оры, а именно, что "итифалликон" применительно к размеру стиха означало сложно скандируемый стих (усеченная анапестическая тетралогия и трохаическая триподия): тем самым прилагательное могло характеризовать "ритмику" бурного веселья. Сведений о других переводах нет. XXXIV. Парижская оргия, или Париж заселяется вновь Впервые напечатано без ведома поэта сначала в отрывках (строфы III и XI) под вторым заглавием в "Лютэс" за 2-9 ноября 1883 г. и в "Пр_о_клятых поэтах" Верлена (1884), затем целиком - в "Ла Плюм" от 13 сентября 1890 г. Исходным пунктом является второе из двух _утраченных_ писем Рембо Верлену от сентября 1871 г., но текст сохранился исключительно благодаря Верлену, который постепенно восстанавливал и уточнял его но памяти с 1883 по 1895 г. Знаменитое революционное стихотворение Рембо "Парижская оргия" является одной из вершин всей поэзии Коммуны. Стихотворение вобрало предыдущий поэтический опыт Рембо и переплавило опыт поэтов, его предшественников. Рембо как бы создает вторую страницу дилогии о сражающемся великом городе после стихотворения Леконт де Лиля "Освящение Парижа". У Леконт де Лиля речь шла о декабрьской обороне столицы против немцев. Датированное январем 1871 г., стихотворение мэтра попало в руки Рембо во время его весеннего пребывания в Париже. Рембо, сохраняя преемственность и некоторую перекличку в образах (см.: OSB, р. 400), превращает патриотическую идею в социальную и достигает тона, далекого тем интеллигентским интонациям, в которых выражен гнев Леконт де Лиля. В нагромождении бранных эпитетов - для характеристики реакционеров - Рембо развивает до крайности стилистический прием "Возмездий" Гюго; оттуда же и саркастические слова: "...порядок вновь царит" (ср. у Гюго в "Возмездиях": "L'ordre est retabli; La societe est sauvee"; ср.: OSB, p. 401). Еще одну литературную ассоциацию, которая как бы ставит поэтов, включая Банвилля, на сторону Коммуны, комментаторы усматривают в стихе, где говорится, что Стриксы (Стриги) - мифологические вампиры древности - не погасят глаза кариатид: в книге Теодора де Банвилля "Кариатиды" судьба не может заставить кариатид склонить головы... Как в стихотворении "Офелия", здесь поэт непосредственно выступает в третьем лице. Образ такого поэта-пророка, вещающего о грядущей трудной победе, приводит русскому читателю на память волошинские строки: "...ты не актер и зритель. // Ты соучастник судьбы, раскрывающий замысел драмы". В связи с образом поэта интересен вопрос о жесткости структур, несмотря на кажущийся хаос в стихотворениях Рембо середины 1871 г. Нельзя безоговорочно согласиться с мнением Сюзанны Бернар, что Верлен (или издатель Ванье) неправильно поместил последнюю, XIX строфу. Нечетное число строф не может быть аргументом, ибо нечет свойствен и стихотворениям "Бедняки в церкви", "На корточках". До XVIII строфы порядок явно не перепутан, ибо обращения поэта повторяются со строгой структурной закономерностью в конце строфы VIII (стих 64) и XVI (стих 128), а упоминание поэта - также в XVIII (стих 133). Перед переводчиками возникала большая трудность, так как мужской род русского слова "город" (кроме случая "столица") не совпадает с французским женским родом (восходящим к латыни и имеющим аналогии в греческом, немецком и во многих других языках). Между тем в соответствии с французской традицией Революционный Париж (так же как Свобода или Революционная Франция) изображен у Рембо женщиной. В 1910 г. в журнале "Современный мир" (Э 3) искусствовед Я. Тугендхольд в работе "Город во французском искусстве XIX века" (вышла и отдельной книгой), кратко, но сочувственно охарактеризовав Рембо как поэта Парижской коммуны, дал и прозаический перевод трех строф (XVI-XVIII) из "Парижской оргии": "Хотя страшно видеть тебя покрытым струнами; хотя никогда еще не делали из города язвы более зловонной на лоне зеленой природы - поэт тебе говорит: твоя красота величественна! Гроза осветила твою державную поэзию, безмерное сдвижение сил тебе полезно, твое море вскипает и шумит. Избранный народ, собери же свои вопли в сердце глухого рожка! Поэт подхватит рыданья обесславленных, ненависть каторжников, ропот отверженных, и лучи его любви заклеймят женщин, его строфы гневно восстанут: вот, вот они, бандиты". Опыт первого стихотворного русского перевода "Парижской оргии" принадлежит малоизвестному поэту Колау Чернявскому. Он писал стихи примерно с 1910 г. по начало 30-х годов. В 1931 г. в Тбилиси был опубликован его перевод книги стихов С. Чиковани "Шелк" с грузинского на русский язык. Перевод из Рембо - под принятым тогда вторым заголовком "Париж заселяется вновь" и с примечанием переводчика: "Версальцами после Коммуны" - напечатан в маленьком (30 с.) сборнике: Чернявский Колау. Письма (стихи). Тифлис, 1927 г. В книге сделана также попытка дать свой вариант перевода "Интернационала" Потье. Перевод стихотворения Рембо, несмотря на его крайние странности и слабости, должен быть приведен как первый опыт. Введенная К. Чернявским нумерация строф нами опущена. А вот он, подлые! Со станций лезьте прочь, - И солнце горном недр повытерло бульвары. Кишели варвары везде однажды в ночь, На западе воссел мощами город старый. Отлив предупредит - пожара не случится. Идите - вот бульвары, набережных ряд, И легкая лазурь над зданьями лучится. Раз вечером ее потряс багрец гранат. А падалью дворцов в лесах набейте ниши, И ужасом былым глаза освежены. Сведенных бедр стада воспламенно-рыжи. Безумейте! Косясь без толку, вы смешны. Собаки с течкою, жующие припарки. Зов золотых домов: кради, что попадет, И ешьте! Веселясь, уже нисходит в парки В глубоких корчах ночь. Шальной, хмельной народ, Пей горькую! А свет в безумье, в напряженье Под боком ворошит роскошные ручьи. Не пустите слюны в стаканы, без движенья, Без слова, в белой мгле глаза забыв свои. Глотайте! - А для задних прелестей царицы Внимайте действию икоты все тупей, Надрыву. Слушайте - прыг в ночи-огневицы Хрипящий идиот, старик, паяц, лакей. О грязные сердца, ужасные уста, Живее действуйте зловонными устами. Для мерзких столбняков вина на стол - сюда! О победители, желудки ваши в сраме! Блевотине небес откройте ваши ноздри. Кропите ядами покрепче струны шеи. Затылок дерзкий ваш обнимут руки-сестры. Поэт сказал: Подлец, сходи с ума скорей. Во чреве той Жены взыскуя повсеместно, Боитесь от нее вы судорог опять. Вскричала, тиская [ваш] выводок бесчестный, Ужасно на груди стремясь его зажать. Венерик, царь, паяц безумный, чревословы - Парижу-блуднице не вы ль внушите страх? И души и тела лоскутья, яд - не новы, Ей только отряхнуть гнилой, сварливый прах. Вы опрокинетесь на внутренности, воя. Мертвея, шалые, и требуя деньги. Блудница злая, чья грудь грозна от боя, И бодрая, сожмет крутые кулаки. Когда плясала ты над всякими злостями И поножовщины, Париж, хватила ты, Покоишься, храня пресветлыми зрачками От той весны-красны немного доброты. О полумертвая, скорбящая столица, Чело и грудь твои грядущему отрог. Бледна - за дверью дверь мильярдами ютится, И темный век былой благословить бы мог. Для грусти валовой насыщенное тело, Ужасной жизни вновь вкусило ты, и чу! По венам червячье свинцовое вскипело. Морозные персты прильнут к любви - лучу. Не так-то плохо все. Червяк, червяк свинцовый Порыва все вперед и вовсе не стеснит, Кариатидам глаз не заслоняли совы, Где синюю ступень светил слеза златит. Пусть в рубище таком опять ужасны встречи, Из города никто не делал никогда На рубище Земли зловоннее увечий, Поэт сказал: Твоя блистает красота. Поэзия - грозой помазанная высь; И необъятных сил размах - тебе подмога. Труд - лава. Ропщет смерть. Столица из столиц, Все скрежеты сбери внутри глухого рога. Поэт возьмет тогда шельмованных рыданья, И ссыльных ненависть, и проклятых хулу. Бичуют жен лучи, - любви его сиянье. Запрыгают стихи! Вот, вот, служите злу! Все старо общество, и древних оргий хрип Распутству новому внушает зависть ныне. А газа красных стен горячечный изгиб Зловеще светится в белесоватой сини. В 1930 г. в журнале "Вестник иностранной литературы" появился перевод стихотворения "Парижская оргия", выполненный Эдуардом Багрицким и Аркадием Штейнбергом: Подлецы! Наводняйте вокзалы собой, Солнце выдохом легких спалило бульвары. Вот расселся на западе город святой, Изводимый подагрой и астмою старой. Не волнуйтесь! Пожаров прилив и отлив Обречен - выступают пожарные помпы! И забыл тротуар, буржуазно-потлив, Как играли в пятнашки румяные бомбы! Уберите развалины! Бельма зрачков Отражают свечение суток несвежих! Вот республика рыжих, давильня боков, Идиотская биржа щипков и насмешек! Эти суки уже пожирают бинты! Объедайтесь, крадите! Победою первой