дожественного трюка ему удастся не менее успешно, чем другим берлинским поэтам, достичь убедительной иллюзии. За нашим столом становилось все шумнее и задушевнее, вино вытеснило пиво, пуншевые чаши дымились, мы пили, чокались и пели старинный ландсфатер и чудные песни В. Мюллера, Рюккерта, Уланда и др., а также прекрасные мелодии Метфесселя. Лучше всего прозвучали слова нашего Арндта: "Господь железо создал, чтоб нам не быть рабами". За стеною бушевал лес,-- казалось, старая гора подпевала нам, и кое-кто из друзей, пошатываясь, заявил, что она весело качает лысой головой, поэтому и комната покачивается. Бутылки становились легче, а головы тяжелее. Один рычал, другой пищал, третий декламировал из "Вины", четвертый говорил по-латыни, пятый проповедовал умеренность, а шестой, взобравшись на стул, читал лекцию: "Господа, земля -- это круглый вал, люди на нем -- отдельные шпеньки, разбросанные будто без всякого порядка; но вал вращается, шпеньки то там, то здесь касаются друг друга, одни частo, другие редко, и получается удивительно сложная музыка, которая называется всемирной историей. Поэтому мы говорим сначала о музыке, затем о мире и, наконец, об истории; последнюю мы делим, однако, на положи- тельную часть и шпанских мушек..." И так далее -- со смыслом и без смысла. Какой-то добродушный мекленбуржец, засунув нос в стакан с пуншем, блаженно улыбаясь и вдыхая его пары, заметил: он чувствует себя так, словно стоит опять у стойки театрального буфета в Шверине! Другой держал перед глазами стакан с вином как увеличительное стекло и, казалось, внимательно нас рассматривал через него, а красное вино текло у него по щекам в широко раскрытый рот. Грейфсвальдец, вдруг вдохновившись, кинулся мне на грудь и ликующе воскликнул: "О, если бы ты понял меня, я люблю, я счастлив, мне отвечают взаимностью, и, разрази меня бог,-- эта девушка прелестно образованна, ибо у нее пышные груди, она ходит в белом платье и играет на рояле!" Швейцарец плакал, нежно целовал мне руку и непрестанно ныл; "О Бэбели! О Бэбели!" Среди всего этого беспорядка и шума, когда тарелки научились приплясывать, а стаканы летать, я увидел двух юношей, сидевших против меня, прекрасных и бледных, как мраморные статуи, причем один скорее напоминал Адониса, другой -- Аполлона. На их щеках едва был заметен легкий розовый отблеск, которым их окрасило вино. С невыразимой любовью смотрели они друг на друга, словно каждый читал в глазах другого, и в этих глазах что-то лучилось, точно в них упало несколько капель света из той полной, пламенеющей любовью чаши, которую кроткий ангел переносит с одной звезды на другую. Они говорили тихо, и голоса их вздрагивали от страстной тоски -- ибо повествования их были печальны и в них звучала какая-то дивная скорбь. "Лора тоже умерла!" -- сказал один из них, вздохнув, и после паузы рассказал об одной девушке в Галле: она была влюблена в студента, а когда он покинул Галле, перестала говорить, перестала есть, плакала день и ночь и все смотрела на канарейку, которую милый однажды подарил ей. "Птичка умерла, а вскоре умерла и Лора",-- так закончил он свой рассказ; оба юноши снова умолкли и вздохнули, как будто сердце у них хотело разорваться. Наконец другой сказал: "Моя душа печальна! Выйдем вместе в темную ночь. Мне хочется вдыхать веянье облаков и лучи луны! Товарищ моей тоски! Люблю тебя, твои слова, как шепот тростника, как шелест ручьев, они на- ходят отзвук в моей груди, но душа моя печальна". И вот юноши встали, обнялись за плечи и покинули шумный зал. Я последовал за ними и увидел, как они вошли в темную каморку, один распахнул вместо окна большой платяной шкаф, оба встали перед ним, в тоске к нему протягивая руки, и по очереди заговорили. "О дыханье темнеющей ночи! -- воскликнул первый.-- Как освежаешь ты мои щеки! Как пленительно играешь ты моими развевающимися кудрями! Я стою на облачной вершине горы, внизу подо мною лежат спящие людские города и поблескивают голубые воды. Слышишь, как там, внизу, в ущелье, шумят черные ели! Там плывут над холмами, как туманные призраки, духи отцов! О, если б я мог мчаться вместе с вами на облачном скакуне сквозь бурную ночь, над ревущим морем, и ввысь -- к звездам. Но, ах, гнетет меня скорбь, и душа моя печальна". Другой юноша также в томлении простер свои руки к платяному шкафу, слезы хлынули у него из глаз, и, приняв панталоны из желтой кожи за луну, он обратился к ним в страстной тоске: "О дочь небес, как ты прекрасна! Как чарует спокойствие твоего лика! Ты странствуешь в небе, полная прелести! И звезды следуют на восток по твоим голубым тропинкам! Увидев тебя, и тучи радуются, и их мрачные очертания светлеют. Кто в небе сравнится с тобой, творение ночи? В твоем присутствии звезды меркнут и отводят зелено-искристые очи. Куда же под утро, когда лик твой бледнеет, бежишь ты со своей стези? Или у тебя, как и у меня, есть свой Галле? Или ты живешь под сенью тоски? Или сестры твои упали с неба? Разве тех, что радостно шествовали с тобой через ночь, уже нет? Да, они упали, прекрасный светильник, и ты так часто скрываешься для того, чтобы оплакивать их. Но настанет такая ночь, когда и ты исчезнешь и покинешь там, наверху, свою голубую тропу. И звезды тогда поднимут свои зеленые головки, которые когда-то в твоем присутствии поникли, и они возрадуются. Но сейчас ты одета в свой лучезарный блеск и взираешь на землю из небесных врат. Разорвите же, ветры, покровы туч, чтобы творение ночи могло светить, и засияли мохнатые горы, и море расплескало среди блеска пенящиеся валы!" Хорошо знакомый мне и не слишком тощий при- ятель, -- он больше пил, чем ел, хотя в тот вечер все же проглотил порцию говядины, которой были бы сыты по меньшей мере шесть гвардейских лейтенантов и одно невинное дитя,-- в эту минуту пробежал мимо каморки, он был в превосходном настроении, то есть в свинском виде, втолкнул не слишком бережно обоих элегических друзей в платяной шкаф, помчался, топая, к выходной двери и, выскочив наружу, неистово там разбушевался. Шум в зале становился все беспорядочнее и глуше. А юноши в шкафу выли и хныкали, -- они-де лежат, искалеченные, у подошвы горы; из горла у них лилось благородное красное вино, они по очереди затопляли им друг друга, и один говорил другому: "Прощай! Я чувствую, что истекаю кровью. Зачем же ты будишь меня, воздух весенний? Ты ласкаешь и говоришь: я орошаю тебя каплями с неба! Но близится час моего увядания, и уже ревет та буря, что сорвет мои листья! Завтра путник придет, придет видевший меня в моей красе, и будет взгляд его тщетно искать в поле, но не найдет..." Однако все это заглушал хорошо знакомый бас за дверью, он, богохульствуя, жаловался, среди хохота и проклятий, что на темной Вендерштрассе не горит ни единого фонаря и даже не видишь, кому именно ты вышиб оконные стекла. Я много могу выпить -- скромность не позволяет мне назвать число бутылок, -- поэтому я добрался' в довольно сносном виде до своей комнаты. Молодой коммерсант уже лежал в постели в своем белом как мел ночном колпаке и в шафранного цвета кофте из гигиенической фланели. Он еще не спал и попытался завязать со мной беседу. Коммерсант был из Франкфурта-на-Майне и поэтому сейчас же заговорил о евреях, якобы утративших всякое чувство красоты и благородства и продающих английские товары на двадцать пять процентов дешевле их фабричной цены. Меня подмывало его слегка помистифици-ровать, поэтому я предупредил, что я лунатик и заранее прошу у него прощения, если вдруг помешаю его сну. Бедняга, как он мне сам признался на другое утро, всю ночь не спал, опасаясь, как бы я, в состоянии сомнамбулизма, не натворил беды с пистолетами, лежавшими возле моей кровати. Говоря по правде, и моя участь была не многим лучше, я спал очень дурно. Меня посетили грозные и фантастические видения! Клавираусцуг из Дантова "Ада"! Под конец мне приснилось, что я при- сутствую на исполнении "Falcidia", юридической оперы из области наследственного права, текст Ганса, музыка Спонтини. Дикий сон! Римский форум сиял огнями. Серв. Азиниус Гешенус восседал на своем стуле в роли претора и, откидывая тогу гордыми складками, изливался в громыхающих речитативах; Маркус Туллиус Эльверсус -- primadonna legatarial -- со всей своей пленительной женственностью томно запел любовно-бравурную арию "Quicunque civis romanus"2; докладчики, с искусственным кирпичным румянцем на щеках, ревели, изображая хор несовершеннолетних; одетые гениями приват-доценты в трико телесного цвета исполняли балет доюстиниановской эпохи и украсили венками двенадцать таблиц; с громом и молнией выскочил из-под земли оскорбленный дух римского законодательства и затем -- литавры, тамтамы, огненный дождь, cum omni causa3. Из всей этой суматохи меня извлек мой брокенский хозяин, разбудив, чтобы я посмотрел восход солнца. На вышке я застал уже несколько ожидающих, которые потирали озябшие руки; другие, с еще сонными глазами, спотыкаясь, лезли наверх. Наконец собралась опять вся вчерашняя тихая община, и мы молча смотрели, как на горизонте медленно вставал маленький багряный шар, а кругом разливался по-зимнему сумеречный свет, горы словно плыли среди волнисто-белого моря, и отчетливо виднелись лишь их верхушки, и чудилось, будто стоишь на небольшом холме среди затопленной водой равнины и только местами выступают из нее небольшие клочки земли. Чтобы закрепить в словах все виденное мною и пережитое, я написал следующее стихотворение: Уж восток чуть-чуть алеет, А вершины раным-рано -- Сколько глаз хватает -- тонут В море белого тумана. Мне б сапожки-скороходы,-- Словно ветром уносимый, В дальний край по тем вершинам Я помчался бы к любимой. ____________________________ 1 Примадонна по завещаниям (лат.). 2 "Всякий римский гражданин" (лат.). 3 Со всеми причинами (лат.). Юридическая формула. У ее постели полог Я б раздвинул и нагнулся: Тихо лба ее устами, Тихо уст ее коснулся. И, ушка ее касаясь, Я б шепнул почти беззвучно: "Пусть во сне тебе приснится, Что вовек мы неразлучны"1. Однако мое желание позавтракать было не менее сильным, и, сказав моим дамам несколько любезностей, я поспешил вниз, чтобы в теплой комнате напиться кофе. Да и настало время: в моем желудке было так же пустынно, как в госларской церкви св. Стефана. Но вместе с аравийским напитком по моим жилам заструился жаркий Восток, меня овеяло благоуханием восточных роз, зазвучали сладостные песни соловья, студенты превратились в верблюдов, служанки из дома на Брокене, с их конгривскими взглядами -- в гурий, носы филистеров -- в минареты и т. д. Все же книга, лежавшая возле меня, не была Кораном. Правда, глупостей в ней оказалось достаточно. Это была так называемая брокенская книга, куда все поднявшиеся на гору путешественники записывают свои фамилии, большинство -- и несколько мыслей, а за отсутствием оных -- свои чувства. Многие выражались даже стихами. По этой книге видно, как ужасно, когда филистерское отребье, воспользовавшись подходящим случаем, как, например, здесь, на Брокене, берется за поэзию. Во дворце принца Паллагонии нет такой безвкусицы, как в этой книге, где акцизные сборщики блистают заплесневелыми благородными чувствами, конторские юноши упражняются в патетических излияниях, старогерманские дилетанты от революции жонглируют банальностями, а берлинские школьные учителя изрекают корявые, напыщенные сентенции. Господин Ганс-простачок хочет показать, что он тоже писатель. Тут прославляется величественная пышность солнечного восхода, там читаешь жалобы на дурную погоду, на обманутые ожидания, на туман, застилающий все виды. "Шел на- _________________________ 1 Перевод В. Левицкого. верх -- на горе туман, шел вниз -- в голове туман", -- вот обычная острота, которой здесь щеголяют сотни людей. От всей книги несет сыром, пивом и табаком; кажется, что читаешь роман Клаурена. Пока я, как сказано выше, пил кофе и перелистывал брокенскую книгу, вошел швейцарец с пылающими щеками и принялся восторженно рассказывать о величественном зрелище, которым он наслаждался с верхушки башни, когда