тить все сюжетные линии и всех действующих лиц книги. Главными персонажами фильма "Война и мир" являются Пьер Безухов (Генри Фонда) и Наташа Ростова (Одри Хепберн). Это не совсем те же Пьер и Наташа, что у Толстого, они несколько американистые, но ткань их характеров в основном та же. Видимо, постановщик фильма Кинг Видор - хороший знаток и толкователь Толстого, он не позволяет себе уклонений, о которых стоило бы говорить, ни от текста, ни от действия, ни от расстановки акцентов книги. Наташа мне надолго запомнится. Она очень молода и обаятельна, в ней есть что-то окрыляющее. Хорошая американская актриса сумела тут слиться со своей ролью. Мы видим Наташу дома, веселую, жадную к жизни, любящую всех людей, - ту самую Наташу, которая мечтает ночью на балконе (превосходная сцена!) и которую впервые слышит и впервые понимает князь Андрей. Затем мы видим Наташу на ее первом балу, где на ее долю - до того, как князь Андрей приглашает ее танцевать, - выпадает столько детских и все же горьких переживаний. Видим Андрея, очень близкого к Андрею Толстого. Затем Наташа наносит вместе с отцом визит старому князю Болконскому, который выходит к ним в ночном халате и держится с ними холодно и высокомерно. Мы видим, как между ними возникает отчуждение, как княжна Марья пытается отвлечь внимание от этого, как разочаровывается Наташа. Затем в игру вступает Анатоль Курагин. Сцена, где Наташа ждет саней Курагина, где она понимает, что ее тайна обнаружена и что дверь заперта, где она ходит одна по комнате - молодая, красивая, отчаявшаяся, сокрушенная, - эта сцена потрясающа. Она - достояние великого искусства. Затем мы видим, как Наташа по-хозяйски хлопочет при отъезде Ростовых из Москвы, как она находит раненого князя Андрея, как тяжело она переживает его смерть и как наконец находит свое счастье вместе с Пьером. Прекрасная, замечательная актриса. Пьер в очках, он неуклюжий (но худой!), беспомощный, задумчивый и добрый. Впрочем, одна сцена с Пьером решена сугубо по-американски, а именно та, где Пьер и Долохов бражничают с офицерами. Вся пирушка показана обстоятельно и пространно. Затем заключается пари, и Долохов, сидя на подоконнике, выпивает бутылку коньяку. Все здесь до последней детали - игра на нервах. И откинутое назад тело Долохова, и его ноги на подоконнике, и до мучения медленно убывающее содержимое бутылки, и зияющая пустота внизу. Высота метров сто. Затем на подконник взбирается Пьер. Он очень пьян, он качается, и кажется, что его тяжелое тело вот-вот рухнет на мостовую. Пока его втаскивают обратно в комнату, успеваешь проглотить изрядную дозу жути. Мы видим Пьера в Москве, из которой все бегут, видим его в Бородинском сражении и во французском плену вместе с Каратаевым. На Западе, вероятно, еще и до сих пор "русская душа" понимается и толкуется как нечто типично каратаевское, при этом каратаевщина почти полностью отождествляется с мудрым, взвешенным самообладанием Кутузова. Образ Платона Каратаева создан в фильме интересно и с большой любовью. Его фатализм, его спокойствие, его равнодушие к смерти, его непротивление злу насилием, его забота о Пьере, его огромная доброта - все это словно повисает синей и теплой вечерней дымкой над гибелью наполеоновской Великой армии. В раскрытии образов Наполеона и Кутузова режиссер также близок к Толстому. Кутузов стар, мудр и осторожен. И, в противоположность ему, Наполеон капризен и эгоистичен. В большом разоренном зале он ждет прибытия послов от побежденной Москвы, принимает позы, готовится к блистательной речи и приходит в ярость, когда ему сообщают, что москвичи покинули свой город. Почти все массовые сцены "Войны и мира" грандиозны и захватывающи: и Бородинский бой, и уход из Москвы русских, и появление в ней французов. Но редко приходилось видеть на экране что-либо подобное отступлению наполеоновской Великой армии. Это потрясает, тут есть неизбежность и возмездие. При каждом своем новом появлении на Смоленской дороге Великая армия оказывается все более маленькой, все более потрепанной и усохшей. Вот одна сцена. Тихо падает снег. Чистое, без всяких следов, холмистое поле. Вдруг раздается сигнал побудки. И снежные холмы оживают, из-под снега поднимаются остатки Великой армии. И ковыляют дальше на запад. Не осталось больше ни оружия, ни порядка, ни веры. Это марш смерти. Можно ли требовать еще большего, чем дали американцы в "Войне и мире"? Конечно, можно. И все же это удавшееся, на редкость удавшееся художественное произведение. Возвращаемся на корабль после полуночи. Необыкновенная тишина, мягкий полусвет огней. По пристани прогуливаются туда и обратно двое таможенников. Спящий порт, запах пыли и зерна. В 1949 году я прожил несколько месяцев в провинциальном эстонском городке Выру, в гостинице "Александрия". Тихая гостиница, а город похож на большую деревню. Я писал книгу и мечтал о Шанхае, о большой гавани. Если будет возможность, обязательно туда поеду и поживу месяц-другой в гавани, именно в гавани. В гаванях, даже в спящих, слышится свой особый ритм, своя песня, отсюда тянутся лучи вдаль, сюда сбегаются лучи издалека. 2 марта 1958 Воскресенье. Все закрыто - магазины, кино, бары. В начале дня, в часы богослужения, машин на дорогах немного. А городской транспорт - автобусы и троллейбусы - ходит из Порт-Аделаиды в Аделаиду редко. Большая часть горожан еще вчера выехала за город, хотя трудно себе представить, чтобы в ближайших окрестностях Аделаиды можно было найти что-либо похожее на то, что мы называем зеленью и природой. Погрузка прекращена, тяжелые ворота складов заперты, и даже гости появляются сегодня позже, чем обычно. В город как бы спустилось с гор безмолвие пустыни, не нарушаемое ни шумом уличного движения, ни гудками буксиров. И в этой тиши австралийцы молятся своим богам, дерущимся между собой, словно буржуазные партии: методисты своему богу, баптисты - своему, адвентисты - своему, лютеране - своему, мормоны - своему. Молятся и самому могучему богу, у которого вместо сына аккредитован на земле папа римский. Тихо с утра и на корабле. После обеда я отправляюсь в гости к одной эстонской супружеской паре. Они приезжают на своем "холдене", оставляют его на набережной и приходят за мной на корабль. На людей, которых привезли сюда из Западной Германии в грузовом трюме американского военного транспорта, "Кооперация" производит, разумеется, впечатление роскошного судна. Проезжаем через тихую Аделаиду. Мало людей, мало движения. Минуем новую церковь мормонов, в которой совершается богослужение. Снаружи эта церковь ничуть не похожа на храм. Построена она предельно практично - это одновременно и церковь и клуб. Во время богослужения задергивается занавес на эстраде, а во время танцев той же процедуре подвергается алтарь, поскольку на эстраде играет джаз. Люди, принимающие меня, молоды. Когда они в конце войны покинули Эстонию, им было по пятнадцать лет. Оба получили в Австралии высшее образование: муж кончил Аделаидский строительный институт, а жена - медицинский факультет Аделаидского университета. У них австралийское гражданство, да и не только гражданство. Они считают себя австралийцами, все их планы на будущее связаны с этим материком, они освоились со здешним образом жизни и с природой. Жена, по внешности типичная эстонка, говорит по-эстонски еще очень хорошо и чисто, но мужу довольно часто приходится прибегать к английским словам, да и по звучанию его речь напоминает английскую. Нравится ли им Австралия? Нравится. Уже теперь, в молодости, они довольно обеспеченные люди. Годовой заработок только мужа равен тысяче австралийских фунтов и намного превышает заработок среднего рабочего. К тому же Австралия такая страна, которую безработица задевала, по крайней мере до сих пор, лишь самым краешком. Разговор наш вертится вокруг бытовых вопросов - вокруг квартирной платы, заработка, цен, строительства и т. д., а потом он сам собой перескакивает на отношения между эмигрантами и "настоящими австралийцами". С этим не все в порядке. Скрытое недовольство, которое, как я уже не раз замечал на корабле, проглядывает в отношении австралийцев к эмигрантам, должно быть, не совсем беспричинно. Австралийские девушки редко выходят замуж за молодых эмигрантов. Последних редко принимают в потомственных австралийских семьях. И хотя молодых эмигрантов можно назвать кем угодно, только не "безъязыкими чужаками", все же эти невидимые рубежи и перегородки очень устойчивы. Пытаюсь выведать у нашего хозяина причину. - Мы трудолюбивее, - решает он. - Трудолюбивее? Дело только в этом? - Нет, не только в этом. Пришлые, чтобы встать на ноги, соглашаются порой на более низкую плату. Так вот где зарыта собака! Рабочие боятся, и, по-видимому, не напрасно, что из-за эмигрантов может упасть уровень заработков, а работодатели видят в них более дешевую рабочую силу, то есть боевые резервы для борьбы с профсоюзами. Не очень завидная роль. Мои хозяева - приятные и тактичные люди. Они с самого начала подчеркнули то обстоятельство, что политика - это не их сфера и что у них нет никаких связей и никакого контакта с главными деятелями эстонской эмиграции, в основном бывшими эсэсовцами. Тем не менее нам почему-то не удалось обойти молчанием один вопрос, а именно вопрос о все возрастающих противоречиях между старшим и младшим поколением эмиграции, о взаимном отчуждении между ними. По-видимому, отчуждение это вполне закономерно. Младшее поколение эмигрантов, большая часть которого обучалась в школах и вузах Западной Германии или Австралии, лучше ассимилировалось, у него меньше связей с родиной, меньше воспоминаний, оно пустило более цепкие корни и более безродно. По моим шведским и здешним наблюдениям, ему так же чужды "столпы общества" буржуазного времени, разбросанные по Швеции и Америке и грызущиеся из-за каждого выклянченного доллара, как и те эмигранты из старшего поколения, которые не могут приспособиться к чужой стране и к чужой природе, усвоить чужой язык и чужие обычаи, которым трудно получить работу и которых с каждым годом все сильнее и сильнее тянет на родные острова. В австралийском образе жизни можно выделить три черты. Во-первых, австралиец, коренной или свежеиспеченный, существо до предела домашнее, замкнутое и малообщественное. Закон "мой дом - моя крепость" тут имеет полную силу. Круг знакомства - маленький и ограниченный, его составляют осторожно, и он, как видно, устойчив. Незнакомым неохотно открывают дверь, дом здесь играет в жизни людей почетную роль. Второй и весьма симпатичной чертой является чуткость здешних мужей. Они помогают женам во всех их домашних хлопотах, ходят вместо них за покупками, трудятся вместе с ними на кухне и накрывают на стол. Этому и кое-кому из нас не грех поучиться. У нас, в Советском Союзе, где очень большой процент женщин ходит на работу, мужчины зачастую тратят столько энергии на то, чтобы говорить о женском равноправии и восхищаться им, что по вечерам они уже в полном изнеможении валятся на диван и орут: - Дай поесть, черт побери! Третья черта, несколько меня смущающая, - это фетишизм вещей. Похоже, что вещи имеют здесь какую-то таинственную власть над людьми и занимают в их мыслях и в их жизни слишком большое место. Здесь, правда, очень красивая мебель (в этом мы отстаем), хорошие радиоприемники (наши не хуже), очень практичная кухонная обстановка и т. д. Но все эти предметы не столько служат человеку, сколько властвуют над ним. Думаю, что в этом случае мы имеем дело с влиянием уже упоминавшейся системы рассрочек. Стул или приемник, купленный тобой и принесенный в свою квартиру, немедленно становится твоим и не напоминает так назойливо о себе, как вещь, за которую ты ежемесячно должен выплачивать известную сумму и которая пялится на тебя, словно заимодавец. Возвращаемся на корабль. Я от души благодарен хозяевам за интересно проведенный день и за их откровенность. Благодаря ей кое-что в жизни этого материка стало для меня более ясным. Совсем уже поздно вечером меня вызывают в музыкальный салон. Вхожу туда и не знаю, к кому обращаться, кто меня ищет. Вокруг разговаривают по-русски и по-английски. Лишь за одним угловым столиком сидят четверо немцев. Именно из-за этого стола поднимается длинная-длинная и очень тоненькая, похожая на удилище дама, которая подходит ко мне. - Сударь, вы эстонец? - Да. - Господи! Из Тарту? - Нет, из Таллина. - Господи! Мы садимся. Дама знакомит меня со своим мужем, немцем, и с другими двумя людьми, тоже немцами. Дама очень темпераментна. Разговариваем мы по-эстонски. Начинает она приподнято и поэтично: - Помните песню, сударь: "Мужество Эстонии..."