Обесчещены улицы. Пейте, коты, Ваше пиво, пропахшее дымом и спермой! Захлебнитесь абсентом! У мокрых дверей Мертвецы и сокровища брошены рядом. Старичишки, лакеи, рыгайте скорей В честь праматери вашей с обрывистым задом. Распахните гортани навстречу вину, Сок лучей закипает, в кишечнике канув, И распухшие Губы роняют слюну На клейменое дно пресловутых стаканов. О помойные глотки! Закисшие рты! Где вино? Вот вино! Прощалыги, к добыче! Победители! Настежь держать животы! Ну, подставьте затылки с покорностью бычьей. Отворите ноздрю ароматам клоак, Обмакните клинки в ядовитые гущи. Вам поэт говорит, подымая кулак: - Сутенеры и трусы! Безумствуйте пуще! Для того, чтоб вы щупали влажный живот Вашей Родины-Матери, чтобы руками, Раскидав ее груди, приставили рот К потрясаемой спазмами яростной яме! Сифилитики, воры, шуты, короли! Ваши яды и ваши отребья не могут Отравить эти комья парижской земли, Смрадный город, как вшей, вас положит под ноготь. И когда, опроставшись от ужаса, вы Возопите о деньгах, о доме, о пище, Выйдет Красная Дева с грудями, как львы, Укрепляя для битвы свои кулачища! Ты плясал ли когда-нибудь так, мой Париж? Получал столько ран ножевых, мой Париж? Ты валялся когда-нибудь так, мой Париж? На парижских своих мостовых, мой Париж? Горемычнейший из городов, мой Париж! Ты почти умираешь от крови и тлена. Кинь в грядущее плечи и головы крыш, - Твое темное прошлое благословенно! Намагничено тело для новых работ. Приступ бледных стихов в канализационных Трубах. Ветер опавшие листья гребет. И зальдевшие пальцы шныряют спросонок. Что же! И это недурно! Пускай не смердит Тельце дохлых стихов, что прикинулось пеньем. Под округлыми веками кариатид Звездный плач пробежал по лазурным ступеням. Ты покрылся паршою, цветут гнойники, Ты - отхожее место позора земного. Слушай! Я прорицаю, воздев кулаки: В нимба пуль ты воскреснешь когда-нибудь снова! Декламаторы молний приносят тебе Рифм шары и зигзаги. Воскресни ж неистов! Чтобы слышался в каждой фабричной трубе Шаг герольдов с сердцами оглохших горнистов! Так возьми же, о родина, слезы котов, Реквизит вдохновения и катастрофы. Я взываю к тебе: мой подарок готов, Принимай эти прыгающие строфы! Так! Коммуна в развалинах. Мир обнищал. Льют дожди, и дома одевает проказа. На кладбищенских стенах танцует овал - Укрощенная злоба светильного газа! Перевод П. Антокольского: Зеваки, вот Париж! С вокзалов к центру согнан, Дохнул на камни зной - опять они горят, Бульвары людные и варварские стогна. Вот сердце Запада, ваш христианский град! Провозглашен отлив пожара! Все забыто. Вот набережные, вот бульвары в голубом Дрожанье воздуха, вот бивуаки быта. Как их трясло вчера от наших красных бомб! Укройте мертвые дворцы в цветочных купах! Бывалая заря вам вымоет зрачки. Как отупели вы, копаясь в наших трупах, - Вы, стадо рыжее, солдаты и шпики! Принюхайтесь к вину, к весенней течке сучьей! Игорные дома сверкают. Ешь, кради! Весь полуночный мрак, соитьями трясущий, Сошел на улицы. У пьяниц впереди Есть напряженный час, когда, как истуканы, В текучем мареве рассветного огня, Они уж ничего не выблюют в стаканы И только смотрят вдаль, молчание храня. Во здравье задницы, в честь Королевы вашей! Внимайте грохоту отрыжек и, давясь И обжигая рот, сигайте в ночь, апаши, Шуты и прихвостни! Парижу не до вас. О грязные сердца! О рты невероятной Величины! Сильней вдыхайте вонь и чад! И вылейте на стол, что выпито, обратно, - О победители, чьи животы бурчат! Раскроет ноздри вам немое отвращенье, Веревки толстых шей издергает чума... И снова - розовым затылкам нет прощенья. И снова я велю вам всем сойти с ума! За то, что вы тряслись, - за то, что, цепенея, Припали к животу той Женщины! За ту Конвульсию, что вы делить хотели с нею И, задушив ее, шарахались в поту! Прочь, сифилитики, монархи и паяцы! Парижу ли страдать от ваших древних грыж И вашей хилости и ваших рук бояться? Он начисто от вас отрезан, - мой Париж! И в час, когда внизу, барахтаясь и воя, Вы околеете, без крова, без гроша, - Блудница красная всей грудью боевою, Всем торсом выгнется, ликуя и круша! Когда, любимая, ты гневно так плясала? Когда, под чьим ножом так ослабела ты? Когда в твоих глазах так явственно вставало Сиянье будущей великой доброты? О полумертвая, о город мой печальный! Твоя тугая грудь напряжена в борьбе. Из тысячи ворот бросает взор прощальный Твоя История и плачет по тебе. Но после всех обид и бед благословенных, - О, выпей хоть глоток, чтоб не гореть в бреду! Пусть бледные стихи текут в бескровных венах! Позволь, я пальцами по коже проведу. Не худо все-таки! Каким бы ни был вялым, Дыханья твоего мой стих не прекратит. Не омрачит сова, ширяя над обвалом, Звезд, льющих золото в глаза кариатид. Пускай тебя покрыл, калеча и позоря, Насильник! И пускай на зелени живой Ты пахнешь тлением, как злейший лепрозорий, - Поэт благословит бессмертный воздух твой! Ты вновь повенчана с певучим ураганом, Прибоем юных сил ты воскресаешь, труп! О город избранный! Как будет дорога нам Пронзительная боль твоих заглохших труб! Поэт подымется, сжав руки, принимая Гнев каторги и крик погибших в эту рань. Он женщин высечет зеленой плетью мая. Он скачущей строфой ошпарит мразь и дрянь. Все на своих местах. Все общество в восторге. Бордели старые готовы к торжеству. И от кровавых стен, со дна охрипших оргий Свет газовых рожков струится в синеву. Перевод В. Левика: Эй, вы, трусы! Всем скопом гоп-ля на вокзалы! Солнца огненным чревом извергнутый зной Выпил кровь с площадей, где резвились Вандалы Вот расселся на западе город святой! Возвращайтесь! Уже отгорела пожары. Лучезарная льется лазурь на дома, На проспекты и храмы, дворцы и бульвары, Где звездилась и бомбами щерилась тьма. Забивайте в леса ваши мертвые замки! Старый спугнутый день гонит черные сны. Вот сучащие ляжками рыжие самки Обезумели! В злобе вы только смешны. В глотку им, необузданным сукам, припарки! Вам притоны кричат: обжирайся! кради! Ночь низводит в конвульсиях морок свой жаркий, Одинокие пьяницы с солнцем в груди. Пейте! Вспыхнет заря сумасшедшая снова, Фейерверки цветов рассыпая вкруг вас, Но в белесой дали, без движенья, без слова Вы утопите скуку бессмысленных глаз. Блюйте в честь Королевы обвислого зада! Раздирайтесь в икоте и хнычьте с тоски, Да глазейте, как пляшут всю ночь до упада Сутенеры, лакеи, шуты, старики. В бриллиантах пластроны, сердца в нечистотах! Что попало валите в смердящие рты! Есть вино для беззубых и для желторотых, Иль стянул Победителям стыд животы? Раздувайте же ноздри на запах бутылок! Ночь в отравах прожгите! Плевать на рассвет! Налагая вам руки на детский затылок, "Трусы, будьте безумны", - взывает поэт. Даже пьяные, роясь у Женщины в чреве, Вы боитесь, что, вся содрогаясь, бледна, Задохнувшись презреньем, в божественном гневе, Вас, паршивых ублюдков, задушит она. Сифилитики, воры, цари, лицедеи - Вся блудливым Парижем рожденная мразь! Что ему ваши души, дела и затеи? Он стряхнет вас и кинет на свалку, смеясь. И когда на камнях своих, корчась и воя, Вы растянетесь в яме, зажав кошельки, Девка рыжая, с грудью созревшей для боя И не глянув на падаль, взметнет кулаки! Насладившийся грозно другой Карманьолой, Поножовщиной сытый, в года тишины, Ты несешь меж ресниц, словно пламень веселый, Доброту небывалой и дикой весны. Город скорбный мой! Город почти бездыханный, - Обращенные к правнукам мозг и сосцы, - Ты, кто мог пред Вселенной открыть свои раны, Кем родились бы в темных столетьях отцы, Намагниченный труп. Лазарь, пахнувший тленьем, Ты, воскреснув для ужаса, чувствуешь вновь, Как ползут синеватые черви по венам, Как в руке ледяной твоя бьется Любовь. Что стою? И могильных червей легионы Не преграда цветенью священной земли. Так вампир не потушит сиянье Юноны, Звездным золотом плачущей в синей дали! Как ни горько, что стал ты клоакой зловонной, Что любому растленное тело даришь, Что позором возлег средь Природы зеленой, Твой поэт говорит: "Ты прекрасен, Париж!" Не Поэзия ль в буре тебя освятила? Полный сил воскресаешь ты, Город-Пророк! Смерть на страже, но знамя твое победило, Пробуди для вострубья умолкнувший рог! Твой Поэт все запомнит: слезу Негодяя, Осужденного ненависть, Проклятых боль, Вот он, Женщин лучами любви истязая, Сыплет строфы: танцуй же, разбойная голь! Все на прежних местах! Как всегда в лупанарах Продолжаются оргии ночью и днем, И в безумии газ на домах и бульварах В небо мрачное пышет зловещим огнем. XXXV. Руки Жанн-Мари Впервые напечатано посмертно в июне 1919 г. в Э 4 журнала "Литтератюр". Источник - обнаруженный в 1919 г. неполный автограф (ранняя стадия работы над стихотворением?), в который рукой Верлена вписаны