ть, что я мог бы писать единственно из любви к прекрасному и страстного к нему стремления, даже если бы труды каждой ночи сжигались поутру дотла, не увиденные никем. А впрочем, как знать, быть может, сейчас я говорю все это не от своего имени, а от имени того, в чьей душе теперь обитаю. Однако в любом случае заверяю Вас от всего сердца, что следующая фраза принадлежит мне - и никому больше. Мне дорога Ваша забота, я очень высоко ценю Ваше доброе расположение ко мне и остаюсь искренне Ваш Джон Китс. 27. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ 14-31 октября 1818 г. Хэмпстед Мой дорогой Джордж, Строки из твоего письма, в котором ты жалуешься на отсутствие писем из Англии, расстроили меня очень сильно: ведь я собирался написать тебе сразу по возвращении из Шотландии, а это произошло двумя месяцами раньше намеченного срока, потому что мы с Томом оба совсем неважно себя чувствуем; но миссис Уайли сказала мне, что тебе не хотелось бы ни от кого получать писем до тех пор, пока ты нам не напишешь. Это показалось мне несколько странным: теперь-то я вижу, что такого быть не могло, однако тогда я по своему легкомыслию выбросил из головы все сомнения и продолжал вести тот рассеянно-суматошный и беспечный образ жизни, который тебе так хорошо знаком. Если последняя фраза внушит тебе беспокойство за меня, не поддавайся ему: все твои тревоги будут развеяны моими словами прежде, чем ты успеешь дочитать до точки. С болью в сердце должен признаться, что совсем не жалею о том, что ты не получил вестей от нас в Филадельфии: ничего хорошего о Томе сказать было нельзя; из-за этого я не мог взяться за письмо все эти дни; не мог заставить себя сказать правду о том, что ему не лучше, а хуже - гораздо хуже... И все же надо сказать то, что есть: вы, мой дорогой брат и моя дорогая сестра, должны взять пример с меня и стойко встретить любое бедствие ради меня, как я это делаю ради вас. Помимо тех чувств, которые мы испытываем друг к другу, нас связывают узы, дарованные нам Провидением, дабы они помогли нам избежать пагубных последствий безмерного горя, переживаемого в одиночестве. У меня есть Фанни {1} и есть вы - три человека, чье счастье для меня священно - и это сводит на нет эгоистическое страдание, в которое я иначе неминуемо погрузился бы, находясь рядом с бедным Томом, а ведь он смотрит на меня как на единственное свое утешение. У вас на глазах выступят слезы - пусть! - так обнимите же друг друга, возблагодарите небо за свое счастье и задумайтесь о горестях, которые мы делим со всем человечеством; а потом не посчитайте за грех вернуть себе спокойное расположение духа. По крайней мере от одной причины тревоги я вас избавлю: горло у меня уже не болит; простуду вызвало шлепание по болоту на острове Малл - вы узнаете обо всем из моих шотландских писем: позже я перепишу для вас кое-какие отрывки. - У меня нет слов, чтобы выразить свою радость от того, что вы нашли счастье друг в друге. Луна за окном ярко сияет - сейчас полнолуние: в мире материи луна для меня то же самое, что вы в мире духа. Дорогая сестра! Окажись ты рядом, я едва ли сумел бы выговорить слова, которые могу написать издалека: я восхищаюсь тобой, я питаю к тебе величайшую целомудренную нежность, я ни к одной женщине в мире не испытываю ничего подобного. Ты напомнишь мне о Фанни - но ее характер еще не устоялся, ее присутствие не влияет на меня так сильно. Всем сердцем надеюсь, что со временем и к ней буду относиться точно так же. Не знаю, как это вышло, но сам по себе я не завязал ни одного знакомства - почти все мои знакомства приобретены с твоей помощью, дорогой Джордж: тебе я обязан и тем, что у меня появилась сестра - и не просто сестра, но и прекрасное человеческое существо. И сейчас, раз уж я заговорил о тех, кто благодаря тебе стал мне близок, я не могу не вспомнить Хэслама {2} - как самого преданного, неизменно любезного и доброго друга. Его забота о Томе, до моего возвращения и после, не говоря уж о постоянном беспокойстве за тебя, привязали меня к нему навсегда. Завтра я зайду к миссис Уайли и обменяюсь с ней новостями. Из-за Тома мне нельзя было бывать у нее так часто, как того хотелось бы - я виделся с ней лишь дважды: один раз обедал с ней и Чарльзом - она была в добром здравии и хорошем расположении духа, то и дело смеялась моим неловким шуткам. Мы отправились на чай к миссис Миллар, и на пути туда нас особенно поразила игра светотени у ворот здания Королевской конной гвардии. Я готов исписать для вас целые тома, так что соблюсти в изложении какой-либо порядок попросту невозможно: сначала пойдет рассказ о том, что сильнее всего занимает ум - отнюдь не сердце. Кроме того, мне хочется нарисовать вам картину всей нашей жизни - иногда мне хватит одного мазка для того, чтобы у вас сложилось о ней полное представление: вот, скажем, по предыдущей фразе вам должно ясно представиться, как мы прогуливаемся по Уайтхоллу - бодрые и в полном здравии и благополучии. Я более чем уверен, что вам это удастся как нельзя лучше: недавно я просто представил себе то, как вы играете в крикет - и был счастлив донельзя - <...> - Рейнолдс по возвращении из Девоншира, где он провел шесть недель в свое удовольствие, чувствует себя хорошо: он убеждает меня опубликовать "Горшок с базиликом" в ответ на атаки со стороны "Блэквудз Мэгэзин" и "Куортерли Ревью". В мою защиту появилось два письма в "Кроникл" {3} и одно в "Экзаминере", перепечатанное из эксетерского журнала "Альфред" и написанное Рейнолдсом4 (кому принадлежат напечатанные в "Кроникл" - я не знаю). Впрочем, все это - преходящая злоба дня. Думаю, что после смерти я буду причислен к английским поэтам. Однако - в качестве свежей новости - попытка "Куортерли" нанести сокрушительный удар только придала мне известности, а журналисты с недоумением спрашивают друг друга, что побудило "Куортерли" действовать себе во вред. В глазах общественного мнения я не потерпел ни малейшего урона и не выгляжу смешным или ничтожным. Сознавая превосходство другого человека надо мной, я всегда отдаю ему должное и уверен, он не станет надо мной насмехаться; что касается остальных, то, как мне кажется, производимое мной впечатление обеспечивает уважительное обращение со мной, а за глаза пусть говорят что угодно. - Зрение не позволяет бедняге Хейдону снова приняться за свою картину: он ездил за город, по возвращении я виделся с ним только один раз. - Пишу обо всем скомканно, так как не знаю, когда отплывает почта - выясню завтра, и тогда будет видно, можно ли ударяться в подробности. Впрочем, я буду исписывать каждый день по крайней мере два листа вплоть до самой отправки - будет она через три дня или через три недели - а затем начну новое письмо. Обе мисс Рейнолдс очень добры ко мне, однако недавно вызвали у меня сильное раздражение - и вот каким образом. - Сейчас я под стать Ричардсону. {5} Зайдя к ним вскоре после приезда, я застал всех в смятении и страшной суматохе: оказалось, что их кузина {6} не на шутку рассорилась с дедом и была приглашена миссис Р. воспользоваться ее домом как убежищем. Она уроженка Ост-Индии и должна унаследовать дедушкино состояние. Когдг я появился, миссис Р. совещалась с ней наверху, а в гостиной молодьи леди с жаром осыпали ее похвалами, называя и благородно воспитанной и интересной, и прочая, и прочая - все это я пропустил мимо ушей, на смотревшись чудес за девять дней возвращения морем из Шотландии. - Теперь дело обстоит совершенно иначе: они ее ненавидят. Насколько я могу, судить, она не лишена недостатков - и немалых, однако в ней есть нечто, что способно вызвать ненависть у женщин, уступающих ей в привлекательности. Она не Клеопатра, но по крайней мере Хармиана. {7} У нее истинно восточная внешность, у нее красивые глаза и прекрасные манеры. Она входит в комнату, грацией своей напоминая пантеру. Она слишком изысканна и слишком уверена в себе, чтобы оттолкнуть какого ни есть поклонника, - по привычке она не видит в обожании ничего из ряда вон выходящего. Мне всегда легче и вольготней с такого рода женщинами: созерцая их, я воодушевляюсь и ощущаю полноту жизни - женщины попроще не вызывают у меня подобных чувств. Восхищение поглощает меня настолько, что для Неловкости или страха не остается места. Я забываю обо всем на свете - я живу только ее жизнью. Вы наверняка уже решили, что я влюблен в нее: слешу заверить, что совсем нет, ничуть. Однажды ее образ преследовал меня неотвязно всю ночь напролет, как могло бы случиться с мелодией Моцарта, - но разве я не рассказываю о встречах с ней только как о занятном времяпрепровождении, помогающем скоротать досуг? Разве я встречаюсь с ней не только ради беседы с царственной женщиной, в устах которой простое "да" или "нет" становится для меня настоящим пиршеством? Нет, я не мечтаю достать с неба луну и, уходя домой, прихватить в кармане с собой; разлука с ней меня не тревожит. Она мне нравится - мне нравятся похожие на нее, потому что ничего неожиданного не происходит: кто мы такие и что оба собой представляем - заранее обусловлено. Вы, наверное, подумали, что мы подолгу с ней разговариваем - как бы не так: обе мисс Рейнолдс держат ухо востро. Они полагают, что я к ней равнодушен, раз не пялю на нее глаза; они считают, что она со мной кокетничает - какая чушь! Да она проходит по комнате так, что к ней тянешься поневоле, словно к магниту. И это они называют кокетством! Им никогда не взять в толк, что к чему. Что такое женщина - им неведомо. У нее есть недостатки - пускай: по мне, точно такие могли быть у Хармианы и Клеопатры. Если рассуждать с мирской точки зрения, то она прекрасна. Мы судим о вещах, исходя из двух различных душевных состояний: мирского, театрального, зрелищного - и надмирного, самоуглубленного, созерцательного. Первое присуждает главенство в наших умах Бонапарту, лорду Байрону и названной Хармиане; при другом душевном состоянии одерживают верх Джон Хауард, {8} епископ Хукер, {9} убаюкивающий ребенка, и ты, о моя дорогая сестра. Как человек мирской, я люблю беседовать с Хармианой; как созданию, наделенному бессмертной сущностью, мне дороже всего размышления о тебе. Я согласен, чтобы она меня погубила; я жажду, чтобы ты меня спасла. Милый брат, не думай, что мои страсти столь безрассудны и способны причинить тебе боль - о нет: "Свободен от забот хлыщей пустых, Храню я чувства глубже, чем у них". {10} Это строки лорда Байрона - едва ли не лучшие из написанных им. - О городских новостях мне сказать нечего: я почти ни с кем не вижусь. Что касается политических дел, то они, на мой взгляд, погружены в глубокую спячку, но тем более полным будет их скорое пробуждение. Быть может, и нет - кто его знает: затяжное состояние мира, в котором пребывает Англия, породило в нас чувство личной безопасности, а оно способно воспрепятствовать восстановлению национальной чести. По правде говоря, v нашего правительства нет ни на грош мужественности и честности. В стране сколько угодно помешанных, готовых - не сомневаюсь - хоть сейчас подставить голову под топор на Тауэр-Хилл только для того, чтобы наделать шума; многие, подобно Хенту, руководствуются соображениями эстетики и хотели бы подправить положение дел; многим, подобно сэру Бердетту, {11} нравится председательствовать на политических обедах,но нет никого, кто готов к тому, чтобы в безвестности нести свой крест во имя отечества. Худшими из нас движет жажда наживы, лучшими - тщеславие. Среди нас нет Мильтона, нет Олджернона Сидни. {12} Правители в наши дни охотно меняют звание Человека на звание Дипломата или Министра. Мы дышим в атмосфере, отдающей аптекой. Все правительственные учреждения далеко отошли от простоты, в которой и заключается величайшая сила: в данном отношении между нынешним правительством и правительством Оливера Кромвеля {13} такая же разница, как между двенадцатью римскими таблицами {14} и томами гражданского права, кодифицированного Юстинианом. {15} Тому, кто занимает нынче пост лорда-канцлера, воздают почести независимо от того, кто он - Боров или лорд Бэкон. {16} Людей волнует не подлинное величие, а количество орденов в петлицах. Невзирая на участие, которое либералы принимают в деле Наполеона, меня не покидает мысль, что существованию Свободы он нанес гораздо больший ущерб, чем кто-либо другой был способен это сделать: суть не в том, что аристократы восстановили свое божественное право или намереваются обратить его на пользу общества - нет, они последовали примеру Наполеона и в дальнейшем будут только творить зло, которое сотворил бы он, но - отнюдь не благо. Самое худшее заключается в том, что именно Наполеон обучил их сколачивать свои чудовищные армии. - <...