мов по сто на каждого. В полярных зонах, как на Севере, так и на Юге, принято разводить спирт соответственно номеру параллели. Наша широта 66ь30', - значит, надо пить 66-67-градусный спирт. Следует сказать, что после двенадцати часов работы на весьма свежем воздухе он действует хорошо, пробирает до самых пяток, до ногтей, закручивается спиралью вокруг пупа, и в голове начинает слегка шуметь, - короче, напиток этот вступает в весьма интимные отношения с человеческим организмом. Койки еще нет. В каюте прессы спит народ с Комсомольской, тут же работает начальник наземного транспорта второй экспедиции и стрекочут пишущие машинки. Нашел себе временное пристанище у своих старых друзей - у радистов Якунина и Яковлева. Из их комнаты открывается вид на море, на скалистый рейд Мирного, на остров Хасуэлл. Похоже, что в самом деле наступает лето: темная полоса чистой воды с каждым днем подступает все ближе. Может быть, через несколько дней море Дейвиса очистится от льда. Если бы не эти голые скалы, не ползающие по льду трактора, не полоса почти черной морской воды вдали, не бугристые айсберги, белые и громадные, вид из окна комнаты радистов был бы совсем таким же, как тот, который открывается из моего окна на весенний Таллинский залив. После войны я довольно долго бродяжил. Отчасти потому, что работа у меня в Таллине не ладится. Из написанного мною в последние годы на Таллин приходится не больше одной пятой. Я не очень связан привычкой к постоянному рабочему месту, к постоянному столу, к знакомым обоям, к уютному световому кругу настольной лампы и к тишине, необходимой для работы. И у радистов меня в первые же минуты охватило ощущение, что я дома. Оно, безусловно, порождено видом на море и тем, что радисты - отличные товарищи. Пока мне придется быть в Мирном, буду пользоваться гостеприимством Якунина и Яковлева самым беззастенчивым образом. 7 января 1958 Первый, четвертый и, наверно, третий трюм "Кооперации" уже пусты. Во втором трюме еще сто сорок тонн груза. Надеялись покончить с ними сегодня, но разгрузку прервали. Скорость ветра на море - четырнадцать метров в секунду, кромка льда тонка и ненадежна, граница чистой воды все приближается. Стало больше трещин. Если будем разгружать дальше, может утонуть трактор. Вероятно, кончим разгрузку завтра, если погода улучшится и ледовая разведка установит надежность трассы. Из полетов пока ничего не выходит. В Оазисе держится плохая погода, и часть новой партии зимовщиков еще здесь. Тракторная колонна в Пионерской, за спиной у нее четыреста самых трудных километров. В Пионерской тоже нелетная погода. Два самолета улетели на Восток, но я намереваюсь побывать сначала на более близкой станции - в Оазисе или в Пионерской. Попасть из Мирного сразу на Восток - это для меня слишком резкий переход. Мирный становится для меня уже более своим. Издали его дома кажутся маленькими и низкими: разбросанные среди сугробов такой же высоты, они как бы образуют одну плоскость со снегом. Выше расположены лишь построенные на скале радиостанция, дом радистов, электростанция, ремонтная мастерская и радиомачты. В дверях электростанции стоит рыжебородый Нептун - Кузнецов, чье "Дети мои!" осталось в Мирном таким же громогласным и сердечным, - здесь его тоже зовут отцом. Он показал мне свое хозяйство. Электростанция сильная, в ней работают на дизельном топливе три агрегата общей мощностью семьсот киловатт. Для Мирного это - вполне солидная мощность, и недостачи в электроэнергии мы не испытываем. Станция стоит на камне, под ногами чувствуешь дрожание металлического пола, слышишь громкий и размеренный гул генераторов, который не так-то просто перекричать, и понимаешь, что советский человек пришел сюда не на один день. В доме же, где разместилась метеорологическая служба, управляемая Виктором Антоновичем Бугаевым, где работает самым важным синоптиком Костя Васюков, где трудятся под руководством Белова аэрологи, где живут и работают местные американцы - мистер Картрайт и мистер Рубин, где, наконец, ни в один из последних дней не сумели скомбинировать приличной летной погоды, - в этом доме нет ни железного пола, ни гула генераторов, а есть лишь маленькие хитроумные аппараты, синоптические карты с нанесенными на них центрами циклонов и путями их движения. И тут раздаются весьма странные вопросы. Бугаев спрашивает у Васюкова: - Куда вы погоните этот циклон? И Васюков, смерив по карте продвижение циклона, отвечает абсолютно деловито и таким тоном, будто циклон - это ездовая собака: - На материк. В споре о движении циклона я услышал необычную фразу. Начальник метеорологической группы предыдущей экспедиции, известный советский синоптик Кричак, сказал: - Нельзя быть хорошим синоптиком без фантазии. Черт его знает, может быть, в этой науке и впрямь есть поэзия! Дом метеорологов стоит чуть в стороне от других домов, и его легко найти. На его крыше прикреплена большая фанерная доска, на которой изображены две обнаженные кинозвезды. Одна из них, с длинными черными косами, символизирует западный ветер, а другая, со светлыми кудряшками, - восточный. Обе они пышные красотки с округлыми красивыми бюстами и т. д. Каждый метеоролог, отправляющийся производить наблюдения, устремляет взор прежде всего на них. В какой степени они влияют на климатические условия Мирного, я не знаю. Разве человек ведает, под какой звездой он родился? Ни Васюков, чьим воспитанием я так усердно занимался на "Кооперации", ни Бугаев, серьезный ученый и серьезный человек, и не подозревали, что им когда-нибудь придется жить под обнаженными кинозвездами. 9 января 1958 "Кооперация" наконец-то пуста. Она стоит рядом с "Обью" во льдах, на рейде Мирного, и кажется после разгрузки выросшей. Все те участники второй экспедиции, которые возвращаются на родину с первым рейсом, все сто тридцать человек уже на борту. Мирный опустел, притих и сегодня впервые оправдывает свое наименование. Все реже попадаются на глаза незнакомые лица - теперь тут в основном мои спутники с "Кооперации". В ночь на сегодня совершил первую небольшую поездку по материковому льду Антарктиды. Мы выехали на трех "Пингвинах" - два из них тянули сани с грузом мяса. Мы должны были добраться до первого склада, расположенного в двадцати километрах к югу от Мирного, по пути к Комсомольской, Пионерской и Востоку. Кроме водителей и радистов с нами отправились Трешников, главный инженер экспедиции Парфенов и начальник наземного транспорта Бурханов. Я сидел в третьей машине, в "Пингвине" э 1, водителем которой был Станислав Ромакин, а радистом Илья Журейко. Мы направляемся на юг-запад, справа еще видно море Дейвиса с его белой ледяной спиной, обращенной к материку, и темной водой вдали. Затем дорога поворачивает на юг. Лед все выше вздымается над уровнем моря, размеренно и неторопливо взбегая вверх чуть приметными волнами. Тут он гладкий и целый, без разводьев. Видишь один лишь белый снег, широкие синеватые следы головных саней и самые сани с горой мяса на них. И синее небо, залитое мирным светом солнца, прячущегося за куполом Антарктиды. Единственное живое существо - это похожий на нашу ласточку маленький снежный буревестник, который кружит перед самым "Пингвином". Радисты говорят, что эти птички попадаются на материке в пятидесяти километрах от берега. Любопытно, что их туда манит, - там ведь нет ни комаров, ни жуков, словом, ничего, кроме свежего морозного воздуха, льда и неба. Если в Мирном температура минус один градус, то в десяти километрах от него она уже падает до 15 градусов. Ветер стал крепче и холоднее, по льду стального цвета пробегают низкие параллельные волны метели. "Пингвины" вместительны. В носовой части расположен щиток приборов со всевозможными измерителями, невысокое сиденье для водителя, радиопередатчик и приемник. В кузове пол более высокий, тут стоят стол и стулья, обитые зеленой клеенкой. В задней части расположен внизу мотор. Над ним ниша, в которой можно спать или хранить весьма объемистый груз. Видимость из "Пингвина" плохая, хуже, чем из любой другой машины, передвигающейся по льду. Лишь прямоугольное окно перед водителем сравнительно большое и необмерзающее. Из высоких же иллюминаторов по обеим сторонам не обмерзают только правые. Иллюминаторы в боковых дверях тоже обмерзают. Водитель не видит, что делается с буксируемыми санями, - задний иллюминатор находится слишком далеко от него и высоко и тоже, как правило, обмерзает. Это один из недостатков "Пингвина". При здешнем снеге и бездорожье двести сорок лошадиных сил не ахти какая мощь. Нам было видно, что "Пингвинам", идущим впереди, нелегко тащить свои сани. Разумеется, без саней и на более или менее приличном льду "Пингвин" без особого труда проходит по двадцати километров в час и больше. Это неплохо. Пока машины только испытываются, и главные экзамены по преодолению материковых льдов у них еще впереди. Два передних "Пингвина" благополучно доставили свою кладь на 20-й километр. Мы туда не добрались. Примерно в двенадцати километрах от Мирного отказал мотор. Наш радист связался с Мирным, а потом с двумя другими "Пингвинами", чтобы посоветоваться с их водителями. Затем мотор заработал снова, мы проехали еще с километр, но после этого антифриз закипел, ниша над мотором наполнилась паром, и на этот раз мы стали окончательно. Ромакин принялся чинить машину, а мы с радистом легли на стулья поспать. Последнее, что я видел перед тем как заснуть, - это синее небо сквозь открытый люк в потолке и радист, который сдирал с головы звукоизолирующие наушники. Мы пересели на "Пингвин", возвратившийся с 20-го километра. У Мирного, на бугристой дороге, изъезженной тракторами, он несся с максимальной скоростью. Трясло так, что о сне и думать было нечего. 10 января 1958 Сегодня в полдень "Обь" и "Кооперация" покинули рейд Мирного. Более мощная "Обь" прошла по прежнему каналу впереди, а "Кооперация" - следом. Их прощальные гудки были едва слышны в Мирном. Белый корпус "Кооперации" закрывал идущую впереди "Обь", а потом оба корабля слились в одно расплывчатое пятно и вскоре пропали из виду. Я думал, что пробуду в Мирном два месяца, но сегодня выяснилось, что у меня останется на Антарктику гораздо меньше времени - всего лишь около месяца. "Кооперация" повезет участников второй экспедиции не в Александрию, а в Порт-Луи, на острове Маврикий. При нормальной скорости она доберется туда за две недели с небольшим и сумеет вернуться обратно к 20 февраля. Сколь ни приятно мне вернуться домой на месяц, а то и на полтора раньше, это обстоятельство все же меня заботит. Сроки вдруг оказались сжатыми, и теперь будет зависеть в основном от погоды, удастся ли мне побывать в сердце Антарктики, удастся ли вдоволь полетать над ней. Прихоти климата могут сделать этот месяц весьма коротким, хоть в январе и феврале тут бывает обычно наилучшая летная погода. На этих днях можно было полетать, но я не торопился, поскольку считал, что еще пробуду здесь до середины марта. Есть и другая причина - у меня пока что нет соответствующей одежды. На Востоке же пока 40 градусов ниже нуля, а на Пионерской от 30 до 40. Наверно, сегодня получу теплые вещи. Смотрел, как запускают радиозонд и следят за его полетом с помощью локатора. Очень простая и очень мудреная штука. Недостаток знаний, отсутствие подготовки по разным отраслям науки чувствительно дают себя знать на каждом шагу. Если принимать участие в следующей экспедиции, то надо хотя бы бегло ознакомиться с научными вопросами, предусмотренными ее программой. В Мирном лишь в двух местах наука отступает на второй план. Первое из них - столовая, или кают-компания, именуемая еще рестораном "Пингвин". Здесь через день показывают кино, изредка проводят общие собрания и производственные совещания отдельных исследовательских отрядов. А самое главное - здесь нас обильно и хорошо кормят. Порций нет - ешь, что хочешь и сколько хочешь. Никогда бы не поверил, что я, при своем весе в шестьдесят пять кило, смогу истреблять столько пищи - по крайней мере втрое больше, чем дома. Так как тут много двигаешься на морозе, на очень чистом воздухе, и нередко по колени в снегу, пробуждается такой зверский аппетит, что перед обедом всегда кажется, будто способен целиком