чистый, спокойный свет солнца, этого прообраза Правды, сражался с громадами ночных туманов, и это напоминало битву, где разгневанные великаны замахиваются на врагов своими длинными мечами, где скачут рыцари в панцирях и дыбятся кони, несутся боевые колесницы и веют знамена, среди бешеной схватки возникают сказочные звериные лики, и все это, свившись, наконец, в клубок беснующихся химер, постепенно бледнеет и рассеивается, исчезает без следа. Это демагогическое зрелище природы я, оказывается, прозевал и могу в случае чего на допросе клятвенно заверить: ничего я не знаю, кроме вкусного крепкого кофе. Ах, он был даже виновником того, что я забыл о красивой даме, и вот она уже стоит у дверей с матерью и спутником, готовая сесть в экипаж. Я едва успел добежать и заверить ее, что сегодня холодно. Она казалась недовольной, почему я не явился раньше; но я разгладил гневные морщинки на ее прекрасном челе, поднеся ей редкий цветок, который, рискуя жизнью, сорвал вчера на отвесном утесе. Мать пожелала узнать название этого цветка, словно находя неприличным, чтобы дочь приколола себе на грудь чужой, неведомый цветок, -- ибо цветок и в самом деле очутился на этом завидном месте, о чем он вчера, на одинокой скале, конечно, и мечтать не смел. Их безмолвный спутник внезапно отверз уста и, пересчитав тычинки, сухо провозгласил: "Этот цветок принадлежит к восьмому классу". Я сержусь всякий раз, когда вижу, что и милые цветики божьи, так же как и мы, делятся на касты, и притом по чисто внешнему признаку, а именно -- по различиям в тычинках. Если нельзя без классификации, то лучше уж следовать предложению Теофраста, который хотел, чтобы цветы делились скорее по своему духу, то есть по аромату. У меня же в естествознании имеется своя си- стема, исходя из нее, я все и делю на съедобное и несъедобное. Однако таинственная сущность цветов была для старшей дамы отнюдь не загадкой, и она невольно заметила: цветы доставляют ей большую радость, когда они растут в саду или в горшках, но какое-то странное чувство тихой боли, что-то призрачное и пугающее проходит дрожью через ее сердце, когда она видит сломанный цветок, -- ведь это все-таки труп, хрупкий труп цветка, и он грустно поник головкой, как мертвое дитя. Дама почти испугалась мрачной окраски своего замечания, и я счел себя обязанным рассеять это впечатление, процитировав отрывки из Вольтеровых стихов. Как легко, однако, могут несколько французских слов возвратить нас к общепринятому и благопристойному настроению! Мы рассмеялись, последовало целование ручек, благосклонные улыбки, лошади заржали, и экипаж, неуклюже подпрыгивая, медленно стал спускаться с горы. Теперь и студенты принялись готовиться в дорогу -- начали завязывать сумки, расплачиваться по счетам, которые, против ожидания, оказались довольно умеренными; уступчивые служанки, со следами счастливой любви на щеках, по обычаю одаривали гостей брокенскими букетиками, помогали прикалывать их к шапкам, получали за это несколько поцелуев или грошей, и мы все начали спускаться с горы, причем одни, среди которых были швейцарец и грейфсвальдец, взяли путь на Ширке, другие, человек около двадцати, в том числе мои земляки и я сам, предводительствуемые проводником, двинулись по так называемым снежным впадинам к Ильзенбургу. Мы неслись стремглав. Студенты маршировали быстрее австрийского ополчения. Не успел я опомниться, как лысая часть горы, усеянная каменными глыбами, оказалась уже позади, и мы вступили в еловый лес, замеченный мною накануне. Солнце уже проливало на землю свои праздничные лучи, озаряя смешно и пестро одетых буршей, которые очень бодро продирались сквозь заросли, исчезая и появляясь вновь; когда встречалось болото, они перебегали по стволам поваленных через него деревьев, при отвесных спусках, цепляясь за корни, повисали над бездной, ликующе горланили, и им так же радостно откликались лесные птицы, шумящие ели, журча- шие незримые ручьи и звонкое эхо. Когда веселая юность встречается с прекрасной природой, они радуются друг другу. Чем ниже мы спускались, тем певучее журчали подземные воды; там и сям, между камнями и кустарниками, сверкали они, словно прислушиваясь, можно ли им выбежать на свет, и наконец маленькая струйка решительно выбивалась из земли. Ведь это обычное явление: смелый кладет почин, и вся толпа колеблющихся, к своему удивлению, вдруг захвачена его мужеством и стремительно присоединяется к нему. И вот уже множество других ключей торопливо выпрыгивает из своих тайников, они вскоре сливаются, и уже довольно широкая речушка шумно сбегает в долину, образуя множество водопадов и излучин. Это Ильза, прелестная, сладостная Ильза. Она течет по благословенной Ильзенской долине, а с двух сторон поднимаются все выше горы, поросшие сверху донизу буком, дубом и обыкновенным лиственным кустарником, но уже не елями и другой хвоей. Ибо в Нижнем Гарце, как называется восточный склон Брокена, преобладают лиственные породы, в противоположность западному склону, именуемому Верхним Гарцем, который действительно гораздо выше и поэтому больше благоприятствует хвойным деревьям. Трудно описать, с каким весельем, наивностью и грацией низвергается Ильза с причудливых скал, которые она встречает на своем пути, как вода ее -- тут пенится и бурно перекипает через край, там вырывается из трещин в камнях, словно из переполненных до отказа кувшинов, изгибаясь прозрачно-чистой дугой, и внизу снова начинает прыгать по камешкам, точно резвая девушка. Да, правду говорит предание, Ильза -- это принцесса, которая, улыбаясь и расцветая, бежит с горы. Как блещет на ней в свете солнца белопенная одежда! Как развеваются по ветру серебристые ленты на ее груди! Как сверкают и искрятся ее алмазы! Высокие буки стоят и смотрят, точно строгие отцы, улыбаясь украдкой причудам прелестного ребенка; белые березы, как тетушки, тихонько покачиваются, любуясь и вместе с тем страшась ее слишком смелых прыжков; гордый дуб посматривает на нее, как дядюшка-ворчун, которому придется расплачиваться за все это; птички в воздухе радостно по- ют ей хвалу, прибрежные цветы нежно лепечут: "Возьми и нас с собой, возьми и нас с собой, милая сестрица!" Но веселая девушка неудержимо прыгает дальше и дальше и вдруг захватывает в плен мечтающего поэта, и на меня льется цветочный дождь звенящих лучей и лучистых звуков, и я теряю голову от этого великолепия и слышу только сладостный, как флейта, голос: Зовусь я принцессой Ильзой. Здесь, в Ильзенштейне, мой дом. Приди ко мне, и блаженство С тобою мы обретем. Чело твое окроплю я Прозрачной моей волной. Все муки разом забудешь Ты, страждущий и больной. Меж рук моих пенно-белых, На белой груди моей Ты будешь лежать и грезить О сказках прошлых дней. Тебя заласкать мне, путник, Занежить тебя позволь, Как был мной занежен Генрих, Покойный, увы! король. Но мертвый пребудет мертвым, И только живой живет. А я молода и прекрасна, И радость в сердце поет. Звенящему сердцу вторит Мой замок из хрусталя. Танцуют в нем рыцари, дамы, Танцует свита моя. Шелками плещутся шлейфы, И шпоры бряцают в лад, Играют гномы на скрипках, В рога и трубы трубят. В объятьях нежных затихни, Как Генрих-король затих. Ему я зажала уши, Чтоб труб не слышал моих1. Безмерно охватывающее нас блаженное чувство, когда мир явлений сливается с миром души и зелень деревьев, мысли, пенье птиц, грусть, небесная лазурь, воспоминания и запах трав сплетаются в чудесных арабесках. Женщинам особенно знакомо это чувство, и, может быть, поэтому на их устах блуждает такая недоверчивая и милая усмешка, когда мы с гордостью школьников прославляем свои логические подвиги, и то, как мы аккуратно все поделили на объективное и субъективное, и как мы снабдили наши головы, точно в аптеке, тысячью ящичков: в одном -- разум, в другом -- рассудок, в третьем -- остроумие, в четвертом -- тупоумие, в пятом -- ничто, а это и есть идея. Я продолжал идти, словно во сне, и почти не заметил, что мы уже покинули долину Ильзы и опять поднимаемся в гору. Подъем был очень крут и труден, и многие из нас почти задыхались. Но, как наш покойный родич, чья могила в Мельне, так и мы заранее предвкушали спуск и были тем веселей. Наконец добрались мы до Ильзенштейна. Это гигантская гранитная скала, круто и задорно вздымающаяся из бездны. С трех сторон обступают ее высокие лесистые горы, но с четвертой, с севера, она открыта, и отсюда видны далеко внизу лежащий Ильзенбург и Ильза. На вершине скалы, имеющей форму башни, стоит большой железный крест, и там есть еще место :для двух пар человеческих ног. Подобно тому как природа, с помощью особой формы и особого положенья, придала Ильзенштейну фантастическую прелесть, так и легенда окутала его розовым сиянием. Готтшальк сообщает: "Говорят, что здесь стоял заколдованный замок, в котором жила богатая и прекрасная принцесса Ильза, она и до сей поры купается каждое утро в Ильзе; и кому посчастливится увидеть ее в этот миг, того она уведет в скалу, где __________________ 1 Перевод Л. Руст. находится ее замок, и наградит по-королевски". Другие рассказывают о любви фрейлейн Ильзы и рыцаря фон Вестенберга занимательную историю, -- один из наших известнейших поэтов ее даже романтически воспел в "Вечерней газете". Третьи передают еще вариант: будто бы древнесаксонский император Генрих проводил с Ильзой, прекрасной феей вод, в ее заколдованном замке свои подлинно королевские часы. Современный писатель, его высокородие господин Ниман, составивший путеводитель по Гарцу, где он с похвальным усердием и точными цифровыми данными сообщает о высоте гор, отклонениях магнитной стрелки, задолженности городов и т. п., утверждает: "Все, что рассказывают о прекрасной принцессе Ильзе, относится к области вымысла". Так говорят все эти люди, которым никогда не являлись такие принцессы; мы же, к кому прекрасные дамы особенно благосклонны, лучше знаем. Знал это и император Генрих. Недаром древнесаксонские императоры были так привержены к своему родному Гарцу. Достаточно перелистать прелестную "Люнебургскую хронику", где на странных, наивных гравюрах изображены боевые кони в попонах с геральдическими знаками и восседающие на них старые добрые государи в полном боевом снаряжении, с императорской священной короной на бесценном челе, со скипетром и мечом в крепкой руке; по их усатым честным лицам видно, как часто они тосковали о сладостных для их сердец принцессах Гарца и о родном шуме гарцских лесов, когда бывали на чужбине, быть может, даже в столь богатой лимонами и ядами Италии, куда их и их преемников не раз влекло соблазнительное желание назваться римскими императорами,-- истинно немецкая страсть к титулам, погубившая и императоров, и империю. Я же советую каждому, кто стоит на вершине Ильзенштейна, думать не об императорах и империях, не о прекрасной Ильзе, а только о своих ногах. Ибо, когда я стоял там, погруженный в свои мысли, я вдруг услышал подземную музыку заколдованного замка и увидел, как горы кругом меня опрокинулись и встали на голову,; красные крыши Ильзенбурга завертелись, зеленые деревья понеслись в голубом воздухе, перед глазами у меня все поголубело и позеленело, а голова моя закружилась, и я неизбежно сорвался бы в пропасть, если бы, ища спасения, не ухватился за железный крест. В том, "что я, находясь в столь бедственном положении, сделал это, меня, конечно, никто не упрекнет. "Путешествие по Гарцу" -- фрагмент и останется фрагментом, и пестрые нити, которые так красиво в него вотканы, чтобы сплестись затем в одно гармоническое целое, вдруг обрываются, словно их перерезали ножницы неумолимой Парки. Может быть, я в моих будущих песнях стану их и дальше сплетать и то, о чем здесь скупо умолчал, выскажу во всей полноте. В конце концов ведь все равно, когда и где ты что-то высказал, если вообще смог это высказать. Пусть отдельные произведения так и остаются фрагментами, лишь бы они в своем сочетании составляли одно целое. Благодаря такому сочетанию могут быть восполнены те или иные недочеты, сглажены шероховатости и смягчена излишняя резкость. Это