строфы VIII, XI и XII. Стихотворение, как и предыдущее, является гимном героям - прежде всего героиням Коммуны. Хотя эта идея отчетливо выражена в строфах IX-XII, она заложена в стихотворении начиная с первой строки. В своем стихотворении Рембо намеренно воспринимает общее построение, версификацию, вопросительную форму "Этюдов рук" из книги стихов Теофиля Готье "Эмали и камеи". Теофилю Готье уже следовал поэт Альбер Мера ("Твои руки", сб. "Химеры", 1866). Рембо подчеркивает заимствованием приемов противоположную направленность его стихотворений по отношению к стихам Готье и новизну своего персонажа - героической коммунарки - по отношению к красоткам, изысканно-томным и рожденным для наслаждения. Употребление "ученых" слов (в стихах 17-24: "диптеры", "кенгаварская мечта"), как уже упоминалось,один из общих для Рембо и Лотреамона приемов разрушения старых поэтических принципов путем введения стилистически чуждого, иногда неадекватного и непонятного слова. Термин "диптеры" (научное наименование разного рода _двукрылых_ насекомых) так же "неуместен" в данном контексте по-французски, как и по-русски. "Кенгаварская мечта" скорее всего случайно попала в стихотворение из какой-то прочитанной Рембо книги. Город Хенгавар, или Кенгавер, в Персии (Иране) не кажется столь примечательным, чтобы вызывать ассоциацию с каким-то особым строем мыслей. В последних строфах имеются в виду репрессии Кровавой недели, когда закованные в цепи коммунарки были объектом жестокостей властей и обывателей. Другие переводы - В. Парнаха, В. Дмитриева, П. Антокольского. Перевод В. Парнаха: Руки Жанны-Марии Жанна-Мария, ваши руки, Они черны, они - гранит, Они бледны, бледны от муки. - Это не руки Хуанит. Они ль со ржавых лужиц неги Снимали пенки суеты? Или на озере элегий Купались в лунах чистоты? Впивали древние загары? Покоились у очага? Крутили рыжие сигары Иль продавали жемчуга? Затмили все цветы агоний Они у жгучих ног мадонн? И расцветали их ладони, Чернея кровью белладонн? Под заревой голубизною Ловили золотых цикад, Спеша к нектариям весною? Цедили драгоценный яд? О, среди всех однообразий Какой их одурманил сон? Виденье небывалых АЗИИ Сам Ханджавар или Сион? - Нет, эти руки не смуглели У ног причудливых богов, И не качали колыбели, И не искали жемчугов. Они врагам сгибали спины, Всегда величие храня, Неотвратимее машины, Сильнее юного коня! Дыша, как жаркое железо, Упорно сдерживая стон, В них запевает Марсельеза И никогда не Элейсон! Печать судьбы простонародной На них смуглеет, как и встарь, Но эти руки благородны: К ним гордый приникал Бунтарь. Они бледней, волшебней, ближе В сиянии больших небес, Среди восставшего Парижа, На грозной бронзе митральез! Теперь, о, руки, о, святыни, Живя в восторженных сердцах, Неутоленных и доныне, Вы тщетно бьетесь в кандалах! И содрогаешься от муки, Когда насильник вновь и вновь, Сводя загары с вас, о руки, По капле исторгает кровь. Перевод В. Дмитриева: Сильны и грубы руки эти, Бледны, как мертвый лик луны, Темны - их выдубило лето. А руки Хуанит нежны... У топи ль зыбкой сладострастья Они смуглели, горячи? На озере ль спокойном счастья Впивали лунные лучи? Каких небес им снились чары Во время гроз у очага? Крутили ли они сигары Иль продавали жемчуга? Тянулись ли к ногам Мадонны, Цветов и золота полны? Иль черной кровью белладонны Ладони их напоены? Иль бабочек они ловили, Сосущих на заре нектар? Иль яд по капелькам цедили Под неумолчный стон гитар? По прихоти каких фантазий Заламывал те руки сон? Что снилось им? Просторы ль Азии? Иль Хенджавар? Или Сион? - Они пеленки не стирали Тяжелых и слепых ребят, У ног богов не загорали, Не продавали виноград. Они легко сгибают спины, Боль никогда не причиня, Они фатальней, чем машины, Они могучее коня! Они порой твердей железа, Но трепетали иногда... Их плоть поет лишь "Марсельезу"! Но "Аллилуйю" - никогда! И выступают под загаром Простонародные черты... Мятежник гордый! Ведь недаром Исцеловал те руки ты... Они, чудесные, бледнели, Лаская бронзу митральез, Когда вздыбился в буйном хмеле Париж врагам наперерез. О руки Жанны, о святыни! Еще тоска сердца щемит, И губы жаждут их доныне, Но на запястьях цепь гремит... И нас порой волнует странно, Когда, загара смыв печать, Ее рукам наносят рану И пальцы их кровоточат... Перевод П. Антокольского: Ладони этих рук простертых Дубил тяжелый летний зной. Они бледны, как руки мертвых, Они сквозят голубизной. В какой дремоте вожделений, В каких лучах какой луны Они привыкли к вялой лени, К стоячим водам тишины? В заливе с промыслом жемчужным, На грязной фабрике сигар Иль на чужом базаре южном Покрыл их варварский загар? Иль у горячих ног мадонны Их золотой завял цветок, Иль это черной белладонны Струится в них безумный сок? Или подобно шелкопрядам Сучили синий блеск они, Иль к склянке с потаенным ядом Склонялись в мертвенной тени? Какой же бред околдовал их, Какая льстила им мечта О дальних странах небывалых У азиатского хребта? Нет, не на рынке апельсинном, Не смуглые у ног божеств, Не полоща в затоне синем Пеленки крохотных существ; Не у поденщицы сутулой Такая жаркая ладонь, Когда ей щеки жжет и скулы Костра смолистого огонь. Мизинцем ближнего не тронув, Они крошат любой утес, Они сильнее першеронов, Жесточе поршней и колес. Как в горнах красное железо, Сверкает их нагая плоть И запевает "Марсельезу" И никогда "Спаси, господь". Они еще свернут вам шею, Богачки злобные, когда, Румянясь, пудрясь, хорошея, Хохочете вы без стыда! Сиянье этих рук влюбленных Мальчишкам голову кружит. Под кожей пальцев опаленных Огонь рубиновый бежит. Обуглив их у топок чадных, Голодный люд их создавал. Грязь этих пальцев беспощадных Мятеж недавно целовал. Безжалостное сердце мая Заставило их побледнеть, Когда, восстанье поднимая, Запела пушечная медь. О, как мы к ним прижали губы, Как трепетали дрожью их! И вот их сковывает грубо Кольцо наручников стальных. И, вздрогнув словно от удара, Внезапно видит человек, Что, не смывая с них загара, Он окровавил их навек. XXXVI. Сестры милосердия Впервые напечатано посмертно в "Ревю литтерэр де Пари э де Шампань" в октябре 1906 г. Было послано Рембо Верлену в сентябре 1871 г.; сохранилась только копия Верлена. В стихотворении проявилась свойственная затем Рембо в ближайшие годы мизогиния, носящая в данном случае, однако, не характер грубости, как в "Моих возлюбленных малютках", а литературно-философский характер, связанный с некоторыми сторонами романтической традиции Виньи и особенно бодлеровской традиции. В стихотворении встречаются глухие, но многочисленные реминисценции стихов Бодлера, а также "Дома пастуха" Виньи. Читатель должен учитывать, что в стихотворении XXXVIII "Первые причастия" всю ответственность за невозможность для женщины стать "сестрой милосердия" Рембо возлагает на христианство. Сведений о других переводах нет. XXXVII. Искательницы вшей Впервые и частично (строфы III и IV) напечатано без ведома автора в романе Фелисьена Шансора "Дина Самюэль" (1882), где дан полукарикатурный, полувосторженный портрет Рембо - в образе "величайшего из всех поэтов на земле Артюра Сэнбера" (см. Р - 54, р. 674-675), затем целиком - в "Лютэс" от 19-26 октября 1883 г. и в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884). История текста такая же, как у предыдущего. Печатается по копии Верлена. Стихотворение стало весьма известным из-за своего заглавия, воспринимаемого как "эпатирующее" и неудобопроизносимое, и благодаря книге Верлена. Между тем оно, видимо, относится к группе "бродяжнических" стихотворений Рембо осени 1870 г., может быть, начала 1871 г. и хронологически, вероятно, печатается не на месте. Почти несомненна связь стихотворения с пребыванием беглого Рембо в сентябре 1870 г. у теток учителя Изамбара мадмуазелей Жэндр, к которым он попал - после побега из дому и восьмидневного пребывания в тюрьме Мазас - грязным и завшивленным. Изамбар снабдил папку с письмами тетки Каролины Жэндр надписью "искательница вшей", что подтверждает реальную основу эпизода. Стихотворение - благодарный "крик души" подростка Рембо, лишенного материнской ласки. Стихотворение не имеет мизогинической направленности и, напротив, свидетельствует, что мизогиния Рембо складывалась под влиянием внешних обстоятельств и еще в 1870-1871 гг. могла быть преодолена при ином ходе событий. Другое дело, что, поминая добром "двух сестер, двух прекрасных женщин", Рембо бессознательно вел свой поэтический корабль, вооруженный всей совершенной оснасткой поэзии Леконт де Лиля и Бодлера, в совсем внепоэтическую сферу, чуждую автору "Цветов Зла". Первый русский перевод, выполненный И. Анненским и опубликованный лишь посмертно, приводил