съесть на второе жареного барана. Начинаешь понимать обжору из романа финского писателя Алексиса Киви, который перед свадебным пиром выкопал в земле ямку для брюха, чтобы потом удобнее было отлеживаться. Как-то в детстве я с почтительным страхом наблюдал за одним едоком на свадьбе. После того как он объелся, из его живота извлекли в курессаареской клинике чуть ли не пуд салаки и немало всякой другой рыбы. Мне это количество показалось фантастическим. Но в своих здешних предобеденных мечтах я пожирал куда больше - к счастью, только в мечтах. Вначале я робко озирался по сторонам, не сочтут ли меня обжорой. Но достаточно мне было оказаться за столом рядом с одним механиком и одним трактористом семи футов росту и ста килограммов весу да с двумя парнями из строительного отряда - все четверо в самом расцвете сил и некурящие, - чтобы я понял: здешняя работа и здешние условия вынуждают человека есть хорошо и помногу. Впрочем, на глубинных континентальных станциях, где поварами работают врачи, люди к концу полярной зимы страдают отсутствием аппетита. То же, конечно, происходит и в Мирном, когда бесконечная ночь и дикая погода запирают людей в четырех стенах и почти лишают их возможности двигаться. Кормят хорошо и разнообразно. У нас достаточно и мяса, и масла, и молочного порошка, и сахара, и фруктов. И несмотря на то, что мы сидим за столами, покрытыми потертой клеенкой, и едим и первое и второе из одной тарелки, несмотря на то, что посуда у нас по-армейски простая и прочная, к чести поваров Мирного следует сказать: эти люди знают и любят свое дело. И даю голову на отсечение, что любой повар антарктической или арктической экспедиции всегда сможет спасти положение какого-нибудь прогорающего ресторана на Большой земле. Лишь в диетической столовой они будут не у дел: в государстве крепких зубов и здоровых желудков им не приходилось ломать голову над лечебным меню. Интересней всего в столовой по вечерам. Большинство людей уже покончило с дневной работой, первая смена радистов передала наушники второй, никто никуда не спешит. В темной, засыпанной снегом передней громоздятся на вешалке тулупы и шапки, которыми, разумеется, мы часто обмениваемся по ошибке. Я ношу уже, наверно, четвертую шапку. Но никто не обращает внимания на такие вещи. Тут за длинными столами сидят вместе метеорология, аэрология, гляциология, авиация, ребята из строительного отряда, служба транспорта и служба радиосвязи. Когда входишь сюда, то первое, что видишь еще из дверей, это десятки молодых, по-солдатски остриженных голов - темных, светлых и русых, - лишь немногие тронуты сединой или совсем седые. Попробуй различи, кто здесь профессор, кто кандидат наук, чьи былые кудри обрамлял ореол докторского титула или славы хорошего плотника. Темы разговоров обыденные и общечеловеческие, особенно ценится здесь веселое и сочное слово. Повсюду гул, жизнь, движение, игроки в домино стучат костями, и очередь у их стола требует от проигравших скорей освобождать места. Запоздав, появляется Васюков в своей потертой оленьей ушанке, которая прослужила ему пять лет в Якутии и служит до сих пор, потому что для его большой головы еще не сделали новой шапки. Он садится и, как это уже часто бывало, начинает, адресуясь ко мне, поносить гуманитарные науки и превозносить метеорологию и высшую математику. На полу сливаются круги желтого света, отбрасываемого с потолка лампами, прохладный зал с темным потолком кажется огромным и таинственным. Полутьму вечерней кают-компании разрезает пополам, как ножом, вырывающийся из дверей кухни сноп яркого света, порой проецирующий на стены тени стриженых голов. Все в этом шумном, уютном и дружеском доме кажется уже знакомым и когда-то виденным. Но где? Наверно, на репродукциях картин Рембрандта. - Вот ты, Юрьевич, - говорит Васюков, - не любишь высшую математику. И в плохую погоду поносишь метеорологию. А ведь только в науке и есть настоящая поэзия. Знаешь, кто величайший поэт двадцатого века? Я задумываюсь. - Альберт Эйнштейн, - говорит Васюков, и он прав. Второе место, где науку держат на цепи в довольно будничном, привычном, рычащем, лающем и мохнатом виде, - это псарня на берегу моря. В Мирном сейчас сорок собак, то есть четыре упряжки сибирских лаек. Часть псов родилась тут, часть зимует уже давно - со времени первой экспедиции. Я успел несколько раз побывать на псарне вместе с каюром Ведешиным. Между прочим, на псарне живут только суки с щенками да молодняк, а взрослые собаки сидят снаружи на цепи. Цепи их прибиты к сваям, вмерзшим в лед. Ведешин, который отпраздновал тут свое двадцатипятилетие, родом из-под Тулы. Собаками он начал заниматься в армии. Эти умные четвероногие его любят. Как только на их горизонте показывается коренастая фигура Ведешина, собаки нетерпеливо визжат, натягивают до отказа цепи и встают на задние лапы, доверчиво глядя на хозяина. Наверно, оттого, что я прихожу с Ведешиным, они относятся дружелюбно и ко мне. Как-то не хочется склонить голову перед эстонской пословицей - "Собаке с собакой недолго снюхаться". Славные, крепкие и интеллигентные звери. И разные. Взять хоть пса Веселого, ездовую лайку с отличным экстерьером и с такой мордой, какой я не видел ни у одной собаки. На ней написаны и задор, и нахальство, и хитрость, и добродушие, и грустная ирония. Уши торчком, острую мордочку окружают бакенбарды с окладистой бородкой - все это делает пса похожим на старого шкипера, вышедшего навеселе из кабачка и подыскивающего приятную компанию. И Сокол хороший пес, только этот держится серьезно, апатично и высокомерно. А больше всего мне нравится молодая девятимесячная лайка Айсберг. Спина у нее черная, а грудь и передние лапы - белые. У нее совсем еще нет солидности и степенности старых ездовых собак - она молода до кончика хвоста. У каждой из этих сорока собак свое лицо, свой характер, свой взгляд на окружающий мир и на братьев с сестрами, сидящих рядом на цепи. Лишь в одном случае все они становятся похожи друг на друга и начинают вести себя одинаково, а в глазах у них загорается одна и та же тоска. ... На морском льду прямо под ними бредет вперевалку независимый и беззаботный пингвин Адели. Все собаки умолкают и настораживаются, один момент - и вот они уже подползли к краю барьера, настолько близко к нему, насколько отпустила каждую из них цепь. И замерли: лишь кончик хвоста шевелится да глаза влюбленно следят за смелой птицей. Пингвин замечает их и останавливается, начинает с любопытством разглядывать собак, затем подходит к ним на несколько шагов, и тогда из груди каждой лайки, охваченной дрожью ожидания и волнения, вырывается негромкий высокий звук, похожий на зудение овода: "Ну, подойди поближе!" Во взгляде любой из них можно прочесть стих Якоба Лийва: Твое место, милый, в этом брюхе... Но инстинкт пингвина, предупреждающий его об опасности, берет все-таки верх над любопытством. И он спокойно удаляется. Собаки вздыхают и возвращаются на свои места. Эта сцена разыгрывается по нескольку раз на день. Собаки не теряют надежды. И дабы поддержать ее, некоторые смелые пингвины даже пожертвовали своей жизнью. У собак тут мало работы. В деле изучения Антарктики собачья упряжка - это вчерашний день. Я слыхал, что большую часть собак придется, вероятно, умертвить до наступления полярной зимы. Само собой ясно, что неэкономно везти за 20 тысяч километров корм для безработных собак. Едят они к тому же немало. Если и вправду так будет, выпрошу себе Айсберга и отвезу его в Таллин. 11 января 1958 Сегодня пролетел тысячу триста километров над Антарктикой, над материком, что мертвее мертвого, из Мирного до промежуточной станции Восток-1 и обратно. Вчера вечером надеялся, что мне удастся долететь до Востока, где самолет сбросит на парашюте груз и, не приземляясь, повернет обратно. В связи с этим отправился к Николаю Петровичу Сергееву, начальнику складов, и мое обмундирование частично заменили, а частично пополнили. Прежде всего пришлось обменять ватные штаны. В те, что я взял без примерки с калининградского склада, влезло бы, кроме меня, еще пол-Антарктиды. Штаны поменяли. Получил еще и унты-сапоги из собачьей шкуры, очень теплые, легкие и удобные. Получил шапку из пестрого собачьего меха, подбитую белой овчиной, и рукавицы из овчины, обшитые ветронепроницаемой тканью. Будь мой характер таким же могучим, как это снаряжение, из меня, глядишь, тоже вышел бы землепроходец. Вылетели из Мирного в 9.10 на "Ли-2". Командир корабля - мой старый знакомый по "Кооперации", полярный летчик Николай Алексеевич Школьников, самый молодой, наверно, человек из летных командиров экспедиции. Он юный и сильный, в нем есть что-то от безмолвия того сурового мира, в котором мы сейчас находимся. Редко встречал людей с таким душевным, не назойливым чувством такта. Самолет делает круг над морем Дейвиса. Под нами остров Хасуэлл - груда бурых шершавых скал среди льда. В центре его виднеется синее озеро растаявшего снега. Морской лед начинает взламываться, полоса чистой воды уже подступает к берегу, а на прибрежном льду появились большие трещины. Отломившиеся от крутого барьера айсберги, все в трещинах и складках, еще стоят посреди хрупкого уже льда смирно, но по бороздам на барьере можно догадаться, что скоро к ним прибудет подкрепление с материка. Отчетливо выделяется путь, которым "Обь" и "Кооперация" подошли к Мирному. Летим над Антарктическим материком. Ровно и с могучим спокойствием его рельеф все повышается. Не осталось больше ничего, кроме ясного-ясного холодно-синего неба над самолетом, волокнистых золотых облаков на низком горизонте и ослепительно белого - без единого пятнышка - бесконечного, холодного и безжизненного Антарктического материка под нами. Сплошной лед оживлен лишь снежными застругами, отбрасывающими короткие тени. Скорость самолета - сто восемьдесят - сто девяносто километров в час. Никаких воздушных ям. Мы не перестаем подниматься, но земля все приближается к нам, мчится все быстрее и видна нам все лучше. Альтиметр показывает высоту в две тысячи восемьсот метров, но каково расстояние до льда под нами? Освещение тут обманчивое, глазомер в Антарктике подводит, но мне кажется, что до льда меньше пятисот метров. На газовой плите греется чайник со снегом - скоро получим чай. 10.45. Мы летим на высоте трех километров над уровнем моря, температура воздуха минус 28 градусов. Лед внизу все приближается к нам, мы в трехстах метрах от этого белого тулупа земли. 11.45. Высота три тысячи двести метров, и лед еще ближе - в пятидесяти - ста метрах. Направляясь сюда, мы оставили слева от себя Землю Вильгельма Второго, а справа - Землю Королевы Мэри, теперь же мы летим над безымянной землей. Горизонт становится пасмурным, снег уже не слепит, как прежде. Мы ползем над самым льдом, кажется, будто самолет не в силах избавиться от этого неприятного соседства. Невольно задумываешься над тем, насколько глубоко погребена под этим льдом земля, чем она покрыта - камнем, скалами или гранитом, что таится в ее недрах и долго ли уже длится ее ледяная спячка. В конце концов остается лишь одно определенное ощущение - ощущение огромной тяжести, с которой ледяная масса давит на каждый квадратный дюйм этой почвы. 12.00. Самолет низко проносится над плоской возвышенностью, близость которой вызывает иллюзию, будто у нас непозволительно высокая скорость. Внизу попрежнему слегка волнистый снег, которого здесь, на плоскогорье, как будто не очень много. Высота три тысячи двести шестьдесят метров. Снова поднимаемся. Теперь наша высота три тысячи триста пятьдесят метров, но материк догоняет нас и опять виднеется под самыми крыльями. 