коснулось бы, вероятно, первых же страниц "Путешествия по Гарцу" и они произвели бы, может быть, не столь кислое впечатление, когда бы читатель узнал, что та неприязнь, которую я вообще питаю к Геттингену, -- хотя она на самом деле даже глубже, чем я изобразил ее,-- все же далеко не так глубока, как то уважение, с каким я отношусь к некоторым из живущих там лиц. Да и зачем мне об этом умалчивать? Я прежде всего имею в виду особенно дорогого мне человека, который еще в былые времена принял во мне столь дружеское участие, привил мне подлинную любовь к изучению истории, впоследствии укрепил меня в этой склонности, успокоил мой дух, направил по верному пути мое мужество и научил меня находить в моих исканиях то утешение, без которого я бы никогда не мог свыкнуться с нашей действительностью. Я говорю о Георге Сарториусе, великом историке и человеке, чей взор -- светлая звезда в наше темное время и чье радушное сердце всегда открыто для всех страданий и радостей других людей, для забот короля и нищего и для последних вздохов гибнущих народов и их богов. Я не могу также не отметить следующее: Верхний Гарц, та часть Гарца в начале долины Ильзы, которую я описал, отнюдь не представляет собой столь радостного зрелища, как романтический и живописный Нижний Гарц, и своей дикой сумрачно-хвойной красотой служит резким контрастом к нему; также пленительно различий и три долины Нижнего Гарца, образуемые Ильзой, Бодой и Зелькой, олицетворяющими характер каждой долины. Это как бы три женских образа, и не так легко решить, который из них прекраснее. О милой, пленительной Ильзе и о том, как пленительно и мило она меня приняла, я уже говорил и пел. Сумрачная красавица Бода встретила меня не столь милостиво, и когда я сначала увидел ее в темном, как кузница, Рюбеланде, она, видимо, была не в духе и куталась в серебристо-серое покрывало дождя. Но в порыве быстро вспыхнувшей любви она сбросила его, и когда я добрался до вершины Ростраппы, лицо ее засияло мне навстречу ярчайшим солнечным блеском, все черты ее излучали величайшую нежность, а из скованной скалистой груди как будто вырывались вздохи страстной тоски и томные стоны мечтательной печали. Менее нежной, но более веселой предстала предо мной прекрасная Зелька, красивая и любезная дама, чья благородная простота и веселое спокойствие исключали всякую сентиментальную фамильярность, однако чья затаенная улыбка выдавала шаловливый нрав; этим я объясняю то обстоятельство, что в долине Зельки я испытал целый ряд мелких неудач, например: желая перепрыгнуть через ручей, я прямо плюхнулся в воду, в самую середину его, а когда я сменил промокшие башмаки на туфли и одну упустил из рук, вернее -- с ног, порыв ветра сорвал с меня еще и шапку, лесные колючки исцарапали мне ноги, и -- увы! -- так далее. Однако все эти неприятности я охотно прощаю прекрасной даме, ибо она прекрасна. Она и сейчас стоит в моем воображении во всей своей тихой прелести и точно просит: "Если я и смеюсь, то все же не со зла, и, прошу вас, воспойте меня". Великолепная Бода также выступает в моих воспоминаниях, и ее темный взор как бы говорит: "Ты подобен мне в гордости и в боли, и я хочу, чтобы ты любил меня". И прекрасная Ильза прибегает вприпрыжку, изящная и обворожительная лицом, движеньями и станом; она во всем подобна прелестному созданью, вдохновительнице моих грез, как и ты -- она смотрит на меня с неодолимым равнодушием, но вместе с тем так искренне, так вечно, с такой прозрачной правдивостью...-- словом, я -- Парис, предо мною три богини, и яблоко я отдаю прекрасной Ильзе. Сегодня первое мая; точно море жизни, изливается на землю весна, белая пена остается висеть на ветках деревьев, и широкая, теплая, сияющая дымка лежит на всем; в окнах городских домов весело поблескивают стекла, под крышами воробьи снова вьют свои гнездышки, а по улицам Гамбурга ходят люди и дивятся, что воздух такой волнующий, что у них на душе так чудесно; крестьянки из пригородов в своих пестрых одеждах продают букеты фиалок, сиротки в голубых кофточках, со своими хорошенькими внебрачными личиками, проходят по Юнгфернштигу и радуются так, будто сегодня им предстоит найти отца; у нищего на мосту такой довольный вид, точно ему выпал главный выигрыш; даже чернявого маклера с лицом жулика-мануфактурщика, по которому плачет виселица, и того озаряет солнце своими беспредельно терпимыми лучами,-- я же пойду за городские ворота. Сегодня первое мая, и я думаю о тебе, прекрасная Ильза, -- или мне называть тебя Агнесса, оттого что это имя больше всех тебе нравится? Я вспоминаю о тебе, и мне хотелось бы вновь посмотреть, как ты, сверкая, сбегаешь с горы. Больше всего мне хотелось бы стоять внизу, в долине, и принять тебя в свои объятия. Какой прекрасный день! Всюду вижу я зеленый цвет, цвет надежды. Всюду, как светлые дива, расцветают цветы, и мое сердце тоже хочет опять зацвести. Это сердце ведь тоже цветок, и к тому же преудивительный. Оно -- не робкая фиалка, не смеющаяся роза, не чистая лилия или другой подобный им цветочек, который радует своей скромной прелестью душу девушки, так красив он на красивой груди и нынче вянет, завтра расцветает вновь. Это сердце больше походит на тот тяжелый причудливый цветок бразильских лесов, который, по преданию, цветет лишь раз в столетье. Помню, мальчиком я видел такой цветок. Мы услышали ночью выстрел, словно из пистолета, а наутро соседские дети рассказали мне, что это их алоэ распустилось вдруг с таким треском. Они повели меня в свой сад, и там я увидел, к своему изумлению, что низкое, жесткое растение с нелепыми широкими зубчатыми листьями, о которые легко было уколоться, теперь высоко поднялось, и наверху, подобный золотому венцу, распустился великолепный цветок. Мы, дети, не могли дотянуться до него; и ухмыляющийся старый Христиан, который любил нас, построил вокруг цветка деревянные мостки; мы влезли на них, как кошки, и с любопытством заглядывали в открытую чашечку цветка, из которой поднимались лучами жадные нити тычинок и странно дикий, неслыханно роскошный аромат. Да, Агнесса, не часто и не легко расцветает это сердце; насколько я помню, оно цвело лишь один-единственный раз, вероятно, очень давно, не меньше ста лет назад. Мне кажется, как ни великолепно распустился тогда цветок, он все же должен был захиреть от недостатка солнечного света и тепла, если даже и не был уничтожен суровой зимней бурей. Но теперь что-то зреет и теснится в моей груди, и если ты вдруг услышишь выстрел, -- девушка, не пугайся! Я не застрелился, это раскрылся бутон моей любви, и она рванулась ввысь сияющими песнями, вечными дифирамбами и радостнейшей полнотой созвучий. Если, однако, эта высокая любовь слишком высока, девушка, не стесняйся, поднимись по деревянной лесенке и загляни в мое цветущее сердце. Еще только начало дня, солнце едва прошло половину своего пути, а мое сердце уже благоухает так сильно, что у меня голова начинает кружиться и я уже не различаю, где кончается ирония и начинается небо, и я населяю воздух своими вздохами и хотел бы опять растечься потоком сладостных атомов в предвечной божественности; что же будет, когда наступит ночь и в небе выступят звезды, "те несчастные звезды, что скажут тебе"... Сегодня первое мая, и последний ничтожный лавочник имеет право на сентиментальность, так неужели ты запретишь ее поэту? КОММЕНТАРИИ ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ГАРЦУ Первая часть "Путевых картин" в журнальном варианте была опубликована в 1826 году (журнал "Gesellschafter" -- "Собеседник") со значительными сокращениями и искажениями. В том же году под названием "Путевые картины" вышла книга Гейне, куда, кроме "Путешествия по Гарцу", включены были стихотворения цикла "Возвращение на родину" и вольные стихи первого цикла "Северное море". В "Путешествии по Гарцу" еще хорошо прослеживаются связи с современной и предшествующей романтической прозой, они видны в самом построении повествования, основанного на фабуле странствия, вольно перемежающего стихи и прозу, красочные описания природы и вставные новеллы-миниатюры. Внешне Гейне сохраняет все (или почти все) приметы романтического романа как "универсального жанра", разработанного в теории братьями Шлегель и реализованного на практике Людвигом Тиком, Новалисом, Брентано и другими, менее именитыми, авторами. Тем острее обозначились глубокие изменения, внесенные Гейне в этот жанр. Достаточно сравнить "Путешествие по Гарцу" с известнейшей повестью Эйхендорфа "Из жизни одного бездельника", вышедшей двумя годами раньше: и у Эйхендорфа речь идет о странствующем школяре, его герой тоже путешествует по немецким городкам и деревушкам, встречая на пути всевозможные приключения. Однако повествование Эйхендорфа растворено в условности, все его движение подчинено реализации романтической темы торжества любви и искусства над косными обстоятельствами, практический маршрут странствия перестает быть важным, Германия мало отличается в его изображении от Италии. Иначе у Гейне: здесь показана современная немецкая жизнь, названы конкретные города, деревушки и даже люди, безбоязненно приведены цитаты из путеводителей и исторических справочников, то есть описано вполне реальное путешествие (Гейне совершил его осенью 1824 г.), тогда как элементы романтической поэтики использованы скорее как вспомогательное средство украшения повествования и отчасти как дань традиции. Насколько Гейне уже в "Путешествии по Гарцу" ушел от традиционной трактовки романтической прозы, можно судить на еще одном сравнении, сопоставив описание рудников и горного дела у Новалиса (пятая глава "Генриха фон Офтердингена") и у Гейне. Для Новалиса погружение в глубь земных недр скорее метафора постижения таинств природы (при том, что сам он по профессии был горным инженером), для Гейне -- вполне реальный процесс, и описывает он. не метафизическое действо, а тяжелый, изнурительный труд. Благодаря конкретности, аутентичности жизненных наблюдений резче прозвучала сатира Гейне, в основе которой -- политические, по сути, размышления о провинциализме немецкой жизни, о мелкости масштабов "филистерского" мышления, господствующего в стране, землю и народ которой поэт глубоко любит, но отсталость Шторой вызывает у него беспощадную и горькую насмешку. Недаром многие люди, упомянутые в книге, откликнулись на публикацию "Путешествия по Гарцу" уточняющими опровержениями, недовольством и даже заявлениями в полицию, а рецензенты, избегая анализа книги по существу, уклончиво толковали о дерзости автора, обвиняя того в сведении личных счетов. Стр. 11. Эпиграф взят из "Речи памяти Жан-Поля", которая была произнесена Людвигом Берне 2 декабря 1825 г. во Франкфурте. Жан-Поль -- псевдоним писателя Иоганна Пауля Фридриха Рихтера (1763 -- 1825). Берне Людвиг (1786 --1837) -- немецкий критик и публицист демократической ориентации; в пору написания "Путешествия по Гарцу" Гейне относился к Берне с большой симпатией, впоследствии, однако, их идейные расхождения (см. т. 2, коммент. к "Атта Троллю") усиливались; они сформулированы в книге-памфлете Гейне "Людвиг Берне" (1840). Стр. 12. Людер -- геттингенский студент, прославившийся своими спортивными успехами. ...когда... я был зачислен в местный университет, а затем вскоре оттуда отчислен... -- Гейне был зачислен в Геттингенский университет в октябре 1820 г., а в январе 1821 г. из-за дуэли исключен на полгода. Педель -- университетский служитель, в обязанности которого входил надзор за поведением студентов. Гвелъфские ордена -- ордена, учрежденные королевским домом Ганновера, где правила династия из рода Гвельфов. Вандалы, фризы, швабы, тевтоны, саксы, тюрингцы -- немецкие народности. В данном случае подразумеваются студенческие корпорации, построенные по принципу землячеств. Вендерштрассе -- центральная улица в Геттингене. Разенмюле, Риченкруг, Бовден -- деревни неподалеку от Геттингена. Петухи-вожаки -- распорядители мензур, то есть студенческих фехтовальных занятий. Стр. 13. Маркс К.-Ф.