овеющее минное поле. Новиков встал, повесил автомат на грудь, и это движение, которое словно отрезало его, Новикова, Порохонько и Ремешкова от солдат, кто оставался здесь, заставило всех непроизвольно вскочить с легким шумом. Порохонько, пристегивая к ремню автоматные диски в чехлах, подошел к Новикову, в зрачках играли красноватые хмельные огоньки, произнес вдруг отчаянно-бесшабашно: - Ну, покурим на дорожку, щоб дома не журылись. Кто, хлопцы, даст на закрутку, тому жменю табаку дам! - И спросил зачем-то серьезно Новикова: - Разрешите, товарищ капитан? Новиков разрешил. Кто-то из разведчиков сунул Порохонько тайно обсосанный в рукаве шинели недокурок, Порохонько, крякнув, спрятался за бруствером, торопливо, наслаждаясь, сделал несколько глубоких затяжек и сейчас же растоптал, растер окурок каблуком, выпрямился, говоря: - Ось полегчало, аж продрало, - и, покончив с этим простым житейским удовольствием, чиркнул взглядом по фигуре Ремешкова. - А ты що ковыряешься, як дедок в подсолнухах? Ты-то некурящий? - Я не... Я не курю, я ведь некурящий, - забормотал Ремешков заикающимся голосом. Он суетливо вставлял диск в автомат, руки тряслись, напряженная шея наклонена, тень падала на лицо, и Новиков, вспомнив его вещмешок - горб на спине, недавний ужас в глазах, его унизительные жалобы на ногу, подумал, что в течение суток он беспощадно испытывал этого парня риском, близостью смерти, жестоко и сразу приучал к ощущению прочности человеческой жизни на войне, от которой Ремешков отвык за шесть тыловых месяцев, как, возможно, отвык бы и сам Новиков. И, подавляя в себе чувство жалости, Новиков спросил, готовый на мягкость: - Нога болит? Ремешков повесил автомат через шею, так же спеша скачущими пальцами застегивал шинель, оглядываясь на город, на близко фыркающие звуки танковых болванок. Он теперь знал, что никакая болезнь ноги в этой обстановке уже не поможет, как не помогла прежде, и словно торопился, обрывая все, к тому страшному, что ждало его, что в течение суток видел, пережил несколько раз. Новиков скомандовал вполголоса: - Все по местам! Порохонько и Ремешков за мной, - и двинулся по ходу сообщения. - Товарищ капитан!.. Его остановил неуверенный оклик Алешина. Пропуская вперед солдат, Новиков задержался, увидел в темноте неясно светлеющее лицо младшего лейтенанта, голос его зазвучал преувеличенно равнодушно: - Голодные они там. Передайте, пожалуйста, Лене, раненым. Это у меня от трофеев осталось. Вот. Не от меня, конечно, а так... от всех. Передайте... - Он сунул Новикову три плитки шоколада, теплые, размякшие от долгого лежания в карманах, добавил одним дыханием: - Ни пуха ни пера, - и замер, опершись о стенку окопа. - Посылать к черту не буду. Ты слишком хороший парень, Витя. Ну, смотри здесь. Остаешься за меня. "Я второй раз передаю от него шоколад Лене, - думал Новиков, шагая по ходу сообщения и с твердой для себя определенностью чувствуя какую-то тайну их взаимоотношений, которую не замечал. - Что ж, так и должно быть. Но почему я не знал? Что, я считал, что на войне не может быть обыкновенного человеческого счастья?" Они один за одним спустились по скату высоты к озеру. Здесь, перед черной полосой кустов, Новиков приказал остановиться. - Я в пехоту, к чехам, ждать здесь, - сказал он шепотом и пропал в темноте. Сухое шипение осенней травы, внезапный шелест и шум катящихся из-под ног камней, шорох одежды громом отдавались в ушах, когда они спускались сюда, и теперь Порохонько и Ремешков, присев, положив автоматы на колени, слышали гулкий, учащенный стук крови в висках. Одновременно взглянули" на озеро, на высоту. Озеро все - до низкого противоположного берега - теплело лиловым отсветом; высота за спиной кругло и темно выгибалась среди кровавого зарева и так ясно была вычерчена, что четко вырисовывались острые стрелки травы над бруствером огневой. Канонада из города доносилась сюда приглушенно. Справа, в стороне пехотных траншей, оглушив трескучим выстрелом, с дрожащим визгом взмыла ракета. Повисла, распалась зеленым оголяющим светом. Ремешков вздрогнул, съежился, сдерживая стук зубов, выговорил прыгающим шепотом: - Тут... рядом... за кустами... Колокольчиков убитый, связист. Я давеча наткнулся на него. Лежит... - Ты чего это зубами стукаешь? Боишься, а? - спросил Порохонько, подозрительно-зорко вглядываясь в Ремешкова. - Чего тогда пошел? Для мебели? А ну замолчи! Идет кто-то... Зрачки его зло вспыхнули, и Ремешков, вытянув шею, с покорностью замолк, наблюдая вдоль ската высоты. Там, едва слышно шелестя травой, шел, приближался к ним человек. Ремешков, не выдержав, позвал сдавленным вскриком: - Товарищ капитан!.. - И, не получив ответа, шепотом выдавил: - Смотри, на связиста наткнулся... на этого... - Цыть! Какие тут тебе капитаны! Молчи! - зашипел Порохонько, стискивая трясущееся колено Ремешкова. ...Когда Новиков спрыгнул в ход сообщения чехословацкой пехоты, его остановил голос из полутьмы: - Гдо там? (Кто идет?) - Русский капитан. Это шестая рота? Месяц вставал над Лесистыми Карпатами; в тени, падавшей на одну сторону траншей, двое чехов дежурили у пулемета - курили на патронных ящиках спиной друг к другу, заученно при каждой затяжке нагибаясь ко дну окопа. У ног их металлически светились груды стреляных гильз. Увидев Новикова, один вскочил, правой рукой, в которой была сигарета, козырнул, широко улыбаясь, как давнему знакомому, и сейчас же вскочил и второй пулеметчик, тоже козырнул. Они узнали его - Новиков был здесь полчаса назад. Оба с любопытством, белея улыбками, рассматривали Новикова, заговорили вместе обрадованно, выделяя слова заметным акцентом: - Товарищ кап-питанэ... О, русове... Хорошо! Разумитэ? - Разумею, - сказал Новиков. - Здесь командир батальона? - Ано, ано (да, да), просим... товарищ... товарищ капитана. Просим... Они проводили его до землянки, услужливо распахнули дверь, и Новиков вошел. Командир батальона, высокий, с прямой спиной чех, сидел за столом в накинутом на плечи френче, глядел на разложенную карту, освещенную "летучей мышью", задумчиво черкал по карте отточенным карандашом. Двое других офицеров, прикрыв ноги шинелями, спали на нарах - лиц не было видно в полусумраке. Фуражки, полевые сумки, ручные фонарики, новые ремни лежали на пустых патронных ящиках. - Капитана? - вполголоса воскликнул командир батальона и с выправкой строевого офицера встал, надевая френч, запахивая его на груди. - Капитана, сосед, ано? Так по-русски? Сосед!.. Он протянул руку Новикову и, сильно сжав его пальцы, дважды тряхнул, не отпуская их, потянув книзу, этим движением приглашая сесть к столу. Лицо чеха не было молодым, однако не казалось старым, - он выглядел человеком неопределенного возраста: морщины прорезали выбритые щеки, старили высокий лоб, но из-под рыжеватых бровей живо светились карие глаза. Он почти силой усадил Новикова на ящик, потом, садясь напротив Новикова, предлагая ему сигареты, заговорил по-прежнему негромко, - видимо, чтобы не разбудить спящих офицеров: - Просим, сигареты! Я хотел... очень сказать... кто жив... из пушек?.. Вы имеете связь? Сигареты, просим... - Спасибо, - ответил Новиков, закуривая сигарету. - Я бы хотел еще раз предупредить, что мы выходим на нейтральную полосу. К орудиям. Будем там около часа. Можно вашу карту? - Да, да, очень просим, - пододвинул карту чех. - Мы пойдем вот сюда. За ранеными. Вы знаете эту позицию. Что бы там ни случилось, прошу вас огня не открывать. И в течение этого часа не надо освещать минное поле ракетами. - Разумитэ. Очень понимаю, - подтвердил чех, кивая. - Мы можем помочь... Много раненых вояку? Я дам вам чехов... - Пока этого не надо, - сказал Новиков. Говоря это, он увидел на карте Карпатский кряж, озеро, извилистую границу Чехословакии, за ней в долине, на черной нити шоссе Ривны - Касно, жирно обведенный красным карандашом город Марице, возле - кружочки других городов, где партизаны начали восстание, ожидая наступления с востока. Чех заметил его взгляд, разгладил изгибы карты, пальцем провел от ущелья по шоссе Ривны - Касно - Марице, сказал: - Марипе! Огромная война, капитанэ! Словацкие партизаны ждут русских. Боюеме сполу за свободу! (Вместе боремся за свободу!) - Немцы не пройдут к Марице, - сказал Новиков, отодвигая карту. - Мы пройдем к Марице, к партизанам. - И пошутил: - Это, как говорят, не за горами! Ну, до встречи! Он погасил сигарету в консервной банке, заменявшей пепельницу, прощаясь, пожал руку командиру батальона. - Желаю счастья, - сказал чех. - Вам стоит сказать йедно слово - и мы прийдем на помощь. Мы будем наблюдать. - Спасибо. Значит, час без огня и ракет. - Все будет так. Командир батальона проводил его до конца траншеи. После разговора с чехами Новиков, возвращаясь, метрах в двадцати от траншей наткнулся на тело убитого. Лежал он на боку, в неудобной позе, застигнутый смертью, тонкая, белая, худенькая рука, неловко торчавшая из рукава гимнастерки, простерта к высоте, голова утомленно и наивно, как у спящей птицы, подогнута под эту руку. Сбитая смертью выгоревшая пилотка валялась тут же, облитая блестевшей ночной росой. Ноги убитого были сжаты калачиком, будто холод смерти, который почувствовал он, заставил сжаться его и лечь так, сохраняя последнее тепло. И вдруг Новиков узнал своего связиста - не по лицу, а по худенькой руке и позе (тогда ночью, в особняке, он спал, так же подогнув голову). Новиков повернул Колокольчикова лицом вверх, долго глядел на него. Лицо было неподвижным, мелово-бледным, мальчишески удивленным. ("Зачем? Откуда по мне стреляли?") Оно запрокинулось на слабой, тонкой шее, тусклый синий свет месяца холодно стыл в полузакрытых глазах, которые всегда поражали Новикова своей ясной зеленью. Новиков наклонился и, трогая пальцами мокрую от росы грудь Колокольчикова, достал потертый, перевязанный веревочкой кисет, в нем были документы - кисет по-живому еще пахнул табаком. Потом отцепил две медали "За отвагу", те медали, к которым представил Колокольчикова в прошлом году... и, почувствовав на ладони холодную, гладкую их тяжесть, подумал, что теперь Колокольчикову ни документы, ни отвага не нужны. Он вспомнил: "Если что, товарищ капитан, так у меня матери нет... сестра одна, адрес вот тут, в кармашке". И обжигающая мысль о том, что, если бы он, Новиков, тогда не послал Колокольчикова по линии, он бы не погиб. Сколько раз в силу жестоких обстоятельств посылал он людей туда, откуда никто не возвращался! Сколько раз мучился он один на один с бессонницей, узнав о гибели тех, кого посылал. Но где оно, добро в чистом виде? Где? Его не было на войне. ...