12.15. Пролетаем над тракторным поездом. Он остается справа от нас. Девять мощных гусеничных тракторов, каждый с двумя санями на буксире, двигались в сторону Востока-1. С самолета из-за разницы скоростей казалось, что поезд стоит на месте. На бесконечной снеговой скатерти он выглядел совсем крохотным и был ничуть не похож на поезд. Тракторы едут не следом друг за другом, а либо рядом, либо на большом расстоянии один от другого. Они будто бы разбросаны по снегу. Там внизу действительно совершается что-то великое, требующее смелости, мужества, выдержки и железной дисциплины, там взаимопомощь диктуется не вежливостью, а законом жизни. Холод, мороз, кислородное голодание, затрудняющее каждое физическое усилие, бесконечная дорога в глубь материка, к создаваемой станции Советской, - все это героический ледовый гимн, творимый нашими людьми. Я с горечью думаю о том, что хулиганов, опрокидывающих в барах столы и бьющих по лицу девушек на танцульках, изображают на картинках в газете, фельетонисты переводят на них немало иронии. И какой-нибудь пьяный болван до смерти радуется тому, что попал в газету. О большинстве же из тех, кто сейчас справа от нас пробирается по белой странице Антарктиды, по неведомой мертвой земле, горы которой еще не названы, о ветрах которой, температурах, геологическом и гляциологическом строении и т. д. и т. п. нет точных данных, которая остается на карте Антарктики белым пятном, - о большинстве этих людей никто не пишет. Здесь и мой долг, который я должен оплатить в ближайшем же будущем. 12.30. Мы приземлились на полярной станции Восток-1. Ее координаты 72ь08' южной широты и 96ь35' восточной долготы, высота над уровнем моря три тысячи триста метров. Летчики выгружают кладь - бочки с горючим для направляющегося сюда тракторного поезда. Лишь недавно тут была континентальная станция, созданная на пути движения тракторного поезда к существующей ныне станции Восток. Тракторный поезд прибыл сюда 18 марта 1957 года, до наступления полярной ночи. 30 марта метеорологи приступили к наблюдениям по сокращенной программе, которую уже 11 апреля расширили до ее полного объема. Восток-1 проработал до 30 ноября 1957 года, а потом перебазировался на Восток - в район Геомагнитного полюса. На Востоке-1 нет ни одного человека. Теперь он служит промежуточной станцией, вернее, складом на пути из Мирного к югу - к Комсомольской, к Востоку и к создаваемой Советской. Здесь аэродром и бочки с горючим. Нельзя сказать, чтоб от Востока-1 оставалось веселое впечатление. Двадцать пять градусов мороза, пурга и пронзительный ветер дают себя знать, даже несмотря на ватную одежду. Снег под ногами плотный и скрипучий, как песок. Пытаюсь заснять кое-что "Киевом", но этот очаровательный аппарат работает на морозе до 30 градусов лишь в инструкции. Тотчас поднимаемся снова, пока не успели остыть моторы. Хорошо видны следы гусениц и саней - их извивы протянулись на десятки километров. Очевидно, свежего снега тут немного, раз их так не скоро заносит. Под нами Пионерская - маленькая станция во льдах и в снегу. Высокая радиомачта. И большой ярко-красный флаг, туго надутый и развернутый ветром во всю свою ширь. Не могу себе представить, чтобы среди льда и снега какой-нибудь другой флаг мог выглядеть более красиво и радостно. За двести километров до Мирного обедаем в самолете. Мне никогда не удавались описания трапез, характеристики блюд, дифирамбы сервировке. На маленьком столике, на краю которого подрагивают на щитке стрелки указателей скорости, высоты и угла подъема, стоит сковорода средней величины. Мы сидим вчетвером вокруг сковороды - кто на ящике, кто на чемодане, и у каждого своя вилка и свой аппетит. На сковородке шипит картошка с подрумяненным салом, нарезанная так же крупно, как ее нарезают в эстонской деревне. Ничего лучшего не существует. От Мирного до Востока-1 и обратно - тысяча триста километров. Рейс длился семь часов. Впервые я увидел облик центральной Антарктики. Она большая, холодная, беспощадная, безжизненная, однообразная и жутко красивая. 12 января 1958 Комсомольская В 9.00 утра снова сел на "Ли-2", чтобы лететь в Комсомольскую. Нас ожидает тысяча километров тяжелой воздушной дороги. Экипаж самолета мне знаком еще по "Кооперации". Командир Виктор Григорьев, второй пилот Иванов, радист Чернов (но не Борис), штурман Григорий Байдала (белорус), бортмеханик Алексеев. Еще летит с нами от летной группы инженер по эксплуатации Константин Генюк. На самолет погружены всевозможные аппараты и продукты для тракторного поезда, который через несколько дней должен добраться до Комсомольской. Стартуем без задержек. Чувствуешь себя в кабине уютно и по-домашнему. Хвостовая часть самолета, в которой находится груз, завешена брезентом, и мы, сидящие над крыльями, словно находимся в маленькой комнате. Газовая плита уже зажжена. И Генюк - человек с продолговатым, веселым и ироничным лицом, уже обросшим бородой (он с утра до поздней ночи не покидает аэродрома), - держит в одной руке нож длиной в двенадцать дюймов, а в другой - мороженую курицу. Он сейчас похож на разбойника с большой дороги, хотя его мысли заняты только тем, чтобы получше сварить куриный бульон. Летим по той же самой великой воздушной трассе Антарктики, два отрезка которой - от Мирного до Пионерской и от Пионерской до Востока-1 - мы преодолели вчера. От Востока-1 трасса направляется к Комсомольской и оттуда, чуть уклоняясь на ост, до Востока. Внизу все тот же однообразный и неуклонно поднимающийся материковый лед, все тот же снег: ни единого выделяющегося пятнышка, на котором мог бы отдохнуть глаз. Самолет снова всползает по отлогому склону Антарктического материка, медленно поднимается стрелка альтиметра: "1000, 1500, 2000, 2300, 2500, 3000, 3400". Вспоминается от кого-то услышанная меткая фраза: "А потом "фоккер" вонзил когти в склон и с ревом пополз в гору". Лед в самом деле настолько близок, что кажется, будто самолет преодолевает некрутой, но неуклонный подъем с помощью невидимых когтей. В 11.15 мы снова были над Пионерской. Наш штурман Байдала терпеливо объяснил мне устройство солнечного компаса. Этот простой и практичный прибор уже долгое время успешно служит полярным летчикам. Однако придется в Мирном заняться им еще раз: после высоты в три тысячи метров мой русский язык становится совсем плох, запас слов сильно уменьшается и во всем, что относится к технике, я разбираюсь уже едва-едва. Тракторный поезд добрался до Востока-1. Машины с санями сгрудились там, где мы вчера выгрузили бочки и заправлялись горючим. Если не считать того, что высота все время медленно поднималась, продолжение полета ничем не отличалось от начала. Лед, лед, лед, по которому проносится тень нашего самолета и вихри поземки. На высоте трех тысяч метров становится трудно разговаривать, на высоте трех тысяч шестисот метров чувствуешь, что трудно дышать. Приближаемся к Комсомольской. Приземляемся в 13.20. Главное - поскорее разгрузить самолет. Нас приехали встречать на гусеничном тракторе начальник станции Фокин, метеоролог Иванов и тракторист-механик Морозов. Пока мы вытаскиваем ящики, экипаж самолета подкатывает под крылья бочки - на своем запасе горючего "Ли-2" не добрался бы отсюда назад. При разгрузке высота дает чувствительно о себе знать - кажется, будто две трети своей силы оставил в Мирном. Снимешь ящик и потом сидишь на снегу, отдуваешься. Кислородные баллоны весом в восемьдесят килограммов, которые на "Кооперации" мы легко переносили вдвоем, тут словно становятся втрое тяжелее. Поэтому очень важно экономить движения, разумно тратить свои силы. Воздух на Комсомольской холодный, у него нет ни запаха, ни вкуса, как у дистиллированной воды. Отдыхаешь, стараешься дышать поглубже, но все равно чувствуешь, что воздуха не хватает. Останусь до утра здесь - самолет улетел обратно. Грузим ящики на трактор, садимся сами и едем на станцию Комсомольская. На станции есть два гусеничных трактора, - на них сооружены дома-коробки. В каждой коробке может поселиться человек пять. Сама станция помещается в сборном доме средней величины. В нем четыре помещения. Просторная передняя служит складом и кинозалом. Тут висят на стенах ватники и меховые рукавицы, на полках лежат продукты, одежда, постельное белье, книги и т. д. и т. п. Дверь слева ведет в камбуз и кают-компанию. Тут газовая и электрическая плиты, большой чан для снега, медные котлы, кастрюли, ящики с картошкой, большой обеденный стол, трое нар. Вторая дверь из передней ведет в машинное отделение, где находятся два дизель-мотора. Один из них работает - он дает ток для радиостанции и камбуза, для освещения и зарядки аккумуляторов. Второй в резерве. Но сердце Комсомольской, ее главное помещение - там, где расположена приемная и передаточная радиостанция, где стоит всевозможная аппаратура, необходимая для метеорологических наблюдений. Тут, всего-навсего повернув регулятор, можно узнать скорость и направление ветра, температуру воздуха и т. д. В этом же помещении живут и все четверо зимовщиков Комсомольской. По давнишней, еще, наверно, журналистской, привычке расспрашиваю их всех: кто откуда родом, какого возраста, какой профессии, впервые ли в Антарктике, давно ли стал полярником. И это весь круг вопросов. Людям в унтах и в меховых куртках явно неловко, а мне так и вовсе не по себе. Не стоило плыть в Мирный, не стоило лететь за тысячу километров в глубь Антарктики, чтобы получить сведения, которые я с тем же успехом и в том же объеме мог получить в Москве, в Главсевморпути. Но мы, разумеется, стойко переносим эту тягостную церемонию, неизбежную в журналистском деле, - ни мне, ни им, видно, не привыкать к ней. Итак, познакомимся. Начальник станции Михаил Алексеевич Фокин, родом из Калуги, год рождения забыл спросить, но на вид ему лет тридцать - тридцать пять, по специальности радиотехник, работает полярником с 1947 года. Позже, за обедом, мы узнали, что у него есть жена, которая справляет сегодня свое тридцатилетие. У Фокина дружелюбное лицо, светлые глаза, он среднего роста. Как и все здесь, он острижен наголо. Метеоролог Игорь Алексеевич Иванов родился в 1931 году, окончил Ленинградский арктический техникум. Четыре года проработал на полярной станции на мысе Стерлегова, последние два года работал на мысе Челюскин. По образованию он и метеоролог и радист. Худой юноша с черными усиками и темными глазами. Радист Павел Васильевич Сорокин проработал в Арктике, как на кораблях, так и на станциях, одиннадцать лет. (Вообще многие из радистов третьей экспедиции имеют десяти-одиннадцатилетний стаж работы в Арктике.) Сорокин невысокий и плотный, у него круглое лицо и веселые хитрые глаза. Отвечает он заковыристо, не формально. Вместо того чтоб рассказывать биографию, он достал фотографию сына. - Каков? - Замечательный! - Погляди еще! Я гляжу. На снимке хнычущий младенец. - Классный экземпляр, а? - И Сорокин ударяет себя по широкой груди. - Понимаешь? - Понимаю, Павел Васильевич. На Комсомольской нет ни кока, ни врача. Не знаю, кто здесь исполняет обязанности врача, но за повара тут Сорокин. И готовит он весьма неплохо. Хоть и я и приехавший со мной тракторист, которому предстоит выехать из Комсомольской с тракторным поездом вместо одного своего заболевшего товарища, оба уже страдаем от недостатка кислорода, оба уже испытываем головную боль и сухость во рту, Сорокин все же заставляет нас есть. У него на это свой способ. С полной убежденностью он объясняет нам, что тот, кто мало ест, плохой, несерьезный человек, не уважающий труд повара, и его выразительные глаза при этом становятся грустными. Он умеет делать рекламу своему столу, хоть и без рекламы ясно, что тут кормят сытно и вкусно. Четвертый зимовщик - это моторист, тракторист-механик Александр Иванович Морозов. Полный человек с круглым, легко краснеющим лицом и тихим детским голосом. Вот пока и все, что я знаю о людях, которые первыми из экспедиции будут зимовать на Комсомольской. Сорокин разговаривает по радиотелефону: - Восток! Восток! Я - Комсомольская! Я - Комсомольская! Как вы меня слышите? Перехожу на прием. "Я - Комсомольская". Координаты этого весьма неведомого "я" 74ь05' южной широты и 92ь27' восточной долготы. Высота Комсомольской над уровнем моря три тысячи пятьсот сорок метров. Сейчас, антарктическим летом, температура колеблется от 20 до 40 градусов ниже нуля. Сегодня в полдень было 29 градусов мороза. Давление воздуха держится в пределах 470 миллиметров. Прошедшей зимой тут не было ни одного человека. Самая низкая температура, которую показывал оставленный здесь термометр, равнялась 74,5 градуса. На других станциях, особенно на Пионерской, дуют необычайно сильные ветры. На Комсомольской же, несмотря на ее высокое расположение, сравнительно тихо. Максимальной скоростью ветра можно считать двадцать метров в секунду. Неизвестно, на какой глубине здесь находится почва. [1] Голова болит. В ушах гудит. Во рту пересохло. Дышу прерывисто, как рыба на песке. Не хватает кислорода. 