тех самых, детских. Там заканчивают. А оттуда - на фронт... Вот на тебе полушубок. Вижу, не старый, не довоенного производства. Знаешь, где его сшили? На "Комсомолке". Есть такая швейная фабрика. Опять спросишь - как? Иглами. Руками промерзшими. Под обстрелами. Чтобы тебе и бойцам твоим тепло было. На многих заводах дети работают. Подростки. Ремесленники. Мне вчера директор одного из ремесленных училищ рассказывал: в столярной группе ребята клей съели. Фикус съели и другие цветы засохшие, что с лета в кадках оставались... Я, говорит, их от станков гоню отдыхать, не хотят. А потом у станков падают. От голода. А станки все же не простаивают. Ни минуты. Один рабочий упал - другой на его место... На Кировском полковые пушки делают и мины, - продолжал Васнецов, - а Кировский знаешь где? У немцев под боком. Спросишь, как делают? А так же, как и на других заводах: блок-станции монтируют, газогенераторы ставят, двигатели внутреннего сгорания - хоть крохи энергии, но получают! Так кто же все это делает? Мертвецы?! Смерть, говоришь, Ленинградом сегодня правит?!.. Нет, Суровцев, жизнь! Уверенность, непреклонность, с какой говорил Васнецов, поразили Суровцева не меньше, чем смысл его слов. Он понимал: все, что сказал ему сейчас Васнецов, было ответом не только на его, Суровцева, вопрос, в котором прозвучало отчаяние. Страстные слова секретаря Ленинградского горкома партии были обращены ко всем, кому казалось, что Ленинград при смерти, что все жизненные силы города исчерпаны. И Суровцев сказал: - Товарищ дивизионный комиссар! Все, кто могут, говорите, работают. Даже дети... А я... Меня вот - в резерв. Или, - с надеждой спросил он, - полк выступать готовится, на фронт? - Нет, Суровцев, - покачал головой Васнецов. - На фронт этот полк не выступает. - Что же делать здесь, в городе?! - Мертвых хоронить, - тихо ответил Васнецов. - Что?! - Пойми, Суровцев, - с глубокой горечью произнес Васнецов. - Мы днем и ночью перебрасываем в город продовольствие. Нам помогает вся страна... Но трассу бомбят и обстреливают. Продуктов не хватает... Тысячи людей умирают от дистрофии. Ты же сам видел, сколько трупов на улицах... Вот потому Военный совет и издал приказ "тридцать - двадцать пять". Хоронить людей надо... Только сейчас Суровцев осознал, в какой полк он направлен... Он хотел что-то сказать, крикнуть, но слова застряли в горле. Наконец он выдавил: - Значит, меня - могильщиком?! - Да, - жестко ответил Васнецов. - Если хочешь, называй это так. Ты ведь, кажется, кандидат партии?.. - Теперь - член... На Невской вступил. - Так вот слушай, коммунист Суровцев. То, что я сейчас говорил на совещании комсостава полка, повторяю тебе отдельно. Надо убрать трупы с улиц и из домов и похоронить их. Это сейчас одна из важнейших и неотложных задач. Отряды МПВО с ней не справляются. Надо отрыть братские могилы. Места захоронений определены решением Военного совета: район Большой Охты, Серафимовское и Богословское кладбища, район Пискаревки. Земля промерзла. Придется взрывать ее динамитом, толом. Это саперная работа. Мы решили мобилизовать саперов, бывших метростроевцев, понтонеров. На Невской Дубровке саперных работ сейчас нет. Вот тебя и перебросили. Да и не тебя одного, я думаю. - Значит... подрывные работы? - упавшим голосом спросил Суровцев, уже понимая, что дальнейшие возражения или просьбы бесполезны. - Не только. Я же сказал: задача - собрать трупы, вывезти их и захоронить. Создается несколько похоронных команд. Тебя, товарищ Суровцев, вероятно, назначат начальником одной из этих команд. Ну вот, теперь все. И Васнецов, поднявшись, стал застегивать полушубок. Встал и Суровцев. Он был потрясен услышанным. Похоронная команда!.. - Понимаю, что происходит в твоей душе, - мягко сказал Васнецов. - А ты зажми ее в кулак. Думай только об одном: надо! Надо! Другого выхода нет. С этими словами Васнецов вышел из комнаты. Суровцев остался один. Обида сменилась страхом, чуть ли не ужасом. Ничего подобного он не испытывал ни под Лугой, ни на Пулковских высотах, ни переправляясь под градом пуль и осколков через бурлящую, освещенную немецкими ракетами Неву, ни там, на "пятачке", когда поднимал батальон в атаку... На мгновение им овладела безумная мысль: уйти, бежать из этого мрачного полка могильщиков, скрыться, а потом явиться в комендатуру, в трибунал, куда угодно, и рассказать все, как было. И пусть его судят, пусть посылают рядовым на передовую. Да он пошел бы туда без колебаний, если бы ему предложили выбирать - добровольно стать рядовым бойцом или... Нет, он не боялся мертвецов. Он привык к тому, что на войне убивают, как привык к разбитым орудиям, танкам с покореженными башнями и сорванными гусеницами, воронкам от бомб и снарядов. Но это... Он представил себе, что час за часом, день за днем собирает и хоронит трупы - стариков, женщин, детей... Бежать?! Но это невозможно. Одно дело - удрать из госпиталя на передовую, другое - уклониться от выполнения приказа. Это - дезертирство... Что же делать?! - Давайте знакомиться, товарищ капитан, - раздался за его спиной чей-то голос. Суровцев обернулся и увидел майора, который заходил в комнату вместе с Васнецовым. - Я командир резервного