м офицер, не даже враг, удушаемый мстительным бешенством, а...
буйно помешанный, обладающий колоссальною силою мускулов, теперь на него не
кидался; но, вероятно, кинется.
А этот буйно помешанный, повернувшись спиной (тут бы его и
прихлопнуть), подошел на цыпочках к двери; и -- дверь щелкнула: по ту
сторону двери раздались какие-то звуки -- не то плач, не то шарканье туфель.
И -- все смолкло. Отступление было отрезано: оставалось окно.
В запертой комнатушке молча они задышали: отцеубийца и полоумный.
...............................................................
В комнате с обвалившейся штукатуркою было пусто; перед захлопнутой
дверью лежала мягкая шляпа с полями, а с кушетки свисало крыло
фантастического плаща; но когда в кабинетике глухо грохнуло кресло, то с
противоположной стороны, из Софьи Петровниной комнаты, заскрипев,
распахнулася дверь; и оттуда протопала туфлями Софья Петровна Лихутина в
водопаде за спину ей упавших черных волос; сквозной шелковый шарф, 452
напоминая текучую светлость, проволочился за нею; на крошечном Софьи
Петровнином лобике обозначалась так явственно складка.
Она подкралась в замочной скважине двери; она присела у двери; она
глядела и видела: только две пары переступающих ног да две... панталонные
штрипки; ноги протопали в угол; ноги не обозначились нигде, но из угла,
клокоча, вырывалися тихие хрипы и точно булькало горло: неповторяемый,
петушиный, нечеловеческий шепот. И ноги протопали снова; у самого Софьи
Петровнина глаза, по ту сторону двери, раздался металлический звук
защелкиваемого замка.
Софья Петровна заплакала, отскочила от двери и увидела -- передник да
чепчик: это Маврушка у нее за спиной закрывала лицо белоснежным чистым
передником; и -- Маврушка плакала:
-- "Что же это такое?.. Голубушка, барыня?.."
-- "Я не знаю... Ничего я не знаю... Что же это такое?.. Что там они
делают, Маврушка?"
...............................................................
Половина третьего пополудни.
В одиноком своем кабинете над суровым дубовым столом приподымается
лысая голова, легшая на жесткой ладони; и -- глядит исподлобья туда, где в
камине текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою
растрещавшихся угольков, и где отрываются, разрываются, рвутся -- красные
петушиные гребни -- едкие, легкие, пролетая стремительно в дымовую трубу,
чтобы слиться над крышами с гарью, с отравленной копотью, и бессменно висеть
удушающей, разъедающей мглой.
Приподнимается лысая голова,-- мефистофельский блеклый рот старчески
улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза -- опламененные все
же; и все ж -- каменные глаза: синие -- и в зеленых провалах! Из них глянула
холодная, огромная пустота; к ним прильнула, глядит из них, не отрываясь от
мороков; мороком перед ней расстилается этот мир.
Холодные, удивленные взоры; и -- пустые, пустые: мороками поразожгли
времена, солнца, светы; от времен побежала история вплоть до этого мига,
когда --
-- лысая голова, легшая на жесткой ладони, приподнялась над столом и
глядит исподлобья огромною, холодною пустотой, -- туда, где в камне текут
резвой стаей васильки угарного газа над
453
каленою грудою растраивавшихся угольков. Круг замкнулся.
Что это было?
Аполлон Аполлонович припоминал, где он был, что случилось меж двумя
мгновеньями мысли; меж двумя движеньями пальцев с завертевшимся
карандашиком; остро отточенный карандашик -- вот он прыгает в пальцах.
-- "Так себе... Ничего..."
И отточенный карандашик стаями вопросительных знаков падает на бумагу.
...............................................................
Бормоча Бог весть что, полоумный продолжал все кидаться; бормоча Бог
весть что, продолжал топотать: продолжал шагать по диагонали душного
кабинетика. Николай Аполлонович, распластавшийся на стене, в теневом там
углу, продолжал наблюдать за движеньями бедного полоумного, способного все
же стать диким зверем.