Он услышал, как шепотом окликнул его Ремешков. Подняв голову, увидел выгнутый полукруг высоты среди красноты зарева, недвижно сидевшие фигуры солдат и как бы сразу вернулся к действительности. Он, нахмуренный, подошел к солдатам, скомандовал: - Вперед! Порохонько, придерживая автомат на груди, поднялся первым, за ним в нервном ознобе привстал коренастый Ремешков, раздувая ноздри, испуганно остановив глаза на лице Новикова. И тот понял, что все время, сидя здесь, Ремешков ожидал, что внезапно изменится что-то в пехоте и идти не нужно будет туда, вперед - в неизвестное. А поняв это, спросил дружелюбно: - Что, не выветрилось еще тыловое настроение, Ремешков? - Да разве к смерти привыкнешь, товарищ капитан? - ответил Ремешков слабым криком. - Разве, я не понимаю?.. А совладать с собой не могу. - Этого не хватило и Овчинникову, - сказал Новиков. - Возьмите себя в руки. Идите рядом со мной. - Цыть ты, цуцик несуразный! - злобно и сильно дернул Ремешкова за рукав Порохонько. - О смерти залопотал! Про себя соображай, цуцик! Сразу же ступили в полосу кустов, и кусты поглотили их влажным тяжелым сумраком. Будто дымящийся месяц мертво обливал синевой пожухлые листья; немое движение месяца и это матовое сверкание листьев создавали острое чувство затерянности, неизбывного одиночества. Ракеты больше не взлетали над пехотными траншеями, затаенная глухота распростерлась перед высотой, и отдаленные проникали сюда раскаты боя в городе. Новиков шел впереди, раздвигая студено-скользкие ветви, возникал и спадал шорох листвы над головой. Срываясь с ветвей, роса брызгала в лицо, слепила глаза, овлажняла рукава шинели; упруго цеплялся за ветви ствол автомата. Новикову не было известно, тщательно ли разминированы кусты, только наверняка знал он, что наше и немецкое минное поле начиналось вплотную за кустами. Однако он шел, не останавливаясь, не изменяя направления, упорно и заведенно продираясь сквозь мокрую чащу. Он не считал себя, вернее, приучил не быть преувеличенно осторожным, но случайная смерть от зарытой мины, на которую можно наступить лишь потому, что человеку свойственно ходить по земле, казалась ему унизительной, бесцельно-глупой, и это ожидание взрыва под ногами раздражало его. "Где начинаются и кончаются случайные немецкие мины? - думал он. - Где?" Здесь, под прикрытием кустов, они двигались в рост но ничьей земле, и Новиков напряженно всматривался в холодный сумрак, в подстерегающе-металлический блеск росы на траве, на листьях, чувствовал в ногах, во всем теле знакомую настороженность, готовый мгновенно вскинуть автомат в тот короткий момент, который решает все, - кто выстрелит первым. Он спешил и на ходу часто взглядывал на часы - отраженный месяц кошачьим глазом вспыхивал на стекле. И все время, не угасая, его мучила мысль о том, что немецкая атака повторится этой ночью - через два часа, через час, через тридцать минут, но, что бы ни произошло сейчас и ни случилось, они должны были успеть к орудиям до начала новой атаки. Должны были успеть... - Шире шаг, не отставать! - поторопил шепотом Новиков. - Идти точно за мной. Ни на метр в сторону. И, подав команду, остановился внезапно, подняв и с осторожностью отпуская рукой отогнутые ветви, и сразу идущим сзади стало слышно, как зашлепала роса по палым листьям. Тишина - и лишь громкий стук капель. Порохонько, втягивая воздух ртом, едва не натолкнулся на Новикова, зло обернулся к Ремешкову, шагавшему с низко нагнутой головой. - Стой! - прошипел он сквозь зубы. И Ремешков вскинул бледно-зеленое лицо, замер, часто задышал, вытягивая губы, - хотел спросить что-то, но не спросил, только сглотнул, задохнувшись. Новиков и Порохонько стояли впереди. По тому, как лунно и пустынно засинело впереди, по тому, как тихие квакающие звуки донеслись откуда-то слева, от озера, Ремешков понял, что кусты кончились и за ними голое чистое поле до самой возвышенности, где оставались орудия Овчинникова, откуда давеча бежали... Утром здесь были немцы. Ремешков с морозящим его ужасом, с ожиданием смотрел на зашевелившиеся в кустах спины Новикова и Порохонько - они молча глядели сквозь ветви на синеющее впереди поле. И оттого, что его прерывистое, шумное дыхание, казалось, заглушало все и поэтому он плохо слышал, и оттого, что они непонятно молчали, а он не видел и боялся увидеть то, что видели они, Ремешков, сдерживая стук зубов, ощущая ознобное мление под ложечкой, ожидал сейчас одного - резкой, беспощадной команды Новикова: "Вперед!" ("Боже мой, неужто он не боится умереть?") Вот сейчас, сейчас "вперед!" - и оглушительный встречный треск пулеметных очередей, трассирующие пули, летящие в грудь... Они здесь были. Ведь здесь были немцы, танками окружили со всех сторон орудия. Он сам видел их, когда отходили с Овчинниковым. "Маманя, помоги, маманя, помоги, может, и не вернусь отсюда! Может, погибну. Маманя, помоги..." И хотя Ремешков никогда не верил в бога, ему хотелось страстно, горячо, исступленно молиться кому-то, кто распоряжался человеческой жизнью и его жизнью и судьбой. "Если ты есть какая судьба, то помоги, не хочу умирать, ведь рано мне! Колокольчикова убили, так спаси меня..." - Тихо! - еле различимым шепотом приказал Новиков. - Вы что, Ремешков? Тихо! Приготовиться! Прорываться будем! И Ремешков, не замечая того, что делал, повалился, сел на землю, хватаясь за кусты, - ноги ослабли. Но в эту минуту ни Новиков, ни Порохонько не заметили этого. Они следили за чем-то сквозь ветви. Каленый свет месяца мертвенно заливал полого подымавшееся к возвышенности бесприютное пустынное пространство поля, оно росно светилось, и влево от него, в неглубокой котловине, тянущейся к ало-голубой глади озера, возникали и пропадали неясные, отрывистые металлические звуки, и справа среди обугленных силуэтов сожженных танков тревожно, однотонно кричала какая-то птица. И другая заглушенно, призывно отвечала ей дальше и правее, из минного поля. - Что за черт! Слышите? И птицы... на кой здесь? - шепотом выругался Новиков, не спуская зарябивших от напряжения глаз с поблескивающей котловины; не понимал он, откуда шли эти близкие металлические звуки, зачем и откуда доносился этот ночной переклик птиц, похожий на зов журавлей. - Побачьте-ка, - как клещами сжав локоть комбата, прошептал Порохонько, обдавая табачным перегаром. - Видите? Во-он двое пошли... Видение? Нет? Две темные человеческие фигуры бесшумно шли по дну котловины метрах в сорока от кустов, один нес что-то, потом оба согнулись, исчезли; и тут же с чувством нависшей беды увидел Новиков еще троих. Вернее, сначала уловил справа от кустов неопределенное угасающее позвякивание - из синего сумрака выдвинулись в котловину эти трое. Остановились, поджидая. И как бы оторвавшись от земли, на которой он лежал, видимо, присоединился к ним еще один, стал на минуту против месяца, высокий, без каски, длинноголовый, на груди мотался автомат, - Новиков хорошо различал его, - и припал к земле, слился с ней. "Разминируют поле? Значит, это саперы, немцы, - подумал Новиков, уже сознавая, что не ошибся, не мог ошибиться. - Так вот почему они прекратили атаку!" - Що будем делать? - опять, обжигая табачным дыханием, прошептал Порохонько. - А, товарищ капитан? Подождем, пока утопают, а? Не? Новиков сказал, отступив на шаг, продолжая глядеть в котловину: - Ждать нельзя, будем прорываться к орудиям! Броском вперед, больше огня - прорвемся! И сдернул с плеча автомат, перевел рычажок на очереди, совсем беззвучно двинул затвором, угадывающе посмотрел на Ремешкова. Ремешков вскочил, будто земля подбросила его. Цепляя ремнем за уши, за воротник шинели, стащил автомат, распрямляясь перед Новиковым как на ватных ногах. "Вот оно, в конце войны, вот она, судьба! Да как же это? - мелькнуло у Ремешкова. - Господи, как же это?" Рвущий воздух треск распорол и точно оттолкнул к небу тишину, слепящая быстрота огня колючей болью ударила по глазам Ремешкова; и, зажмурясь, затем разомкнув веки, увидел он, как сквозь синее стекло, впереди себя Новикова. Стреляя из автомата, разбрызгивая пучки очередей, он скачками бежал в котловину, что-то кричал не оглядываясь, а в нескольких метрах от него как бы прыгала над землей только одна спина Порохонько, без ног, без рук, из-за этой спины рвалось что-то обжигающе-огненное. Спина близко повернулась на мгновение к Ремешкову, появился раскрытый криком рот. Тотчас мимо него наискось промчался сноп пулеметных трасс, другой, длинный, прерывистый, вихрь сверкнул мимо плеч Новикова - и все впереди, справа и слева заклокотало, сдвинулось, забилось, крутясь и качаясь в раскаленной карусели. И лишь сейчас понял Ремешков, что он не в кустах, а бежит вниз, в котловину. Задел ногой за что-то мягкое, живое, и вдруг нечто мерцающее опрокинулось на него, твердо ударило в лицо. Он нащупал колючую траву, понял, что упал, что зацепился носком за это живое, мягкое. Услышал рядом хрип, свистящее дыхание: разом надвинулся из темноты белый круг чьего-то лица с расширенной чернотой глазниц, жарко хрипящего рта. Это лицо приблизилось, оно вставало, чужие потные руки скользнули по подбородку Ремешкова, стремясь к горлу, рванули кожу ногтями. Ремешков откинулся, закричал дурным голосом: - А-а-а, га-ад! - Толчок неистребимой жизни влил в него упругую силу, бросил на ноги ("Автомат, автомат скорей!"), и, торопясь, лихорадочно дергая спусковой крючок, он всю очередь выпустил в это по-заячьи вскрикнувшее, отшатнувшееся лицо. "Я убил его, - мутно скользнуло в сознании. - Сволочь, к горлу тянулся! Сволочь паршивая! К горлу..." Весь опаленный злобой к этому человеку, который хотел его убить, для которого жизнь Ремешкова не имела значения, он, готовый защищаться, стрелять, дрожа от бешенства, незнакомо охватившего его, оглянулся, ища глазами Новикова: "Где капитан? Где капитан?.." Огненная карусель свистела, трещала, крутилась уже на противоположном скате котловины, и Ремешков, не увидев вблизи Новикова, не найдя его, бросился туда, вверх, исступленно притиснув к груди автомат. Заметил впереди зазубренное клокочущее пламя, оно мигало, увеличивалось, выбрасывая пунктиры пуль по скату. И он, охваченный бешенством, обливаясь потом при мысли о тех руках, о перекошенном лице, которое только что видел, суетливо вскинул автомат, полоснул длинной очередью. С наслаждением, со злобной радостью дергая спусковой крючок, запомнил, как оборвался клекот там, в траве. "Задушить, сволочь паршивая, хотел, задушить!.." А ноги несли его туда, на скат, где, перемещаясь, дробилось пламя, сталкивались, взвивались нити трасс. И оттуда, из этого бушующего круговорота огня, автоматного треска, доносились до слуха Ремешкова знакомые громкие оклики, а он не мог сразу ответить, не мог разглядеть того, кто звал его. - Ремешков! Сюда! Ко мне! "Это капитан Новиков, его голос, он кричит! Да что же я молчу? Ранен он, может?.." И он выдавил из себя шепотом: - Я здесь... Задыхаясь, он увидел в свете пуль неправдоподобно высокую фигуру Новикова - он почему-то не бежал вверх по скату, а опускался, пьяно покачиваясь, в котловину; отчетливо бросилось в глаза до фиолетового свечения накаленный ствол автомата и то, что на капитане не было фуражки; трассы летели над его головой, и его рост уменьшался по мере того, как он сбегал в котловину. - Ремешков? Вы это? Быстрей! - крикнул Новиков не то радостным, не то полувопросительным голосом. - За мной! За мной!.. Ремешков!.. И, выкрикнув это, задержался на секунду, рывком поднял раскаленный автомат, выплеснул куда-то вправо очередь, прикрывая огнем подбегавшего Ремешкова, снова спросил резко: - Не ранены? - Нет, - просипел Ремешков. - Впере-ед! К Порохонько! Вверх, впере-ед!.. "Это он за мной вернулся, за мной?" - пронеслось в голове у Ремешкова, и, видя, как Новиков вновь вскинул сверкнувший ствол автомата, он всем телом рванулся к Новикову, навстречу сухому, захлебывающемуся треску очередей, обессиленно прохрипел со слезами, душившими его. - Товарищ капитан... бегите... Я здесь, я... вас прикрою... товарищ капитан... бегите... Ядовито светясь, обгоняя друг друга, трассы с визгом махнули над головой Новикова. - Вперед!.. - Товарищ капитан!.. - Вперед! - крикнул Новиков и круто выругался. И, ничего не поняв, глотая слезы, Ремешков побежал вверх по пологому скату. 