> Дилк, известный вам как воплощение человеческого совершенства по Годвину, {17} носится с идеей о том, что именно Америка будет той страной, которая подхватит у Англии эстафету человеческого совершенства. Я придерживаюсь совершенно иного мнения. Страна, подобная Соединенным Штатам, где величайшими людьми почитаются Франклины {18} и Вашингтоны, {19} неспособна на это. Франклин и Вашингтон - великие люди, не спорю, но можно ли сравнивать их с нашими соотечественниками - Мильтоном и двумя Сидни? {20} Один был квакером с философской жилкой и призывал плоскими сентенциями к скопидомству; другой продал своего боевого коня, который пронес его невредимым через все сражения. Оба этих американца - люди великие, но не возвышенного склада: народ Соединенных Штатов никогда не обретет возвышенности. Склад ума Беркбека {21} слишком уж американский. Вы должны стремиться - правда, соблюдая крайнюю осторожность - вдохнуть в жителей вашего поселения частицу совсем иного духа: этим вы принесете своим потомкам больше добра, нежели можете вообразить. Если бы, помимо выздоровления Тома, я испрашивал у неба какое-то великое благо, я молился бы о том, чтобы один из ваших сыновей стал первым американским поэтом. Меня распирает от желания пророчествовать - говорят, пророчества сбываются сами собой: Ночь нисходит, тайн полна, Загорается луна. Вот уже и звезды дремлют И сквозь сон кому-то внемлют - 5 Кто их слух привлек? Это песен тихий звон Потревожил звездный сон, И весь мир в луну влюблен, Слыша мой рожок. 10 Растворите, звезды, уши! Слушай, полный месяц! Слушай, Свод небесный! Вам спою Колыбельную мою, Песенку мою. 15 Дремли, дремли, дремли, дремли, Внемли, внемли, внемли, внемли - Слушай песнь мою! Пусть камыш для колыбели Наломать мы не успели 20 И собрали хлопка мало, Что пойдет на покрывало, Шерстяной же плед мальца Носит глупая овца, - Дремли, дремли, дремли, дремли, 25 Внемли, внемли, внемли, внемли - Слушай песнь мою! Вижу! Вон ты, предо мною, Окруженный тишиною! Я все вижу! Ты, малыш, 30 На коленях мамы спишь... Не малыш! О нет же, нет: Божьей милостью Поэт! Лира, лира мальчугана Светом осиянна! 35 Над кроваткою висит И горит, горит, горит Лира негасимо. Ну, малыш, очнись, проснись, Посмотри скорее ввысь: 40 Пышет жар оттуда - Чудо, чудо! Он взглянул, взглянул, взглянул, Он дерзнул, лишь он дерзнул! Тянется к огню ручонка - 45 Разом съежился огонь, - Лира же в руке ребенка Оживает наконец - Ты воистину певец! Баловень богов, 50 Западных ветров, Ты воистину певец! Славься, человек, Ныне и вовек, Баловень богов, 55 Западных ветров, Славься, человек! (Перевод Сергея-Таска) <...> Возвращаюсь к письму. Я снова встретил ту самую даму, которую видел в Гастингсе {23} и с которой познакомился, когда мы с вами направлялись в Оперу. Я обогнал ее на улице, ведущей от Бедфорд-Роу к Лэм-Кондуит-стрит, обернулся - казалось, она была рада этому: рада нашей встрече и не задета тем, что сначала я прошел мимо. Мы дошли до Излингтона, {24} где посетили ее знакомого - содержателя школьного пансиона. Эта женщина всегда была для меня загадкой: ведь тогда мы были вместе с Рейнолдсом, однако по ее желанию наши встречи должны оставаться тайной для всех наших общих знакомых. Идя рядом с ней - сначала мы шли переулками, потом улицы стали нарядней, - я ломал себе голову, чем все это кончится, и приготовился к любой неожиданности. После того как мы вышли из излингтонского дома, я настоял на том, чтобы ее проводить. Она согласилась - и снова у меня в голове зароились всевозможные предположения, хотя школьный пансион и послужил чем-то вроде деликатного намека. Наша прогулка окончилась у дома 34 по Глостер-стрит, Куин-сквер - еще точнее в ее гостиной, куда мы поднялись вместе. Комната убрана с большим вкусом: много книг и картин, бронзовая статуэтка Бонапарта, арфа и клавикорды, попугай, коноплянка, шкафчик с отборными напитками и проч., и проч., и проч. Она отнеслась ко мне очень благосклонно; заставила взять с собой тетерева для Тома и попросила оставить адрес, чтобы при случае прислать еще дичи. Так как раньше она была нежна со мной и позволила себя поцеловать, то я подумал, что жизнь потечет вспять, если не сделать этого снова. Но у нее оказалось больше вкуса: она почувствовала, что это было бы слишком само собой разумеющимся - и уклонилась: не из жеманства, а, как я сказал, обнаружив тонкое понимание. Она ухитрилась разочаровать меня таким образом, что я испытал от этого большее удовольствие, чем если бы поцеловал ее: она сказала, что ей будет гораздо приятнее, если на прощание я просто пожму ей руку. Не знаю, была ли она сейчас иначе настроена, или же в своем воображении я не отдал ей должного. Я надеюсь иногда приятно провести с ней вечер - и постараюсь быть полезным, если смогу, во всем, что касается вопросов, связанных с книгами и искусством. У меня нет по отношению к ней никаких сладострастных помыслов: она и ты, Джорджиана, единственные женщины a peu pres de mon age, {a peu pres de mon age - приблизительно моего возраста (франц.).} с которыми я счастлив знаться только ради духовного и дружеского общения. - Вскоре я напишу вам о том, какой образ жизни намереваюсь избрать, но сейчас, когда Том так болен, я не в состоянии ни о чем думать. - Несмотря на ваше счастье и на ваши советы, я надеюсь, что никогда не женюсь. Даже если бы самое прекрасное существо ожидало меня, когда я вернусь из путешествия или с прогулки, на полу лежал шелковый персидский ковер, занавеси были сотканы из утренних облаков, мягкие стулья и диван набиты лебяжьим пухом, к столу подавалась манна небесная и вино превосходней бордосского, а из окна моей комнаты открывался вид на Уинандерское озеро - даже тогда я не был бы счастлив, вернее, мое Счастье не было бы столь прекрасно, сколь возвышенно мое Одиночество. Вместо всего, что я описал, Возвышенное встретит меня у порога. Жалоба ветра - моя жена и звезды за окном - мои дети. Могучая идея Красоты, заключенной во всех явлениях, вытесняет семейное счастье как нечто мелкое и менее существенное по сравнению с ней: очаровательная жена и прелестные дети для меня - только частица Красоты; заполнить мое сердце могут лишь тысячи таких прекрасных частиц. По мере того как крепнет мое воображение, я с каждым днем чувствую все яснее, что живу не в одном этом мире, но в тысячах миров. Стоит мне остаться наедине с собой, как тотчас вокруг возникают образы эпического размаха - они служат моему духу такую же службу, какую королю служат его телохранители - тогда "Трагедия со скипетром своим Проходит величаво мимо..." {25} Издаю ли я вместе с Ахиллом победный клич, стоя на краю рва, {26} или обретаюсь с Феокритом в долинах Сицилии {27} - всецело зависит от моего душевного состояния. А иногда все мое существо сливается с Троилом и, повторяя строки: "Как тень, которая у брега Стикса Ждет переправы..." {28} - я истаиваю в воздухе с таким упоительным сладострастием, что безмерно счастлив моим одиночеством. Все это, вместе взятое - прибавьте сюда еще мое мнение о женщинах в целом (а они для меня все равно что дети, с которыми я охотнее поделюсь леденцами, нежели своим временем) - все это воздвигает между мной и женитьбой барьер, чему я не устаю радоваться. Пишу об этом, чтобы вы знали: и на мою долю выпадают высшие наслаждения. Даже если я изберу своим уделом одиночество, одиноким я не буду. Как видите, я очень далек от хандры. Единственное, что может причинить мне отнюдь не мимолетное страдание, это сомнения в моих поэтических способностях: такие сомнения посещают меня редко и не долее одного дня - и я с надеждой смотрю в недалекое будущее, когда избавлюсь от них навсегда. Я счастлив, насколько может быть счастлив человек, то есть я был бы счастлив, если бы Том был здоров, а я был бы уверен в вашем благополучии. Тогда я был бы достоин зависти, особенно если бы моя томительная страсть к прекрасному слилась воедино с честолюбивыми устремлениями духа. Подумайте только, как отрадно мне одиночество, если взглянуть на мои попытки общения с миром: там я выгляжу сущим дитятей, там меня совершенно не знают даже самые близкие знакомые. Я не рассеиваю их заблуждений, как если бы боялся раздразнить ребенка. Одни считают меня так себе - серединкой на половинку, другие - попросту глупеньким, третьи - вовсе дураковатым, и каждый думает, что против моей воли подмечает во мне самую слабую сторону, тогда как в действительности я сам позволяю им это. Подобные мнения трогают меня мало: ведь мои душевные запасы так велики. Вот одна из главных причин, почему меня так охотно принимают в обществе: всякий из присутствующих может выгодно себя показать, деликатно оттеснив на задний план того, кто почитается неплохим поэтом. Надеюсь, что, говоря это, я не "кривляюсь перед небом" и не "заставляю ангелов лить слезы"; {29} - думаю, что нет: я не питаю ни малейшего презрения к породе, к коей принадлежу сам. Как ни странно, но чем возвышеннее порывы моей души, тем смиреннее я становлюсь. Однако довольно об этом - хотя из любви ко мне вы будете думать иначе. <...> Надеюсь, что к тому времени, когда вы получите это письмо, ваши главные затруднения окажутся позади. Я узнаю о них так же, как о вашей морской болезни - когда они уже превратятся в воспоминание. Не принимайтесь за дела слишком ревностно - относитесь ко всему со спокойствием и заботьтесь прежде всего о своем здоровье. Надеюсь, у вас родится сын: одно из самых острых моих желаний - взять его на руки - даст бог, сбудется еще до того, как у него прорежется первый коренной зуб. Том стал гораздо спокойнее, однако нервы у него все еще так сильно расстроены, что я не решаюсь заговаривать с ним о вас. Именно потому, что я всеми силами стараюсь оберегать его от слишком сильных волнений, это письмо вышло таким коротким: мне не хотелось писать у него на глазах письмо, обращенное к вам. Сейчас я не могу даже спросить у него, не хочет ли он что-нибудь передать вам - но сердцем он с вами. Будьте же счастливы! Помните обо мне и ради меня сохраняйте бодрость. Преданный вам ваш любящий брат Джон. Сегодня мой день рождения. Все наши друзья в постоянном беспокойстве о вас и посылают вам сердечный привет. 28. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ 22 декабря 1818 г. Хэмпстед Вторник, Вентворт-Плейс. Дорогой Хейдон, Клянусь, я даже не заметил, как ты выходишь из комнаты - и поверь мне, что я ударяюсь в бахвальство только в твоем присутствии: обыкновенно в обществе из меня и двух слов не вытянешь. Мне свойственны все пороки поэта - раздражительность, позерство, неравнодушие к похвалам; подчас нелегкая тянет за язык наговорить кучу глупостей, которым сам потом удивляешься. Но я давным-давно твердо решил пресечь это - и вот каким образом: куплю золотой перстень и надену его на руку. Человек умный и понимающий не сможет мне больше сочувствовать, а какой-нибудь олух не рискнет фыркать в лицо. Величие в тени мне по душе больше, чем выставляемое напоказ. Рассуждая как простой смертный, признаюсь, что куда выше славы пророка ставлю привилегию созерцать великое в уединении. Но тут я, кажется, впадаю в гордыню. - Вернемся к тому, что занимало и продолжает неотступно занимать мои мысли - не только сейчас, а уже года полтора кряду: где изыскать средства, необходимые тебе для завершения картины? Верь, Хейдон: в груди у меня пылает страстное желание пожертвовать чем угодно ради твоего блага. Говорю это совершенно искренне - знаю, что ради меня ты тоже пойдешь на любую жертву. - Вкратце объясню все. Я исполню твою просьбу раньше, чем ты сочтешь свое положение безвыходным, но остановись на мне в самую последнюю очередь - обратись сначала к богатым поклонникам искусства. Скажу тебе, почему я даю тебе такой совет. У меня есть немного денег, которые позволят мне учиться и путешествовать в течение трех-четырех лет. От своих книг я не ожидаю ни малейшей выгоды - более того, не желал бы печататься вовсе. Я преклоняюсь перед человечеством, но не выношу толпы: я хотел бы творить нечто достойное Человека, но не хочу, чтобы мои произведения расходились по рукам досужих людей. Посему я жажду существовать подальше от искушений типографского станка и восхищения публики - и надеюсь, что бог пошлет мне силы в моем уединении. Попытай удачи у толстосумов - но ни в коем случае на распродавай свои рисунки, иначе я приму это за разрыв наших дружеских отношений. - Жаль, что меня не оказалось дома, когда заходил Салмон. {1} Пиши мне и сообщай обо всем, что и как. Горячо преданный тебе Джон Китс. 29. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ 16 декабря 1818 - 4 января 1819 г. Хэмпстед Дорогие мои брат и сестра, Еще до получения моего письма вас подготовит к худшему письмо Хэслама, если оно придет вовремя: утешаю себя тем, что, читая мои строки, вы уже придете в себя после первого потрясения. Последние дни наш бедный Том провел в отчаянном состоянии, но последние его минуты были не столь мучительны, а последний вздох - легким и безболезненным. Не хочу, подобно пасторам, вдаваться в пространные рассуждения о смерти, хотя простые мысли самых обыкновенных людей об этом полны истины - так же, как и их пословицы. Я не питаю и тени сомнения относительно бессмертия души - и у Тома также не было ни малейших сомнений в этом. Все мои друзья отнеслись ко мне необычайно заботливо - Браун не отпускал от себя. Вряд ли еще кому так старались смягчить горесть потери, как мне. Во время болезни несчастного Тома я был не в силах писать, а сейчас не могу принудить себя начать заново. На этой неделе я посетил почти всех знакомых - постараюсь рассказать как можно подробнее. С Дилком и Брауном я тесно сдружился - с Брауном даже собираюсь жить вместе - точнее, вместе вести хозяйство; он займет переднюю гостиную, а я расположусь в дальней и таким образом укроюсь от шума детей Бентли - там мои занятия пойдут на лад. Сейчас - после такого перерыва - о будущих книгах не имею ни малейшего представления; стихи не пишутся, словно перо скрючила подагра. Как сейчас ваши дела? От всего происшедшего у меня голова идет кругом. Вы далеко отсюда - с Беркбеком, а я вот здесь - рядом со мной Браун. Иногда расстояние кажется мне непреодолимым, а иногда - вот как сейчас, например, - общение наших душ не знает препятствий. Такое общение будет одним из величественнейших даров бессмертия. Пространство исчезнет и, следовательно, единственным средством общения между душами явится их способность понимать друг друга, причем понимать в совершенстве, тогда как в нашем бренном мире взаимное понимание более или менее ограничено: от степени добра зависит пылкость любви и сила дружбы. Я настолько отвык от писания, что, боюсь, вы не поймете, что я хочу сказать, поэтому приведу пример. Предположим, Браун, Хэслам или кто-то другой из числа самых близких мне людей - кроме вас - оказался бы в Америке: они отдалились бы от меня настолько, насколько менее ощутимым для меня стало бы их присутствие. То, что в данный момент я не чувствую себя так далеко от вас, объясняется тем, что я прекрасно помню все ваши манеры, жесты, повадки: я знаю, о чем вы думаете и что чувствуете; знаю, как выразится ваша радость и ваша скорбь; знаю, как вы ходите, встаете и присаживаетесь на стул, как смеетесь и как шутите - каждое ваше движение мне известно, поэтому я ощущаю вас словно бы рядом с собой. И вы наверняка вспоминаете меня столь же явственно: для вас это будет еще легче, если мы условимся читать отрывок из Шекспира каждое воскресенье в десять часов вечера - тогда мы окажемся так же близко друг к другу, как слепые, запертые в одной комнате. <...> Нашему земному зрению доступны обычаи и манеры только одной страны и одного века - затем мы исчезаем из мира. Но сейчас обычаи и установления давно минувших времен - будь это древний Вавилон или Бактрия {1} - для меня не менее, а даже более реальны, нежели те, которые я наблюдаю теперь. Последнее время я думал вот о чем - чем больше мы знаем, тем очевидней становится нам несовершенство мира. Наблюдение не новое, однако я твердо решил ничего не принимать на веру и проверять истинность даже самых распространенных пословиц. Бесспорно одно: скажем, миссис Тай {2} и Битти {3} некогда приводили меня в восторг, а теперь я вижу их насквозь и не нахожу ничего, кроме откровенной слабости. Между тем они многих и ныне приводят в восторг. А что если какое-нибудь высшее существо взирает подобным образом на Шекспира - неужели это возможно? Нет, конечно же, нет! Так же, за немногими исключениями, несовершенны и женщины (прости меня, Джордж, {4} о тебе я здесь не говорю). Различия между портнихой, синим чулком и самой очаровательной сентименталкой совершенно ничтожны: все они одинаково нестерпимы. Но довольно об этом. Быту может, я просто-напросто святотатствую - но, честное слово, способности мыслить у меня так мало, что ни о чем нет твердого мнения, кромке как о собственных вкусах и наклонностях. - Я могу уверовать в истинность того или иного явления, только если ясно вижу, что оно прекрасно, но даже в этой способности к восприятию я чувствую себя крайне неопытным - со временем надеюсь усовершенствоваться. Год назад я совсем не понимал картонов Рафаэля, {5} а теперь понемногу начинаю в них разбираться. А как я этому научился? Благодаря тому, что видел работы, выполненные в совершенно противоположном духе. Я имею в виду картину Гвидо, {6} на которой все святые - вместо героической безыскусности и непритворного величия, свойственных Рафаэлю, - являют во внешности и в позах всю лицемерно-ханжескую, напыщенную слащавость отца Николаса у Макензи. {7} Последний раз я просматривал у Хейдона собрание гравюр, снятых с фресок одной миланской церкви {8} - не помню, какой именно: там были образцы первого и второго периодов в истории итальянского искусства. Пожалуй, даже Шекспир не доставлял мне большего наслаждения. Они полны романтики и самого проникновенного чувства. Великолепие драпировок превосходит все когда-либо мною виденное, не исключая самого Рафаэля. Правда, все фигуры до странности гротескны - и все же составляют прекрасное целое: на мой взгляд, они прекраснее, нежели произведения более совершенные, так как оставляют больше места Воображению. <...> Отпусти Мечту в полет...* {* Перевод Григория Кружкова см. на с. 111.} Я не думал, что стихотворение такое длинное: у меня есть еще одно - покороче, но так как удобнее поместить его на оборотной стороне листа, то сначала я выпишу кое-какие замечания Хэзлитта о "Калебе Уильямсе" - о "Сент Леоне", хотел я сказать: Хэзлитт превосходно разбирает все романы Годвина, но я процитирую только один отрывок как образец его обычного отрывисто-резкого стиля и пламенной лаконичности. Вот что Хэзлитт говорит о "Сент Леоне": {9} "Он не что иное, как конечность, оторванная от тела Общества. Обладая вечной юностью и красотой, он не знает любви; окруженный богатством, мучимый и терзаемый им, он не в силах творить добро. Человеческие лица мелькают перед ним, как в калейдоскопе, но ни с кем из людей он не связан привычными узами сочувствия или сострадания. Он неминуемо возвращается к самому себе и к своим собственным думам. В его груди царит одиночество. В целом свете у него нет никого - ни жены, ни ребенка, ни друга, ни врага. _Его одиночество - это одиночество души, одиночество не среди лесов, рощ и гор_ - это пустыня посреди общества, это запустение и забытье сердца. Он одинок сам по себе. Его существование чисто рассудочно - и потому непереносимо для того, кто испытывал восторг любви или горесть несчастья". Раз уж я взялся за это, то заодно перепишу для вас и тот отрывок, где Хэзлитт характеризует Годвина как романиста: "Кто бы ни был на самом деле автором "Уэверли", {10} совершенно очевидно то, что не он - автор "Калеба Уильямса". Невозможно представить себе двух более разных писателей, однако каждый из них достиг предельной ясности и высокой степени совершенства на избранном им пути. Если один почти исключительно поглощен наблюдением внешней стороны явлений и традиционной обрисовки характеров, то другой всецело сосредоточен на внутренней работе мысли и созерцании различных проявлений человеческой психологии. Возьмем "Калеба Уильямса": в нем мало знания жизни, мало разнообразия, нет склонности к живописанию, отсутствует чувство юмора, однако нельзя ни на миг усомниться в оригинальности всего произведения и в силе авторского замысла. Впечатление, производимое этой книгой на читателя, соразмерно могуществу авторского гения. Конечный эффект и в "Калебе Уильямсе". и в "Сент Леоне" достигается не с помощью фактов и дат, не типографским шрифтом и не журнальной мудростью, не копированием и не начитанностью, но посредством напряженного и терпеливого изучения человеческого сердца - посредством воображения, облекающего в конкретно зримые формы определенные жизненные положения и способного поднять воображаемое до вершин реального". По-моему, все это совершенно верно. - Теперь же перепишу для вас второе стихотворение - оно о двойном бессмертии Поэтов: Барды Радости и Страсти!..* {* Перевод Григория Кружкова см. на с. 114.} Оба стихотворения - образцы некоей разновидности рондо, к которой я, кажется пристрастился. Здесь перед вами одна основная мысль - и развивается она с большей легкостью и свободой, нежели это позволяет сонет, доставляя тем самым большее удовольствие. Я намерен выждать несколько лет, прежде чем начать публиковать разные небольшие стихотворения, однако впоследствии надеюсь составить из них сборник, достойный внимания: он порадует тех, кто не в силах выдержать бремя длинной поэмы. В моем письме-дневнике я собираюсь переписывать для вас стихи по мере их рождения на свет - вот на этой самой странице, я вижу, как раз остается место для стишка, который я написал на одну мелодию, когда слушал музыку: Зачах с тоски мой голубок, {11} Но в чем же, в чем я дал оплошку? Не сам ли шелковый шнурок Я привязал ему на ножку? 5 Ах, клювик мой нежный, увы! - зачем Ты умер, покинув меня насовсем? В лесу беззащитен ты был, одинок, А я тебя холил, жалел и берег, Поил из губ и горошек лущил; 10 Неужто на дереве лучше ты жил? (Перевод Григория Кружкова) <...> 30. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ 8 марта 1819 г. Хэмпстед Дорогой Хейдон, Ты, должно быть, в недоумении - где я и чем занят. Я почти все время провожу в Хэмпстеде и ничем не занят: пребываю в настроении qui bono, {qui bono - точнее, cui bono - в чью пользу? - (латин.).