-Х. (1796-1877) - геттингенский профессор, автор книги "Геттинген в медицинском, физическом и историческом отношении" (1824). В ней он действительно опровергает суждение о том, что у геттингенских красавиц якобы нестройные ноги... "Сад Улъриха" -- пивное заведение в Геттингене. ...ученый***, вероятно, еще лежал в постели...-- Во французском издании прямо указан историк И.-Г. Эйхгорн (1781 -- 1854), однако на полях немецкой рукописи Гейне стоит имя И.-Ф. Блуменбаха (1752--1840), физиолога и естествоиспытателя, коллекционера всевозможных научных и исторических курьезов, которыми он нередко снабжал журналы и альманахи. Стр. 14. Георгия-Августа -- обиходное название Геттингенского университета, основанного королем Ганновера Георгом-Августом II в 1737 г. ...из стойла пандектов...-- Подразумевается юридический факультет. Пандекты -- свод решений, имеющих силу закона, составляют часть кодекса римского права, изданного по указанию императора Юстиниана в 553 г. ...римские казуисты...-- Казуистика -- особый раздел в правоведении, посвященный изучению частных случаев ("казусов"). Трибониан и Гермогениан -- римские юристы, первый из них принимал участие в разработке кодекса императора Юстиниана. -- Corpus juris со сплетенными руками. -- Сплетенные руки-- эмблема издательства Векселя, издававшего кодекс Юстиниана. Шефер и Дорис. -- Подразумеваются два педеля Геттингенского университета, фамилия Шефер по-немецки означает "пастух", отсюда пасторальная острота Гейне, переиначивающего имя второго педеля (Доре) в женское, чрезвычайно популярное в этом жанре; отсюда же и намек на швейцарского писателя Соломона Гесснера (1730--1788), известного своими идиллическими сочинениями, в которых, правда, пастушка по имени Дорис не фигурирует. ...в своих полугодовых писаниях... -- Имеются в виду списки студентов, которые составлялись каждые полгода. Стр. 15 ...распевали песенку Россини...-- Так Гейне в шутку называет (имея в виду ее популярность) грубоватую студенческую песню, слова которой он приводит. Фузия Канина -- шутливое искажение латыни: Lex Furia Caninia -- римский закон об освобождении рабов по завещанию. Стр. 16. ...Навуходоносора в последние годы жизни...-- По библейскому преданию, Навуходоносор в последние годы жизни питался травой (Кн. Пророка Даниила, 4, 29--30). ...так же как и другие крепости, о которых говорит Филипп Македонский...-- Филипп Македонский -- царь Македонии с 359 г. до н. э., отец Александра Македонского. Приписываемое ему изречение Гейне цитирует, видимо, по "Письмам к Аттику" Цицерона (1, 16). Стр. 17. ...придворный советник Рустику с, этот Ликург Ганновера...--Латинизированная фамилия геттингенского профессора-юриста Антона Бауэра (бауэр -- по-немецки "крестьянин", по-латыни -- рустикус). Ликург -- легендарный законодатель в Спарте. Бауэр активно участвовал в разработке ганноверского уголовного кодекса. Куяциус -- латинизированная фамилия известного французского юриста Жака де Кюжа (1522--1590), Гейне иронически называет этим именем Густава Гуго (1764-- 1844), специалиста по римскому праву, одного из основателей "исторической школы"; Гейне слушал его лекции и сдавал ему экзамен. Стр. 17--18. Ветреный плутишка, ты, любитель рубить деревья с макушки! -- Гейне издевается здесь над схоластическим комментарием Густава Гуго к кодексу Юстиниана относительно принадлежности дерева, растущего на границе двух владений. Стр. 18. Я слышу голос дорогого моего Прометея... -- Далее смелая и актуальная для той поры политическая аллюзия: с Прометеем сравнивается Наполеон. Во французском издании этот намек4 расшифрован еще яснее: "Злобная власть и безмолвное насилие Священного союза приковали героя к скале, затерянной в океане". Старик Мюнхгаузен -- барон Герлах Адольф фон Мюнхгаузен (1688--1770), первый куратор Геттингенского университета. Стр. 19. Это были сцены из эпохи Освободительной войны... -- Освободительной войной называли тогда войну немецких княжеств против Наполеона (1813 -- 1815). Такая серая, изъеденная временем руина... -- От этих слов и до конца стихов на с. 20 текст был опущен в окончательном прижизненном издании "Путешествия по Гарцу" и в берлинском собрании сочинений издательства "Ауфбау" включен в дополнения. Здесь и далее в нескольких местах (см. коммент.) переводчик отступает от текста берлинского издания, включая в него некоторые существенные варианты. Стр. 20. ...я нагнал бродячего подмастеръя...-- Встреча эта действительно имела место и вызвала вскоре после публикации "Путешествия по Гарцу" отклик странствующего торговца Карла Дерне, подтвердившего достоверность описанного эпизода, но с поправкой,-- он, мол, сам мистифицировал Гейне, прикидываясь простоватым ремесленником. Эпизод, однако, достоверен прежде всего художественно : в Германии той поры подобная встреча была вполне возможна. Стр. 21. Герцог Эрнст -- герой легенды и основанной на ней средневековой поэмы (ок. 1180), где повествуется о жизни и сказочных путешествиях на Восток герцога Эрнста Швабского. Оссиан -- легендарный шотландский бард, которому шотландский поэт Джеймс Макферсон приписал свои вольные переложения древней кельтской поэзии в английском переводе. ...он спел прелестную народную песню...-- Песня опубликована в сборнике "Немецких народных песен", изданных Бюшингом и Ха-геном в 1807 г. Гейне обыгрывает мотивы этой песни в позднем стихотворении "Капризы влюбленных" (см. т. 2 наст. изд.). Портной спел еще немало народных песен...-- Отсюда и до слов: "Гете же принадлежит обоим" -- текст был помещен в первом издании "Путешествия по Гарцу" (1826) и впоследствии опущен. "Радость иль горесть, а мысли свободны". -- Искаженная песня Клары из трагедии Гете "Эгмонт" (III). "Лотхен над могилою Вертера грустит". --Текст этой народной песни появился в листовках уже в 1775 г., год спустя после публикации романа Гете "Страдания юного Вертера". Автор песни обещал Лотте и Вертеру счастливое соединение на небесах. Стр. 22. ...указал мне на деревню Лербах...-- Е путеводителе Готтшалька (изд. 3-е, 1823), на который Гейне ссылается выше, есть весьма курьезное описание этой деревни и ее жителей, Гейне воспроизводит его почти дословно. Стр. 24. Чимборасо -- одна из высочайших гор в южноамериканских Кордильерах. Это был приказчик, облаченный в двадцать пять разноцветных жилетов...-- Вышеупомянутый Карл Дерне подтвердил достоверность и этого описания: ему тоже повстречался этот приказчик. Стр. 26. "Ура, Лафайет!" -- Генерал Лафайет, "герой двух наций", участник войны за независимость Соединенных Штатов и один из видных деятелей Великой французской революции, в 1824 г. посетил Америку, где ему был оказан восторженный прием. Стр. 27. Герцог Кембриджский Фридрих-Адольф (1774--1850) -- сын Георга III, короля Англии и Ганновера. ...песню о верном Эккарте и о злом Бургунде...-- Древняя легенда, повествующая о верном Эккарте, потерявшем из-за своего господина герцога Бургунда двух сыновей, а затем жертвующем ради сыновей герцога своей жизнью, видимо, была известна Гейне по рассказу Людвига Тика "Верный Эккарт и Тангейзер" (1799). Стр. 28. Только из этой созерцательной жизни... и родилась немецкая волшебная сказка....-- Все сказочные образы и мотивы, упоминаемые в дальнейшем, относятся к собранию сказок братьев Гримм (1812-1815). Стр. 29. Придворный советник Б.-- Фридрих Бутерверк (1765 -- 1828), историк литературы и эстетики. Шамиссо Адельберт (1781 -- 1838) -- немецкий поэт и писатель, один из ярких художников немецкого романтизма, автор повести "Удивительная история Петера Шлемиля" (1814). Стр. 30. Генерал-бас -- учение о гармонии. Стр. 31. ...и мостовая ухабиста, как берлинские гекзаметры.-- Намек на патриотические вирши крупного прусского чиновника Фридриха Августа фон Штегемана, воспевавшего Освободительную войну. Рынок невелик, посредине искрится фонтан... -- Последующее описание опирается (иногда почти дословно повторяет) на путеводитель Готтшалька. Теперь и он и они поумнели...--Эта фраза из первого издания "Путешествия..." также была впоследствии опущена. Стр. 32. ...о древнем соборе... -- Собор, построенный в XI в., был снесен в 1820 г. Кранах Лукас (1472 --1553) -- великий немецкий художник. Батавия -- бывшее название Индонезии, в ту пору голландской колонии. Стр. 34. Клотар.-- Этот миф, видимо, заимствован из примечаний Клеменса Брентано в драме "Основание Праги" (1815), созданной по мотивам славянского фольклора. Стр. 35. "Австрийский наблюдатель" -- с 1810 по 1832 г. официальная правительственная газета, издававшаяся в Вене, сугубо реакционная и охранительная. Ашер Саул (1767--1822) -- берлинский книготорговец, автор научно-популярных философских сочинений, последователь Канта. Гейне делает его олицетворением поверхностного, плоского рационализма просветительской мысли. ...трансцендентально-серый сюртук...-- У Канта "трансцендентальными" обозначаются априорные, изначально присущие сознанию формы познания. Стр. 36. "Немецкие рассказы" Варнхагена фон Энзе (1785-- 1858) -- немецкого писателя, старшего друга и покровителя Гейне -вышли в 1815 г. Здесь, видимо, имеется в виду рассказ "Предостерегающее привидение". Стр. 37. "О различии между феноменами и ноуменами".-- Понятия философии Канта: феномен -- чувственная данность предмета, ноумен -- его умопостигаемая сущность. Стр. 45. Брокен (или Блоксберг) -- одна из вершин Гарца, по преданию сюда слетаются на шабаш ведьмы. Стр. 47. ...Шмерценрейха, сына святой Геновевы. -- Геновева Брабантская -- героиня легенд и многочисленных народных книг. Ложно обвиненная в супружеской измене и приговоренная к смерти, чудом спаслась и шесть лет прожила в пещере вместе с сыном 'Шмерценрейхом, питаясь кореньями и молоком лани. Этот сюжет обрел популярность в романтической литературе благодаря Людвигу Тику, написавшему трагедию "Жизнь и смерть святой Геновевы" (1799). Стр. 48. Ретцш Фридрих Август Мориц (1779--1857) -- немец-1 кий художник и гравер, автор известных в ту пору иллюстраций к "Фаусту" Гете. "Вечерняя газета". -- Издавалась в Дрездене Теодором Винклером^ вокруг этой газеты объединялись местные литераторы-эпигоны рд*М мантической ориентации. "Ратклиф" и "Алъманзор" -- трагедии Гейне, опубликованные 1 1823 г. Стр. 50. Клаудиус Маттиас (1743--1815) -- немецкий лирик, многие его стихотворения, в том числе и цитируемые, стали народными песнями. Стр. 52. Палестрина Джованни Пьер Луиджи (1524--1594) -- итальянский композитор, автор многих классических произведений церковной католической музыки, в том числе и знаменитой "Мессы папы Марцелла", которую, вероятнее всего, и имеет в виду Гейне. Стр. 53. ...процитировав соответствующие строки из "Путевых писем" Гете...-- В "Письмах из Швейцарии" Гете есть запись (от 3 октября 1779 г.) о первых впечатлениях -- верны они или обманчивы. Элиза фон Гогенхаузен (1789--1857) -- немецкая писательница, переводчица многих произведений Байрона, Гейне был частым гостем ее литературного салона в Берлине. Стр. 54. Придворному советнику Шютце экзегетически перемыли косточки. -- Шютце Христиан Готфрид (1747--1832) -- филолог, профессор истории литературы. Экзегеза -- наука истолкования текстов. ...последний прием у короля Кипрского...-- Далее Гейне обыгрывает распространенный у студентов в ту пору обычай создавать шуточные "пивные государства". Высоцкий -- известный берлинский ресторатор. "В своих сужденьях юность тороплива..." -- Цитата из драматической трилогии Шиллера "Валленштейн" (II, 2). ...в Берлине внешняя сторона играет первостепенную роль...