11 Тишина, душная, неспокойная, распростершаяся от ущелья и леса к высоте, где стояли орудия Алешина, мертвым пространством окружала позиции Овчинникова. А они не могли уже называться позициями. Там не раздавались голоса, не вспыхивал огонек зажигалки, прикрытый полой шинели, не звучали шаги в ходах сообщения, не сменялись часовые. Там, в пятидесяти метрах от блиндажа, лежали те, кто еще утром откликался на фамилии, чиркал зажигалками, ходил по ходу сообщения, наполняя позицию живым дыханием, крепким запахом табака, солдатской одежды. Эти люди приняли первый танковый удар и умерли. А в блиндаже еще были живые. В теплом воздухе, плотно напитанном запахом пота и бинтов, не колебались язычки немецких свечей - тянулись вертикально, фитили в плошках горели слабым огнем. Ночь вползла на огневую, и в блиндаже все прислушивались, застывшими глазами глядели на языки свечей, ожидая, когда вздрогнут они от разрывов, - понимали: это вздрагивание плошек будет последним, что смогут увидеть они. Все знали: одно лишь живое дыхание было там наверху - в четырех шагах от блиндажа дежурил у пулемета разведчик Горбачев. Он курил (слышно было, как кресал зажигалкой), звучно сплевывал, ругаясь ("Гады, что задумали? Куда расползлись все?"), иногда, громко кусая, принимался жевать галету, беззлобно ворча ("Обман серый, солому прессуют!"), порой постукивая каблуком, вполголоса напевал нечто длинное, бесшабашное, вызывающее в Лене чувство пустоты и обреченности: Ты не стой, не стой На горе крутой, Не целуй меня, Хулиган такой. Рыбачок милой, Дурачок ты мой, Эх, трим-би-би, эх, трим-би-би... И когда, оборвав нелепую эту песню, перестав курить, ругаться и сплевывать, он замолкал, опять гнетущая пустота шуршала в ходе сообщения, глухо обволакивала огневую, блиндаж. Тогда затихал, переставал стонать раненный в бедро связист Гусев и, поворачивая голову, удивленно слушал, как всхлипывал, несвязно бормотал в бреду Лягалов возле него. - Что это он, Лена? Сержант Сапрыкин, перебинтованный от груди до живота, весь неузнаваемо белый, без кровинки в лице, пытался приподняться, опираясь двумя руками, переводил взгляд с огоньков плошек на Лену, сидевшую на снарядном ящике; вслушивался в безмолвие наверху. - Заснул? Вроде петь перестал... Заснет он, возьмут нас тут, как кур... Вот парнишку жалко, - и сожалеюще кивал в сторону Гусева. - Вам не нужно беспокоиться, милый, лежите, ни о чем не думайте, - говорила Лена ласково-успокаивающим тоном. - Все будет хорошо, милый... Но она не верила в то, что говорила. Слишком хорошо понимала, что орудия отрезаны от батареи, что она и Горбачев не смогут долго выдержать здесь. И эти наплывы тишины на блиндаж почему-то связывались с бесшумно, как из земли, возникшими фигурами немцев на бруствере. Горбачев не успеет дать очередь, крикнуть... Маленький пистолет, вынутый из кобуры, лежал, поблескивая, на столе - то ли оставленный с целью, то ли забытый лейтенантом Овчинниковым. То, что было сделано лейтенантом Овчинниковым, что произошло после его ухода, виделось как сквозь серую, знойную пыль. Не было сил восстановить в памяти все: были бесконечные пороховые удары в уши, чесночно-ядовитый запах гильз, запах пота, крови, влажных и теплых бинтов. И все время хотелось пить, а потом назойливо, липко, как желание вспомнить что-то, преследовало ощущение вязкой тишины, чего-то неясного, незавершенного, тягостной необлегченности. - Водицы бы, Леночка, глоточек бы... Жжет все... Лена встала, подошла к нарам. Лягалов уже не всхлипывал, не стонал в бреду, открыл глаза, почти белые от боли; некрасивое, как-то сразу обросшее лицо его было синей бледности, обметанные, уже тронутые смертью губы почернели, выделялись четко. Он шептал просительно: - Водицы бы, Леночка... холодной. - И сморщился виновато и жалко. - Или кваску бы... со льда. Газировку бы... тоже... - Потерпите немножко... нельзя вам, нельзя. Немножко потерпеть, несколько минут. Несколько минут... Скоро в медсанбат, там врачи, все, - убеждающе заговорила Лена, поправляя под головой его сложенную, пропахшую порохом шинель. - Нельзя вам воды, нельзя. Лягалов облизывал губы, не понимая, остановив углубившиеся глаза на наклоненном лице ее. Как бы пересиливая себя, он особо внимательно слушал ее голос и что-то еще другое, что было слышно только ему за этим голосом, то, что происходило, казалось, за спиной Лены. И как-то уж очень покорно, согласно он перевалил на шинели голову вправо и влево, и, глядя в потолок блиндажа, сказал осмысленно: - До медсанбата... не дотерплю. - Вы будете жить, врачи сделают операцию. Обязательно сделают. Нужно потерпеть... Потерпеть... Она зашептала эти вынужденные и нежно-обманчивые слова, что всегда зачем-то говорят умирающим с надеждой зацепить их за жизнь, что не раз она говорила и другим, смутно чувствуя - эти ложные слова приносят умирающему последние муки. Но она ничего не могла сказать иначе. Он был тяжело ранен в живот осколками сбоку. Она, перевязывая его, видела страшную рану, знала, что перевязка безнадежна, не нужна, что ни медсанбат, ни лучший госпиталь не помогут. А он, не видя своей раны, вероятно, тоже чувствовал это непоправимо надвигающееся на него, но гораздо глубже, мучительнее, сильнее, чем она и все остальные, кто еще жил хотя бы маленькой надеждой... Ее не было у него, этой надежды. И она поняла это. Лягалов пытался не то улыбнуться, не то объяснить что-то, может быть, что ни она, ни все окружающие не могли знать, чувствовать, понимать, но ничего не объяснил, лишь посмотрел на нее, горько, умоляюще задрожали веки. - Воды, Леночка... Холодной бы... Поспешать мне... не дотерплю... - Хорошо, - беззвучным движением губ проговорила Лена. - Хорошо. И чуть прикоснулась, провела ладонью по его липкому, жаркому лбу и отошла. Некоторое время с закрытыми глазами, не шевелясь, стояла спиной к Лягалову возле снарядного ящика, чувствовала, что он осмысленно ждет, потом неуверенно вынула чайную ложечку из сумки. То, что она делала, преодолевая сопротивление в себе, не было жестоким обманом ни его, ни себя. Это было последнее, что она могла сделать для него. "Кажется, это он сказал, что готов воевать двести раз, чтоб только не было женщин на войне, - почему-то подумала она, отвинчивая пробку фляжки. - Да, это он сказал тогда ночью". - Только спокойно, милый... Не двигайтесь, глотайте, - заговорила Лена ласково чужим голосом, садясь у изголовья Лягалова, и налила в ложечку воды. - Сейчас не будет жечь, пройдет... Все пройдет... Лягалов пил из ложечки, глотая и всхлипывая, тянулся к ней, как ребенок, и она, тихо гладя его покрывшийся испариной лоб, с ужасом думала, что эти ложечки вливали в него глотки смерти. Но все же наполнила последнюю ложечку, зная, что жажда при ранении в живот страшна, люди, мучаясь мыслью о воде, умирают тяжело и медленно. Она дала ему четыре ложечки, сидела, охлаждая ладонью влажный лоб его, сама чувствовала, как горячи, трепетны стали пальцы. И она сняла руку. Лягалов застонал, глаза закрыты, словно тени неясных мыслей бродили по его прозрачному лицу. - Знал я, - прошептал он. - Что? - спросила Лена. - Что? - Как будто знал я... - Он слабо поднял безжизненную руку на грудь, обессиленно пошевелил пальцами. - Здесь вот... В сердце было... - Что было? Что? - Приснилось... вчера... - выговорил Лягалов, открывая глаза, полные слез. - Вернулся я... После войны... Ребятишки вокруг. А жена отвернулась, поцеловать... не захотела... А я ведь души не чаял. Красивая... а за меня, урода, пошла... И ребятишки, четверо. Как же это, а? Разве я виноват, что меня... убило? Разве виноват?.. И вдруг беззвучные рыдания искривили некрасивое лицо Лягалова, сотрясли все его тело, и он, замычав, отвернулся к стене, как-то стыдливо замолк, будто захлебнулся внутренними слезами, шепча: - Это я так... это ничего... Ты меня не слушай, Леночка... Пройдет... мне бы Порохонько еще увидеть... Я ведь любил его... уважал... Лена молчала. - Вот тебе и герцогиня польская, шут ее возьми, - закряхтев, произнес Сапрыкин. Он слушал Лягалова, приподнявшись на локтях, свет падал на седые виски; когда же донеслись звуки, похожие на сдавленные стоны, опустил перебинтованное свое тело на солому, проговорил успокоительно: - Порохонько тоже любил тебя, Лягалов... Только остер на язык... А так добрый он человек. - И хмуро покосился в сторону Гусева. - Вон и Гусев чего-то заговариваться стал. Плохо, что ль, ему, Елена? Лопочет чегой-то мальчонка. Гусев лежал, укрытый шинелью до подбородка, молоденькое, почти ребячье лицо его заострилось, моталось из стороны в сторону. Он бормотал, задыхаясь: - Я связист Гусев, а остальные тут одни... убитые. Овчинникова нет, одни убитые... Снарядов пять штук... А мне постели на диване, мама... В шкафу простыни-то... в шкафу... Осторожно положив флягу и ложечку на стол, Лена отогнула воротник шинели, корябавший Гусеву подбородок, некоторое время стояла, задумчиво смотрела то на Гусева, то на этого пожилого, спокойного, все понимающего Сапрыкина. Сапрыкин глядел на нее устало, сочувственно, и что-то догадливое замечала она в глазах его. Было тихо. Давящее безмолвие висело над блиндажом. И сквозь это безмолвие вполз в блиндаж громкий шепот от входа: - Лена, ко мне! Сюда!.. Лена не вздрогнула, но сразу очень уж решительно схватила пистолет на столе, сказала: - Это меня. Поглядите здесь. Сапрыкин сел. - Сперва, Лена, подала бы мне автоматик, - медлительно сказал он. - Вот сюда, под руку мне. - И заговорил, хмурясь на огни плошек: - Я свое пожил. И в ту войну Советскую власть защищал, и в эту пошел. Два сына взрослые у меня, оболтусы здоровые. - Усмехнулся одними глазами. - Недаром прожил. Так вот что... - Он передохнул, глянул на дверь - из тишины от орудия вторично и громче донесся голос Горбачева: - Лена, сюда!.. И Лена, надевая на ремень игрушечно-маленькую лакированную кобуру, потрогала пистолет, внезапно вспомнила недавние слова Овчинникова: "Убить из него нельзя, а так, поранить можно", - и, быстро застегнув ремень, чувствуя неудобное прикосновение кобуры к бедру, она качнулась к Сапрыкину, поторопила его взглядом: "Говорите, я слушаю". А он с трудом сидел на нарах, опираясь двумя руками, неглубоким дыханием подымал всю в бинтах грудь; густая седина светилась в его волосах. - Так вот что, Елена... Запомни и с своей совести это возьми... Меня и их, - проговорил твердо Сапрыкин и кивнул в сторону Гусева и Лягалова, - на себя возьму. Мои солдаты, мне и отвечать. На том свете разберемся... Живьем не отдам - не-ет! Только когда невтерпеж станет там, наверху, ты сообщи: мол, давай, Сапрыкин, мол, последний звоночек с того света... Ну, иди, иди!.. Да больше о себе помни да о Горбачеве, вам жить да жить. А война-то вон к концу... Детей еще народишь... Лег он, постепенно опускаясь на дрожавших от усталости руках, влажно заблестело немолодое грубоватое лицо, неожиданно улыбнулся, обнажая щербинку в передних зубах. Никогда не видела Лена, как улыбался он, и никогда не замечала эту щербинку у сержанта. - Детей еще народишь, - повторил он и обессиленной рукой махнул. - Только не перечь мне, ради бога... Иди!.. И она не сумела ни сказать, ни возразить ему ничего. Он понимал и чувствовал то, о чем порой в эти часы ожидания и затишья думала она. В разведке она давно привыкла к тому, что тяжелораненые на нейтральной полосе почти никогда не попадают в плен. За два года она и себя приучила к этому. Но ни Сапрыкин, ни Лягалов, ни Гусев не были разведчиками. И, поднимаясь по земляным ступеням из блиндажа, Лена все же повернулась около двери, ища в себе ту надежду, которая должна была быть в ней, сестре милосердия, и которая еще тлела в ослабевшем от страданий Сапрыкине, сказала не то, что хотела сказать: - У нас еще пять снарядов. И пулемет. Я ведь тоже умею стрелять. И с решимостью, толкнув коленкой дверь, вышла в лунную свежесть ночи. Горбачев лежал на брезенте справа от орудия. Расставив локти перед ручным пулеметом, он глядел вперед, наблюдая за чем-то. Не поворачивая головы, позвал шепотом: - Лена, давай сюда. Что-то в башке все спуталось. - Отодвинул диски, освобождая место. - Ложись, не стесняйся... Она легла рядом на холодный от земли брезент, посмотрела на лицо Горбачева, в упор освещенное месяцем. - Устали? Дайте-ка я подежурю. Можете идти в землянку, - сказала и смело положила ладонь на его руку, охватившую спусковую скобу. Он пошевелился, но локти от пулемета не убрал, только подмигнул утомленно, дружелюбно, лицо было неестественно зеленым, щеки втянулись, черные волосы упали на черные с блеском глаза, из широко расстегнутого ворота виднелась сильная ключица. Прошептал полушутливо: - Мне эти санитарные жалости до феньки! Ясно, Леночка? Хоть и люблю вашего брата, за эти пальчики жизнь бы отдал, а сними их. Чуешь - обалдел? В глазах кровавые танки мерещатся. Зрение у тебя хорошее? Слух? - Подите к черту, - сердито сказала Лена, не принимая полушутливого тона его. - Ясно. Посмотри-ка сюда, вперед, - зашептал Горбачев, - вон туда, на танки. Видишь что-нибудь? Поближе ложись, так виднее... Не ответив, она легла поближе, узким плечом касаясь каменно-устойчивой руки Горбачева, маленькая чужая кобура сползла по ремню, жестко впилась в бок. И это беспокоило ее, как и огненный зрачок месяца над высотами Карпат, светивший навстречу, в глаза. Вокруг синел лунный сумрак. Поле вокруг огневой было полно черных кривых силуэтов сожженных танков. Тошнотворно пахло горелой броней. Метрах в пятидесяти впереди мутно серебрились редкие кустики, справа широкими застывшими пятнами обрисовывались два тяжелых танка. Косые тени густо падали перед ними. А между этими тенями сквозил, лежал на траве светло-лиловый коридор лунного света. И что-то еле заметно, осторожно передвигалось там, заслоняя светлый коридор. Одинокий зовущий крик птицы отделился от танков, прозвучал в зыбком воздухе, смолк. И вскоре другой крик прерывисто, громко отозвался