Всякий раз, как там резким движением выкидывались рука или локоть, он
вздрагивал; и полоумный -- перестал топотать, остановился, выкинулся из
роковой диагонали: от Николая Аполлоновича в двух шагах закачалася снова
сухая и угрожающая ладонь. Николай Аполлонович тут откинулся: ладонь
коснулась угла -- пробарабанила в углу на стене.
Но сошедший с ума подпоручик (жалкий более, чем жестокий) его более не
преследовал; повернувшись спиною, он уперся локтями в колени, отчего
изогнулась спина, и в плечи вошла голова; он глубоко вздохнул; он глубоко
задумался.
Вырвалось:
-- "Господи!"
И простонало опять:
-- "Спаси и помилуй!"
Этим затишием бреда Николай Аполлонович осторожно воспользовался.
Он тихонько привстал и, стараясь оставаться беззвучным, он --
выпрямился; голова подпоручика не перевернулась, как только что она
перевертывалась, рискуя -- ну, право же! -- отвинтиться от шеи; видно,
бешеный пароксизм разразился; и -- теперь шел на убыль; тогда Николай
Аполлонович, прихрамывая, заковылял беззвучно к столу, стараяся, чтоб не
скрипнул башмак, чтоб не скрипнула половица, -- заковылял, представляя собою
довольно смешную фигуру в элегантном мундире...-- с
454
оторванной фалдою, в резиновых новых калошах и в неснятом с шеи кашне.
Прокрался: остановился у столика, слушая биение сердца и тихое
бормотание молитв утихающего больного: и неслышным движением рука его
протянулась к пресс-папье; но вот беда: на пресс-папье легла стопочка
почтовой бумаги.
Только бы рукавом не зацепить за бумагу!
На беду рукавом стопочку все же он зацепил; раздался предательский
шорох и бумажная стопочка рассыпалась на столе; это шуршанье бумаги
пробудило в себя ушедшего подпоручика; разразившийся и теперь утихающий
пароксизм разразился с новой силой; голова повернулась и увидела стоящего
Николая Аполлоновича с протянутою рукой, вооруженною пресс-папье; сердце
упало: Николай Аполлонович от стола отскочил, пресс-папье осталось у него в
кулаке -- предосторожности ради.
В два скачка подлетел к нему Сергей Сергеич Лихутин, бросил руку ему на
плечо и стал плечо тискать: словом -- он принялся за старое:
-- "Должен просить извинение... Извините: погорячился я..."
-- "Успокойтесь..."
-- "Очень уж необычайно все это... Только, пожалуйста,-- сделайте
милость: не бойтесь... Ну, чего вы дрожите?.. Кажется, я внушаю вам страх?
Я... я... я... оборвал у вас фалду: это... это непроизвольно, потому что вы,
Николай Аполлонович, обнаружили намерение уклониться от объяснения... Но,
поймите же, от меня вам уйти невозможно, не дав объяснения..."
-- "Да я же не уклоняюсь",-- взмолился тут Николай Аполлонович, все
сжимавший в руке пресс-папье,-- "о домино я сам начал в подъезде: я сам ищу
объяснения; это вы, Сергей Сергеевич, это вы сами длите: сами вы не даете
возможности мне дать объяснение".
-- "Мм... да, да..."
-- "Верите ли, это домино объясняется переутомлением нервов; и вовсе
оно не является нарушением обещания: не добровольно стоял я в подъезде,
а..."
-- "Так за фалду простите",-- перебил его снова Лихутин, доказавши
лишь, что подлинно он -- невменяемый человек (все же плечо Аблеухова он пока
оставил в покое)...-- "Фалду вам подошьют; если хотите, я сам: У меня есть и
иголки и нитки..."
455
-- "Этого недоставало лишь",-- мелькнуло в голове у Аблеухова: он с
удивлением рассматривал подпоручика, убеждаясь наглядно, что все-таки
пароксизм миновал.
