Она была белой от снегопада, шедшего, казалось, во всей вселенной. Своим вездесущием он покрывал пространства, на которых уместились бы тысячи таких печалей и одиночеств. Снег - единственное алиби природы - оправдывал отсутствие звезд. Когда Решетнев пришел снова, она сидела за столом с бумагами. Увидев гостя, собрала их и уложила в стол. Сегодня на ней было весеннее платье, которое забирало на себя половину грусти. Словно ветка выпрямилась, избавившись от птицы. Выяснилось, что у Ирины - день рождения. - Почему не сказала раньше, я без подарка, - растерялся Решетнев. - Пустяки, - сказала она и принялась накрывать на стол. - К тому же он у меня послезавтра. Просто дуэль была сегодня. Ты не обратил внимания на погоду с утра? Хочешь стихи? Выпрямившись, она стала читать: У России есть день - он страшнее блокад. В этот день, невзирая на холод, Начинают с утра багроветь облака И становятся черными к полудню. И темнеть начинает и биться об лед Черной речки вода, как безумная, И вороньим крылом обмахнув небосвод, День до срока сдает себя сумеркам. Как в припадках падучей, дрожат небеса, И становятся черными замети. ... Пока эхо от выстрела стихнет в лесах, И поспешно разъедутся сани... В то время как он переминался с мысли на мысль, удивляясь ее отсчету времени, она успела дочитать и продолжить: - Через два дня ты тоже приходи. Пушкин умер, но родился Пастернак. Вот так мы втроем и совпали. После этих слов она заметно сникла и уже через секунду заботилась о другом, словно извинялась, что сказанное ею было интересно только ей одной. На улице с интервалом во вздох по-дурному ухала сваебойная машина. От грохота приседали свечи, зажженные специально в честь праздника, и вздрагивали ее волосы, пышные, как после купания. Они словно вздыхали при каждом ударе. Движения и слова Ирины были натянуты и походили на смех после плача, когда губы преодолели судорогу всхлипов, а глаза красны от невысохших слез. Сегодняшний день был необычен. Решетнев это чувствовал. Ирина что-то затевала. Она отдавала много сил, чтобы выглядеть бодрее. Говорила беспорядочно, постоянно схватываясь от ухода с красной нити. Складывалось впечатление, что у нее не было даже детства. Смысл дня рождения свелся к тому, что она усталая улеглась в постель. Решетневу пришла пора уходить. Так долго он не задерживался у нее. На улице перестали забивать сваи. Ночь подернулась тишью, потом онемела совсем. Каждый звук воспринимался в тишине как удар колокола. - Не уходи, - шепнула она сквозь сон. - Мне страшно оставаться одной. - И как два последних удара ко всенощной прозвучали слова: - Мне холодно. Он укрыл ее и поцеловал. Она протянула навстречу руки, как два простеньких вопроса, на которые было трудно не ответить. В промежутках между отрешенностями она много говорила - с губ слетали обрывки фраз и тихие возгласы. Закрывались глаза, и из-под ресниц выбегали две-три слезинки. Она звала его в мир, где было полно огня и тумана. Решетневу не верилось, что он ее спутник. Ему казалось, он припал к узорному стеклу и, отдышав кружочек, подсматривает чужие движения. Вскоре она уснула, и вместе с ней уснула грусть на лице. Решетнев потихоньку выбрался из объятий и засобирался домой. Между тумбочкой и столом лежали два оброненных листочка. Это были 'стихи. О том, как девушка, уезжая из города навсегда, продала любимую собаку. Пространствовав и познав ложь и обман, девушка вернулась и решила выкупить собаку обратно. Собака зарычала. Таких стихов Решетневу не приходилось читать .Охватывало беспокойство, и появлялось желание проверить листочки на свет - нет ли в них чего-нибудь там, внутри бумаги. На столе лежала тетрадь. Какой-то черновик. Решетнев начал просматривать его. По мере углубления в смысл он представлял себя спускающимся впопыхах в темный подвал по неудобной лестнице, ступеньки которой обрываются круче и круче. Когда по ним стало невыносимо вышагивать без риска загреметь вниз, Решетнев прочел свое имя... Ирина встала, не открывая глаз. Решетнев уложил сонную и ушел домой. - Мне кажется, ее нужно хорошенько рассмешить, растормошить. Я подарю ей сборник анекдотов. До весны ей хватит за глаза. А-тамитрава пойдет! - сказал Артамонов. - Ты бы почитал ее стихи. Такую тоску не выветрить никакими анекдотами. Она живет ею, как чем-то насущным, - возразил Решетнев. - И все-таки, чем черт не шутит. - Лучше, если мы как-нибудь вместе сходим к ней. Обещаешь? После занятий Решетнев опять отправился к Ирине. В домике не наблюдалось никаких перемен, словно Ирина не просыпалась в течение дня. На столе лежало краткое руководство к завтраку, который частью на плите, частью в холодильнике. Руководством никто не воспользовался. Он подошел к тумбочке. Раскрытая тетрадь лежала на другом месте. Бросалась в глаза неаккуратность, с какой велись последние записи. Легко угадывалось, что, припав к странице, Ирина спешила, страшно спешила. Боялась, если в несколько мгновений не распнет себя на листе, 'излитое станет неправдой. Отсюда невыдержанность строк, скорописные знаки и символы, похожие на стенографические. Решетнев с трудом узнал себя в дневнике. Была запись о том, что она поверила его пустым словам насчет полноценной жизни. Описание вчерашней ночи прочитать было невозможно. Разборчивость сходила на нет. С попытки описания поцелуя вместо слов шли скриптумы - черточки, росчерки. Сочетание, похожее на слово спасибо, было написано в нескольких направлениях. Ирина повторно пережила вчерашнюю ночь. Решетнев производил головой движения, напоминающие отряхивание от воды, и чувствовал, что куда-то уплывает и его сознание. В дневнике он увидел черный, запасной вход в ее душу. И в то же время - главный. Ему вдруг представилась идея показать дневник врачам. Тогда они легко определят причину болезни, и снять надоевшую тайну будет проще. Ирина начала просыпаться. Решетнев оставил тетрадь и присел у изголовья. - Что там у нас на улице? - спросила она. - Как всегда мороз. - Это хорошо. Ты сегодня останешься? Оставайся! Решетнев вслушивался в ее слова и пытался найти хоть что-то подобное записям в тетради. Но говорила она вполне доступно, даже шутила, хотя и невпопад. Эта ночь ничем не отличалась от предыдущей. Новым было только то, что в минуты затмений Решетнев порывался к дневнику с чувством готовности разгадать знаки'. Ему казалось, он в состоянии прочесть диктант нездорового мозга - до того все становилось понятным и простым. Выходя из домика утром, Решетнев столкнулся с подругой Ирины. Она спросила, кто он такой и что здесь делает. Решетнев ответил, что знакомый и приходил проведать. Она удивилась столь раннему посещению. Справившись о здоровье Ирины, она выразила опасения, потому как заставала ее в бреду над тетрадью. В воздухе едва порхал колючий снежок. Спрос на осадки явно упал, и небо временно прекратило их поставку на землю. На мгновение у Решетнева все другие вытеснила мысль, что он усугубляет состояние Ирины. Демагогическими выкладками он доказал себе противное. Он запер в себе вопрос, какою жаждою влеком сюда. Что, собственно, сожжено, если глазам Ирины в те моменты мог бы позавидовать янтарь. Счет времени Решетнев потерял. Он не мог определить, сколько продолжается пожар, жил в каком-то переводе на этот иней, снег и тополя. Ночей стало не хватать. Свет за окном не вносил в домик никаких изменений. Со стройплощадки, как из прошлого, доносились крики, шум экскаваторов. Решетнев ощущал себя спящим на раскладушке на центральной площади города и боялся, что подойдет кто-то из друзей и, не зная, что спящий обнажен, сдернет простыню с веселыми словами: вставай, дружище, солнце уже высоко! Опасение быть раздавленным нависающими над окнами многоэтажками не проходило. Забросив занятия, Решетнев бродил по улицам, не чувствуя себя. Магазин, аптека и почтамт, в чьих стеклах он отражался, всего лишь подразумевали его на тротуаре. Из дурмана его вывел Артамонов. Выкроив время, он пришел с ним к Ирине и начал взапуски делиться бесконечными историями про каких-то кошек, которых купили на базаре по трояку за штуку, а потом никак не могли избавиться. Кошек развозили в мешках по самым дальним окрестностям, но под вечер они возвращались и человеческим голосом требовали копченого палтуса. Наконец их отвезли в лес и связали хвосты в один букет. Теперь по дачам шастают стада бесхвостых тварей, от дикого воя которых дачники продают участки. И еще про поросят, которые прожили у слабохарактерного персонального пенсионера в общей сложности около десяти лет. Пенсионер, мотивируя тем, что они, уже почти двадцатипудовые, легко идут на кличку, наотрез отказывал прямым наследникам пускать их на мясо. Слава богу, пенсионер сошел с ума раньше, чем свиньи. - Это ужасно! Этого не может быть! - веселилась Ирина и обещала прочесть сборник анекдотов, который по первости забросила под кровать. - Не вздумай ее оставить! - сказал Артамонов по дороге в общежитие. - Она совершенно беззащитная. - О чем ты говоришь?! - Она больна талантом. Одни глаза чего стоят. Жизнь слишком грязна для нее. Пришла весна и стала распоряжаться теплом явно на свое усмотрение. Ей бы в первую очередь топить снега да льды - с людьми можно было бы управиться в рабочем порядке. Но она сделала наоборот - растормошила и позвала людей за город, а там ничего не готово к приему. Земля остается холодной, и никак не может пробиться трава. Гуляли в Майском. - По этому парку бредешь, как по жизни, - проводила аналогию Ирина. - На входе читаешь: парк имени Пушкина - это детство, дошкольные сказки из уст бабушки. Дальше - качели-карусели. Крутишься, вертишься и потихоньку забываешь, что ты - в жизни имени Пушкина. Детству можно простить, а вот дальше идет непростительная глушь - заросли прозы и мирской житейности. Пробираешься по джунглям привычек, забот, дел, напрочь упуская из головы Пушкина и то, что жизнь его имени. Черемуха, сирень - не продерешься. Годы, занятость - и Пушкин затих. И вдруг - снова он! В самых зарослях! Стоит с томиком в руках, ненавязчивый, как природа. Стоит без особых претензий на чей-то долгий и задумчивый взгляд. И ты возвращаешься к прочитанному, просматриваешь все по новой и видишь это бессмертно. Вот так встреча! Стоишь над книгами, снятыми с пыльной полки, читаешь, как просишь прощения, а бывает, сколько ни бродишь не-^кизни, так больше и не нарываешься на неловкую фигуру поэта. - Ты пишешь стихи? - спросил Решетнев, чтобы затеять разговор на интересную ей тему. - Кто их не писал. Хотя выражение это придумали розовощекие сорокалетние холостяки, никогда в жизни ничего не писавшие. Казалось, у нее комплекс на этот разряд беспроблемных мужчин. Она всегда обвиняла их в пустоцветстве и эгоизме. - Давно? - Сравнительно. Но только в крайних случаях. Поэзия, она как полоса для спецмашин на автостраде. Для несчастий и бед. Неспроста критики веками просят не занимать ее попусту, без надобности. - Ты не пыталась... - Нет! - перебила она его. - Все равно их не напечатают. Слишком интимны, не хватает гражданственности. Решетнев вменил себе в обязанность прогуливаться с Ириной каждый день. Она потихоньку набиралась сил. Удивлялась всему, словно видела в первый раз. Это пугало Решетнева, не давало покоя. Как-то навстречу попалась девчушка, вся конопатая. Она шла вприпрыжку по отраженному в лужах небу и держала в руках скрипку, да так крепко и уверенно, что казалось, мир расцветет с ней буквально в несколько дней. Ирина заплакала, глядя ей вслед. Радиус прогулок увеличивался. Забредали за город и наблюдали, как яблони, будто парусники в пене, бороздят притихшие сады. В воздухе закружился тополиный пух. Ожили на лугах пуговки ромашек. В ромашках Решетневу стало страшно. Ирина гадала: любит, не любит, и вдруг стала вспоминать первые дни знакомства. Она рассказывала истории, совершенно небывалые, но очень похожие на то, что было - мотивом, настроением, результатом. Казалось, она просто фантазирует на тему прошлого. Решетнев пытался противоречить зарубкам, на которых держалась ее память. Она начинала капризничать и говорила: - Нет, это было не так. Неужели ты все забыл? Как же можно забыть такое! Я