} {1} давно сойдя с дороги, ведущей к эпической поэме. Не думай, что я о тебе забыл. Нет, чуть ли не через день я посещал Эбби и юристов. Сообщи мне, как твои дела и как ты настроен. Ты великолепно выступил во вчерашнем "Экзаминере". {2} Среди каких ничтожных людей мы живем! На днях я зашел в скобяную лавку - с теми же самыми чувствами: в наше время что люди, что жестяные чайники - все едино. В 35 лет они уже не учатся в школе, но говорят как двадцатилетние. Беседа в наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы блеснуть остроумием. В этом отношении два совершенно различных человека - Вордсворт и Хент - очень похожи друг на друга. Один мой приятель заметил на днях, что если бы сейчас лорд Бэкон произнес два слова на званом вечере, разговор тотчас бы прекратился. Я убежден в этом - и потому принял решение: никогда не писать просто ради сочинения стихов, но только от избытка знания и опыта, приобретенных, быть может, за долгие годы раздумий - в противном случае я останусь нем. Я буду упиваться собственным воображением, так как испытал удовлетворение от одних лишь грандиозных замыслов, не утруждая себя стихоплетством. Я не загублю свою любовь к сумраку написанием Оды Тьме! Что касается средств к существованию, то ради этого писать я не стану: я не собираюсь отираться в самой что ни на есть вульгарной толпе - в толпе литераторов. Подобные решения я принимаю, трезво взглянув на себя и испытав свои силы при подъеме умственных тяжестей. Мне двадцать три года, я мало знаю и обладаю посредственным умом. Прилив энтузиазма подстрекнул меня к созданию нескольких недурных отрывков, но это мало что значит. Я не мог навестить тебя - выходил в город только по делам, это отняло много времени. Отвечай мне без задержки. Всегда твой Джон Китс. 31. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ (14 февраля - 3 мая 1819 г. Хэмпстед) <...> - Вудхаус повел меня в свою кофейную и заказал бутылку бордосского. Отныне я поклонник бордосского: стоит мне только заполучить бордосское, я должен немедля его выпить. Это единственное чувственное наслаждение, к которому я пристрастился. Разве, плохо было бы послать вам несколько виноградных лоз - нельзя ли это сделать? Я постараюсь узнать. Ах, если бы вам удалось изготовить вино, похожее на бордосское, чтобы пить его летними вечерами в беседке, увитой зеленью! Воистину оно прекрасно: {1} оно наполняет рот свежестью и протекает в горло прохладной безмятежной струей; оно не ссорится с печенкой - нет, это подлинный миротворец - оно тихо покоится в желудке, как покоилось некогда в гроздьях; оно благоуханно как сотовый мед. Эфирные частицы его состава взмывают ввысь и проникают в мозг, но не врываются в обиталища мысли подобно дебоширу в сомнительном заведении, который в поисках своей дамы мечется от двери к двери и молотит кулаками куда попало. Нет, бордосское ступает неслышными стопами - как Аладин по волшебному замку. Прочие вина, более крепкие и спиртуозные, превращают человека в Силена; бордосское делает его Гермесом, а женщину наделяет душой и бессмертием Ариадны, для которой Вакх, я уверен, всегда держал наготове целый подвал бордосского, однако ни разу не мог уговорить ее осушить больше двух чаш. Я сказал, что бордосское - мое единственное чувственное пристрастие, однако забыл упомянуть дичь: я не в силах устоять перед грудкой куропатки, перед филе зайца, перед спинкой тетерева, перед крылышком фазана или вальдшнепа passim. {passim - здесь: всюду далее (латин.).} - Кстати, та леди, которую я встретил в Гастингсе (я писал вам о ней - кажется, в прошлом письме) в последнее время щедро одаряла меня дичью, что позволило мне и самому преподносить подарки: на днях она вручила мне фазана, которого я отнес миссис Дилк - завтра вместе с Райсом, Рейнолдсом и нашими вентворцами мы им и отобедаем. Следующего я приберегу для миссис Уайли. - На этих небольших листках бумаги писать гораздо приятней, чем на тех огромных и тонких листках, которые теперь, наделось, вами уже получены: хотя нет, вряд ли письмо могло дойти так скоро. - В письмах к вам я еще ни словом не обмолвился о своих делах. Если говорить коротко, то причин для отчаяния нет. Поэма моя не имела ни малейшего успеха. В этом году или в начале будущего я думаю еще раз попытать счастья у публики. Если рассуждать эгоистически, то я стал бы хранить молчание из гордости и презрения к общественному мнению, но ради вас и Фанни соберусь с духом и сделаю еще одну попытку. Не сомневаюсь, что при настойчивости через несколько лет добьюсь успеха, однако нужно набраться терпения: журналы расслабили читательские умы и приохотили их к праздности - немногие теперь способны мыслить самостоятельно. Кроме того, эти журналы становятся все более и более могущественными, особенно "Куортерли". Их власть сходна с воздействием предрассудков: чем больше и чем дольше толпа поддается их влиянию, тем сильнее они разрастаются и укореняются, отвоевывая себе все больший простор. Я питал надежду, что когда люди увидят, наконец, - а им уже пора увидеть - всю глубину беззастенчивого надувательства со стороны этой журнальной напасти, они с презрением от нее отвернутся, но не тут-то было: читатели - что зрители, толпящиеся в Вестминстере вокруг арены, где происходят петушиные бои - им нравится глазеть на драку и решительно все равно, какой петух победит, а какой окажется побежденным. <...> О Бейли у меня есть что порассказать. Сначала, прежде чем говорить о своем отношении к этой истории, постараюсь, насколько возможно, припомнить все обстоятельства дела и пояснее их изложить. Бейли, как вам известно, изрядно терзался из-за некой маленькой деревенской кокетки; когда я был у него в Оксфорде, то думал, что он вот-вот распрощается с жизнью, и уж никак не подозревал того, о чем узнал позже - а именно: как раз в то самое время он страстно домогался руки Марианны Рейнолдс. Представьте же мое изумление, когда после этого я узнал, что он не переставал обхаживать и некую мисс Мартин. Так обстояли дела, когда после посвящения в священники он получил приход где-то возле Карлайла. Там проживает семейство Глейг {2} - и вот, представьте, податливое его сердце не устояло перед чарами мисс Глейг, а посему он взял, да и прекратил всякие сношения с лондонскими знакомыми обоего пола. Подробностей я сейчас толком не помню, однако наверняка знаю следующее: он показал мисс Глейг свою переписку с Марианной, вернул той все ее письма и потребовал назад свои, а также написал миссис Рейнолдс в весьма резком тоне. Что касается интрижки с мисс Мартин, больше мне ничего не известно. Ясно, что Бейли вел себя отвратительно. Важно разобраться: виной тому отсутствие деликатности и врожденная беспринципность или же невежество и непривычка к вежливости. Что побудило его к этому - слабость характера?! Да, безусловно. Необходимость жениться? Вероятно, и это тоже. И потом Марианна всегда так носилась с ним, хотя ее мать и сестра немало дразнили ее за это. Впрочем, она с начала и до конца вела себя безупречно: Бейли ей нравился, - но она видела в нем только брата, никак не мужа; тем более, что ухаживал он за ней, держа подмышкой Библию и Джереми Тейлора - ни в какую рощу, помимо тейлоровской, они не заглядывали. {3} Упорство Марианны служит ему до некоторой степени оправданием, однако тому, что он так быстро переметнулся к мисс Глейг, никакого извинения быть не может - подобное поведение пристало разве что сельскому пахарю, желающему поскорее обзавестись семьей. Против Бейли сильнее всего настраивает меня мнение Раиса обо всем случившемся, - а Раис не действует сгоряча: он питал к Бейли самые горячие дружеские чувства - но, тщательно взвесив все "за" и "против", наотрез отказался поддерживать с ним всякие отношения. Рейнолдсы ожидают от меня, что я не слишком буду распространяться о происшедшем; для них это послужит хорошим уроком - поделом и матери и дочкам: о чем, бывало, ни заговоришь, как кто-нибудь из них тотчас вставлял a propos {а propos - кстати, к случаю (франц.).} словцо о Бейли - что за благородный человек! что за превосходный человек! - он у них с языка не сходил. Быть может, они поймут, что тот, кто поносит женщин и пренебрегает ими, - он-то и есть величайший женолюб; тот, кто говорит, что мог бы сжечь человека заживо, никогда не приложит к этому руки, если дойдет до дела. Только очень плоские люди понимают все буквально: Жизнь каждого мало-мальски стоящего человека представляет собой непрерывную аллегорию. Лишь очень немногим взорам доступна тайна подобной жизни - жизни фигуральной, иносказательной, как Священное Писание. Остальным она понятна не больше, чем Библия по-древнееврейски. Лорд Байрон подает себя как некую фигуру, но он не фигурален. Шекспир вел аллегорическую жизнь. Его произведения служат комментариями к ней. <...> Сейчас при мне открытое письмо Хэзлитта Гиффорду: {4} может быть, вам доставит удовольствие отрывок-другой, особенно остро приправленный. Начинается оно так: "Сэр, вы имеете скверную привычку возводить клевету на всякого; кто вам не по душе. Цель моего письма состоит в том, чтобы излечить вас от нее. Вы говорите о других все, что вам заблагорассудится - настало время сказать вам, что вы собой представляете. Позвольте мне только позаимствовать у вас развязность вашего стиля: за верность портрета ответственность лежит на мне. Персона вы не бог весть какая значительная, однако неплохое орудие в чужих руках - и потому достойны того, чтобы не остаться в тени. Ваши тайные узы с высокопоставленными лицами оказывают постоянное влияние на ваши мнения, каковые только этим и примечательны. Вы - критик на службе у правительства; личность, немногим обличающаяся от правительственного шпиона: вы - невидимое звено, связующее литературу с полицией". И дальше: "Ваши работодатели, мистер Гиффорд, не платят своим наемникам за услуги незначительные: за внимание, пожалованное шаткой и зловредной софистике; за осмеяние того, что меньше всего способно вызывать восхищение; за осторожный подбор нескольких образчиков дурного вкуса и корявого стиля, почерпнутых там, где нет ничего более примечательного. Нет, им нужна ваша неукротимая наглость, ваша корыстная злоба, ваша непроходимая тупость, ваше откровенное бесстыдство, ваша самодовольная назойливость, ваше лицемерное рвение, ваша благочестивая фальшь - все это требуется им для выражения собственных предрассудков и притязаний, дабы заражать и отравлять общественное мнение; дабы пресекать малейшие проявления независимости; дабы ядом - более тлетворным, нежели яд скорпиона, - парализовать юношеские надежды; дабы пробираясь ползком и оставляя за собой следы гнусной слизи, опутывать лживыми измышлениями всякое произведение, которое не взращено в парнике коррупции и которое "нежные лепестки раскрыло" не для того, чтобы "отдать свою красоту солнцу" - то бишь некоему светилу со скамьи министров. Вот в чем заключаются ваши обязанности, "вот чего ожидают от вас и в чем вы не дадите промаха", но пожертвуете последними крохами честности и жалкими остатками разума ради исполнения любой грязной работы, вам порученной. Вас держат, "как обезьяна орех за щекой: первым берет в рот, чтобы последним его проглотить". Вы заняли пост подхалима от литературы перед знатью и исполняете должность придворного дегустатора. Вы питаете врожденное отвращение ко всему, что расходится с вашими вкусами, и по долгу службы - ко всему, что оскорбляет вкус над вами стоящих. Ваше тщеславие сводничает вашей выгоде и ваша злоба подчиняется только вашей жажде власти. Если бы вы хоть единожды - невольно или же преднамеренно - пренебрегли вашими завидными обязательствами; если бы вы хоть раз запоздали с созывом чрезвычайной комиссии по расследованию состояния дел в литературе - не миновать вам отставки. Никогда больше не потреплет вас милостиво по плечу рука влиятельной особы, никогда больше не снискать вам благосклонной улыбки сиятельного ничтожества. <...