-- Далее Гейне весьма зло нападает на графа Карла Морица фон Брюля, тогдашнего директора Королевского берлинского театра. Сторонник абсолютной исторической достоверности, Брюль был готов превратить сцену в музей, в погоне за академической "доподлин-ностью" он уничтожал искусство. С Брюлем вел решительную и острую полемику Людвиг Тик. Мария Стюарт, Берли -- персонажи трагедии Шиллера "Мария Стюарт". Христиан Гумпель -- гамбургский банкир, Гейне еще не раз заденет его в стихах и прозе. Генрих IV-- король Англии с 1399 г. и герой исторической драмы Шекспира. Стр. 55. Лихтенштейн (1780--1857) -- немецкий естествоиспытатель, основатель берлинского зоологического сада. "Ненависть к людям и раскаяние" (1789) -- комедия Августа Коцебу, один из классических образцов "мещанской драмы". Евлалия, Петер, Неизвестный -- персонажи этой комедии. Спонтини Гаспаро (1778--1851) -- итальянский композитор, наиболее известна его опера "Весталка", долгое время руководил Берлинской оперой. Гейне называет его оперы "янычарскими" из-за пристрастия к шумовым эффектам, янычары -- турецкие воины, славившиеся отвагой в бою и наводящим ужас боевым кличем. Оге -- известный танцовщик в Берлинском балете. Бухголъц (1768-- 1843) -- берлинский историк, автор "Истории Наполеона Бонапарта". Союзный сейм -- общегерманское политическое учреждение с 1815 по 1848 г. с резиденцией во Франкфурте-на-Майне. В сейм входили все представители образованного в 1815 г., после Венского конгресса, так называемого "Германского союза". Реальной властью общегерманского парламента сейм не располагал, поскольку Германский союз был фиктивным политическим объединением. Мелкие государи -- правители "лоскутных" немецких княжеств, зависимых от политики Пруссии или Австрии. Европейское равновесие -- политическая доктрина, разработанная на Венском конгрессе, призванная опровергнуть гегемонистскую политику Наполеона и "поровну" распределить политическое влияние между Англией, Францией, Пруссией, Австрией и Россией. ...некий, конгресс... -- В ту пору часто происходили конгрессы стран: Священного союза, цель которых состояла в координации и усовершенствовании охранительной, реакционной политики этого союза,-- конгресс в Тропау (1820), в Лайбахе (1821). Великий восточный друг. -- Подразумевается царская Россия, политический авторитет которой после разгрома Наполеона весьма возрос. Стр. 56. Апис -- священный бык, почитавшийся древними египтянами как божество. Экзотерический -- общедоступный, открытый всем, в противоположность эзотерическому -- закрытому, недоступному. Рениш, Лемъер -- берлинские балерины. ...настоящими придворными лакеями и кондитерами повсюду обычно бывают швейцарцы...-- Намек на швейцарских гвардейцев, служивших телохранителями многих европейских коронованных особ и правительственных деятелей. ..."это был толстый человек, а следовательно -- добрый человек", как говорит Сервантес. -- См. "Дон-Кихот" (I, 2). ...грейфсвалъдец лез на ссору.--Этот образ -- одно из первых сатирических воплощений тупого национализма у Гейне. Стр. 57. ...блюхеровскому белому коню. -- Блюхер (1742--1819) -- прусский генерал, один из военачальников в Освободительной войне против Наполеона. Арминий -- вождь древнегерманского племени херусков; под водительством Арминия в 9 г. н. э. соединенные войска германских племен разбили в битве в Тевтобургском лесу римские легионы проконсула Вара. Мюллер Вильгельм (1794--1827) -- поэт-романтик, его лирика, связанная с народной песенной традицией, оказала на молодого Гейне немалое влияние. Рюккерт Фридрих (1788--1866) -- немецкий поэт, один из специалистов по "восточному колориту" в романтической лирике, автор известных патриотических стихов в годы Освободительной войны. У ланд Людвиг (1787 --1862) -- один из интереснейших и наиболее сильных поэтов романтизма, отношение Гейне к нему весьма сложно и с годами менялось, однако народность и лирическую глубину его творчества Гейне всегда высоко ценил. Метфесселъ (1784-- 1869) -- популярный в то время композитор, Гейне писал о нем в статье 1823 г. Арндт Эрнст Мориц (1769--1860) -- немецкий поэт, в годы Освободительной войны прославился своими военно-патриотическими песнями, одну из которых Гейне и цитирует. "Вина" -- известная в ту пору драма Адольфа Мюлльнера (1774 -- 1829), одна из наиболее, характерных "драм судьбы", жанра, разрабатывавшегося тогда на немецкой сцене. Стр. 58. Адонис -- прекрасный юноша, возлюбленный богини любви Афродиты (г ре ч. миф.). Стр. 58 -- 59. "Моя душа печальна!..", "О дыханье темнеющей ночи!..", "О дочь небес, как ты прекрасна!.." -- Дословные либо вольно пародированные цитаты из Оссиана. Стр. 60. "Зачем же ты будишь меня, воздух весенний?" -- Снова цитата из Оссиана, на сей раз чрезвычайно известная благодаря роману Гете "Страдания юного Вертера": герой этого романа зачитывается песнями Оссиана. Стр. 61. "Falcidia" -- римский закон о правах наследования, принятый в 40-х годах I в. до н. э. по предложению народного трибуна Фалыщдия. Ганс Эдуард (1797--1838) -- известный юрист, друг Гейне, работал в то время над главным своим четырехтомным трудом: "Наследственное право в его всемирно-историческом развитии"'(1824 -- 1835). Серв. Азиниус Гешенус. -- Гейне пародированно латинизирует имя берлинского профессора права Гешена (1777--1837), представителя реакционной "исторической школы". "Серв." -- сокращение от лат. servus -- "раб", "Азиниус" -- от лат. asinus -- "осел". Маркус Туллиус Эльверсус. -- Тот же прием, усугубленный уничижительным прибавлением к латинизированной фамилии имен Цицерона. Подразумевается еще один представитель "исторической школы", геттингенский профессор Эльверс (1797--1858). Двенадцать таблиц -- свод законов, записанный на бронзовых таблицах (450 г. до н. э.), древнейший памятник римского права. Стр. 62. ...с их конгривскими взглядами...-- Вильям Конгрив-- изобретатель зажигательных ракет. Во дворце принца Паллагонии... -- Этот дворец близ Палермо отличался замысловатой архитектурой, стремлением к причудам и невысоким вкусом. Подробно описан Гете в "Итальянском путешествии" (запись от 9 апреля 1787 г.). Стр. 63. Клаурен (1771 -- 1854) -- популярный беллетрист, исправный поставщик романов, повестей, драм и стихов, рассчитанных на непритязательные вкусы, сочетающих банальность и "чувствительность" с эротизмом. Сатирические атаки на Клаурена в литературе того времени не редкость, его высмеивали и Людвиг Тик, и Вильгельм Гауф. Теофраст (370 -- 287 гг. до н. э.) -- греческий философ, ученик Платона и Аристотеля, в шестой книге сочинений по ботанике трактует о запахе и вкусе растений. Гейне, однако, по всей вероятности, имеет в виду Теофраста Парацельса (1493--1541), естествоиспытателя, врача и философа немецкого Возрождения. Стр. 67. Но, как наш покойный родич, чья могила в Мельне... -- В городке Мельн находится могила легендарного Тиля Уленшпигеля, героя народных книг, переработанных в XIX в. Шарлем де Костером. Стр. 68. ...один из наших известнейших поэтов... -- Теодор Гелль (Винклер); опубликовал в дрезденской "Вечерней газете" стихотворение на тот же сюжет. Ниман Людвиг Фердинанд -- автор "Путеводителя для путешествующих по Гарцу" (1824). Достаточно перелистать прелестную "Люнебургскую хронику"...-- Вероятно, Гейне подразумевает знаменитую "Саксонскую всемирную хронику". Стр. 69. ...не ухватился за железный крест.-- Намек на то, что Гейне 28 июня 1825 г. принял обряд крещения. Сарториус Георг (1765 --1828) -- геттингенский профессор истории, человек либеральных взглядов, противник немецкого провинциализма. Гейне ему очень симпатизировал. ...последних вздохов гибнущих народов...--Ссылка на книгу Сар-ториуса "Опыт о формах правления остготов во времена их владычества в Италии" (1811), богатую актуальными политическими аллюзиями. Стр. 71. Юнгфернштиг -- одна из репрезентабельных улиц Гамбурга. ...далее чернявого маклера с лицом жулика-мануфактурщика...-- Имеется в виду гамбургский маклер Иозеф Фридлендер, который, узнав себя в этих строках, пытался публично оскорбить Гейне, а затем даже подал заявление в полицию. Перевод В. Станевич  * Северное море *  Часть вторая СЕВЕРНОЕ МОРЕ 1826 "Биографические памятники" Варнхагена фон Энзе, ч. I, с. 1-2. Писано на острове Нордерней. ...Туземцы большею частью ужасающе бедны и живут рыбною ловлею, которая начинается только в следующем месяце, октябре, при бурной погоде. Многие из этих островитян служат также матросами на иностранных купеческих кораблях и годами отсутствуют, не давая о себе никаких вестей своим близким. Нередко они находят смерть в море. Я застал на острове несколько бедных женщин, у которых погибли таким образом все мужчины в их семье, что случается нередко, так как отец обыкновенно пускается в море на одном корабле со своими сыновьями. Мореплавание представляет для этих людей большой соблазн, и все-таки, думается мне, лучше всего они чувствуют себя дома. Если даже они попадают на своих кораблях в те южные страны, где солнце светит пышнее, а луна -- романтичнее, то все тамошние цветы не в силах все же заткнуть пробоину в их сердце, и в благоухающей стране весны они тоскуют по своему песчаному острову, по своим маленьким хижинам, по пылающему очагу, У которого, закутавшись в шерстяные куртки, сидят их родные и пьют чай, только названием отличающийся от кипяченой морской воды, и болтают на таком языке, что трудно уразуметь, как они сами его понимают. Так прочно и полно этих людей соединяет не столько глубокое и таинственное чувство любви, сколько привычка, жизнь в тесной связи друг с другом, согласная с природой, непосредственность в общении между собою. 73 Одинаковый уровень духовного развития или, вернее, неразвитости, отсюда и одинаковые потребности, и одинаковые стремления; одинаковый опыт и образ мыслей, отсюда и легкая возможность понимать друг друга; и вот они мирно сидят у огня в маленьких хижинах, теснее сдвигаются, когда становится холодней, по глазам узнают, что думает другой, читают по губам слова, прежде чем они выговорены; в памяти их хранятся все общие жизненные отношения, и одним звуком, одною гримасой, одним бессловесным движением они вызывают в своей среде столько смеху, слез или торжественного настроения, сколько нам с трудом удается возбудить путем долгих словоизлияний, объяснений и вдохновенных рассуждений. Ведь, по существу, мы живем в духовном одиночестве, каждый из нас благодаря особым приемам воспитания или случайному подбору материала для чтения получил своеобразный склад характера; каждый из нас под своей духовной маской мыслит, чувствует и действует иначе, чем другие, а потому и возникает столько недоразумений и даже в просторных домах так трудна совместная жизнь, и повсюду нам тесно, везде мы чужие и повсюду на чужбине. В таком состоянии одинаковости мыслей и чувств, какое мы находим у обитателей нашего острова, жили часто целые народы и целые эпохи. Римско-христианская церковь в средние века стремилась, быть может, к установлению такого положения в общинах всей Европы и распространила свою опеку на все житейские отношения, на все силы и явления, на всю физическую и нравственную природу человека. Нельзя отрицать, что в итоге получилось много спокойного счастья, жизнь расцвела в тепле и уюте, и искусства, подобно выращенным в тиши цветам, явили такое великолепие, что мы и до сих пор изумляемся им и, при всей нашей стремительности в познании, не в силах следовать их образцам. Но дух имеет свои вечные права, он не дает сковать себя канонами, убаюкать колокольным звоном; дух сломил свою тюрьму, разорвал железные помочи, на которых церковь водила его, как мать; опьяненный свободой, пронесся он по всей земле, достиг высочайших горных вершин, возликовал в избытке сил, снова стал припоминать давнишние сомнения, размышлять о чудесах современности и считать звезды ночные. Мы еще не сочли звезд, не раз- 74 гадали чудес, старинные сомнения возникли с могучею силой в нашей душе -- счастливее ли мы, чем прежде? Мы знаем, что не легко ответить утвердительно на этот вопрос, когда он касается масс; но знаем также, что счастье, которым мы обязаны обману, не настоящее счастье, и что в отдельные отрывочные моменты состояния, близкого к божескому, на высших ступенях духовного нашего достоинства мы способны обрести большее счастье, чем в долгие годы прозябания на почве тупой и слепой веры. Во всяком случае, это владычество церкви было игом наихудшего свойства. Кто поручится нам за добрые намерения, о которых я только что говорил? Кто может доказать, что не примешивались к ним подчас и дурные намерения? Рим все время стремился к владычеству, и когда пали его легионы, он разослал по провинциям свои догматы. Рим, как гигантский паук, уселся в центре латинского мира и заткал его своей бесконечной паутиной. Поколения народов жили под ним умиротворенной жизнью, принимая за близкое небо то, что было на деле лишь римской паутиной; только стремившийся ввысь дух, прозревая сквозь эту паутину, чувствовал себя стесненным и жалким, и когда он пытался прорваться, лукавый ткач улавливал его и высасывал кровь из его отважного сердца, и кровь эта -- не слишком ли дорогая цена за призрачное счастье бессмысленной толпы? Дни духовного рабства миновали; старчески дряхлый, сидит старый паук-крестовик среди развалившихся колонн Колизея и все еще ткет свою старую паутину, но она уже не крепкая, а гнилая, и в ней запутываются только бабочки и летучие мыши, а не северные орлы. ...