с минного поля, правее танков, и тоже умолк. Неясно различимое движение в светлой полосе возникло отчетливее. Двое людей отделились от земли, ясно проступили темные фигуры, тени на траве, перебежали, низко пригибаясь, несколько метров по скату и растаяли в сумраке котловины. - Это немцы, - сказала Лена и откинула волосы со щеки. - А эти птичьи крики - сигнал. Я знаю по разведке. Что ж вы, Горбачев, смотрите? Патронов нет? - спросила она быстро. - Они же идут по проходу в минном поле. Нашли проход... Разве вы не видите? Горбачев прислонился переносицей к прикладу пулемета, молчал так томительные секунды и вдруг, очнувшись, сбоку прищурился на тонкий профиль Лены, - она чувствовала его взгляд, - сказал: - Думал, мерещится. Мозга с мозгой в прятки играют! Вот гадюки! Значит, или разведка, или поле разминируют? Так? Готовятся? - И, ожесточаясь разом, подтвердил: - Или разведка! Или саперы! - И то и другое может быть, - ответила Лена, стараясь говорить спокойно. - Стреляйте, не ждите. Когда они пройдут по проходу, поздно будет. Тогда будет поздно! - Эх и умна ты, девка, ох умна-а! - с восхищенным вздохом произнес Горбачев, посовываясь к пулемету. - Эх, не будь этой катавасии, раскинул бы я сети, зацеловал бы, заласкал насмерть! Рядом с тобой умирать страшно: кто тебя целовать будет - наши или чужие? - Не беспокойтесь. Никто. - А чья ты? А, Леночка? Алешина? Капитана Новикова? Что-то не пойму... Сказал это уже серьезно, удобнее раздвинул локти, и, прижимая к ключице приклад пулемета, он ждал длительную минуту, остро прицеливаясь. Она успела заметить бесшумное движение теней в лунном коридоре - внезапно над ухом очередь прорезала тишину, эхо гулкой волной ударило по котловине. Возле самого лица забилось, дробясь, пламя пулемета. В всплесках его мелькали стиснутые зубы Горбачева, прыгали черные волосы на лбу. И все смолкло так же внезапно. Горбачев, не спуская черно-золотистых глаз с лунного коридора, крикнул Лене, еще полностью не ощутив после стрельбы тишину: - Давай в блиндаж! Сейчас начнут! - И добавил непредвиденно злобно: - Не могу я видеть рядом женщину, тебя не могу! Матерюсь я, как зверь! Слышь! Она не встала, не ушла, улыбнулась ему понимающе-мягко, взглянув из-за светлых волос, упавших на щеку, потянулась к автомату Горбачева, взвела затвор, спросила: - Полный диск? - И отвела пальцами волосы от щеки. - Я ведь тоже умею стрелять. Она выпустила две длинные очереди туда, в светло-дымную полосу между танками, где сникло, прекратилось движение, и снова отвела волосы со щеки. И больше ничего не сказала ему, лишь по-прежнему улыбнулась мягко. Он смотрел на нее сбоку, снизу вверх, скользнул черными прищуренными дерзкими глазами по ее нежно округлой шее, подбородку, губам, лбу, коротким волосам. Потом придвинулся, сказал уверенным шепотом: - Если что случится такое, Леночка, я расцелую тебя. Так я с этим светом не прощусь! - Глупый, - сказала она снисходительно-ласково. - Тогда я сама поцелую тебя... Они замолчали. Смотрели вперед на залитую месяцем дорожку между танками. Молчали и немцы. И было непонятно: почему не отвечали они огнем, ни одним выстрелом, будто не было их там. Отдаленный крик птицы донесся откуда-то снизу, с минного поля, никто не ответил ему. Все стихло. Было в этом затишье что-то необычное, подозрительно-тайное, отзывалось тревожно-ноющим ощущением в груди. - Слышите? - шепотом спросила Лена. Едва уловимые тонкие звуки возникали за спиной на той стороне озера, они плыли оттуда прозрачным, знойным облачком, зыбко стонали в синеве ночи. Они пели, эти звуки, о чем-то сокровенном, несбыточном. Саксофон звучал целлулоидной вибрацией, перламутровая россыпь аккордеона, женский голос на чужом языке томительно и бесстыдно убеждали кого-то, что мир прекрасен, влюблен, что где-то за тридевять земель есть электрические огни, блеск зеркал и люстр, рестораны, хорошее вино, не забытый запах женских духов, чистое белье, запретные наслаждения: "Потерпи, солдат, пройди сквозь грязь, нечистое белье, кровь, и ты обретешь все это". - Успокаивают себя, - сказала Лена задумчиво. - Похоже, и нас. На психику нажимают, - ответил Горбачев и почесал переносицу о приклад пулемета. - Патефон крутят. Как вчера ночью. Джаз. Эх, Леночка, и давал я прежде стружку, на всю железку! - Горбачев вздохнул. - Рестораны любил, музыку, девушек, жизнь любил до невероятия! Да и она любила меня! У нас, у рыбаков, деньги были легкие. Сотни шуршали в карманах. Официанты всей Астрахани знали: Григорий Горбачев с бригадой гуляет. По этому делу на собраниях чесу нагоняли, а сейчас приятно вспомнить! А у меня бригада была - орлы парни, девчатки - красавицы. По две, три нормы давали. Портреты, слава! Потом - земля на опрокид! Поняла юмор этого дела? Знаешь песню? Стели, мать, постелюшку Последнюю неделюшку, А на той неделюшке Расстелем мы шинелюшки. Лежа с автоматом, Лена улыбнулась все так же задумчиво. Патефон в немецких окопах стих - исчезло над озером плавающее звуковое облачко, этот далекий раздражающий отсвет чужой несбыточной жизни. Месяц переместился - лунный коридор сдвинулся по траве между угольными тенями танков, сузился, сквозил тоненькой щелью. И ничего не было видно там. Стояла в котловине тишина. Только со стороны зарева, встававшего справа за котловиной, над высотой, долетали перекаты боя. Лена сказала полувопросительно: - Если они прощупали проход в минном поле, то они будут продвигаться здесь. Другого прохода нет? - Нет. - Тогда не надо беречь патроны... Она не договорила, удобнее положила автомат на бруствер, выстрелила торопливыми очередями по тихо-светлой щели между танками. Сделала паузу, ожидая ответного огня. Оттолкнула волосы со щеки, возбужденно сказала Горбачеву: - Если это разведка, то их немного. Они могли уже пройти. Немцы молчали. Снова поплыло звуковое облачко от той стороны озера, сосредоточенно и исступленно выбивал синкопы барабан, китайскими колокольчиками звенели тарелки... И тут порывистый грубый треск автоматных очередей разорвал, затряс воздух справа от орудия. Потом неясный, какой-то заячий вскрик донесся оттуда, и сейчас же впереди заливисто зашили немецкие автоматы - на слух можно было угадать. Пучки трасс выметнулись из котловины в сторону высоты и зарева. Лена села, поправила кобуру. - Они прошли! - сказала она. - Это они... Горбачев вскочил, сдернул с бруствера пулемет, рванулся к правой стороне огневой, крикнул: - Диски неси! Началось! Быстрее!.. И, упав на колени возле бруствера, глядя на мерцающие вспышки в котловине, на спутанные трассы, изо всей силы втиснул пулеметные сошки в землю, лег, раскинув ноги. Взглядом ловил основание трасс, они возникали вблизи огневой светящимися веерами, резали по кустам по ту сторону котловины. Это стреляли немцы. - А, гады! И он тут понял, что от орудий Новикова прорывались сюда, что немцы все же прошли через минное поле в котловину, что наши столкнулись с ними. И когда Лена поднесла запасные диски, перекошенное от злобы лицо Горбачева тряслось, щекой прижавшись к ложе, опаленное красными выплесками пулемета. - А, гады! Прошли-таки, прошли! - И, быстро повернув голову, крикнул Лене, прицельно подымавшей над бруствером ствол автомата: - В землянку! К раненым! Да нагнись ты! Ухлопают дуриком! И почти ударил ее по плечу сильной ладонью, припал к пулемету. А она не почувствовала боли от удара его руки, с тихим упорством отодвинулась от него, нашла бившееся в траве пламя немецкого автомата. Выстрелила длинной очередью. Колючие живые толчки приклада прекратились, они еще горели на плече, когда заметила она, что пламя в траве сникло. Диск был пуст. Она прислонила автомат к брустверу, сказала громко, сдерживая дрожь в голосе: - Нас все же двое, слышишь? Я умею стрелять, ты это видел, - и пошла к блиндажу. Она задержалась в ходе сообщения, стараясь делать все расчетливо-спокойно, и здесь, испытывая ненависть к себе, почувствовала, что не слушаются пальцы рук, горит плечо и что-то горькое, острое стоит в горле, трудно дышать. Она вспомнила: "...звоночек с того света", - и торопливо раскрыла дверь в нагретый полусумрак блиндажа. Ощупью спустилась по трем земляным ступеням. Запахло теплыми бинтами. Слабо стонал, всхлипывая, Гусев, неподвижно-плоско лежал Лягалов лицом к стене. Огоньки плошек чуть приседали, шевелились. И Сапрыкин уже не лежал - сидел на нарах, столкнув шинель на пол, держал автомат на коленях, с вниманием глядел на неспокойные язычки свечей. Вздрогнул плечами, услышав шаги Лены, обратил взгляд, догадливый, умный, на ее лицо. Судорога, похожая на улыбку, тронула его губы, показывая щербинку меж зубов. Спросил: - Началось? - Все скоро решится, - ответила Лена. - Ложитесь, Сапрыкин, поставьте автомат. И успокойтесь. Что Лягалов? Ничего не просил? - Уснул. Все про детишек бредил, про жену. Прощения у кого-то просил. А потом уснул. - Бедный, - сказала она с состраданием. Она наклонилась над Лягаловым, посмотрела и сейчас же выпрямилась, брови задрожали, подошла к двери блиндажа, потом к столу, где покойно, напоминая о мирном уюте, блестела в свете колеблющихся плошек чайная серебряная ложечка, затем снова вернулась к двери и снова к столу. И, глядя сухими темными глазами, присела на ящик. - Что? - спросил Сапрыкин обеспокоенно. - Спит? Что молчишь, Елена? А она, закрыв глаза, - синие тени легли под ними, - отрицательно, жалко покачивала головой с выражением страдания. 12 Распахнув дверь в блиндаж, он вошел, еще стискивая одной рукой автомат на груди, пошатываясь, сбежал по земляным ступеням, на ходу вытирая рукавом пот с лица. Тонкое шитье автоматов, не смолкая, доносилось сверху. Горела лишь одна плошка, тускло освещая нары блиндажа. Он остановился в полутьме, окликнул хриплым, сорванным голосом: - Лена!.. Она сразу не узнала его, не узнала голоса, не увидела лица - поднялась от стола, движением головы откинула волосы и некоторое время стояла, опустив руки, глядя на него с неверием, даже испугом, а он стоял в нескольких шагах от нее, в тени, не двигался. Она хотела произнести: "Новиков?" - но не сумела, не могла понять, почему он сам здесь. - Лена, все живы? Здесь раненые? - спросил он уже громко, и это был его голос, Новикова. Он шагнул из тени на свет, к столу, прямо к ней, и тут же она ясно увидела его лицо: незнакомо худое, осунувшееся, в потеках пота на щеках, темнели разводы крови на виске, на влажно слипшихся волосах. Был он без фуражки, на обнаженной шее - ремень автомата, непривычно распахнута шинель и вольно расстегнут был ворот гимнастерки с оторванной с мясом пуговицей. И все это как-то меняло его, приближало к ней неузнаваемо, сокровенно, родственно. Она молчала, глядя на его лоб взглядом, готовым к ужасу. - Лена! Ну что это вы? - Он взял ее за плечи, легонько встряхнул, не улыбаясь и не говоря ласково, чего ждала она. Уголки ее губ жалко и мелко задергались, мелко и горько вздрогнули брови, и бледное лицо стало некрасивым, беспомощным. И, сдерживая себя, потянулась за движением его рук, сильно припала лбом к его пахнущей порохом и потом влажно-горячей шее, чувствуя, что руки Новикова не отпускают, скользят по спине, по затылку, прижимают ее голову и автомат больно впивается ей в грудь. И эта боль отрезвила ее. Она сказала наконец: - Лягалов умер... С Гусевым нужно торопиться. Немедленно в госпиталь. Немедленно... Он, все держа ее за плечи, со смущенной неловкостью, неудобством отстранил, спросил, хмурясь: - Только зачем слезы? - Нет, это не слезы, я не умею плакать! - зло, ожесточенно прошептала Лена, блестя сухими глазами ему в лицо. И вся подтянувшись на цыпочках, отвела мокрые слипшиеся волосы на его виске, поспешно отошла к столу, выдергивая вату из сумки. - Ранило, да? Подождите, посмотрю... - Царапнуло. Сбоку, - ответил он, бегло оглядывая блиндаж. - Вот что. Немедленно выносить раненых на огневую. Порохонько и Ремешков уже делают из плащ-палатки носилки. На сборы - пять минут. Перевязку потом. Сапрыкин! - непривычно тихо позвал он, разглядев его. - А вы чего же, сержант, как вы? Дойдете - или на носилках? Вытерпите? - И добавил серьезно-грустно: - Эх, парторг, парторг, что же вы на Овчинникова не нажали? Вы ведь знали, что не было приказа об отходе. Сапрыкин, мгновенно ослабев, лежал, не подымая головы, перебинтованная его грудь ходила тяжело. Посмотрел на Новикова чистым от боли, через силу спокойным взглядом, ответил еле: - Что было - не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, может, вина моя и тут. Не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку выносить надо. Новиков сказал: - Я сейчас вернусь. Собирайтесь. - Куда вы? Зачем? - спросила Лена, смачивая вату из пузырька со спиртом. - К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть. - Там все убиты, товарищ капитан, - остановила его Лена. - Все. Я была там утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите? - Мне надо увидеть самому, - ответил Новиков. - Самому. Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал жидким, сине-фиолетовым - месяц набрал высоту, далеко светил над проступившими вершинами Карпат, слева от зарева. На огневой, переругиваясь наспех, задевая сапогами за станины, громко дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова. Горбачев лежал, дежурил у пулемета, звучно сплевывая через бруствер; казался равнодушно-спокойным. Увидев Новикова, спросил безразличным тоном: - Этим же путем прорываться будем? Ползают они тут в котловине, как клопы. А? Новиков надел фуражку, которую засунул в карман, когда прорывались к орудиям, ответил: - Этим же путем. Вы вот что: в крайнем случае прикройте меня огнем. Пойду к четвертому орудию. Орудие старшего сержанта Ладьи стояло в сорока метрах левее орудия Сапрыкина. С ощущением пустоты и безлюдья перешагнул он через полусметенный осколками бруствер - страшная, развороченная воронками яма открылась перед ним, бледно озаренная месяцем. Орудие косо чернело в этой яме, щит пробит, накатник снесен. Затвор открыт, повис, круглое отверстие казенника зияло, как кричащий о помощи рот. Запах немецкого тола еще не выветрился за день и ночь, сгущенно стоял здесь, будто в чаше. Новиков огляделся, пытаясь найти то, зачем шел сюда, что было его людьми, расчетом орудия, но не нашел того, что было людьми, а то, что увидел, было страшно, кроваво, безобразно, и он никого не мог отличить, узнать по лицу, по одежде. Осколки разбитых пустых ящиков из-под снарядов валялись тут же, мешаясь с клочками шинелей, обмоток, разбросанными, втиснутыми в землю гильзами, а он все искал среди этих обломков ящиков, среди гильз, отбрасывая их руками, искал то, что объяснило бы ему, как погибли его люди. Он не нашел ни одного целого снаряда даже в нишах, стало ясно: они расстреляли все. Потом шагнул к сошникам. Что-то холодно переливалось под месяцем, отблескивало там в воронке. Он нагнулся, поднял влажный от росы кусок гимнастерки, на нем - колючий, исковерканный, без эмали орден Красной Звезды. Он смотрел на него, никак не мог вспомнить, чей это был орден. И, не вспомнив, сунул в карман шинели. Он знал, что надо уходить, но почему-то не было сил уйти отсюда, что-то притягивало его сюда, - он должен был понять все. Он обошел вокруг бруствера огневой позиции, рассматривая воронки перед орудием, и здесь, в трех шагах увидел слева от позиции, в командирском ровике нечто круглое, неподвижное, темнеющее на бруствере. Он спрыгнул в мелкий ровик и только теперь близко различил человека, грудью лежащего на бруствере. Лежал он в одной гимнастерке, сгорбившийся, лицом вниз, уткнув лоб в руки, в сжатые кулаки, словно думал; темный, замасленный погон вертикально торчал, на нем светились вырезанные из консервной банки орудийные стволы, аккуратной полоской белел воротничок, который, вероятно, был пришит перед боем. Бинокль валялся рядом. Это был старший сержант Ладья. Новиков осторожно положил Ладью в ровик - плечи сузились, он стал совсем маленьким, голова Ладьи откинулась назад, странное выражение торопливости, невысказанного отчаяния застыло на лице его. Все шесть орденов справа и слева на его неширокой груди были залиты чем-то темным. Видимо, в последнюю минуту подавал он какую-то команду, но она не достигла орудия, - может быть, не было уже никого там в живых. Он погиб в отчаянии, уткнувшись лицом в руки. И тогда понял Новиков, как погиб Ладья, весь расчет. По-видимому, в тот момент, когда кончились снаряды, три танка зашли слева, стали бить прямой наводкой. Они и сейчас стояли, эти танки. Но кто подбил, сжег их - сам ли он, Новиков, Алешин или Сапрыкин, - ни Ладья, никто из расчета рассказать не мог. С тяжестью в душе шел Новиков назад, будто часть себя оставил возле орудия Ладьи. Этого он никогда так остро раньше не испытывал, когда наступали по своей территории, когда не было этих мрачных неприютных Карпат и этого незримого дуновения конца войны. - Кто идет? - шепотом окликнули из темноты. - Свои. На огневой позиции все было готово к отходу. Ждали сейчас его. Молча подойдя к орудию, услышал глухие, лающие звуки и заметил между станинами Порохонько. Он выкладывал из ящика снаряды, отворачивая лицо, спина его тряслась, точно давился он; Ремешков с удивленным видом глядел на него, ерзая на коленях рядом. - Что? - спросил Новиков. - Не надо его, - ответил негромкий, успокаивающий голос Лены. - Он Лягалова похоронил. Беспокойно метаясь в жару, прерывисто всхлипывая, Гусев лежал на плащ-палатке; Лена что-то бесшумно делала около его ног, белели бинты. Сапрыкин, уже одетый в шинель, сидел на снарядном ящике, глубоко и хрипло дышал. Сбоку придерживал его за спину Горбачев, из-за широкого плеча старшины торчал ручной пулемет, через шею висел автомат. Ласково похлопывая Сапрыкина по локтю, он говорил убеждающим тоном: - Ты, парторг, на меня опирайся, понял? Цепляйся, как к буксиру, понял? Ты, папаша, тяжел, а я тяжелее тебя. Все будет в порядочке. Понял? - Эх, графиня польская, полюбовница... не уберег друга, - проговорил сквозь стон Сапрыкин. - Чего же надрываться, Порохонько? Мертвых не воскресишь... - Приготовиться! - скомандовал Новиков и спросил: - Сколько осталось снарядов, Сапрыкин? - Пять. - Сапрыкин качнулся вперед, пытаясь встать. - Пять. Два бронебойных. Три осколочных. Сам считал. - Порохонько и Ремешков, ко мне! - позвал Новиков. - Готовы снаряды? Зарядить! И слушать внимательно. Сразу после огня вперед идут старшина Горбачев, Сапрыкин и Лена. - Он впервые назвал ее при солдатах по имени. - Есть автомат? Горбачев, дайте ей свой автомат. За ними Порохонько и Ремешков с Гусевым. Замыкаю я... Направление не терять. Прорваться через котловину к кустам - на высоту! ...В звенящей пустоте после пяти выстрелов орудия Новиков на минуту задержался на огневой. Быстро вынул затвор, столкнул его в ровик, засыпал землей и, резко выдернув чеку, сунул ручную гранату в еще дымящийся ствол. Потом, придерживая автомат на груди, перескочил через бруствер - последний взрыв гранаты волной толкнул его в спину. Люди уже шли по скату, спускались в котловину, удаляясь, и он плохо видел их после слепящих выстрелов орудия. Вскоре впереди зачернели, заколыхались согнутые спины Порохонько и Ремешкова. Он увидел их среди сплошной огненной полосы, - она неслась вдоль котловины; дробно забил немецкий крупнокалиберный пулемет на берегу озера. Пули летели в двух метрах от земли, не повышаясь, не понижаясь. - По котловине - ползком! - крикнул Новиков. - Лена и Горбачев, вперед! Он упал на скате - головой к озеру, ему хорошо был виден этот клокочущий пулемет. "А, - сообразил он, - ждали, значит? Догадывались?" И тотчас выпалил очередью, рассчитывая патроны по нажиму пальца. Шагах в трех от него кто-то вел огонь короткими, экономичными очередями, он сейчас же подумал: "Горбачев!" Но невольно повернулся, взглянул: появлялось и пропадало в оранжевых всполохах близкое лицо Лены. Она стояла на коленях, подняв автомат, стреляла туда по берегу озера, куда стрелял и он. Вспомнилось, как несколько минут назад она в непонятном порыве страстно, неуклюже прижалась лбом к его шее и как неожиданно смутился он, - может быть, оттого, что крепко пахло от него потом и порохом, и, вспомнив, даже задохнулся от внезапной нежности к ней, оттого, что она сейчас стреляла рядом, эта женщина, которая неспокойно и колюче жила в нем, как он ни сопротивлялся этому. Он подполз к ней, приказал, выговаривая с трудом: - Ползком вперед! Вперед, слышите, Лена? Она посмотрела на него, послушно опустила автомат, не ответив, продвинулась вперед по скату ко дну котловины - светящаяся полоса пуль стремительно потекла над ней. Он видел ее пилотку. "Ее могут убить, могут убить! - пронеслось в сознании Новикова. - Нет, нет, ее - нет!" Не перебегая, Новиков уже длинно стрелял по крупнокалиберному пулемету, в секундных промежутках между очередями глядел в ту сторону, куда продвинулась Лена, где, сгибаясь, бежали и шли Порохонько и Ремешков, неся Гусева на плащ-палатке. Пулемет замолк. Слева чиркнули немецкие автоматы, прочесывая дно котловины. Впереди с противоположного ската ответно и отрывисто зачастил ручной пулемет Горбачева. И тоже смолк. Синие огоньки разрывных пуль искристо лопались в траве, в том месте, где захлебнулся пулемет Горбачева. Пули резали по скату. "Почему он замолчал? Что там? Что они? Где Лена?" - подумал Новиков, не понимая, и вскочил, побежал вниз, в котловину. Он пробежал по дну ее, стал взбираться на противоположный скат, в это время химический, желтый свет с шипением поднялся над берегом, озарил весь скат до отчетливой выпуклости бугорков, рыхлую пахоту глубоких старых воронок. Над головой широко распалась ракета. Одновременно с этим светом в небе внизу, на земле, блеснул другой свет - остро, низко резанула по скату рябящая полоса пуль. Снова четко заработал крупнокалиберный пулемет. Вслед за ним звенящей квадратной россыпью распустились тяжелые мины впереди. При опадающем свете ракеты Новиков успел заметить на скате Лену и Горбачева; Лена полулежа наклонялась над Сапрыкиным, приподымала его голову, кладя к себе на колени, другой рукой отстегивала фляжку и что-то говорила Горбачеву. А тот бешено бил ладонью по диску пулемета. - Что у вас? Почему остановились? - крикнул Новиков, падая рядом. - Почему остановились? - Заело, сволочь! - разгоряченно выругался Горбачев и изо всей силы ударил по диску. - Перекос, как на счастье! Сволочь! - Вперед! К кустам! - скомандовал Новиков. - Последний бросок! Черт с ним, с пулеметом! Бросьте его! Берите Сапрыкина, вперед! К кустам! Лена отняла фляжку от губ Сапрыкина, обернулась к Новикову, сказала еле слышно: - Он умер. - Я говорю - вперед! Сапрыкина не бросать! С собой взять, - повторил Новиков и махнул автоматом. - К кустам! Ну?.. Горбачев с матерной руганью далеко в сторону отшвырнул пулемет и, отстранив Лену, склонился над Сапрыкиным, говоря с решимостью: - Дай-ка я его возьму, папашу. Эх, не дошел, парторг! Ведь шагал, ничего не говорил. Вон губы в крови. Губы кусал... - Я помогу, - сказала Лена прежним, непротестующим голосом. И, помогая Горбачеву поднять тяжелое, обмякшее тело Сапрыкина, она встала. В новом свете ракеты появилось ее лицо, фигура, обтянутая шинелью, блеснула маленькая лаковая кобура на боку. В ту же секунду их всех троих багрово ослепило пламенем, окатило раскаленным воздухом. Новиков не услышал приближающегося свиста, сразу не понял, что рядом разорвались мины, только как бы из-за тридевяти земель пробился к нему тихий, удивленный и незнакомый голос: "Ой!" - и сквозь дым увидел, как Лена осторожно села на землю, опустив голову, слабо потирая грудь. - Лена! Что? - с тоской и бессилием крикнул он, подползая к ней, и, встав на колени, взял за плечи, почему-то чувствуя, что вот оно случилось рядом, возле него, случилось то страшное, неожиданное, чего он не хотел, что не должно было случиться, но что случилось. - Лена! Что? Ну говори!.. Ранило? Куда?.. Он не говорил, а кричал и нежно, исступленно, требовательно встряхивал ее за плечи, впервые с ужасом перед случившимся видел, как моталась ее голова, ее упавшие на лицо волосы. - Куда? Куда ранило?.. - Кажется... кажется... нога. Он разобрал ее невнятный шепот, выдавленный белыми при свете ракеты, виновато улыбающимися губами, и с жарким облегчением, окатившим его потом, - мгновенно гимнастерка прилипла к спине, - рывком сдвинул автомат за плечи, сказал незнакомым себе, чужим голосом: "Держись за шею", - поднял ее на руки и понес, шагая вверх по скату, первый раз в жизни чувствуя плотное, весомое прикосновение женского тела. Охватив его шею, она говорила покорно: - Только в госпиталь не отправляй меня. Я потерплю немного. Я умею терпеть... В кустах он собрал людей - Порохонько, Ремешкова и Горбачева, приказал найти ровик, похоронить Сапрыкина здесь. 