даже стихи написала тогда. Как мы горели, милый мой! Январь Уже давно отпепелил снегами. А дни текут, проходят, как слова, Которым никогда не стать стихами! Решетнев посмотрел на себя ее глазами. Может, действительно, все было так, как говорит она? Может, это его, а не ее память выстроила события за призмой, которая, искажая частности, оставляет неизменным целое? И главным становится не то, с кем это было, а то, что это было вообще, на земле? С людьми без имен. Что, если так и нужно - брать дорогой момент жизни и запоминать его через другое, как запоминают телефонные номера, связывая их с более цепкими цифрами, с тем, что всплывет в памяти по первому зову? Все равно было страшно. Хотя и походило на шутку, игру - было весело бросаться взапуски к какому-нибудь дню или вечеру, случаю и всякий раз приближаться с противоположных сторон, словно один прожил этот отрезок по времени, а другой - против. Если было весело, значит - не страшно, успокаивал себя Решетнев. Так не бывает, чтобы сразу и весело, и страшно. В момент сессии загорелись две путевки в Михайловское. Известить об этом Решетнева сподобился Фельдман. Решетнев, выкупив путевки, считал себя самым счастливым, несмотря на три заваленных экзамена. Он знал мечту Ирины. Она обрадовалась, засуетилась, бросилась к этажерке и начала перебирать бумаги. С победным видом извлекла несколько листков. Это были пейзажные зарисовки Михайловского, подаренные художником. Ей почему-то было лень вспоминать, каким именно. Выехали утром. Туристская группа, состоявшая из студентов и преподавателей, заспорила сразу, как тронулись. На свет стали проливаться такие небылицы о поэте, что гид - вертлявая девушка с копнообразной прической - была вынуждена вмешаться. Тщательно восстанавливая историческую правду, она то и дело затыкала любителей. Шум сопровождался потчеванием пирожками и передаванием термоса. Эпицентр разговора сместился к Ирине. Она свободно ориентировалась в девятнадцатом веке, говорила от души. Группа моментально влюбилась в нее. Хаотичное движение пирожков стало тяготеть к ней. Ирина, не замечая, держала в руках бутерброды, увлеченно делилась прочитанным и забывала передавать термос. Решетнев наблюдал за ней и улыбался. Большего счастья, чем видеть ее жизнерадостной, он не желал. На турбазу приехали под вечер. Наспех устроились в кемпингах и отправились побродить по окрестностям. Солнце упорно висело на краю неба, словно боясь, что, как только оно укроется за горизонт, по земле пойдут беспорядки. Приняв форму тягучей капли, оно имитировало падение вниз, оставаясь на месте. Подражая ему, багрянцем горели деревья. Все вокруг спешило отдаться осени. - Трудно представить, - говорила Ирина, - что Пушкин касался руками этих валунов и подолгу стоял именно вот под теми деревьями. Мне всегда так хотелось пожить в его столетии. - А ему, наверное, в нашем. До усадьбы не дошли - стемнело. Солнце, найдя на кого положиться на земле, соскользнуло с небосвода. С низин потянуло холодом, на пригорки пополз туман. Утром Ирина с Решетневым отделились от группы. Решили осмотреть все обстоятельно, не спеша. Увлекаемая непоседливым гидом группа быстро скрылась из виду. Двое беглецов обогнули флигель и притихли на ступеньках, сбегающих к Сороти. На березе чирикала пичуга. Долго высматривали - на какой ветке она притаилась. Сзади проходили и проходили люди. Гиды, указывая на лестницу, твердили: "Вот здесь Пушкин спускался к реке..." Всплеск тишины, и снова очередная группа и сопровождающий, как по свежей ране "А вот здесь Пушкин..." Дворник мел двор, рыбаки ловили рыбу, пацаны лазали по ветряку. Потом был Святогорский монастырь. В складках каменных стен угадывалась несвойственная вечному печаль. В метре от могилы старухи продавали цветы. Вялые, с утра без воды. Турбаза долго не могла уснуть. В ресторане гремела музыка, тут и там бродили туристы, подъезжали автобусы, вспыхивали и умолкали шумные разговоры. Происходящее вокруг не укладывалось в понятие "пушкинское место". - Упасть бы в траву и плакать, не вставая. Зачем здесь турбаза, зачем ресторан!? Танцы? Пусть здесь вечно будет тихо! Ведь здесь еще бродят тени, они материальны. Аллея Керн... теперь по ней запрещено ходить. И даже фотоаппараты здесь ни к чему. Все должно быть внутри. Пусть другие увеличивают тиражи, Пушкин будет спускаться к реке! Что такое время? Оно непостижимо, оно беспощадно и всепрощающе. Пусть постройки выстроены заново, все равно это было, было, было... Мне кажется, я буду вечно стоять на лестнице, а гиды через каждые пять минут будут внушать: "Вот здесь Пушкин, а вот здесь Пушкин..." И пусть метут двор, ловят рыбу, продают цветы в непристойной близости, спекулируя на нашей любви, все равно это было, .было, было! И тысячи, миллионы людей... Одна лишь мысль может явиться здесь: все пройдет, и только вечно будут шуметь разметавшиеся по небу липы. И во веки веков будет звонить далекий колокол. На самой высокой ноте его позеленевшей меди однажды уйдем и мы... - Уже поздно, - сказал Решетнев, боясь, как бы ее опять не вынесло на тяжелый монолог о себе. - Пора спать. - И холодно, - поежилась она. - Идем. Этой поездкой заботы Решетнева об Ирине закончились. Как только в тесноте города начал задыхаться липовый цвет, Решетнев уехал с друзьями в тайгу. Были письма, понятные и непонятные. Он вспоминал, как она учила его чувствовать улыбку по телефону. Он ожидал конца своей одиссеи с мукой. Торопился развеять миф разлуки и рисовал встречу. Вот как это будет. Ирина выбежит навстречу. Диалог, который встанет между ними, выберет роль рефлекторной реакции на движение губ, едва угадываемых на размытых от волнения пятнах лиц. Слова с неотданным смыслом будут скапливаться в воздухе и повисать на проходящих мимо людях. Каждый вопрос будет выслушиваться невнимательно, чтобы отвечать на него не думая, а тем временем находить друг в друге изменения, как бывает в журналах, где на двух изображениях предлагается отыскать заданное количество расхождений. Они будут стоять и ожидать друг от друга чего-то концентрированного, что за один прием выложит замерзающее в словах. Потом она спросит, любит ли он ее. Его речевой аппарат уже сейчас сложился в это жгущее гортань слово, которое станет ответом. Вдруг письма прекратились. Как отрезало. Решетнев умело отыскивал десятки объяснений ее молчанию. Отъезд в санаторий, утеря адреса - да мало ли чего! Странно, писал он ей чем длиннее письмо, тем медленнее приходит ответ. А теперь и вовсе замолчала. Остается одно - телеграммы. Тогда ответы будут приходить моментально, да? "Припадаю с разбега к голубой жилке на правом запястье точка люблю точка целую точка подробности бандеролью точка." Надо менять систему переписки. Зачем писать ответ на письмо? Нужно просто писать всякий раз, когда появляется желание. Чтобы полученное письмо не обязывало держать ответ. В этом есть что-то конторское, не так ли? Ответа не последовало. Лето кончалось. Деревья начинали задумываться. Зеленые листы, уловив в ветках осеннюю ветхость, слетали на землю сами, не дожидаясь ветра. Отработав последний день, Решетнев устремился к Ирине. Он рвался к ней через безбилетье, забитые пассажирами вокзалы, рвался любыми окружными путями, ломаными маршрутами, лишь бы не сидеть на месте. Наконец, последний перегон. Поезд отчетливо выводит каждый лязг. Невозможно избавиться от ощущения, будто до Ирины всегда остается половина отведенных на разлуку месяцев, дней, минут. Часть, которая преодолена и оставлена позади, уменьшается до необъяснимого тождества с оставшейся до встречи. И нет сил решить это равенство. Утро подкатывает к перрону одновременно с составом. Дыхание поднимается в самую верхнюю точку. Сердце сжимается, как в коллапсе. Последний крик тормозов охватывает мозг, как потрясение. Решетнев не думал, какие мысли встретят его у края платформы. Он знал одно: у киоска мелькнет ее платье, и от разлуки останутся осколки. Каскадное, словно в рассрочку, ожидание встречи вытолкнуло его из равновесия. У киоска никого не было. Конечно, и телеграмму она тоже не получила. Решетнев направился к автомату. Короткие гудки повторились и через десять минут. Они тиранили ухо. Такси несло его к окраине. Мелькнул киоск, в котором были куплены апельсины, фонтан, мимо которого шагала по лужам девочка со скрипкой. Такси обогнуло фонтан на треть окружности и по касательной ушло на последнюю прямую. Пронесшийся навстречу "Рафик" обдал бедой. Словно здесь никогда не было домика. Паспорт объекта, приколоченный к забору, уверял, что через два года в этой бане смогут мыться одновременно двести человек. Подруга назвала ему новый адрес. И опять, как зимой, он стоял у двери и жал на кнопку, не зная, как повести себя дальше. Чувство возродилось в нем на другом уровне, в ином качестве. Дверь отворилась без всякого расчета на него. - Ты? Здравствуй! - удивилась Ирина. - Вот так неожиданность! Проходи, знакомься. Андрей. Он помогает мне по квартире. Первой в голове проскочила как раз эта мысль - о другом. Она вскинулась, как рука, пытающаяся отвести удар. Косвенность ощутилась мгновенно. По повадке он определил, что маэстро из разряда тех, кто всегда точно знает, когда в квартире поплывут обои, обвалится штукатурка или от ржавых капель начнет цвести унитаз. Берут они не дорого, потому что всегда то ли соседи, то ли ветераны ЖКО. - Как тут здорово! Я рад за тебя! - Спасибо! Но ведь я говорила тебе об этом тогда, а ты мне не верил. - О чем ты? - Нет-нет, я так. Мне было трудно забывать; Я не предполагала, что такое может вообще когда-нибудь наступить. Вернее, произойти. - Но стоит ли жалеть об этом? Рано или поздно - не все ли равно. - Жалеть? Это мало, слабо. Убиваться - вот слово. - Ты же сама с нетерпением ждала, когда все кончится. Ведь так? Ты быстро привыкнешь. - Я не умею привыкать. - Скажи, зачем тебе было нужно такое молчание? Я и без того знаю, как ты умеешь держать паузу. - Молчание? Я выбрала время из двух этих лекарств. Которые излечивают все. Решетнев почувствовал, что в ее слова нужно вникать. Как будто она одна продолжала их отношения по его просьбе. И за это время он отстал от нее в понимании с полуслова. Он не находил, как соединить свою долю разлуки с ее частью. И вырвалось: - Ирина, еще один день, и я бы ... - Ты знаешь, вот беда, мне кажется, я не все перенесла оттуда. Я пересмотрела каждый ящик, но так и не выяснила - что я забыла. Я отправилась т уд а, но там уже ничего не было. - Разве можно убиваться по какой-то безделушке?! - Хорошо, я не буду тебе говорить об этом. Но скорее всего - это не так. Я не могла ничего забыть, потому что грузили вещи чужие люди. Раз я не грузила, то и не могла забыть. Правда? - Она походила на ребенка, который во сне хватается за ссадины и смеется. Он обнял ее. Она не пошевелилась. Потом, словно от усталости, приникла. Не доверившись глазам и словам, они вспоминали себя памятью рук, губ. - Постой, постой, о чем мы говорим? - отстранилась она. - Я не простила тебя тогда. Да, да, я помню точно - не простила. Ты бросил меня. Забыл. Я всю ночь писала стихи. Послушай. Неклейкие части - кристаллики счастья. Все может растаять, все может умчаться. Глаза в уходящую тычутся спину, И бьется снежинка, попав в паутину. Я забыла тебе напомнить тогда, чтобы ты не упустил меня ни на грамм, ни на сколечко. Поэтому простить не смогла. Но ты все равно люби меня, потому что я еще буду. Я закружусь первым весенним ливнем и прольюсь, утоляя все жажды, сочась каждой клеткой. - Молчи, молчи! Больше ничего не говори! Нам нельзя с тобой говорить об этом! Понимаешь, нельзя. Дерзость догадки ошеломила его. Она кивала головой и пыталась удержать слезы. Он успокаивал ее, гладил по волосам и не замечал, что то же самое творится и с его глазами. Перед ним раскинулся тот ромашковый луг, без конца и без края, где ему впервые стало страшно от этого. Ирина, вся летняя, опускала ресницы и подавала ему венок. Еще какое-то мгновение, и он, взявшись за руку, зашагал бы в ее мир, где память сама выбирает хозяина, где неправильный шаг ложится крест-накрест на каждую складку сознания. - Но ведь я тебя успела