полка, - сказал майор. - Капитан Суровцев, - отрапортовал Суровцев, поднося ладонь ребром к ушанке. - Прибыл для прохождения дальнейшей службы. Майор говорил сухо, деловито и произносил слова как-то отрывисто, точно сквозь стиснутые губы. Он показал на карта какую-то неведомую Суровцеву Пискаревку, где следовало приготовить траншеи для захоронения. Потом очертил район города, где команде Суровцева надлежало собирать трупы. В команду входили подрывники, шоферы и бойцы из обычных стрелковых частей. В распоряжении Суровцева были грузовики и экскаватор. Суровцев слушал майора как-то бесстрастно, сосредоточив свое внимание на характере предстоящих взрывных работ, ширине и длине рвов, и только один раз, когда командир полка назвал адрес, где размещалась команда, в которую его направляли, почувствовал, как что-то шевельнулось в его душе: это было в районе, где находился _тот_ госпиталь... Потом комполка проводил Суровцева в штабную столовую на втором этаже. Время было уже не обеденное, но майор приказал накормить вновь прибывшего. Суровцеву дали квадратный черный сухарь, полтарелки похожего на подкрашенную воду супа и чуть больше ложки пшенной каши. - Пообедайте и отправляйтесь в свою команду, - сказал майор, прощаясь. - Вас будет ждать внизу машина. Во дворе Суровцева действительно ждала полуторка о уже тарахтевшим мотором. Он потянул на себя дверцу кабины, вскочил на подножку и плюхнулся на обитое дерматином сиденье, из которого через прорванную обивку выпирали пружины. - Поехали! - сказал он шоферу, прилаживая на коленях свой вещмешок. - В третий штаб поедем, товарищ командир? - спросил шофер. - В третий, - мрачно кивнул Суровцев и машинально отметил про себя, что водитель немолод, одет в шинель, очевидно, не раз уже "б/у", бывшую в употреблении, и ушанка на нем старенькая, с вытертым мехом. Ехали меж сугробов, по ухабистой, похожей на фронтовую, дороге, и просто не верилось, что где-то там, под снегом и льдом, гладкий асфальтовый настил. Прохожих не было видно, очевидно потому, что приближался комендантский час. Шофер на мгновение включил фары, и Суровцев заметил лежавшего у самой дороги человека. Мертвый он или только что упал?.. - Стой! Не видишь?! - крикнул шоферу Суровцев. Шофер слегка повернул руль в сторону, затормозил и выскочил из кабины. Через минуту вернулся, молча махнул рукой я тронул машину. Суровцев весь внутренне сжался. - Недавно в Питере? - спросил вдруг шофер. - Простите, не знаю, какое звание у вас, товарищ командир. - Капитан, - угрюмо ответил Суровцев. И добавил: - Я ленинградец. - Ленинградец? - с недоверием переспросил шофер. - Давно в городе не был, - пояснил Суровцев как-то виновато. - А-а! - протянул шофер. - А из каких мест вернулись? - С Невской Дубровки, - ответил Суровцев, уверенный, что это название, никогда не упоминавшееся ни в газетах, ни по радио, ничего не говорит водителю. - Вона, - уважительно и как-то удивленно произнес тот, - слыхали про такое место. Страсть там, говорят! Бога благодарить должны, что из такого пекла живым вернулись. Суровцев усмехнулся. Этот старик, видимо, и впрямь уверен, что существуют какие-то места, где страшнее, чем в самом Ленинграде! - Рады небось, что пуля миновала? - продолжал шофер. Суровцеву хотелось сказать, что не было бы сейчас для него большей радости, чем вернуться туда, на Неву, или на любой другой участок фронта, но он промолчал. А словоохотливый шофер продолжал: - Вы, товарищ капитан, не думайте, что я все время баранку по городу крутил. Я двадцать девятого июня в ополчение пошел. Вторая дивизия народного ополчения - так тогда называлась. Геройское было у нас ополчение!.. Конечно, большинство молодые. Но и старичков хватало. Как им откажешь, когда такая война идет. Священная, как в песне поется. Как львы, можно сказать, дрались... А потом меня сюда, в Питер, вернули. Стар, говорят. Обидно, конечно, хотя сам понимаю, года с плеч не сбросишь. - А до войны где работали? - спросил Суровцев только для того, чтобы не обидеть старика молчанием. - До войны-то? - оживился водитель. - До войны я таким делом занимался, что теперь сказать - и не поверишь. - Каким же? - уже с некоторым любопытством спросил Суровцев. - В гараже при кондитерской фабрике работал. Имени Самойлова. Слыхали, может? Конфеты развозил, печенье разное, ну и пирожные, конечно. Ух и хлопотное дело с этими пирожными! Ни свет ни заря в магазины доставлять нужно. Любители были, крем лизнет - сразу определит: свежий или вчерашний!.. Первое дело, конечно, - в Елисеевский, ну, в "Гастроном" на Невский. Потом в кафе Н... "Зачем он это говорит? Как может?!" - с удивлением подумал Суровцев. Но старик, видимо, был захвачен воспоминаниями: - Или, скажем, "Мишка косолапый", конфета. Ребятишки эту конфету страсть как любили. Сладкая - шоколад, а под ним вафля, на зубах похрустывает! На Новый год на елку вешали... И тут Суровцеву вдруг показалось, что он и впрямь услышал какой-то хруст. Он донесся откуда-то снизу. Из-под колес машины. "Неужели мы?.." - со страхом подумал Суровцев, будучи не в состоянии даже мысленно произнести _это_. Он перевел взгляд на водителя. Но тот смотрел вперед как ни в чем не