-- "Но дело не в этом: не в иголках, не в нитках..."
-- "Это, Сергей Сергеевич, в сущности... Это -- вздор..."
-- "Да, да: вздор..."
-- "Вздор по отношению к главной теме нашего объяснения: по отношению к
стоянью в подъезде..."
-- "Да не о стоянье в подъезде же!" -- досадливо замахал рукой
подпоручик, принимаясь шагать в том же все направлении: по диагонали душного
кабинетика.
-- "Ну, о Софье Петровне...",-- выступил из угла Аблеухов, теперь
заметно смелеющий.
-- "Не... не... о Софье Петровне...",-- прикрикнул на него подпоручик:
-- "вы меня совершенно не поняли!!.."
-- "Так о чем же?"
-- "Это все -- вздор-с!.. То есть не вздор, но вздор по отношению к
теме нашего разговора..."
-- "В чем же тема?"
-- "Тема, видите ли",-- остановился перед ним подпоручик и поднес свои
кровью налитые глаза к расширенным от испуга глазам Аблеухова... "Суть,
видите ли вся в том, что вы -- заперты..."
-- "Но... Почему же я заперт?",-- и пресс-папье снова сжалося в его
кулаке...
-- "Для чего я вас запер? Для чего я вас, так сказать,
полунасильственным способом затащил?.. Ха-ха-ха: это не имеет ровно никакого
отношения к домино, ни к Софье Петровне..."
-- "Решительно, он рехнулся: он позабыл все причины, мозг его
подчиняется только болезненным ассоциациям: он-таки, меня собирается...",--
промелькнуло в голове Николая Аполлоновича, но Сергей Сергеевич, будто поняв
его мысль, поспешил его успокоить, что скорей могло показаться насмешкою и
злым издевательством:
-- "Повторяю, вы здесь в безопасности... Вот только фалда..."
-- "Издевается",-- подумал Николай Аполлонович и в мозгу его
прометнулась в свою очередь сумасшедшая мысль: хватить пресс-папье по голове
подпоручика; оглушивши, связать ему руки, и этим насилием спасти себе жизнь,
нужную ему хотя бы лишь потому, что... бомба-то... в столике... тикала!!..
456
-- "Видите ли: вы -- не уйдете отсюда... А я... я отсюда пойду с
продиктованным мною письмом -- с вашей подписью... К вам пойду, в вашу
комнату, где я утром уж был, но где ничего не заметил... Все у вас подниму
там вверх дном; в случае, если поиски мои окажутся совершенно бесплодны,
предупрежу вашего батюшку..., потому что" -- он потер себе лоб -- "не в
батюшке сила; сила--в вас: да, да, да-с -- в вас единственно, Николай
Аполлонович!"
Жестким пальцем уткнулся он в грудь и стоял теперь с высоко взлетевшею
бровью (одной только бровью).
-- "Этому, послушайте, не бывать: не бывать, Николай Аполлонович,-- не
бывать никогда!"
И на бритом, багровом лице проиграло:
"?"
"!"
"!?!"
Совершенно помешанный!
Но странное дело: к этому совершенному бреду Николай Аполлонович
прислушался; и что-то в нем дрогнуло: подлинно,-- бред ли это? Скорее,
намеки, высказываемые бессвязно; но намеки -- на что? Не намеки ли на...
на... на...?
Да, да, да...
-- "Сергей Сергеевич, да о чем вы все это?"
И сердце упало: Николай Аполлонович ощутил, что самая кожа его облекает
не тело, а... груду булыжника; вместо мозга -- булыжник; и булыжник -- в
желудке.
-- "Как о чем?.. Да о бомбе я..." -- и Сергей Сергеевич отступил на два
шага, удивленный до крайности.
Пресс-папье выпало из разжатого кулака Аблеухова; за мгновение пред тем
Николаю Аполлоновичу показалось, что самая кожа его облекает не тело, а --
груду булыжника; а теперь ужасы перешли за черту; он почувствовал, как в
пенталлионные тяжести (меж нолями и единицею) четко врезалось что-то;
единица осталась.