стихотворение Рембо к привычным категориям поэтического. Намеренно было смягчено и заглавие - "Феи расчесанных голов", а произвольность рифмовки указывает, что Анненский считал перевод этюдом: На лобик розовый и влажный от мучений Сзывая белый рой несознанных влечений, К ребенку нежная ведет сестру сестра, Их ногти - жемчуга с отливом серебра. И, посадив дитя пред рамою открытой, Где в синем воздухе купаются цветы, Они в тяжелый лен, прохладою омытый, Впускают грозные и нежные персты. Над ним мелодией дыханья слух балуя, Незримо розовый их губы точат мед; Когда же вздох порой его себе возьмет, Он на губах журчит желаньем поцелуя. Но черным веером ресниц их усыплен И ароматами, и властью пальцев нежных, Послушно отдает ребенок сестрам лен, И жемчуга щитов уносят прах мятежных. Тогда истомы в нем подъемлется вино, Как мех гармонии, когда она вздыхает... И в ритме ласки их волшебной заодно Все время жажда слез, рождаясь, умирает. Вскоре появились почти одновременно, незадолго до конца первой мировой войны, версии В. Брюсова и Б. Лившица, а также перевод И. Эренбурга, опубликованный в Париже. Перевод В. Брюсова: Дитя, когда ты полн мучений бледно-красных, И вкруг витает рой бесформенных теней, - К тебе склоняется чета сестер прекрасных, И руки тянутся с мерцанием ногтей. Они ведут тебя к окну, где голубые Теченья воздуха купают купы роз, И пальцы тонкие, прелестные и злые, Скользят с неспешностью в кудрях твоих волос. Ты слышишь, как поет их робкое дыханье, Лаская запахом и меда и весны: В него врывается порою свист: желанье Лобзаний или звук проглоченной слюны? Ты слышишь, как стучат их черные ресницы, Благоуханные; по звуку узнаешь, Когда в неясной мгле всей этой небылицы Под ногтем царственным вдруг громко хрустнет вошь. И вот встает в тебе вино беспечной лени, Как стон гармоники; тебе легко дремать Под лаской двух сестер; а в сердце, в быстрой смене, То гаснет, то горит желание рыдать. Перевод Б. Лившица: Когда на детский лоб, расчесанный до крови, Нисходит облаком прозрачный рой теней, Ребенок видит въявь склоненных наготове Двух ласковых сестер с руками нежных фей. Вот, усадив его вблизи оконной рамы, Где в синем воздухе купаются цветы, Они бестрепетно в его колтун упрямый Вонзают дивные и страшные персты. Он слышит, как поет тягуче и невнятно Дыханья робкого невыразимый мед, Как с легким присвистом вбирается обратно - Слюна иль поцелуй? - в полуоткрытый рот... Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь, Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом Под ногтем царственным раздавленная вошь... В нем пробуждается вино чудесной лени, Как вздох гармоники, как бреда благодать, И в сердце, млеющем от сладких вожделений, То гаснет, то горит желанье зарыдать. Перевод И. Эренбурга: Когда ребенок, полный красной муки, Оплакивает сказок белый дым, Две старшие сестры, закинув руки, К кровати маленькой идут за ним. Ведут к окну, раскрытому широко, Где листья моет вечер голубой, И с нежностью, особенно жестокой, Скользят в кудрях, обрызганных росой. Он слушает, как сестры дышат ровно, В дыханье их сокрыт цветочный мед. И иногда одна из них любовно Его тем ароматом обдает. И в тишине трепещут их ресницы, Исходит свист из их прилежных уст. Когда ж их взор добычей насладится, Под острыми ногтями слышен хруст. Он чувствует вино сладчайшей лени, Под ласками сестер не плачет он, Обвеян негой медленных движений, И словно погружаясь в тихий сон. Неизданный перевод А. Бердникова: Когда малыш со лбом в царапинах багровых Неясных светлых снов готов вкусить добро, Он видит двух сестер и нежных и суровых, С перстами хрупкими, чьи ногти - серебро. Они его влекут к проему чистых окон, Где воздух голубой пьют в хаосе цветы, И погружают вдруг в тяжелый росный локон Ужасные персты, прекрасные персты. И слышится ему пугливое, как пенье Благоуханных трав и медоносных куп, То их дыхание, то влажное шипенье Вбираемой слюны иль поцелуя с губ. И чудится ему, как падают ресницы, Как в царственных ногтях с отрадой для ушей Среди прозрачных грез чуть слышно, как зарницы, Потрескивает смерть незримых глазу вшей. Он чувствует, как в нем вином вскипает нега, Как звоном клавикорд нисходит благодать И как его от ласк, от их огня и снега То кинет, то томит желанье зарыдать. XXXVIII. Первые причастия Впервые напечатано без ведома автора в "Лютэс" за 2-9 ноября 1883 г. (ч. III, строфа III) и в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884), затем целиком - в "Ла Вог" 11 апреля 1886 г. Текстологическая история подобна истории предыдущих стихотворений с той лишь разницей, что сохранились два автографа Верлена: один - 1886 г., явно написанный по памяти, с которого шла первая публикация, и второй - 1871 г., который был не доступен Верлену в 80-е годы из-за разлада с женой. Рембо возлагает в этом стихотворении снимаемую с женщины ответственность за ее неспособность быть истинной "сестрой милосердия" на христианство и на священнослужителей, которые изображены в худшем виде, как полагал Верлен, под влиянием "впавшего в старческую слабость неблагочестивого" Жюля Мишле. Книги историка Жюля Мишле (1798-1874), которые могли повлиять на концепцию христианства и женщины у Рембо, не были, вопреки Верлену, написаны автором в глубокой старости: книга "О священнике, семье и женщине" впервые была издана в 1845 г., "Любовь" - в 1859 г., "Женщина" - в 1860 г. Сведений о других переводах нет. XXXIX. Праведник (фрагмент) Впервые напечатано посмертно неполностью в кн.: Рембо. Сочинения. Париж: Меркюр де Франс, 1912; в настоящем виде - в 1957 г. в "Сочинениях" Рембо (изд. "Клуб отличной книги". Париж.). Ни в копии Верлена, по которой делались старые публикации, ни в изученном в 1957 г. автографе заглавия нет: оно дано издателями. В копии Верлена имеется указание на объем стихотворения - 75 стихов (написано над зачеркнутым 80). Пока обнаружено 55. Строфа IX, последняя в копии Верлена, видимо, им же перечеркнута. В издании Р - 54 строфы X-XI даны в начале и в таком виде, как их воспроизвел по памяти исследователь Рембо М. Кулон, который имел возможность лишь бегло ознакомиться с автографом, принятым им за рукопись Верлена. В данном случае мы даем текст фрагмента, как он исправлен в Р - 65 в соответствии с автографом. Стихотворение резко антирелигиозно, и не исключено, что заглавие "Праведник", данное издателем 1912 г., зятем Рембо Патерном Берришоном, - сознательное смягчение вместо известного ему подлинного заглавия. Под "праведником", по-видимому, подразумевается Иисус Христос. Определение "калека" у Рембо может означать и господа, изувеченного распятием, и его слуг, изувеченных верой. "Нагорный плакальщик" - видимо, вновь упрек Иисусу, который в Гефсиманском саду на Масличной горе молился накануне предательства Иуды и своего взятия под стражу, чтобы бог-отец, если можно, избавил бы сына от чаши мук. Строфа IV обостряет противопоставление Христа и мятежника. XL. Что говорят поэту о цветах Впервые напечатано посмертно в "Ле нувэлль литтерэр" 2 мая 1925 г. Источник - автограф письма Рембо Теодору де Банвиллю 15 августа 1871 г. В письме Рембо пишет, что ему уже 18 лет (ему еще не было 17), напоминает о своем прошлом письме со стихами (на которое Банвилль ответил) и спрашивает, виден ли прогресс в его новых стихах. Подписано все это Альсид Бава (т. е. "слюнявый Геракл"). Рембо весьма вольно развивает в стихотворении иронические и сатирические тенденции "Акробатических од" Банвилля, иронизируя и над самим Банвиллем. Однако не надо думать, что Банвилль не только адресат письма, но и адресат поэмы (Рембо, например, в стихе 145 заменил слово "Ваше" на "твое", чтобы избежать подобного отождествления). Датировка стихотворения 14 июля - национальным праздником Франции - тоже ироническое заявление о новой эпохе в поэзии. Сквозь все стихотворение с его причудливыми поворотами мысли и выпадами против парнасцев, а особенно против "цветочной" альбомно-романсовой мещанской псевдопоэзии, проходит основная идея творчества Рембо этого времени: непосредственное отождествление поэзии и жизни, притом также в ее совсем внепоэтическом, деловом содержании. Поэтому лилиям, "клизмам экстаза", с первых же строф противопоставлены "трудовые растения" - саговое дерево и др. Строфа III, не во всем ясная, имеет в виду и поэтическую символику: лилии были в гербе и на белом флаге французских королей, это лилии легитимиста месье де Кердреля и сонетов 1830 г. Незабудки (миозотис) противопоставлялись аристократическим цветам уже романтиками 30-х годов (строфа V). Как первая часть стихотворения высмеивает лилии, так вторая осмеивает розы в поэзии. Стих: "Старье берем! цветы берем!" - это