13 - Ты сейчас не уходи к орудиям. Когда нужно, тебя предупредят. Завтра ты отправишь меня в медсанбат. Но ведь медсанбат в городе. А город, кажется, в окружении. Никогда не думала, что в конце войны придется попасть в окружение. - Дорога на восток уже перерезана. А впрочем, это неважно. Тебя я переправлю, как и Гусева. Горбачев переправит. Он сумеет. - Завтра. Ранение совсем не страшное. Ничего не будет. Я знаю. Сядь, пожалуйста. Хорошо? Ты сядешь со мной? Он сел возле нар на снарядный ящик, долго молча искал по карманам папиросы. Блиндаж туго встряхивало близкими разрывами, земля с мышиным шорохом осыпалась в углах. - Совсем прекрасно, - сказал Новиков, - кончились папиросы. Что ж, будем курить махорку. Он досадливо вытряхнул из портсигара табачную пыль, как-то смешно почесал нос, по-мальчишески улыбнулся - она редко видела его таким, затем полез в планшет, достал остатки старой махорки. И сейчас же, сгоняя с усталого лица эту мальчишески досадливую улыбку, озадаченно хмурясь, вынул три плитки шоколада, которые давеча передал ему для Лены младший лейтенант Алешин. - Ну вот, совсем забыл, - пробормотал он. - Для тебя. Алешин передал. Все время помнил - и забыл. Вылетело из головы. Со всей этой кутерьмой. Прошу прощения. - Алешин? - полуудивленно спросила она. - Мне? Шоколад? - Да. Хороший он малый. И, наверно, в тебя влюблен. Это очень похоже, - сказал Новиков спокойно, как умел говорить. - В меня? - Лена села на нары, откинула волосы и засмеялась серебристым, легким смехом. - Он ведь ребенок, - договорила она - Он думает, что я люблю шоколад. Овчинников думал, что я люблю духи, губную помаду, черт знает что! Посмотрела на Новикова пристально внимательными глазами, в них теплился смех, потом попросила мягко: - Дай мне газету и табак. Я сверну тебе козью ножку или самокрутку. Я тысячу раз делала это раненым. А то ты устал, вон руки дрожат. Устал ведь? Она оторвала кусочек от газеты, неторопливо насыпала махорку, умело свернула папироску и протянула ему; и он особенно близко вдруг увидел ее несмелую, ждущую улыбку. - Послюни здесь. И все будет готово, - попросила она шепотом. - Ты сама, - сказал Новиков. - Это у тебя лучше получится. Он чувствовал: что-то нежное и горькое овеивало его, это ощущение жило, не пропадало у него после того, как она в блиндаже прислонилась лбом к его шее, после того разрыва мины, когда она осторожно села на траву, слабо потирая грудь, и эта незнакомая горькая нежность необоримо подымалась в нем к ее ласковому смеху, к этой маленькой цигарке, умело свернутой для него, к ее светлым коротким волосам, - они, падая, мешали ей, заслоняли щеку. Все три года войны он, слишком рано ставший офицером, рано начавший командовать людьми, думал больше о других, чем о себе, жил чужой жизнью, отказывал себе в том, что порой разрешал другим, и не привык и не хотел, чтобы о нем открыто заботился кто-то. Он видел, как она задумчиво-медлительно узким кончиком языка провела по краю самокрутки и, тут же отстранив от губ, проговорила решительно: - Нет, ты сам. И когда он взял папиросу, по его руке легко скользнули ее задрожавшие пальцы. Он удивленно посмотрел ей в лицо, заметил в неподвижных глазах тревожно ласкающую черноту, увидел черноту замерших ресниц, спросил неловко: - Ты что, Лена? - Свертываю тебе папиросу... Но ты ведь не ранен. Не могу представить, чтобы тебя ранило. - И заговорила быстро, глядя, как он прикуривает, по привычке загородив ладонями огонек зажигалки: - Я замечала: больше убивают и ранят молодых. Почему? Зачем их? Опыта у них, осторожности меньше? А вот ты неосторожен, я замечала... Ты действительно не дорожишь жизнью? - По-настоящему я не жил, - откровенно сказал Новиков. - Нет, нарочно я под пули не лезу. Просто иначе нельзя. Всю жизнь, иногда кажется, воевал. Где-то там, в бездне лет, один курс горного института, книги, настольная лампа. Прошлое можно уложить в одну строчку. В настоящем - одни подбитые танки. Не уложишь в страницу. Может быть, поэтому так кажется? - И тотчас поправил себя с прежней и неожиданной для нее откровенностью: - А может быть, и по-другому... - Почему "другому"? - В сорок первом году пошел в ополчение. Нас окружили под Смоленском, согнали на шоссе тысяч десять. Были с нами, мальчишками-студентами, и пожилые профессора. Некоторые из них не верили в жестокость, даже в последнюю минуту рассуждали о немецкой культуре, о Бахе, о Гейне... А немцы подтянули танки к шоссе, расставили зенитные пулеметы на обочинах. Аккуратно выстроили нас. И расстреляли, наверно, половину. Остальных - тысяч пять - сбили в колонну, погнали на запад, мимо Смоленска. - И что? - В Смоленске я бежал с тремя однокурсниками, перешел фронт. Но всю войну до сих пор помню об этой гуманности. - Я знаю их, - сказала Лена, ненавидяще сузив глаза. - Я знаю, как и ты! Они влезли в нашу жизнь! Но ты береги себя... Разве нельзя как-нибудь... беречь себя? - Но я берегу, - проговорил он и улыбнулся. - Я это знаю. За эти часы, пока они были вместе, она несколько раз видела, как улыбался он; улыбка эта казалась случайной, беглой, но в ту минуту, когда она появлялась, сдержанное выражение на лице Новикова пропадало, оно становилось мальчишески добрым, веселым, как бы ожидающим; и проглядывал внезапно тот Новиков, который был незнаком ей, которого она не знала и никогда не узнает, - было в этой короткой улыбке то прошлое, довоенное, школьное, неизвестное ей. Двойной разрыв возле блиндажа тяжко сдвинул, колыхнул нагретый воздух. В углах посыпались комья земли на солому, со звоном упала гильза на столе, дребезжа, скатилась на пол и там погасла, точно придушило огонь. Стало очень темно. Шуршала земля. Было слышно, как за высотой рассыпалась длинная дробь пулемета. - Это танки, - сказал Новиков и встал. - Новиков! - замирающим шепотом позвала Лена. - Только не зажигай гильзу, скажи... Я знаю, что ты не любил меня, когда я пришла в батарею. И знаю, что ты думал. Слушай... ты, конечно, знаешь адъютанта Синькова из восемьдесят пятого. В общем, он слишком надеялся на свою силу. Он ударил меня, я ударила его. И ушла из разведки. Потом обо мне стали распространяться слухи... Он молчал. - Ты верил этим слухам? - спросила она не шевелясь. В темноте он не видел ее лица, бровей, губ, слышал только шелестящий, тающий шепот; часто, с щемящей нежной болью, оглушившей его, сдваивало сердце. Он ощупью приблизился, наклонился к ней - она лежала, - руки неуверенно нашли ее теплое, гибкое, сразу податливо потянувшееся к нему тело, ее влажные пальцы скользнули по его шее, по погонам, воротнику шинели, дыхание ветерком ожгло щеку Новикова. Она крепко, исступленно обняла его, и по этому дыханию, по ее шепоту он так порывисто нашел нежно-упругие, отдающиеся губы, что они оба задохнулись. Спаренные разрывы толкнули, затрясли накаты, рассыпчатый шорох земли потек по стенам, и опять вверху простучала пулеметная очередь. Новиков поднял голову. - Мне надо посты проверить, посмотреть, - тихо, незнакомым голосом сказал он, оторвался от теплоты ее груди, рук и, не находя от этой полублизости, что сказать ей, договорил с хрипотцой: - Тебе не больно ногу? Я могу сделать перевязку... Зажечь лампу?.. - Нет, - ответила она и заплакала. - Не зажигай, не надо. Иди... Я жду... После плотной темноты землянки было в ходе сообщения почти светло. Зарево высоко и огромно, километра на три в ширину, лохмато подымалось за высотой над городом; и показалось сейчас Новикову, что горели все кварталы его и окраины. Слитные звуки боя гремели оттуда приближеннее, четче - придвинулись с запада к высоте вплотную. Выгибаясь фантастическими рыбами, скользили там, среди огненного моря, выгнутые хвосты реактивных мин; нагоняющие один другой разрывы все ощутимее, все полнозвучнее, все тяжеловеснее отдавались на высоте. Новиков долго смотрел туда - на яркое мигание сигнальных ракет над берегом озера, на низкие траектории танковых снарядов на окраине, улавливал скрежет, отдаленное гудение моторов; и то, что испытывал он сейчас в землянке, обнимая горячие, покорные плечи Лены, еще ощутимо, пьяно жило в нем: близость ее тела, влажные пальцы на шее, податливые, отдающиеся губы. И не верил, что только что по-мужски впервые целовал женщину там, в землянке, и она целовала его с исступленной решимостью, готовая отдать ему себя. Он пошел по траншее. Возле огневой позиции вполголоса окликнул часового. Никто не отозвался. Перешагнул через бруствер, увидел часового - Ремешкова - и весь расчет: сидели на расстеленном между станин брезенте. Разговаривали шепотом, курили. Спал один Горбачев. Лежал на снарядных ящиках, накрыв голову плащ-палаткой, шумно посапывал, ворочался неспокойно во сне, двигал кирзовыми сапогами. Из голенищ забыто торчали автоматные магазины - видимо, давили ноги. Завидев Новикова, все разом повернули головы, пристально, выжидающе смотрели на него. Ремешков, до этого говоривший что-то, вытер ладонью рот, сморгнул, крепкие молодые скулы отсвечивали на зареве розовым. - Почему не спите? - спросил Новиков. - Бой начнется, носом клевать будете? И сел на бруствер. Порохонько вдавил окурок в землю, мрачно, с перерывами вздохнул. Потом охватил худые свои колени, уперся в них черным небритым подбородком, узкое лицо передернулось вспоминающей усмешкой: - Эх, товарищ капитан... - Танки спать не дают, - пробормотал наводчик Степанов. Застенчиво, тихонько он поерзал на станине, короткий, толстоватый в теле, расставив ноги, туго обвитые обмотками. Ответил и кашлянул, потер, потеребил широкое, как блин, лицо свое, как бы очищая его, зачем-то посмотрел на руку. Пальцы дрожали. - На окраину танки вышли. Лупят по высоте прямой наводкой, - снова произнес он виновато. - Видать, сильно жиманули наших в городе? Драпанули там... Может, наш фланг только и стоит? - Жиманули? - переспросил Новиков. - Может, этой ночью и в живых нас не будет, товарищ капитан, - робко проговорил Степанов, опять потирая, теребя круглые мягкие щеки. - Еще на вашей свадьбе после войны водку будем пить, - сказал убежденно Новиков. - Невеста есть у вас? Ждет, наверно. Степанов с насилием улыбнулся. - Да, женат я, товарищ капитан. Как раз после школы вышло. - Терпежу, значит, ниякого, - ядовито вставил Порохонько, по-прежнему прижимаясь подбородком к коленям. - Будь ты, малец, в моей школе, посоветовал бы я твоей мамке снять с тебя штаники да налагать по вопросительному знаку, щоб знал, яка она, алгебра жизни. С жинкой спать - нехитрое дело. - И с обычной своей независимостью обратился к Новикову: - Правильно чи не правильно, товарищ капитан? Однако то, что Степанов, парень неповоротливый, добрый, застенчивый, был женат, вызвало в Новикове странное чувство, похожее на удивление и любопытство к нему, - оказывается, этот парень испытал то, что не суждено было испытать самому Новикову. - Это вы, Степанов, хорошо сделали, - заметил Новиков. - И дети есть? - Не успели мы, - пробормотал Степанов. - А это плохо, - сказал Новиков, как будто сам имел семью. - После войны солдата должны ждать дети. Близкий выстрел выделился из звуков боя, раскатисто ударил по высоте со стороны города. Разрыв вырос шагах в тридцати правее орудия. Опадала земля. Осколки, прерывисто фырча, прошли над огневой, увесисто зашлепали за бруствером. И сейчас же за высотой отчетливо простучал пулемет - пули пронеслись левее орудия. Все смотрели на город. - Здоровая жаба плюхнула, всамделе танки прорвались к окраинам, - произнес Ремешков, покосившись туда, где упали осколки, но голову не пригнул, только слегка подался книзу. - Товарищ капитан, видели? Где они, фрицы? - встрепенувшись, с хрипотцой заговорил Степанов. - Под нос зашли. Не выдержали там, а мы стоим... Теперь все вопросительно глядели на Новикова. Солдаты вроде бы ждали от него подтверждения, что немцы действительно прорвались к окраинам города, что на пространстве между окраиной и высотой, по-видимому, уже мало пехоты или вовсе нет ее. Новиков знал: могло быть то и другое, но, что бы ни говорил он сейчас