>". Способ изложения целого - врожденная могучая сила, с какой мысль зарождается, кипит и обретает законченное выражение - глубокое понимание характера современного общества - все это дышит подлинной гениальностью. У Хэзлитта есть свой внутренний демон, как он сам говорит о лорде Байроне. {5} <...> Очень немногие обретали полное бескорыстие душевных побуждений, очень немногими двигало единственно желание принести благо своим собратьям: по большей части величие благодетелей человечества оказывалось запятнанным корыстностью помыслов; нередко их соблазнял мелодраматический эффект. По тем чувствам, которые я испытываю по отношению к несчастью Хэслама, мне становится ясно, насколько сам я далек от скромного образца бескорыстия. И все же необходимо развивать это чувство до самой высшей степени проявления: вряд ли когда-нибудь оно способно причинить обществу вред - впрочем, такое может случиться, если довести его до крайности. Ведь в мире дикой природы ястреб не всегда завтракает малиновкой, а малиновка - червяком: и льву приходится голодать точно так же, как ласточке. Большинство людей прокладывает себе путь в жизни так же бессознательно, так же не спуская глаз с преследуемой ими цели, с той же животной одержимостью, как и ястреб. Ястреб ищет себе пару - человек тоже: поглядите, как оба пускаются на поиск и как оба добиваются успеха - способы совсем одинаковы. Оба нуждаются в гнезде - и оба устраивают его себе одинаковым способом, одинаковым способом добывая себе пропитание. Благородное создание человек для развлечения покуривает свою трубочку; ястреб качается на крыльях под облаками - вот и вся разница в их досужем времяпрепровождении. В том-то и заключается наслаждение жизнью для ума, склонного к размышлениям. Я прохожу по полям и ненароком подмечаю суслика или полевую мышь, выглядывающую из-за стебелька: у этого существа есть своя цель - и глаза его горят от предвкушения. Я прохожу по городским улицам и замечаю торопливо шагающего человека - куда он спешит? У этого существа есть своя цель - и глаза его горят от предвкушения. Но, по словам Вордсворта, "на всех людей - одно большое сердце": {6} в человеческой природе таится некий электрический заряд, призванный очищать, поэтому человеческие существа вновь и вновь подают примеры героизма. Достойно сожаления, что мы удивляемся этому - словно отыскав жемчужное зерно в навозной куче. Я не сомневаюсь, что сердца тысяч людей, о которых никто никогда не слышал, обладали совершеннейшим бескорыстием. Мне вспоминается только два имени - Сократ и Иисус: {7} история их жизни служит тому доказательством. То, что я услышал недавно от Тейлора о Сократе, вполне применимо и к Иисусу: Сократ был настолько велик, что, хотя сам не оставил потомкам ни единого написанного слова, другие передали нам его слова, его мысли, его величие. Остается только сокрушаться, что жизнь Иисуса описывали и приукрашали на свой лад люди, которые преследовали интересы лицемерно-благочестивой религиозности. И все же, несмотря ни на что, мне видится сквозь этот заслон подлинное величие этой жизни. И вот, хотя сам я точно так же следую инстинкту, как и любое человеческое существо - правда, я еще молод - пишу наобум, впиваюсь до боли в глазах в непроглядную тьму, силясь различить в ней хоть малейшие проблески света, не ведая смысла чужих мнений и выводов - неужели это не снимает с меня греховности? Разве не может быть так, что неким высшим существам доставляет развлечение искусный поворот мысли, удавшийся - пускай и безотчетно - моему разуму, как забавляет меня самого проворство суслика или испуганный прыжок оленя? Уличная драка не может не внушать отвращения, однако энергия, проявленная ее участниками, взывает к чувству прекрасного: в потасовке простолюдин показывает свою ловкость. Для высшего существа наши рассуждения могут выглядеть чем-то подобным: пусть даже ошибочные, тем не менее они прекрасны сами по себе. Именно в этом заключается сущность поэзии; если же это так, то философия прекрасней поэзии - по той же причине; почему истина прекраснее парящего в небесах орла. Поверьте мне на слово: не приходит ли вам в голову, что я стремлюсь познать самого себя? Поверьте же моим словам, и вы не станете отрицать, что я отнюдь не применяю к себе строки Мильтона: О, сколь ты, философия, прекрасна, Хоть кажешься глупцам сухой и черствой! Ты сладостна, как лира Аполлона... Нет - но и не относя их к себе - я все равно благодарен, потому что моя душа способна наслаждаться этими строками. Реальным становится только то, что пережито в действительности: даже пословица - не пословица до тех пор, пока жизнь не докажет вам ее справедливости. Меня всегда тревожит мысль, что ваше беспокойство за меня может внушить вам опасения относительно слишком бурных проявлений моего темперамента, постоянно мной подавляемого. Ввиду этого я не собирался посылать вам приводимый ниже сонет, однако просмотрите предыдущие две страницы - и спросите себя: неужели во мне нет той силы, которая способна противостоять всем ударам судьбы? Это послужит лучшим комментарием к прилагаемому сонету: вам станет ясно, что если он и был написан в муке, то только в муке невежества, с единственной жаждой - жаждой Знания, доведенного до предела. Поначалу шаги даются с трудом: нужно переступить через человеческие страсти; они отошли в сторону - и я написал сонет в ясном состоянии духа; быть может, он приоткроет кусочек моего сердца: Чему смеялся я сейчас во сне?..* {* Перевод Самуила Маршака см. на с. 187.} Я отправился в постель и уснул глубоким спокойным сном. Здравым я лег и здравым восстал ото сна. <...> ...Похоже, что собирается дождь: сегодня я не пойду в город - отложу до завтра. Утром Браун занялся писанием спенсеровых строф по адресу миссис и мисс Брон - и по моему тоже. Возьмусь-ка и я за него смеха ради - в стиле Спенсера: Сей юноша, задумчивый на вид, {9} С воздушным станом, с пышной шевелюрой - Как одуванчик, прежде чем в зенит Венец его развеют белокурый В игре с Зефиром резвые Амуры. На подбородке легонький пушок Едва пробился - и печатью хмурой Физиономию всесильный рок Отметить не успел: румян он, как восток. 10 Не брал он в рот ни хереса, ни джина, Не смешивал ни разу в чаше грог; Вкусней приправ была ему мякина; И, презирая всей душой порок, С гуляками якшаться он не мог, От дев хмельных бежал он легче лани К воды потокам: {10} мирный ручеек Поил его - и, воздевая длани, Левкои поедал он в предрассветной рани. 19 Несведущий, он в простоте святой Не разумел привольного жаргона Столичных переулков, немотой Сражен перед красоткой набеленной, Осипшею, но очень благосклонной; Не появлялся он в глухих углах, Где дочери кудрявые Сиона {11} Надменно выступают, на ногах Гремя цепочками и попирая прах. Данная рекомендация обеспечила бы ему место среди домочадцев многотерпеливой Гризельды. {12} <...> 32. САРЕ ДЖЕФФРИ 9 июня 1819 г. Хэмпстед <...> Одна из причин появления в Англии лучших в мире писателей заключается в том, что английское общество пренебрегало ими при жизни и лелеяло их после смерти. Обычно их оттирали на обочину жизни, где они могли воочию видеть язвы общества. С ними не носились, как в Италии с Рафаэлями. Где тот поэт-англичанин, который, подобно Боярдо, {1} закатил бы великолепное пиршество по случаю дарования имени коню, на коем восседал один из героев его поэмы? У Боярдо был собственный замок в Апеннинах. Он был благородным романтическим поэтом - не ровня поэту-горемыке, могучему властителю тайн человеческого сердца. Зрелые годы Шекспира были омрачены, бедами: вряд ли он был счастливее Гамлета, который в повседневной жизни схож с ним более всех других его персонажей. Бен Джонсон {2} был простым солдатом: в Нидерландах, перед лицом двух армий, он вступил в поединок с французским конником и одержал над ним верх. <...> Смею думать, что для меня наступает время дисциплины, причем самой строгой. Последнее время я ничего не делал, испытывая отвращение к перу: меня одолевали неотвязные мысли о наших умерших поэтах - и желание славы во мне угасало. Надеюсь, во мне появилось больше философского, нежели раньше, и, значит, я стал меньше походить на ягненочка, блеющего в рифму. {3} Прежде чем отдавать что-либо в печать, я пришлю это вам. Вы можете судить о состоянии духа, в котором я провожу 1819-й год, хотя бы по одному тому, что величайшее наслаждение за последнее время я испытал тогда, когда писал "Оду Праздности". <...> 33. ФАННИ БРОН 8 июля 1819 г. Шенклин {1} 8 июля. Моя дорогая, Ничто в мире не могло одарить меня большим наслаждением, чем твое письмо - разве что ты сама. Я не устаю поражаться тому, что мои чувства блаженно повинуются воле того существа, которое находится сейчас так далеко от меня. Даже не думая о тебе, я ощущаю твое присутствие, и волна нежности охватывает меня. Все мои размышления, все мои безрадостные дни и бессонные ночи не излечили меня от любви к Красоте; наоборот, эта любовь сделалась такой сильной, что я в отчаянии от того, что тебя нет рядом, а я должен в унылом терпении превозмогать существование, которое нельзя назвать жизнью. Никогда раньше я не знал такой любви, какую ты в меня вдохнула: мое воображение страшилось, как бы я не сгорел в ее пламени. Но если ты до конца полюбишь меня, огонь любви не опалит нас, а радость окропит благословенной росой. Ты упоминаешь "ужасных людей" и спрашиваешь, не помешают ли они нам увидеться снова. Любовь моя, пойми только одно: ты так переполняешь мое сердце, что я готов обратиться в Ментора, стоит мне завидеть опасность, угрожающую тебе. В твоих глазах я хочу видеть только радость, на твоих губах - только любовь, в твоей походке - только счастье. Я желал бы видеть тебя среди развлечений, отвечающих твоим склонностям и твоему расположению духа: пусть же наша любовь будет источником наслаждения в вихре удовольствий, а не прибежищем от горестей и забот. Но - случись худшее - я совсем не уверен, что смогу остаться философом и следовать собственным предписаниям: если моя решимость огорчит тебя - долой философию! Почему же мне не говорить о твоей красоте? - без нее я никогда не смог бы тебя полюбить. Пробудить такую любовь, как моя любовь к тебе, способна только Красота - иного я не в силах представить. Может существовать и другая любовь, к которой без тени насмешки я готов питать глубочайшее уважение и восхищаться ею в других людях - но она лишена того избытка, того расцвета, того совершенства и очарования, какими она наполняет мое сердце. Так позволь же мне говорить о твоей Красоте, даже если это таит беду для меня самого: вдруг у тебя достанет жестокости испытать ее власть над другими? Ты пишешь, что боишься - не подумаю лия, что ты меня не любишь; эти твои слова вселяют в меня мучительное желание быть рядом с тобой. Здесь я усердно предаюсь своему любимому занятию - не пропускаю и дня без того, чтобы не растянуть подлиннее кусочек белого стиха или не нанизать парочку-другую рифм. Должен признаться (поскольку уж заговорил об этом), что люблю тебя еще больше потому, что знаю: я стал тебе дорог именно таков, каков есть, а не по какой-либо иной причине. Я встречал женщин, которые были бы счастливы обручиться с Сонетом или выскочить замуж за Роман в стихах. Я тоже видел комету; хорошо, если бы она послужила добрым предзнаменованием для бедняги Раиса: из-за его болезни делить с ним компанию не слишком-то весело, тем паче, что он пытается побороть и скрыть от меня свою немощь, отпуская натянутые каламбуры. Я исцеловал твое письмо вдоль и поперек в надежде, что ты, приложив к нему губы, оставила на строчках вкус меда. - Что тебе снилось? Расскажи мне свой сон, и я представлю тебе толкование. {2} Всегда твой, моя любимая! Джон Китс. Не сердись за задержку писем - отсюда отправлять их ежедневно не удается. Напиши поскорее. 