? - Помню. - Ох! - вздыхает дама. И только тут я успеваю спросить, откуда она родом. Оказывается, из Тарту. Ее интересуй, существует ли еще магазин, принадлежавший ее отцу, и "кто его теперь держит". Я плохо знаю Тарту и не могу ответить. Но ее отца, живущего в Австралии, это очень заботит, и он хотел бы съездить взглянуть на магазин. - Вы, сударыня, давно не были в Эстонии? - спрашиваю я. - Да, с тех пор, как Гитлер позвал нас в Германию. Лишь эту фразу она произносит без сильного акцента. Видно, часто ее повторяла. - Ваши родители - немцы? - Мама - немка. - А ваш отец? - Отец - русский. - А вы сами? - Боже мой, эстонка! Муж дамы пытливо сверлил меня своими бледными и холодными глазами. Жена переводит ему наш разговор и потом сообщает мне его вопрос: - Вы воевали против нас? - Воевал. Мы вежливы, мы беседуем о том о сем, но беседа не клеится. И чтобы как-то с этим покончить, дама просит подарить ей на память пустую коробку от "Казбека". Я приношу из каюты полную и вручаю ее даме. - Боже мой, это мне! - Это вашему папе и вашему мужу, чтобы они не забыли вкус русского табака. 4 марта 1958 Погрузка подходит к концу. Аккуратные ряды мешков ячменя в трюме уже до самых люков. Австралийские портовые рабочие трудятся спокойно, не торопясь. Ни на причале, ни в трюме грузчики не делают ни одного лишнего движения, лебедки очень послушны их опытным рукам. Работают в одну смену, и потому вечерами гавань словно вымершая. Темпы тут не те, что в наших портах, и корабли простаивают дольше. Завтра в Аделаиду должны прибыть английская королева-мать и "Обь" с морской антарктической экспедицией. Прихода "Оби" ждут на "Кооперации" с волнением. Часть участников морской экспедиции поплывет на нашем корабле домой. В честь прибытия королевы-матери улицы Аделаиды наряжаются. Всюду флаги и флажки, на витринах портреты ее величества и всевозможные изображения корон. По пути из Порт-Аделаиды в Аделаиду нам встретился своеобразный по своей пестрой красочности эскорт. Все лошади были белые и красивые, да и всадники им не уступали: сапоги и сюртуки - черные, узкие бриджи - белые. На сверкающих киверах султаны из перьев, в руках длинные пики. Все кавалеристы как на подбор - цветущие, солидные, исполненные достоинства. В конную свиту королевы-матери явно выбирали самых лучших, то есть самых богатых парней Аделаиды. 5 марта 1958 Утром нагруженную "Кооперацию" перевели к другому причалу. После обеда прибыла "Обь". Встреча была сердечной. По причалу расхаживали мои спутники по рейсу в Антарктику - Марков и Зенькович. Среди десятков людей, смотревших вниз с борта "Оби", я разглядел загорелого Голышева, остриженного наголо и потому казавшегося еще более молодым и круглолицым. Затем появился долговязый Фурдецкий, все такой же элегантный и громогласный, как прежде. Хорошо быть среди друзей! Встретился тут и с эстонцем, участником морской экспедиции. Это московский аспирант Ивар Мурдмаа. Я узнал его еще издали - он очень похож на свою мать. Странное дело - на рейде Мирного наши корабли много дней простояли рядом, но каждый из нас и не подозревал о существовании другого, у обоих были свои дела, свои заботы. Да, мир так велик и так мал! Чтобы спокойно поболтать, как полагается двум эстонцам, мы отправились в ближайший портовый бар. Для большинства австралийцев бар - это клуб, место встреч, второй дом. Говорят, что каждый австралиец выпивает в среднем два литра пива в день. Пиво тут в самом деле хорошее. В четыре часа люди кончают работу, и бары до шести вечера, до самого их закрытия, набиты битком. Жены приходят в бары встречать своих мужей, ждут их там. Похоже, что пиво тут считается не алкогольным напитком (хоть в нем и достаточно градусов), а предметом первой необходимости. Бар, в котором сидим мы с Иваром, состоит из двух помещений. В первом зале, продолговатом и просторном, находится стойка с высокими табуретами, за стойкой бармен, а позади - полки, уставленные батареями всевозможных крепких напитков. Сейчас, в четверть пятого, бар заполнен до отказа. Люди пьют стакан за стаканом, пьют серьезно, деловито и по-домашнему. Поразительно, что при ежедневном потреблении такого количества пива в Австралии мало толстых людей, - редко встретишь человека с так называемым "пивным брюшком". Портовые рабочие, обычные посетители этого бара, почти все сухощавые и стройные. Во втором помещении, в том, где мы сидим, утоптанный земляной пол, столы из некрашеных досок и плетенные из прутьев стены высотой в человеческий рост. Дверей как таковых нет, вместо них имеется нечто вроде сарайных ворот. В просвет между низкими неглухими стенами и высоким потолком свободно проникает ветер, приносящий порой не только прохладу, но и пыль. Люди приходят сюда замкнутые, но затем их лица все более краснеют и оживляются. Беседа становится все непринужденнее, и кружки отстукивают на столешницах гимн австралийскому пиву, тому самому пиву, вздорожание которого на два пенса за литр может вызвать всеобщую забастовку... Обстановка в этом баре истинно портовая, тут особая атмосфера, на которую наложили свою печать и солидность докеров, и их веселость, и дыхание близкого океана. И даже две женщины, которые, заняв еще до четырех часов видный отовсюду стол в центре зала, извели на свои порядком поношенные лица столько же краски, сколько ушло бы на соответствующий кусок новой тесовой крыши, даже эти подружки кажутся сейчас красавицами средних лет. Их пылкие, призывные и многообещающие взгляды скользят от столика к столику, выискивая человека с сердцем и не совсем пустым кошельком. Для того чтобы изобразить эту сторону здешней жизни, описать Австралию с четырех до шести вечера, был бы нужен карандаш Вийральта. Мы с Мурдмаа говорим о своем старом Таллине, о наших общих знакомых, об океанографической экспедиции. "Обь" закартировала большой отрезок береговой линии Антарктики, внесла в карту много существенных исправлений. Самолеты экспедиции не раз высаживали на материке и ледниках группы ученых, которые в трудных условиях проделали за небольшое время большую работу. Наши корабли "Обь" и "Лена", которые плавали там в 1956-1957 годах, уточнили более чем одну четвертую часть береговой линии всей Антарктики, да и не только береговой линии. Если прибавить к этому океанографические исследования, промер глубин, метеорологические, геологические, гляциологические, магнитологические и прочие изыскания, съемки с воздуха и т. д., то станет ясно, что два этих ледокола, "Обь" и "Лена", высекли свои имена на камне истории открытий и исследований Антарктики, навсегда связав с этим материком, лишенным рек, наименования рек России. "Обь" прибыла сюда из Новой Зеландии, из Веллингтона, где недавно встретились исследователи Антарктики: русские, американцы, англичане, французы и австралийцы. Похоже, что эта встреча не очень обогатила и удовлетворила наших ученых. И научные работники и печать Новой Зеландии дали высокую оценку докладам советских, а также французских и австралийских ученых, поскольку все они добавили к уже известному что-то новое. Но американцы, которые ведут систематическую работу по исследованию Антарктики еще с 1928 года и, стало быть, обладают большим опытом, а также англичане выступили с довольно-таки поверхностными докладами. Но следует, разумеется, учесть, что это мнение не специалиста, а человека, который руководится внешними впечатлениями и который, кстати, относится с глубоким уважением к огромной работе, проделанной на шестом континенте английскими и в особенности американскими исследователями. Одно только создание на Южном полюсе исключительно с помощью авиации американской исследовательской станции Амундсен-Скотт является подлинным подвигом, рискованным и в тоже время тщательно продуманным. Научная и организационная деятельность адмирала Эвелина Бэрда, побывавшего вторым после Амундсена на обоих полюсах земного шара, дает право на то, чтобы имя его сохранилось в памяти истории и будущих поколений как имя одного из величайших исследователей Антарктики. Но в своих последних, предсмертных статьях Бэрд настойчиво подчеркивал военное значение Антарктического материка в качестве базы для авиации и ракетного оружия, подчеркивал возможность использования пролива Дрейка для переброски американского военного флота из Тихого океана в Атлантический. Американцы проверяют в Антарктике, как действуют при сверхнизких температурах танки и военная авиация, слишком часто твердят о том, что Антарктиду можно использовать как полигон и ракетно-стартовую площадку, и смотрят на ее будущее именно под этим углом зрения. А если прибавить к этому уран, который возможно, скрывается под вечными льдами, то... И в то же самое время, как два отряда полярников во главе с доктором наук англичанином Фоксом и покорителем Эвереста Хиллари первыми преодолевали путь с одного края ледяного плато Антарктики до другого, пока они совершали первую наземную трансантарктическую экспедицию, завершившуюся встречей на Южном полюсе и заслуженно вызвавшую громкие отклики всей мировой прессы, в это же время милитаристское в основном отношение некоторых стран к Антарктике, предопределяющее, кроме всего прочего, науку, облаченную в мундир, военизированную науку, весьма существенно мешало подлинно коллективным исследованиям, настоящему обмену информацией между отдельными учеными и странами, прикрываясь при этом, как водится, дымовой завесой высказываний кое-каких западных дипломатов и политических деятелей о "советской экспансии в Антарктике". 6 марта Те из участников морской экспедиции, которые поплывут домой, перебираются на "Кооперацию". Сюда переносят часть собранных коллекций и научной аппаратуры. Возвращаются на родину вся летная группа экспедиции, картографы и геологи. В океанах, которые начнет теперь исследовать "Обь", и в странах, которые она посетит, им уже делать нечего. В гуле новых голосов на нашем корабле я узнаю лишь немногие. Завтра покидаем Австралию. На корабль пришли попрощаться с нами наши старые знакомые. Появляются Позены, появляется приятное лицо Митчелла, в нашей каюте сидит мистер Ламберс. Мы долго говорили с Ламберсом о литературе. И в основном об английской и американской, поскольку из австралийцев мне известны лишь Харди и Лоусон. Мы радуемся каждому писателю, известному обоим, каждой книге. Она словно мост от человека к человеку. Выясняется, что у нас не так мало общих знакомых, и более того - наши оценки не особенно расходятся, Мы начинаем с милого нам обоим Диккенса, равно ценимого и молодыми и стариками, хотя и несколько более далекого людям среднего возраста, жаждущим проблемности. Затем мы возвращаемся к Теккерею и задерживаемся на "Ярмарке тщеславия" и "Генри Эсмонде". Но ирландцы, так же как англичане, да, очевидно, и мы, в немалой степени люди традиции, и потому в разговоре о классической литературе мы зачастую выражаем не свое собственное мнение, не свои симпатии и антипатии, а традиционное признание, освященное временем и подкрепленное комментариями исследователей. Ведь в самом деле, Диккенс может показаться порой сентиментальным и приторным, красочный и сочный "Том Джонс" Фильдинга - переступающим тонкую, словно лезвие бритвы, грань приличия и хорошего вкуса, пронизанный пафосом борьбы и любви к свободе "Уленшпигель" - смесью могучего реализма с мистикой, а высмеивающий попов, монахов и покладистых женщин "Декамерон" - слишком чувственным, что заставляет порядочных родителей прятать его от своих отпрысков. Но все эти произведения - дети своей эпохи и в то же время достояние всего человечества. Есть, однако, среди некоторых уже умерших выдающихся писателей и такие, мнения о которых до сих пор резко расходятся. В книжных магазинах Аделаиды мне не попалось ни одного нового издания Драйзера. Похоже, что после смерти Драйзера его родиной стал