1 Во время санно-гусеничного похода к Полюсу относительной недоступности методами сейсмозондирования было установлено, что толщина льда на Комсомольской равна 3370 м. 13 января 1958 Комсомольская Уже начиная с Калининграда на "Кооперации" велось много разговоров об антарктических континентальных станциях. И если речь шла не о Мирном или Оазисе, то всегда вспоминали о кислороде. Вспоминали как о вещи не менее насущной, чем хлеб и сон, да к тому же еще и дефицитной и потому все время напоминающей о своем существовании. Сегодняшняя ночь была и в физическом и в психическом отношении одной из самых тяжелых в моей жизни. Вчера два самолета сбросили сюда бочки с бензином. Мы свезли их на тракторах в одно место. При этом все время давали себя знать недостаток кислорода и большая высота. Поставишь стоймя одну бочку, и уже задыхаешься. Сердце колотится быстро-быстро, каждое напряжение утомляет. Зато после я собрал все остатки своей воли и писал два часа дневник. Вместе с трактористом я отправился спать в вездеход. Нам выдали спальные мешки из оленьей шкуры, мы забрались в них и туго завязали их у горла. Я погрузился в какой-то бредовый, изнурительный полусон. И проснулся после того, как моего товарища начало тошнить. Ел он вчера мало, но выворачивало его долго. Самочувствие у меня было такое же, как во время высокого мучительного жара. В пересохшем рту горчило. Отчаянно бился пульс. Временами казалось, что плохо с сердцем. И головная боль была такой, какой я никогда не испытывал, - сильная, острая, пронзительная, она обхватила всю голову - ото лба до затылка. Время от времени в виски словно топором ударяло. В мозгу кружились обрывки всяких мрачных мыслей, болезненных воспоминаний, и порой из их вороха выглядывало, словно крыса, язвительное недоумение: "Какого черта тебе здесь надо?" Мой товарищ, спавший в своем мешке в метре от меня, тихо стонал и повторял какое-то женское имя. Я попытался снова заснуть, но бодрствование было куда легче этого сна, вернее, этого желто-серого подобия сна, утомительного, ни на минуту не прекращающего работы мозга, наваливающегося на грудь, словно вата. Хочешь вздохнуть поглубже и даже вздыхаешь, но это все равно что пить из пустой кружки - жажда не проходит. Ворочаешься, пытаешься куда-то побежать, но спальный мешок сковывает тебя по рукам и ногам. Погружаешься в мутную заводь сна, а там полно глумливых физиономий и кривых рож, тут и строки из "Цветов зла", и утопленники с затонувших кораблей, к тебе тянутся на выручку чьи-то руки, но они не достают до тебя. Эта мутная заводь держит цепко, не дает вырваться, подняться на поверхность, хоть ты все время и сознаешь отчетливо, что проснуться было бы спасением. Три тысячи пятьсот сорок метров! Так прошла первая ночь здесь, ночь длиною с год, в течение которой все время ярко светило высокое солнце. Утром, когда я брился, на меня смотрело из зеркала чье-то чужое лицо. На нем сквозь сильный загар проступала нездоровая серость, морщины были резкими и глубокими, глаза измученными, белки желтыми. Это был я. Долго я себя разглядывал, а в голову лезла фраза из какой-то книги, совсем к данному случаю не подходившая: "Я старый человек и иду домой, иду домой..." Я громко произнес ее. И тотчас понял, что сюда, на сорокаградусный мороз, за мной следом притащился мой старый враг - сентиментальность. Враг этот стоял за моей спиной и требовал, чтобы я не противился головной боли, все еще очень сильной, а залез бы в спальный мешок, закрыл лицо оленьей полостью и завыл. Вместо этого я начал бриться. Надо поскорей тут освоиться, акклиматизироваться. Недостаток кислорода - вещь серьезная. Должен был отправиться сегодня обратно, но на Комсомольской не приземлилось ни одного самолета. Пишу эти строки в том помещении, где живут зимовщики и стоят аппараты. По времени Мирного сейчас четыре часа утра, по московскому времени - двенадцать ночи. Тут живут по московскому времени, хотя мы на одной долготе с Мирным. Сперва кажется непривычным, когда тебя в три часа ночи зовут пить чай. Удивительно, как быстро можно освоиться! Конечно, приходится заставлять себя вести записи, но самочувствие уже хорошее, вполне человеческое. Осталась лишь легкая головная боль, однако и она либо пройдет, либо к ней привыкнешь. Но двигаться следует в меру, нельзя расходовать силы понапрасну, надо быть разумным. Сегодня прилетали два "Ил-2". Приземляться не стали, лишь сбросили бочки с горючим. Занятное это зрелище. Низко, метрах в десяти от земли, проносится большой серебристый самолет, который сбрасывает зеленые бочки. Бочки взметают искристое снежное облако, раза два отскакивают ото льда, а потом остаются лежать. Удар, конечно, очень сильный, возможность разбить бочку довольно велика, но пилоты Перов и Рыжков, которые доставляют сюда горючее, в своем роде мастера. Из четырнадцати бочек - клади одного самолета - зачастую все остаются целыми, лишь иногда разобьется одна, редко - две бочки. Сегодня свозили бочки в одно место. Мы обвязывали их тросом, прикрепленным к трактору, и они, вздымая вихри, волочились по снегу. Трактор может забрать в один прием семь - девять бочек. Мы в перерывах сидим молча, потому что ходьба, разговоры и каждое движение утомляют. Иная бочка при падении зарывается в снег, и, чтобы накинуть на нее петлю, приходится ее сперва перекатывать или ставить стоймя. От этой работы начинаешь задыхаться. Недостаток кислорода уже, однако, меньше дает себя чувствовать. Вчера я не хотел курить, а сегодня уже десятая папироса. По-настоящему было бы бросить курить - противная привычка. На такой высоте особенно противная. 14 января 1958 Комсомольская "На том стою..." Эти исторические слова Мартина Лютера, сказанные им на имперском сейме в Вормсе, я повторил сегодня на крыльце "Дома правительства" в Комсомольской после того, как Фокин сообщил мне, что самолеты сегодня сбросят нам горючее, но ни один из них не приземлится. Что поделаешь. "На том стою..." Спал отлично, спал беспробудно. Предыдущая ночь была просто злым кошмаром. Мой товарищ страдает попрежнему, у него сильная головная боль, он ничего не ест. Но как будто и ему чуть-чуть полегче. Снова сбрасывали бочки с горючим, и мы снова свозили их в одно место. В ближайшие дни должен прибыть тракторный поезд, он сейчас где-то между Востоком-1 и Комсомольской. Уже начинаю чувствовать себя по-домашнему. Коллектив тут молодой, веселый, все хорошие товарищи. Надолго запомнятся часы, проведенные в кают-компании Комсомольской. Мы сидим вокруг большого стола: Фокин, Морозов, Иванов, тракторист и я. Едим и разговариваем. В конце стола стоит в белом кителе Павлик Сорокин с кухонным ножом в руке. Говорит он, как секретарь мирового суда из рассказа Чехова "Сирена". Стряпает он здорово, а реклама его стряпни не уступает ее вкусу. - Поест человек и станет сильнее. - Сорокин поднимает большой палец левой руки. - Выпьет человек и станет смелее. - Сорокин поднимает большой палец правой руки. Он без устали рекламирует напиток, именуемый "Комсомольской кока-колой". В голове Сорокина непрерывно рождаются реальные и нереальные планы относительно того, как сделать зимовку на Комсомольской уютной и требующей минимального расхода энергии. Остальные при этом играют в основном роль слушателей. Сорокин читает нам лекцию о том, как надо жить в этом мире. Мне достается за мою худобу, другим еще за что-нибудь. Сорокин пробирает нас и воспитывает. В камбузе тепло, чувствуешь себя как дома. Я слушаю увлекательнейшие рассказы о зимовках на Севере - Сорокин, разумеется, приправляет эти истории своим соусом. Тут идут споры о технике, о литературе, о важнейших жизненных проблемах, и в памяти вновь оживают далекие лица, черты которых уже виделись неотчетливо, - давнее становится близким. Забываешь, что за стеной снежная, холодная, вьюжная пустыня, что вокруг на сотни километров ни души, что, полярной ночью в ста метрах от этого камбуза метель может погубить человека, что снаружи прикосновение к железу обжигает руку. Забываешь и о том, что этим людям предстоит пережить здесь трудную полярную ночь, видишь в них лишь молодых, здоровых парней, любящих юмор и соленое словцо, людей с интересом к жизни и относящихся к антарктической пустыне так, словно это обычное рабочее место. - На Большой земле места нам не хватило, - шутят они. И ночью, когда ты лежишь в спальном мешке и читаешь при холодном свете полуночного солнца "Шерлока Холмса", когда в головах у тебя пыхтит маленькая железная печка, которую топят углем и бензином, когда за стеной воет пронзительный ветер, на душе вдруг становится светло и весело, и ты с благодарностью думаешь: "Пройдет год-два. И однажды наступит тот грустный день, когда не будет ладиться работа, когда на душе станет пасмурно и тоскливо. И тогда вдруг перед твоими глазами возникнет камбуз Комсомольской со своими нарами, медными кастрюлями, дымящимся кофейником, спокойным освещением и этими четырьмя парнями вокруг стола. Ты увидишь задумчивую улыбку Фокина, увидишь Морозова, этого гиганта с детским голосом и замасленными руками, для которого этот дом кажется слишком маленьким, увидишь юное лицо Иванова и, наконец, увидишь Сорокина, который, встав у стола, размахивает ножом и спрашивает, правда ли, что у него фигура Ива Монтана. И удовлетворение на его лице после того, как ему ответят, что его невысокая и упитанная фигура скорее напоминает Наполеона". Я знаю, что увижу их не такими, как сейчас, и все-таки это будут все те же сильные люди среди белых снегов, которые прикажут мне но тому же праву, по какому распоряжаются писателем его внутренние резервы: - Не пищать! Долг есть долг! 15 января 1958 Комсомольская Сегодня приземлился самолет Григорьева. Была возможность улететь в Мирный, но решил задержаться здесь дня на два. Самочувствие уже вполне нормальное. Привычка к высоте и недостатку кислорода мне еще пригодится, поскольку на Востоке такие же условия, как здесь. Но главное то, что завтра-послезавтра сюда прибудет тракторный поезд, и это я должен обязательно увидеть. И летный инженер Генюк на этот раз остался здесь, чтобы подсчитать запасы горючего. Кроме того, придется, очевидно, заново разбивать аэродром с таким расчетом, чтобы тут могли приземляться не только "Ли-2", но и "Ил-12". Тогда бы Комсомольская стала промежуточной станцией между Мирным и создаваемой Советской. Отсюда стартовали бы самолеты с грузами для тракторных колонн, направляющихся от Комсомольской к Советской. Между прочим, иностранная пресса пишет, что создание Советской, находящейся почти у Полюса относительной недоступности, заранее обречено на неудачу, так как тракторный поезд не в состоянии преодолеть последнего тяжелого этапа пути, и что в данном случае мы имеем дело с очередной советской утопией. В каждом труде есть своя поэзия, свое удовлетворение, свои минуты покоя. Фокин, Генюк, Иванов и Морозов отправились собирать бочки, а я остался в камбузе помогать Сорокину. Мы чистили про запас картошку, - ведь скоро может прибыть тракторный поезд и прилететь начальство из Мирного. Какая чудесная работа! Южноафриканская картошка - продолговатая, гладкая и с нежной кожицей, нож - острый. Иная картофелина выходит из-под ножа такой чистой, красивой и отшлифованной, что потом долго любуешься ею, как удавшейся строфой. Тепло, светло, никакого физического напряжения, никакого кислородного голода. Разговаривая о мировых проблемах, мы начистили целый котел. Сорокин меня спросил: - Хотите о нас книгу писать? Я. Хочу. Сорокин (оживившись). Юхан Юрьевич, а верно ведь - о том, что подальше, легче писать? Вот если б вы об эстонских делах писали, так получили бы по башке, верно? Я. Не понимаю. Сорокин. Ну, когда вы пишете об ошибках и о том, что неладно, дают ведь по башке? Я. Иногда дают. На то и башка. Сорокин. Правильно. Напишите об Антарктике. Спокойная тема. И никакого риска. Напишите о том, как мы живем (Большой палец на правой руке поднимается.) Снег, мороз, недостаток кислорода. Полярная ночь без конца без