бывало. - Как вас зовут? - спросил Суровцев. - Рядовой резервного полка Воронов. - Нет, я спрашиваю, как по имени-отчеству? - До войны Степаном Васильевичем величали, - с какой-то грустью ответил водитель. - Степан Васильевич, а вам не бывает... страшно? - невольно вырвалось у Суровцева. - Это когда обстрелы? Ну мы уж тут привыкли... Вот к голоду только привыкнуть нельзя. - Да нет, я не про это... Ведь вы... ведь эта работа... Ну, словом, мертвые... трупы... - А-а... - спокойно и даже, как показалось Суровцеву, разочарованно протянул Воронов. - Так ведь на убитых-то я и на фронте насмотрелся. - Но ведь то убитые! - воскликнул Суровцев. - Они на войне погибли! - А эти нешто не на войне? Тех немец убил и этих тоже. - Но те воевали! - А эти в тылу, что ли, отсиживались? - резко произнес Воронов. - У станков по суткам стояли, пока голод не покосил!.. Бойцы они были, солдаты! И эти слова проникли в самую душу Суровцева. Он понял: то, что ему, фронтовику, казалось страшным, вызывало внутреннюю дрожь, сегодняшним ленинградцам представлялось привычным, точнее - неизбежным, как неизбежны на войне бой, ранения, смерть. Они смотрели на эти закоченевшие в снегу трупы так, как он, Суровцев, глядел на тех, кто погиб в схватке с врагом. Там, на фронте, Суровцев беспощадно разносил бойцов и санитаров, если они не успевали вытащить с поля боя не только раненых, но и убитых. Он требовал, чтобы погибших хоронили, пусть наспех, но так, чтобы потом можно было найти могилу. Так почему же эти, тоже погибшие на войне, советские люди не заслуживают достойного погребения? И разве не долг тех, кто остался в живых, позаботиться об этом?! Душевное оцепенение, от которого Суровцев не мог избавиться с той минуты, как узнал, в какой полк он попал, прошло. Настоящее как-то разом связалось в сознании Суровцева с прошлым. Луга, Пулково, Дубровка, госпиталь, опять Дубровка и вот теперь снова город - все это слилось воедино во всеохватывающем понятии "Ленинград". - Слушайте, - неожиданно для самого себя торопливо спросил он, - вы знаете госпиталь в районе проспекта Карла Маркса? - Знаю. Вывозили и оттуда... Он не договорил, но Суровцев понял, кого или что они оттуда вывозили... - Можете подъехать туда? - Прикажете - подъеду, вы командир, - степенно ответил Воронов. ...С минуту Суровцев стоял у открытых ворот госпиталя. Вот здесь, по этому, теперь занесенному снегом двору они делали круги с Савельевым, отсюда шмыгнули в переулок, опасаясь только одного - чтобы их не окликнули... Сейчас двор был пуст, занесен снегом. - Подождите меня здесь! - крикнул Суровцев водителю и пошел по узенькой, протоптанной в снегу тропинке к подъезду госпиталя. На лестнице было темно. Суровцев поднялся на второй этаж и двинулся по коридору, едва освещенному установленными в дальних его оконцах коптилками. Ему почему-то казалось, что, открыв дверь сестринской, он тотчас же увидит сидящую за маленьким столиком Веру... Уйдя из госпиталя, он постарался забыть о ней. Слова ее, короткий ответ: "Да, люблю" - на его робкий вопрос: "Вы кого-нибудь любите?" - решили все. Но сейчас Суровцев был движим одним желанием - увидеть Веру. "Почему в коридоре так пусто и тихо?" - подумал он. Приоткрыл дверь в одну из палат. Там тоже одиноко мерцала коптилка. При свете ее Суровцев разглядел лежавших на койках раненых, укрытых поверх одеял полушубками и шинелями. Ни один не шелохнулся, не повернул головы на скрип открываемой двери... Несколько секунд Суровцев стоял, глядя на этих скованных холодом и голодом неподвижно лежавших людей, потом осторожно прикрыл дверь и пошел, почти побежал к сестринской. ...За тем самым маленьким столиком сидела не Вера, а какая-то незнакомая женщина в белом халате. Суровцеву показалось, что она дремлет. - Простите, я... - произнес Суровцев. Женщина подняла голову, посмотрела на него из-под полуопущенных век. - Я хотел бы увидеть... - сказал Суровцев. И осекся. Ему было страшно назвать имя Веры. Только сейчас он со всей ясностью отдал себе отчет в том, что в ответ может услышать: "Умерла". - Я не поняла, кого вы хотите увидеть, товарищ? - спросила женщина. - Веру! Веру Королеву! - почти с отчаянием выкрикнул Суровцев. - Королеву? Сейчас ее нет здесь, - слабым голосом ответила женщина. "Жива! - мелькнуло в сознании Суровцева. - Значит, Жива!" - А где она? - спросил он торопливо. - У начальника госпиталя. - Это на третьем этаже? Спасибо, я сейчас... - Подождите! Кто вы, собственно, такой, товарищ? - Я Суровцев, капитан Суровцев, лежал в вашем госпитале. А теперь вот вернулся в Ленинград. Словом, я хотел бы видеть Веру... - Королевой сейчас нет в госпитале, - терпеливо, но равнодушно разъяснила женщина. - Она на квартире у Осьминина, у начальника госпиталя. Он болен. - Я могу написать ей записку? - упавшим голосом спросил Суровцев. - Пишите. - Но... можно попросить бумагу? Женщина медленно, будто с огромным трудом, подняла руки с колен, точно слепая, пошарила ладонями по столу и подвинула к Суровцеву листок бумаги. Суровцев достал карандаш и растерянно помедлил. Что писать? Наконец решился... "Здравствуйте, Вера! Это я, капитан Суровцев, - помните, который сбежал из вашего госпиталя. А теперь вернулся с передовой, получил назначение в Ленинград. Заходил проведать вас, но не застал. Надеюсь, что у вас все хорошо, насколько может быть хорошо сейчас в Ленинграде. В.