не простить! - вскинула она заплаканное лицо и вытащила из стола дневник. - Вот, посмотри! - И зашелестела пустыми страницами. А потом вручила ему тетрадь, как последнее, самое веское доказательство. Они успокоились, когда увидели, что в квартире никого нет и что прошло уже много времени, а за окнами полнеба в огне и сентябрь, желт и душераздирающ до безысходности. - Я открою форточку. Она подошла к окну и встала рядом с ним. - Как осени могло прийти в голову, что без сброшенных листьев мир станет просторней? - Прости. Если не смогла для себя, прости для меня. Она согласилась глазами, закрыла и открыла их снова. - Но вот дела, никогда не извлечь опыта. Сколько ни бейся. Всякая новая находка будет сама считать нас очередными найденышами и позволять мучительно тешиться собой. Я устала сегодня. Представь, я не спала с тех пор. Зато теперь знаю - почему. Я уже не умею ждать. Я не разучилась. Просто не хочу апельсинов, поскольку не знаю, что они такое. Чтобы как-то возвращаться к реальности, он переводил взгляд на часы, разбросанный по полу инструмент, на кошку, сидевшую неподвижно, как копилка, Ирина была рядом, она была доступнее на десятки сгоревших июлей. Он снова находил ее глазами и понимал, что поцелуя не получится - она садится в такие позы, что до губ не дотянешься. Она далеко. Холоднее и дальше на десятки снегов. Она привыкла засыпать в кресле - последнее, о чем он подумал в ее новой квартире. Он брел по улице, и ноги, преодолевая сокращенность мышц, на минуту выводили его из оцепенения. Тогда мысли обретали течение, близкое к равнинному. Он вспоминал осенний бал и Ирину у шведской стенки с кленовым листом в руке. Почему он не подошел к ней тогда? Может быть, все было бы по-иному. В жизни надо срываться. День уходил, таял. Последние мгновения остывали на пустующих тротуарах. На цветные осенние образы ложились ночные, черно-белые. Все вокруг обнималось темнотой и бесконечной жаждой повторенья. Он брел по мокрым улицам и затаптывал одинокие звезды в галактики, отстоящие на сотни световых лет. Он навязывал себя скамейкам и аллеям, ничего не помнящим. И не мог избавиться от мысли, что Ирина в нем неизлечима. Она будет затихать и воспаляться снова в маленькой замкнутости, имя которой произносит каждый сигнал наезжающих сзади машин, каждая капля дождя. Ему казалось, за ним кто-то идет. Босиком по снегу. Он оборачивался и не мог с достаточной уверенностью отнести это ни к прошлому, ни к будущему. Он принимался вспоминать, а получалось, что ждет, но стоило ему помечтать, как все тут же обращалось памятью. Над городом и чуть поодаль вставали зори, похожие на правдивые рассказы о любви. Друзья, вернувшись из тайги вслед за ним, привезли несколько конвертов с пометкой: адресат выбыл. Даже письма, свершив слалом долгой дороги в два конца, вернулись на круги своя. ЕСЛИ БЫ НЕ КАНТ... Занянченный Нечерноземьем Артамонов хотел попасть на практику куда-нибудь в тундру. Для расширения кругозора его вместе с Пунтусом и Нынкиным оставили в Брянске и засунули на БМЗ. - Естественным путем избегнуть цивилизации не удалось. Придется искусственно, - не сдался Артамонов. Чисто интеллектуальное лето. Ни капли никотина и алкоголя на эпителиальных тканях. Никаких случайных девочек. Только книги, театры, музеи. - Если ты напряжешься в этом направлении, из тебя действительно выйдет толк, - поощрил его Пунтус. - Причем, весь. Без остатка, - откорректировал плюсы интеллектуальной затеи Нынкин. - Чтобы застраховаться от случайных срывов, я стригусь наголо. До блеска. - Чего только не придет в голову на голодный желудок, - покачал головой Пунтус. - Правильно жить - это ничего не делать от нечего делать, - сформулировал Артамонов идею и лозунг своего перспективного развития. - Я тоже за то, чтобы ничего не делать, - сказал Нынкин. - Если завязывать, то на два узла. Никаких бантиков и петелек я не признаю с детства. - И точно, шнурки на его туфлях расшнуровать до конца было невозможно. Артамонов отправился искать крутого цирюльника. Через полчаса его голова походила на плафон недорогого светильника. - Ящур! - воскликнул Пунтус. - Ты стал похож на осла! - Нет, на зайца! Которому лет триста! - Прижми уши или надень шапочку! - Теперь ты точно застрахован! Девочки будут шарахаться от тебя на проезжую часть! - И уступать место в общественном транспорте. - И в "Журавли" не пустят! Артамонов, сохраняя невозмутимость, отправился в свою комнату и возлег в ботинках на кровать со словарем антонимов. Оригинальный - банальный, читал он вслух, оптом - в розницу, острый - тупой, долдонил он себе на ухо. Дожди хорошенько выдержали люд. В первый солнечный день население высыпало на пляжи. Нынкин и Пунтус увлекли в пойму упирающегося Артамонова. Они выбрали удобное местечко между двумя киосками, чтобы до ленивых пирожков и пива было примерно одинаково, и принялись играть в балду. Артамонов надрывно читал Зощенко. С него было проще открывать чисто интеллектуальный сезон. Если бы не Кант на пустом коврике... Артамонов наткнулся на него, как на бревно. Коврик был без хозяина, вернее, без хозяйки - тапочки тридцать шестого размера говорили об этом. Тапочки, конечно, тапочками, но Кант... Возникло любопытство. Не всякий сможет читать Канта в пляжных условиях. Артамонов занял коврик и принялся ждать хозяйку. С сожалением обнаружил, что Кант не Эммануил, а Герман. Но деваться некуда - курок знакомства был уже взведен. Не утонула ли она, мелькнуло в голове Артамонова, слишком долго купается. Он начал осматривать берег - не собралась ли толпа по этому поводу. Подошел Пунтус и сказал: - Жертва полчаса сидит за раздевалкой и рисует крестики-нолики. Она зашла со спины. Твой зэковский затылок не вызвал у нее никакого доверия. С тебя три рубля на пиво. - Где? - подхватился Артамонов. - Видишь, ножки переминаются. Артамонов вздохнул и направился за раздевалку. Девушка хворостинкой рисовала головы. Их было уже с десяток. В профилях и анфасах угадывались знакомые личности. - Вас шокировала внешность? - встал рядом Артамонов. - Нисколько. - Неужели? - Вот вам крест. - Если бы не друзья, мы с вами так и не встретились бы. - Это на мне не сказалось бы никак. - Почему? Я бы отнес ваши тапочки в милицию. - Если бы я пошла следом, вас оттуда могли бы и не выпустить. - Вы можете говорить что угодно, но об одном я вам должен поведать честно: в вашем коврике мне увиделась возможность будущего. Если сегодня часиков в девять вы окажитесь в "Журавлях", мы не разминемся. - Вы уверены? - навела она на него свои токсичные в пол-лица глаза. - Я расскажу вам массу интересных историй. Вплоть до того, что вы измените свою жизнь. - Я впервые наблюдаю наглость в такой необычной форме. - А насчет Канта... - Артамонов откашлялся, - я давно искал эту книгу. - Вы всегда работаете под наив? - она стерла ногой нарисованное. - Как вам сказать... вечером я объясню. - Что ж, я подумаю. - Вам ничего не остается делать. - Он посмотрел ей вслед и пожалел, что постригся под ноль. Пунтус с Нынкиным поджидали его, чтобы уколоть, уличить, укорить и взять еще трояк на пиво. - Система не сработала? - спросил Пунтус. - Посмотрим, - выпил Артамонов бутылку пива, как горнист. - Как же теперь интеллектуальное лето? - стряхнул с носа песок Нынкин. - Знаете, мне все-таки кажется, что лучший стимулятор человеческой деятельности не кофе и не крепкий чай, а нормальная девушка. - Совсем недавно ты говорил обратное, - зевнул Нынкин. - У нее такие большие глаза, - оправдывался Артамонов, - что издали кажется, будто она в очках. Как пульсары. В "Журавли" он пришел задолго до девяти. Устроился за единственным свободным столиком под фикусом и принялся мять в руках гардеробный жетон. Она пришла ровно в девять. В это, конечно, не верилось. Они пили коктейль, танцевали. Разговор не вязался. Как будто преодолевали звуковой барьер. Она чувствовала над собой громаду его необычности и считала себя обязанной вести беседу, но терялась. На пляже она была независима, свободна. А сейчас пришла на свидание, значит - покорилась. Это подавляло ее. И еще его резко очерченные скулы и блуждавший по плечам взгляд, никак не попадающий в глаза. - Зачем вы на ночь глядя надели темные очки? спросил он. - Закрывают половину души. - Вы немного психолог. - Все мужчины немного психологи. Мне нравится эта песня, - кивнул он в сторону подвешенной к стене колонки. - Пробирает в области грудинки. - У вас там находится душа? - Примерно. - У большинства мужчин она несколько ниже. Ресторан закрывался. Словно разочарованная, она заспешила домой, нисколько не играя. Артамонов не находил объяснений своей нерасторопности. - Сегодня будет интересная ночь. Хотите, я вам ее покажу? - сказал он. - Я могу вполне самостоятельно отправляться на подобные прогулки. - В ее голосе было заметно любование так быстро и красиво сочиненным ответом. Она принялась дожидаться похвалы в какой-то задуманной форме. - Что ж, случай вполне банальный. Естественное завершение каждого чистого начинания. Тактика постоянно оплевываемого оптимизма. Вы нисколько не оригинальны. На вашем месте так поступила бы каждая. - Вы вынуждаете меня поступать беспрецедентно. Если вашей ночи налево, то нам по пути, и ваше соседство в качестве гида не разбавит интереса. Ну, как? Теперь я не банальна? - Совсем другое дело. Они зашагали по тротуару. Не договариваясь, направились к пляжу. Незыблемость позиций, на которых застал их последний танец, становилась проблематичной. Ситуация требовала уступки от одной из сторон. Артамонов сказал: - Как вас зовут? "Вы" кажется мне настолько абстрактным, что я боюсь, как бы не перешел на "эй". Такое ощущение, будто на меня смотрят глаза, сплошь состоящие из одного только белого яблока, без всяких зрачков и радужных оболочек. - Вы так страшно говорите. Лилия. - И протянула ладошку. Артамонов почувствовал, как увлекся пустой беспредметностью разговора. Напряжение, которое обычно снималось физически, подменялось новостью совершенно иного желания - пустословить, нести околесицу без всяких околичностей. Долгое время он распоряжался бог знает кому принадлежащими выражениями, возводил из нуля громады, сводил на нет широкие масштабы. В первом приближении это походило на пинг-понг, с тем лишь отличием, что все подачи делал он. Два человека, разделенные паузой непривычки, надолго растворились в темноте шаманьих переулков, из которых свет набережной вырвал их сближенными до понятия "идти под ручку". - Не видел ли я вас в БИТМе? - Видел, - сами по себе перешли они на "ты". - Я учусь на ДПТМ. - Динамика и прочность машин. Чердак у тебя еще не поехал? - У тебя, кажется, недержание мыслей, - сказала она на прощание. - Ты действительно придаешь ночи некоторое любопытство. Но оно не настолько завладело мною, чтобы отдаваться ему до утра. - Я буду говорить об этом в палате лордов! - Что ты сказал? - Так, к слову пришлось. Лика была интересна тем, что быстро перехватила инициативу. Артамонову не нужно было подыскивать маршруты для прогулок, темы для разговоров - всего, на чем держатся отношения, когда души приоткрыты на треть. Атмосфера знакомства содержала как раз тот изотоп кислорода, который лучше других усваивался Артамоновым. - Давай будем ходить с тобой всегда в один кинотеатр и брать билеты на одни и те же места, - говорил он. - Зачем такие условности? - Чтобы после расставанья сильнее и дольше мучаться. - Ты планируешь расставание? - Я не планирую, так всегда случается. - Я не понимаю этой системы мучений. - Очень просто. Ты приходишь после разлуки в кино, а два места там - святые. Идешь по Майскому парку, а лавочка под кленом - святая. Ты будешь мучаться, вспоминать. - Забавно, ты предлагаешь отрезать пути разлуке? - Да, мы с тобой создадим область мучений. - В этом что-то есть. - А когда расстанемся, я буду тебе писать. - Зачем писать, если расстанемся? - Ты будешь получать письма и вспоминать об этом лете. Не обо мне, а о лете. Время будет идти, письма реже и реже. Они будут напоминать уже не об одном каком-то лете, а о юности вообще. Я превращусь в символ. Когда ты начнешь округлять количество прожитых лет до десятков, я