успокоительное, обнадеживающее, лживо-бодрое, это не рассеяло бы тупой тревоги, и понимал, что успокаивать солдат не имело смысла. И Новиков сказал резко: - Убедить себя в том, что немцы захватят город и прорвутся в Чехословакию, легче всего. Но если они прорвутся, а мы их пропустим, считайте, Степанов, что война продлится. Хотите этого? Я тоже нет. А мы можем их пропустить, и они уйдут без боя. Спокойно уйдут, подавят восстание словаков, чтобы воевать потом. Вы поняли? На какой черт тогда положили здесь половину батареи? Да и не только мы!.. Что молчите, Степанов? - Да что вы, товарищ капитан? Да я же просто... - забормотал в замешательстве, все щупая, дергая мясистые щеки. - Ладно, бывает. Будем считать, что этого разговора не было, - уже дружески сказал Новиков и чуть-чуть улыбнулся. - Ремешков, что вы это тут рассказывали? Не секрет - послушаю, секрет - уйду. - Тоже чушь плел про якусь старушку, - насмешливо-мрачно проговорил Порохонько и отмахнулся. - Лягалов был, тот рассказывал про мирную жизнь. Як писал. А это так - баланда, рвет с нее... Брешет лучше, чем конь бегает! Ремешков помялся, заморгал белыми ресницами. - Нет, серьезно, не врал я, честное слово, товарищ капитан, - заговорил он с запинкой, казалось оправдываясь. - Пошла у нас одна старушка в лес за ежевикой. Нет, ты, Порохонько, рукой не махай, это правда, честное слово. Ну вот, пошла... и упала. А у нас много колодцев высохших в лесу, и змей там всяких по-олно. Ну, нашли эту старушку соседние колхозники дней через пять всю в змеях - мертвая... И Ремешков таинственно, вприщур проследил за полетом реактивных мин среди зарева. Он, похоже было, ждал, что его будут просить рассказывать дальше и подробнее. Но солдаты молчали. - Змеи? - скрипучим баритоном спросил старшина Горбачев, завозившись под плащ-палаткой: видимо, проснулся только что. Ремешков взглянул в сторону ящиков, сниженным голосом подтвердил: - Ну да, гадюки и всякие там... - Ни одна бы не ушла! - заспанно рокотнул из-под плащ-палатки Горбачев и, сладко зевнув, крякнул. - Как это так? Кто? - не понял Ремешков. - Всех бы передушил! - сказал Горбачев, поворачиваясь на ящиках. - Нашел чем пугать. - Так же змей много. Ну, уж брось ты! - А-а! Чепуха гороховая! Всех бы передавил! Чего бросать? Ни одной не осталось бы. А ты бы нет? - О себе не думал, - ответил Ремешков обиженно. - Это кто ж тебя так учил? В каких школах? Горбачев не откинул плащ-палатки, не встал - он, крякая сонно, нажимом ног немного стянул сапоги, потом, не дождавшись ответа, затих на боку, задышал спокойно и ровно - так мог спать лишь физически крепкий, здоровый человек. - Странная история, - сказал Новиков без улыбки; он помнил, как прорывался вместе с Ремешковым к орудиям Овчинникова, и ему не хотелось обижать его. - Очень странная, но довольно интересная. - И, вставая, добавил: - Будет связь - вызвать. Я - ко второму орудию. Справа ударил танк по высоте. Только сейчас, наедине с собой, шагая к орудию Алешина, он мог тщательно взвесить всю серьезность создавшегося положения. Было ясно: бой в городе, длившийся вторые сутки, достиг того предела, когда достаточно легкого перевеса сил немцев - и судьба города будет решена: его сдадут. И этот перевес был у немцев. Это была та прорвавшаяся из Ривн группировка, что после утреннего боя отошла в лес, сохраняя танки, и прекратила атаки перед высотой. Все, что видел Новиков в котловине, когда шли к орудиям Овчинникова, убеждало: немцы разминируют поле, открывая проходы к озеру, к переправе и к высоте. Но медлительность их была загадочна, до конца непонятна ему. Он хотел и не мог точно предугадать, что случится этой ночью, через минуту, через час или к утру, и все же не верил, что сдадут этот город, что немцы уйдут через границу в Чехословакию. В этом была большая невозможность, чем потерять все, что связывало его с людьми, с которыми он дошел до Карпат. Второе орудие стояло на правом краю высоты. - Стой! Кто топает? - Капитан Новиков. Человеческий силуэт в плащ-палатке затемнел возле низкого щита орудия; лунный свет полосами серебрился на плечах часового. Он шагнул навстречу Новикову, и тот спросил не без удивления: - Кто это - Алешин? Что за новость? Ты часовой? - Я, товарищ капитан, - возбужденно ответил Алешин. - Всех загнал спать в землянку. Торчат и торчат на огневой. Прямо зло берет. Пусть успокоятся. Новиков невольно усмехнулся. - Сегодня, Витя, сами солдаты решают - спать им или не спать. А уж если офицер часового изображает, тут не успокоишь. Ясно, Витя? Поставь солдата, не трепи им нервы. - Слушаюсь, - охотно ответил Алешин, сдвинул козырек со лба, сбросил плащ-палатку, будто жарко было, заговорил с оживлением: - Что они молчат? Надоело ждать! Скорей бы, товарищ капитан!.. Впереди, над пехотными траншеями, встала ракета. Повисла в тихом синем воздухе, потухая, скатилась в минное поле. Новиков и Алешин присели на станины. Но немецкие и наши пулеметы молчали. В розовом сумраке зарева Новиков видел, что Алешин смотрит на него прямо, не мигая, увеличенными, возбужденными глазами - резких весенних веснушек не было видно. И пахло от него не шинелью, не табаком, а каким-то приятным запахом: то ли шоколадом, то ли мятными галетами, то ли сладковатым мальчишеским потом. Этот запах был мягок, домашен, тепел, никак не вязался он ни с чем, о чем думал Новиков, идя сюда, и лишь до ясной ощутимости будто приблизил, напомнил Лену, недавнее тепло ее вздрагивающих пальцев. Алешин произнес с горячей досадой: - Только ракеты кидают, надоело ждать! Даю слово, начнется бой, еще пять танков на мой счет запишете! Верите? - Верю, верю... Смешанное чувство нежности и жалости к Алешину ветерком прошло в душе Новикова. Он, Алешин, не утратил непосредственности молодости и торопил то, что не осознавал или эгоистично не пытался осознать, но что хорошо понимал Новиков. Сам Новиков не смог бы точно определить, где было начало и конец тому, что произошло, что могло произойти с ним, с его людьми, с батареей, с Леной. - Вот что, Витя, шоколад я твой передал, - сказал Новиков. - Тебе - спасибо. Она сказала, что очень любит шоколад. - Да? Мне спасибо? От Лены? - переспросил Алешин, не сдерживая волнения, и звонко, обрадованно засмеялся. - Как она, Леночка, товарищ капитан? Лучше? Отказалась в медсанбат? Молодец! - Да. Но завтра я все же отправляю ее в медсанбат. Или сегодня ночью. В зависимости от обстановки. Наступило короткое молчание. Снова взошла ракета над минным полем, источая бледный свет. Медленно угасла. Тень скользнула по щеке, по напряженным губам Алешина. - Не отправляйте, товарищ капитан! Если легкое ранение, не отправляйте. Она же сама почти врач, в медицинском институте училась, понимает: перевязку там и... все, - захлебываясь, заговорил Алешин и умоляюще подался к Новикову. - Уедет она - и не вернется. В другую часть пошлют, вы же знаете. Простите, товарищ капитан, думаете, я от себя шоколад посылал? Она просто со мной иногда откровенничала, как с другом... или как там? Я за вас посылал. Она мне сказала о вас, что может или возненавидеть, или уйти из батареи. Честное слово! Возненавидеть - это ерунда, конечно. Это так, со зла, вы тогда с ней не разговаривали. - Поставь часового и иди в землянку, - с прежней строгостью сказал Новиков, подымаясь, заученным движением поправляя кобуру. - Часовые пусть меняются через два часа. - Слушаюсь, все ясно, - опадающим голосом ответил Алешин. И тоже поспешно встал, поправляя пистолет тем же жестом, как делал это Новиков. И Новиков заметил это, как раньше иногда замечал даже свою интонацию команд в голосе Алешина. И внезапно, чувствуя неудобство, подумал, что он, Витя, по-мальчишески влюблен в него, видя в нем, Новикове, то внешнее, бросающееся в глаза, что почему-то всегда притягивает к себе людей и что притягивало прежде Новикова в других. Но ведь все это годами вырабатывалось против его воли, - просто он слишком рано стал командовать людьми, рано носить оружие, в то время как Витя Алешин не знал ничего этого. "Он подражает мне, как старшему по годам и опыту, видит во мне идеал офицера, - подумал Новиков почти с нежностью. - Но он не знает, что мы с ним едва ли не одногодки. Не знает, что мы иногда думаем об одном и том же, что у меня никакого опыта, кроме военного, что мне тоже хочется жрать шоколад, стоять часовым, откровенно хвастаться подбитыми танками. Но я не могу, не имею права. Наверно, и моя храбрость кажется ему какой-то храбростью высшего порядка. Эх, Витька, Витька, когда-нибудь после войны, если живы будем, расскажу я тебе все, и ты наверняка удивишься, скажешь: "Не может быть". А оказывается, может быть. Ты просто остался моложе меня, а я ведь за людей отвечаю". - Спокойной ночи, Витя, - сказал Новиков и, против обыкновения, сильно пожал руку Алешина. - Впрочем, спокойной ночи не будет. А что будет - посмотрим. - Черт с ним, товарищ капитан! - ответил Алешин, улыбаясь, и щелкнул пальцами по сдвинутому со лба козырьку. - Оборона хуже всего! Леночке привет! Вернувшись к первому орудию, Новиков разбудил Горбачева и отдал ему приказ пройти в город, связаться с дивизионом, при любых обстоятельствах выяснить обстановку. Солдаты по-прежнему не спали. Ни слова ни говоря, лежали на брезенте между станин и слушали приказ. Оранжевые полосы все шире расползались от города, освещали всю высоту, лица, орудие, снарядные ящики. В тылу отдаленно рокотал бой, изредка сотрясая брустверы позиции. Разноцветные сигнальные ракеты, подавая неизвестные знаки, появлялись среди зарева. А перед фронтом батареи, за минным полем, немцы молчали мертво. И казалось, высота тесно сжата - сзади заревом, спереди - выжидательной тишиной. Там были немцы, танки, и кто-то думал, рассчитывал, определял время удара, время, о котором не мог знать Новиков. - Пойду отдохну, - буднично сказал Новиков, чтобы как-нибудь ослабить сжатое напряжение на огневой, и обратился к Ремешкову: - Изменится что-нибудь - разбудите. - Слушаюсь, - вскриком ответил Ремешков и сморгнул, привставая. - Да разве тут заснешь? Темнота блиндажа, пропитанная запахом соломы, слоисто, как в крепко зажмуренных глазах, зашевелилась перед ним, обступила его, когда он вошел. Он немного постоял у входа, прислушиваясь к своему дыханию, к крупным сдвоенным ударам сердца, потом позвал негромко: - Лена, ты спишь? - Я жду тебя... Иди сюда. Что там, наверху? Едва слышный мягкий шепот повеял на него из непроницаемой глубины блиндажа, и он шагнул навстречу ему, как в теплый, качающий его ветерок. - Окружение, да? Только лампу не зажигай... - Лена, тебе находиться здесь нельзя, - сказал Новиков. - Тебе нужно куда-нибудь в тихое место. Хотя бы в особняк. Около высоты. Я сам тебя отнесу. Оставаться здесь нет смысла. - Ну вот, по голосу чувствую - нахмурился. Ты за меня не волнуйся. Если ты будешь рядом, мне будет спокойнее. - Но мне - наоборот. - Странно, но я понимаю. Слушай, что ты стоишь? Я ведь знаю, что мы как на вокзальном положении. Ну и что же? Пусть... Сними шинель, ты ведь устал, так будет лучше. Когда ты ушел, я подумала: вернется нахмуренный или совсем не придет. Но если уж пришел, значит, ты хоть каплю любишь меня. Она тихо засмеялась счастливым, теплым смехом, который так по-новому чувствовал сейчас Новиков, но который раньше казался порочным, нарочитым, противоестественным в обстановке окружавшей их грязи, нечистоты, запаха пороха, крови и пота. И то, что, дерзкая с ним прежде, она неожиданно сказала о любви к нему и засмеялась ласково, и то, что его самого непреодолимо тянуло к ней и, может быть, давно, - не было той далекой любовью, светившей ему из бездны лет. Запах сыроватых аллей парка культуры, желтый песок под белыми босоножками, мелькание за кустами загорелых ног под ситцевым платьицем, велосипед, прислоненный к забору, неожиданная встреча возле будочки с газированной водой, ясно-серые улыбающиеся ему глаза над стаканом пузырящейся шипучки и снег, бесшумно падающий вокруг фонарей... Все оставшееся от того, прежнего, детского, полузабытого, было в кармане его гимнастерки - четыре письма, фотокарточки не было. И, снимая шинель, он на минуту приостановил движение руки, услышав хруст писем в кармане. Он почувствовал, что предает, разрушает то прежнее, детское, это настоящее