Пенталлион же стал -- ноль.
Тяжести воспламенились внезапно: набившие тело булыжники, ставши
газами, во мгновение ока прыснули из отверстий всех кожных пор, снова свили
спирали событии, но свили в обратном порядке; закрутили и самое тело в
отлетающую спираль; так и самое ощущение тела стало -- ноль ощущением;
лицевые контуры прочертились, невероятно осмыслились,
457
обнаруживая в молодом человеке лицо шестидесятилетнего старца:
прочертились, осмыслились, стали резными какими-то; лицо -- белое,
бледно-белое -- стало самосветящимся ликом, обливающим самосветящимся
кипятком; наоборот: лицо подпоручика стало ярко-морковного цвета; выбритость
еще более поглупела, а кургузенький пиджачок еще более закургузился...
...............................................................
-- "Я, Сергей Сергеевич, удивляюсь вам... Как могли вы поверить, чтобы
я, чтобы я... мне приписывать согласие на ужасную подлость... Между тем как
я -- не подлец... Я, Сергей Сергеевич,-- кажется, еще не отпетый
мошенник..."
Николай Аполлонович, видимо, не мог продолжать; и он -- отвернулся;
отвернувшись, повернулся опять...
...............................................................
Из теневого угла, будто сроенная, выступала гордая, сутуло-изогнутая
фигура, состоящая, как подпоручику показалось, из текучих все светлостей,--
со страдальчески усмехнувшимся ртом, с василькового цвета глазами;
белольняные, светом стоящие волосы образовали опрозраченный, будто нимбовый
круг над блистающим и высочайшим челом; он стоял с разведенными кверху
ладонями, негодующий, оскорбленный, прекрасный, весь приподнятый как-то на
кровавом фоне обой: были красного цвета обои.
Он стоял -- с болтающимся на шее кашне и с одной только фалдою: другую
-- увы -- оторвали...
Так стоял он: из глазных громадных провалов на подпоручика неотрывно
глядела холодная, огромная пустота, темнота; прилипала и леденила;
подпоручик Лихутин отчего-то почувствовал тут, что он со всею своей
физической силою, здравостью (он думал, что здрав он) и более того, с
благородством,-- только мреющий морок; так что стоило Аблеухову с тем
сверкающим видом приблизиться к подпоручику, как подпоручик, Сергей
Сергеевич, стал явственно от него отступать.
-- "Да я верю вам, верю вам",-- растерянно замахал он руками.
-- "Я, видите ли", -- окончательно законфузился он,-- "не сомневался
нисколько... Мне, право, стыдно... Взволнован я... Мне жена рассказала... Ей
записку эту подкинули... Она и прочла -- разумеется, распечатала по
458
ошибке",-- для чего-то солгал он и покраснел, и потупился...
-- "Раз записка мне была распечатана",-- тут придрался злорадно
сенаторский сын,-- "то"...-- пожал он плечами,-- "то Софья Петровна,
конечно, вправе была это звучало иронией) рассказать вам, как мужу, и самое
содержание", -- процеживал Николай Аполлонович надменнейшим образом; и --
продолжал наступать.
-- "Я... я... погорячился",-- защищался Лихутин: взгляд его упал на
злосчастную фалду, и к фалде он прицепился.
-- "Фалду это, не беспокойтесь: я сам пришью..." Но Николай Аполлонович
с чуть-чуть-чуть улыбнувшимся ртом -- самосветящийся, стройный --
укоризненно продолжал потряхивать ладонями в воздухе:
-- "Вы не ведали, что творили" 43.
Темно-васильковые, темно-синие его очи и светом стоящие волосы выражали
смутную, неизъяснимую грусть:
-- "Идите же: доносите, не верьте!.."
И отвернулся...