стану напоминать тебе не о юности, а обо всей твоей жизни. Все забудется, и жизнь представится тебе сначала юностью, потом летом и, наконец, днем - единственным днем, когда мы с тобой познакомились. - Интересно. Но почему ты постоянно твердишь о разлуке? - Я всегда в конце концов оставался один. Теперь я специально заостряю внимание на расставании, чтобы как-то от противного, что ли, сохранить нашу дружбу. - Мы с тобой не расстанемся, правда? - Прошлое должно обретать законченный смысл. Чтобы с ним было проще входить в товарные отношения. Рассказывать по бартеру, спонсорски делиться, забывать по сходной цене или молчать в обмен на что-то. Земля долго стелилась под ноги закату. По городу пошла ночь в черном до пят платье. Одинокая звезда стояла над миром и предлагала себя в жертву. Объективных условий сорваться с орбиты и падать, сгорая, не было. - Этим летом у меня истекал какой-то срок. Я тебя, в общем-то, ждала. Я бродила, как заклятая, по городу, представь, а счастье уже начиналось. Ты доделывал свой курсовой, а в точке уже сходились две наши с тобой параллели. Она постоянно ожидала непогоды и брала с собой накидку с капюшоном. В ее сквозном целлофане она походила на букет в слюде и говорила о странном свойстве дождей, случайных, обложных и слепых, о том, как они могут доводить до любви, до беды, до отчаяния. Ей был по душе их излюбленный метод - не кончаться, кончаться и влить из любого момента. Артамонов шел домой. Ее слова продолжали медленно падать. Обратите внимание на ночную застенчивость улиц. Дома в этом районе засыпают с заходом. Потому что все они - учреждения. Жилых здесь нет. Слов для этих красот не отыскать в дремучих томах. Я люблю наш район. Лика без предупреждения исчезла на неделю в деревню к бабке. Артамонов потускнел. - Твое излюбленное занятие - бить в места, не обусловленные правилами, - высказал он ей. Я не готов к дилеммам. То обними, то уйди с глаз долой. Я не железный, потрескаюсь от таких перепадов нежности. - Будешь знать, как наплевательски относиться ко мне и не считаться с моими чувствами! Ты совсем забыл, что меня можно не только оббалтывать всякими фантазиями, но можно еще и целовать, - сказала она и искренность обозначилась в глазах маленькими искорками. - Я боюсь, как бы мы не наделали лишнего с тобой. - Между нами не может быть лишнего. - Не знаю, что за поветрие надуло в мою блудную душу столько платоники. - Бедный человек. Практика шла свои ходом. Турбины на БМЗ крутились независимо от взрывов эмоций обслуживающего персонала. Талоны на спецмолоко практиканты отоваривали в "девятнарике" пивом и сухим вином. - Познакомил бы с художницей, - ныл Нынкин. - Пусть она пригласит нас к себе. Скука, чаю попить не с кем! - Не у кого, - поправил Пунтус. - Давайте пойдем к ней в мастерскую! Правда, там одни аисты да портреты. Она уверяет, что для портретиста некрасивое лицо - находка. - Неспроста она к тебе привязалась, - поддел Пунтус. - Но чай-то в мастерской есть? - почти утвердительно спросил Нынкин. - Вообще она художник-мультипликатор. - Понятно. Значит, чая нет, - опечалился Нынкин. Хорошо, мы продадим ей сценарий одного сногсшибательного мультика. Первое место! Мы стибрили его на закрытом творческом вечере. Жена встречает мужа с курорта... - Муж худой, как прыгалка, - перебивает его Пунтус. - Помолчи! Так вот, жена толстая. Подходит поезд, останавливается... - Не так! Жена замечает мужа в тамбуре, вскакивает на подножку, берет чемоданы, ставит на перрон. Потом опять влезает, берет мужа и тоже ставит на перрон рядом с чемоданами. Затем резко обнимает его и делает попытку поцеловать. Муж только что с курорта. Ему, понятное дело, не до поцелуев с женой. Он резко отстраняется, но жена успевает зацепить его губы своими... - Не туда гнешь! Отстраняясь, муж растягивает свои губы, как хобот. Тут жена отпускает их, и они, как резинка хлопают его по лицу.... - Ну, ладно, вот вам трояк на чай и... пока! - Артамонов представил, как глубоко зевнет Нынкин, когда Лика поднимет проблему дальнего от зрителя глаза на своих портретах. Это получается потому, что она сама раскоса. Но она этого не знает. Она рисует глаза, глядя в зеркало на свои. Раскосость - ее изюминка. Самое лучшее, что есть в лице. - Эгоист ты, - сказали симбиозники. - Мы тебя вытащили на пляж, вынудили познакомиться с девушкой, а ты кусок хлеба зажал! Вот тебе твой рваный трояк - при этом трояк оставался лежать у Пунтуса в кармане - и давай, заканчивай свой интеллектуальный сезон! Ей вздумалось рисовать его портрет. - Если я смогу высидеть, - предупредил Артамонов. - Это недолго. - Ты что-то нашла в моем лице? - Я не могу польстить тебе даже немного. Одним словом, мне придется сильно пофантазировать, одухотворяя изображение. - Тогда потерплю. - Расслабься, забудь, что я рисую. - Не составит труда. Он уселся в кресло и принялся в который уже раз просматривать альбомы. Тысячи рисунков. Лица, лица, лица, и аисты во всевозможных позах. В полете, на гнезде, со свертком в клюве. - Что у тебя за страсть? Дались тебе болотные птицы! Я не могу переносить этих тухлятников. Жрут живьем лягушек! В них нет никакой идеи... никакой поэзии! - Не знаю. Я детдомовская. Как ни крути, к моим теперешним родителям меня доставил аист. Версия с капустой меня устраивает меньше - сырость, роса на хрустящих от мороза листьях - бр-р-р! Аисты интереснее, они такие голенастые, хвосты и крылья в черных обводьях... - Я ненавижу их. - Почему? - Ничего интересного, мальчишество. - Ведай. - В детстве меня обманули. Сказали, с аиста можно испросить три желания, как с золотой рыбки. На наш луг опустилась целая стая. Я побежал за ними. Я был маленький, при желании птицы могли сами унести меня и спросить три птичьих желания. Я схватил аистенка. На меня набросилась стая. Чуть до смерти не заклевали! С тех пор при каждой возможности я бросаю в них камнями. - Понятно, - притихла она. - Верность нужно скорее называть аистиной, чем лебединой. Аисты тяжелее переносят расставание. Они сохраняют пожизненную верность не только друг другу, но и гнезду. Ты жестокий, заключила она. - Может быть, но первым никого не трогал и не трогаю. - Если не считать меня. После рассказа хоть перерисовывай. Я изобразила тебя совсем другим. - Второго сеанса я не выдержу. - Ладно, пойдет. Бери, - протянула она рисунок. - Разве ты для меня рисовала? - Рука запомнила, я легко повторю. Упившись намертво дождями, лето лежало без памяти. На самой глухой его окраине стыл пляж, пустынный и забытый. Линия воды была выгнута в форме застывшего оклика. Из-под грибков легко просматривалась грустная логика осени. Она была в неудаче зовущего. Кто-то бодро и неискренне шагал в промокаемом плаще. Ему в спину сквозила горькая истина осени. Она была в позднем прощении, в прощании. Мокрые листья тревожно шумели. В их расцветке начинали преобладать полутона. Лирика осени. Вышло так, что Артамонов был вынужден уехать из города. Они стояли на распутье. Налево шел закат, направо рассвет, а прямо - как и тогда - ночь в черном до пят платье. - Прости, что я успел полюбить тебя. - Как ты умудрился? В месяц у нас сходились три - четыре мнения. До сих пор подлежат сомнению мои избранные мысли о тебе. На твоем месте любой бы увел в секрет свои активные действия. Текущих планов нет, одни перспективные. Не молчи! - Зачем тебе ждать меня? Три года - это очень долго. - Ты будешь писать? - Я же говорил - нет. Не люблю. - Что ты вообще любишь. И все-таки, почему мы прощаемся? Не расстаемся, а прощаемся? - Я не могу использовать твое время в корыстных целях. - Ладно, не надо никаких объяснений, лучше поцелуй. - Набрось капюшон. Наконец-то он тебе пригодится. - Странно как-то, без явной боли. А ведь это событие. Тебе удалось организовать для меня область мучений. Не знаю, как буду ходить одна по нашим местам. Страшно. - Все это пройдет, растает, сотрется. - Не надо меня утешать. Знаешь, как это называется? Условия для совместной жизни есть, но нет причин. - Я не утешаю, я говорю то, что будет. - Уезжающим всегда проще. Их спасает новость дороги. Впрочем, к тебе это не относится. Завтра иду на свадьбу к подруге. Мне обещали подыскать жениха. Специально напьюсь, чтоб никому не достаться. - Видишь, жизнь потихоньку начинает брать свое. У тебя уже есть проспект на завтра. - Где бы ты ни находился, знай, что до меня тебе будет ближе, чем до любой другой. Обними покрепче. - Выйди из лужи. - Пустяки. Возвращайся. Нам на двоих вполне хватит одной моей любви. Мы с тобой еще поживем! - Я буду иметь в виду. Ведь с тобой я все-таки побудил себя. - В чем? - Ничего не опошлил. - Мне бы твои заботы. Ежик у тебя - хоть снова к цирюльнику. - Мы разговариваем, будто находимся в разных комнатах. Я о своем, ты о своем. - Наверное, потому, что осень. Через пару недель Артамонов уже знал, чем в "принципе паровая транспортная турбина линейного корабля отличается от газовой. За три года службы на флоте он будет вынужден разобраться с этим в деталях. ЗАПАНЬ ПЯТКОЕ Нечерноземье объявили всесоюзной ударной стройкой. На институт выездным был один стройотряд -"Волгодонск". Попасть в него могли избранные. Остальным ничего не светило, кроме как строить свинарники в отрядах местного базирования. Это повергало романтиков в самую тончайшую из виданных тоск. Кому охота торчать лето в Стародубе и переделывать навозоотстойники! Сам собою сформировался "дикий" стройотряд. Артамонов подал идею. Мучкин приступил к воплощению. Были написаны письма в леспромхозы Коми. В ответах говорилось, что сплав леса относится к разряду так называемых нестуденческих работ. Официального вызова конторы прислать не могут. Если студенты отважатся приехать сами, объемы работ им будут предложены какие угодно. Ни на юг, ни на север билетов не было. Наконец-то попался какой-то дополнительный поезд со студентами-проводниками. Рудик договорился о двадцати вещевых полках по сходной цене. Решетнев на вокзал не явился. После отправления поезда Матвеенков два раза рвал стоп-кран в надежде, что пасть подземного перехода вот-вот изрыгнет Виктор Сергеича. Долго гадали, что случилось. Решетнев никогда ничего не делал просто так. Но гадание - метод не совсем научный. Оштрафованные за стоп-кран дикари уехали на лесосплав в безвестии. Матвеенков тосковал глубже всех. За неимением выразительных слов в лексиконе он в течении суток истолковывал печаль механически - легким движением правой связочки он забрасывал в рот стаканчик за стаканчиком из неприкосновенного запаса. Через два дня за окном поезда Харьков-Воркута закачалась тайга. Дикари, припав к стеклам, не отрывались от бескрайностей, теряющихся в голубой дымке. - Давайте как-нибудь себя назовем! - предложил Артамонов. - Кряжи! - Золотые плоты! - Северное сияние! - Парма! - выкрикнула Татьяна. - По-коми это тайга. - С чего ты взяла!? - Откуда тебе известно такое!? - Я готовилась к поездке. - Да, "Парма" как раз что нужно, - согласился Рудик. - Давайте разрисуем куртки! Вырежем трафареты и разукрасим! Долгожданное утро. Позади две с половиной тысячи километров новых чувств, удивления, красоты и восторга. Позади десятки встречных поездов, мчащихся на сковороды южных побережий. - Здесь вовсе не глушь, - разочаровалась Татьяна. - Ты хотела, чтобы электропоезд завез в нехоженый край? - Я ничего не хочу, просто пропадает эффект первопроходства. Увесистый замок безо всяких секретов с заданной надежностью охранял контору леспромхоза. Учреждение АН-243 дробь 8 - значилось на двери. - Не иначе, как зона, - сказал Рудик. Появился неизвестно где ночевавший сторож и сказал, что начальство туда-сюда будет. Туда-сюда по-местному - около двух часов. Но и это не вечность. Директор леспромхоза замкнул вереницу тянучки конторских служащих. - Откуда такие орлы? - Мы вам писали, - полуобиженно произнес Нынкин. - Нам многие пишут. - А мы к тому же еще и приехали, - сказал Пунтус. - Рабсила, в принципе, принимается в неограниченном количестве... - Как стеклотара в "Науке", - сказал Артамонов. Директор спросил еще раз, откуда прибыл отряд. Его земляков среди приезжих не оказалось. Директор, уняв географическое любопытство, перешел