Советский Союз, где этого писателя так любят и так много читают. Ламберс как будто тоже не считает его очень крупным художником. Но отношение к Джеку Лондону у нас оказалось одинаковым - и к его морским рассказам, и к "Мартину Идену", особенно к "Мартину Идену", и мне хочется тут напомнить, что после войны эта книга у нас еще ни разу не выходила на эстонском языке. Зато издавалась "Железная пята", которая, несмотря на давнишнюю популярность Джека Лондона среди наших читателей, до сих пор лежит на полках магазинов. Талант Лондона могуч и противоречив, но был ли смысл издавать именно это произведение, здоровое, правда, по своей тенденции, однако для Лондона художественно слабое? Мы вспомнили о романе Моэма "Острие бритвы", мистика которого, сочетающаяся, впрочем, с хорошим реализмом, меня раздражает. Наряду с критичным и выразительным изображением американской денежной знати, французской буржуазии, закостеневшей английской аристократии тут полноправно уживаются и учение индийских йогов, и переселение душ, и полное отрицание главным героем объективной действительности, каковому автор явно сочувствует, и философия самоотречения, и проповедь аскетизма. Ламберс, очевидно, находит сосуществование всех этих вещей в рамках одного произведения вполне естественным. Сошлись наши мнения и о повести Хемингуэя "Старик и море". Как и миллионы других читателей этой книги, мы считаем ее гимном морю, жизни, борьбе. В самом деле, среди книг последнего времени трудно найти произведение, столь же блестяще отвечавшее бы требованию Некрасова, которое лишь гению под силу выполнить: Строго, отчетливо, честно Правилу следуй упорно: Чтобы словам, было тесно, Мыслям - просторно. Я показываю Ламберсу эстонское издание этой книги и благоразумно умалчиваю о послесловии к ней, которое трудно охарактеризовать как-либо иначе, чем "странное". К сожалению, у нас часто бывает так: мы открываем хорошее произведение и переводим его, прочитываем, начинаем любить, а потом, добравшись до послесловия, пытаемся там отыскать ту же любовь и уважение к автору и к его таланту. Но послесловие упорно и судорожно цепляется за все ошибки автора, за его идеологическую незрелость, критикует писателя не за то, что он изобразил, а за то, чего он не изображал, о чем он не писал. Примерно с таким же недовольством читал я послесловие Анисимова к очень хорошим произведениям Пуймановой "Люди на перепутье" и "Игра с огнем". До сих пор не могу понять, из чего исходят авторы подобных послесловий, в чем они видят смысл своей работы. Или они боятся, что буржуазные влияния могут проникнуть к нам даже с помощью самых лучших, самых талантливых и глубоко гуманных произведений писателей Запада? Разговор переходит на "Тихого американца" Грина, на один из тех западных романов, который наиболее взволновал меня в последние годы, который и далек мне и в то же время близок. Экзотика, дыхание чужой страны, своеобразная композиция и беспощадный реализм. Прекрасная Фуонг, понять которую так же трудно, как душу растения или язык птиц, и которая цветет словно неведомый цветок рядом с прямодушным и грубым циником Фаулером. Сам Томас Фаулер с его ежевечерними трубками опиума, с его резкими и лаконичными оценками, со страхом за далекую Англию, с большой любовью к Фуонг, с пониманием жестокости и бессмысленности войны, с настойчивым стремлением быть объективным - да, это образ! И, наконец, Пайл, "тихий американец", джентльмен на словах и в мелочах, наглец в крупном и определяющем. Это книга для вдумчивых вечеров. Ведь "Тихий американец" ставит не только литературные проблемы. Сходные проблемы существуют и в Австралии. Американцев здесь не выносят, говорят о них с внутренним раздражением. Как характер, поведение и гибель Пайла порождены воспитанием и средой, так и здесь скрытая антиамериканская оппозиция порождена высокомерием американцев, их наглым экономическим давлением, их уверенностью, что весь мир, кроме Соединенных Штатов, не что иное, как стойка бара, на которую каждый янки может положить свои ноги в ботинках с толстыми подошвами. В круг наших общих знакомых вошли еще Эптон Синклер, Синклер Льюис, Артур Миллер, Стейнбек, Колдуэлл... Но о многих писателях, о которых Ламберс говорил с большим уважением, я ничего не знаю и даже никогда о них не слышал. Особенно это касается западных философов и психологов. Наиболее настойчиво он советует прочесть мне книгу Лэнгвиджа "Об особо смутном и неясном в эмоционально-сексуальной сфере вырождения". Видно, его интересуют такие проблемы. Сам он написал книгу о жизни арестантов в уголовной тюрьме. С изрядным знанием дела, с обстоятельностью он рассказывает мне о смерти от жажды, обо всем, что человек переносит, что он постигает, что он чувствует и видит перед такой смертью в пустыне Северной Австралии. Ламберс изучал этот вопрос и собирается о нем написать. Чувствуется, что у читателей Запада искусственно вызывается интерес к мучениям, к смерти, к гибели, к чувству ненависти, к садизму, к сексуальности, искусственно вызывается любопытство к ненормальному, вырождающемуся человеку. Книжный рынок диктует авторам свои законы. Более слабые подчиняются им сразу же и целиком. А более сильные, хотя зачастую и обращаются к тому же кругу тем, умеют и тут сохранять свою человечность и свой талант. Наиболее же беспринципные и бездарные служат причиной все более учащающихся случаев моральной смерти от жажды среди молодого поколения, жажды, которая в тысячу раз опасней для общества, чем та, что испытывают в пустынях Африки и Австралии. Ламберс, безусловно, не принадлежит ни к писателям первого, ни к писателям последнего типа. Он для этого слишком крепок и чист. У книг, как и у людей, своя судьба. Но судьба книг в Австралии, а следовательно, и жизнь писателей отнюдь не завидные. Если в доме среднего австралийца изредка и попадаются книги, то выбор их более чем случаен. Связь между книгой и читателем тут слабая. Тиражи маленькие, каких-нибудь несколько сот экземпляров, да и те лежат в магазинах целый год. Одним сочинительством тут прожить трудно. Главным заработком писателей является сотрудничество в газете, на телевидении и на радио. За последние три недели Ламберс заработал как писатель, то есть только продажей книг, всего семь фунтов, вдвое меньше, чем зарабатывает низкооплачиваемый рабочий за неделю. Хорошие беллетристические издания тут необычайно дороги, отчего книга становится доступным развлечением лишь для состоятельных людей. Для тех же, кто победнее, остаются комиксы, газеты, кино да ипподром. Ламберс уходит от нас поздно вечером. За короткое время мы стали хорошими знакомыми и, обмениваясь последним рукопожатием, выражаем надежду снова когда-нибудь встретиться, но уже не здесь, а в Советском Союзе. В сумерках медленно спускается по трапу на причал старый господин. Он поддерживает под руку полную седую даму. Пару эту провожают Трешников, начальник морской экспедиции Корт и капитан Янцелевич. У господина в черном костюме длинное интеллигентное лицо, подлинно английское; он немного похож на Бернарда Шоу. Он медленно подходит с провожатыми к своему черному лимузину; седая дама, его жена, садится за руль. Господин прощается со всеми и, низко пригнувшись, забирается на свое место, - машина кажется слишком низкой для его прямого, стройного тела длиной в семь футов. Это Дуглас Моусон, национальный герой Австралии, знаменитый исследователь Антарктики, доживающий свой век в Аделаиде. 7 марта Сегодня "Обь" и "Кооперация" покинули Аделаиду. На пристани было много провожающих, членов Общества австрало-советской дружбы. И пока буксируемые корабли отваливали от причала, они бросали к нам на палубу цветной серпантин. Корабли постепенно удалялись от пристани, мы и провожающие держались за концы бумажных лент, и они все сильнее растягивались, образуя между нами и материком пестрый и хрупкий мост. Но тот мост, который соединил за эти дни моряков и участников экспедиции с австралийцами, мыслящими трезво и здраво, этот невидимый мост не так пестр и декоративен, но зато и не так хрупок. Мы совсем не пытались превратить своих австралийских знакомых, беспартийных или принадлежащих к буржуазным партиям, в коммунистов, а они нас - в поборников "священной частной инициативы", но мы отлично понимаем друг друга и считаем, что на земле, на этой планете цвета морской синевы, белого снега, желтой пустыни и зеленого леса, люди могут и должны уживаться друг с другом. Десять дней в Австралии, да к тому же еще в одном городе, это слишком мало, чтобы обо всем услышать, все увидеть, понять и почувствовать. Аделаида - лишь одни из ворот Австралии, лишь один из кружков на ее громадной желтой карте, один из узлов, от которого тянутся к другим городам, в глубь опаленного материка нити дорог. Мы видели Австралию только сквозь эти ворота. Но люди, с которыми мы тут встретились, все-таки были плоть от плоти австралийцев, их страны, их образа жизни, их обычаев, их склада мышления. У них умные руки, ими создано и создается много хорошего и прекрасного на этом чужом нам материке. Как и у нас, люди тут рождаются и умирают, как и у нас, они умеют смеяться и плакать, и, будучи нашими антиподами, они все-таки ничуть нам не антиподы. У подавляющего большинства из них та же чудесная должность, что и у нас: быть на земле человеком. 8 марта Утром "Обь" и "Кооперация" снова стояли рядом у острова Кенгуру в заливе Эму. Мы брали у "Оби" дизельное топливо. Несмотря на близость берега и на то, что залив тут закрытый, была сильная волна. То борт "Оби" поднимало вверх, то наш. Трап, перекинутый с "Кооперации" на "Обь", мотался, словно качели. Чтобы перебраться с одной палубы на другую, приходилось выжидать благоприятный момент. Несмотря на пробковые кранцы, корпуса кораблей временами сталкивались, и слышался стон и скрежет. Высокий мостик "Оби" въехал в нашу веранду с правого борта, разбил там три окна и оставил большие вмятины на металлических стенах. Не так-то просто заправляться горючим в открытом море. Несколько раз побывал на "Оби". Могучий корабль с мощными двигателями, с хорошими лабораториями, с первоклассным навигационным оборудованием. Но бытовые условия у научных работников там как будто хуже, чем на старой доброй "Кооперации". Во многих каютах живут вдесятером. Заправка горючим кончилась. Мы прощаемся с людьми на "Оби". Забегаю напоследок в каюту Мурдмаа, отыскиваю кинооператора Ежова, живущего на самой корме, прямо над винтом, нахожу Голышева и Олега Воскресенского, которого зачислили тут в состав морской экспедиции. Потом мы теснимся у поручней отваливающих друг от друга кораблей, перекидываемся последними фразами, но вот корабли отдаляются, и приходится уже кричать. "Обь" уходит на восток, а мы плывем почти прямо на запад - к Большому Австралийскому заливу. Погода ветреная, сбоку бьет волна, горизонт затянут легким туманом. Остров Кенгуру удаляется от нас, а затем и вовсе исчезает. "Кооперация" начинает сматывать невидимую нить длиной в семь с половиной тысяч миль, которые отделяют ее от ближайшего порта следования, от Суэца. Слабое покачивание корабля, уже такое домашнее, действует усыпляюще, легкая вибрация корпуса создает ощущение длительного, непрерывного движения. Заснув, я увидел во сне дом, где прошло мое детство, большую ригу, в которой жужжали четыре прялки и мурлыкал на печи кот. Женщины пели: Совсем слепой и с палкою Там ходит их король... Кто-то заходит в каюту, вполголоса бросает несколько слов Кунину и, очевидно, имея в виду тропический пояс Индийского океана, произносит по-латыни: - Hannibal ad portas! [1] 1 Ганнибал у ворот! (лат). 