Плечи широкие заходили прерывисто... Николай Аполлонович безудержно
плакал; вместе с тем: Николай Аполлонович, освободившись от грубого,
животного страха, стал и вовсе бесстрашным; и более: в ту минуту он даже
хотел пострадать; так по крайней мере он себя ощутил в ту минуту: ощутил
себя отданным на терзанье героем, страдающим всенародно, позорно; тело его в
ощущениях было -- телом истерзанным; чувства ж были разорваны, как разорвано
самое "я"; из разрыва же "я" -- ждал он -- брызнет слепительный светоч и
голос родимый оттуда к нему изречет, как всегда,-- изречет в нем самом: для
него самого:
-- "Ты страдал за меня: я стою над тобою".
Но голоса не было. Светоча тоже не было. Была -- тьма. Самое чувство,
вероятно, оттого и возникло, что только теперь понял он: от встречи на
Невском до этой последней минуты незаслуженно оскорбляли его; привезли
насильно сюда, протащили -- проволокли в кабинетик: насильно; и -- оторвали
здесь, в кабинетике, сюртучную фалду; ведь и так непрерывно страдал он --
двадцать четыре часа: так за что ж должен был сверх того пережить он и страх
перед оскорблением действием? Почему ж не было примиренного голоса: "Ты
страдал за
459
меня?" Потому что он ни за кого не страдал: пострадал за себя... Так
сказать, расхлебывал им самим заваренную кашу из безобразных событий. Оттого
и голоса не было. Светоча тоже не было. В месте прежнего "я" была тьма.
Этого он не выдержал: плечи широкие заходили прерывисто.
Он отвернулся: он плакал.
-- "Право же",-- раздалось у него за спиной и прими-ренно, и кротко,--
"ошибся, не понял я..."
В голосе этом все же был и оттенок досады: стыда и... досады; и Сергей
Сергеевич стоял, закусивши больно губу; уж не жалел ли только что усмиренный
Лихутин, что ошибся он, что врага-то, пожалуй, не пришибить: ни вот этим вот
кулаком, ни благородством; так точно бешеный бык, раздразненный красным
платком, бросается на противника и -- налетает на железные перекладины
клетки: и стоит, и мычит, и не знает, что делать. На лице подпоручика
изображалась борьба неприятных воспоминаний (разумеется, домино) и
благороднейших чувств; противник же, подставляя все спину и плача, неприятно
так приговаривал:
-- "Пользуясь своим физическим превосходством, вы меня... в присутствии
дамы проволокли, как... как..."
Благороднейший порыв победил; Сергей Сергеич Лихутин с протянутою рукой
пересек кабинетик; но Николай Аполлонович, повернувшись (на реснице его
задрожала слезинка), голосом, задушенным от его объявшего бешенства и от --
увы!-- самолюбия, пришедшего слишком поздно, так отрывисто произнес:
-- "Как... как... тютьку..." 44
Протяни ему руку он, -- Сергей Сергеич почел бы себя счастливейшим
человеком: на лице бы его заиграло полное благодушие; но порыв благородства,
точно так же, как бешенства, тут же у него закупорился в душе; пал в пустую
тьму порыв благородства.
-- "Вы хотели, Сергей Сергеевич, убедиться?.. Что я -- не отцеубийца?..
Нет, Сергей Сергеевич, нет: надо было подумать заранее... Вы же вот, как...
как тютьку. И -- оторвали мне фалду"...
-- "Фалду можно подшить!"
И прежде чем Аблеухов опомнился, Сергей Сергеевич бросился к двери:
-- "Маврушка!... Черных ниток!.. Иголку..."
Но раскрытая дверь чуть было не ударилась в Софью
460
Петровну, которая тут за дверью подслушивала; уличенная, она отскочила,
но -- поздно; уличенная и красная, как пион, была она поймана; и на них --
на обоих -- бросала она негодующий, уничтожающий взгляд. Между ними троими
лежала сюртучная фалда.
-- "А?... Сонечка..."
-- "Софья Петровна!..."
-- "Я вам помешала?..."
-- "Поди-ка... Вот Николай Аполлонович... Знаешь ли... оторвал себе
фалду... Ему бы..."