34. БЕНДЖАМИНУ БЕЙЛИ 14 августа 1819 г. Уинчестер {1} <...> Мы перебрались в Уинчестер ради библиотеки. Это чрезвычайно приятный город, украшенный прекрасным собором; окрестности ласкают взгляд свежей зеленью. С жильем мы устроились вполне сносно и довольно дешево. За последние два месяца я написал полторы тысячи строк. Большую часть написанного, а также многое другое из сочиненного раньше ты сумеешь прочесть, возможно, предстоящей зимой. Я написал две повести в стихах - одну из Боккаччо под названием "Горшок с базиликом", другая называется "Канун святой Агнесы" - она основана на народном поверье. Третья, под названием "Ламия", готова только наполовину. Я также продолжал работать над фрагментом "Гипериона" и закончил четвертый акт трагедии. Почти все мои друзья считали, что мне ни за что не справиться и с одной сценой. Я жажду покончить с этим предубеждением раз и навсегда. Я искренне надеюсь порадовать тебя, когда до тебя дойдет все, над чем я трудился с тех пор, как мы виделись в последний раз. Меня одолевает честолюбивое желание совершить такую же великую революцию в драматургии, какую Кин совершил в актерском искусстве. Второе мое желание - уничтожить жеманное сюсюкание в мире литературных синих чулок. Если в ближайшие годы мне удастся и то, и другое, я могу умереть спокойно, а моим друзьям следует осушить дюжину бутылок бордосского на моей могиле. С каждым днем я все более и более убеждаюсь в том, что за исключением философа - друга человечества, хороший писатель - самое достойное создание из всего сущего на земле. Шекспир и "Потерянный рай" с каждым днем все более потрясают меня. На прекрасные строки я взираю с нежностью любовника. Мне было радостно узнать на днях из письма Брауна с севера о том, что ты пребываешь в отличном состоянии духа. Знаю, что ты женился: поздравляю тебя и желаю сохранить таковое состояние надолго. Поклон от меня миссис Бейли. Для тебя это, должно быть, звучит уже привычно - для меня же совсем нет: боюсь, что написал как-то неловко. Привет от Брауна. По-видимому, мы еще порядочно задержимся в Уинчестере. Всегда твой искренний друг Джон Китс. 35. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ 24 августа 1819 г. Уинчестер Уинчестер, 25 августа. {1} Дорогой Рейнолдс, С этой же почтой я пишу Раису: он расскажет тебе, почему мы покинули Шенклин и нравится ли нам здесь. Писать мне в сущности не о чем: жизнь наша очень монотонна - разве что я мог бы поведать тебе историю ощущений или кошмаров средь бела дня. Однако счесть меня несчастливым нельзя, так как все мои мысли и чувства, размышления о самом себе закаляют меня все прочнее. С каждым днем я все больше и больше убеждаюсь: хорошо писать - почти то же самое, что хорошо поступать; это - высшее на земле, и "Потерянный рай" потрясает меня все сильнее. Чем яснее я понимаю, чего сможет достичь мое трудолюбие, тем более освобождается мое сердце от гордыни и упрямства. Я чувствую, что в моей власти сделаться признанным автором. Я нахожу, что во мне достаточно сил для того, чтобы отвергнуть отравленные похвалы публики. Мое собственное я, каким я его знаю, становится для меня важнее и значительнее, чем толпы теней обоего пола, населяющие королевство. Душа - это целый замкнутый мир, ей хватит собственных дел. Я не могу обойтись без тех, кого уже знаю, кто стал частью меня самого, но остальное человечество для меня такой же мираж, как Иерархии у Мильтона. Будь я свободен и здоров, будь у меня крепкое сердце и легкие как у быка, чтобы шутя выдерживать предельное напряжение мысли и чувства, я бы скорее всего провел жизнь в одиночестве, - даже если бы мне суждено было дотянуть до восьмидесяти. Но слабость тела не позволит мне достичь высоты: я вынужден постоянно сдерживать себя и низводить до ничтожества. Нет смысла пытаться писать тебе в более рассудительном тоне. Кроме как о себе, говорить мне не о чем. А говорить о себе разве не значит говорить о своих чувствах? На случай, если мое неспокойное состояние встревожит тебя, я направлю твои чувства по нужному руслу, сказав, что, по мне, это - единственно подходящее состояние для появления самых лучших стихов, а я только об этом и думаю, только ради этого и живу. Прости, что не дописываю лист до конца: письма стали мне теперь в тягость, так что в следующий раз, когда уеду из Лондона, вымолю себе разрешение не отвечать на них совсем. Сохранить доверие к себе как к человеку надежному и постоянному и в то же время избавиться от необходимости писать письма - вот высшее благо, какое только я могу вообразить. Всегда твой преданный друг Джон Китс. 36. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ 21 сентября 1819 г. Уинчестер <...> Как прекрасна сейчас пора осени! Какой изумительный воздух. В нем разлита умеренная острота. Право, я не шучу: поистине целомудренная погода - небеса Дианы - никогда еще скошенные жнивья не были мне так по душе - да-да, гораздо больше, чем прохладная зелень листвы. Почему-то сжатое поле выглядит теплым - точно так же, как некоторые полотна. Это так поразило меня во время воскресной прогулки, что я написал об этом стихи. {1} Надеюсь, у тебя есть занятие поразумнее, чем ахать по поводу дивной погоды. Мне случалось чувствовать себя таким счастливым, что я и понятия не имел, какая стоит погода. Нет, я не собираюсь переписывать целую груду стихов. Почему-то осень всегда связывается у меня с Чаттертоном. Вот чистейший из англоязычных писателей. У него нет французских оборотов или приставок, как у Чосера - это подлинный английский язык без малейшей примеси. "Гипериона" я оставил {2} - в нем было слишком много мильтоновских инверсий. Стихи в духе Мильтона можно писать только в соответствующем их искусности, точнее, их искусству - расположении духа. Теперь я хочу отдаться иным переживаниям. Нужно блюсти чистоту английского языка. Тебе, может быть, будет небезынтересно пометить крестиком X те строки из "Гипериона", в которых чувствуется ложная красота, проистекающая от искусственности, и поставить другой значок || там, где слышится голос подлинного чувства. Хотя, ей-богу, все это - игра воображения: одно от другого не отличишь. Мне то и дело слышится мильтоновская интонация, но четкого различия я не могу провести. <...> 37. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ 17-27 сентября 1819 г. Уинчестер <...> По правде говоря, я не очень верю в ваше умение устраивать свои дела в нашем мире, во всяком случае, в мире американском. Но Боже милостивый - кто избежит превратностей судьбы? Вы сделали все, что могли. Побольше хладнокровия! Относитесь ко всему спокойно. Будьте уверены в том, что в нужную минуту подоспеет помощь из Англии, но действуйте так, словно ждать помощи неоткуда. Я уверен, что написал вполне сносную трагедию: она сорвала бы мне изрядный куш, если бы, только-только ее закончив, я не узнал о решении Кина отправиться в Америку. Худшей новости еще не бывало. Ни один актер, кроме Кина, не справится с ролью главного героя. В Ковент-Гардене она скорее всего будет освистана. А имей она успех хотя бы там, это вызволило бы меня из трясины. Под трясиной я разумею дурную славу, которая преследует меня по пятам. В модных литературных салонах имя мое считается вульгарным - в глазах их завсегдатаев я ничем не отличаюсь от простого ремесленника-ткача. Трагедия избавила бы меня от многих бед. Беда стряслась прежде всего с нашими карманами. Но прочь уныние - берите пример с меня: я чувствую, что мне легче справиться с реальными бедами, чем с воображаемыми. Стоит мне только заметить, что я впадаю в хандру, я тотчас вскакиваю, иду умываться, надеваю чистую рубашку, причесываюсь, чищу щеткой одежду, туго зашнуровываю башмаки - короче говоря, прихорашиваюсь, словно собираюсь на прогулку, а затем, подтянутый, весь с иголочки, сажусь писать. Я нахожу в этом величайшую отраду. Кроме того, отучаю себя от чувственных радостей. Посреди мирской суеты я живу как отшельник. Я давно забыл, как строить планы развлечений и удовольствий. Чувствую, что ютов вынести любое испытание, любое несчастье - даже тюрьму - пока у меня нет ни жены, ни ребенка. Ты, наверное, скажешь, что семья - твое единственное утешение: что ж, так оно и должно быть. <...> На мой взгляд, на свете нет ничего более смехотворного, чем любовь. Право же, влюбленный - это самая жалкая фигура, какую только можно измыслить. Даже зная, что бедный дурень мается не на шутку, я готов расхохотаться прямо ему в лицо. При виде его плачевной физиономии нельзя удержаться от смеха. Нет, я вовсе не считаю Хэслама образцом влюбленного: он весьма достойный человек и добрый друг, но любовь его проявляется довольно забавным образом. Где-то, - кажется, в "Спектейторе" - я читал о человеке, который созвал к себе на обед заик и косоглазых. Мне, пожалуй, доставило бы большее удовольствие пригласить к себе на вечеринку одних влюбленных - не на обед, а просто к чаю. Поединков, как меж рыцарей в старину, не предвидится. Сидят, вращая томными очами, {1} Вздыхают, зябко поводя плечами, Крошат в задумчивости свой бисквит, Забыв про чай, забыв про аппетит. 5 Глянь, размечтались! - вот народ блаженный! Пусть уголь догорел - им невдомек Позвать служанку, дернув за звонок. В молочнике барахтается муха, Она жужжит так жалостно для слуха! 10 Средь стольких сострадательных людей Ужель погибнуть ей? Нет! Мистер Вертер {2} со слезой во взоре К ней тянет ложку помощи - и вскоре, Из гибельной пучины спасена, 15 В родной эфир стремит полет она. Ромео, встань! Ты видишь, как в шандале, Потрескивая, свечи замигали? Зловещий знак! "О боже! Мне к семи - В дом семь, на Пиккадилли! Черт возьми!" - 20 "Ах, не отчаивайтесь так ужасно, Мой друг! Сюртук сидит на вас прекрасно! Весьма прелюбопытно было б знать, Где ваш портной живет". - "Да-да, бежать! Скорей! О ужас! Я сойду с ума!.. 25 Согласен с вами, сэр - весьма, весьма!" (Перевод Григория Кружкова) Вот видите: у меня, как у мальчишек в школе, все время руки чешутся рифмовать всякую чепуху. Только примусь, сочиню с полдюжины строчек - и приступ стихотворства как рукой сняло, если употребление столь почтенного термина как стихотворство, здесь уместно. <...