к делу: - Кто старший? - Никто. У нас все равны, - сказал Рудик. - Так не бывает, надо кому-то бумаги подписывать. Козлов отпущения держут на любой конюшне. Есть у вас какие-нибудь там комсорги или профорги. - Есть, - сказали Климцов и Фельдман. Фельдман увязался в отряд исключительно из-за денег, которые, как он считал, на севере можно грести лопатой. Климцов, как он сам объяснил, ни в деньгах, ни в романтике не нуждался - он решил проверить себя. Что это означало, никто не понял. - Вот и отлично, - сказал директор. - Один будет командиром, другой замом. Сегодня мы отправим вас в верховья окатывать запань. - Нам бы хотелось на сплав... - сказала' Татьяна. - Это, девушка, и есть сплав. Вернее, одна из его составных частей. При выпуске запани по большой воде половина леса осталась на берегу, на мелях и пляжах. Бревна нужно стащить в реку и проэкспедировать досюда. Основные орудия труда - багор и крюк. Как их половчее держать в руках, сообразите сразу после первых мозолей. И просьба - не входите ни в какие знакомства с нашими постоянными работниками. После зоны они находятся здесь на поселении. За эту, так сказать, опасность контора будет доплачивать вам пятнадцать процентов. Ты и ты со мной, - указал он на Фельдмана с Климцовым, - оформлять наряд-задание. Остальные - вон к тому сараю получать спецодежду и инструмент, - указал он кивком на покосившийся склад. - Дожили, - сказала Татьяна, когда все начальство скрылось в конторе. - Да бог с ними, пусть порезвятся, - сказал Артамонов. - Мы сюда приехали не о командирах спорить, а работать, - сказал Мучкин. - Действительно. Тем более, нужны не командиры, а козлы отпущения. Пополудни водомет вез свежеиспеченных сплавщиков в запань Пяткое. Река имела необычное название Вымь. - За что ее так нарекли? - мучился Пунтус. - Кого она вспоила? - Может, это не от слова вымя, а совсем наоборот! ляпнул Нынкин. - Разве есть что-нибудь наоборот вымени? - сморщила лоб Татьяна. - Кто знает, может и есть, - сказал Пунтус. - Чего только не бывает. Вялость разговора происходила от тридцатиградусной жары. Водомет с трудом забирался в верховья. Фарватер был запуган, как жизнь, - река мелела и загибалась то влево, то вправо. Солнце прыгало с берега на берег. Стоя на палубе, дикари любовались нависавшей над головами тайгой. От тоски Гриншпон запел. В непоправимой тишине его голос казался святотатственным. Откуда у берегов, подмываемых по обыкновенному закону Бэра, взялось столько амфитеатральной акустики? Гриншпон гремел, как ансамбль. Слева по борту открылась полоса бревен, покоящихся частью на воде, частью на берегу. - Это и есть Пяткое, - сказал катерист Зохер и стал причаливать. Чем ближе подплывали, тем больше из-за кустов и бревен показывалось бревен. Их количество росло в геометрической прогрессии на каждый метр приближения. Поговорка: большое видится издалека - постепенно сходила на нет. Когда катер ткнулся в берег, количество бревен стало вовсе неимоверным. - Неужели мы все это окатаем? - приуныла Татьяна, как когда-то в Меловом перед бескрайним картофельным полем. - Н-да, бревен тьма. - Мне, так сказать, по первости... - надул бицепсы и трицепсы Матвеенков, - в смысле... поднатужиться. - По наряд-заданию десять тысяч кубометров, - сказал Фельдман. - Двести пятьдесят вагонов. По десять на брата, быстро подсчитал Артамонов. - Может, отказаться? - предложил Климцов. - Это, действительно, невозможно убрать. - Глазки серунки, ручки грабунки, - сказал Усов. На берегу виднелись три барака. - Ваш крайний, - сказал катерист. - Завтра с утра подъедет мастер и все объяснит. - Взревел двигатель, и Зохер был таков. Барак состоял из двух комнат. По углам валялись матрацы. - Примерно, по полторы штуки на человека, - на глаз определил Нынкин, всегда ревнительно относившийся ко всем ночлегам и ночевкам. Солнце как спичками чиркало по воде длинными лучами и скатывалось вниз. Здешний багровый диск был вдвое больше обычного. Его падение за горизонт отслеживалось невооруженным глазом. Минута - и щеки неба натерты бураком заката. В бараке не наблюдалось никаких электричеств. В целях, освещения разожгли под окном костер. Татьяне выделили два матраца. Остальные разделили по-честному. Раскаленная тайга остыла быстро. У Нынкина под утро сработал инстинкт самосохранения. Нарушив равновесность отношений, он стянул с Пунтуса матрац и набросил себе на ноги. Проснувшись от дрожи, Пунтус возвысился до лиризма, проклиная друга, чем навлек много интересных слов со стороны остальных. Сон на свежем воздухе сладок и не взирает ни на какие рассветы. Вороны корчились в гнездах от исконно народных выражений, которых удостоился виновник ложной побудки. Вместе со всеми на водомете приплыл кот. По дороге Зохер рассказал массу историй об этом звере. Кота звали Пидор. Он был старожилом в таежных местах. Его знали все сплавщики. Вместе с ними кот исходил вдоль и поперек берега Выми. Однажды заплыл на бревне в Вычегду, откуда добирался назад полгода. В детстве Пидора кто-то перепутал с бульдогом и оттяпал хвост и уши, что обеспечило ему адскую внешность. Кота никто никогда не кормил. Он сам добывал пропитание. На плавучем бревне держался не хуже мазаевых зайцев и был изощрен в методах ловли рыбы. Мышей и крыс бил как мух. В человеческих компаниях он держался подчеркнуто независимо, ни с кем не заводил дружб, гулял сам по себе. Кот стал выбираться наружу и завалил труду мисок. Посуда загремела. Густой звук пометался по бараку и, собравшись в комок, выскочил в тайгу. - Подъем, - скомандовал Рудик и ударил крюком о крюк. За время сна все стали донорами. Даже Матвеенков. Налившиеся кровью комары образовывали на стенах и потолке сплошной хитиновый покров. Оставшиеся голодными экземпляры звенели так громко, что им в резонанс изредка заходились оконные стекла. Начали обживать кухню. Татьяна честно призналась, что одной ей не справиться; К ней в помощники навязался Матвеенков, заикнувшись, что запросто может на скорую руку некоторые блюда. При этом он густо-густо покраснел. Как известно, Матвеенков делился всего на две половины: желудок - и все остальное. Завтрак, как и полагалось, он всегда съедал сам, обедом никогда не делился с товарищем, и, словно для того, чтобы не отдавать ужин, не имел врагов. Нельзя сказать, что Матвеенков жил кому-то в ущерб, но любые горы мог сдвинуть, только плотно покушав. Кроме Татьяны, из особей женского пола вокруг имелись только вороны. От большой любви Матвеенков вроде был застрахован. Но он все-таки умудрился втрескаться в кого-то по уши - в блюдо, название которому натощак придумать можно было не сразу, высыпал весь запас пряностей, в которых фаворировалттерец. От остроты стремились завернуться ногти и кепки. Кушаньем остались довольны. Матвеенков, с трудом удерживаясь от чоха, героически принимал свое первое таежное творение. После чая беспорядочно улеглись на полу в ожидании мастера. Совершив утренний моцион, в барак вернулся кот. Матвеенков предложил ему перекусить, но кот с вызовом прошел мимо миски и улегся на рюкзаках. Мнение о блюде осталось субъективным. Мастер приплыл на моторной лодке. Он выдал белье и показал, как работать инструментом. - Адрес запомнить легко. АН-243 дробь 8, запань Пяткое. Письма буду отсылать я. Привозить ответы - тоже, - сказал он на прощание и отбыл на противоположный берег, где неподалеку виднелась деревня Шошки. Бросились примерять спецодежду. Первый просчет не замедлил обнаружиться - вчера на складе в спешке хватали все подряд, и спецовка оказалась не в пору. Пунтус и Нынкин сидели в своей форме, как в чужом огороде. Усов вставил ремень в две петли брезентовых брюк и затянул на животе. Взрыв хохота смыл с лиственниц стаю ворон. Брюки спокойно стояли сами - настолько они были тверды и велики, а Усов, удерживаемый ремнем, висел в них, как в колодце. Было спорным - касались земли его ноги или нет. - Не волнуйся, вытащим! - простонал Артамонов, смахивая слезы, которые выделялись у него только от смеха. Весь день работали не спеша, притирались к инструменту. Вечером, измерив проделанное, прикинули, что при таких темпах окатку можно будет закончить только к зиме. На следующий день норму выработки решили увеличить втрое. Поначалу бревна не снились. Потом начались кошмары. Бревна являлись ночь напролет, да таких невообразимых пород и сортиментов, что дикари вскрикивали во сне. Самые толстые кряжи снились Фельдману. Он стал потихоньку подкатывать к Матвеенкову на предмет поменяться местами. Скоро Лешу списали с кухни от Татьяны на берег. Обеды и ужины стали принимать вегетарианские направления. Директор леспромхоза правильно пообещал - к баграм и крюкам приспособились после первых мозолей. Климцов, имеющий нежные руки, был вынужден сделать изобретение. Рифленые ручки орудий труда стали обматывать тряпками. За догадку ему пообещали, как Бутасову, каменный бюст пятого размера на родине. Но посмертно. - Кто нам будет доплачивать за переработку? - допытывался Нынкин. - Никто, - отвечал Пунтус. - На полчаса раньше выйдем на пенсию. Вечерами писали письма. Рудик дальновидно прихватил с собой целый бювар. К нему плелись кто за конвертом, кто за листом бумаги. Он делился, скрипя всеми органами. Он боялся, что из-за нехватки почтовых мелочей не выскажется в полной мере своей подруге с Ямала. Писать было не очень удобно. Двумя ногами и свободной рукой приходилось отбиваться от комаров. - Я слышал, что комары живут сутки, - говорил Рудик. Он занимался серийным производством писем, и от насекомых ему доставалось больше всех. - Что, если закрыть комнату на двадцать четыре часа? Вымрут они или нет? - Это уличные комары живут сутки, - внес поправку Артамонов, - а домашние, в квартире или здесь у нас, живут, пока не убьешь! - Не комары, сущие анофелесы! - возмущался староста, отмахиваясь от гнуса. - Вчера поймал одного, зажал в кулаке, пощупал - с одной стороны кулака ноги, с другой - голова. Бросил с размаху об землю - даже шлепок был слышен. Огромный, ну просто ласточка! Это несколько успокоило дикарей. Приятно было знать, что липнущие к тебе комары - самые большие на земле. Первосортные солнечные дни довели речку до горячки. Как она ни извивалась, ни пряталась под нависающую тайгу - все равно мелела, мелела, мелела. Жара заходила за тридцать. Работы прибавилось. Все больше бревен оказывалось на берегу и все меньше на воде, откуда сталкивать их было гораздо легче. Работая баграми, постоянно срывались в воду. Каждое падение было счастьем - лишний разок окунуться в прохладу, да еще в рабочее время, казалось исключительно поощрительным. Приятно было замереть на полминутки и чувствовать, как песчинки щекочут спину, пятки. Поэтому ввели лимит падений в день. Тех, кто перебарщивал, отправляли на берег для работы крюком. Загорели как на курорте. От родника в начале запани удалились уже настолько далеко, что стало лень ходить туда на перекур. Посылали кого-нибудь одного с ведром. Блаженство припадания к колючей струе несвоими губами сменилось заливанием ледяной жидкости в горящую глотку, как в радиатор. Настало время прийти ответам. Со дня отправки писем прошло две недели. Поглядывали в сторону Шошек - не покажется ли мастер с почтой. И дождались. От противоположного берега отчалила лодка. Вместе с мастером в ней сидел еще кто-то. Дикари побросали инструмент и устремились навстречу моторке. - Решетнев! - узнал друга Матвеенков. От счастья у него развязался язык. - Я говорил, приедет! - заорал Гриншпон. Решетнев стоял в лодке, скрестив руки на груди и нагло улыбался. Словно прибытие было ему в нагрузку. Он повелительно простер вперед правую руку, разрешая не вставать. Его приняли, как потерпевшая неудачу экспедиция принимает спасателей. Даже забыли спросить мастера про письма. - Рассказывай, что приключилось? - насели на него. - Долгая история, парни. Долгая, очень долгая. А я голодный. - И молчишь! - его чуть не на руках потащили на кухню. По дороге спрашивали, как там дома, как погода. Решетнев, насколько был компетентен, отвечал. Он ел, пил и рассказывал, рассказывал. - Нас на бабу променял! - не выдержал Мучкин. - В нем есть