-- "Нет, не беспокойтесь, Сергей Сергеич; Софья Петровна -- сделайте
одолжение..."
-- "Ему бы пришить".
Но уже Николай Аполлонович с перекошенным от глупого положения ртом,
рукавом утирая предательские ресницы и припадая на все еще хромавшую ногу,
появился в комнате с Фудзи-Ямами... в трепаном сюртуке, с одною висящею
фалдою; приподымая итальянский свой плащ, поднял голову и, увидевши переплет
потолка, для соблюдения приличий перекошенный рот свой обратил на Софью
Петровну.
-- "А скажите, Софья Петровна, у вас какая-то перемена: на потолке у
вас что-то такое... Какая-то неисправность: работали маляры?"
Но Сергей Сергеевич перебил:
-- "Это я, Николай Аполлонович: я... чинил потолки..." Сам же он думал:
-- "А? скажите пожалуйста: нынешней ночью -- недоповесился;
недообъяснился -- теперь..."
Николай Аполлонович, уходя, прохромал через зал; упадая с плеча,
проволочился за ним черным шлейфом фантастический плащ его.
...............................................................
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже
последней работы поднимается лысая голова; и -- опять упадает. Закипела, и
от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром Дохнувшая груда
-- малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья,-- и лысая голова
поднялась на камин с сардонически усмехнувшимся ртом и с прищуренными
глазами; вдруг губы отогнулись испуганно.
Что это?
Во все стороны поразвились красные, кипящие светочи -- бьющиеся огни,
льющиеся оленьи рога: заветвились и отовсюду вылизываются,--
461
древовидные, золотые сквозные; повыкидались из красного, каминного
жерла; кидаются на стены: побежал, расширяясь, камин, превращался в
каменный и темничный мешок, где застыли (вдруг стали, вдруг замерли) все
текучие светлости, пламена, темно-васильковые угарные газы и гребни: в
опроз-раченном свете -- там сроилась фигура, приподнятая под убегающий свод
и сутуло протянутая; тянутся красные, пятипалые руки -- попаляющие
прикосновением огней.
Что это?
-- Вот -- страдальчески усмехнувшийся рот, вот -- глаза василькового
цвета, вот -- светом стоящие волосы: облеченный в ярость огней, с искрою
пригвожденными в воздухе широко раздвинутыми руками, с опрокинутыми в
воздухе ладонями -- ладонями, которые проткнуты,--
-- крестовидно раскинутый Николай Аполлонович там страдает из светлости
светов и указует очами на красные ладонные язвы; а из разъятого неба льет
ему росы прохладный ширококрылый архангел -- в раскаленную пещь...--
-- "Он не ведает, что творит..."
Вдруг...-- головокружительный треск, шипение, фырканье: светлые
светлости, всколебавшися, разорвались на части, разметая страдальческий
образ водоворотами искр.
...............................................................
Через четверть часа он велел заложить лошадей; через сорок минут
прошествовал он в карету (это видели мы в предыдущей главе); через час
карета стояла среди праздной толпы; и -- только ли праздной?...
Что-то случилось тут.
Полувершковое пространство, или стенка кареты, отделяло Аполлона
Аполлоновича от мятежной толпы; кони храпели, а в стеклах кареты Аполлон
Аполлонович видел все головы: котелки, фуражки и, главное, манджурские
шапки; видел пару он на себя устремленных, негодующих глаз; видел он и
разорванный рот оборванца: поющий рот (пели). Оборванец, увидевши Аблеухова,
что-то грубо кричал:
-- "Выходите, эй, видите: нет проезду".
К голосу оборванца присоединились голоса оборванцев.
462
Тогда Аполлон Аполлонович Аблеухов, во избежание неприятностей, по
принуждению толпы должен был приоткрыть каретное дверце; оборванцы увидели
вылезающего старика с дрожащей губой, придерживающего перчаткою край
цилиндра: Аполлон Аполлонович видел пред собой орущие рты и высокое древко:
отрываясь от деревянного древка, по воздуху гребнями разрывались, трепались
и рвались легкосвистящие лопасти красного кумачевого полотнища, плещущего в
пустоту:
-- "Эй вы, шапку долой!"