Суровцев". Подумал немного, достал из кармана командировочное предписание, на обороте которого был записан продиктованный ему майором адрес. Написал: "Нахожусь по адресу...", свернул записку и, протянув ее женщине, сказал: - Очень прошу, передайте! ...И вот теперь Вера стояла перед ним. - ...Давно ли отозвали? - задумчиво повторил Суровцев вопрос Веры. - Сейчас мне кажется, что очень давно. Он тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и, нахмурившись, сказал: - Можно ехать. Пора. Подошел к стене и снял с гвоздя свой полушубок. - Володя, милый, - воскликнула Вера, - зачем вам ехать самому? У вас же наверняка есть срочные дела! Спасибо за машину, а если к тому же бойцы помогут... - Поехали! - прервал ее Суровцев. 7 Мы спустились вниз и вышли на улицу. Возле подъезда я увидела фургон с красным крестом на боках. "Откуда у них медицинский транспорт? - удивленно подумала я. - Ведь это же не госпиталь. Впрочем, вполне возможно, что в полку имеется своя санчасть". У машины ожидали двое бойцов, один в шинели, другой в полушубке. Когда Суровцев подошел, бойцы вытянулись, и тот, что был в полушубке, видимо старший, громко сказал: - Товарищ капитан! По вашему приказанию... - Гроб достать удалось? - прервал его Суровцев. - Достали, товарищ капитан. Всего два осталось. Лейтенант приказал, чтобы... Суровцев, не дослушав, махнул рукой и, повернувшись ко мне, сказал: - Вам придется ехать в фургоне, Вера. Я должен находиться в кабине. Таков порядок. - Конечно, конечно, товарищ капитан, - торопливо сказала я, не решаясь в присутствии бойцов называть Суровцева по имени. - Какой адрес? - спросил он. - Мойка, набережная Мойки! На углу Невского остановитесь, я покажу дом. - Садитесь скорее. Я обошла фургон. С тыльной стороны его была открыта дверца, к которой вели три металлические ступеньки. Я торопливо влезла по лестничке, шагнула в темноту и тут же больно ударилась обо что-то ногой. Сообразила, что это гроб, но не почувствовала страха. Мелькнула мысль, что если бы до войны я вот так натолкнулась в темноте на гроб... Но тогда не было ни обстрелов, ни трупов на улицах... В дверном просвете появился боец в шинели, он влез в фургон, за ним - другой. - Чего же вы стоите-то? - спросил первый. - Тут по бокам скамейки, садитесь! Я нащупала скамью и села. Бойцы расположились напротив. Кто-то из них захлопнул дверцу. Зашумел мотор. Машина тронулась. Некоторое время мы ехали в молчании. Впрочем, я не замечала этого... Странно, я везла гроб для Федора Васильевича и все-таки не могла поверить, что его нет в живых... Я снова и снова вспоминала, как пришла к нему в первый раз, потом во второй, как мы вместе искали на карте Синявино... Я убеждала его, что блокаду прорвут не сегодня-завтра... Но ведь я и сама тогда верила в это, и у нас в госпитале все верили, и Володя, который попал к нам прямо с "пятачка", тоже верил... Сколько времени прошло с тех пор? Сейчас мне казалось, что я уже целую вечность живу в этом холоде, при свете коптилок... - Кого хоронить-то будем? - спросил кто-то из бойцов. - Одного человека... - рассеянно ответила я, погруженная в свои мысли. - Понятно, что человека. Генерала, что ли, какого? - Почему генерала? - Ну... гроб, фургон... капитан сам едет. Да, гроб сейчас был редкостью. Какие там гробы! Их попросту не из чего было делать. Все, что могло гореть, живые оставляли себе. Для печек. Мертвым было уже не холодно... - Это известный ленинградский архитектор, - сказала я, не замечая, что стараюсь как бы оправдаться. - Очень хороший человек! - Осколком? - деловито осведомился тот же боец. Голос у него был глухой, с хрипотцой. - Нет, - ответила я, - голод. Очевидно, не выдержало сердце. - А кто он вам? Родной? - Да, - после паузы ответила я, - родной. - Никого не щадит, проклятый, - сказал другой боец, - на старых, ни молодых... Сами-то вы где служите? - В госпитале. - Значит, вроде нас, со смертью рядом. Я вспомнила, что Суровцев говорил лейтенанту о подрывниках. Наверное, его часть занимается обезвреживанием невзорвавшихся бомб и снарядов. Ведь он сапер... Дело очень опасное. О том, что немцы применяют какие-то особые, электромагнитные мины затяжного действия, я не раз слышала от раненых. - Вас, наверное, оторвали от важной работы... - сказала я виновато. - А это и есть наша работа, - ответил боец с хриплым голосом. - Что ваша работа? - не поняла я. - Разве вы не знаете? Почему же тогда к нам пришли? - Я просто хотела попросить капитана, - растерянно пробормотала я, - помочь достать машину. Он, ну, капитан Суровцев, когда-то в нашем госпитале лежал. - Я так думаю, - сказал боец, помолчав, - когда главный бой начнется, надо из нас ударный батальон составить. - Если ты, Степанушкин, к тому времени винтовку в руках удержишь, - отозвался другой. - Зубами горло фашисту грызть буду, если не удержу. За каждого, кого в машину погрузил! И тут я поняла. Все поняла. Суровцев командовал каким-то подразделением, на котором лежала обязанность хоронить мертвых!.. Как