краю, температура падает до восьмидесяти градусов. Тогда уж не так легко дышится, как теперь, - легкие отмерзают. Хорошая тема (поднимается большой палец на левой руке), спокойная, веселая! Разве не так? Я посмотрел на Сорокина, державшего в одной руке наполовину очищенную картофелину, а в другой нож. Его глаза сверкали. Он был глубоко убежден в том, что антарктическая тема - хорошая и веселая тема, и это его все больше воодушевляло. Я вспомнил его прибаутки, его разносторонний юмор, его умение в каждом тяжелом деле увидеть комическую сторону и подумал "А что, если бы и в самом деле написать новеллу "Бравый солдат Швейк в Антарктике", придав Швейку черты Сорокина, его теплоту, его добродушную хитрецу, его внутреннюю силу? Черт подери! Хорошая тема, веселая тема!" 16 января 1958 Комсомольская Сегодня тихий день. Слегка метет. Готовимся к встрече тракторного поезда. Он может прибыть в Комсомольскую завтра в первой половине дня. Поезд движется медленно, ехать по снегу тяжело. Во время ужина Сорокин сказал: - Юхан Юрьевич, посмотрим еще раз "Аннушку"? - Какую "Аннушку"? - Вчерашнюю. Тут я понял. Речь идет об итальянском фильме "Утраченные грезы". Значит, после ужина мы увидим, как Анна Дзаккео, эта красавица, становится игрушкой судьбы и негодяя. За пять дней эту картину смотрят уже в третий раз. В Комсомольской есть киноаппаратура, и тут хороший зал, если принять во внимание, что зрителей всего четверо. Имеется три картины: "Весна на Заречной улице", "Утраченные грезы" и еще какая-то, которую никто не смотрит, и я даже не знаю ее названия. Ну что ж, посмотрим "Аннушку". Морозов или Фокин будет киномехаником, а Генюк, Сорокин и я - зрителями. Чтоб в зале не было светло, завесим окна мешками. В такт неторопливому дыханию над головой каждого появляются облачка белого пара - выдыхаемый воздух стынет. Мы в унтах, в тулупах и в меховых шапках. И тут на экране появляется Анна Дзаккео с открытыми полными плечами, на нас смотрят ее прекрасные глаза. Она знакомит нас со своей семьей, потом идет на рынок и встречается с Андреа. Немного погодя мы ее видим чуть ли не в первозданном виде. На 74-й параллели, на вечном льду толщиной в три с половиной километра, в сорокаградусный мороз вид знойного итальянского берега производит несколько странное впечатление: не верится, что он существует, и в то же время становится как бы теплей. Надо сказать, что у нас в зале никогда не услышишь того двусмысленное лошадиного ржания, которое частенько прорезает тишину таллинских кинозалов во время сцен известного характера. Нам всем ужасно жаль Анну Дзаккео, эту очаровательную и славную девушку, жаль, что судьба обходится с ней так по-свински, что Андреа ударяет ее по лицу, что до конца фильма она все еще не находит своего долгожданного счастья. Время от времени хлопает входная дверь: это Иванов выходит к своим приборам. И передняя наполняется вдруг ярким, ослепительным светом, несчастное плачущее лицо Анны исчезает с экрана, мы не видим ее грустных глаз, они стерты сверканием снега и солнца, словно бы жалеющего девушку, - лишь голос ее все еще слышен. После конца картины мы молча сидим и курим. - Да-а... - говорит Генюк. - Да-а ... - говорит Фокин. - Да-а... - говорю я. - Подлец он, этот рекламный агент, ох и подлец же! - говорит Сорокин. - А этот, ну, Андреа, вернется к ней? - спрашивает гигант Морозов своим детским голосом. - Куда же он денется - вернется! - утешаем мы его. Да простят нас наши жены, но все мы, кажется, чуть-чуть влюблены в Анну Дзаккео. 17 января 1958 Комсомольская Сегодня прибыл тракторный поезд. Мы проехали несколько километров к нему навстречу. Сперва он виднелся на белой простыне снега лишь темной точкой, но потом точка выросла, распалась на несколько пятен, и наконец глаз начал различать флагманский трактор с красным знаменем и высокой радиомачтой. Колонна порядочно растянулась - километра на два, на три. В первой группе, возглавляемой флагманским трактором, было пять машин. Отсалютовав десятью ракетами, мы подошли к ним поближе и остановились. Из красных тракторных кабин, из домиков, сооруженных на санях, посыпался народ. Среди них было много незнакомых мне людей, приплывших на "Оби". А кое-кто из них уже зимовал тут со второй экспедицией. Но увидел я и своих, то есть людей с "Кооперации". Мы целуемся, закуриваем. На чистом морозном воздухе звучно раздаются приветствия, сопровождаемые порой крепким словцом, не менее уместным, чем хвост у черта. Настроение торжественное, но в то же время и деловое. - Мы ждали Комсомольской, словно праздника! - говорят прибывшие. - Тяжелый был снег. - Тросы обрывались. - Некоторые сани чертовски перегружены! В таком духе проходит вся эта встреча. Пересаживаюсь в кабину трактора, который тянет за собой две пары саней - на первых бочки с горючим, на вторых жилье. Груз очень тяжелый, и потому наш трактор соединен тросами с санями предыдущего трактора, кладь которого легче. В трудных местах он нам помогает сдвинуться. Едем медленно, на первой скорости. Взметая снег, нас обгоняет трактор с Комсомольской - у него нет груза. А мы едва тащимся. Ехать по глубокому снегу трудно, и моторы движущихся параллельно тракторов работают на полную мощность. Вдруг флагман, чуть ли не встающий от натуги на дыбы, останавливается. Оборвался трос. Все тормозят, и водители спешат на помощь к товарищу. Чуть погодя мы снова трогаемся в путь. Один радист рассказал мне следующую историю. Принимая участие в какой-то геологической экспедиции, он со своим передатчиком однажды остался один-одинешенек в сибирской тайге, в четырехстах километрах от ближайшего селения. В передатчике что-то портится, и он перестает работать. Радист кладет в рюкзак еду, надевает лыжи и отправляется за четыреста километров чинить отказавшую деталь. Он прошел по снегу через тайгу, отморозил себе пальцы и нос, провалился по дороге в реку и был на волосок от того, чтоб утонуть или замерзнуть. Наконец он прибыл на место и отдал деталь в починку. - И знаешь, там у ребят был спирт... И горячая печка... Уж и доволен же я был! - Отдохнул как следует? - Отдохнул, как же! Там оказался один корреспондент из областной газеты. Ну и взялся же он за меня! Кто я, да что я, да откуда. И особенно его занимало то, что я чувствовал, когда под лед провалился. Говорю: "Холодно было". А он мне: "Нет, я не о том!" Я и говорю: "Зверски было холодно". А уж после, как я прочел его статью, так сразу понял, чего он от меня хотел. Таким героем меня расписал, что только держись. А про то, как я под лед провалился, так у него красиво вышло - хоть плачь. А меня тогда больше всего зло взяло, что табак намок. - А дальше? - Дальше? Смотрел на меня этот газетчик, словно на икону. Самолета не было, вот он и застрял. Всю музыку мне испортил. Сам понимаешь, спирт есть, печка топится, ребята свои. А тут пей ночью втихую, прячься от этого журналиста. Днем спишь на печке и трясешься - а вдруг он назад вернется. Всю музыку мне испортил. - А дальше? - Дальше? Ну, починили мне деталь, и пошел я обратно. Когда у нас на Комсомольской был в передней (лишь тут мог поместиться достаточно большой стол) маленький банкет, мне подробно вспомнилась эта история. Люди, сидевшие рядом со мной, преодолели тысячу километров отчаянно трудного пути! У них красные от солнца и ветра лица - у кого заросшие, а у кого чисто выбритые. В руках они держат большие стаканы разбавленного спирта. Эти люди боролись с жуткими метелями, с пронизывающим ветром, с морозом. Снег был глубокий и скверный, случались аварии. И то, что их ждет впереди, ничуть не легче. До Востока отсюда пятьсот пятьдесят километров, хотя, правда, наши тракторы один раз уже проделали этот путь. Но тем, кто направляется в Советскую, предстоит преодолеть шестьсот километров неизвестного пути по ледяному плато высотой в три тысячи семьсот - три тысячи восемьсот метров. Каждые сто метров подъема могут здесь привести к сюрпризу, разумеется, неприятному. И любой из присутствующих знает это. Знает это начальник создаваемой станции Советская Бабарыкин, гигантского роста молодой человек в зеленом комбинезоне. Знает это Николаев, начальник тракторной колонны, знает это любой тракторист, радист, механик и каждый участник зимовки на создаваемой станции. Но разговоры за столом вертятся вокруг других тем. В нашу речь, конечно, врываются и метели, упоминаются аварии и прочие дорожные передряги, но все это приобретает веселый оттенок. Весьма по-мужски ругают одного руководящего товарища, на чьем попечении лежит снабжение тракторного поезда с воздуха. Хорошо, что он не слышит тех красочных и точных эпитетов, которые обрушиваются за этим столом на его остриженную наголо голову. На парашютах сбросили мороженые яйца. (По этому поводу с другого конца стола отпускается несколько замечаний.) Самолет сбросил поезду прогорклую рыбу, замерзшие апельсины и т. д. и т. п. Впрочем, всем, видно, уже надоело ругать упомянутого товарища, и разговор становится все более и более веселым: рассказываются анекдоты, сообщается о забавных происшествиях по дороге, о том, как кто-то попал впросак, как кого-то разыграли. Павлик Сорокин с графином спирта в одной руке и кофейником в другой носится вокруг стола, рекламирует свои блюда, расхваливает свою Комсомольскую, а заодно и другие станции, чтоб не показаться невоспитанным человеком. Тосты кратки и ясны. Как говорится в евангелии "Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет". Кстати, на том краю стола, за которым сижу я, ни дать ни взять "тайная вечеря". В молодых лицах, обрамленных пышными бородами, есть что-то апостольское. Но Иисус Христос вряд ли сошел бы на землю, если бы его последователи оказались такими мирянами - без малейшего намека на святость. После обеда Николаев отправляется к радисту и вступает в долгие переговоры с Мирным. Людям надо отдохнуть. Требуется профилактический ремонт техники. Надо организовать склады как по дороге к Мирному, так и по дороге к Востоку. Так что, может быть, придется задержаться дней на пять в Комсомольской. Разрешить проблему горючего. И прочие будничные дела поезда. Завтра сюда прилетает Евгений Иванович Толстиков. Тогда все эти вопросы будут согласованы более тщательно. Весь тракторный поезд проводит вечер на станции. Сначала показывают "Весну на Заречной улице", потом - "Аннушку". 18 января 1958 Мирный Сегодня в Комсомольскую прилетели Толстиков и главный инженер экспедиции Парфенов. У них тотчас началось совещание с Бабарыкиным, Николаевым и Фокиным. Обсуждались маршрут колонны, проблемы снабжения, ремонта и складов. Может быть, в Советскую направят больше тракторов, чем предполагалось. Тогда они будут легче нагружены, а в пути, которого никто толком не знает, это большой плюс. Разговор идет достаточно резкий. Дипломатическими любезностями тут не обмениваются. Бабарыкин высказал весьма тяжелые упреки по поводу снабжения и по поводу того, что на Комсомольской оказалось меньше горючего, чем было предусмотрено. Некоторых товарищей он охарактеризовал весьма язвительно. Толстиков и Парфенов часть упреков приняли, а часть сочли чрезмерной претензией Бабарыкина. Некоторые недостатки уже ликвидированы. В тот миг, когда я покидал совещание, шел спор о тонне картофеля, которую требовал Бабарыкин и которую Толстиков отказывался давать, потому что до создания станции Бабарыкину негде ее держать. Конкретность спорных вопросов, достаточно глубокая заинтересованность обеих сторон, не тратящих времени на всякую ерунду вроде гардин с цветочками, в том, чтобы создание Советской прошло благополучно, - все это порождало уверенность, что если не через месяц, то через месяц с четвертью станция будет открыта. Уходя из комнаты, в которой стояла вся аппаратура и жили все зимовщики Комсомольской, я взглянул напоследок на пятерых мужчин, сидевших в синем табачном дыму и споривших о картошке. Я распрощался с Фокиным, Сорокиным и Ивановым. Может быть, мне и придется еще пролетать над Комсомольской, но приземляться - вряд ли. Эта маленькая станция на холодной макушке Антарктики стала для меня, благодаря людям, такой своей, такой близкой, такой родной, такой попросту милой, что мне захотелось как можно теплее поблагодарить хозяев, но