Смешно, право: когда я с таким доброжелательством начинаю распространяться о намерениях римской церкви, меня внезапно охватывает привычное протестантское рвение, приписывающее ей постоянно все самое дурное; и именно это раздвоение моей собственной мысли являет для меня образ разорванности современного мышления. Мы ненавидим сегодня то, чем вчера восхищались, а завтра, может быть, равнодушно посмеемся над всем этим. С известной точки зрения все одинаково велико и одинаково мелко, и я вспоминаю о великих европейских переворотах, наблюдая мелкую жизнь наших бедных 75 островитян. И они стоят на пороге нового времени, и старинные их единомыслие и простота нарушены процветанием здешних морских купаний, так как они ежедневно подмечают у своих гостей кое-что новое, несовместимое с их стародавним бытом. Когда по вечерам они стоят перед освещенными окнами кургауза и наблюдают поведение мужчин и дам, многозначительные взгляды, гримасы вожделения, похотливые танцы, самодовольное обжорство, азартную игру и т. д., это не остается для них без скверных последствий, не уравновешиваемых той денежной выгодой, которую им приносят морские купанья. Денег этих недостаточно для вновь возникающих потребностей, а в итоге -- глубокое расстройство внутренней жизни, скверные соблазны, тяжелая скорбь. Мальчиком я всегда чувствовал жгучее вожделение, когда мимо меня проносили открытыми прекрасно испеченные ароматные торты, предназначенные не для меня; впоследствии то же чувство мучило меня при виде обнаженных по моде красивых дам; и мне думается, что бедным островитянам, находящимся еще в поре детства, часто представляются случаи для подобных ощущений, и было бы лучше, если бы обладатели прекрасных тортов и женщин несколько больше прикрывали их. Обилие открытых напоказ лакомств, которыми эти люди могут тешить только свои глаза, должно сильно возбуждать их аппетит, и если бедных островитянок в период беременности страстно влечет ко всяким печеным сладостям и в конце концов они даже производят на свет детей, похожих на курортных приезжих, то это объясняется просто. Здесь я отнюдь не намекаю на какие-либо безнравственные связи. Добродетель островитянок в полной мере ограждена их безобразием и особенно свойственным им рыбным запахом, которого я, по крайней мере, не выносил. В самом факте появления на свет младенцев с физиономиями курортных гостей я бы скорее признал психологический феномен и объяснил бы его теми материалистически-мистическими законами, которые так хорошо устанавливает Гете в своем "Избирательном сродстве". Поразительно, как много загадочных явлений природы объясняется этими законами. Когда в прошлом году буря прибила меня к другому восточно-фризскому острову, я увидел там в одной из рыбачьих хижин сквер- 76 ную гравюру с надписью: "La tentatmn du vieillard"!, изображающую старика, смущенного среди своих занятий появлением женщины, которая вынырнула из облака, обнаженная до самых бедер; и странно, у дочери рыбака было такое же похотливое мопсообразное лицо, как у женщины на картине. Приведу другой пример: в доме одного менялы, жена которого, управляя делом, всегда заботливо рассматривала чеканку монет, я заметил, что лица детей представляют поразительное сходство с величайшими монархами Европы, и когда все дети собирались вместе и затевали споры, казалось, что видишь маленький конгресс. Вот почему изображение на монете -- предмет не безразличный для политики. Так как люди столь искренне любят деньги и, несомненно, любовно созерцают их, дети часто воспринимают черты того государя, который вычеканен на монете, и на бедного государя падает подозрение в том, что он --отец своих подданных. Бурбоны имеют все основания расплавлять наполеондоры, они не желают видеть среди французов столько наполеоновских лиц. Пруссия дальше всех ушла в монетной политике: там, путем умелого примешивания меди, добиваются того, что щеки короля на вновь отчеканенной монете тотчас же становятся красными, и с некоторых пор вид у прусских детей гораздо здоровее, чем прежде, так что испытываешь истинную радость, созерцая их цветущие зильбергрошевые рожицы. Указывая на опасность, грозящую нравственности островитян, я не упомянул о духовном оплоте, охраняющем от нее,-- об их церкви. Каков вид церкви -- не могу в точности сообщить, так как не был еще там. Бог свидетель, я добрый христианин и даже часто собираюсь посетить дом господень, но роковым образом всегда встречаю к этому препятствия; находится обыкновенно болтун, задерживающий меня в пути, и если я, наконец, достигаю дверей храма, мной вдруг овладевает шутливое расположение духа, и тогда я почитаю за грех входить внутрь. В прошлое воскресенье со мной произошло нечто подобное: мне вспомнилось перед церковными вратами то место из гетевского "Фауста", где Фауст, проходя с Мефистофелем мимо креста, спрашивает его: ---------------------------- 1 "Искушение старца" (фр.). 77 Что так спешишь, Мефисто? Крест смутил? Ты потупляешь взоры не на шутку. И Мефистофель отвечает: Я поддаюсь, конечно, предрассудку,-- Но все равно: мне этот вид не мил. Стихи эти, насколько мне известно, не напечатаны ни в одном из изданий "Фауста", и только покойный гофрат Мориц, ознакомившийся с ними по рукописи Гете, сообщает их в своем "Филиппе Рейзере", забытом уже романе, содержащем историю самого автора, или, скорее, историю нескольких сот талеров, коих автор не имел, в силу чего вся его жизнь стала цепью лишений и отречений, между тем как желания его были в высшей степени скромны, -- например, желание отправиться в Веймар и поступить в услужение к автору "Вертера" на каких бы то ни было условиях, лишь бы жить вблизи того, кто из всех людей на земле произвел самое сильное впечатление на его душу. Удивительно! Уже и тогда Гете вызывал такое воодушевление, и все-таки только "наше третье, подрастающее поколение" в состоянии уразуметь его истинное величие. Но это поколение дало также людей, в сердцах которых сочится лишь загнившая вода и которые готовы поэтому заглушить в сердцах других людей все источники живой крови; людей с иссякнувшей способностью к наслаждению, клевещущих на жизнь и стремящихся отравить другим людям все великолепие мира. Изображая его как соблазн, созданный лукавым для нашего искушения, наподобие того, как хитрая хозяйка оставляет, уходя из дому, открытую сахарницу с пересчитанными кусками сахара, чтобы испытать воздержность служанки, эти люди собрали вокруг себя добродетельную чернь и призывают ее к крестовому походу против великого язычника и против его нагих богов, которых они охотно заменили бы своими замаскированными глупыми чертями. Замаскировывание -- высшая их цель, божественная нагота их ужасает, и у сатира всегда есть причины надеть штаны и настаивать на том, чтобы и Аполлон надел штаны. Тогда люди называют его нравственным человеком, не подозревая, что в клауреновской улыбке 78 закутанного сатира больше непристойности, чем во всей наготе Вольфганга-Аполлона, и что как раз в те времена, когда человечество носило широчайшие штаны, на которые шло по шестьдесят локтей материи, нравы были не чище нынешних. Однако не поставят ли мне дамы в упрек, что я говорю "штаны" вместо "панталоны"? О, эти тонкости дамского чувства! В конце концов одни евнухи будут иметь право писать для них, и духовные их слуги на Западе должны будут хранить ту же невинность, что телесные -- на Востоке. Здесь я припоминаю одно место из "Дневника Бертольда": "Если поразмыслить как следует, то ведь все мы ходим голые в наших одеждах", -- сказал доктор М. даме, поставившей ему в упрек несколько грубое выражение". Ганноверское дворянство очень недовольно Гете и утверждает, что он распространяет неверие, а это легко может привести к ложным политическим убеждениям, между тем как следует возвратить народ посредством старой веры к старинной скромности и умеренности. В последнее время мне также пришлось выслушать много споров на тему: Гете ли выше Шиллера или наоборот? Недавно я стоял за стулом одной дамы -- у нее явно, даже если смотреть на нее сзади, видны были ее шестьдесят четыре предка -- и слушал оживленные дебаты на эту тему между нею и двумя ганноверскими дворянчиками, предки которых изображены уже на дендерском зодиаке, причем один из дворянчиков, длинный, тощий, наполненный ртутью юноша, похожий на барометр, восхвалял шиллеровскую добродетель и чистоту, а другой, столь же долговязый, прошепелявил несколько стихов из "Достоинства женщин" и улыбался при этом так сладко, как осел, погрузивший голову в бочку с сиропом и с наслаждением облизывающийся. Оба юноши подкрепляли свои утверждения неизменным убедительным припевом: "Он выше. Он выше, право. Он выше, честью уверяю вас, он выше". Дама была столь добра, что привлекла и меня к участию в эстетической беседе и спросила: "Доктор, что вы думаете о Гете?" Я скрестил руки на груди, набожно склонил голову и проговорил: "Ла илла илл алла, вамохамед расуль алла!" 79 Дама, сама того не зная, задала самый хитрый вопрос. Нельзя же спросить человека прямо: что ты думаешь о небе и земле? Как ты смотришь на человека и жизнь человеческую? Разумное ты создание или дурачок? Однако все эти щекотливые вопросы содержатся в незамысловатых словах: "Что вы думаете о Гете?" Ведь, имея перед глазами творения Гете, мы можем быстро сравнить любое суждение человека о нем с нашим собственным и получим таким образом определенную меру для оценки всех мыслей и чувств этого человека; так, сам того не зная, он произнес над собой приговор. Но подобно тому как Гете, будучи общим достоянием, доступным рассмотрению всякого, становится для нас лучшим средством познавать людей, так, в свою очередь, и мы можем лучше всего познать Гете при помощи его суждений о всех нам доступных предметах, о которых высказались уже замечательнейшие люди. В этом отношении я охотнее всего сослался бы на "Итальянское путешествие" Гете; все мы знакомы с Италией по личным впечатлениям или же с чужих слов и замечаем при этом, что каждый глядит на нее по-своему: один -- мрачными глазами Архенгольца, усматривающего только плохое, другой -- восхищенным взором Коринны, видящей повсюду только самое лучшее, тогда как Гете своим ясным эллинским взором видит все, темное и светлое, никогда не окрашивает предметы в цвет собственного настроения и изображает страну и ее людей в их истинном образе--в настоящих красках, как они созданы богом. В этом заслуга Гете, которую признает только позднейшее время, ибо все мы, люди большей частью; больные, слишком глубоко погружены в наши болезненные, расстроенные, романтические чувствования, вычитанные у всех стран и веков, и не можем видеть непосредственно, как здоров, целостен и пластичен Гете в своих произведениях. Он и сам так же мало замечает это: в наивном неведении своих могучих сил он удивляется, когда ему приписывают "предметное мышление", и, желая дать нам в автобиографии критическое пособие для суждения о своих творениях, он не дает никакого мерила для оценки по существу, а только сообщает новые факты, по которым можно судить о нем; это вполне естественно, -- ведь ни одна птица не взлетит выше самой себя. 80 Позднейшие поколения откроют в Гете, помимо