> На этом листе мне хочется немного потолковать с вами о политике. В Англии во все времена существовали вопросы, которые по два-три столетия кряду являлись предметом всеобщего интереса и обсуждения. Посему, какой размах бы ни приняли беспорядки, едва ли можно предсказать, что правительство пойдет на существенные перемены, ибо бурные волнения, бывало, сотрясали страну много раз и в прошлом. Все цивилизованные страны постепенно становятся более просвещенными; судя по всему, неизбежны непрерывные перемены к лучшему. Взгляните на нашу страну в настоящее время и вспомните, что когда-то считалось преступным хотя бы усомниться в справедливости приговора военного суда. С тех пор положение постепенно изменилось. Произошли три великие перемены: первая к лучшему, вторая к худшему, третья - снова к лучшему. Первая перемена состояла в постепенном уничтожении тирании аристократов - когда монархи ради собственного же блага сочли выгодным умиротворять простых людей, возвышать их и проявлять по отношению к ним справедливость. В те времена власть баронов пала, а постоянные армии еще не представляли такой опасности; налоги были низкими; народ превозносил монархов, ставя их над вельможами, но и не давая слишком заноситься им самим. Перемена к худшему в Европе произошла, когда короли решили отказаться от этой политики. Они забыли о своих обязанностях перед простонародьем. Привычка сделала аристократов раболепными прислужниками коронованных особ, и тогда-то короли обратились к вельможам как к лучшему украшению своего могущества и покорным рабам его, а от народа отвернулись, как от постоянной угрозы своему безраздельному господству. Тогда монархи повсюду вели длительную борьбу за уничтожение всех народных привилегий. Англичане были единственной нацией, пинком отшвырнувшей такие попытки. Англичане были невольниками при Генрихе VIII, {3} но свободными гражданами при Вильгельме III {4} во времена, когда французы являлись жалкими рабами Людовика XIV. {5} Пример Англии, деятельность вольнолюбивых английских и французских писателей посеяли семена противоборства, и эти семена набухали в земле, пока не пробились наружу во время французской революции. Революция имела несчастливый исход, он положил конец быстрому развитию свободомыслия в Англии и внушил нашему двору надежды на возвращение к деспотизму XVI столетия. Они сделали революцию удобным предлогом для подрыва нашей свободы. Распространилась ужасающая предвзятость по отношению к любым новшествам и улучшениям. Цель сегодняшней общественной борьбы в Англии - покончить с этой предвзятостью. Народ побужден к действию отчаянием - возможно, нынешнее отчаянное положение нации в этом смысле как нельзя более кстати, хотя переживаемые страдания чудовищны. Вы понимаете, что я хочу сказать: французская революция временно приостановила наступление третьей перемены - перемены к лучшему. Как раз сейчас она совершается - и, я верю, увенчается успехом. Борьба идет не между вигами и тори, но между правыми и неправыми. В Англии приверженность к той или иной партии исчезла почти без следа. Каждый в одиночку решает, что есть Добро, а что Зло. Я с трудом разбираюсь в этом, однако убежден, что внешне незначительные обстоятельства ведут к серьезным последствиям. Признаков, по которым можно было бы судить о положении дел, немного. Это придает в моих глазах особую важность тому, что произошло с Карлайлом-книготорговцем. {6} Он продавал памфлеты в защиту деизма, он заново издал Тома Пейна {7} и многое другое, от чего отшатывались в суеверном ужасе. Он даже распространял некоторое время громадное количество экземпляров произведения под названием "Деист", выходившего еженедельными выпусками. За подобные дела ему предъявили, я думаю, добрую дюжину обвинений: внесенный им залог превышает несколько тысяч фунтов. Но в конечном итоге власти опасаются судебного преследования: они испытывают страх перед тем, как он будет защищаться - материалы судебных заседаний опубликуют газеты по всей империи. Эта мысль заставляет их содрогаться: судебный процесс воспламенит пожар, который им не затушить. Не кажется ли вам, что все это имеет весьма важное значение? Из газет вы знаете о том, что произошло в Манчестере и о триумфальном въезде Хента в Лондон. {8} Мне понадобится целый день и десть бумаги для того, чтобы описать все подробно. Достаточно сказать, что по подсчетам на улицах в ожидании Хента собралась тридцатитысячная толпа. Все пространство от Энджел-Излингтона до "Короны и Якоря" {9} было забито людьми. Проходя мимо Колнаги, я увидел в витрине портрет Занда, {10} сделанный в профиль (Занд - это тот, кто покушался на Коцебу). Одно выражение этого лица должно расположить всякого в его пользу. <...> Вы сравниваете меня и лорда Байрона. Между нами огромная разница. Он описывает то, что видит; я описываю то, что воображаю. Моя задача труднее. Вы видите, какая это громадная разница. <...> Великая красота Поэзии заключается в том, что она всякому явлению и всякому месту придает интерес. Дворцы Венеции и аббатства Уинчестера одинаково интересны. Не так давно я начал поэму под названием "Канун святого Марка", проникнутую духом спокойствия маленького городка. Мне кажется, при чтении она вызовет у вас такое ощущение, будто прохладным вечером вы прогуливаетесь по улицам старинного городка в каком-нибудь графстве. Не знаю, однако, кончу ли ее когда-нибудь - вот вам пока начало. Ut tibi placent! {Ut tibi placent! - Пусть тебе понравится! (латин.).} <...> Воскресным день случился тот... * {* Перевод Александра Кушнера см. на с. 183.} С тех пор, как вы уехали, я, по мнению друзей, совершенно переменился - стал другим человеком. Но, может быть, в этом письме я таков, каким был раньше, когда мы были вместе: ведь в письме продолжаешь существовать в том виде, в каком застает разлука. Да и вы, наверное, тоже изменились. Все мы меняемся: наши тела полностью обновляются каждые семь лет. Разве моя рука теперь - та самая рука, которая сжималась в кулак при виде Хэммонда? {11} Все мы похожи на хранимые как реликвии одеяния святых - те же и не те: усердные монахи без конца латают и латают клочок ткани, пока в нем не останется ни единой прежней ниточки, однако они все равно выдают ее за рубашку святого Антония. Вот почему друзья - даже самые задушевные - встречаясь через много лет, сами себе не могут объяснить свою холодность. Дело в том, что оба они переменились. Живя вместе, люди молчаливо формуют друг друга взаимным влиянием и приспосабливаются один к другому. Нелегко думать, что через семь лет при пожатии встретятся не прежние, а совсем другие руки. - Всего этого можно избежать, если сознательно и открыто воздействовать друг на друга. Некоторые думают, что я лишился прежнего поэтического огня и пыла. Возможно, это и так, но я надеюсь вместо того обрести более вдумчивую и спокойную силу. Теперь я все больше довольствуюсь чтением и размышлением, но подчас меня одолевают честолюбивые помыслы. Мой пульс ровнее, пищеварение лучше; досадные заботы я стараюсь отстранять от себя. Даже прекраснейшие стихи не всегда манят меня к себе - я страшусь лихорадки, в которую они меня ввергают. "Я не хочу творить лихорадочно. Надеюсь, что когда-нибудь и смогу. <...> Во вчерашнем письме Браун жалуется мне на явные перемены в характере Дилка. Теперь он занят только своим сыном и "Политической справедливостью". {12} В наше время первый гражданский долг человека - это забота о счастье близких. Я написал Брауну свои соображения на этот счет, а также о своем отношении к Дилку, что привело меня к следующим выводам. Дилк - человек, не способный ощутить себя как личность до тех пор, пока не составит обо всем своего собственного мнения. Но единственное средство укрепить разум - не иметь ни о чем собственного мнения: сделать свой ум широкой улицей, открытой для любой мысли - не только для немногих избранных. Людей подобного рода не так уж мало. Все заядлые спорщики из их числа. Любой вопрос у них уже разрешен загодя. Они хотят во что бы то ни стало вбить в голову другим свои взгляды - и даже если ты переменил мнение, они все равно убеждены в твоей неправоте. Дилк никогда в жизни не дойдет до истины, поскольку все время пытается овладеть ею. Он слишком рьяный приверженец Годвина. <...> 38. ФАННИ БРОН 11 октября 1819 г. Лондон Колледж-стрит. Моя любимая, Сегодня я живу вчерашним днем: мне как будто снился волшебный сон. Я весь в твоей власти. Напиши мне хоть несколько строк и обещай, что всегда будешь со мной так же ласкова, как вчера. Ты ослепила меня. На свете нет ничего нежнее и ярче. Когда Брауну вздумалось вчера вечером рассказать эту историю про меня - а она так походила на правду, - я почувствовал, что - поверь ты ей - моя жизнь была бы кончена, хотя кому угодно другому я мог бы противопоставить все свое упрямство. Не зная еще, что Браун сам опровергнет собственную выдумку, я испытал подлинное отчаяние. Когда же снова мы проведем день вдвоем? Ты подарила мне тысячу поцелуев - я всем сердцем благодарен любви за это, - но если бы ты отказала в тысяча первом, я уверился бы, что на меня обрушилось непереносимое горе. Если тебе вздумается когда-нибудь исполнить вчерашнюю угрозу - поверь, не гордость, не тщеславие, не мелкая страсть истерзали бы меня - нет, это навеки пронзило бы мне сердце - я бы не вынес этого. Утром я виделся с миссис Дилк: она сказала, что составит мне компанию в любой погожий день. Всегда твой Джон Китс. О счастие мое! 39. ФАННИ БРОН 13 октября 1819 г. Лондон 25, Колледж-стрит. Любимая моя, В эту минуту я взялся переписывать набело кое-какие стихи. Дело не движется - все валится из рук. Мне нужно написать тебе хотя бы две строчки: как знать, не поможет ли это отвлечься от мыслей о тебе - пусть ненадолго. Клянусь, ни о чем другом я не в силах думать. Прошло то время, когда мне доставало мужества давать тебе советы и предостерегать, раскрывая глаза на незавидное утро моей жизни. Любовь сделала меня эгоистом. Я не могу существовать без тебя. Для меня исчезает все, кроме желания видеть тебя снова: жизнь останавливается на этом, дальше ничего нет. Ты поглотила меня без остатка. В настоящий момент у меня такое ощущение, будто я исчезаю. Не может быть острее несчастья, чем отчаяться увидеть тебя снова. Мне надо остерегаться жизни вдали от тебя. Милая Фанни, будет ли сердце твое всегда постоянным? Будет ли, о любовь моя? Моя любовь к тебе беспредельна - сейчас получил твою записку - я счастлив почти так же, как если бы был рядом с тобой. Она бесценней корабля с грузом жемчужин. Даже шутя не грози мне! Меня изумляло, что многие готовы были умереть за веру мученической смертью - я содрогался при одной мысли об этом. Эта мысль не страшит меня больше - за свою веру я согласен пойти на любые муки. Любовь - моя религия, я рад умереть за нее. Я рад умереть за тебя. Мое кредо - Любовь, а ты - единственный догмат. Ты зачаровала меня властью, которой я не в силах противостоять. Я мог противостоять ей, пока не увидел тебя; и даже с тех пор, как увидел, нередко пытался "урезонить резоны своей любви" {1} - больше не в силах - это слишком мучительно. Моя любовь эгоистична. Я не могу дышать без тебя. Твой навсегда Джон Китс. 40. ДЖОНУ ТЕЙЛОРУ 17 ноября 1819 г. Хэмпстед Вентворт-Плейс, среда. Дорогой Тейлор, Я принял решение не отдавать в печать ни строки из уже написанного, но вместо того вскоре опубликовать новую поэму, которая, надеюсь, мне удастся. Поскольку нет ничего увлекательнее чудес и нет лучшей, нежели чудеса, гарантии рождения гармоничных напевов, я пытаюсь убедить себя дать волю фантазии - пусть делает, что хочет. Никак не могу придти к согласию с самим собой. Чудеса перестали быть для меня чудесами. Среди обыкновенных мужчин и женщин мне дышится легче. Чосер больше мне по душе, чем Ариосто. {1} Мой скромный драматургический дар - каким бы скудным он ни показался в драме, - быть может, будет достаточен для поэмы. Я хотел бы разлить краски "Святой Агнесы" по строкам поэмы, дабы на этом фоне рельефно выступали действующие лица и их чувства. Две-три такие поэмы за шесть лет - если бог сохранит мне жизнь - послужили бы прекрасными ступенями ad Parnassum altissimum. {ad Parnassum altissimum - к высочайшему Парнасу (латин.).