что-то сжало мне горло, и мне не хватило русских слов. Я обнялся с друзьями в холодной передней. От нашего дыхания образовалось над головами белое облако. Мы стояли и хлопали друг друга по спине руками в огромных рукавицах. Потом я побежал к самолету, моторы которого уже ревели. Там стоял у своего трактора Саня Морозов. Ручища у него и вправду как у кузнеца, - мое плечо от его удара опустилось на полметра. Мы сказали друг другу на прощание несколько слов, и я влез в самолет. Моторы заработали во всю мощь, металлическую лестницу втянули внутрь. Громадные лыжи помчались по заснеженной стартовой дорожке. Самолет грузно и с трудом оторвался от нее. Сквозь замерзшее окно я увидел домик станции, тракторы, сани с жилыми кабинами - весь поезд, обвивший кольцом склад горючего, радиомачту, красное знамя на высоком шесте и человека, обдуваемого низкой, до колен, поземкой, Наверно, это был Иванов. В Мирный я возвращался на самолете Перова. Сначала видимость была плохой, погода облачной, и мы летели словно в молоке. Но ближе к берегу видимость стала прекрасной. Снежный покров под нами уже не такой монотонный - и сам он, и узоры на нем все время меняются. Одно место было похоже на полянку, усеянную белыми грибами-боровиками. Ветер-фокусник намел аккуратные холмики снега - они отбрасывали тень и были абсолютно похожи на боровики. На высоте двух тысяч двухсот метров перед нами открылась огромная ширь могучей и своеобразной панорамы Антарктики. До моря еще было девяносто километров, но казалось, что оно совсем рядом. Мы видели открытую воду, белые айсберги и даже трещины на льду. Отсюда я впервые увидел шельфовый ледник Шеклтона - ледяной массив, который на восток от Мирного врезается выступом в море Дейвиса и круто обрывается над водой снежно-белым барьером. Ясно был виден остров Дригальского, похожий на большое пирожное с пышным верхом или на щедро обсыпанную сахарной пудрой булку, лежащую на воде, словно на черном противне. Мы различали, как материковый лед у берега прорезают глубокие трещины. Их рисунок определял формы и размеры будущих айсбергов. Море Дейвиса уже стало свободней ото льда, а лед на рейде Мирного хоть и сильнее изборожден разводьями и уже не так плотен, как неделю назад, но все-таки еще держится. Примерно в тридцати километрах от Мирного мы пролетели над двумя "Пингвинами". Они шли с довольно хорошей скоростью по направлению к Пионерской. Каждый волок сани, но с небольшим грузом. Тракторы, которые мы видели в Комсомольской, выглядят гораздо более мощными. Мирный встретил нас бархатно-мягким, теплым, ароматным воздухом, которого тут сколько угодно. Хотя снег здесь глубокий и рыхлый (он уже тает), ходить тут в сравнении с Комсомольской совсем не утомительно. Чувствуешь себя как дома. Да, как дома. Я не был здесь целую неделю. Один из моих соседей по комнате - безупречно вежливый, хорошо воспитанный, интеллигентный человек, который во время плавания страдал при мало-мальском волнении не только от морской болезни, но и от стыда за нее перед другими, - отказался от участия в морской экспедиции на "Оби" явно из страха перед морем и в Мирном только тем и занимается, что со слезами на глазах измеряет по карте расстояние до Порт-Луи, куда направилась "Кооперация", и обратно да подробно высчитывает, сколько он получит суточных за свое сидение в Мирном. На меня он смотрит как на болвана, поскольку я приехал сюда за свой счет и по своей воле. А душа у него настолько нежная, что он того и гляди начнет по утрам целовать руку своему товарищу. Этот милый сосед разложился так, что у меня нет уголка на столе, чтоб работать, и стула, чтоб сидеть. Слава богу, что хоть кровать не тронул. Он любит поговорить о киноактерах и писателях - в Москве у него, безусловно, необычайно изысканные знакомства. Когда же я, не желая ни в коем случае мешать ему, пытаюсь тихо выскользнуть за дверь со своим блокнотом, он прерывает разговор о какой-то актрисе, вся подноготная которой ему доподлинно известна, и с приторной улыбкой напоминает мне о том, что завтра моя очередь убирать комнату. В поисках свободного стола направляюсь к радистам. И по пути на радиостанцию испытываю приступ тоски по Комсомольской, по ее людям, по камбузу, по тамошним вечерам, по чистке картошки, по той свободной, непринужденной, трудовой и подлинно товарищеской атмосфере, в которой мало кислорода, но много человечности. А один из моих соседей, эта угасающая свеча, этот юноша с кротким женским голосом, который жалуется на то, что чай здесь пахнет пингвинами, который сейчас, наверно, подсчитывает свои суточные и удивляется тому, что он в силу жестокости жизни должен был ехать за ними в Мирный, хотя почтальон мог бы принести ему те же несколько тысяч прямо в постель, - этот мой сосед остается для меня самой неразрешимой загадкой Антарктики. 20 января 1958 Вчера весь день спал. Видно, Комсомольская меня утомила. Сегодня по Мирному трудно ходить. Пурга. Поселок захлестывают порывы вьюги, нахлынувшие с материка. В трех шагах почти ничего не видно. Двигаться можно только боком или чуть ли не на четвереньках. Двери заносит. За стенами не смолкает унылое и грозное пение пурги. Самолеты не летают. А ведь это всего-навсего летний буранчик. Что же тут творится холодной полярной ночью, когда скорость ветра достигает пятидесяти метров в секунду? Но надо увидеть хотя бы такую метель, чтобы полностью понять последние страницы дневника Скотта, написанные во время пурги километрах в двадцати от склада запасов. Перед ними была снежная буря и смерть, а за спиной у них лежал самый, вероятно, трагический поход в истории антарктических открытий. Листаю дневник Скотта: "Вторник, 16 января. Лагерь 68. Высота 9760 футов. Температура -23,5ь [-31ьЦ]. Сбылись наши худшие или почти худшие опасения. Утром пошли бодро и прошли 7 1/2 миль. Полуденное наблюдение показало 89ь42' южн. широты. После завтрака мы собрались в дальнейший путь в самом радостном настроении от сознания, что завтра будет достигнута цель. Прошли еще около двух часов, как вдруг Боуэрс своими зоркими глазами разглядел какой-то предмет, который он сначала принял за гурий. Он встревожился, но рассудил, что это, должно быть, заструга. Полчаса спустя мы разглядели черную точку впереди, и вскоре убедились, что это не могло быть естественной чертой снежного ландшафта. Когда подошли ближе, точка эта оказалась черным флагом, привязанным к полозу от саней. Тут же поблизости были видны остатки лагеря, следы саней и лыж, идущие в обоих направлениях, ясные отпечатки собачьих лап, причем многих собак. Вся история как на ладони: норвежцы нас опередили. Они первыми достигли полюса. Ужасное разочарование! Мне больно за моих верных товарищей... Конец всем нашим мечтам. Печальное будет возвращение ... ... Великий боже! Что это за ужасное место и каково нам понимать, что за все труды мы не вознаграждены даже сознанием того, что пришли сюда первыми! Конечно, много значит и то, что мы вообще сюда дошли. Среда, 21 марта. Лагерь 60 от полюса. В понедельник к вечеру доплелись до 11-й мили от склада. Вчера весь день пролежали из-за свирепой пурги. Последняя надежда: Уилсон и Боуэрс сегодня пойдут в склад за топливом. Четверг, 22 и 23 марта. Метель не унимается. Уилсон и Боуэрс не могли идти. Завтра остается последняя возможность. Топлива нет, пищи осталось на раз или на два. Должно быть, конец близок. Решили дождаться естественного конца. Пойдем до склада с вещами или без них и умрем в дороге. Четверг, 29 марта. С 21-го числа свирепствовал непрерывный шторм с WSW и SW. 20-го у нас было топлива на две чашки чая на каждого и на два дня сухой пищи. Каждый день мы были готовы идти - до склада всего одиннадцать миль, - но нет возможности выйти из палатки, так несет и крутит снег. Не думаю, чтобы мы теперь могли еще на что-либо надеяться. Выдержим, до конца. Мы, понятно, все слабеем, и конец не может быть далек. Жаль, но не думаю, чтобы я был в состоянии еще писать. Р. Скотт" Последняя запись: "Ради бога, не оставьте наших близких!" Все это уже читанное, знакомое. Но одно дело читать книгу Скотта в Таллине, в тихой, спокойной комнате, и другое дело - здесь, после того, как на улице, где бушует пурга, едва-едва нашел свою дверь. И снежный шторм бушует здесь не за строчками, а за стенами. 21 января 1958 "Кооперация" идет хорошим ходом. День назад она выбралась из полосы сильного, одиннадцатибалльного шторма. Она покрывает ежедневно двести сорок - двести пятьдесят миль и даже прошла в один из дней двести шестьдесят семь миль. Вполне реально, что она вернется в Мирный 12-13 февраля. Мне все никак не удается попасть на Восток. Самолеты не летают. Толстиков тоже все еще в Комсомольской, а без его разрешения полететь не удастся. 22 января 1958 Сегодня Мирный печален. Ночью из Комсомольской привезли тело Николая Алексеевича Чугунова, молодого инженера-аэролога. Он четвертый из советских полярников, погибших в Антарктике. Во время первой экспедиции погиб тракторист Хмара, провалившийся с трактором под морской лед. Во время второй экспедиции обломившийся барьер погубил двух курсантов с "Лены". Чугунов - четвертый. Он отравился на Комсомольской газом, когда варил обед для участников тракторной колонны. Спасти его не сумели. Я не знаю Чугунова, так как он приплыл сюда на "Оби", но уверен, что на Комсомольской мы встречались, даже, вероятно, болтали, а может быть, сидели рядом в кино. Его спутники говорят, что он был хорошим товарищем, чудесным человеком. Утром, еще до того, как узнал о смерти Чугунова, читал новеллу Колдуэлла "Полевые цветы". Возможно, так мне теперь только кажется, но мне чудилось, что где-то рядом ходит смерть. В самом деле, можно написать книгу и употребить при этом миллион слов, из которых каждое будет правдой, но не в человеческих возможностях написать в прошедшем времени: "Я умер". Кто-то другой пишет: "Он умер". Чугунов умер. Наверно, завтра на Комсомольскую вылетит вместо него другой инженер-аэролог. Жизнь не останавливается, она идет вперед, тронется дальше и тракторный поезд, но уже без Чугунова. Он был молодой человек, перед самой поездкой в Антарктику женился. Дня через два мы его похороним в Мирном, на берегу моря Дейвиса. И все-таки след его останется на белой странице Антарктиды. 24 января 1958 Очень сильный ветер, вернее, шторм. На юге - на Пионерской, на Комсомольской, на Востоке - хорошая погода. В Оазисе тоже хорошая погода, но над Мирным воет и свистит буря. Есть в этом что-то родное, хотя из-за нее и откладывается моя поездка в Оазис. Завтра-послезавтра туда улетят три последних самолета, и потом связь с Оазисом прервется надолго, поскольку вертолет возвратится обратно в Мирный. Сгорбившись от ветра, я по десять раз на день хожу к летчикам и спрашиваю, не устанавливается ли погода и не полетим ли мы. Но погода не устанавливается. Да, в сегодняшней буре есть что-то родное. Придя к нам с юго-востока, она сумела наконец привести в движение лед на море Дейвиса, точнее, на рейде Мирного. Там, где вчера была только узкая, видная лишь с самолета трещина, уже чернеет между кромками белого льда расширяющаяся полоса чистой воды. Сколько раз я видел ледоход на море, нагромождение льдин на берегу, но тут все иначе, движение здешних льдов исполнено медлительности и величавого спокойствия, тяжелые, словно бы чугунные айсберги упрямы, и на глаз кажется, что они не перемещаются. И все-таки лед тронулся, - значит, лето пришло, хотя вода, выглядывающая порой из-под пляшущей завесы шторма, на вид совсем ледяная, такая же, какой она бывает в мелких эстонских проливах с середины ноября до конца декабря. У-хуу! У-хууу! У-хууу! - плачет над Мирным буря. На спине вертолета дрожат лопасти подъемного винта, на метеорологической площадке гудят натянутые провода, порывы бури расшвыривают птиц, пустые ящики переворачиваются с боку на бок. Но все тут, сотрясаемое сейчас бурей, уже пропитано духом человеческого жилья. Если бы еще пустить по ветру несколько осенних листьев да обломков камыша и посадить на крышу каркающую ворону с распростертыми крыльями, то была бы полная картина октябрьской непогоды в эстонской деревне. Только море в Мирном другое, более свирепое и холодное, - оно выглядит необычайно могуче со своими белыми ледяными обрывами, со своими плоскими айсбергами на черной воде. Сегодня в девять часов вечера были похороны Чугунова. Мы собрались у метеорологической площадки. Люди в ватниках с опущенными на шапки капюшонами шли, сгорбясь, против ветра. Шли так, словно несли на своих плечах весь лед Антарктиды и всю тяжесть смерти. Гроб, обитый кумачом, поставили на тракторные сани. В почетном карауле стояли товарищи Чугунова - метеорологи и аэрологи. Буря рвала на них ватники и капюшоны. Выступали Бугаев, Толстяков и Трешников. Это мужественные люди, знающие, что такое риск и во имя чего стоит рисковать. Если бы я записал их речи слово в слово, они показались бы холодными. Но смерть всегда угнетает, она всегда тяжела, а в нашем небольшом коллективе она втройне тяжелей. И особенно тяжела для тех, на кого возложена большая ответственность. Гроб с телом Чугунова отнесли на морену неподалеку от Мирного. Мы погребли его здесь до той поры, когда лед на море Дейвиса снова окрепнет. Тогда гроб перенесут на один из островов на рейде Мирного, где уже спят двое товарищей покойного, погибшие под обломками барьера. Салют из охотничьих ружей. Из-за воя ветра он слышен слабо. Вспоминаю название книги Зегерс "Мертвые остаются молодыми". И потом, уже в комнате Якунина и Яковлева, долго еще думаю о смерти. Я надеюсь, что она пока очень далека от меня. А может быть, она и поблизости - в расстоянии двух-трех дней. И если я в самом деле принес какому-нибудь человеку несколько дней или часов счастья, если я протянул ему руку в тяжелую минуту, то пусть в награду за это на душе у меня в последний час будет светлее, чем сегодня. Буря плачет над Мирным. 