что-то разинское, - оценил Пунтус. - Не мешайте человеку! - сказал Нынкин. - Во дает! И не совестно тебе? Хоть бы что-нибудь в горле застряло! - сказал Артамонов. - Ты здесь, видно, совсем одичал, - вытер рот рукавом Решетнев. - Куском хлеба попрекаешь! - сыграл он обиду. - Тебе не понять, насколько я теперь спокоен за будущее. Наконец-то я понял, что оно у меня есть. А как добирался досюда - сам себе не верю. По туалетам и по ресторанам отсиживался - билетов не достать. Деньги вышли моментом. На вторые сутки заказывал не больше двух стаканов чая с десятью кусками хлеба. Официанты начали смотреть на меня с опаской. Стали приторно услужливы. Я не признаю мужиков в сервисе, а тут вовсе стошнило. Ладно там мясной отдел - дело понятное, но в галантерее или с подносом - не понимаю. В этом есть что-то холуйское. На перрон сошел безалтынным. Спросил в милиции, где тут леспромхоз. -А у нас их тридцать шесть, вам какой? - спросили меня встречно. Я выпал. Делать нечего - перешел на подножный корм. Облюбовал поле и сорок восемь часов ел зеленый горох мозговых сортов. Какой-то бич дал пару селедок. Я спросил у него, где тут студенты. Он заржал - какие студенты! Тут одни ссыльные! Впрочем, слышал, в Пяткое каких-то взяли на окатку. Он меня, собственно, и привез. Он сам из Шошек. Аля-потя зовут. Отряд стал полноценным. Раньше нет-нет, да и выходили в разговорах на потерявшегося друга, начинали гадать и гонять варианты. Теперь над романтиками не висело никакой недостачи. Решетнев быстро обучился основным приемам и правилам поведения на воде. Он схватил все на лету и падал в воду на один раз меньше, чем было нужно для перевода на крутобережные работы. Добрались до огромного пляжа, в три слоя заваленного бревнами. Бревна, как назло, были огромными, словно сказочные кабаны. Они действительно походили на секачей, особенно вечером, когда все может показаться чем угодно. В такие кряжи впрягались по пятеро и шестеро. Маленькие жерди доставлять к реке перекатыванием было неудобно. Мучкин предложил таскать на плечах. Удельная нагрузка на организм была при этом намного меньше, чем у обычного серого муравья, когда тот тащит соломинку, но вымотались, как сволочи. Если бы не Артамонов, всем пришлось бы таскать за собой цепь, как бензовозам, чтобы сбрасывать статическое электричество. Целый день челноком от воды к воде. Навстречу всегда движется коллега. Сначала подмигивали друг другу, перекидывались словами, потом устали, начали опускать глаза. А жердям не видно конца. Как в такой ситуации вести разговор? Или молчать двенадцать часов подряд? Артамонов выручил. От усталости у него обострилось чувство юмора и полностью притупилось чувство меры. Он выдавал такие пенки, что подкашивались ноги. Но только на миг. Потом появлялись тайные силы. Артамонов неустанно искал контакт с движущейся по-броуновски аудиторией и был неиссякаем в этом, как материя. - Слово "пляж" никогда не сассоциирует в моем продолговатом мозгу море, кипарисы и полуобнаженный купающийся люд! - жаловался на расстройство психики Гриншпон. - Мне кажется, никакой паралич не убьет группу мышц, которые поддерживают тело в рабочем положении, - ведал освоившийся Решетнев, щупая живот. Дурнейший сон приснился сегодня. Будто меня послали в нокаут, я лежу на ринге в этой самой рабочей позе и никак не могу распластаться. Хотя отрубили на совесть, до сих пор солнечное сплетение гудит. - Вчера плавал в Шошки за хлебом, - продолжал плаканье Артамонов. - Как увижу штабель леса для строительства, сразу появляется неутешное, даже навязчивое желание скатить бревна с обрыва в реку! - Это уже мания. Первая стадия, - подытоживал Рудик. После пляжа у всех в области позвоночника развилась прочная арматура, которая не давала свободы телу. Руки тоже не гнулись. Казалось, они, боясь выпустить, держали что-то тяжелое и хрупкое. После пляжа многие поняли, что человек может все. Два стоявших неподалеку барака до некоторых пор казались необитаемыми. С приездом Решетнева около них стали появляться непонятные типы. Вскоре они пошли на сближение - попросили взаймы тридцать рублей и пять флаконов одеколона. В последующее время, боясь нарушить традицию, они общались с дикарями исключительно посредством парфюмерии. - Не надо им ничего давать, - предупреждал Фельдман. - Они не отдадут! Сосчитать, сколько их, этих ссыльных, проживает в бараках, было не так просто. За одеколоном они приходили по очереди и заученно произносили одну и ту же клятву: - С получки как штык. Это святое. Август долго бродил за рекою. Однажды ночью он переметнулся на правый берег Выми. Зелень безмятежно отдалась на поруки осени. Деревья стали усиленно вырабатывать гормон увядания. Желтизна всевозможных тонов и оттенков беспрепятственно проникала в сознание и наводила на мысль, что жизнь хороша и цветаста. - Я удивляюсь, парни, - говорила Татьяна. - Как мы, находясь на таком строгом режиме, умудряемся быть счастливыми, самыми августейшими в ^том августе?! На юг тянулись гуси-лебеди, летовавшие в Печорской губе, и кричали, как каторжники, надрывно и тяжко. Глядя им вслед, Решетнев мечтательно вздохнул: - Эх, домой бы сейчас! У нас в Почепе такие яблоки! Одно к одному! Что ни разрез, то улитка Паскаля! В ближайшее воскресенье устроили первый за лето выходной. Набрали в Шошках спирта и отправились на охоту, пострелять рябчиков. Забрели в тайгу, посмотрели - рябчиков нет, и приступили к спирту. Скоро из выпавшего в осадок Усова устроили бруствер и вместо рябчиков поливали по фуражкам. Среди ночи под бас Мучкина "Вот кто-то с горочки спустился" сползли к реке. Туда через Вымь плыли аккуратно, по очереди, поскольку утлая лодчонка выдерживала только троих. Обратно - смелее. На дно лодочки в качестве балласта бросили Татьяну и Матвеенкова. Остальные сели сверху. Кое-как доплыли. От пристани до берега Решетнев по узким бонам прошел как по ниточке и только потом рухнул. Если бы он рухнул в воду, его бы не нашли. Вернувшись в барак, заметили, что там произведен полнейший шмон. Вещи, которые как-то было можно употребить в жизни - отсутствовали. Случайно уцелели подвешенные к форточке электронные часы Артамонова. Рудик с Мучкиным и чуть оклемавшимся Решетневым взяли ружье и направились в барак к поселенцам. Там вовсю отмечалось удачно провернутое дело. Рудик навел на бывших ружье и велел построиться в шеренгу. - А ты что здесь делаешь, Аля-потя? - узнал Решетнев своего провожатого. - Да вот, хлопцы пригласили... - Они нас обшмонали. Аля-потя развернулся в сторону угощавшего. - Разомлева на их мармулетки?! - мотнул он головой в сторону студентов. Угощавший не вязал лыка. Никакого ответа не последовало, но и без того все было ясно. Поутру угощавшего нашли немножко притопленным в отхожем месте. Он просидел в испражнениях двое суток. На третьи его вынули и, в чем был, бросили на кровать. Уезжая в Шошки, Аля-потя сказал, что такие номера, как взять на испуг, здесь не проходят. Если навел ружье - стреляй. Если не стреляешь, тогда ружье заберут и убьют тебя. Оплошность смазало то, что в компании оказался он, Аля-потя. В противном случае трагедии было бы не избежать. Что вы "ленивые", как вареники, вас, мол, вычислили тут же. Еще момент, ружье было бы выхвачено и использовано по назначению. Но, в принципе, олухам всегда везет. - Ружье было без патронов, - сказал Мучкин. Через несколько дней за Татьяной увязался ссыльный из этой компании. Получив отпор, он сказал: - Просто так отсюда не уедете. Мы вас поджарим прямо в бараке. Татьяна поведала отряду. В дикарей вселилась тревога. - Надо заночевать в тайге, - предложил Фельдман. Пускай пустой барак жгут. - Лучше вырубить березовые колы и встретить их, как положено, - сказал Мучкин. - Нас больше. - А если подожгут, куда будешь прыгать? - сказал Климцов. - В окно. Откроем заранее которое в тайгу. - Да мы их... как этих... - агрессивно задвигался Матвеенков. Спать легли наизготовку. Матрацы оттащили подальше от окон и выставили караул. - Сегодня Варфоломеевская ночь, - стал наводить страх Артамонов. - Все сходится, - приуныл Нынкин. - Как бы чего не вышло, - подсел к нему Пунтус. - Варфоломеевская ночь не 24 августа, а в ночь на 24, то есть вчера, - поправил парахроника Решетнев. - Тогда, слава богу, есть надежда, -сказал Артамонов. Несмотря на снисходительность судьбы, внимания не притупляли, бдили, как надо. Дикарей никто не тронул ни в эту ночь, ни в следующую. Непоправимое чуть не произошло на третью. У Матвеенкова после тройной дозы некипяченого чая заработал без передыху внутренний биологический будильник. Среди ночи ему приспичило. Никто из караульных не засек, как Леша выходил. А когда возвращался облегченный - заметили. Дикари проснулись и схватились за березовые колы. Матвеенков открыл дверь и стал пробираться к своей лежанке. Два десятка глаз следили за ним в темноте, за каждым движением. Все держали в руках оружие и думали: "Как только он набросится на кого-нибудь, я его тут же и замочу!" На счастье Матвеенков своим любимым и известным всем движением почесал зад. В темноте его узнали только по этому жесту. Вздох облегчения раздался из углов. - Ну и повезло тебе! - сказал Решетнев. - Один шаг в сторону, и я вбил бы тебя в пол! - Я, так сказать... в некотором роде... - завел свой каскад Матвеенков и через несколько секунд опять заснул, расслабив свои поперечно-полосатые мышцы. Остальные до утра не сомкнули глаз. Барак так и не сожгли. Он и сейчас стоит на берегу. Мастер доложил в низовья, что запань Пяткое окатана. Дикари засобирались в обратный путь. Пока ждали транспорт, разукрасили бойцовки, надписали "Парма". Скоро пришла брандтвахта. Усаживаясь в ее нутро, в последний раз взглянули на Пяткое. - Не верилось, что сможем переворотить, - сказал Рудик. - Да, было дело, - вставила Татьяна. Грусть угадывалась во всем и во всех. Август, август! Вот ты и догораешь своим прощальным огнем! Прощай, тайга, прощай, речка Вымь! Почему ты такая туманная? Тоже грустно? Ничего, все еще, может быть, повторится. Только не шали весной. Говорят, в прошлом году ты посмывала и унесла в Белое море столько добра! Прощайте, ссыльные! Конченные и неконченые! Жизнь вам судья! К сходням Приемной запани леспромхоза пришвартовались под занавес дня. Пидор сошел на берег первым. Вечера как такового не было, просто солнце падало прямо в реку. Огненная полоса пробегала по воде, на повороте выбиралась на берег и сжигала производственные строения, штабеля леса, лица дикарей. Развели костер. Гриншпону всунули в руки гитару. Песни, поплясав рикошетом по воде, возвращались обратно. На огонек и музыку подошли бойцы из ростовского стройотряда "Факториал". Отряд загружал в вагоны лес и отправлял к себе на родину. Слово за слово - разговорились, познакомились. Выяснилось, что командир у них непробивной и что денег они вряд ли получат столько, сколько не стыдно привести с севера. Три недели они добывали кровати, телевизор и прочее культурное оборудование. Пока устроились, ушло драгоценное время. Ночь прошла быстро. Утром Фельдман и Климцов вернулись к своим командирским обязанностям - отправились в контору. Они пробыли там непредвиденно долго и вернулись только к обеду. В сопровождении директора, который сообщил, что денег для расплаты в кассе нет и надо немного подождать. Чтобы не терять времени даром, можно поработать по очистке Приемной запани. Немного, недельку-другую. Поскольку время терпело - согласились. Специфичным было то, что берега Приемной запани были очень топкими и то, что запань находилась в зоне. Дикари таскали бревна из адского джема и совсем не вдумывались, что, случись сейчас тревога - дикарям осталось бы только пришить номерки. Заключенные работали в десяти метрах. Расконвоированные сплавляли им бревна с привязанными под водой ящиками спирта. Солдаты-охранники останавливали бревна багром, вынимали две-три бутылки в качестве пошлины за транзит и отпихивали дальше. Все было отлажено и шло как по маслу. Целую неделю горел штабель леса. Говорили, что на зоне его проиграли в карты. Дикарям хотелось побыстрее закончить очистку грязи от бревен. Решили поработать ночью. Через