9 марта Большой Австралийский залив Если ты хочешь знать, что такое время и пространство, так поживи на корабле, заполненном участниками экспедиции и нагруженном австралийским зерном, на корабле, у которого работает лишь один дизель и который пробивается сквозь волны со скоростью пяти узлов в час. А до родной гавани десять тысяч миль! Видно, тот, кто первым сказал: "Все течет!" - был весьма далек от абсолютной истины. Корабль, время, мысли - все замерло на месте, и за час плавания обратный путь сокращается на карте лишь на какие-то доли миллиметра. Когда в книгах наступает долгожданное, выстраданное и кажущееся вечным счастье, то обычно пишется: "Время замерло", "Время стало", "Время прекратило свой бег". Но время может стоять на месте и под низкими серыми тучами, на темно-синей, тихо плещущей воде Большого Австралийского залива и быть не чем иным, как только печальным, тягучим, словно заунывная песня, вопросом: - Когда же? 11 марта Во времена парусников существовал морской термин "обезьяний груз". Но я никогда не думал, что мне придется плыть на корабле с "попугайным грузом", да еще не в переносном, а в прямом смысле. Я пытался сосчитать, сколько их накупили в Австралии, но все время сбивался. Поодиночке и парами они стрекочут во всех каютах, покачиваясь в своих красивых клетках. В иных каютах даже по две клетки. На корабле только и разговору что про любовь попугаев, про науку о попугаях, про их виды и характеры, про их талантливость и про их язык. Некоторых из более молодых участников экспедиции, в основном трактористов и строителей, тоже окрестили незаслуженно попугаями за то, что они купили себе в Австралии пестрые рубашки: на желтой материи прыгают кенгуру, спят коала и растут эвкалипты. Вчера ко мне заходил один из пожилых участников экспедиции, серьезный и дельный человек, кандидат наук, до странности, кстати, похожий на приобретенного им попугая, хотя в своей научной деятельности он отнюдь не лишен самостоятельности и ничуть не попугайничает. У него круглое лицо, круглые глаза, а его нос напоминает клюв попугая. Он принялся всерьез упрекать меня за то, что я растранжирил валюту на пустяки а попугая не купил. Мы обменялись мыслями по этому важному вопросу. Он. Следовало бы купить. Для Эстонии это редкость. Я. Ни чуточки. Попугаев у нас больше чем надо. Он. Откуда же их привозят? Я. Мы их сами выводим. Он. Попугаев? В Эстонии? И какой же породы? Я. Той, что в черных платьях и в черных костюмах. Он. Ах, вот вы о ком... Такие и у нас есть... И много они болтают? Я. Много. И все, что ни скажут, верно. Знай цитируют да из кожи лезут, чтоб логически увязать одну цитату с другой. Он. Значит, вы признаете, что попугай все же весьма похож на человека? Признаю, и мне жаль, что я не купил попугая. Насколько легче мне жилось бы, если бы он сидел в углу моей комнаты и каждый день вдалбливал бы мне, что и с птичьими мозгами можно угодить людям и даже преуспеть. Разумеется, попугаи на "Кооперации" в большинстве случаев маленькие, они еще не умеют говорить, только щебечут да стрекочут, семейных ссор в их клетках не бывает. Мужчины ухаживают за ними прямо-таки с отеческой любовью и часами простаивают перед проволочными клетками. Да оно и лучше, что попугаи не так велики и способны. Говорят, в одну из предыдущих морских экспедиций какие-то безответственные люди тайком обучили попугая одного профессора неделикатным выражениям и в Москве профессору пришлось продавать птицу, причем в покупатели годился только одинокий холостяк. И среди наших попугаев есть один покрупнее, который стоил немного дороже остальных уже из-за одной величины. Два дивных красных пера в хвосте тоже обошлись в лишние полфунта стерлингов. Перья эти, к сожалению, выпали - они оказались приклеенными. Мне трудно писать о чем-либо ином, кроме попугаев. Со вчерашнего дня держится чудесная погода, клетки с попугаями вынесены на воздух, а две висят прямо перед моим иллюминатором, выходящим на прогулочную палубу. Красивые, живые, симпатичные птицы. По утрам меня одолевает сильное желание свернуть им головы. Я лучше всего сплю между шестью и семью утра, перед самым пробуждением. Но в шесть встает солнце, и тотчас же в открытый иллюминатор врывается громкий и не очень-то мелодичный гомон птичьего базара. Спать больше невозможно. Так что мне и без валютных расходов становится ясно, какая дивная птица попугай и почему владельцы этих птиц вешают клетки не у своей каюты, а у моей. Но столь несправедливое отношение, разумеется, вызвано брюзгливостью сонного человека. Днем я с таким же удовольствием любуюсь попугаями, как и их владельцы, и не отпускаю по их адресу никаких критических замечаний. Двое других представителей корабельного птичьего царства живут под палубным трапом у третьего люка. Это императорские пингвины Ромео и Джульетта. В Австралии они были любимцами посетителей судна, вокруг них всегда толпились ребятишки, а птицы, совсем уже привыкшие к людям, не обращали на них никакого внимания. Они требуют много заботы, особенно теперь, с наступлением жары и приближением тропиков. Хоть они еще не испытывали настоящей жары, можно все-таки догадаться, как будет тяжело двум этим обитателям льдов в тропических широтах. До первой отечественной гавани ответственность за них возложена на Кричака, и ответственность эта связана со множеством беспокойств и хлопот. Для Ромео и Джульетты выстроен специальный маленький бассейн, в котором они купаются по нескольку раз в день. Жажду они утоляют не водой, а льдом. Кормят их мороженой рыбой и сибирскими пельменями. Кажется, они даже предпочитают последние. Несмотря на то, что мы уже давно покинули зону антарктического климата, они все еще очень много едят. Отсюда и обильное количество помета, жидкого и желтого, убирать который не такое уж удовольствие. Впрочем, все эти мелкие неприятности никак не смогли помешать пингвинам давно стать нашими всеобщими баловнями, - за их кормежкой всегда наблюдает с десяток любопытных, и если у птиц нет аппетита, то беспокоится не один Кричак, а и многие другие. У пингвинов несколько задержался рост, но в общем они спокойны, дружелюбны, солидны и гуляют на палубе по одному и тому же маршруту, длиной в десять метров: впереди - более длинный Ромео, а позади - более низкая Джульетта. Они, видно, привязаны друг к другу (у пингвинов как будто очень устойчивые семейные отношения) и все о чем-то болтают между собой, только вот по неуклюжести, вызванной непривычностью обстановки, да по незнанию Шекспира не разыгрывают сцен у балкона, хотя на корабле есть для этого богатые возможности. Они охотно принимают участие в утренней зарядке, которую проводит на третьем люке Фурдецкий. Не думаю, чтобы им снилось что-нибудь кроме льда. 13 марта Индийский океан Наши координаты вечером - 33ь43' южной широты и 113ь35' восточной долготы. Юго-западный выступ Австралии остался в девяти с половиной милях на восток от нас, и теперь до самого Аденского залива мы нигде не увидим земли. На низкую, холмистую линию берега налег грудью темно-серый вечерний сумрак, погасив характерные блекло-желтые тона Австралии. А то, что еще не совсем скрыла сгущающаяся тьма, мешал разглядеть сильный огонь маяка, коловший глаза иглами своих лучей. У нас новый курс - 354, то есть почти норд. Потом мы сильно отклонимся на запад и пересечем экватор наискось. На корабле вновь воцарился спокойный морской ритм штиля, - без выработавшегося ритма в океане не проживешь. Определяется он четырьмя элементами: преферансом, чтением, домино, а главное - работой. Играть в преферанс и в домино, читать и загорать - это в основном специальность трактористов и строителей, короче говоря, техников, которым не надо отчитываться в своей работе перед руководством экспедиции. А руководителям научных отрядов предстоит сдавать отчет об итогах своей работы, и поэтому они по нескольку часов в день просиживают в каюте, пишут там, потеют, думают, чертыхаются и опять пишут. Трешников объявил, что тем, кто не сдаст в срок свои отчеты, грозит опасность просидеть без отпуска все лето в Москве или в Ленинграде, и это подействовало. Кинозал целиком и полностью заняли картографы, тут с утра до вечера наклеивают на карты аэрофото, постепенно создавая точную и выверенную картину прибрежного района Антарктики. Кричак часами сидит за пишущей машинкой, тем же занимается и ученый секретарь экспедиции Григорий Брегман, остальные же предпочитают писать от руки. Трешников, который требует многого от других, не дает пощады и самому себе, и когда ни пройдешь мимо его каюты, всегда видишь его склоненным над столом. Лишь изредка он появляется в курительном салоне, чтобы сыграть партию в домино. Владимир Михайлович, мой сосед по каюте, пропадает с самого утра. Большую часть дня он проводит в столярной мастерской на носу корабля, потом рисует, потом читает где-нибудь на палубе в тихом уголке и, если остается время, еще занимается с двумя своими друзьями английским языком. "Мне нет покоя, мне нет покоя, мне нет покоя..." Да, уж для такого человека, как Кунин, покой - что смерть. Его крючковатый орлиный нос молниеносно вынюхивает себе новое занятие, после чего Кунин скрывается на целый день в каком-нибудь из судовых помещений или в лабиринте мастерских. Тем не менее он и Кричак за обедом любят поговорить о том, что им неохота работать и что лень у них обоих, видно, врожденная. Я слушаю их с нескрываемой завистью и про себя думаю: "Вот бы и мне такую же "врожденную лень"!.." Ибо, несмотря на тесноту каюты, мысли тут во время штиля почему-то разбегаются во все стороны, океан рассеивает их и целиком поглощает. Временами я даже вижу, как под его безмятежную, зеркально гладкую поверхность уходит вниз серебристой уклейкой удачная фраза, выразительное слово или половина строфы. Я чувствую, как океан высасывает из меня все содержимое, не давая ничего взамен, кроме правильного серебряного круга по вечерам и пылающего зеркала днем. То, что мы называем "сопротивлением материала", зримо встает передо мной плитняковой стеной. Все написанное раньше кажется неинтересным и серым, лишь задуманное кажется хорошим, но чтоб добраться до этого хорошего, надо пробиться хоть на шаг сквозь плитняковую стену "сопротивления материала". Не знаю, справедливо это или несправедливо, но мне порой кажется, что многим из нас, из эстонских писателей младшего поколения, трудно решиться на этот шаг, такой неизбежный, а ведь без этого шага не может возникнуть нового качества и вообще нового. Это результат ложного отношения к своему воспитанию, к своей работе. Мы привыкли требовать и от читателей и от критиков уважения и пиетета к труду писателя, к его таланту, к его удачам и даже неудачам, но сами часто не в состоянии взглянуть на свое произведение критическим взглядом человека со стороны, тем взглядом, какой бывает у нас в момент усталости и упадка, в моменты, когда мы наиболее строго и честно исправляем свою работу. Мы предъявляем требования к другим, но не к себе. И, очевидно, в этом одна из причин крайне малой продуктивности многих молодых писателей. Мы пишем: "строитель строит", "штукатур штукатурит", "рыбак рыбачит" и т. д. и т. п., и пишем об этом как о самой естественной вещи, пишем без всяких хитростей, ибо что может быть обыденней того, что рабочий работает? Но о том, что "писатель пишет", что "писатель заканчивает новое произведение", мы еще не привыкли говорить как о чем-то вполне нормальном и будничном. Нет, мы хотим, чтобы это всегда было окружено каким-то мерцающим ореолом, за которым мы зачастую пытаемся скрыть затянувшееся творческое бесплодие, являющееся во многих случаях лишь результатом лени и благодушия, в чем, однако, мы не решаемся признаться. К ним я еще добавил бы "боязнь жизни", эту великую мастерицу фабриковать причины и поводы, выискивать виновных и прикрывать всяческими ширмами раздобревшее благодушие, эту полную даму с годовалым чадом на руках, то есть Привередливостью, и с тещей, склонившейся у постели, то есть Обиженностью. А из-за ширмы порой выглядывает длинная жилистая физиономия Ее Величества Претензии. За пять лет - сборник стихов, за год - детская книжка в пол-листа или новелла, а если речь идет о критике, то пара рецензий, если их вообще не пишут лишь ко дню рождения. И мы довольны, мы подсчитываем все это и говорим, что литература идет вперед. Мне вспоминается, как во время войны один актер читал в Ярославле эстонским художественным ансамблям свой реферат о построении коммунизма, особенно подчеркивая то обстоятельство, что при наступлении новой эпохи рабочий будет работать только два часа в день. И режиссер Каарел Ирд крикнул с места: - И актер будет получать в год лишь по одной роли, а молодым и малоодаренным вообще ничего не дадут! Оратора, говорят, очень огорчила такая перспектива. Но, думается, мы нередко создаем для себя искусственный мир, искусственную эпоху двухчасового рабочего дня и кричим о несправедливости, если нас упрекают в том, что мы пишем мало, да нередко и плохо. Не обижайтесь, ровесники и коллеги! Упреки этой иеремиады обращены мною прежде всего к самому себе, хотя при желании и нужде вы, конечно, и можете принять на свой счет то, что останется от моей доли. Меня огорчают и злят волны, глухо плещущие за бортом, вспышки маяка, все слабее озаряющие океан за кормой, и непередаваемое, но неотступно грызущее чувство бессилия и невыполненного долга. 