способности пластически созерцать, чувствовать и мыслить, многое другое, о чем мы не имеем теперь никакого представления. Творения духа вечны и постоянны, критика же есть нечто изменчивое, она исходит из взглядов своего времени, имеет значение только для современников, и если сама не имеет художественной ценности, какую, например, имеет критика Шлегеля, то не переживает своего времени. Каждая эпоха, приобретая новые идеи, приобретает и новые глаза и видит в старинных созданиях человеческого духа много нового. Шубарт видит теперь в "Илиаде" нечто иное, и гораздо большее, чем все александрийцы; зато явятся когда-нибудь критики, которые откроют в Гете много больше, чем Шубарт. Однако я все-таки заболтался о Гете! Но подобные отступления весьма естественны, когда шум моря непрестанно звучит в ушах, как на этом острове, и настраивает наш дух по своей прихоти. Дует сильный северо-восточный ветер, и ведьмы замышляют опять много злого. Здесь ведь есть удивительные сказания о ведьмах, умеющих заклинать бури. Вообще на всех северных морях очень распространены суеверия. Моряки утверждают, что некоторые острова находятся под тайной властью особых ведьм, и злой воле последних приписываются всевозможные неприятные случаи с проходящими мимо кораблями. Когда я в прошлом году проводил некоторое время в плавании, штурман нашего корабля рассказал мне, что ведьмы особенно сильны на острове Уайте и стараются задержать до ночной поры каждый проходящий мимо острова корабль, чтобы затем прибить его к скалам или к самому острову. Тогда бывает слышно, как ведьмы носятся по воздуху вокруг корабля с таким воем, что "хлопотуну" стоит большого труда противостоять им. На вопрос мой, кто такой хлопотун, рассказчик серьезно ответил: "Это добрый, невидимый покровитель -- защитник кораблей, он оберегает честных и порядочных моряков от несчастий, сам повсюду за всем наблюдает и заботится о порядке и благополучном плавании". Бравый штурман уверил меня, заговорив в несколько более таинственном тоне, что я и сам могу услышать хлопотуна в трюме, где он старается еще лучше разместить грузы, отчего и раздается скрип бочек и ящиков, когда море 81 неспокойно, и по временам трещат балки и доски; часто хлопотун постукивает и в борт судна, -- это считается знаком для плотника, предупреждающим о необходимости спешно починить поврежденное место; охотнее всего, однако, он усаживается на брамселе в знак того, что дует или близится благоприятный ветер. На мой вопрос: можно ли его видеть, я получил ответ: "Нет, видеть его нельзя, да никто и не хотел бы увидать его, так как он показывается лишь тогда, когда нет уже никакого спасения". Правда, мой славный штурман еще не переживал такого случая, но знал, по его словам, от других, что в таких случаях слышно, как хлопотун, сидя на брамселе, переговаривается с подвластными ему духами; а когда буря становится слишком сильной и кораблекрушение уже неизбежно, он усаживается у руля, показываясь тогда впервые; он исчезает, сломав руль, а те, кто видел его в этот страшный миг, сейчас же вслед за тем находят смерть в волнах. Капитан корабля, вместе со мною слушавший рассказ, улыбался так тонко, как я не мог и ожидать, судя по его суровому, ветрам и непогоде открытому лицу, а потом сообщил мне, что пятьдесят, а тем более сто лет тому назад вера в хлопотуна была так сильна, что за столом всегда ставили для него прибор и на его тарелку клали лучшие куски каждого блюда, что даже и теперь поступают так на иных кораблях. Я здесь часто гуляю по берегу и вспоминаю о подобных морских сказках. Наиболее увлекательна, конечно, история Летучего Голландца, которого видят в бурю, когда он проносится мимо с распущенными парусами; иногда он спускает лодку, чтобы передать письма на встречные корабли; этих писем нельзя передать по назначению, так как они адресованы давно умершим лицам. Иной раз мне вспоминается старая прелестная сказка о юном рыбаке, который подслушал на берегу ночной хоровод русалок и обошел потом со своей скрипкой весь свет, чаруя и восхищая всех мелодиями русалочьего вальса. Эту легенду мне однажды рассказал добрый друг, когда мы в концерте в Берлине слушали игру такого же мальчика-чародея -- Феликса Мендельсона-Бартольди. Своеобразную прелесть представляет поездка вокруг острова. Но только погода при этом должна быть хоро- 82 шая, облака должны иметь необычные очертания, и, кроме того, нужно лежать на палубе лицом кверху, созерцая небо и храня, конечно, в сердце своем клочок неба. Волны бормочут тогда всякие чудесные вещи, всякие слова, вокруг которых порхают милые сердцу воспоминания, всякие имена, звучащие в душе сладостными предчувствиями... "Эвелина"! Идут встречные корабли, и вы приветствуете друг друга, словно можете видеться ежедневно. Только ночью немного жутко встречаться на море с чужими кораблями: воображаешь, что лучшие твои друзья, которых ты не видел целые годы, в молчании плывут мимо тебя и ты навеки теряешь их. Я люблю море, как свою душу. Часто даже мне кажется, что море, собственно, и есть моя душа; как в море есть невидимые подводные растения, всплывающие на поверхность лишь в миг цветения и вновь тонущие, когда отцветут, так и из глубины души моей всплывают порою чудесные цветущие образы и благоухают, и светятся, и опять исчезают... "Эвелина"! Рассказывают, что близ этого острова, в том месте, где теперь только плещут волны, были некогда прекрасные деревни и города, но море внезапно поглотило все это, и в ясную погоду моряки видят блестящие верхушки потонувших колоколен, а кое-кто слышал ранним воскресным утром и тихий благовест. Все это правда, ведь море -- душа моя. Светлый мир здесь погребен когда-то, И встают обломки, как цветы, Золотыми искрами заката Отражаясь в зеркале мечты. (В. Мюллер) Просыпаясь, слышу я затем замирающий благовест и пение святых голосов -- "Эвелина"! Когда гуляешь по берегу, проходящие мимо суда представляют очаровательное зрелище. Поднимая свои ослепительно-белые паруса, они напоминают проплывающих стройных лебедей. Это особенно красиво, когда солнце заходит позади такого корабля, словно окруженного исполинским ореолом. Охота на берегу, говорят, доставляет также большое удовольствие. Что касается меня, я не особенно ценю это занятие. Расположение ко всему благородному, прекрас- 83 ному и доброму часто прививается человеку воспитанием; но страсть к охоте кроется в крови. Если предки уже в незапамятные времена стреляли диких коз, то и внук находит удовольствие в этом наследственном занятии. Мои же предки не принадлежали к охотникам, скорее за ними охотились, и кровь моя возмущается против того, чтобы стрелять в потомков их бывших товарищей по несчастью. Мало того -- я по опыту знаю, что мне легче отмерить шаги и выстрелить затем в охотника, который желает возвращения тех времен, когда и люди служили целью высоких охот. Слава богу, времена эти прошли! Если такому охотнику вздумается поохотиться за людьми, он должен платить им за это, как, например, была с тем скороходом, которого я видел два года назад в Геттингене. Бедняга набегался в душный, жаркий воскресный день и уже порядком устал,, когда несколько ганноверских молодых дворян, изучавших гуманитарные науки, предложили ему пару талеров с тем, чтобы он еще раз пробежал тот же путь обратно; и человек побежал, смертельно бледный, в красной куртке, а за ним вплотную, в клубах пыли, галопировали откормленные благородные юноши на своих высоких конях, чьи копыта задевали порою загнанного, задыхающегося человека, а ведь это был человек! Ради опыта -- и чтобы получше закалить свою кровь -- я отправился вчера на охоту. Я выстрелил в чаек, летавших кругом чересчур уверенно, хоть они и не могли знать наверное, что я плохо стреляю. Я не думал в них попасть и хотел только их предупредить, чтобы в другой раз они остерегались людей с ружьями; но выстрел оказался неудачным, и я имел несчастье застрелить молодую чайку. Хорошо, что птица оказалась не старой. Что бы иначе было с бедными маленькими чайками? Не оперившись, в песчаном гнезде, в дюнах, они должны были бы погибнуть с голоду без матери. Я предчувствовал заранее, что со мною на охоте случится неудача: ведь заяц перебежал мне дорогу. Совсем особенное настроение овладевает мною, когда я в сумерках брожу один по берегу -- за мною плоские дюны, передо мною колышется безграничное море, надо мною небо, как исполинский хрустальный купол, -- тогда я кажусь сам себе маленьким, как муравей, и все-таки душа моя ширится так беспредельно. Высокая простота 84 окружающей меня здесь природы и смиряет, и возвышает меня, и притом в более сильной степени, чем какая-либо другая возвышенная обстановка. Никогда ни один собор не был для меня достаточно велик; моя душа, возносясь в древней титанической молитве, стремилась выше готических колонн и всегда пыталась пробиться сквозь своды. На вершине Ростраппы смелые группы исполинских скал сильно подействовали на меня при первом взгляде; но впечатление было непродолжительно, душа моя была захвачена врасплох, но не покорена, и огромные каменные массы стали на глазах моих все уменьшаться; а под конец они показались мне ничтожными обломками разрушенного гигантского дворца, где, может быть, и поместилась бы с удобством моя Душа. Пусть это кажется смешным, но я не скрою, что дисгармония между телом и душой как-то мучает меня; i здесь, у моря, среди великолепной природы, она становится мне порой особенно ясной, и я часто раздумываю о метемпсихозе. Кто постиг величественную иронию божию, вызывающую обыкновенно всякого рода противоречия между душой и телом? Кто может знать, в каком портном живет душа Платона, в каком школьном учителе - душа Цезаря? Кто знает, не помещается ли душа Григория VII в теле турецкого султана и не чувствует ли он себя лучше под ласками тысячи женских ручек, чем некогда в пурпурной мантии безбрачия? И, наоборот, сколько душ правоверных мусульман времен Али обитает теперь, может быть, в наших антиэллинских кабинетах? Души двух разбойников, распятых рядом со Спасителем, сидят теперь, может быть, в толстых консисторских животах и пламенно ратуют во имя правоверных учений. Душа Чингисхана обитает, может быть, в рецензенте, который ежедневно, сам того не зная, крошит саблею души верноподданных башкиров и калмыков в критическом журнале. Кто знает! Кто знает! Душа Пифагора переселилась, может быть, в бедного кандидата, проваливающегося на экзамене из-за неумения доказать Пифагорову теорему, а в господах экзаменаторах пребывают души тех быков, которых Пифагор принес некогда в жертву вечным богам, радуясь открытию своей теоремы. Индусы не так глупы, как полагают наши миссионеры, они почитают животных, думая, что в них оби- 85 тают человеческие души; если они учреждают госпитали для больных обезьян, вроде наших академий, то возможно ведь, что в обезьянах живут души великих ученых, а у нас между тем совершенно очевидно, что у некоторых больших ученых -- обезьяньи души. Если бы кто-нибудь, обладающий знанием всего прошедшего, мог взглянуть сверху на дела человеческие! Когда я ночью брожу у моря, прислушиваясь к пению волн, и во мне пробуждаются всякие предчувствия и воспоминания, мне чудится, что когда-то я так загляну сверху вниз и от головокружительного испуга упал землю; чудится мне также, будто глаза мои обладали кой телескопической остротой зрения, что я созерцаю звезды в натуральную величину в их небесном течении и был ослеплен всем этим блестящим круговоротом, словно из тысячелетней глубины приходят тогда ко мне всевозможные мысли, мысли древней мудрости, но они так туманны, что мне не понять их значения. Знаю только, что все наши многоумные познания, стремления, достижения представляются какому-нибудь высшему духу столь же малыми и ничтожными, каким мне казался тот паук, которого я часто наблюдал в геттингенской библиотеке. Он сидел на фолианте всемирной истории и усердно занимался пряжей, он так философски-уверенно смотрел на окружающее и был вполне проникнут геттингенским ученым самомнением; он, казалось, гордился своими математическими познаниями, своей искусной тканью, своими уединенными размышлениями и все-таки ничего не знал о чудесах, заключенных в книге, на которой он родился и провел всю свою жизнь и на которой умрет, если доктор Л. не сгонит его, подкравшись. А кто такой этот подкрадывающийся доктор Л.? Может быть душа его когда-нибудь обитала в таком же пауке, теперь он сторожит фолианты, на которых некогда сидел, и если он их и читает, то не постигает их истинного содержания. Что происходило когда-то на той земле, где я брожу? Некий купавшийся здесь проректор утвеждал, что тут совершались некогда служения Герте, или, лучше сказать, Форсете, о чем так загадочно говорит Taцит. Только не ошиблись ли повествователи, со слов которых Тацит ведет рассказ, и не приняли ли они купальную каретку за священную колесницу богини? 