я раньше не догадалась об этом?! Поэтому и приказ Суровцева подготовить фургон и гроб прозвучал так деловито, привычно... "Это и есть наша работа..." Какая страшная работа! Машина сбавила ход и остановилась. Дверца фургона открылась, и я увидела в дверном прямоугольнике Суровцева. - Мойка, Вера. Куда ехать? - спросил он. Я высунулась из машины, огляделась и сказала: - Вот сейчас налево через мост. По правой стороне. На помню, какой дом от угла. Вы поезжайте, а я буду смотреть отсюда. - Хорошо, - ответил Суровцев и исчез. Машина снова тронулась. - Вот здесь! - крикнула я, когда мы поравнялись со знакомым домом. Один из бойцов застучал в стенку шоферской кабины. Оказавшись у подъезда, из которого я выбежала час или полтора назад, я во всей страшной конкретности представила себе, что сейчас увижу там, наверху. "А может, мне не подниматься туда самой, а послать Суровцева с бойцами и подождать здесь, пока вынесут гроб?" - заколебалась я. Но тут же подумала, что это будет предательством. - Пойдемте за мной, - сказала я и вошла в подъезд. Суровцев включил фонарик, и стало видно, что все вокруг покрыто инеем. Казалось, уже много дней никто не ступал по лестнице, не прикасался к перилам. Убегая, я оставила дверь в квартиру открытой, она была открыта и сейчас. Я позвала: - Алеша! Никто не ответил. Неужели Алексей ушел, не выдержал, не смог быть наедине с мертвым в пустой, темной квартире?.. Я крикнула громче: - Алеша! - Да, да, здесь, иду! - раздалось в ответ, и я с облегчением вздохнула. Шедший за мной Суровцев неожиданно громко воскликнул: - Здравствуйте, товарищ майор! - Кто это? - недоуменно спросил Алексей, жмурясь от бьющего ему в глаза луча фонарика. - Так это же я, капитан Суровцев! - радостно сказал Володя. - Суровцев?! Вот это да! - ахнул Алексей. - Да убери ты к черту свой фонарь! Они обнялись. Я понимала, что фронтовые товарищи не могут не радоваться встрече. Но сейчас меня это покоробило. Показалось, что Алексей и Суровцев, хлопавшие друг друга по плечам, проявляют какое-то пренебрежение к лежавшему в дальней комнате мертвому Федору Васильевичу... - Ну, довольно, товарищи, - сухо проговорила я, - нас ждут... Это была нелепая фраза. Нас никто не ждал. Тому, из-за кого мы здесь находились, было уже все безразлично. Но я этого как-то не осознавала. Суровцев снова включил свой фонарик. Луч света выхватил из темноты вешалку, на которой одиноко висела армейская шинель. Суровцев недоуменно спросил: - Он что... военным был? Вы же говорили, что старик? - Он был в ополчении, - ответила я. - Идемте. В кабинете по-прежнему горела коптилка. - Вот, - сказала я Суровцеву и сделала жест в сторону дивана. Суровцев направил туда луч фонарика. Я не хотела смотреть. И все-таки не выдержала. Посмотрела... Федор Васильевич показался мне маленьким, гораздо меньше ростом, чем при жизни. Он лежал на спине, под голову его была подложена черная кожаная подушка, а руки сложены чуть ниже груди. Я неотрывно смотрела в его ссохшееся, почти черного цвета лицо, не испытывая ничего, кроме ожесточения. С подобным чувством глядела я в лица бойцов и командиров, погибших от ран... Это пришло не сразу. В первое время в госпитале каждая смерть была для меня потрясением. Я не могла не думать о том, что этим людям еще бы жить да жить, что у них остались семьи, жены, матери, дети, которые ждут их, но никогда не дождутся. С трудом сдерживала слезы и с трудом работала. Потом научилась утешать себя тем, что придумывала казнь убийце. Я не знала, кто он, этот убийца, солдат иди офицер, пехотинец, летчик или артиллерист. Все они были для меня на одно лицо, все были такими же, как те, которые, стуча сапогами, смеясь и лопоча что-то, поднялись там, в Клепиках, на чердак... Тогда я видела их потные лица, их слюнявые рты, видела до тех пор, пока все они не слились в одно... И теперь мне казалось, что жизнь Федора Васильевича оборвал все тот же убийца. Тот же гогочущий, грязный, в серо-зеленом мундире и кованых сапогах... - Ну, - услышала я, будто издалека, голос Суровцева, - пойду позову бойцов. И он ушел, освещая себе путь фонариком. Алеша подошел ко мне, обнял за плечи, мягко, но настойчиво повернул к себе, посмотрел в глаза. И я вспомнила, что все рассказала ему. Все! Теперь он знает то, чего не знала даже моя покойная мама, не знает отец, знает то, что я не решалась сказать человеку, которого когда-то любила... - Все пройдет, Вера, - тихо сказал Алексей. - Когда? Когда, Алеша? - с отчаянием вырвалось у меня. - Ты хочешь, чтобы я сказал правду? Не просто утешил, а правду?.. Тогда слушай: все смоет победа. Всю грязь, все зло, которое они принесли на вашу землю. В этом и правда и утешение. Другого нет. Я уткнулась лицом в его полушубок и на мгновение забыла, где я... Мне хотелось только одного - стоять вот так долго, бесконечно, зная, что Алеша рядом... - Давайте сюда! - донесся деловитый голос Суровцева. Я отпрянула от Алеши. В комнату вошел Суровцев, за ним двое бойцов. Они несли гроб. - Здесь, - сказал Суровцев и скользнул лучом фонарика по дивану, на котором лежал мертвый Валицкий. Бойцы поставили гроб возле дивана, сняли крышку и положили ее рядом... Я отвернулась. А