продолжающееся осмеяние поэзии штампов. Третья часть подвергает осмеянию более экзотическую, но столь же скверную своей "красивостью" цветочную флору парнасцев. Четвертая часть с тем же ироническим пылом утверждает деловую "антипоэзию" утилитарной флоры - хлопка, табака. В ярко-красный цвет марены (гаранции) были окрашены брюки солдат Второй империи и Третьей республики. В пятой части, исходящей из Банвилля, рифмовавшего "амур" - "кот Мурр" (персонаж лирико-сатирической книги Э. Т. А. Гофмана "Записки кота Мурра"), и где Рембо предсказывает поэзию адского индустриального века, он, смеясь и всерьез, рекомендует писать о цветах картофеля, о болезнях картофельного растения и, если нужно, опираться - поэту опираться! - на сельскохозяйственно-ботанические книги вульгаризатора Фигье (продававшиеся у издававшего научную литературу книгопродавца Ашетта). Луи Фигье (1819-1894) полюбился насмешнику Рембо и за свою "хозяйственно-ботаническую" фамилию ("Фигов" - инжирный, смоквенный и фиговый писатель), и за способность противостоять романтизированному позитивизму Эрнеста Ренана (1823-1892), автора "Жизни Иисуса". Ренан мог попасть под удар Рембо, поскольку, будучи крупным ученым-семитологом и специалистом по раннему христианству, он впадал в либеральную апологию критикуемой им самим религии и в 70-71-е годы воспринимался как один из идеологов новой, Третьей республики, "версальской" по своему происхождению. Трегье - городок на севере Бретани, родина Ренана. Парамариво взят поэтом как город в стране плантаций - в Нидерландской Гвиане, близ Гвианы Французской - колонии, известной тогда не одними плантациями, но больше как место ссылки и каторжных работ, куда шли суда с осужденными коммунарами. Перевод Б. Лившица (отрывок, ч. IV, строфы X-XI): Найди-ка в жилах черных руд Цветок, ценимый всеми на-вес: Миндалевидный изумруд, Пробивший каменную завязь! Шутник, подай-ка нам скорей, Презрев кухарок пересуды, Рагу из паточных лилей, Разъевших алфенид посуды! XLI. Пьяный корабль Впервые напечатано без ведома автора в "Лютэс" за 8-9 ноября 1883 г. и в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884). Единственным источником служит копия Верлена, характер поправок на которой указывает на то, что она была написана по памяти, хотя нельзя вполне исключить копирование очень неразборчивой рукописи. "Пьяный корабль" - одно из самых знаменитых стихотворений Рембо и редкая вещь, по поводу которой сам поэт выражал (согласно свидетельству Э. Делаэ) удовлетворение. См. статью, раздел IV. Впервые полный перевод стихотворения, выполненный прозой, дал в своей, поныне не утратившей значения, книге "Предсмертные мысли XIX века во Франции по ее крупнейшим литературным произведениям" (1901) киевский филолог и философ А. Н. Гиляров (1855-1928). Названная книга давно стала редкостью, и перевод Гилярова небезынтересен, хотя он задался странной целью ознакомить читателя с этим "безобразным произведением", наделенным лишь "отталкивающим своеобразием" (с. 582). Приводим некоторые фрагменты перевода: "знаю небеса, разверзающиеся молниями, и смерчи, и буруны, и течения, я знаю вечера, зарю, такую же возбужденную, как стая голубей, и я видел иногда то, что человеку казалось, будто он видел... Я мечтал о зеленой ночи с ослепительными снегами, о поцелуях, медленно восходящих к глазам морей; о круговращении неслыханных соков и желтом и голубом пробуждении певучих фосфоров. Я следил целые месяцы, как, словно истерический коровник, прибой идет на приступ скал, и я не думал о том, что светлые стопы Марий могут наложить узду на напористые океаны... Я видел звездные архипелаги и острова, которых безумные небеса открыты для пловца: не в этих ли бездонных ночах ты спишь и не туда ли себя изгоняешь, миллион золотых птиц, о будущая бодрость? Но, поистине, я слишком много плакал. Зори раздирают душу, всякая луна жестока, и всякое солнце горько. Острая любовь меня вспучила упоительными оцепенениями. О, пусть разлетится мой киль. О, пусть я пойду в море!.." В 1909 г. в Киеве же был опубликован первый (неполный) русский стихотворный перевод "Пьяного корабля", сделанный поэтом Владимиром Эльснером: Я медленно плыл по реке величавой - И вдруг стал свободен от всяких оков... Тянувших бечевы индейцы в забаву Распяли у пестрых высоких столбов. Хранил я под палубой грузу немало: Английскую пряжу, фламандский помол. Когда моих спутников больше не стало, Умчал меня дальше реки произвол. Глухой, словно мозг еще тусклый ребенка, Зимы безучастней, я плыл десять дней. По суше циклоны бежали вдогонку... Вывала ли буря той бури сильней?! Проснулись во мне моряка дерзновенья; Я пробкою прыгал по гребням валов, Где столько отважных почило в забвенье, Мне были не нужны огни маяков. Нежнее, чем в тело сок яблок созрелых, В мой кузов проникла морская волна. Корму отделила от скреп заржавелых, Блевотину смыла и пятна вина. И моря поэме отдавшись влюбленно, Следил я мерцавших светил хоровод... Порой опускался, глядя изумленно, Утопленник в лоно лазурное вод. Сливаясь с пучиною все неразлучней, То встретил, что ваш не изведает глаз - Пьянее вина, ваших лир полнозвучней Чудовищ любовный, безмолвный экстаз!.. Я видел, как молнии режуще-алый Зигзаг небеса на мгновенье раскрыл; Зари пробужденье еще небывалой, Похожей на взлет серебряных крыл; И солнца тяжелого сгусток пунцовый; Фалангу смерчей, бичевавших простор; Воды колыхание мутно-свинцовой, Подобное трепету спущенных штор. Заката красно-раскаленные горны, Вечернего неба безмерный пожар, Где мощный июль, словно угольщик черный, Дубиной дробит искроблещущий жар. Я, знаете ль, плыл мимо новой Флориды, Глазами пантер там сверкали цветы. Мне, зоркому, чудилось - зыбь Атлантиды Рисует героев трагедий черты. Следил, как, дрожа в истерической пляске, Бросались буруны к прибрежьям нагим, Подводного фосфора смутные краски, То желтым сочившие, то голубым. Я грезил о ночи слепительно-снежной, Пустынной, свободной от снов и теней, О странных лобзаньях медлительно-нежных, Беззвучно ласкающих очи морей. Потом миновал берега и затоны, Где в топких низинах таится туман, Как в верше, здесь гнил камышом окруженный, Трясиной затянутый ливиафан. И пены неся опахала, все шире Змеилась кочующих воля череда. В нетронутом птицами синем эфире Летающих рыб проносились стада. Встречал я далеких просторов светила - Их только порты могли б увидать. Грядущего фениксов там ли ты скрыла, Природа - бессмертная мощная мать! [. . . . . . . . . . . . . . . . . .] Но слишком устал я чудесным томиться, Нирваною холода, пыткой огня... Так пусть же мой киль на куски раздробится И море бесследно поглотит меня! Я, вечный искатель манящих утопий, Дерзавший стихий сладострастье впивать, Как будто печалюсь о старой Европе И берег перильчатый рад отыскать... О волны, отравленный вашей истомой, Соленою горечью моря пронзен, Могу ли я плыть, где мосты и паромы Пленятся багрянцем шумящих знамен? Только спустя примерно двадцать лет появился у нас новый, на этот раз уже полный перевод "Пьяного корабля" Д. Бродского: Те, что мной управляли, попались впросак: Их индейская меткость избрала мишенью, Той порою, как я, без нужды в парусах, Уходил, подчиняясь речному теченью. Вслед за тем, как дала мне понять тишина, Что уже экипажа не существовало, - Я - голландец, под грузом хлопка и зерна, В океан был отброшен порывами шквала. С быстротою планеты, возникшей едва, То ныряя на дно, то над бездной воспрянув, Я летел, обгоняя полуострова, По спиралям смещающихся ураганов. Черт возьми! Это было триумфом погонь, - Девять суток, как девять кругов преисподней! Я бы руганью встретил маячный огонь, Если б он просиял мне во имя господне! И как детям вкуснее всего в их года Говорит кислота созревающих яблок, - В мой расшатанный трюм прососалась вода И корму отделила от скреповищ дряблых. С той поры я не чувствовал больше ветров - Я всецело ушел, окунувшись, на зло им, В композицию великолепнейших строф, Отдающих озоном и звездным настоем. И вначале была мне поверхность видна, Где утопленник, набожно поднявший брови, Меж блевотины, желчи и пленок вина Проплывал, иногда с ватерлинией вровень, Где сливались, дробились, меняли места Первозданные ритмы, где в толще прибоя Ослепительные раздавались цвета, Пробегая, как пальцы по створкам гобоя. Я знавал небеса - гальванической мглы, Случку моря и туч, и буранов кипенье, И я слушал, как солнцу возносит хвалы Всполошенной зари среброкрылое пенье. На закате, завидевши солнце вблизи, Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй! Я сквозь волны, дрожавшие как жалюзи, Любовался прославленною Атлантидой. С наступлением ночи, когда темнота Становилась