Аполлон Аполлонович снял цилиндр и поспешно стал тискаться к тротуару,
бросив карету и кучера; скоро он семенил по направлению, противоположному
роящейся массе; черные тут фигурки повылились из магазинов, дворов, боковых
проспектов, трактиров; Аполлон Аполлонович выбивался из сил: и -- выбился в
боковые, пустые проспекты, откуда... летели... казаки...
...............................................................
Уж казацкий отряд пролетел; опорожнилось место; виднелися спины
мчащихся к полотнищу казаков; и виднелась спина быстро бегущего старичка в
высочайшем цилиндре.
ПАСИАНСИК
На столе кипел самовар; с этажерки отбрасывал металлический глянец
совершенно новенький, совершенно чистенький самоварчик; самовар же, который
кипел на столе, был невычищен, грязен; совершенно новенький самоварчик
ставился при гостях; без гостей на стол подавалося просто кривое уродище:
громко оно хрипело, сопело; и порою стреляло из дырочек красной искрой.
Накатала катышки белого хлеба невоспитанная чья-то рука; и они
порасплющились на скомканной скатерти в пятнах; под недопитым стаканом
прокисшего чая (прокисшего от лимона) неопрятно сырело пятно; и стояла
та-релка с объедками холодной котлеты и с картофельным холодным пюре.
Ну и где же были роскошные волосы? Вместо них выдавалась косица.
Вероятно, Зоя Захаровна Флейш носила парик (при гостях разумеется); и
-- кстати заметить: вероятно, она беззастенчиво красилась, потому что мы ее
видели роскошноволосой брюнеткой, с эмалированной, слишком гладкою кожей; а
теперь перед нами была просто старая
463
женщина с потным носом и с крысиной косичкой; на ней была кофточка: и,
опять-таки, грязная (вероятно, ночная).
Липпанченко сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя и
Зое Захаровне, и грязному самовару квадратную, сутуловатую спину. Перед
Липпанченко лежал полуразложенный пасьянс, заставляющий предполагать, что
Липпанченко после ужина принялся за обычное препровождение вечера,
благотворно влияющее на нервы, но -- был потревожен: неохотно он оторвался
от карт; призошел продолжительный разговор, во время которого были, конечно,
забыты: стакан чаю, пасьянс и все прочее.
После же этого разговора Липпанченко и повернулся спиной: спиной к
разговору.
Он сидел без крахмального воротничка, без пиджака, с расстегнутым
поясом, очевидно, давившим живот, отчего меж жилетом и съезжающими штанами
(темно-желтого цвета -- все теми же) предательски выдался язычок неудобной
крахмальной сорочки.
Мы застали Липпанченко в то мгновение, когда он задумчиво созерцал, как
черное от часов ползло с шелестением пятно таракана; они водились на дачке:
огромные, черные; и водились в обилии,-- в таком несносном обилии, что,
несмотря на свет лампы, -- и в углу шелестело, и из щели буфета по временам
вытарчивал усик.
От созерцания ползущего таракана был оторван Липпанченко плаксивыми
причитаньями своей спутницы жизни.
Чайный поднос от себя отодвинула Зоя Захаровна с шумом, так что
Липпанченко вздрогнул.
-- "Ну?.. И что же такое?.. И отчего же такое?"
-- "Что такое?"
-- "Неужели верная женщина, сорокалетняя женщина, вам отдавшая жизнь,--
женщина, такая, как я..."
И локтями упала на стол: один локоть был прорван, а в прорыве виднелась
старая, поблекшая кожа и на ней расчесанный, вероятно, блошиный укус
45.
-- "Что такое вы там лепечете, матушка: говорите яснее..."