14 марта Сильная волна в семь-восемь баллов, гул ветра. Готовим стенгазету ко дню выборов, то есть к 16 марта. Вернее, Кунин готовит. Текст уже наклеен, осталось написать шапку и заголовки да нарисовать карикатуры. Иные шаржи получаются очень удачными, особенно на участников экспедиции. Так как музыкальный салон сейчас полностью отдан в распоряжение ученых и составителей отчетов, мы расположились в красном уголке команды. Нас уже трижды пыталась выставить отсюда сердитая уборщица. Это пригожая девушка, архангельская красавица, - крепкая, но стройная, с красивыми руками и ногами, с синими и пронзительными, сейчас злыми глазами, с круглым лицом, с милым вздернутым носиком, усеянным веснушками. Она моет пол в кают-компании команды (являющейся одновременно столовой и красным уголком) и без передышки и всякого почтения ругает нас несколько часов подряд. Ругает нас негромко и разборчиво, ровным голосом. Все мы - я в качестве редактора, а Кунин с Фурдецким в качестве сотрудников - узнаем свою истинную цену: мы лодыри и мазилки, мы художники чертовы (слово "художники" в ее устах звучит как очень уничижительное), мы старые дурни и мусорщики, мы хулиганы и нахалы и т. д. и т. п. Поскольку мое участие в создании стенгазеты уже закончилось, я сижу молча, Фурдецкий изредка вставит словечко-другое, но это все равно, что подливать масло в огонь, а Кунин, наш вежливый и воспитанный, тихоголосый Кунин, бормочет под нос, раскрашивая какую-то карикатуру. - О господи, разве мало на свете всякой дряни, что ты создал еще и женщин! Это, кажется, слова Гоголя. Но архангельская красавица, не обращая ни на что внимания, продолжает ругать нас, и мне со своего места любо смотреть на нее: до чего же пригожая девушка! Как споро ее покрасневшие руки протирают мокрой тряпкой линолеум! А глаза ее, поглядывающие на нас из-под упавшей на лоб пряди и готовые испепелить нас, блещут и сверкают словно звезды. Порой она отшвыривает ногой стул, будто и тот принадлежит к компании "мусорщиков", делающих стенгазету, и выражается совсем уж по-мужски и весьма нелестно для нас. Так как мы находимся на самой корме, наш стол сильно подбрасывает вверх и вниз, иллюминаторы все время залиты водой. Краска на бумаге часто расплывается, и кисточка оставляет на ней непредвиденные полосы. Но архангелогородка не обращает внимания ни на качку, ни на ветер, ни на то, что уже с четверть часа ей никто не перечит, а знай поносит нашу четырехметровую (!) газету и нашу работу, которая должна перевоспитывать людей и, в частности, ее. Приятно слушать, как она разливается жаворонком, видеть ее гневные глаза и вспоминать, каким она бывает ангелом на танцевальных вечерах в музыкальном салоне. Внезапно девушка, вытирающая тряпкой ножку стула, затихает, ее яростные движения становятся нежными, прядь, нависшая на глаза, исчезает под платком, и мы слышим ее дивный грудной голос, не для нас, очевидно, предназначенный. Этот берущий за душу голос поет: Я не брюнет И не поэт... И что-то еще в том же роде про любовь и про клятвы. В дверях появляется один из молодых участников экспедиции, брюнет с мощной шевелюрой и поэтическим взглядом. Девушка замечает его и, как бы оторопев, встает, поправляет китель, улыбается, любезно приносит нам пепельницу, которую мы давно выпрашивали, и просит не бросать окурки на пол. Молодые люди беседуют о чем-то в дверях. Насколько я слышу, словарь архангелогородки порядком усох, утратил свою сочность, мужественность, образность - теперь все ее выражения тщательно отобраны и литературны. А высокий брюнет, на время избавивший нас от роли "мусорщиков", лишь повторяет все время то умоляюще, то ласково, то с легким упреком: - Дуня, Дунечка! Но под кителем Дунечки уже обрисовались еле заметные белые крылышки. Ее глаза мягко сияют, ее голос мелодичен и нежен. Все та же вечная повседневная история с бабочкой, выпархивающей из кокона и расправляющей свои яркие пестрые крылья. Только что мы видели маленького крокодила, и вдруг... Меня ты - я верю в чудо! - На ласковых крыльях своих В рай вознесешь, откуда Мне падать так высоко. Они долго шепчутся, с тихим шелестом пролетают по качающейся кают-компании имена Дуни и Толи. Кунин и Фурдецкий пишут заголовки, а я с нетерпением жду того момента, когда девушка снова взглянет на нас тигрицей и примется объяснять нам, какой мы тяжкий крест для ее красивой шеи. Но этот момент так и не наступает. Толя уходит, а Дуня остается все такой же доброй, как и была. Она больше не придирается к нам и даже, взглянув на кунинские карикатуры, хвалит их. По просьбе Владимира Михайловича она приносит ему из кухни воды для акварельных красок, за которой мне приходилось ходить в среднюю часть корабля, - Дуня не давала нам ни капельки. За наружной переборкой ветер в шесть-семь баллов. Но океан в душе Дуни солнечен и гладок, словно зеркало. Удивительно! 16 марта День выборов в Верховный Совет. "Кооперация" приписана к Мурманскому порту, и мы голосуем за тех же кандидатов, что и тамошние избирательные участки. Биографии кандидатов нам были переданы по радио. Мы все успели проголосовать до семи утра. И на корабле воцарилось воскресное спокойствие, более торжественное, чем когда-либо. На баке полным-полно людей - кто загорает, кто просто смотрит на воду, кто во что-то играет. Вечером в музыкальном салоне танцы. По желанию наиболее молодых участников экспедиции и женского персонала танцы устраиваются дважды в неделю и обычно - на задней палубе. Танцующих бывает мало, зрителей - много. Днем сидел у летчиков. Там были Фурдецкий и старый полярный летчик Каминский, бортмеханики и радисты. Каминский - человек старше пятидесяти, с наголо остриженной головой и широким костистым лицом. Годы изрезали его лицо морщинами, схожими со следами резца на дубовом дереве, взгляд его синих глаз молод и спокоен. При чтении он пользуется очками. Читает он страшно много, читает целыми днями, вдумчиво, неторопливо, возвращаясь время от времени к уже прочитанным страницам. Он любит спорить о литературе, о книгах. Сейчас по кораблю ходит из рук в руки "Битва в пути" Галины Николаевой, об этой вещи идут споры и в каютах и на палубах. Каминский подготавливает конференцию по этому произведению, которая, очевидно, состоится лишь в Красном море. Не знаю, что получится из конференции. Почти все здесь - люди техники, в той или иной степени соприкасавшиеся с конструированием сложных машин и приборов, с вопросами их практического использования. В происходящих спорах на первый план всегда выступают технические проблемы, вопрос о точном описании производственных процессов. Человеческие проблемы, страсти людей, их слабости и достоинства - все это мелькает где-то на заднем плане. Но уж когда добираются и до этого, то выясняется, что почти все участники экспедиции, и молодые и старые, предъявляют литературному герою очень большие требования и не прощают ему ничего. Они хотят, чтоб герой был чистым, чтоб он был деятельным и чтоб он не боялся риска. В море с человека спрашивают больше, чем на суше, а в экспедиции - еще больше, чем в море. Эта требовательность неизбежно переносится и на литературу, причем особенной силы и чистоты требуют от героинь. И порой их с особенной легкостью наделяют прозвищами "бабочек", а то и какими, похуже. Я упомянул героя, не боящегося риска. Это наш всеобщий любимец, к нему наиболее снисходительны. И не очень придираются к целям, которые ведут его вперед, к побуждениям его действий. Здесь особый класс, разумеется, составляют полярные исследователи: Амундсен, Нансен, Скотт, седовцы, четверка папанинцев, Чкалов, Громов, Бэрд, Моусон. Это знаменитые коллеги по странствиям во льдах и надо льдами. Но стоящий народ и тюленеловы Южного Ледовитого океана, многие из которых побывали на Крайнем Юге раньше признанных первооткрывателей, - они лишь подделывали записи в судовых журналах, чтобы утаить места лова. Стоящий народ и португальские капитаны, которые в погоне за перцем открывали новые острова и пополняли карту мира, - эти, правда, были не прочь из-за мешка перца и перерезать глотку своему конкуренту. Такие могли из-за пустяка вздернуть матроса на рею - нравом они были страшнейшие деспоты, но история забывает о повешенных матросах и увенчивает охотника за перцем лавровым венком первооткрывателя. Похоже, что ставить так высоко людей риска заставляет полярников, летчиков и моряков их профессия, да и сходство их характеров с характерами смельчаков прошлого. Мы беседуем о самой ходовой книге из судовой библиотеки, которую по прочтении молча откладываешь в сторону и которая глубоко потрясла нас своим суровым документализмом и духом отчаянного, бессмысленного риска. Это книга командира японской подводной лодки: "Потопленные. Японский подводный флот в войне 1941-1945 гг.". Автор ее принадлежит к числу тех немногих командиров японских подводных лодок, которые остались в живых после войны с Америкой. Американцы потопили фактически весь подводный флот Японии. И "Потопленные" - не что иное, как хронологический перечень гибелей, история бессмысленной гонки со смертью, обвинительный акт против адмиралтейства Японии. В начале войны японский подводный флот был уже устаревшим, отсталым, и во время войны его заставляли выполнять невыполнимые операции. С его помощью пытались снабжать японские гарнизоны на островах Тихого океана, блокированных военно-морскими и военно-воздушными силами Америки. Мешки риса посылали к берегу из торпедных аппаратов. Строились подводные авианосцы для бомбежки Панамского канала, но при этом они не снабжались радарными установками, уже имевшимися в Японии. Японские подводные лодки дважды огибали мыс Доброй Надежды, пересекали "ревущие сороковые" Атлантического океана, добирались до европейских вод и встречались на немецких базах у берегов Франции с немецкими субмаринами. Это был смелый шаг смелых командиров и моряков. Но наиболее потрясает в "Потопленных" глава о людях-торпедах, которые появились в Японии перед ее разгромом. Ни один человек, выпущенный из специального торпедного аппарата, не вернулся назад, у нас нет никаких сведений о переживаниях этих обреченных. Пойти на этот шаг могла только Япония, только японцы. За таким поступком должно скрываться какое-то непонятное для нас отношение к жизни и убеждение самоубийцы, осознавшего предстоящий конец, что иначе быть не может. Людей-торпед обучали в особых школах, после окончания которых они получали специальную форму и жили как завтрашние мертвецы. Затем они попадали на подводные лодки, забирались в подходящий момент в торпеды, и последнее, что они успевали крикнуть по радиотелефону, было: "Да здравствует император!" Вся книга пронизана фатальным спокойствием автора, он спокойно перечисляет имена погибших товарищей и номера не вернувшихся на базу лодок. По манере письма это самая бесстрастная и самая угнетающая книга. Но мы признаем ее. Почему? Отчаянный риск, постоянное устремление к безнадежному исходу - в этом-то и состоит ее очарование, подобное гипнозу змеиного взгляда. За свою долгую летную жизнь Каминский налетал сотни тысяч километров надо льдом, он повидал и пережил все, что можно повидать и пережить в таких полетах. Я знаю, что он пишет дневник, который очень объемист и наверняка очень богат фактами. Меня интересует, понимает ли он, что является одним из самых чистых, самых деятельных героев, не боящихся риска. Видимо, не понимает. Его жизнь, прошлая и настоящая, кажется ему такой же естественной, как хлеб на столе, как воздух вокруг него и под его крыльями. 