час, каким-то образом прознав про это, примчался на катере Зохер с Пидором. - Вы что, с ума посходили! - начал он быстро втаскивать всех в водомет. - Вас же перестреляют, как гусей! На вышках чурки! Увидят, что кто-то там в темноте ковыряется и пришьют без всяких предупредительных под маркой беглых! И по десять дней отпуска получат! Нет, ребята, как вы ни мудрите, а литрушу спиртяги мне завтра поставьте! Отблагодарила Зохера Татьяна. Они долго о чем-то пили чай с сухарями. Не одну ночь. Казалось, жара навеки воцарилась на земле. Растерявшееся лето не знало, что с собою делать в сентябре. Погода непонятна, как женщина. Только что была жарынь - и пожалуйста! Зарядили дожди. День, другое, третий. Словно нарушился водный баланс земли. Берег вовсе раскис. Работать стало невозможно. Ветры вперемешку с водой заметались по заколдованному кругу. Бревна, прибиваемые к берегу, иначе как по циклоиде двигаться не хотели. Толкнешь ее, эту деревяшку, она опишет дугу и снова к берегу - опять нужно отталкивать. От мороси коченели руки. Ждать погоды в такой ситуации все равно, что читать "Обломова". Думаешь, наконец-то он набросает планчик переустройства именьица, но тут подворачиваются Алексеевы и прочие. Ну, думаешь, проснется, и все изменится, но не тут-то было - дожди все идут и идут. Превалируют, доминируют, преобладают. Чем больше веришь в Обломова, тем они нуднее и безысходнее. Как страницы безутешного эпилога, листала осень день за днем и тащила отнекивающуюся и продрогшую насквозь тайгу в судорожный танец. Дикари то сидели в бараке, то чистили грязь от бревен. Не бревна от грязи, а наоборот, как в стране дураков. Десять дней дожди лили, как во времена ноевы. С берегов скатывались грязнейшие потоки. Сколько чистой воды ни добавляло небо, вода в реке не становилась прозрачней. В то последнее утро посветлела только восточная половина неба. Словно на западе произошло непоправимое, и, несмотря на усилия природы, рассвет там ни как не мог наступить. Такой формы небесных явлений не знал даже Решетнев. Окрестная флора затихла, как перед грозой. "Парма" загоняла к бревнотаскам последние бревна. Вдруг Фельдман, словно сорвавшись с цепи, заорал: - Смотрите! Смотрите! Как орда монголов, заполняя ширину реки, сплошной стеной медленно надвигался огромный плот леса. Края и конца ему не было видно. - В восьмом отделении плитку сорвало! - догадался Зохер. Опомнившись, он выскочил из катера и побежал по берегу навстречу надвигающемуся лесу, закидывая ногами себе на спину огромные комья грязи. Дикари бросились вслед, не зная, что из этого должно получиться. Боны Приемной запани закрывали половину ширины реки. - Будем отпускать тросы и перегораживать реку! скомандовал Зохер. - Раскручивайте лебедки! Лес неумолимо надвигался, открыто и нагло мечтая о беломорском просторе. Приемная запань была последней преградой на пути к морю. Внизу лес уже было не поймать ничем. Выше запани река сужалась. Берега, стиснув поток бревен, затормозили его. Боны удерживались только двумя тросами. - Не выдержат! - сказал Зохер. - Надо ставить дополнительные! Запасные тросы лежали на берегу, смотанные в баранки. Три свободных конца привязали к катеру. Водомет затарахтел, разматывая крепеж. Рудик, Решетнев, Климцов влезли в катер. Как самые близкостоящие. Зохер начал объяснять, как лучше зацепить тросы за боны. Самому ему было не сделать этого - управлять катером, кроме него, никто не мог. Лес начал входить в запань, грозно шурша и перетирая кору в порошок. Шум был всепроникающим. Сразу становилось понятно, что порожден он чем-то мощным, нечеловеческим. Вода была мутнее, чем в Хуанхэ. Первым нырнул Решетнев. Он намотал под водой на бревна конец троса и, стуча зубами, влез в катер. Второй трос обвязал Рудик и тоже вымок до нитки. С третьим тросом выпадало нырять Климцову. - Не успеем, сотрет бревнами! - отказался он нырять под боны. - Эх! - простучал зубами Решетнев и ушел под воду повторно. Лес наползал. Два дополнительных троса натянулись как струны. Боны заскрипели, сдерживая натиск сбежавших от хозяина бревен - такая силища! Катер попал в ловушку. Его прижало к бонам и стиснуло, как скорлупку. Он вяло посопротивлялся, потрещал и вмиг сделался плоским. Наконец, лес, тяжко охнув, остановился и, как нашкодивший пес, виновато затих. Течение, уплотняя массу, выгнуло боны в форме арфы и, словно непутевый музыкант, беспорядочно задергало то один трос, то другой. Такая игра не могла родить музыки. Зохер с дикарями, как акробаты, пробрались по нагромоздившимся бревнам к берегу. Белое море, облизнувшись, клацнуло вдалеке голоднющей пастью. Двинулись к баракам. Гул не затихал. Он вызывал какое-то чувство. Гордостью его назвать не поворачивался язык. Но что-то похожее на это в нем прослушивалось. Директор застал последние минуты сражения. - Молодцы! - сказал он поднимавшимся дикарям. Пойду позвоню в восьмое отделение. Пусть со своим лесом как хотят, так и разбираются! Ловко получилось. Мы на их промашку свой старый катер спишем! И отхватим себе новенький! Больше он не сказал ничего. Или в его "молодцы" вмещалось благодарности больше, чем туда мог вместить любой другой, или мужество на севере - дело более обыкновенное, чем в Нечерноземье. Может, причина была другой. Директор позвал с собой Климцова и Фельдмана. После обеда они пришли в барак нетрезвые и вывалили на пол сетку денег. Находившиеся в гостях ростовцы развели руками, узнав про сумму, которую заработали дикари. У "Факториала" за лето вышло впятеро меньше. С леспромхозом АН-243 дробь 8 прощались немножко театрально. Вечером из засаленной спецодежды связали трехметровое чучело и подожгли. Пропитанная ветошь занялась моментом - чучело еле успело отпустить с ладони луну, как божью коровку на счастье. Пылающий гигант удивленно озирал дикарей. Чему они рады? Подумаешь, подержали в руках по десять-двадцать вагонов леса каждый, что в этом веселого?! Даже вонью сегодня не так густо тянуло с реки. -В такой вечер могут запросто вырасти крылья! - потянулся Нынкин, имитируя недельного петуха. - Не говори! - согласился Пунтус. Веселости не мог нагнать даже Артамонов. Возвращаться было грустно. Поезд на Москву отправлялся в пять утра. Пидор был единственным, кто проводил дикарей до вокзала. Он все лето продержался с отрядом, не отпуская ни на шаг. Что его, столь самостоятельного, удерживало рядом? Может, то, что все с понятием относились к его необычной душе и не утруждали приступами чрезмерного внимания? Давали свободу в действиях? Или совсем не потому? В поезд, когда поманили, Пидор сесть отказался. Он пробежался за вагоном с полкилометра, дико мяукнул и побрел в сторону леспромхоза АН-243 дробь 8. Его прощальный крик долго не мог растаять. Пошел дождь. Крупные, совсем не осенние капли, вкось чиркали посконному стеклу, желая, наверное, вспыхнуть. Некоторым это удавалось, когда поезд пролетал мимо фонарей. Параболические кривые, оставляемые каплями, зарисовали окно. Резкости для наблюдения заоконных полотен стало не хватать. До Москвы пили "северное сияние" - смесь питьевого этилового спирта с шампанским, после столицы голый спирт. При этом играли в карты и обсуждали тему влияния спирта на зрение. Вспоминались многие случаи из жизни, когда кто-то то ли умирал от спирта, то ли терял зрение. - Так это от технического, а мы пьем питьевой, говорил Усов, отец которого приготавливал и пил спирт исключительно с лимончиком. - Все равно отрава! - отхлебывал мизерными глоточками Фельдман. - Страшно! По капельке, по капельке профорг порядочно накачался и уснул с картами в руках, прислонившись к стене. Артамонов выключил свет и толкнул его: - Ходи, твой ход! Фельдман очнулся, но ничего вокруг не увидел. И заорал, ощупывая лицо: - Глаза! Мои глаза! Я ничего не вижу! Трудовой семестр породил в институте новую моду. Считалось, что нужно везде, включая занятия, ходить в стройотрядовских зюйд-вестках. После того, как на конкурсе эмблем художества "Пармы" заняли неофициальное первое место, Татьяна перестала снимать с себя студенческую форму даже на ночь. Усов чуть не плакал. За лето он вымахал в почти двухметрового дяденьку и слезно просил художников "Пармы" нарисовать тайгу и солнце на только что купленной брезентовой ветровке четвертого роста. Через неделю в институт приехал следователь. Бойцы "Пармы" были вызваны в ректорат, где им объявили, что дикий отряд обвиняется в финансовых махинациях с руководством леспромхоза АН-243 дробь 8. По делу начато следствие. Сообщение вышло неожиданным. Участники таежной вылазки не нашли в себе сил даже переглянуться. Больше других были поражены Соколов, Забелин, Бибилов, Бондарь и Марина, никаким образом к дикарям не причастные. При всем удивлении они повели себя достойно - не закричали и не начали сходу уверять ректора и следователя в непонятно как возникшем недоразумении. Просто они глубже других пожали плечами и без всякого вопроса взглянули на Климцова и Фельдмана. В головах дикарей проносились возгласы, едва заметно отпечатываясь на губах: это какой-то просак! Этого не может быть! здесь что-то не то! "Парма" на такое бы не сподобилась! "Парма" работала честно! Неожиданность грозилась разрастись в непредсказуемые размеры. Список бойцов дикого стройотряда не сходил с институтских уст. "Парма" получила известность отчаянного отряда. Каждого бойца знали в лицо. На переменах, на лекциях, на собраниях только и говорили, что об этом северном предприятии, перенимали опыт, стенографировали впечатления. Судя по развернувшемуся ажиотажу, следующим летом на сплав должны были отправиться самостоятельно не меньше десятка подобных формирований. А теперь что ж получается? Уголовное дело? Вот так дикари! Только прикидываются романтиками, а сами хапуги и рвачи из рвачей. Ловко они закрутили! Находясь в положении, просматривающемся с любой точки, "Парма" восприняла сообщение следователя, как удар ниже пояса, неизвестно кем и откуда нанесенный. Дикарей развели по отдельным комнатам и предложили дать письменные показания. Всем под нос следователь совал статью кодекса, где говорилось о даче неверных показаний и как это пресекается. С Климцовым, как с командиром отряда, следователь имел отдельный и особый разговор. Климцов, словно перекошенный тиком, спрашивал, с чего началось и что уже известно. Он высчитывал, в какой степени вранье может сойти за правду, а в какой - всплывет, как пустые желуди. Со стороны следователя было естественным сказать, что подоплека дела расшифрована и остается только распределить ответственность за содеянное в полном согласии с процентом участия. Потом добавил, что чистосердечное признание - единственная ниточка, которая еще как-то может связать подследственного с дальнейшим пребыванием на свободе. У Климцова выпала из рук авторучка. Тогда следователь для начала предложил рассказать все устно. Чтобы память Климцова, 'достаточно помутившаяся от непредвиденного оборота, работала безукоризненно, выложил на стол пять пачек банкнотов десятирублевого достоинства. Климцов выжал из себя все до мелочей, до запятых и восклицательных знаков, совершенно не интересующих следствие. Размазывая по лицу похожие на слезы капельки жидкости, он старался прятаться за мелочами, за несущественными деталями, хотя нескольких фактов, выданных сразу, вполне хватало для состава преступления. Климцов словно забылся. Распространяясь с надрывом, он воспроизводил прошедшее с таким азартом и интересом, будто выступал свидетелем на не касающемся его процессе. Он как бы заискивал перед следователем, принимал горячейшее участие в деле и требовал для виновного высшей меры. Потом не вынес игры и, рухнув на стол головой, простонал: - Что же мне за это будет!? - Об этом вы узнаете позже, - сухо произнес следователь. - Распишитесь о невыезде. - Только вы пока не говорите никому в группе, умолял Климцов. - Они убьют меня без суда и следствия. Когда в силу превратности Климцова выперло из действительности в командиры "Пармы", он воспрял духом. Он намеренно не стал отпираться от подвернувшейся под руки должности и, не оглянувшись на одногруппников, побрел в контору вслед за