} Я хочу сказать, что это придаст мне смелости, - и я напишу несколько хороших пьес: вот мое самое честолюбивое устремление, когда мною овладевает честолюбие (увы, это бывает очень редко). Тема, о которой мы с Вами раза два говорили - история графа Лестера {2} - по-моему, обещает многое. Сегодня утром я принялся за чтение Холиншеда {3} об Елизавете. У Вас, помнится, были когда-то книги на эту тему, и Вы обещали дать их мне на время. Если они еще у Вас или же Вы располагаете другими, которые могли бы быть для меня полезны, я знаю, Вы поддержите мою упавшую духом Музу и пришлете их или же дадите мне знать, когда наш посыльный сможет зайти за ними с моим ящичком. Я попытаюсь эгоистически засесть за работу над будущей поэмой. Ваш искренний друг Джон Китс. 41. ФАННИ БРОН Февраль 1820 г., Хэмпстед Моя дорогая Фанни, Постарайся, чтобы твоя мать не подумала, будто я обижен тем, что ты написала вчера. По какой-то причине в твоей вчерашней записке было меньше бесценных слов, чем в предыдущих. Как бы я хотел, чтобы ты по-прежнему называла меня любимым! Видеть тебя счастливой и радостной - величайшая для меня отрада, но дай мне верить в то, что мое выздоровление сделает тебя вдвое счастливее. Мои нервы расстроены, это правда - и, может быть, мне кажется, что я серьезнее болен, чем оно есть на самом деле, - но даже если это так, отнесись ко мне снисходительно и порадуй лаской, какой, бывало, баловала меня раньше в письмах. Моя милая, когда я оглядываюсь на все страдания и муки, какие я пережил за тебя со дня моего отъезда на остров Уайт, {1} когда вспоминаю восторг, в каком пребывал порою, и тоску, которою он сменялся, я не перестаю дивиться Красоте, столь властно меня очаровавшей. Отослав эту записку, я буду стоять в передней комнате в надежде тебя увидеть: прошу тебя, выйди на минуту в сад. Какие преграды ставит между мной и тобой моя болезнь! Даже при хорошем самочувствии мне следует быть больше философом. Теперь, когда много ночей я провел без сна и покоя, меня стали тревожить и другие мысли. "Если мне суждено умереть, - думал я, - память обо мне не внушит моим друзьям гордости - за свою жизнь я не создал ничего бессмертного, однако я был предан принципу Красоты, заключенной во всех явлениях, и, будь у меня больше времени, я сумел бы оставить о себе долговечную память". Мысли, подобные этим, мало тревожили меня, когда я еще не был болен и всеми фибрами души рвался к тебе; теперь все мои размышления проникнуты - вправе ли я сказать так о себе? - "последней немощью благородных умов". {2} Да благословит тебя бог, любовь моя. Дж. Китс. 42. ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ 16 августа 1820 г. Хэмпстед Хэмпстед, 16 августа. Дорогой Шелли, Я очень тронут тем, что Вы, несмотря на все свои заботы, написали мне такое письмо - да еще из чужой страны. Если я не воспользуюсь Вашим приглашением, то причиной тому будет обстоятельство, которое мне страстно хотелось бы предсказать. Английская зима, вне сомнения, прикончит меня, причем самым затяжным и мучительным способом. Поэтому я должен ехать или плыть в Италию, как солдат отправляется на огневую позицию. Сейчас у меня хуже всего с нервами, но и они слегка успокаиваются, когда я думаю, что даже при самом тяжком исходе мне не суждено будет остаться прикованным к одному месту достаточно долго для того, чтобы возненавидеть две бессменные кроватные спинки. Я рад, что Вам понравилась моя бедная поэма. Я бы с удовольствием переписал ее заново, если бы это было возможно и если бы я заботился о своей репутации так, как раньше. Хент передал мне от Вас экземпляр "Ченчи". {1} Я могу судить только о ее поэтичности и драматическом эффекте, которые многие теперь считают Маммоной. Они считают, что современное произведение должно преследовать некую цель: это-то, по-видимому, и есть для них бог. Но _художник_ как раз и должен служить Маммоне. {2} Он должен сосредоточиться в себе, возможно, быть даже эгоистом. Вы, я верю, простите меня, если я откровенно скажу, что Вам бы следовало ограничить свое великодушие, стать больше художником и "наполнять золотой рудой малейшую трещинку" {3} в избранном Вами предмете. Вероятно, одна только мысль о такой дисциплине скует Вас, словно ледяной цепью: ведь Вы и полгода не провели в покое, со сложенными крылами. Вам странно, не правда ли, слышать все это от автора "Эндимиона", ум которого напоминал раскиданную колоду карт. Но теперь я собран и подобран масть к масти. Воображение - мой монастырь, а сам я - монах в нем. Вам придется самому истолковывать мои метафоры. "Прометея" жду со дня на день. {4} С моей точки зрения, было бы лучше, чтобы он находился у Вас еще в рукописи: если бы Вы последовали моему совету, то сейчас заканчивали бы только второй акт. Помню, как в Хэмпстеде Вы убеждали меня не выпускать в свет свои первые опыты: возвращаю Вам этот совет. Большинство стихов в томике, который я посылаю Вам, {5} было написано года два назад: я никогда не опубликовал бы их, если бы не надежда извлечь некоторый доход. Как видите, теперь я склонен следовать Вашему совету. Позвольте мне еще раз сказать Вам, как глубоко я чувствую Вашу доброту ко мне. Прошу Вас передать мою искреннюю благодарность и поклон миссис Шелли. В надежде вскоре увидеться с Вами, остаюсь искренне Ваш Джон Китс. 43. ЧАРЛЬЗУ БРАУНУ 1 ноября 1820 г. Неаполь Неаполь, первая среда ноября. Дорогой Браун, Вчера с нас сняли карантин; {1} за это время духота в каюте нанесла моему здоровью больший вред, чем все путешествие. Свежий воздух несколько меня взбодрил, и я надеюсь, что смогу сегодня утром писать тебе спокойно, если возможно писать спокойно в страхе именно перед тем, о чем больше всего хочется написать. Раз уж я взялся, придется продолжить - может быть, это хоть немного облегчит бремя злополучия, которое ложится на меня непосильным гнетом. Я умру, если буду знать наверняка, что никогда больше ее не увижу. Я не могу по... {* Слово не дописано.} Дорогой Браун, она должна была бы стать моей, когда я был здоров, - и со мной не случилось бы ничего плохого. Мне легко умирать, но я не могу расстаться с ней. Господи, господи! Стоит любой вещи - из тех, что при мне, - напомнить о ней, как тоска пронзает меня насквозь. Шелковая подкладка, которой она подшила мою дорожную шапочку, сжимает мне виски раскаленными щипцами. Мое воображение до ужаса живо - я вижу ее, слышу, вижу перед собой. Ничто на свете не способно отвлечь от нее мои мысли даже на минуту. Так было со мной в Англии: я не могу вспомнить без содрогания те дни, когда томился в заточении у Хента {2} и с утра до вечера не спускал глаз с Хэмпстеда. Но тогда я мог лелеять надежду увидеться с ней снова - а теперь... О, если бы лежать в земле рядом с ее домом! Я боюсь писать ей - боюсь получить от нее письмо: один только вид ее почерка разобьет мне сердце; даже слышать о ней краем уха, видеть ее имя написанным выше моих сил. Браун, что же мне делать? Где искать утешения или покоя? Если бы судьба подарила мне выздоровление, эта страсть убила бы меня снова. Знаешь, во время болезни - у тебя дома и в Кентиштауне - этот лихорадочный жар не переставал снедать меня. Когда будешь писать мне - сделай это немедля - в Рим (poste restante), {poste restante - до востребования (франц.).} поставь знак +, если она здорова и счастлива; если же нет -. Передай привет всем. Постараюсь терпеливо переносить все горести. Человеку в моем состоянии нельзя испытывать ничего подобного. Напиши записку моей сестре и сообщи кратко об этом письме. Северн {3} чувствует себя отлично. Будь мне получше, я принялся бы заманивать тебя в Рим. Боюсь, никто не сможет меня утешить. Есть ли вести от Джорджа? О, если бы хоть раз в чем-нибудь посчастливилось в жизни мне и моим братьям! - тогда я мог бы надеяться, - но беды преследуют меня, и отчаяние стало привычным. Мне нечего сказать о Неаполе: вокруг столько нового, но все это ни капли меня не интересует. Боюсь писать ей, но хотел бы, чтобы она знала, что я о ней помню. О Браун, Браун! Грудь мою жжет огнем, словно там угли. Не диво ли, что человеческое сердце способно вместить и выдержать столько горя? Неужели я родился на свет ради такого конца?! Да благословит ее бог - и ее мать, и ее сестру, и Джорджа, и его жену, и тебя, и всех-всех! Всегда твой любящий друг Джон Китс. Текстологические принципы издания Основной корпус предлагаемого издания составляют первый, а также последний из трех поэтических сборников Китса, вышедших при его жизни: "Стихотворения" (1817) и ""Ламия", "Изабелла", "Канун святой Агнесы" и другие стихи" (1820): Являясь крайними вехами недолгого творческого пути Китса (его поэма "Эндимион" вышла отдельным изданием в 1818 г.), две эти книги - выразительное свидетельство стремительного развития поэта, в течение двух-трех лет перешедшего от наивно-подражательных опытов к созданию глубоко оригинальных и совершенных образцов, расширивших представление о возможностях поэтического слова. Судьба литературного наследия Китса, подлинные масштабы дарования которого по достоинству оценили лишь немногие из его современников, сложилась непросто. За четверть века после его смерти в феврале 1821 г. из неопубликованного увидело свет в различных изданиях около двух десятков его стихотворений. Серьезным вкладом в изучение жизни и творчества поэта, заложившим фундамент позднейшей обширной китсианы, оказалось предпринятое Ричардом Монктоном Милнзом (впоследствии лорд Хотон) двухтомное издание "Life, Letters, and Literary Remains, of John Keats", вышедшее в 1848 г. в Лондоне и основанное на многочисленных документах, биографических свидетельствах, воспоминаниях друзей и близких знакомых Китса. Наряду с письмами Р. М. Милнз напечатал впервые свыше сорока произведений Китса. Публикации стихов поэта продолжались вплоть до 1939 г. усилиями целого ряда литературоведов и биографов Китса; среди них особенное значение имели издания под редакцией Гарри Бакстона Формана (1883, 1910, 1915, 1921-1929) и его сына Мориса Бакстона Формана (1938-1939, 1948), Сидни Колвина (1915), Эрнеста де Селинкура (1905, 1926) и Генри Уильяма Гэррода (1939, 1956, 1958). Подготовка изданий Китса сопряжена с немалыми трудностями, обусловленными отсутствием канонических редакций большинства произведений Китса. Автографы Китса, который в основном полагался на компетентность своих издателей, дают, по словам одного из текстологов, "меньшее представление об авторских намерениях, нежели списки, сделанные близкими к поэту людьми" (Stillinger Jack. The Texts of Keats's Poems. Harvard Univ. Press, 1974, p. 83). К наиболее авторитетным, тщательно подготовленным, дающим обширный свод вариантов и разночтений, снабженным обстоятельными комментариями как текстологического, так и историко-литературного характера, собраниями стихов и писем Китса из числа появившихся в последнее время следует отнести издания: The Poems of John Keats / Ed, by Miriam Allott. London, 1970 (3rd ed. - 1975); Keats John. The Compl. Poems / Ed, by John Barnard. Harmondsworth, 1973 (2nd ed. - 1976); Keats John. The Compl. Poems / Ed by Jack Stillinger. Harvard Univ. Press, 1973 (2nd ed. 1982); The Letters of John Keats. 1814-1821 / Ed. by Hyder Edward Rollins. Vol. 1-2. Harvard Univ. Press, 1958. Именно эти издания послужили основой для подготовки настоящего тома. Кроме того, при составлении примечаний были использованы, в частности, следующие источники: The Keats Circle: Letters and Papers 1816-1879 / Ed. by Hyder Edward Rollins. Vol. 1-2. Harvard Univ. Press, 1965; Bate Walter Jackson. John Keats. Harvard Univ. Press, 1963; Geppert Eunice Clair. A Handbook to Keats' Poetry. The Univ. of Texas, 1957. Прижизненные сборники Китса объединили далеко не все созданные им произведения (всего их насчитывается свыше 150). "Дополнения" к основному корпусу настоящего издания включают в себя расположенные в хронологическом порядке наиболее значительные стихи Китса, оставшиеся за пределами сборников - среди них фрагмент поэмы "Падение Гипериона", баллада "La Belle Dame sans Merci", ряд сонетов, многие из которых принадлежат к признанным шедеврам поэта. Стремлением продемонстрировать различные грани богатой поэтической индивидуальности Китса было продиктовано и включение в книгу большой подборки писем - важной части его литературного наследия, представляющих соб