18 марта Почти во всяком коллективе существуют свои скрытые противоречия, свои лагери, борьба убеждений, трения вкусов и характеров. Они наверняка имеются и среди отдельных наших ученых, - здесь-то и таятся самые запутанные и в то же время самые скрытые подводные течения. Но в этой тихой и бескровной войне наиболее отчетливо выделяются две группы противников: болельщики "Спартака" и болельщики "Динамо". Меня еще в Мирном и даже в глубине Антарктиды поразило то, что одни трактора были украшены вымпелами "Спартака", а другие вымпелами "Динамо". Озадачили однажды лица людей, когда я, спровоцированный ими на разговор, превознес не их общество. Впоследствии из-за этой двусмысленнной позиции, из-за этой непричастности к какому-либо стану я не раз оказывался в мучительном положении. Дабы найти выход, я вступил в таллинский "Калев", - разумеется, неофициально и не уведомляя об этом руководителей общества. Я мудро предпочел "Калев" таллинскому "Динамо" и таллинскому "Спартаку", так как наименования последних неминуемо втянули бы меня в тот или иной лагерь. А в "Трудовые резервы" я не вступил потому, что это название (но не само общество!) кажется мне совершенно невозможным. Вы только подумайте: "Трудовые резервы"! Это название делает человека если не нулем, так цифрой, превращает его в единицу, лишенную индивидуальности и характера, почти отождествляет его с механизмом. Когда я вижу фабричную молодежь, идущую строем по вечернему Таллину - часто в плохо пригнанных и всегда мрачных шинелях черного цвета, как бы съедающего молодость этих ребят и превращающего их всех в однообразные унылые фигуры, - то меня каждый раз больно колет это словосочетание - "Трудовые резервы". А ведь я знаю, какие умелые руки у этих парней и девушек в грубых шинелях, какие жадные к науке головы у этих ребят в форменных фуражках. Чудесный народ, наш завтрашний день! Но неужели же это только трудовые резервы, только человеческий материал? Меня бы, во всяком случае, обидело, если кто-нибудь назвал бы меня так же, как называют этих молодых ребят, и сказал бы: "Ах, Смуул? Знаю, он теперь - "трудовой резерв"!" Вот по каким соображениям я выбрал таллинский "Калев". - Нашему "Динамо" - ура! - крикнул мой старый друг Владимир Гаврилов, выиграв партию в домино и обменявшись долгим, крепким и демонстративным рукопожатием со своим партнером, тоже динамовцем. - Случайность! Судьба играет человеком! - И один из проигравших, товарищ Гаврилова по каюте Игорь Тихомиров, страстный болельщик "Спартака", не сумев скрыть огорчения, вздохнул. - Случайность? - весело воскликнул Гаврилов. - Какая же это случайность? "Динамо" всегда вас било и будет бить. Браво, "Динамо"! Дрожи, Европа! Мы - это сила! Нет более близких друзей и более кровных врагов, чем Владимир Гаврилов и Игорь Тихомиров. Оба являются врачами экспедиции. Тихомиров - врач по внутренним болезням, Гаврилов - стоматолог. Гаврилов работал врачом и поваром на Востоке с самого основания этой станции. А Тихомиров работал в Мирном, но вместе с тракторным поездом тоже побывал на Востоке в качестве врача-повара. Лишь на тракторах он наездил по антарктическому льду около четырех тысяч километров. Не найти и более непохожих друг на друга по внешности людей. Гаврилов маленький и плотный, он ходит в очках с круглыми стеклами, сквозь которые смотрят на вас карие глаза, - в их остром, живом и любопытном взгляде есть что-то птичье. У него круглое лицо, энергичный нос, а сам он для своего роста невероятно силен. Своей железной рукой он порой убеждает в ударной мощи "Динамо" тех, кто в ней сомневается. Почтительный страх перед его силой и вынудил меня срочно назваться патриотом "Калева". Гаврилов темпераментный спорщик, почему-то старающийся казаться скептиком. Если кто-то излишне в чем-то уверен, если кто-нибудь хвастается, он обычно бросает свое всеисчерпывающее - вернее, всеотрицающее: - Горлопан! Но в его собственной правоте попробуй только усомниться. Он тут же распаляется, его и без того звонкий голос поднимается совсем на верха, а глаза начинают метать молнии. Игорь Тихомиров высок, спокоен, обстоятелен, задумчив. Он много читает, как и Гаврилов, но его мнение о прочитанном заставляет смиряться даже задиристого Гаврилова. Одна бровь у Тихомирова всегда приподнята, и это придает его лицу что-то мефистофельское. В раж его привести трудно, но когда уж приведешь, то надолго. Если в споре была затронута общечеловеческая проблема (а Тихомиров всегда затрагивает более обширные, космические проблемы) и он не сумел убедить противника, то рубит сплеча: - Совести у тебя нет! У тебя вместо совести... - И поясняет, чем заменена у противника совесть. Мне он несколько раз говорил предостерегающе, в тех, разумеется, случаях, когда я с ним спорил: - Я тебя научу любить свободу! В устах независимого и любящего свободу Тихомирова это самая страшная угроза, - фразу эту он в разных обстоятельствах произносит по-разному, но всегда весомо. Когда проходишь мимо их каюты и заглядываешь к ним в иллюминатор, то часто видишь Игоря на койке с книгой на груди. Сложив руки под головой, он сосредоточенно о чем-то думает, а сидящий напротив Гаврилов изо всех сил старается отвлечь своего друга от бесплодного теоретизирования и втянуть его в деловую дискуссию. - Видишь! - говорит он. - Думает! И о чем ему думать? - Не мешай! - машет на него рукой Тихомиров и все-таки приподнимается. - Знаешь, над чем он думает? - спрашивает меня Гаврилов. - Над новой теорией игры в домино. Ночи напролет не спит. Хочет понять, почему он проиграл вчера и проиграет завтра. Да уж что поделаешь? Раз "Спартак" - приходится проигрывать. Слабая командочка... И тут начинается. В конце концов они появляются в курительном салоне, усаживаются за стол и начинают стучать костями. В виде исключения они иногда играют вместе, временно забыв о соперничестве "Спартака" и "Динамо". Гаврилов играет темпераментно и рискованно, Тихомиров - молчаливо и расчетливо. После того как они выигрывают, Тихомиров говорит: - Я вас научу любить свободу! А Гаврилов доказывает, что оба они, два друга из каюты э 107, стали бы чемпионами "Кооперации", если бы цвета их обществ позволяли им всегда играть вместе. Динамовцы - они, конечно, покрепче, но для "Спартака" и такой игрок, как Игорь... И тут снова начинается ... Дивная погода. Сегодня вторично пересекли тропик Козерога под 98ь 50' восточной долготы и вошли в тропики. Снова они перед нами - на этот раз в Индийском океане. Предстоят жаркие дни. А далеко от нас, почти по прямой на юг, начинается владычество зимы. Вчера на Востоке было 67 градусов ниже нуля. И это в начале зимы. 20 марта Быстро становится все жарче. Скорость приличная - нам помогает юго-восточный пассат. Еще в начале обратного рейса капитан Янцелевич проявил такую любезность, что разрешил мне бывать на командном мостике и в машинном отделении. На экспедиционном корабле это самые тихие места. Командный мостик кажется особенно изолированным от остального мира - беспокойного, говорливого и непоседливого, то есть от нижних палуб. Тут редко увидишь кого-нибудь, кроме рулевого и членов командования корабля. И, войдя в дверь командного мостика, сам тоже притихаешь. Я обычно прихожу сюда после двух часов. Сквозь узкую дверь, расположенную слева от штурвального и ведущую в штурманскую рубку, видишь седую голову Анатолия Савельевича, склонившегося над морскими картами. К этому времени он обычно заканчивает свои полуденные вычисления и отправляется потом в свою каюту или идет к машинистам. Здесь больше всего забот: дизели "Кооперации" стали слишком уж часто отказывать, детали износились и постарели, недостатки ремонта, произведенного перед рейсом, дают о себе знать каждый день. А когда океан, как сейчас, спокоен, Анатолий Савельевич показывается на мостике сравнительно редко. Придет, обменяется со штурманами несколькими короткими и скупыми фразами, "снимет солнце" своим личным секстантом, чтобы проверить вычисления, склонится на полчаса над картой, производя расчеты, может быть, внесет в курс небольшой корректив, а потом уже на мостике остаются одни "Анатолии", как мы дружески именуем всех штурманов "Кооперации". Старшего помощника зовут Анатолием, третьего помощника - тоже Анатолием, а четвертый, Окороков, - так и вовсе Анатолий Анатольевич. Но зато где-нибудь в Южном Ледовитом или Северном Ледовитом океане и всюду, где нужен большой опыт капитана дальнего плавания, капитана ледовых морей, Анатолий Янцелевич простаивает на мостике по десять часов кряду. Из всех капитанов, которых мне посчастливилось видеть, он один из самых удачливых, самых умудренных, самых спокойных и самых замкнутых. И, безусловно, один из самых суровых. Но последнее проявляется лишь по отношению к вверенному ему экипажу, но не к экспедиции. Анатолий Савельевич оставляет свои карты. И примерно в то же самое время, что и каждый день, из штурманской рубки выходит второй помощник, единственный не Анатолий, Веньямин Николаевич Красноюрченко. Его вахта продолжается с двенадцати до четырех дня. Веньямин Николаевич приносит судовой журнал. Я списываю оттуда данные о нашем местоположении в полдень, о курсе, о температуре воды и воздуха, о силе и направлении ветра, о скорости судна, о пройденном за сутки расстоянии. Каждый день я пытаюсь обнаружить в записях что-нибудь необычное, но найти такое в судовом журнале более чем затруднительно. "Вахта сдана", "вахта принята"... Шесть раз в сутки, как и положено, меняются при смене вахт почерки. И больше ничего, кроме цифр, что обозначают номера восточных меридианов и постепенно уменьшающиеся номера южных параллелей да слабые колебания в скорости ветра и силе волн. И все же здесь вся история судна, его команды, его рейсов. Сколько мне придется еще бродяжить и учиться, прежде чем я сумею читать эту суровую поэму, постигать ее скупую красоту!.. Мы тихо разговариваем о погоде и о море, штурвальный неторопливо переводит рычаг (на "Кооперации" нет штурвала) то влево, то вправо, стрелка гирокомпаса перемещается как бы нехотя, но все же его показания более убедительны, чем показания магнитного компаса. Из открытых дверей и больших окон струится ровный и сильный свет, свет океана, озаряющий впереди, за носом корабля, бесконечную, тянущуюся до самого горизонта даль. Летучие рыбы оставляют на спокойной воде длинные полосы. Не видно ни одной птицы. Очертания облаков мятежны и фантастичны. А перед носом разбегаются волны, каждый день новые и все-таки те же самые. Лишь это да еще ровное биение винта говорит о том, что мы движемся. В штурманской рубке пройденные расстояния становятся зримыми. Измеришь циркулем оставленную позади дорогу и увидишь, как наш курс перерезает наискось долготы и широты, - его тонкая черная черта кажется на белой карте стремительно летящей стрелой. Один конец длинной линейки упирается в пункт, рядом с которым написано каллиграфическим почерком "20. III 58, 12.00", а другой - в беспорядочно разбросанные точечки кораллового архипелага Чагос, извилисто вытянутого к северу. Самописец автоматически заносит на бумагу пройденный путь, а в упор на меня смотрит своим зеленым, сейчас потухшим глазом экран радиолокатора. Тишина. 22 марта Координаты в полдень - 13ь50' южной широты и 85ь20' восточной долготы. Температура воды плюс 29 градусов, воздуха - плюс 28 градусов. Все тот же пассат с юго-востока. Скорость - десять узлов. В каюте душно и сыро. Почти все обитатели третьего класса перебрались на палубу. Над первым люком - большой брезентовый тент, над вторым - два тента, натянутые на круглые металлические решетки. Под навесами немного прохладнее, чем в каютах. Попугаи чувствуют себя хорошо, о чем и сообщают нам еще ранним утром громкими пронзительными голосами. Работа не ладится. Не только у меня, но и у других, хотя кое-кто из экспедиции ежедневно потеет положенное количество часов над своими отчетами. 