директором. Неизвестно, всем ли подряд директор предлагал такие сделки или угадывал по глазам, кто может легко пойти на них, но, так или иначе, с Климцовым и Фельдманом он церемониться не стал. За две-три минуты предварительного разговора он не обнаружил в них никакого сопротивления афере и тут же изложил условия. Он, директор, устраивает "Парму" как официальный стройотряд со всеми вытекающими отсюда льготами в виде невзимания подоходного налога и налога на бездетность, а также выплаты двадцати студенческих процентов. "Разве может быть дело в вызове, который мы не имели права вам посылать, или в направлении, которое непременно должно быть выдано штабом ССО? - объяснил директор неприязнь к бюрократии. - Вы же в конце концов студенты, а не бичи!" Затем он назвал величину своей доли прибыли, которая нагорит от уловок за весь период работ. - Из наших никто не согласится, - сказал Фельдман. - Тогда возьмите себе, - намекнул директор. - Не захотят, как хотят, - сплюнул Климцов. - В противном случае бухгалтерия обдерет вас как липок, - прояснил ситуацию директор. - Мы сузим круг заинтересованных лиц до троих, как бы придумал Фельдман. - Пусть отряд себе спокойненько работает, мы можем решить сами, - опять цвыркнул слюной себе под ноги Климцов. - Мы обговорим условия и делиться ни с кем из них не станем. Тем более, что они вряд ли согласятся. Директор оценил порыв Фельдмана и Климцова как неплохой коммерческий задаток и даже сказал, что кое-кто из комбинаторов не годится им в подметки. Директор смело увеличил свою долю навара в связи с уменьшением числа участников сделки. Далее следовало заключение трудового договора намеренно в одном экземпляре и обещание директора предоставить выгодные работы и пропустить их через бухгалтерию по высоким расценкам. - Милое дело - шабашники! - заключил директор. - С официальными стройотрядами никакой каши не сваришь! Войдя в заговор против отряда, Климцов внутренне возвысился и в дальнейшем держал себя достойнее, чем позволяло его положение в группе. Свой поступок он считал в душе тайной местью. Местью группе за то, что она имела неосторожность не полюбить его. Пока окатывали запань Пяткое, его настроение было праздничным. Иногда можно было наблюдать, как он поет или перекуривает в компании с Фельдманом, хотя Фельдман никогда в жизни не брал в рот папиросы и был намерен жениться после третьего курса на некурящей подруге родителей. Дикари относили эти изменения на счет положительных сдвигов под воздействием природы, погоды и романтики. Климцов видел ошибку, но поведать не мог. Поэтому вкушал радость превосходства в одиночестве. По окончании работ в верховьях разговор директора с Климцовым и Фельдманом возобновился. Директор предложил увеличить штат отряда на пять-шесть человек. Северная надбавка выплачивается из расчета двадцати процентов, но не более шестидесяти рублей в месяц на человека. У дикарей выходило больше. Чтобы бухгалтерия не подстригла выходящее за гребенку, нужно раздуть штат отряда. Тогда весь "северный коэффициент" будет вытянут из леспромхоза. Финансовая сторона должна оставаться темной для отряда, подсказал директор. Нужно взять доверенности, получить зарплату за отряд и раздать бойцам сколько надо, а не сколько заработали. Потребовалась некоторая затяжка времени. Дикарям предложили поработать в Приемной запани. Климцову было лень напрягать мозг придумывать фамилии. Он взял готовые и вписал в штат "Пармы" Забелина, Соколова, Бибилова, Марину и Бондаря. Ему поначалу показалось, что он меньше прегрешит используя существующие фамилии... Перед кем? Он спохватился, что не вписал Кравцова. Нужно было затолкнуть вместо Забелина. Ну, да ладно, в другой раз рассчитаемся. За мертводушных бойцов Климцов самолично сфабриковал доверенности. Вышло красиво и почти достоверно. В руках Климцова имелось рукописное заверение почти всех одногруппников в полном к нему доверии. Это было прямым подтверждением поговорки что бумага выдержит все. Это был парадокс, ласкающий сознание Климцова. Ему открыто доверяли, и подписи внизу говорили об этом. От факта никуда не уйдешь. Теперь на чей угодно вопрос, доверяет ли ему группа, он мог с уверенностью ответить: да, доверяет! Вот платежная ведомость, к которой эти бумажки подшиты. Получив деньги в кассе, Климцов с Фельдманом, как и условились, пошли к директору. Фельдман остался на шухере в приемной, Климцов зашел в кабинет, оставил на столе пять пачек червонцев и получил приглашение поработать в следующем году на подобных условиях. Свои порции Фельдман с Климцовым спрятали под подкладки пиджаков, остальные деньги прямо в сетке принесли в барак. Началось с того, что бойцы ростовского "Факториала", заходившие в гости к дикарям, успели насмотреться на кучу денег, заработанную "Пармой". Вернувшись к себе под впечатлением, они стали поносить своего командира за то, что тот не обеспечил им такого, как у смежников, заработка. При этом они завышали сумму, полученную коллегами. После благополучного отбытия "Пармы" травля в "Факториале" усилилась. Ростовчане никак не могли уехать домой - в кассе леспромхоза не было денег для зарплаты. Командиру стали ставить в вину и эту неувязку. И он, произведя в голове какой-то расчет, заявил, что честным путем таких денег заработать нельзя! Он идет в соответствующие органы, чтобы поделиться соображениями. Там не стали особенно расспрашивать, на чем основаны доводы или домыслы. Поступили оперативно выехали на место происшествия с комиссией. Сигнал оказался своевременным - директор не удосужился снести деньги домой или перепрятать поглубже. Он был уверен в безукоризненности прокрученного дела. Колесо закрутилось. Были опрошены ростовчане, бухгалтерия, потом очередь дошла и до "Пармы". Институт гудел. Таких случаев в его практике не было. Всем хотелось быть в курсе событий. "Парму" замучили расспросами, но толком никто не знал, что произошло на самом деле. Особенно допекали Татьяну. Ее как раз можно было и не трогать. На производственной практике, перед вылазкой в Коми, слесарь четвертого разряда - детина, каких мало где увидишь, - уронил с помоста на нулевую отметку огромную кувалду и едва не пришиб Татьяну. Татьяна чуть не умерла от страха и, пока отчитывала слесаря за несоблюдение техники безопасности, успела влюбиться в него. Нарушитель счел наиболее безопасным - ответить на чувство. У них завязалась переписка. Теперь он требовал, чтобы Татьяна бросала институт и выходила за него замуж. Она сказала, если любит - подождет. Усов распекал ее за волокиту в создании семейного очага. - А если он меня бросит? - в ответ рассуждала она. Кому я буду нужна недипломированная?! - Нет Таня, счастье нужно бить влет, королевским выстрелом, - твердил Усов. Он был теперь почти с нее ростом. Вытянулся совершенно непредвиденно, за одно лето, да так надежно утвердился в новом росте, что никому не верилось в его недавнее тарапуньство. - Теперь нам можно хоть в кругосветное путешествие, - говорила Татьяна несколько подобострастно и чуть-чуть не по теме. - В любой лодке. - Рановато, - дружески отнекивался Усов. - Я догнал тебя только в росте, а вот весовые категории... - Ерунда, наберем кирпичей. Но я не это имею ввиду. Теперь с тобой не стыдно появиться хоть на острове Пасхи, хоть на Бермудах! - Татьяна вложила в текст столько энергии, что прозвучало это почти в стиле вопля. За лето она тоже окрепла и грозилась вовсе выйти за размеры, отведенные природой женщине. Следователь уехал. Механизму вышеизложенной истории как бы перестало хватать кинематики. Словно в комнату случившихся событий больше ничего не впускали и не выпускали. Время с горем пополам без развития добралось до ноября. Пришли повестки в суд. Почему-то всего четыре. Климцову, Фельдману, Матвеенкову и Татьяне. Почему Климцову и Фельдману - понятно. Но вот зачем Матвеенкову и Татьяне - темный лес. Свидетели из них получались никудышными. Были, конечно, шутки насчет сухарей. Клймцов ерзал и тянул до последнего. Колесо, заведенное с помощью родителей, крутилось. Обработка ректора прошла основные стадии, в Коми убыли соответствующие бумаги. Климцов не пожалел денег и закупил в дорогу коньяку и прочей закуси. Трапезы с ним никто не разделил. Ночь перед судом кантовались в гостинице по соседству с цирковой труппой лилипутов. Что они делали в Княж-погосте при температуре минус пятьдесят? Какой тут цирк? В гостинице погас свет. Матвеенков побрел наощупь в туалет, стал искать унитаз и нащупал голову лилипута, как оказалось - глухого, сидящего на унитазе. Оба едва не сошли с ума от неожиданности. С утра побрели в народный суд. Директор оброс щетиной и уже не походил на того летнего делового руководителя. Когда его ввели в зал, он стал искать глазами Климцова, как бы желая прочесть на его лице, что он нагородил там в своих показаниях. Только от них будет зависеть его мера. Климцов опустил взгляд. Директор понял, что надеяться не на что. В ходе суда выяснилось все до капельки. Самым трогательным был момент, когда адвокат сказал: - Здесь велась речь о взятке. Она осуществляется двумя сторонами. Почему на скамье подсудимых я вижу одну? У Климцова екнуло сердце. "Неужели не сработало?" - подумал он. Его пульс начал пробиваться через кожу в самых неожиданных местах. Можно было не щупать, было видно и так, с какой частотой затикали его внутренности. Прокурор сказал: - По ходатайству ректора дело Климцова передано в товарищеский суд института. Уголовно он не преследуется. Сразу после суда Татьяна с Матвеенковым отправились на вокзал. Фельдман побежал за ними. Климцов остался в гостинице и выехал следующим поездом через двое суток. Через месяц Решетнева, Артамонова, Татьяну и Матвеенкова исключили из комсомола и автоматически отчислили из института. Рудика спасло то, что он был старостой. Климцова вытащил отец. Фельдмана отмазал декан, которому профорг регулярно мыл автомашину. Мучкин выступал за факультет, бегал кроссы. Нынкин имел очень жалкий вид. Пунтус заведовал учебным сектором. Усова до сих пор считали ребенком. Гриншпон играл в "Спазмах". Решетнев, Черемисина, Матвееенков и Артамонов никакой общественной нагрузки не несли. Спустя неделю, Мучкин и Усов забрали из института документы. То ли из солидарности, то ли от образовавшейся вдруг скуки. ЭПИЛОГ Жизнь - пахота, говорил кто-то из не очень великих. Кажется, Усов. Целина чувств, а по ней - плугами, плугами... И ты попеременно ощущаешь себя то полем, то трактором. Но самое страшное, когда перепахивают. Памятью. Жизнь была бы намного беднее, не развивайся она по спирали. Благодаря винтообразности бытия и вопреки его первичности, все неудержимо продолжается, но вместе с тем время от времени начинается сначала. Памяти достаточно одного намека, аллюзии, чтобы время, как летучий голландец, много раз еще мелькнуло вдали. Через пять лет смогли мы организовать стопроцентную явку, первое глобальное свидание. Сегодня в двенадцать дня мы соберемся в Майском парке. Прибудет не только Кравцов, но и Петрунев. Его из прикола разыскала Татьяна. Через приемную комиссию. Кто такой умный посмел побрезгать нашей группой, даже не познакомившись?! - эта мысль не давала ей покоя десять лет. Оказалось - очень ловкий парень. Он поступил в институт по укороченной схеме - отлично по физике плюс пятерка средний бал аттестата. За неделю до занятий подрался у бюста Бутасова из-за своей девчонки. С какими-то там последствиями. И жизнь совершила подлог - вместо нашего душевного срока, она подсунула ему пять других лет. Татьяна нашла Петрунева и уболтала явиться на наш день грусти: -она объяснила это тем, что, судя по всему, он вписался бы в компанию. Случись ему не влипнуть в ту историю, он бы влип в нашу. Так что, сегодня у нас будет новичок. Мы встретимся в двенадцать, а пока нет даже утра. Можно побродить одному. В парке абсолютное беззвучие. Зачерпываю пригоршню тишины. Что за прихоть ощутить ее физически? Время остановилось в ожидании нашего возвращения. Но вот я уже опознан им, и опять оно заструилось как ни в чем не бывало. Это что, снисходительность судьбы? Шанс переиграть? Мы спим треть жизни, а теряем при этом больше