когда снова повернула голову к дивану, Федор Васильевич уже лежал в гробу, а бойцы держали в руках крышку, готовясь ее опустить. - Подождите! - неожиданно громко сказал Алексей. - Положите крышку на пол. Бойцы с недоумением посмотрели на него, но выполнили приказание. - Тут вот какое дело, товарищи, - продолжал Алексей. - На столе остались кое-какие бумаги... Вот посмотрите... Мы подошли к столу. Там лежала стопка листков. Я взяла их в руки, поднесла к коптилке. Это были те самые рисунки... Эскизы будущего памятника Победы. Я медленно перебирала листки. На всех них было изображено одно и то же, только в разных вариациях: боец в полушубке с винтовкой в руке, боец в гимнастерке, в сдвинутой на затылок пилотке, с автоматом, прижатым к груди, снова боец, на этот раз с развернутым знаменем. - Я знаю, знаю эти рисунки! - сказала я. - Он показывал их мне. Говорил, что после войны, ну, после победы, может быть, решат установить новую Триумфальную арку... Или соорудить памятник... - Он что же... по заказу какому это делал? - спросил Суровцев. - Нет. Он был архитектором, а не художником. И считал эти эскизы слабыми, непрофессиональными, но не мог не рисовать: верил, что они пригодятся. Эти рисунки ему жить, наверное, помогали. - Выходит, до последней минуты в победу верил, - проговорил один из бойцов, тот, у кого был хриплый голос. - Дай, я еще раз посмотрю, - сказал Алексей. Я протянула ему рисунки. - Вот этот мне тогда больше всего понравился, - сказала я. - Но здесь внизу какая-то надпись! - воскликнул Алексей и поднес рисунок к коптилке. - Какая надпись? - Подожди, почерк неразборчивый, - ответил он, склоняясь над листком. Наконец сказал: - Здесь написано: "Передать С.А.Васнецову". - Кто это? - спросила я. - Васнецов?.. - в раздумье повторил Алеша. - Я знаю только одного Васнецова... Но это секретарь горкома партии, член Военного совета... Его зовут Сергей Афанасьевич. И здесь - "С.А."... Но почему ему? Какое отношение... - Дай листок! - протянула я руку. - Зачем тебе? - Я выполню его волю, - ответила я, хотя понятия не имела, каким образом смогу передать рисунок самому Васнецову. Алеша пожал плечами, отдал мне рисунок и стал смотреть другие. Видимо, он надеялся отыскать еще какие-нибудь надписи. - Смотри, - сказал он, - везде нарисован боец, а вот здесь - женщина... Тебе не кажется, - тихо спросил он, - что лицо этой женщины чем-то напоминает... твое? Я выхватила у него рисунок. Да, действительно, там была изображена женщина в ватнике, туго перепоясанная армейским ремнем... Лицо ее, кажется, и в самом деле чем-то было похоже на мое, только она была, пожалуй, старше... - Я оставлю у себя эти два рисунка, - сказала я, чувствуя, что сейчас разрыдаюсь. - А что будем делать с остальными? - спросил Алеша. - А я так полагаю, товарищ майор, - сказал Степанушкин, - на грудь ему их положить надо. - И повторил убежденно: - На грудь! - Ну как, Вера? - спросил Алексей. - Тебе решать. - Да, - с трудом проговорила я. Взяла из рук Алексея стопку листочков, подошла к гробу и положила Федору Васильевичу на грудь. Выпрямилась, отвернулась и сказала: - Все. - Действуйте! - скомандовал Суровцев. В тишине раздался стук молотков, бойцы забивали гвозди... - Взяли! - раздалось за моей спиной. Бойцы подняли гроб и понесли к выходу. Когда все мы вышли на широкую лестничную площадку, Суровцев неожиданно сказал: - А как же квартира? Ключ у кого-нибудь есть? Положено запереть и сдать управхозу. Будничность, деловитость его тона поразили меня. Но тут же я вспомнила, что страшная работа Суровцева и заключалась в том, чтобы хоронить людей, и, говоря о квартире, он, очевидно, следовал существующей на этот счет инструкции. - Дверь, когда мы пришли, была не заперта, - сказала я. И в голову мне пришла внезапная догадка: - Очевидно, почувствовав, что умирает, он открыл дверь, чтобы... словом, чтобы... Я не договорила. Меня снова душили слезы. - Подождите, - сказал Алеша. - Суровцев, посвети-ка сюда. И стал рассматривать дверной замок. - Так и есть, - удовлетворенно произнес он. - Замок поставлен на защелку. Мы сейчас захлопнем дверь, а завтра ты, капитан, дашь знать, кому положено. Он с силой захлопнул дверь. И мне показалось, будто в гроб вбили еще один - последний гвоздь. Когда мы вынесли гроб на улицу, я услышала, как Алексей тихо сказал Суровцеву: - Думал ли ты тогда, под Лугой, что гробовщиком стать придется?! - Кто-то должен погибших хоронить, - ответил Суровцев. - У войны лиц много. Вот она одним из них на нас сейчас в смотрит. Он обошел кузов и громко сказал сидевшему в кабине шоферу: - На Пискаревку! Ехали мы очень долго. Не выдержав, я попросила Алешу зажечь спичку и посмотрела на часы. Было около десяти. В первый раз я подумала, что могу не успеть вернуться в госпиталь вовремя. - Где эта... Пискаревка? - спросила я. - Понятия не имею, - ответил Алеша. - Никогда такого названия не слышал. - А его мало кто и слышал, товарищ майор, - раздался в темноте голос Степанушкина, - деревенька там была такая, что ли. - Но где это? - Если по-простому, то на окраине, на далекой. А по-военному - на северо-востоке, по нашим картам квадрат "А-5". - Что же, там теперь людей