25 января 1958 В Антарктиде надо быть терпеливым. Этот большой материк требует большого терпения. Полетишь куда-нибудь на денек, а погода испортится - вот и просидишь там неделю или даже месяц, если не повезет, и сколько ни мечись, сколько ни нервничай - толку не будет. Здешние расстояния, длиной в сотни километров, пешком не отмахаешь, а от ругани ни теплей, ни холодней не станет. Самолет "Ли-2" еще утром был загружен и подготовлен к отлету в Оазис, но сильный ветер все не унимается. Проходит время завтрака, часы тянутся и тянутся, словно нить из клубка шерсти, и вот наступает время обеда. В 14.15 самолет все-таки стартует. Пилоты - Рыжков и Григорьев. Пассажиров трое: начальник гляциологического отряда Закиев, врач Мирного Лифляндский, направляющийся в Оазис к больному радисту, и я. Прямая нашего курса пролегает почти прямо на ост, к сотой восточной долготе. Все еще очень сильный южный ветер начинает трепать самолет уже над Мирным. Справа от нас простирается Земля Королевы Мэри, слева и прямо под нами - море Дейвиса. Оно полно айсбергов и белеющих льдин, оторвавшихся от берега. Между ними темнеют большие участки чистой воды. Видимость хорошая, отчетливо различаешь резко очерченную кривую материкового льда, то сплошную, то рваную. Летим над ледником Хелен. Он находится чуть восточнее Мирного. Корявые, складчатые, потрескавшиеся айсберги - где сгрудившиеся в одно место, а где разбросанные как попало - образуют внизу чудовищный, невообразимый хаос. Что за силища, что за тяжесть! А место рождения всех этих айсбергов, отчетливо видных с самолета и похожих на гигантские белые паромы, плавающие по летнему морю, - ледник Хелен, залитый сверху донизу ослепительно ярким солнцем. Почему таким красивым в своей дикости и мощи местам даются женские имена? Хелен остается позади. Теперь под нами спокойный и белый морской лед: слева океан со своими айсбергами и темной холодной синевой, а справа крутой барьер материкового льда и пологий купол Антарктиды, на котором лежат облака. Внизу по кромке льда ползают тюлени, которых здесь много. В одном стаде я насчитал двадцать два тюленя. Ледник Роско. Он выглядит более спокойным, чем ледник Хелен, хотя на карте он кажется более пространным и диким. Ледник Хелен, очевидно, потому произвел на меня впечатление такой мощи и, можно сказать, активности, что курс наш пролегал над его выступающим в море мысом. Справа по-прежнему материк - Земля Королевы Мэри, но с глаз уже скрылась чистая вода на севере и под нами простирается огромное и однообразное белое ледяное поле. Внизу шельфовый, то есть плавучий, ледник Шеклтона, один из крупнейших ледников во всей Антарктике. Я представлял его совсем иным, более беспокойным, хаотичным и живым, сильнее изборожденным трещинами. Оказывается, ничего подобного. Даже остров Массона, находящийся посередине этого ледника, в ста пятидесяти километрах от Мирного, и тот не может оживить белой пустыни. Он, правда, большой и, вздымаясь, образует огромный горб, но и его земля совершенно погребена подо льдом и снегом. Кажется, что это вовсе и не остров, а сугроб гигантских размеров. Мы не видим его затененной стороны, и это еще более увеличивает сходство острова с сугробом. 15.30. Кое-где справа виднеются выступающие из материкового льда темные обнаженные скалы. В мертвом царстве, где единственными проявлениями жизни являются перемещения льдов, игра ветра со снегом и сверкание солнца, эти круглоголовые, словно тюлени, темные скалы кажутся какими-то живыми и дружелюбными. Летим над ледниками Денмана и Скотта. А затем перед нами Оазис Бангера. Где-то там, посередине, расположена наша станция Оазис, но мы ее не видим. Оазис Бангера окружен ледниками. Между ними вздымаются, словно на фантастическом или лунном ландшафте, бурые конусы приземистых скал. Сверху этот ландшафт выглядит диким, бездушным, угрюмым и унылым - оазис, где жизни не больше, чем на ледниках. Но через несколько минут Оазис Бангера уже скрылся из виду. Мы не смогли приземлиться. Там бушевал шторм - двадцать пять метров в секунду. Нас болтало так, что весь Оазис слился в одно сплошное бурое пятно. Пришлось повернуть назад. Завтра полетим снова. Сегодня "Кооперация" прибыла в Порт-Луи. 26 января 1958 Утром снова отправились на аэродром, чтобы лететь в Оазис. Ветер был сильный, стоявший самолет содрогался от его порывов. Сидели, курили, ждали. Но так ничего и не дождались. Как нам сообщили по радио, вертолет, вылетевший из Оазиса на аэродром, расположенный в двадцати пяти километрах от Оазиса, вернулся обратно, так как над скалами слишком сильно болтало. Но попасть в Оазис с аэродрома близ него можно только на вертолете, если же его не пришлют за нами, лететь бессмысленно. Дорога там трудная и опасная, вся в трещинах. Еще позже нам сообщили, что у вертолета при посадке сломалась одна из лопастей подъемного винта. Вернулись домой. В Мирном уже несколько дней находится Павлик Сорокин из Комсомольской. Я не раз встречал его в кают-компании и сегодня встретил опять. Павел похудел и побледнел, веселости у него поубавилось, глаза стали серьезнее. Мы разговорились. Я спросил, что с ним. Сперва он помрачнел, но потом рассмеялся, весело и от души, и рассказал мне свою грустную историю. Лицо его при этом выражало крайнее удивление. Сорокин прилетел в Мирный главным образом за медикаментами, и его поселили у наших врачей Лифляндского и Шлейфера. А это отчаянные зубоскалы. С самым невинным, отзывчивым и сочувственным видом они тебя так обведут вокруг пальца, что над тобой будет потешаться потом вся экспедиция. Шлейфер - круглый и крепкий тяжеловес с намечающимся брюшком, с солидным и спокойным, словно у спящего Иеговы, выражением лица. Взгляд его карих глаз, прикрытых большими тяжелыми веками, кажется исполненным равнодушия и апатии. По национальности он еврей, по образованию - зубной врач, по специальности - медик полярных экспедиций. Последнее означает, что его знания должны намного превышать (а они и превышают) узкие рамки стоматологии. Лифляндский моложе Шлейфера. Это хирург, восемь лет проработавший на Дальнем Севере, полный человек с глазами мечтателя и простодушной внешностью. Но внешность обманчива. В здешней больнице и в здешней "латинской кухне" вынашиваются ядовитейшие каверзы и розыгрыши. Вот вам пример. К Шлейферу и Лифляндскому является молодой, только что окончивший университет специалист, впервые попавший в полярные условия. Ему предстоит лететь на какую-то дальнюю станцию. Он безо всяких к тому оснований беспокоится за свое здоровье. Дав несколько деловых советов, врачи рекомендуют ему взять с собой утеплитель, которым пользуются во время морозов для одной весьма нежной части тела. Не знаю, кто из врачей добавил, что существуют утеплители двух типов: одни, шерстяные и попроще, - для рядовых участников экспедиции, а другие, посложнее, - для руководства. Главными деталями последних являются собачий мех и электрическая грелка. Врачи настойчиво рекомендовали требовать утеплитель для руководства, поскольку перед смертью, законом, поваром и морозом все равны. Думаю, что при этом были еще сказаны громкие слова о равноправии и демократии. Разумеется, ни шерстяных, ни меховых утеплителей не существует. Но юноша клюнул на удочку и написал длинное заявление, на котором заместитель начальника экспедиции по хозяйственной части написал лаконично резолюцию: "Отказать!". Однако Толстиков, не сразу понявший суть дела, сказал: - Если и вправду есть такие чудеса техники, почему же их не выдают? История эта продолжает передаваться от человека к человеку, с каждым днем совершенствуясь и пополняясь новыми деталями, - она уже стала достоянием изустной хроники Мирного. Но вернемся к Сорокину. Врачи провели его следующим образом. В их квартире живет медик второй экспедиции Тихомиров - парень с виду холодный и угрюмый. Сорокина поселили с ним в одной комнате. По уговору с Лифляндским и Шлейфером, Тихомиров разыгрывал помешанного - не буйного, а тихого. Он втянул Сорокина, уже предупрежденного обоими друзьями о возможных неприятностях, в заговор против врачей: на глазах у Павла он выбрасывал в окно какие-то таблетки, заклиная его молчать об этом. Он показывал Павлу на большой картонный ящик под кроватью и, имея в виду его содержимое, говорил: - "Кооперация" - бу-бух! Это означало, что корабль взлетит на воздух. Сорокин поверил в то, что он сумасшедший. "Тихий помешанный" Тихомиров полностью убедил его в этом своей манией к украшениям. По вечерам, когда поблизости не было ни Шлейфера, ни Лифляндского; он повязывал свою голову полотенцем на манер корсиканского разбойника, вешал на шею апельсин на веревочке и прикалывал к груди английской булавкой шестерку червей. И в таком виде, наряженный и мрачный, он бродил по темной пустой больнице, вселяя в душу Сорокина темный страх. А утром, не отрывая от Павла взгляда, говорил: - Ночью все думал, откусить тебе ухо или нет. Решил не откусывать, ты мне пока нравишься. Поживем - увидим. Испуганный Сорокин побежал жаловаться на беду к своему другу, начальнику строительного отряда Кунину. Тот ничем не сумел помочь Павлу, лишь дал ему для самозащиты большой рашпиль. Павел страдал еще две ночи и на всякий случай спал с рашпилем в руках. А сейчас он сам удивляется: - Как они меня провели! Ну, полотенце - ладно. Порошки в окно выбрасывал - ладно. Хотел ухо откусить - тоже не штука: один великий художник сам себе ухо отрезал, чтоб интересней выглядеть. Но апельсин и шестерка червей - какой сумасшедший до этого додумается? Ведь никакой логики, а я поверил, Юрьевич, ей-богу, поверил! И он с сожалением добавляет: - Обидно, что улетать надо. Я уже придумал для этих докторов один номерок. Гениальный номерок! Но как бы то ни было, такие розыгрыши делают здешнюю жизнь более легкой и веселой, особенно если сам не являешься их объектом и твоим ушам не грозит никакая опасность. На Восток уже прибыло то звено тракторного поезда, которое должно было отвезти туда припасы. Расстояние от Комсомольской до Востока оно преодолело сравнительно быстро. Тракторов было больше, чем обычно, и каждый шел с меньшим грузом. Сам поезд стоит в Комсомольской и ждет возвращения тракторов с Востока. Потом начнется трудный рейд к Советской. 