23 марта В Атлантике на той же широте было гораздо прохладнее. Правда, здесь часто идут дожди (в год тут выпадает три тысячи миллиметров осадков), но освежают они лишь на минуту. Слабого попутного пассата вообще не чувствуешь, хотя он и увеличивает нашу скорость на добрых пол-узла. Все жалуются на то, что мозги не работают. Людям прохладных широт нелегко в этой большой, глубокой и бескрайней ванне с синей водой, то есть в части Индийского океана, находящейся между тропиками Рака и Козерога. Все до отвращения теплое: воздух, вода в графинах и в бассейне и даже окрошка. Почти никто уже не восхищается синевой океана и устойчивостью хорошей погоды. Все мечтают о холодном пиве. Вечером мы с Куниным смотрим фильм из спасательной шлюпки э 5. Тут ближе к небу и к звездам. Сегодня мы заметили, что Южный Крест уже довольно сильно опустился вниз, а над океаном повисла Большая Медведица. Еще дня два - и мы увидим Полярную звезду. Ночи очень темные, а тропические звезды - яркие. Весь вечер над океаном сверкали молнии. Грома мы не слышали, но молнии вспыхивали на горизонте словно распускающиеся огненные цветы. Казалось, они появляются не сверху, а снизу - из воды. 24 марта Координаты - 8ь30' южной широты и 78ь50' восточной долготы. У меня те же самые желания, что и у молодой зреющей ржи: поменьше бы пекло и побольше бы прохладной воды! Но душ закрыт - какой-то механизм испортился. 25 марта Жара. К счастью, с севера подул слабый ветерок. Океан гладкий и ослепительно синий. Дня через два мы пересечем экватор, но полоса безмолвия, вероятно, оборвется лишь на десятой параллели. По палубе больно ходить босиком - даже дерево горячее, а железные ступеньки трапов просто обжигают кожу. Ромео и Джульетта не выходят из-под трапа, они потеряли аппетит. Их полураскрытые клювы опущены на грудь. Джульетта похожа на молящуюся монахиню. Провел полчаса в машинном отделении. Работают оба дизеля. Даже спускаясь сюда с палубы, над которой пылает солнце, чувствуешь, будто попал в преддверие ада. Корпус корабля излучает теплоту океанской воды, к этому присоединяется жар машин, жар их больших металлических масс, запах горячего масла и ровный, монотонный гул. Тут все горячее - и железные перила, и содрогающийся металлический пол, и само помещение, оплетенное гигантскими трубами и всякими проводами. Оно вытянуто от палубы до дна корабля словно колодец. Самая тяжелая и изнурительная жизнь в тропиках - у мотористов. Когда смотришь на "Кооперацию" с прогулочной палубы, с места над каютами второго и третьего класса, наш красивый корабль кажется похожим на дикобраза. Из каждого иллюминатора торчит лист либо фанеры, либо жести, либо толстого картона, согнутый полуцилиндром. Это самодельная вентиляция кают. Вид получается не очень-то красивый, но он почему-то отлично гармонирует с шатрами на палубе, с нашим несколько цыганским укладом жизни. Новейшая система охлаждения работает хорошо, но боцман и Кунин проклинают ее: стоит лишь выпустить из виду какой-нибудь кусок жести или фанеры, как он бесследно исчезает. Из числа команды больше всего соприкасается с участниками экспедиции старший помощник капитана Анатолий Доня. Ему предъявляются претензии относительно питания, воды, бани и прочих вещей. Старпом является своего рода буфером между командованием корабля и экспедицией. Эта роль не из легких, ибо если столом все довольны, то положением с водой - не очень. И когда у "Кооперации" останавливается один дизель и скорость падает, старпому приходится выслушивать много неприятного. Люди ходят злые и нахохлившиеся, - они приходят в бешенство при взгляде на слабую, еле видную килевую струю. Даже самые спокойные порой взрываются. Безжизненный корабль поносят, словно надоевшую тещу. Доня равнодушно выслушивает поношения, и разъяренный товарищ отходит от него, несколько утешившись: пускай его слова не облегчат тяжелого труда механиков и не увеличат скорость, но он все же сказал все, что думает. Анатолий Доня - серьезный человек и хороший товарищ. Почти все зовут его либо просто по имени, либо "Старшим", подразумевая его должность старшего помощника. Много вечеров я просидел в просторной каюте Дони, беседуя о морях, о плаваниях, о нас самих и о своих планах. Благодаря зеленому абажуру всю каюту - и вещи, и стены, и углы, и нас самих - окутывает мягкая полутьма, делающая помещение обширным и таинственным. Лишь на круглый стол падает яркий свет. После отплытия из Австралии нашим третьим компаньоном всегда бывал маленький попугай Дони, которого он вез в подарок своей дочери. Попугай свободно летал по каюте, вертелся на проволоке, специально для него натянутой, и придавал всей обстановке что-то очень домашнее. Доня баловал птицу (она была из мелкой породы попугайчиков с приятным голосом), которая уже нередко садилась к нему на палец и принималась щебетать. Сегодня Доня пришел в мою каюту, уселся и чуть ли не четверть часа мрачно молчал. Сколько я помнил, ни одна претензия по службе не приводила его в такое расстройство. - Удрал... - сказал он наконец убитым голосом. - Кто удрал? - Попугай. Австралиец. - Как же? - Через иллюминатор. Доня всегда затягивал открытый иллюминатор марлей, но на этот раз он забыл так сделать. Не прошло и полчаса, как красивая птица улетела в океан. Но даже до самой ближайшей земли, до архипелага Чагос, отсюда слишком далеко, чтобы она смогла туда долететь. Пропадет попугай. И это больше всего нас огорчает. Между прочим, вечерний выпуск радиогазеты откликнулся на это событие длинным некрологом, в котором были перечислены благородные душевные свойства и заслуги улетевшего попугая и выражалось соболезнование всего коллектива его владельцу, а также и австралийским родственникам пропавшего без вести. Прочел некролог благоговейным траурным голосом доктор Кричак. 26 марта Хенрик В. ван Лоон, автор превосходной книги "Моря и люди", начинает свой труд такими словами: "История мореплаваний - это мартиролог человечества, причем на этот раз камеры пыток, которым подвергались люди, бросившие вызов богам Времени и Пространства, были названы кораблями". Душно, жарко. Вода совсем как зеркало, нет и намека на ветер. Весь день работает лишь один дизель. Тащимся со скоростью семи миль в час. Здесь, в этой полосе безмолвия, Индийский океан наиболее безжизненный: ни одной птицы, ни одного судна, ни одного дымка на горизонте. Водяная пустыня - синяя, огромная и жаркая. Цветы в горшках, подаренные Кунину в Астралин, вянут на глазах, и мы не знаем, что предпринять для их спасения. Потеем без конца. Но когда я в состоянии думать, мне становится ясно, какой это подарок - увидеть и этот лик океана. 28 марта В 7.21 пересекли экватор под 68ь10' восточной долготы и перебрались в северное полушарие. Сирена "Кооперации" мощным троекратным ревом попрощалась с южным полушарием. Большинства участников возвращавшейся экспедиции последний раз были в северных широтах в ноябре 1956 года, то есть почти полтора года назад. Для них возвращение под звезды Большой Медведицы - волнующее событие. Ночное небо, которое с каждым вечером становится все более знакомым, порождает и у меня чувство близости к дому, хотя воды, которые лежат за форштевнем - Аденский залив, Красное, Средиземное и Черное моря, - для меня чужие и незнакомые. Я мечтаю о прохладной и серой воде эстонских проливов, о деревенских праздниках и о том, что воспевал премудрый Соломон в своей "Песни песней". Дума моя, просолившаяся, как салака, устремляется к звездам. Но - стоп! После обеда встретили первый после Австралии корабль. Это был большой и низкий дизель-электроход, под его форштевнем развевались пышные пенистые усы; вероятно, его скорость бы четырнадцать - пятнадцать узлов. Нам, верно, еще не раз придется с завистью глядеть на быстроходные суда. Много позднее видели еще целую стаю птиц и больших летучих рыб. Уже несколько дней, как они нам попадаются, но рыбки до сих пор были крошечные, словно кильки. Они летят над водой долго, совсем как птицы, чешуя их красиво переливается на солнце. А по правому борту резвилось большое дельфинье стадо, - затем, взбаламутив воду, оно исчезло вдали. Очень тихо и очень жарко. Океан словно отполированная сталь, он отражает и облака, и растопыренные плавники да сверкающие грудки летучих рыб. Лишь вода за кормой "Кооперации" покрыта беспокойной рябью. 31 марта Я читаю: Гибельный рок, Лица с печатью тайны, Хан, караван, Журчащий фонтан. На ножах танцует султанша, Магараджа и падишах, Тысячелетний шах, Бледный месяц над минаретами, Рыжие, крашенные хной красавицы Возлежат на пестрых коврах, Плач муэдзина, Сладкий яд опиума - Вот вам Восток во французском романе, Вот вам Восток в вашей фальшивой раме, Размноженный миллионными тиражами. Это строки из стихотворения Назыма Хикмета "Пьер Лоти" ("Восток и запад"). Они вспомнились мне сегодня, когда я разозлился на океан, на правильный круг безжизненной воды, на пустынное, высокое и яркое небо над ним, на корабль, где на командном мостике счетчик показывает сто пятнадцать оборотов винта в минуту, а лаг - девять с половиной узлов, на самого себя, потому что жара и безмолвие не только нависли над океаном и раскаленной палубой, не только наполнили каюту серо-голубой тоской, но и стали единственной темой моих мыслей, стали для меня единственной неопровержимой реальностью, на которую можно было разозлиться. Произошло это явно потому, что где-то в тайниках души я все же окружил тропический Индийский океан ложным ореолом, но тут этот ореол рассеялся как дым. Ох, море, море! На суше мы обшиваем его блестками и лентами, подобно Пьеру Лоти, идеализирующему Восток, обвешиваем бубенцами и погремушками, подкрашиваем его, словно боимся увидеть лицо моря без косметики. Дня через два слева от нас появится Африка, а справа Аравия - "хан, караван". На восток же от нас останется Аравийское море, через которое плыл мятежный паломничий корабль "Патна", корабль из книги Конрада "Лорд Джим", одной из самых моих любимых. Какая монотонность! Я вспоминаю о неделях, проведенных на лове сельди в Северной Атлантике, и мне кажется, что ни разу океан там не был таким мертвым. Вспоминаю, как мы в промасленных куртках, накинутых на сырые, пропахшие сельдью спецовки, бродили, шатаясь, по узеньким коридорчикам во время трехдневного шторма, заставшего нас где-то между Исландией и Ян-Майеном, вспоминаю, как наш траулер так мотало, подкидывало и бросало, что даже нельзя было понять, какого типа волны нас треплют. Да, там было нелегко, - мне с непривычки особенно, - но здесь, в этой части Индийского океана, куда тяжелее, душевно тяжелее. Кажется, что в океане, в этом вместилище полной неподвижности, на глазах у тебя сплавилось воедино множество безвестных людских судеб, серых и будничных. И никакая дрожь не возмутит море времени, никакая значительная радость, никакая значительная страсть, никакое чувство - даже глубокое отчаяние. По-видимому, это раздражающее спокойствие океана действует не только на меня. Многие участники экспедиции, скрыто переживающие сильную тоску по дому, говорят, что сыты морем по горло. Как только один дизель "Кооперации" прекращает работать (а случается это часто) и скорость корабля падает, раздаются яростные возгласы. Господи, каравеллы Колумба делали по четырнадцать узлов, парусники, возившие чай, - по восемнадцать, а мы зачастую тащимся по свинцовой простыне океана со скоростью в шесть-семь узлов. И это во второй половине двадцатого века, когда где-то там, в выгоревшей высоте, наш луноид мчится со скоростью восьми тысяч метров в секунду! Пялимся на океан. Занятно, до чего красивые слова о море я слышал от людей из глубин материка, впервые увидевших Таллинский залив с подножия памятника "Русалке". В то же время в словаре моих друзей-рыбаков, располагающем оценками самых разных вещей, нет ни одного выражения, характеризующего красоту моря. Тут найдутся хорошие и красивые слова и о женщинах, и о полях, и о хлебах, и о лесе, и обо всем, что обычно закрывает горизонт, - такие слова, рядом с которыми любое литературное сравнение покажется бледным. Но море, бурное или тихое, кажется особенно беспощадным тем, кто плывет домой и перед кем расстилается его бесконечный с виду простор, ненасытно и равнодушно проглатывающий день за днем. Тоска по дому делает нас несправедливыми по отношению к океану и к кораблю. Вечер. По правому борту, милях в полутора от "Кооперации", движется корабль. Наверно, он прошел через Суэц и направляется в Австралию. Он точно такого же цвета, как и серые облака над водой, и кажется их клочком. Две его мачты похожи на спички, на вершинах которых виднеются две безмолвные и неподвижные точечки белых огней. Чудится, будто этот корабль нагружен Временем и Пространством, столь нам враждебными. 