внезапно тошней и священней, Я вникал в разбившиеся о борта Предсказанья зеленых и желтых свечений. Я следил, как с утесов, напрягших крестцы, С окровавленных мысов, под облачным тентом, В пароксизмах прибоя свисали сосцы, Истекающие молоком и абсентом. А вы знаете ли? Это я пролетал Среди хищных цветов, где, как знамя Флориды, Тяжесть радуги, образовавшей портал, Выносили гигантские кариатиды. Область крайних болот... Тростниковый уют - В огуречном рассоле и вспышках метана С незапамятных лет там лежат и гниют Плавники баснословного Левиафана. Приближенье спросонья целующих губ, Ощущенье гипноза в коралловых рощах, Где, добычу почуяв, кидается вглубь Перепончатых гадов дымящийся росчерк. Я хочу, чтобы детям открылась душа, Искушенная в глетчерах, штилях и мелях, В этих дышащих пеньем, поющих дыша, Плоскогубых и золотоперых макрелях. Где Саргассы развертываются, храня Сотни бравых каркасов в глубинах бесовских, Как любимую женщину, брали меня Воспаленные травы - в когтях и присосках. И всегда безутешные, - кто их поймет, - Острова под зевающими небесами, И раздоры, парламентские, и помет Глупышей - болтунов с голубыми глазами. Так я плавал. И разве не стоило свеч Это пьяное бегство, поспеть за которым, Я готов на пари, если ветер чуть свеж, Не под силу ни каперам, ни мониторам. Пусть хоть небо расскажет о дикой игре, Как с налету я в нем пробивал амбразуры, Что для добрых поэтов хранят винегрет Из фурункулов солнца и сопель лазури, Как летел мой двойник, сумасшедший эстамп, Отпечатанный сполохами, как за бортом, - По уставу морей, - занимали места Стаи черных коньков неизменным эскортом. Почему ж я скучаю? Иль берег мне мил? Парапетов Европы фамильная дрема? Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль Чуя течку слоновью и тягу Мальстрема. Забываю созвездия и острова, Умоляющие: оставайся, поведав: Здесь причалы для тех, чьи бесправны права, Эти звезды сдаются в наем для поэтов. Впрочем, будет! По-прежнему солнца горьки, Исступленны рассветы и луны свирепы, - Пусть же бури мой кузов дробят на куски, Распадаются с треском усталые скрепы. Если в воды Европы я все же войду, Ведь они мне покажутся лужей простою, - Я - бумажный кораблик, - со мной не в ладу Мальчик, полный печали, на корточках стоя? Заступитесь, о волны! Мне, в стольких морях Побывавшему, мне ли под грузом пристало Пробиваться сквозь флаги любительских яхт И клейменых баркасов на пристани малой? В 1935 г. появился перевод Б. Лившица: Когда бесстрастных рек я вверился теченью, Не подчинялся я уже бичевщикам: Индейцы-крикуны их сделали мишенью, Нагими пригвоздив к расписанным столбам. Мне было все равно; английская ли пряжа, Фламандское ль зерно мой наполняют трюм. Едва я буйного лишился экипажа, Как с дозволения Рек понесся наобум. Я мчался под морских приливов плеск суровый, Минувшею зимой, как мозг ребенка, глух, И Полуострова, отдавшие найтовы, В сумятице с трудом переводили дух. Благословение приняв от урагана, Я десять суток плыл, пустясь, как пробка, в пляс По волнам, трупы жертв влекущим неустанно, И тусклых фонарей забыл дурацкий глаз. Как мякоть яблока моченого приятна Дитяти, так волны мне сладок был набег; Омыв блевотиной и вин сапфирных пятна Оставив мне, снесла она и руль и дрек. С тех пор я ринулся, пленен ее простором, В поэму моря, в звезд таинственный настой, Лазури водные глотая, по которым Плывет задумчивый утопленник порой. И где, окрасив вдруг все бреды, все сапфиры, Все ритмы вялые златистостью дневной, Сильней, чем алкоголь, звончей, чем ваши лиры, Любовный бродит сок горчайшей рыжиной. Я знаю молнией разорванный до края Небесный свод, смерчи, водоворотов жуть, И всполошенную, как робких горлиц стая, Зарю, и то, на что не смел никто взглянуть. Я видел солнца диск, который, холодея, Сочился сгустками сиреневых полос, И вал, на древнего похожий лицедея, Объятый трепетом, как лопасти колес. В зеленой снежной мгле мне снились океанов Лобзания; в ночи моим предстал глазам, Круговращеньем сил неслыханных воспрянув, Певучих фосфоров светящийся сезам. Я видел, как прибой - коровник в истерии, - Дрожа от ярости, бросался на утес, Но я еще не знал, что светлых ног Марии Страшится Океан - отдышливый Колосс. Я плыл вдоль берегов Флорид, где так похожи Цветы на глаз пантер; людская кожа там Подобна радугам, протянутым, как вожжи, Под овидью морей к лазоревым стадам. Болота видел я, где, разлагаясь в гнили Необозримых верш, лежит Левиафан, Кипенье бурных вод, взрывающее штили, И водопад, вдали гремящий, как таран. Закаты, глетчеры и солнца, лун бледнее, В заливах сумрачных чудовищный улов: С деревьев скрюченных скатившиеся змеи, Покрытые живой коростою клопов. Я детям показать поющую дораду Хотел бы, с чешуей багряно-золотой. За все блуждания я ветрами в награду Обрызган пеной был и окрылен порой. Порой, от всех широт устав смертельно, море, Чей вопль так сладостно укачивал меня, Дарило мне цветы, странней фантасмагорий, И я, как женщина, колени преклони, Носился, на борту лелея груз проклятый, Помет крикливых птиц, отверженья печать, Меж тем как внутрь меня, сквозь хрупкие охваты, Попятившись, вплывал утопленник поспать. И вот, ощеренный травою бухт, злодейски Опутавшей меня, я тот, кого извлечь Не в силах монитор, ни парусник ганзейский Из вод, дурманящих мой кузов, давший течь; Я, весь дымящийся, чей остов фиолетов, Я, пробивавший твердь, как рушат стену, чей Кирпич покрылся сплошь - о лакомство портов! - И лишаями солнц, и соплями дождей; Я, весь в блуждающих огнях, летевший пулей, Сопровождаемый толпой морских коньков, В то время как стекал под палицей июлей Ультрамарин небес в воронки облаков; Я, слышавший вдали, Мальштрем, твои раскаты И хриплый голос твой при случке, бегемот, Я, неподвижностей лазурных соглядатай, Хочу вернуться вновь в тишь европейских вод. Я видел звездные архипелаги в лоне Отверстых мне небес - скитальческий мой бред: В такую ль ночь ты спишь, беглянка, в миллионе Золотоперых птиц, о Мощь грядущих лет? Я вдоволь пролил слез. Все луны так свирепы, Все зори горестны, все солнца жестоки, О, пусть мой киль скорей расколет буря в щепы, Пусть поглотят меня подводные пески. Нет, если мне нужна Европа, то такая, Где перед лужицей в вечерний час дитя Сидит на корточках, кораблик свой пуская, В пахучем сумраке бог весть о чем грустя. Я не могу уже, о волны, пьян от влаги, Пересекать пути всех грузовых судов, Ни вашей гордостью дышать, огни и флаги, Ни плыть под взорами ужасными мостов. Перевод П. Антокольского: Между тем как несло меня вниз по теченью, Краснокожие кинулись к бичевщикам, Всех раздев догола, забавлялись мишенью, Пригвоздили их намертво к пестрым столбам. Я остался один без матросской ватаги. В трюме хлопок промок и затлело зерно. Казнь окончилась. К настежь распахнутой влаге Понесло меня дальше, - куда, все равно. Море грозно рычало, качало и мчало, Как ребенка, всю зиму трепал меня шторм. И сменялись полуострова без причала, Утверждал свою волю соленый простор. В благодетельной буре теряя рассудок, То как пробка скача, то танцуя волчком, Я гулял по погостам морским десять суток, Ни с каким фонарем маяка не знаком. Я дышал кислотою и сладостью сидра. Сквозь гнилую обшивку сочилась волна. Якорь сорван был, руль переломан и выдран, Смыты с палубы синие пятна вина. Так я плыл наугад, погруженный во время, Упивался его многозвездной игрой, В этой однообразной и грозной поэме, Где ныряет утопленник, праздный герой; Лиловели на зыби горячечной пятна, И казалось, что в медленном ритме стихий Только жалоба горькой любви и понятна - Крепче спирта, пространней, чем ваши стихи. Я запомнил свеченье течений глубинных, Пляску молний, сплетенную как решето, Вечера - восхитительней стай голубиных, И такое, чего не запомнил никто. Я узнал, как в отливах таинственной меди Меркнет день и расплавленный запад лилов, Как подобно развязкам античных трагедий Потрясает раскат океанских валов. Снилось мне в снегопадах, лишающих зренья, Будто море меня целовало в глаза. Фосфорической пены цвело озаренье, Животворная, вечная та бирюза. И когда месяцами, тупея от гнева, Океан атакует коралловый риф, Я не верил, что встанет Пречистая Дева, Звездной лаской рычанье его усмирив. Понимаете, скольких Флорид я коснулся? Там зрачками пантер разгорались цветы; Ослепительной радугой мост изогнулся, Изумрудных дождей кочевали гурты. Я узнал, как гниет непомерная туша, Содрогается в неводе Левиафан, Как волна за волною вгрызается в сушу, Как таращит слепые белки океан; Как блестят ледники в перламутровом полдне, Как в заливах, в лимонной грязи, на мели, Змеи вяло свисают с ветвей преисподней И грызут их клопы в перегное земли. Покажу