было важнее, сильнее, нужнее ему, дороже и взрослее - он испытал это впервые. - Никогда я... такого не чувствовал, как к тебе, - сказал он глухо и сел на нары, где лежала она, тихая сейчас, близкая, невидимая в потемках. - Ты веришь?.. Никогда!.. Он обнял ее. Она не поднялась, снизу руками обвила его шею, притянула к себе, и с замирающим стуком сердца он ощутил под гимнастеркой округлость ее груди, гибкий шепот дыханием коснулся его подбородка, тонкие пальцы исступленно ласкали его волосы на затылке, родственно, преданно гладили его шею, скользили по плечам... - Ты не жалей меня, не жалей. Делай со мной что хочешь. Разве ты не понимаешь, что завтра меня не будет с тобой!.. - Теперь ты можешь отправить меня в госпиталь... Что бы ни было - ты мой!.. Она лежала вся теплая, расслабленная, утомленно обнимая его, целовала легкими прикосновениями. Тихий, обволакивающий шепот будто черными шерстинками стоял перед глазами Новикова, был бесплотен, тающ, беззвучен; и в том, как она прижималась к нему, пальцами проводила по лбу, по волосам его, была сейчас усталая нежность, готовность на все, что могло еще случиться с ними. Но после того, что впервые почувствовал он, - это короткое, казалось, неповторимое бредовое счастье обладания женщиной, он не хотел верить в ее слова о госпитале и не верил в то, что завтра или сегодня ночью Лены не будет с ним. Была ошеломляющая его, непонятная, страшная ненужность в ее ранении, в их запоздалом сближении, в этой кажущейся случайности их близости. В потемках, стараясь разглядеть ее белеющее лицо, Новиков слушал ее шепот и молчал, - он никогда не испытывал такого горького, обжигающего чувства утраты, внезапно случившейся с ним непоправимой жизненной несправедливости. Приподнявшись, он вдруг стал целовать ее слабо шевелящиеся губы, мягкие брови, мохнатую колючесть ресниц и заговорил решительно, преувеличенно бодро: - Ни в какой госпиталь ты не поедешь. Далеко я тебя не отпущу. Только в медсанбат. Я сделаю так, что ты будешь в дивизии. Ты моя жена. И все будут относиться к тебе как к моей жене. Не говори больше о госпитале. - Жена... - повторила Лена медленно. - Как это ты хорошо сказал: жена... - Помолчала и договорила со злой горечью: - Но здесь не может быть ни жены, ни мужа. - Я не хочу ждать. Я с трудом находил людей, которые уезжали из батареи. Даже своих офицеров. Из тех, кто шел из Сталинграда, ни одного не осталось. Лена не ответила, уткнувшись лицом ему в подмышку, нагревая дыханием, вдыхая запах его здорового, молодого тела; так пахло от него тогда, в блиндаже - терпкий знакомый запах пороха, он был еще весь пропитан им после утреннего боя. Долго лежала не шевелясь, и он понимал по ее молчанию, что она не хотела, не могла сказать ему то, что он бы отверг, не признал, не принял. Тогда он сказал отрывистым, неузнаваемым ею голосом: - Ты молчишь, Ленка? А мне все ясно. - Все может измениться, пойми меня! - ответила она серьезно и страстно. - Все... Слишком хорошо с тобой и неспокойно. Ты послушай меня, я, наверное, чепуху говорю. Но бывает так: когда очень хорошо - начинаешь всего бояться. Боюсь за тебя, за себя, понимаешь? Он не выдержал, обнял ее. - Ты действительно чепуху говоришь, Ленка, - сказал Новиков спокойно. - Со мной ничего не случится. Об этом не думай. Я убежден, что меня не убьют. Еще в начале войны был уверен. Она осторожно гладила его шею, его грудь. - Обними меня крепче. Очень крепко, - неожиданно попросила она шепотом. - Чтоб больно было... Треск, пронесшийся над накатами блиндажа, короткий крик возле орудия, топот бегущих ног в траншее заставили Новикова вскочить, в темноте одеться с привычной поспешностью. Затягивая на шинели ремень, ощутимый знакомой тяжестью пистолета, услышал он, как после беглых разрывов на высоте заструилась по стенам земля, застучала по плечам дробным, усиливающимся ливнем. Сдавленный голос - не то Ремешкова, не то Степанова - толкнулся в дверь блиндажа: - Товарищ капитан!.. Немцы! И, услышав это "немцы", он, как бы мгновенно охлажденный, понял все. Он быстро подошел к безмолвно севшей на нарах Лене и не поцеловал ее, только сказал: - Ну вот, началось! Пошел!.. И вышел из блиндажа, застегивая шинель. Побледневшее к утру зарево, холодно тлеющий над туманными изгибами Карпат лиловый восток, пронизывающая ранняя свежесть земли, влажные от росы погоны и желтое, круглое, заспанное лицо Степанова, месяц, прозрачной льдинкой тающий среди позеленевшего неба, - ничто детально и точно не было сразу намечено и выделено сознанием Новикова. Все это даже не могло интересовать его, выделиться, остановить внимание, кроме одного, что в ту минуту реально увидел он. Вся мрачно теневая, темная еще, покрытая остатком ночи опушка соснового леса, куда днем отошли немцы, как бы раздвигалась, оскаливаясь огнем, - черные тела танков, тяжело переваливаясь через лесной кювет, уверенно расползались в две стороны: в направлении свинцово поблескивающего озера, мимо бывших позиций Овчинникова, и через минное поле - в направлении высоты, где стояли орудия Новикова. Все, что мог увидеть в первое мгновение он, удивило его не тем, что запоздало началась атака, а тем, что незнакомое и новое что-то было в атаке немцев, в продвижении их. Ночь, еще непрочно тронутая зарей, заливала темнотой низину, услужливо скрывала начавшееся движение танков к высоте. Только по чугунному гулу, по длинно вырывавшимся искрам из выхлопных труб, по красным оскалам огня, по железному скрежету будто гигантски сжатой, а теперь разворачиваемой, упруго шевелящейся, дрожащей от напряжения стальной пружины Новиков точно и безошибочно определил это новое направление на высоту. Пышно и ярко встала над разными концами леса россыпь двух сигнальных ракет. Как отсвет их, ответно взмыли две высокие ракеты на окраине горящего города, в том месте, откуда ночью с тыла высоты стреляли по орудиям прорвавшиеся из Касно танки, и Новиков, заметив эти сигналы, понял их: "Мы идем на прорыв, соединимся в городе". Плохо видимые танки, разворачиваясь фронтом, подминая кусты, словно жадно, хищно пожирая их, уже вползали в район минного поля перед высотой, - тогда стало ясно Новикову, что немцы успели за ночь разминировать полосу низины. - Что стоите, Степанов? К орудию! Бегом! - скомандовал Новиков, вдруг увидев, как нервно мял, тискал свои мясистые щеки Степанов. Стоял он рядом в ходе сообщения, грузно приседая, оглядываясь на кипящую разрывами высоту, крупные губы прыгали, растягивались, он медлил с желанием выдавить из себя что-то; слов Новиков не разобрал. - Бегом! "Что это с ним? Спокойный ведь был парень! Нервы сдали, что ли?" - подумал Новиков досадливо и удивленно, видя, как побежал к орудию толстоватый в пояснице Степанов, как при разрывах нырял он большой головой, так что уши врезались в воротник шинели. Новиков два раза пригнулся, когда бежал следом за Степановым к орудию. Осколки рваными даже на слух краями резали воздух над бруствером, звенели тонко и нежно. И этот противоестественно ласкающий звук смерти по-новому, до отвращения ощущал Новиков. На огневой позиции, неистово торопясь возле орудия, солдаты с помятыми, серо-землистыми от бессонницы лицами суетливо подправляли брусья под сошники. Порохонько сидел на земле без шинели, сильно и жестко обрубал топором края канавки в конце станин; нетерпеливо перекашивая злые губы, кричал что-то Ремешкову, вталкивающему брус под сошники. У мигом повернувшего лицо Порохонько острые глаза налиты жгучей радостью мстительного облегчения. Взгляд его коротко скользнул навстречу Новикову - будто он, Порохонько, ждал своего часа и дождался. Сразу стало горячо Новикову от этого взгляда. И, рывком сбрасывая, кинув на бруствер отяжелевшую шинель, он крикнул: - По места-ам! Заряжа-ай! Заметил у бросившегося к казеннику Ремешкова следы снарядной смазки на небритых скулах, на подбородке, а в полуоткрытых губах выражение слепой торопливости. Скользкий снаряд колыхнулся в руках его, сочно вщелкнулся в казенник, мгновенно закрытый затвором. И снова волчком метнулся Ремешков к раскрытому ящику, выхватил оттуда, родственно прижал к животу снаряд, переступая крепкими ногами, вроде земля жгла его. "С этим парнем кончено, - удовлетворенно мелькнуло у Новикова. - Кажется, солдат родился". И не осудил себя за ту жестокость, которую проявлял в эти дни к Ремешкову. - Вы к панораме или я? Вы или я, товарищ капитан? Может, Порохонько?.. Товарищ капитан!.. - не говорил, а просяще выкрикивал Степанов, крадучись, боком пятясь к панораме. Досиня бледный, весь огрузший, потеряв прежнюю деловитость в движениях, был он, похоже, смят чем-то, подавлен, разбит. Неприятно отталкивали Новикова его опустошенно-светлые дергающиеся глаза - в них исчезло внимание, появилась бессмысленная рыскающая быстрота. И Новиков понял. Это была подавленность страхом, рожденная после нестерпимого ожидания ночью тем чувством самосохранения, что, как болезнь, возникло у некоторых солдат в конце войны. - Вы что раскисли? - Новиков взял за плечо Степанова, повернул к себе. - Возьмите себя в руки! Выбросьте блажь из головы! Забьете чушь в голову - убьет первым же снарядом! К панораме! И уже с непрекословной силой подтолкнул наводчика к щиту орудия. Степанов присел к панораме, потянулся судорожно-спешно к маховикам механизмов, а они, чудилось, ускользали из рук его. Схватил их, широкая ссутуленная спина напружилась, по этой спине чувствовал Новиков дрожащее в Степанове напряжение, неточно рыскающие сдвиги прицела. - Мне бы к прицелу, товарищ капитан! Разрешите? - выплыл из-за спины голос Порохонько и исчез, стертый, раздробленный вздыбившими высоту позади орудия танковыми разрывами. Живая танковая дуга, все увеличиваясь, все разгибаясь по фронту, охватывала высоту, левый край ее продвигался к озеру, но не туда, где вчера немцы наводили переправу, а мимо бывших позиций Овчинникова - в направлении котловины, через которую ночью прорывался Новиков к орудиям за ранеными и где встретил немцев. Орудия Овчинникова не задерживали теперь танки на нейтральной полосе. Центр дуги, приближаясь, вытягивался к высоте, а правый край дуги пересекал прямую линию шоссе, - было видно, как танки угрюмо-черными тенями переползали через нее, двигались фланговым обходом на город. Перемигиваясь, вспыхивали и затухали ракеты на разных концах дуги. Низина наливалась катящимся гулом, но мутно различимые квадраты танков еще не вели массированный огонь, - стреляли по флангам, как бы еще выжидательно нащупывая цели. И это тоже казалось необычным Новикову. - К телефону Алешина! Быстро! - приказал он телефонисту и спрыгнул в ровик, - белое лицо связиста засновало у аппарата. "Если бы были орудия Овчинникова, если бы... - подумал Новиков, в эту минуту ничего не прощая Овчинникову. - Там, у озера, свободный, не прикрытый ничем проход..." - Алешин, ты? - Он стиснул трубку. - Алешин... Ответа не расслышал - тотчас ворвался в ровик гром артиллерийской стрельбы: выстрелы - разрывы, разрывы - выстрелы. На миг поднял голову: справа от высоты взлетало и падало рваное зарево. С неуловимой частотой сплетались там багровые выплески, - открыли огонь по танкам соседние батареи. Рядом бегло гремели врытые в землю тяжелые самоходки. У Новикова не было связи с соседями, он не знал об их потерях в утреннем бою, и внезапная радость оттого, что соседние орудия жили, зажглась в нем пьянящим азартом. Он улыбнулся жаркой улыбкой, испугавшей и удивившей связиста, крикнул в трубку, прикрывая ее ладонью: - Видишь, Алешин, справа огонь? Соседи живут! По правым танкам не стреляй! Огонь по левым! Не подпускай к озеру! Снаряды не жалей! Все! И, бросив трубку, повернулся к орудиям, высоким, звонким голосом подал команду: - Внимание!.. Наводить по левым танкам... по головному! Ракеты уже не сигналили больше, танки подтянулись из леса, атака началась одновременно на всем протяжении вытянутой дуги. Новиков видел это без бинокля. Левая оконечность дуги резко закруглилась - три крайних танка, набирая скорость, с вибрирующим воем моторов вырвались вперед, тяжело катились по возвышенности, где низкими буграми лиловели бывшие позиции Овчинникова. Передний танк взрыл широкими гусеницами бруствер, смело вполз на огневую, железно взревев мотором, развернулся там, дав