2 апреля Наконец вышли на большую дорогу ... Утром, часов в шесть, увидели первую после Австралии землю. Это Африканский материк, Итальянское Сомали, мыс Гвардафуй. "Кооперация" обогнула его полукругом и вошла в Аденский залив. Прощай, океан! Или до свидания? Кто знает? Я писал и думал о нем несправедливо. Конечно, океану все рано - от моих слов и мыслей он не станет ни лучше, ни хуже, не вздумает на меня обижаться. Он велик - велик и в спокойствии и в гневе. Вспоминается мудрый Платон, его "учение о душе". По мнению Платона, душа состоит из трех частей: 1) разума, 2) нетерпения и 3) вожделения. В "колесницу души" Платона запряжено два коня - конь нетерпения и конь вожделения. А в колеснице восседает разум. К сожалению (это мы очень хорошо знаем по описанию мореплаваний), в океане и конь нетерпения и конь вожделения самовольно забираются в колесницу, запрягают вместо себя разум и начинают его подхлестывать. И тогда мы уже не можем смотреть на океан с тем же спокойствием, с каким он глядит на нас. Эти мудрые строки будут моим прощальным словом к Индийскому океану. По левому борту, уже исчезая в мерцающей дымке зноя, тянется Сомали. Около маяка, расположенного на самом верху мыса Гвардафуй, оно было совсем близко от нас - в километре, в полутора. Бурные, светло-бурые, местами бледно-желтые скалы, лишенные растительности и влаги. Они круто обрываются в море, и их раскаляет солнце. Между скалами к синей воде спускаются низкие, безжизненные и бесцветные долины, занесенные песком пустыни и похожие на реки или на языки глетчеров. Ни одной рыбачьей лодки, ни одного дома, ни одной живой души на этом одиноком и грустном берегу. На фоне бурой, освещенной солнцем скалы показывается высоко выпрыгнувшая из воды рыба, с плеском она падает обратно - наверно, в подстерегающую ее пасть. Кораблей здесь больше. Но Аденский залив достаточно широк, чтобы они оказались за горизонтом. Мы видим лишь те, которые направляются в Австралию или идут вдоль восточного берега Африки на юг. Видим первых акул. Они, правда, лишены всякой агрессивности и, проплыв некоторое время перед кораблем, исчезают. Безобразная все-таки рыба. Эта тупоконечная голова обжоры, эта грязная окраска и наглые движения! Невольно покрепче вцепляешься в поручни. Птиц здесь больше, но все же не так много, как могло бы быть вблизи от берегов. По воде плавают зеленые водоросли, очевидно, оторвавшиеся ото дна. После долгого перерыва ветер вновь становится попрохладнее. И впервые после экватора вода в бассейне опять начинает освежать - 24 градуса. Температура воздуха 27 градусов. С сегодняшнего дня живем по московскому времени. В течение рейса из Австралии у нас было шесть двадцатипятичасовых суток: аделаидское время на шесть часов опережает московское. Теперь мы будем придерживаться московского времени и на порт-саидской, и на александрийской, и на дарданелльской, и на одесской долготе. Все-таки хоть что-то устойчивое. 4 апреля Утром прошли Баб-эль-Мандебский пролив и вошли в Красное море. Слева от нас Африка, справа - полуостров Аравия. Наконец-то небольшая волна и теплый гул моря. Ветер - с кормы. Идем для себя неплохо - за последние двадцать часов покрыли двести пять миль. После обеда слева от нас остался остров Цугар - один из крупнейших в Красном море. Очень близко от него, местами всего в километре, проходит большой морской путь. Удивительный пейзаж: черные конусообразные горы (высота Футы, самой большой горы Цугара, 2047 метров), темные каменистые склоны, и все это затянуто столь свойственной Красному морю почти бесцветной желто-серой дымкой, смягчающей резкость контуров. Странно плыть по таким синим, большим и весело шумящим волнам, над которыми столько пыли. Пустыня врывается в море, во рту пересыхает, в глазах щиплет, а на зубах скрипит тонкая, невидимая песчаная пыль. Когда ветер дует с Аравийского полуострова или с пустынного Африканского материка, песчаная пыль сужает видимость до пятидесяти метров. Справа от нас остается остров Абу-Али. Это крутые скалы того цвета, каким обозначают на картах пустынные плоскогорья. На вершине острова маяк. Сколько мы ни разглядывали в бинокли и простым глазом скалистую стену, обрывающуюся в море, но так и не сумели найти место, где мог бы пристать корабль или шлюпка. Странная, наверно, одинокая и по-арабски задумчивая жизнь у команды такого маяка: вокруг - морская синева (Красное море очень синее, даже темно-синее), на востоке - Цугар со своим ландшафтом дантовского "Ада", в воздухе - песчаная пыль, а в небе - большое солнце, как во время лесных пожаров. Корабли проходят, идут с юга и на юг, и хотя волны их килевой струи, похожей на рыбий хвост, достигают скал Абу-Али, но сами суда, очевидно, остаются для обитателей маяка такими же далекими, как ночные звезды. Много кораблей, в основном наливных танкеров. Здесь, в Красном море, я видел самое красивое из зрелищ, какие когда-либо наблюдал в плавании. Нам встретился датский танкер "Анна Марска" - водоизмещением в тринадцать тысяч тонн, с белыми палубными надстройками, с небесно-голубым корпусом. Все в нем - и его стройное вытянутое тело, и какая-то устремленность каждой линии вперед, и венок белой пены на голубой груди - заставило нас залюбоваться этим кораблем, словно красивым человеком. До чего же прекрасным бывает иной корабль - настоящая стальная сказка! Мы еще следили за удаляющейся "Анной", как тут же появился, разрезая небесно-голубой грудью воду и ветер, ее абсолютный двойник "Эмма Марска". Они шли одним курсом по направлению к Баб-эль-Мандебскому проливу, становились все меньше и наконец исчезли в реющей над морем песчаной пыли, словно две сказочные сестры - в росистом тумане над костром Ивановой ночи. Вечером на палубе показывают "Броненосец "Потемкин". Сквозь ванты над экраном вниз смотрит луна, а по обоим бортам проплывают огни судов. 5 апреля Санитарный аврал. Моем с Куниным (наверно, в последний раз) свою каюту и натираем до блеска медные части. 6 апреля Море чудесное. Прохладный, самый приятный встречный ветер. Скорость хорошая. Дня через три-четыре прибудем в Суэц. Уже не помню точно, сколько раз по пути из Мирного в Красное море менялся наш маршрут. Сначала говорили, что мы поплывем в Европу через Кейптаун. Потом - что прямо на север и что первый порт следования неизвестен. Потом называлась Австралия - Мельбурн. Затем - Веллингтон в Новой Зеландии, где надо забрать морскую экспедицию и откуда, возможно, придется возвращаться на родину через Панамский канал. Наконец появилось что-то определенное - Аделаида. С самой же Австралии и до нынешнего дня наиболее устойчив был следующий вариант возвращения: через Суэцкий канал в Александрию, где мы должны были пересесть на "Победу", отходящую из Александрии 19 апреля и приходящую в Одессу 25-го. При этом варианте мы пробыли бы в Египте целую неделю. С сегодняшнего утра все только и говорят что о новом маршруте к Пирею в Греции, где пересядем на пассажирский пароход "Крым". "Крым" покидает Грецию уже 13 апреля. Так что мы, возможно, попадем домой на целую неделю раньше. Однако я думаю, что это еще не последний вариант. Несмотря на то, что эти новые предположительные маршруты порождают в душе известную неуверенность, они все же являются превосходным развлечением в монотонной судовой жизни. Странствуешь мысленно по путям, на которые твоя нога никогда, может быть, и не ступит, хотя за это и нельзя поручиться. Начинается упаковочная горячка. 7 апреля В 14.30 пересекли тропик Рака и вышли из тропического пояса. Все еще стоит теплая, солнечная погода, дует слабый встречный ветер. Греческий вариант маршрута держится уже второй день. Интересно, долго ли он просуществует? Утром приплыла порезвиться в носовых волнах корабля большая стая дельфинов. Их было около тридцати. Летучие рыбы здесь мельче, чем в Индийском океане, зато дельфины намного солиднее. Они долго следовали за нами. Из-за них на баке было прервано заседание "симпозиума". "Симпозиум" как форма организационной работы возник у нас после Австралии. Он собирался и раньше, еще в теплых широтах Атлантики, но тогда он еще не обрел прав общего собрания экспедиции. Но в то же время это и не совсем общее собрание экспедиции. Участвовать в нем не обязательно, хотя он и без того собирает весь коллектив. Кино, танцы, самодеятельность, а также оформление претензий к командованию - во всех этих делах "симпозиум" фактически является верховной властью. На заседаниях нет постоянного председателя, нет секретаря, нет, как может показаться, и никакого порядка. Они всегда проводятся на баке, под синим небом и жарким солнцем, в них есть что-то стихийное, что-то первозданное, чего не бывает в собраниях, проводимых в столовой. Взглянем на заседающих. Все они без рубашек, в одних трусиках. С некоторых сходит третья шкура, некоторые краснокожи, некоторые коричневы, а некоторые - это наиболее молодые и активные - совсем черны. Кое-кто притащил с собой полотенце и одеяло, на котором можно разлечься, подставив солнцу живот или спину. Все босиком. Начинается "симпозиум": иной повернется на бок и взглянет на оратора (или на ораторов), иной лишь поднимет голову, а преферансисты и доминошники продолжают заниматься своим делом. Это, однако, никому не мешает в подходящий момент вставить свое словечко. Заседание сегодняшнего "симпозиума" началось стихийно. На повестке дня лишь один небольшой вопрос. В случае, если греческий вариант отпадет (но покамест он не отпал) и мы пересядем в Александрии на "Победу", у тех, кто этого захочет, будет возможность съездить в Каир. Обсуждение вопроса заканчивается быстро. Часть решает по этому случаю потратить шесть египетских фунтов, часть - нет, и начальникам отрядов поручается составление списков желающих. Но настоящее заседание на этом не кончается, а только начинается. Затрагивается такой вопрос, что даже игроки бросают свое дело и вмешиваются в прения. Лицо у Гаврилова расстроенное и мрачное, зато у Тихомирова - великодушно-снисходительное. Те же противоположные чувства, у одних скрываемые лучше, у других - хуже, видишь и на остальных лицах. Произошло что-то невероятное, вызвавшее у кого сдерживаемое удовлетворение, у кого - явное недовольство. - "Убили, значит, Фердинанда-то нашего!" - произносит кто-то знаменитую фразу, которой начинается "Бравый солдат Швейк". Гаврилова будто шершень ужалил. Он делает глубокий вздох, его мощная грудная клетка вздымается, затем он медленно выдыхает воздух, но не произносит ни слова. "Шахтер" выиграл у московского "Динамо" со счетом 2:1! Скандал. К тому же спартаковские болельщики ведут себя самым обидным образом, держатся со снисходительным сочувствием, будто глубоко понимают душевный кризис "динамовцев". Они молчат, но и молчание бывает порой очень многозначительным, куда более убийственным, чем речь наилучшею оратора. На лицах сторонников "Динамо" - растерянность и изумление. Теперь мне становится ясно, почему однажды на московском стадионе "Динамо" меня чуть не побили, когда я выразил свои чувства в неподходящем месте и в неподходящем обществе, то есть среди патриотов противного лагеря. Поведение футбольных болельщиков, сколько мне их приходилось наблюдать, менее всего подчинено рассудку. Это бушевание страстей, сильных переживаний, самозабвенная радость победы и горечь поражения. В средние века рыцари от таких сильных переживаний вздевали друг друга на копья, а дамы, теряя сознание, падали на грудь своих кавалеров. Среди футбольных болельщиков чувствуешь, что ты вновь попал во времена детства человеческого общества и сам становишься ребенком. - Да, два - один... Побили наше "Динамо", побили, - говорит Тихомиров - И кто побил? Даже не "Спартак", а "Шахтер"! Сильные руки Гаврилова вцепляются в поручни. - Ну и что с того, что побили? - начинает он громко сердитым голосом. - Случается. Но "Динамо" - это ведь команда! (И он перечисляет все достижения "Динамо" в играх на первенство и на кубок, все его победы времен новейшей истории.) Самая лучшая команда! А "Спартак"... (Перечисляются поражения "Спартака", все, ско