я забавных рыбешек ребятам, Золотых и поющих на все голоса, Перья пены на острове, спячкой объятом, Соль, разъевшую виснущие паруса. Убаюканный морем, широты смешал я, Перепутал два полюса в тщетной гоньбе. Прилепились медузы к корме обветшалой, И, как женщина, пав на колени в мольбе, Загрязненный пометом, увязнувший в тину, В щебетанье и шорохе маленьких крыл, Утонувшим скитальцам, почтив их кончину, Я свой трюм, как гостиницу на ночь, открыл. Был я спрятан в той бухте лесистой и снова В море выброшен крыльями мудрой грозы, Не замечен никем с монитора шального, Не захвачен купечеством древней Ганзы, Лишь всклокочен как дым и как воздух непрочен, Продырявив туманы, что мимо неслись, Накопивший - поэтам понравится очень! - Лишь лишайники солнца и мерзкую слизь, Убегавший в огне электрических скатов За морскими коньками по кипени вод, С вечным звоном в ушах от громовых раскатов, Когда рушился ультрамариновый свод, Сто раз крученый-верченый насмерть в мальштреме. Захлебнувшийся в свадебных плясках морей, Я, прядильщик туманов, бредущий сквозь время, О Европе тоскую, о древней моей. Помню звездные архипелаги, но снится Мне причал, где неистовый мечется дождь, - Не оттуда ли изгнана птиц вереница, Золотая денница, Грядущая Мощь? Слишком долго я плакал! Как юность горька мне, Как луна беспощадна, как солнце черно! Пусть мой киль разобьет о подводные камни, Захлебнуться бы, лечь на песчаное дно. Ну, а если Европа, то пусть она будет, Как озябшая лужа, грязна и мелка, Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит Свой бумажный кораблик с крылом мотылька. Надоела мне зыбь этой медленной влаги, Паруса караванов, бездомные дни, Надоели торговые чванные флаги И на каторжных страшных понтонах огни! К тексту "Пьяного корабля" несколько раз обращался Леонид Мартынов. Мы даем последний вариант его перевода стихотворения Рембо, "замечательного поэта, которого никуда не денешь даже не столько из девятнадцатого, породившего его века, сколько из нашего двадцатого, безмерно возвысившего его столетия" {Мартынов Леонид. Воздушные фрегаты, М.: Современник, 1974, с. 294.}. Перевод Л. Мартынова: Когда, спускавшийся по Рекам Безразличья, Я от бичевников в конце концов ушел, Их краснокожие для стрел своих в добычу, Галдя, к цветным столбам прибили нагишом. И плыл я, не грустя ни о каких матросах, Английский хлопок вез и груз фламандской ржи. Когда бурлацкий вопль рассеялся на плесах, Сказали реки мне: как хочешь путь держи! Зимой я одолел приливов суматоху, К ней глух, как детский мозг, проснувшийся едва. И вот от торжества земных тоху-во-боху Отторглись всштормленные полуострова. Шторм освятил мои морские пробужденья. И десять дней подряд, как будто пробка в пляс Средь волн, что жертв своих колесовали в пене, Скакал я, не щадя фонарных глупых глаз. Милей, чем для детей сок яблок кисло-сладкий, В сосновый кокон мой влазурилась вода, Отмыв блевотину и сизых вин осадки, Слизнув тяжелый дрек, руль выбив из гнезда. И окунулся я в поэму моря, в лоно, Лазурь пожравшее, в медузно-звездный рой, Куда задумчивый, бледнея восхищенно, Пловец-утопленник спускается порой. Туда, где вытравив все синяки, все боли, Под белобрысый ритм медлительного дня Пространней ваших лир и крепче алкоголя Любовной горечи пузырится квашня. Молнистый зев небес, и тулово тугое Смерча, и трепет зорь, взволнованных под стать Голубкам вспугнутым, и многое другое Я видывал, о чем лишь грезите мечтать! Зиял мистическими ужасами полный Лик солнца низкого, косясь по вечерам Окоченелыми лучищами на волны. Как на зыбучий хор актеров древних драм. Мне снилась, зелена, ночь в снежных покрывалах За желто-голубым восстанием от сна Певучих фосфоров и соков небывалых В морях, где в очи волн вцелована луна. Следил я месяца, как очумелым хлевом Прибой в истерике скакал на приступ скал, - Едва ли удалось бы и Мариям-девам Стопами светлыми умять морской оскал. А знаете ли вы, на что она похожа, Немыслимость Флорид, где с кожей дикарей Сцвелись глаза пантер и радуги, как вожжи На сизых скакунах под горизонт морей! Я чуял гниль болот, брожение камышье Тех вершей, где живьем Левиафан гниет, И видел в оке бурь бельмастые затишья И даль, где звездопад нырял в водоворот. Льды, перлы волн и солнц, жуть н_а_ мель сесть в затоне, Где змей морских грызут клопы морские так, Что эти змеи зуд мрачнейших благовоний, Ласкаясь, вьют вокруг коряжин-раскоряк. А до чего бы рад я показать ребятам Дорад, певучих рыб и золотых шнырей - Там несказанный вихрь цветочным ароматом Благословлял мои срыванья с якорей! Своими стонами мне услащала качку Великомученица полюсов и зон Даль океанская, чьих зорь вдыхал горячку Я, точно женщина, коленопреклонен, Когда крикливых птиц, птиц белоглазых ссоры, Их гуано и сор вздымались мне по грудь И все утопленники сквозь мои распоры Шли взад пятки в меня на кубрике вздремнуть! Но я корабль, беглец из бухт зеленохвостых В эфир превыше птиц, чтоб, мне подав концы, Не выудили мой водою пьяный остов Ни мониторы, ни ганзейские купцы, Я вольный, дымчатый, туманно-фиолетов, Я скребший кручи туч, с чьих красных амбразур Свисают лакомства отрадны для поэтов - Солнц лишаи и зорь сопливая лазурь, Я в электрические лунные кривули, Как щепка вверженный, когда неслась за мной Гиппопотамов тьма, а грозные Июли Дубасили небес ультрамарин взрывной, Я за сто миль беглец от изрыганий бурных, Где с Бегемотом блуд толстяк Мальстром творил, - Влекусь я, вечный ткач недвижностей лазурных, К Европе, к старине резных ее перил! Я, знавший магнетизм архипелагов звездных, Безумием небес открытых для пловцов! Самоизгнанницей, не в тех ли безднах грозных Спишь, Бодрость будущая, сонм златых птенцов! Но, впрочем, хватит слез! Терзают душу зори. Ужасна желчь всех лун, горька всех солнц мездра! Опойно вспучен я любовью цепкой к морю. О, пусть мой лопнет киль! Ко дну идти пора. И если уж вода Европы привлекает, То холодна, черна, в проломах мостовой, Где грустное дитя, присев на корточки, пускает, Как майских мотыльков, кораблик хрупкий свой. О волны, тонущий в истоме ваших стонов, Я ль обгоню купцов-хлопкоторговцев здесь, Где под ужасными глазищами понтонов Огней и вымпелов невыносима спесь! Имеется еще перевод А. Бердникова. XLII. Гласные Впервые этот, в свое время знаменитейший, сонет Рембо также был напечатан без ведома автора Верленом в "Лютэс" за 5-12 октября 1883 г. и затем в книге Верлена "Проклятые поэты" (1884). До публикации в 1927 г. автографа в "рукописи Эмиля Блемона" единственным источником была копия Верлена, содержавшая небольшие ошибки и отдельные неясности. Текст сонета вызвал огромное количество комментариев и специальные исследования, потому что он представлялся подходящим для символистского истолкования творчества Рембо. Несмотря на известные слова Верлена: "Я-то знал Рембо и понимаю, что ему было в высшей степени наплевать, красного или зеленого цвета А. Он его видел таким, и только в этом все дело" (Р - 54, р. 682),большинство интерпретаторов усматривало в сонете Рембо развитие мысли Бодлера, высказанной им в "Салоне 1846 года", а затем в знаменитом сонете "Цветов Зла" - "Соответствия", об аналогии, связывающей цвета, звуки и запахи. Такой поэтической идее на разных Этапах развития физики отвечали научные рассуждения, распространившиеся во Франции еще со времени выхода книги Вольтера "Начала ньютоновской философии в общедоступном изложении" (1738) и работы отца Кастеля "Оптика цвета" (1740). После Рембо особый этап развития цветовой лирики поэзии был связан с идеями композитора А. Н. Скрябина. Многими исследователями середины XX в. было отмечено, что Рембо ничего не объединяет соответствиями, а, напротив, выделяет гласные звуки или даже буквы как внесистемный элемент и ведет от них расходящиеся, а не строго ассоциативные ряды. В 1904 г. Э. Гобер предложил упрощенное толкование сонета - сославшись на, возможно, бывший в руках ребенка Рембо букварь, где "А" было напечатано черной краской, "Э" - желтой (могло выцвести до белой на бумаге или в памяти), "И" - красной, "О" - лазурной, "У" - зеленой, а "Игрек" - оранжевой. Это предположение убедительно в том смысле, что трактовка в букваре была чисто произвольной и не содержала какой-либо значащей ассоциации между данным Звуком и цветом. К тому же это букварь, и ряды построены не лингвистически, исходя из звука, а примитивно, исходя из букв, которые по-французски в разных сочетаниях могут и обозначать совершенно разные звуки, и входить как частица в их обозначение. К "е", например, даны примеры, где эта буква обозначает и "э" закрытое, и "э" открытое, и "а" носовое; к "i" все примеры дают в произношении не "и", а "э" носовое; к "о" часть примеров дает произношение "о", а часть - один элемент в обозначении звука "у" ("ou"); только к "и" (т. е. имеется в виду французский звук, близкий к нашему не йотированному "ш" или немецкому "и") примеры в букваре дают основное звучание "ю". Влияние на сонет воспоминания о букваре кажется вероятным и из-за совпадения цветовых окрасок букв, и особенно из-за неупорядоченности, бессистемности ассоциаций. Передача сонета "Гласные" на другой язык наталкивается на серьезные трудности. Чтобы всякое подобие смысла не утратилось, в переводе следовало бы сохранять французские прописные буквы латинскогз алфавита. Но уже об этом "известить" читателя затруднительно, поскольку именно гласные имеют в большинстве случаев в латинице и гражданской кириллице одинаковый рисунок. Подстановка под французские гласные сонета русских "Е", "У" или даже более адекватных "Э" и "Ю" принципиально нарушает его строй. Затруднения усиливаются от тою, что в сонете Рембо "Е" (латинское) прежде всего связано с тем вариантом его французского произношения, где оно выговаривается как "О" (примерно как в слове "телка" в русском языке). Нарушение у Рембо алфавита букв обусловлено, вероятно, тем, что при нормальном расположении "О" и "У" в стихе возникло бы зияние (hiatus), которого избегали французские поэты. Было придумано и сверхзапутанное символическое понимание сонета, якобы построенного согласно книге Элифаса Леви "История магии". Однако никакого отражения последовательности мистической системы Леви (псевдоним писателя-священника, отца Констана, 1818-1875), ни его триад у Рембо нет, а уподобление строится на вопиющей нелепице, будто синее у Рембо выступает просто как заместитель черного, а зеленое - белого. Люсьен Сози предложил в 30-е годы интерпретацию, по которой значение букв для Рембо исходит из их графики, если представлять печатные прописные буквы уложенными на бок. "I" лежачее объясняется как черта, т. е., по мнению Сози, как губы и, таким образом, как красное! Остальные объяснения Сози совсем не убедительны и включают к тому же неправильное прочтение копии Верлена. Верхом несуразности было напечатание в 1962 г. в двухнедельнике "Бизарр" (Э 21-22) неким преподавателем женского лицея в Виши (имя которого не стоит вспоминать) статьи под претенциозным заглавием "Кто-либо читал Рембо?", вздорной эротической интерпретации сонета "Гласные" как описания женского тела. Для такого "толкования" нужно, забыв текст, всего-навсего... букву А перевернуть ("пол"), Е положить на бок и написать округло как греческое "эпсилон" ("груди"), I уложить на бок ("губы"), U перевернуть ("прическа", почему-то зеленая), и т. п. Этот "параноический бред" привлек внимание падкой до сенсаций прессы. Позже статья в "Бизарр" послужила толчком для написания книги Р. Этьембля "Сонет "Гласные"" (Париж, 1968), осмеявшей нелепые объяснения текстов Рембо. В 1894 г. появилось сразу два перевода "Гласных". Первый был помещен в русском издании А. Бинэ "Вопрос о цветном слухе" (М., 1894, с. 62-63). Перевод этот, принадлежащий, видимо, переводчику всей книги Д. Н., любительский, не сохранивший структуры сонета, никогда не перепечатывался. Второй перевод, более высокий по качеству, можно найти в Собрании сочинений Мопассана (т. VI. Бродячая жизнь и пр. СПб.: Вестник иностранной литературы, 1894, с. 15). Здесь Мопассан вспоминает о Рембо в связи с рассуждением о цветном слухе. Книга "Бродячая жизнь" переведена в указанном томе Е. Г. Бекетовой (1836-1902, бабушкой Александра Блока). В переводе романа нет ссылок на то, что вкрапленные в него стихотворные тексты переведены кем-либо другим. Можно предположить, что и известный перевод "Гласных", помещенный здесь, тоже принадлежит Е. Г. Бекетовой, переводившей иногда и стихи, а не ее дочери А. А. Кублицкой-Пиоттух. Не удалось выяснить, почему именно перевод приписывается А. А. Кублицкой-Пиоттух. Возможно, причина в том, что Максим Горький в известной статье "Поль Верлен и декаденты" (Самарская газета, 1896, 13, 18 апр.) дал этот перевод за подписью "госпожи Кублицкой-Пиоттух": А - черный; белый - Е; И - красный; У - зеленый. О - синий; тайну их скажу я в свои черед. А - бархатный корсет на теле насекомых, Которые жужжат над смрадом нечистот. Е - белизна холстов, палаток и тумана, Блеск горных ледников и хрупких опахал. И - пурпурная кровь, сочащаяся рана Иль алые уста средь гнева и похвал. У - трепетная рябь зеленых вод широких, Спокойные луга, покой морщин глубоких На трудовом челе алхимиков седых. О - звонкий рев трубы, пронзительный и странный, Полеты ангелов в тиши небес пространной, О - дивных глаз ее лиловые лучи. В переводе В. Дмитриева в Полном собрании сочинений Ги де Мопассана (М., 1947, т. X) впервые соблюдена сонетная рифмовка четверостиший: В "А" черном, белом "Е", "И" алом, "У" зеленом, "О" синем я открыл все тайны звуков гласных. "А" - черный бархат мух, докучных, сладострастных, Жужжащих в летний зной над гнойником зловонным. "Е" - холод ледников, далеких и прекрасных, Палатка, облачко в просторе отдаленном. "И" светится во тьме железом раскаленным, То - пурпур, кровь и смех губ дерзких, ярко-красных. "У" - на воде круги, затон зеленоватый, Спокойствие лугов, где пахнет диной мятой, Покой алхимика, подвижника ночей. "О" - звуки громкие и резкие гобоя, Синеющая даль, молчанье голубое, Омега, ясный взор фиалковых очей. Перевести "Гласные" пытался в молодости Леонид Мартынов (см. его книгу "Воздушные фрегаты", с. 257-258). XLIII. "Рыдала розово звезда..." Катрен напечатан посмертно по копии Верлена в "Ревю литтерэр де Пари э де Шампань" в октябре 1906 г. Верлен записал стихотворение на том же листке, что и сонет "Гласные", с которым оно связано "цветописанием": в каждом из четырех синтаксически параллельных стихов, рисующих эмблематики женского тела, цвет поставлен на главную ударную позицию. Сюзанна Бернар, оспаривая восторженную оценку катрена, усматривает реальное достижение поэта в виртуозном утверждении конструкции, вошедшей в поэзию "конца века": "плакать розово", "цвести пунцово" и т. п. Сведений о других переводах нет. XLIV. В_о_роны Единственное после первых в сборнике стихотворение, напечатанное самим Рембо в "Ла Ренэссанс литтерэр Э артистик" 14 сентября 1872 г., редактором которого был знакомый Верлена, писатель Эмиль Блемон (1839-1927). Таким образом, из всего раздела "Стихи", из всех 44 сохранившихся стихотворений Рембо 1869-1871 гг. им или с его ведома и согласия было опубликовано всего три: два первых, полудетских; и последнее - "Вороны". Верлен (в "Проклятых поэтах") трактовал стихотворение как "вещь весьма патриотическую". Рембо на каком-то глубинном уровне был в 70-е годы настроен и коммунарски, и патриотически и считал, что Франции, прошедшей через два поражения - от пруссаков и от версальцев, надо напоминать о ее долге живым криком воронов, оставляя пение малиновок лишь праведному сну тех, кто пал за свободу страны. Буйан де Лакот по соображениям метрики допускал датировку "Воронов" зимой 1870-1871 гг. Это допущение настолько тенденциозно, что оно вызвало на редкость энергичную в истории всей серии "Библиотека Плеяды" отповедь. В издании 1965 г. (р. 730) по сравнению с изданием 1954 г. (р. 683) в примечаниях добавлены два абзаца: "Во всяком случае, это стихотворение, рукопись которого неизвестна, было опубликовано именно в номере от 14 сентября 1872 г. журнала, выходившего под редакцией Э. Блемона. Можно предположить, что les fauvettes du mai ("майские малиновки") в 21 стихе намекают на события известной Майской Недели, во время которой протекали наиболее кровавые уличные бои Коммуны 1871 г." (Р-65, р. 730). В стихе 2 строфы III во французском тексте говорится о "павших позавчера", т. е., должно быть, стихотворение имеет в виду не только коммунаров, но и тех, кто пал во франко-прусской войне. Другой перевод - П. Антокольского (под заглавием "Воронье"): Господь, когда зима, бушуя, Гуляет в мертвых деревнях И "ангелюс" поет монах, Скликай всю армию большую Любезных воронов своих На черноту полей нагих! А ты, отчаянная стая, Чьи гнезда завтра скроет снег, Несись вдоль пожелтевших рек, Мчись, над погостами взлетая, Над рвами черными пророчь И, взвившись вверх, рассейся прочь! По всем француским бездорожьям, Где спят погибшие вчера, Не правда ли, - давно пора! - Всем странникам и всем прохожим Прокаркай, ворон, и провой По долгу службы вековой! А вы, святители господни, Верните в майские леса Иные птичьи голоса Во имя павших, что сегодня Зарыты в ямины и рвы И не воротятся, увы! Составил Н. И. Балашов; подбор русских переводов и примечания к ним И. С. Поступальского. Обоснование текста - Н. И. Балашов