27 января 1958 Чудесный, теплый, метельный день. Никакие самолеты не летают. Непрерывный вой ветра. Заглядываю во все двери - тут их не запирают - и в каждом помещении нахожу знакомых. В моем таллинском доме девять небольших квартир, но я знаком лишь с владельцем одной из них, о тех же, кто живет рядом со мной или этажом ниже, совсем ничего не знаю. А здесь знаешь довольно многих людей, с которыми жил вместе, хоть и недолго, на корабле и в Мирном, которые поселились недавно в соседних квартирах в Оазисе - на 100-й восточной долготе, в Пионерской - на 69-й южной широте, в Комсомольской - на 74-й южной широте, на Востоке - на 78-й южной широте. Знаешь даже тех, чья зимняя квартира в Советской еще не готова. Море связывает людей - хотят они того или нет - в десять раз крепче, чем, земля, а полярная жизнь, особенна на маленьких станциях, связывает их еще крепче, чем море. Но все эти лица, все эти характеры, все эти разные люди с разным отношением к жизни и с более сходным, но все-таки неодинаковым отношением к труду, люди, у каждого из которых своя осанка, каждый из которых идет сквозь года своей поступью, - всех их я либо еще не разглядел как следует, либо они покамест слишком близки мне, чтобы описывать их; изображать и анализировать более тщательно. Антарктида, континент больших расстояний, как бы требует того, чтобы я изобразил здешний народ, отойдя на дистанцию времени, по прошествии которого забудется то, что сперва мне показалось существенным, что маячило где-то на первом плане, но потом исчезло, а осталось лишь то, что является для человека самым значительным, что безусловно свойственно только ему, что выделяет его среди большого коллектива и в то же время связывает с ним. Порой трогательно слышать, как говорят о тебе на выступлениях: родился в рыбацкой деревне, после окончания начальной школы не смог продолжать учения из-за отсутствия средств, ловил рыбу, пахал землю. Поистине трогательно! Но то, что я не мог ходить в школу, что я учился так мало и безо всякой системы, что у меня нет политехнического образования и, в силу этого, понимания современной исследовательской техники, - это совсем не трогательно, а просто плохо. Сегодня я побывал в доме геофизиков, где Гончаров и Сафронов старались терпеливо и как можно проще и понятнее объяснить мне устройство приборов, предназначенных для исследования космического излучения, определения земного магнетизма, сейсмических измерений и т. д. Ушел от них с ощущением, что я темный человек, который еще может разобрать цифры на шкале, но смысла этих цифр постичь не в силах. После этого полчаса просидел у собак. Ибо сколь ни поэтична твоя душа, в каких бы высоких слоях атмосферы ни парили твои чувства, но без технического образования и без подлинного понимания техники в Антарктике ты будешь годен только на то, чтоб таскать сани. Техника, техника, техника - от самой сложной до самой простой. Приборы в тиши помещений. Регистрирующие и передающие дальше сведения приборов на снегу. Дни и ночи гудит электростанция, грохочут гусеничные трактора, "Пингвины" и бульдозеры. Дни и ночи сидят у аппаратов радисты с надетыми наушниками и держат связь со всем миром. Сегодня ночью радист Владимир Сушанский переговаривался с каким-то таллинским радиолюбителем. Далекое перестает быть далеким. Но тут же, пригнувшись и тихо притаившись за складами, расположилось здание, где техника самая что ни на есть деревенская. Это свинарник. В отличие от всех свинарников в истории, в его сенях живут четыре пингвина. А внутри аккуратные загончики, и в них - упитанные розовые свиньи разного возраста. Из-за спины одной матки выглядывает шестерка полугодовалых черно-пестрых поросят. 28 января 1958 Сильный ветер, все бушует и бушует буря. Летом в Мирном не обойтись без ватника, шерстяных носков и теплого белья. Самолет, правда, вылетел сегодня в Оазис и даже приземлился там, но не было смысла отправляться с ним. От аэродрома, на котором он выгрузил свой груз, до станции пешком не добраться. И на Восток, где я мечтаю побывать, тоже давно не летают самолеты, - даже те, которые закреплены за тамошней станцией, еще стоят в Мирном. Антарктика требует терпения. Я налетал здесь четыре тысячи километров, и возможно, что этим дело и ограничится. "Кооперация" выходит в обратный рейс, а с каждым полетом связан риск застрять где-нибудь и тем самым остаться тут на зимовку. Как различны люди! Сегодня утром один временный участник третьей экспедиции, с которым я приплыл сюда и поплыву обратно, долго спорил с начальником складов Шакировым. Он уже дня два как вынашивает план остаться тут на зимовку и даже подыскивает себе мысленно место. Где устроиться? У метеорологов, у гляциологов, у геофизиков или в каком-нибудь другом отряде? По своей профессии он может пристроиться к кому угодно: ни один отряд на этом ничего не проиграет и не выиграет. Желание зимовать объясняется проще простого: суточными. И сегодня утром он был настолько неосторожен, что начал рассуждать о том, как их заработать. Оказывается, вот как. Он себе интеллигентно посиживает в комнате. Более того, он начинает переводить с английского языка - ведь ему, как участнику экспедиции, будет легче, чем другим, опубликовать свои переводы в Москве. И даже еще лучше: имеется один сенсационный французский романчик, бестселлер, вполне, как я понял, порнографический. Для перевода ему требуется месяц. Он перевел бы его не для издательства, а просто-напросто для себя и для своих друзей. Для этого ему требуется месяц, в течение которого ему платили бы антарктические суточные. Шакиров слушал его, все более ощетиниваясь. - Тысячи!.. - сказал он наконец. - Какие тысячи? - раздраженно спросил мечтатель, округляя свои большие, по-женски красивые глаза. - Тысячи придется платить государству за перевод этого борделя для личного пользования, - ответил Шакиров. Мечтатель, шокированный грубым выражением, начал что-то говорить о политической нейтральности литературы, о том, что культурный человек даже в Антарктике не должен терять своих культурных, сугубо французских интересов, и о том, что раз уж он попал в Антарктику, то пусть ему и платят как полярному исследователю. Шакиров вспыхнул словно трут. Прибегая порой к выражениям не совсем литературным, он объяснил, что миллион складывается из рублей, что государство, отпускает средства на экспедиции не для того, чтобы в их состав включали охотников за длинным рублем. Он сказал о том, как надо работать в Антарктике, о том, какая каша может завариться здесь, в самом Мирном, из-за пурги, скорость которой иногда доходит до тридцати пяти - пятидесяти метров в секунду, а потом с той же последовательностью и яростью обрушился на тех, кто рассчитывает жить среди льдов в шелковых перчатках. Как хозяйственник, хорошо знакомый с калькуляцией, он перевел мелочность и безответственность подобных людей в рубли, которые придется уплатить государству, а рубли в свою очередь перевел в квартиры, в которых могли бы поселиться рабочие. И все вновь и вновь возвращался к переводу французского романа, к переводу "этого борделя". Атакуемый, все более сникая, лишь повторял голосом умирающего: - Я имею право получать деньги. Шакиров камня на камне не оставил от этого "права". По правде говоря, мне редко приходилось слышать столь пылкие, столь безукоризненно аргументированные, столь государственные и столь патриотичные, в самом серьезном смысле этого слова, выступления, как это откровенное выступление Шакирова в каюте прессы. Между прочим, Шакирова характеризуют здесь как очень вспыльчивого, но и как очень трудолюбивого человека. Тех, кто с ним не согласен, он считает своими противниками, то есть противниками его взглядов на человеческие обязанности, на чувство долга перед своей страной и своим народом. Таким лучше держаться от него подальше. Существует выражение, до предела насыщенное мещанским содержанием - черствостью, равнодушием, низостью, стремлением пробивать себе дорогу локтями: "патриотизм персонального оклада". Шакирову явно неизвестно это выражение, тем не менее он целый день объяснял своему противнику, что тому свойствен именно такой патриотизм. Вскоре "апостол уютной Антарктики" заявил, что он все же вряд ли останется на зимовку. Здесь, мол, попадаются грубые люди, от которых можно услышать неприятные вещи, зима же и вправду может оказаться трудной, так что его, возможно, заставят работать не по специальности, и т. д. После обеда начальник метеорологического отряда второй экспедиции Кричак сделал доклад о климате Антарктики, опирающийся на данные, собранные второй экспедицией. Роль Антарктики, этого огромного холодильника, в воздействии на климат южного полушария очень велика. Ее ледяные рога выступают далеко на север, ее дыхание достигает далеких районов океана. Вокруг нее вертятся циклоны и антициклоны, лишь изредка врывающиеся с океанов на материк. Антарктида как бы окружена гигантской и беспорядочной линией фронта, на которой происходят схватки масс теплого и холодного воздуха. Но климатическая карта Антарктики еще неполна, континентальные станции расположены далеко одна от другой, о громадных пространствах не имеется еще ни метеорологической, ни аэрологической информации. Это оставляет большой простор для споров, гипотез и научных фантазий. В Антарктике пока что много неоткрытого и неразгаданного. Говорят, что через день-два в Мирный должен прибыть американский ледокол. 30 января 1958 Вчера утром в Мирный прибыл ледокол американского военного флота "Бертон Айленд". Часов в семь утра нас пробудил от сна рокот чужих моторов над домами, совсем не похожий на рокот наших самолетов и вертолетов. Два маленьких американских геликоптера, взлетевших с кормовой палубы "Бертон Айленда", покружили над Мирным и приземлились на нашем аэродроме. Вместо колес у них - цилиндрические понтоны, позволяющие машине опускаться и на воду и на лед. Полчаса спустя Мирный был полон американцев - стрекотали их кинокамеры, щелкали фотоаппараты и завязывались новые знакомства. На свободном ото льда рейде Мирного, у кромки уже ненадежного припая, стоял "Бертон Айленд". Серый корпус этого военного ледокола невелик. У корабля очень сильный двигатель. Кроме того, он может преодолевать довольно тяжелый лед, развивать большую скорость. Наши данные о позавчерашнем местонахождении "Бертон Айленда" и его вчерашнее прибытие - все это говорит о том, что ледокол за небольшое время покрыл большое расстояние. Американская антарктическая экспедиция, ее основной контингент зимовщиков на континентальных станциях состоит из военнослужащих. Расходы по экскурсии несет военное министерство. Надо думать, что в связи с этим и программа их исследований имеет военный уклон, в отличие от научных программ австралийской, английской, французской и нашей экспедиции. На "Бертон Айленде" тоже чуть ли не одни военные. В Мирном первыми сошли на землю мистер Джеральд Кэтчум, состоящий в звании капитана и занимающий должность заместителя начальника 43-й оперативной группы военно-морского флота (ее база находится в Антарктике), затем капитан "Бертон Айленда" Бренингем, помощник капитана, первый офицер экипажа Рейнольдс, лейтенант Бейби, офицер службы информации "Бертон Айленда", и научные работники: научный руководитель антарктической исследовательской станции Халлетт с 1956 по 1957 год Джеймс А. Шир, гравиметрист американской антарктической экспедиции Джеймс Спаркмен, сотрудник Гидрологического управления Соединенных Штатов океанограф Стар, сотрудник станции Литл-Америка Ричард Л. Чепелл, врачи - мистер Эллиот и мистер Морвайн и, разумеется, корреспонденты - от Ассошиэйтед Пресс мистер Тэйлор и от "Нью-Йорк таймс" мистер Бекер. Кроме того, младшие офицеры, матросы и участники американской антарктической экспедиции. Американцы чувствовали себя в Мирном как дома. Их научные работники проявляли большой интерес к работе советских исследователей, к научной аппаратуре, к Мирному и к нашим континентальным станциям. Гляциолог устремился к гляциологу, метеоролог - к метеорологу. Остальные тоже завязывали дружеские беседы и вполне нормальные экономические отношения. Уже через полчаса пришлось бежать в свою комнату за "Казбеком", на него был большой спрос. В обращение было пущено множество американских сигарет всех сортов. Но особый интерес вызвали у американцев наши шапки - кое-кому из нас и поныне нечего надеть на голову. Надо сказать, что американцы необычайно подвижные люди. Казалось, чт