86 В 1819 году, когда в Бонне, в одном и том же семестре, я слушал четыре курса, трактовавшие главным образом о германских древностях самых ранних времен, а именно: 1) историю немецкого языка у Шлегеля, который почти три месяца подряд развивал самые причудливые гипотезы о происхождении немцев; 2) Германию Тацита у Арндта, искавшего в древнегерманских лесах те добродетели, которых он не досчитывался в современных германских салонах; 3) германское государственное право у Гюльмана, исторические взгляды которого еще наименее смутны, и 4) древнюю историю Германии у Радлова, добравшегося в конце семестра только до эпохи Сезостриса, -- в те времена предание о древней Герте должно было больше интересовать меня, чем теперь. Я ни в каком случае не допускал ее резиденции на Рюгене и полагал, что ее местопребывание -- скорее всего на одном из Восточно-Фризских островов. Молодому ученому нравится собственная гипотеза. Но я ни за что на свете не поверил бы тогда, что буду некогда бродить по берегу Северного моря, не размышляя с патриотическим воодушевлением о старой богине. А это действительно так вышло, и я думаю здесь о совершенно иных, молодых богинях, в особенности когда прохожу по берегу мимо того места, наводящего трепет, где только что, подобно русалкам, плавали самые красивые женщины. Дело в том, что ни мужчины, ни дамы не купаются здесь под каким-либо прикрытием, а прямо идут в море. Потому и места для купания лиц обоего пола устроены отдельно друг от друга, но не слишком отдалены, и обладатель хорошего бинокля многое может видеть на этом свете. Существует предание, что новый Актеон увидел таким образом одну купающуюся Диану, и -- удивительное дело! -- не он, а муж красавицы приобрел по этой причине рога. Купальные каретки, дрожки Северного моря, только подкатываются здесь к воде и представляют четырехугольный деревянный остов, обтянутый жестким полотном. Теперь, на зимний сезон, они размещены в зале кургауза и, наверное, ведут между собой разговоры столь же деревянные и туго накрахмаленные, как и высшее общество, еще недавно там находившееся. Говоря "высшее общество", я здесь не имею в виду добрых граждан восточной Фрисландии -- народ столь 87 же плоский и трезвый, как земля, на которой он обитает, народ, не умеющий ни петь, ни свистеть, но обладающий талантом лучшим, нежели пускание трелей и подсвистывание, -- талантом, облагораживающим человека и возвышающим его над теми пустыми, холопскими душами, которые считают благородными только себя. Я разумею талант свободы. Когда сердце бьется за свободу, каждый его удар так же почтенен, как удар, посвящающий в рыцари, и это знают свободные фризы, заслуживающие свое прозвище; исключая эпоху вождей, аристократия в восточной Фрисландии никогда не властвовала, там жило очень немного дворянских семейств, и влияние ганноверского дворянства, распространяющееся теперь по стране через административные и военные круги, доставляет огорчение не одному свободолюбивому фрисландскому сердцу, и повсюду заметно предпочтение былой прусской власти. Впрочем, я не могу вполне согласиться с всеобщими германскими жалобами на спесь ганноверского дворянства. Менее всего поводов к таким жалобам дают ганноверские офицеры. Правда, подобно тому как на Мадагаскаре только дворяне имеют право быть мясниками, ганноверское дворянство обладало прежде таким же преимуществом, ибо одни дворяне могли получать офицерские чины. Но с тех пор, как в Немецком легионе отличилось и достигло офицерского звания столько простых граждан, скверное обычное право утратило свою силу. Да, весь состав Немецкого легиона много содействовал смягчению старых предрассудков, люди эти побывали в дальних концах света, а на свете увидишь многое, особенно в Англии; они многому научились, и приятно послушать, как они рассказывают о Португалии, Испании, Сицилии, Ионических островах, Ирландии и других далеких странах, где сражались и где каждый из них "многих людей города посетил и обычаи видел", так что кажется слушаешь "Одиссею", у которой, к сожалению, не будет своего Гомера. К тому же среди офицеров этого корпуса сохранилась немалая доля английского свободомыслия, которое находится в более резком противоречии со старинным ганноверским укладом, чем принято думать в остальной Германии, где примеру Англии мы обычно приписываем слишком уж большое влияние на Ганновер. В этом Ганновере ничего другого и не видишь, кроме ро- 88 дословных деревьев с привязанными к ним лошадьми, От множества деревьев страна остается во мраке и, при всем обилии лошадей, не двигается вперед. Нет, сквозь эту ганноверскую дворянскую чащу никогда не проникал солнечный луч британской свободы, и ни одного британского свободного звука не слышно было в яростном ржании ганноверских коней. Всеобщие жалобы на ганноверскую дворянскую спесь касаются главным образом прелестной молодежи, принадлежащей к известным семействам, которые правят Ганновером или считают, что они косвенно правят им. Но и эти благородные юноши скоро освободились бы от подобных недостатков или, лучше сказать, от своих дурных привычек, если бы они тоже потолкались немного по свету или получили бы лучшее воспитание. Правда, их посылают в Геттинген, но там они держатся своим кружком и говорят только о своих собаках, лошадях и предках, редко слушают лекцию по новейшей истории, а если и слышат что-нибудь в этом роде, то мысли их отвлечены в то время созерцанием "графского стола", который, являясь эмблемой Геттингена, предназначен лишь для высокородных студентов. Право же, путем лучшего воспитания ганноверской дворянской молодежи можно было бы избежать многих жалоб. Но молодые становятся такими же, как старики. То же ложное мнение, будто они -- цвет земли, в то время как мы, остальные, -- лишь трава; та же глупость -- пытаться прикрыть собственное ничтожество заслугами предков; то же неведение насчет сомнительности этих заслуг,-- ведь очень немногие из них помнят, что государи лишь изредка удостаивали дворянства своих верных и честных слуг и очень часто -- сводников, льстецов и тому подобных фаворитов-мошенников. Лишь очень немногие из них, гордящихся своими предками, могут точно указать, что сделали их предки, и ссылаются лишь на то, что их имя упоминается в "Турнирной книге" Рюкснера, и даже если они и могут доказать, что предки их в качестве рыцарей-крестоносцев были при взятии Иерусалима, то пусть, прежде чем делать из этого выводы в свою пользу, они докажут также, что рыцари эти честно сражались, что под их железными накожниками не было подкладки из желтого страха и что под красным крестом их билось сердце честного человека. Если бы не существовало 89 "Илиады" и остался лишь список героев, бывших под Троей, и если бы носители их имен сохранились в лице потомков,-- как чванились бы своей родословной потомки Терсита! О чистоте крови я даже и говорить не хочу: философы и конюхи держатся на этот счет совершенно особых мнений. Упреки мои, как я уже заметил, касаются главным образом плохого воспитания ганноверского дворянства и внушаемого ему с ранних лет ложного мнения насчет важности некоторых форм, достигаемых дрессировкою. О, как часто я не в силах был удержаться от смеха, замечая, какое значение придается этим формам! Как будто так трудно изучить это искусство представлять и представляться, эти улыбки без слов, эти слова без мыслей и все эти дворянские фокусы, которым добрый мещанин изумляется, как чуду морскому, и которыми, однако, любой французский танцмейстер владеет лучше, чем немецкий дворянин, с трудом постигающий их в Лютеции, где обламывают даже и медведей, а затем с немецкой основательностью и тяжеловесностью преподающий их дома своим потомкам. Это напоминает мне басню о медведе, который плясал на ярмарках, потом убежал от вожатого, вернулся в лес к собратьям и стал хвастать -- какое трудное искусство танцы и как далеко пошел он в этом деле, и действительно бедные звери не могли не дивиться тем образцам искусства, которые он им показал. Эта нация -- как называет их Вертер -- составляла высшее общество, блиставшее здесь в этом году и в воде, и на берегу, и все это были сплошь милые-премилые люди, \ и все они отлично играли. Были здесь и владетельные особы, и я должен признать, что в своих притязаниях они были скромнее, чем более мелкое дворянство. Но я оставляю открытым вопрос, проистекает ли эта скромность из сердечных качеств высоких особ или же она вызвана их официальным положением. То, что я говорю, относится только к медиатизированным немецким государям. С этими людьми недавно поступили весьма несправедливо, отняв у них власть, на которую они имеют такие же права, как и более крупные государи, если только не быть того мнения, что все неспособное удержаться собственными силами не имеет права на существование. Но для раздробленной на мелкие части Германии благодеянием явилось то обстоя- 90 тельство, что все это множество миниатюрных деепотиков принуждено было отказаться от власти. Страшно подумать, сколько таких особ мы, немцы, должны кормить. Если даже все эти медиатизированные уже не держат в руке скипетра, то все же они держат ложку, нож и вилку и едят отнюдь не овес, да и овес обошелся бы недешево. Я думаю, Америка когда-нибудь облегчит нам немного это монархическое бремя. Рано или поздно президенты тамошних республик превратятся в государей тогда этим господам понадобятся супруги, обладающие наследственным лоском, и они будут рады, если мы предоставим им наших принцесс и на каждые шесть взятых, принцесс дадим седьмую бесплатно, .а затем и князьки наши смогут пристроиться к их дочерям,-- ведь медиатизированные князья поступили политично, выговорив себе, по крайней мере, право родового равенства; они ценят свои родословные столь же высоко, как арабы -- родословные своих коней, и по тем же побуждениям: они знают, что Германия всегда была большим конским заводом государей, который должен снабжать все соседние царствующие дома необходимыми им матками и производителями. На всех купаньях освящено привычкою давнее право, в силу которого уехавшие подвергаются со стороны оставшихся довольно резкой критике, и я, оставшись здесь последним, в полной мере воспользовался этим правом. Но теперь на острове так пустынно, что я кажусь себе Наполеоном на острове Св. Елены. Разница та, что я нашел себе развлечение, которого у него там не было. А именно -- я занимаюсь здесь самой личностью великого императора. Один молодой англичанин снабдил меня вышедшей только что книгой Мейтленда. Этот моряк рассказывает, каким образом и при каких обстоятельствах Наполеон сдался ему и как он держал себя на "Беллерофоне", пока, по приказу английского правительства, не был водворен на "Нортемберленде". Из книги ясно как день, что император, с романтическим доверием к британскому великодушию и желая дать наконец миру отдохнуть, обратился к англичанам скорее как гость, чем как пленник. Это было ошибкой, которой не совершил бы никто другой и всего менее Веллингтон. Но история назовет эту ошибку столь прекрасной, столь возвышен- 91 ной, столь величественной, что для нее необходимо было больше душевного величия, чем мы способны проявить во всех наших доблестных делах. Причина, по к