хоронят? - Не только там. И на Большой Охте, и на Серафимовском, и на Богословском... и мало ли где еще. У нашей части на Пискаревке - свой квадрат. Мы снова умолкли. Слышно было только, как постукивал гроб, когда машина подпрыгивала на ухабах. Именно потому, что она стала все чаще то проваливаться в какие-то рытвины, то пробуксовывать на ходу, я поняла, что мы едем уже не по улицам, а где-то за городом. Наконец машина остановилась. Звякнула дверца кабины, потом открылась и наша. - Выносите! - скомандовал Суровцев. Мы с Алешей вылезли первыми. Ярко светила луна. Я огляделась. Справа и слева, несколько в отдалении стояли маленькие крестьянские избы, почти по самые темные окна занесенные снегом. Впереди, метрах в пятидесяти от нас, возвышался на столбе деревянный щит, и я подумала, что это какой-то указатель. Дорога там суживалась, по сторонам ее лежали штабеля дров. Еще дальше я разглядела людей с лопатами в руках. - Взяли! - услышала я команду Суровцева и, обернувшись к фургону, увидела, что бойцы вытаскивают гроб. Суровцев и Алеша подставили под него плечи, я тоже подбежала, чтобы помочь, но Суровцев строго сказал: - Отойдите, Вера, не мешайте. Они опустили гроб на снег. - Позови старшего сержанта Фролова, - приказал Суровцев Степанушкину. - Слушаю! - ответил тот и побежал по дороге. Но, очевидно, это было ему не по силам. Пробежав метров пять, не более, он перешел на медленный шаг. Прошло минут пятнадцать, прежде чем он вернулся в сопровождении другого бойца, который, подойдя к Суровцеву, доложил: - Старший сержант Фролов прибыл по вашему приказанию. - Вот, - сказал Суровцев, указывая на гроб, и добавил: - Отдельно. - Слушаю, товарищ капитан. Значит, подрывать придется. - Подрывники на месте? - Так точно. Только что шпуры пробили. Новую траншею рвать надо. Эти заполнены доверху. Утром бульдозер придет, заровняет. А пока мы лопатами... - Поднять! - скомандовал Суровцев. Бойцы и Алексей подняли гроб на плечи и понесли. Мы с Суровцевым двинулись за ними. Так мы прошли метров тридцать, и, когда приблизились к тому, что издали показалось мне грудами дров, я поняла, что это не дрова, не бревна, а сложенные штабелями мертвые тела! Окоченевшие, скорченные, в той одежде, в которой их застала смерть, люди! Трупы заполняли доверху и траншеи, мимо которых мы сейчас шли. Это было страшное, освещенное желтым светом луны, безмолвное царство смерти... Подойдя к деревянному щиту, я разглядела, что на нем красной, с замерзшими подтеками краской написано: НЕ ПЛАЧЬТЕ НАД ТРУПАМИ ПАВШИХ БОЙЦОВ! Мне показалось, что слова эти написаны кровью. Гроб поднесли к краю забитой мертвецами траншеи и поставили на снег. Неподалеку двое бойцов, сидя на корточках, вынимали из брезентовых сумок патроны и закладывали их в шпуры. Из отверстий тянулись по снегу бикфордовы шнуры. Увидев Суровцева, бойцы поднялись, но он махнул рукой: - Продолжайте. И вдруг я решила... - Товарищ Суровцев, - сказала я, слыша, что мой голос стал каким-то чужим, - его нужно похоронить в общей могиле. Он так хотел. Я сказала неправду. Мы никогда не говорили с Федором Васильевичем о смерти. Только о жизни. Я не отдавала себе отчета в том, что побудило меня произнести эти слова. Вероятно, сознание, что Валицкий был частицей Ленинграда, что он жил и боролся вместе с другими ленинградцами до последнего вздоха. - Пока он мог, он был с живыми. Сейчас пусть лежит вместе с теми, кто погиб. - Действуйте, - приказал Суровцев бойцам и велел нам отойти и лечь в снег. Лежа, я видела, как один из подрывников срезал ножом края бикфордовых шнуров. Вспыхнул огонек спички. Подрывники отбежали в сторону и залегли. Через несколько секунд прогремел взрыв, к небу взметнулся столб снега и земли. Затем прогрохотали еще два взрыва. Мы встали и подошли к образовавшейся новой траншее. - Опускайте! - скомандовал Суровцев бойцам. Те зачем-то стряхнули с гроба комья земли, засыпавшей его при взрыве, и опустили гроб в траншею. Потом вопросительно посмотрели на Суровцева. - Скажите, чтобы заполняли дальше, - сквозь зубы проговорил он и, повернувшись к нам, сказал: - Все. Пошли. Я взяла горсть снега и бросила ее туда, вниз, на чернеющую в глубине крышку гроба. - Пойдем, Веруня! - раздался у моего уха голос Алексея. - Иди, Алеша. Я сейчас. - Идемте, Вера, - сказал, подходя ко мне, Суровцев, - пора! - Да, - кивнула я, - надо идти... Спасибо, Володя... Мы медленно пошли следом за Алексеем. - Значит... дождались? - вдруг спросил Суровцев. - Значит, все-таки его ждали?.. Какое-то время я молчала. Потом тихо сказала: - Да. Его. 8 В канун нового, 1942 года Военный совет Ленинградского фронта и обком партии впервые за время блокады приняли решение об увеличении хлебного пайка населению. Прибавка была ничтожной - 50 граммов рабочим и 75 дошедшим до крайней степени истощения служащим, иждивенцам и детям. Эта прибавка уже не могла спасти умирающих. Ею можно было поддержать существование только тех, кто еще не совсем лишился сил. Одна ленинградка записала тогда в своем дневнике: "Меня подняли в семь часов утра вестью - хлеба прибавили! Долгожданная прибавка свалилась без подготовки. Как-то сумели осуществить ее, избежав огласки и суматохи... Люди узнали об этом, только придя утром в булочную. Трудно передать, в какое всенародное ликование превратилось увеличение пайка, как много с этим было связано. Многие плакали. И дело тут, конечно, не в одном хлебе... Как будто какая-то брешь открылась в глухой стене, появилась живая надежда на спасение, поверилось в прочность наших успехов". Ленинградцы не могли не связывать этого с известными уже всему миру победами Красной Армии - освобождением Тихвина и Ростова, разгромом немецких войск под Москвой. На собраниях, которые стихийно возникали в тот день на фабриках и заводах, тысячи людей заявили убежденно: "Теперь-то выстоим! Выстоим до конца!" Увеличение продовольственного пайка воспринималось ими как долгожданный луч света в непроглядной тьме блокадной ночи, как начало конца этой мертвящей, почти могильной тьмы. А в том, что такое большое событие произошло без предварительной огласки, иные усматривали добрую преднамеренность: "Подарок всегда должен быть неожиданным". В действительности же тут не было никакой преднамеренности. Просто руководители ленинградской обороны еще вчера, перед тем как принять окончательное решение о прибавке, мучительно колебались. Они понимали, что идут на огромный риск. Ладожская трасса еще не оправдала возлагавшихся на нее надежд. В городе имелось лишь 908 тонн муки. Этого запаса не хватало и на два дня. Тем не менее решение о прибавке пришлось вынести. Альтернативой этому была голодная смерть новых сотен тысяч ленинградцев. И после того как решение состоялось, все, кто нес ответственность за его результаты, немедленно отправились из Смольного на Ладогу. Под беспощадным ветром и злым огнем немецких батарей они не раз пересекали озеро в кабинах грузовиков рядом с шоферами и в кузовах автомашин, на горе грузов, чтобы досконально установить, какой же может быть максимальная скорость доставки продовольствия по ледовой трассе и как еще можно повысить темпы его погрузки и разгрузки. Они провели бессчетное число бесед с грузчиками, ездовыми, водителями и ремонтниками. Требовали, просили, умоляли их ускорить приток продовольствия в Ленинград. Перевозки по Ладожской трассе обеспечивали четыре дорожно-эксплуатационных полка, три отдельных мостостроительных батальона, два рабочих батальона и две отдельные рабочие роты. Жданов сам выступил перед политработниками этих частей и подразделений. Речь его была жестка. Напомнил, что на льду работает весь наличный автотранспорт - около трех тысяч машин, и все-таки объем перевозок не удовлетворяет минимальные потребности осажденного города. Он взывал к партийной совести этих людей, тоже измученных холодом и голодом. Перевозя горы мешков с мукой, сухарями, пищевыми концентратами, никто из них не смел посягнуть даже на самую малую толику этих бесценных сокровищ. В первых числах января Жданов от имени горкома партии и Военного совета фронта обратился ко всему личному составу автомобильной дороги. В обращении этом, опубликованном фронтовой газетой "На страже Родины" и, кроме того, размноженном в виде отдельной листовки, говорилось без обиняков, что по льду Ладоги перевозится пока не более трети грузов, необходимых для удовлетворения потребностей Ленинграда, урезанных до крайних пределов. Над Ладогой загремел лозунг: "Все коммунисты и комсомольцы - на лед!" По этому призыву новые сотни людей, трудившихся до того на берегу, перешли на самую трассу. Трасса... Трасса... Дорога жизни!.. Никто не помнит, когда и кем именно впервые были произнесены эти два последних слова. Но в январе они стали привычными для ленинградцев, повторялись на собраниях, на митингах, в заводских цехах, звучали в каждом доме. Коллективы больших и малых ленинградских предприятий помогали Дороге жизни всем, чем могли, - послали на лед специалистов-механиков, обеспечили трассу тракторами, грейдерами, авторемонтными средствами. Но Дорога жизни нуждалась не только в этом. Ее надо было еще и охранять. На Ладожскую трассу были нацелены десятки изрыгающих смерть и крушащих лед дальнобойных немецких пушек. Над ней висели вражеские бомбардировщики. Существовала угроза высадки десанта. Для непосредственной охраны трассы была выделена специальная воинская часть. На обоих берегах Ладоги и на острове Зеленец сконцентрировалась мощная зенитная артиллерия, а по льду через каждые три километра располагались легкие скорострельные пушки и через каждые пятьсот метров - многоствольные зенитно-пулеметные установки. На бессменную воздушную вахту над Ладогой заступила фронтовая и флотская авиация. Специальные воинские части охраняли перевалочные базы и склады. И, казалось бы, невозможное - свершилось. С 7 по 19 января перевозки увеличились почти вдвое. 18 января Ладожская трасса впервые выполнила обязательную дневную норму. Теперь город был обеспечен мукой и мясом на три недели, сахаром - на тринадцать дней, крупой и жиром - на девять. Это позволило уже 24 января вторично увеличить продпаек населению... По мере освоения трассы усиливалась и разгрузка города от лишних здесь людей - стариков, неработоспособных женщин, школьников. Спасая их жизни, Ленинград спасал и самого себя: за счет эвакуированных можно было улучш