-- "Неужели женщина, такая, как я, не имеет права спросить?.. Старая
женщина" -- и ладонями позакрывала лицо она: выдавался лишь нос да два
черных топорщились глаза.
464
Липпанченко повернулся на кресле.
Видимо, слова ее позадели его; на мгновение выступило на лице подобие
гнетущего угрызения; он не то с вялой робостью, а не то просто с детским
капризом поморгал двумя глазками; видимо, он хотел что-то высказать; и
видимо,-- высказать он боялся; что-то такое он теперь медленно соображал, --
уж не то ли, как в душе его спутницы отозвалось бы страшное признание это;
голова Липпанченки опустилась; он сопел и глядел исподлобья. Но позыв к
правдивости оборвался; и самая правдивость упала в глухое душевное дно. Он
принялся за пасианс:
-- "Гм: да, да... На шестерку пятерку... Где дама?.. Тут дама... И --
заложен валет..."
Вдруг он бросил на Зою Захаровну испытующий, подозревающий взгляд, и
его короткие пальцы с золотистою шерстью перенесли стопочку карт: от
стопочки карт -- к другой стопочке карт.
-- "Ну,-- и выдался пасиансик..." -- продолжал он сердито раскладывать
ряды карт.
Начисто протертую чашку Зоя Захаровна бережно понесла к этажерке,
припадая на туфли.
-- "Ну?.. И отчего же сердиться?"
Теперь, припадая на туфли, она заходила по комнате; раздавалось
пришлепыванье (тараканий ус спрятался в буфетную щель).
-- "Да я, матушка, не сержусь",-- и опять испытующий взгляд бросил он
на нее: сложив руки на животе и выпячивая корсетом нестянутый и почтенный
живот, на ходу она трепетала отвисающим подбородком; и тихонько к нему
подошла, и тихонько тронула за плечо:
-- "Вы спросили бы лучше, почему я вас спрашиваю?.. Потому что все
спрашивают... Пожимают плечами... Так уж думаю я",-- навалилась на кресло
она и животом, и грудями,-- "лучше мне все узнать"...
Но Липпанченко, закусивши губу, с беспокойною деловитостью ряд за рядом
раскладывал карты.
Он-то, Липпанченко, помнил, что завтрашний день для него необычаен по
важности; если завтра не сумеет он оправдать ее перед ними, не сумеет
стряхнуть угрожающей тяжести на него обрушенных документов, то ему -- шах и
мат. И он, помня все это, только посапывал носом:
-- "Гм: да-да... Тут свободное место... Делать нечего: короля в
свободное место..."
465
И -- не выдержал он:
-- "Говорите, что спрашивают?.."
-- "А вы думали -- нет?"
-- "И приходят в отсутствие?.."
"Приходят, приходят: и пожимают плечами..."
Липпанченко бросил карты:
-- "Ничего не выйдет: позаложены двойки..."
Видно было, что он волновался.
В это время из спальни Липпанченко что-то жалобно прозвенело, как будто
бы там открывали окошко. Оба они повернули головы к спальне Липпанченко;
осторожно оба молчали: кто бы мог это быть?
Верно Том, сенбернар.
-- "Да поймите, странная женщина, что ваши вопросы" -- тут Липпанченко,
охая, встал,-- для того ли, чтобы удостовериться о причине странного звука,
для того ли, чтобы увильнуть от ответа.
-- "Нарушают партийную..." -- отхлебнул он глоток совершенно кислого
чаю -- "дисциплину..."
Потягиваясь, он прошел в открытую дверь,-- в глубину, в темноту...
-- "Да какая же, Коленька, со мной-то партийная дисциплина",--
возразила Зоя Захаровна, подперев ладонью лицо, и опустила вниз голову,
продолжая стоять над пустым теперь креслом...-- "Вы подумайте только..."
Но она замолчала, потому что кресло пустело; Липпанченко оттопатывал по
направлению к спальне; и рассеянно перебегала по картам -- она.
Шаги Липпанченко приближались.
-- "Между нами тайн не было..." -- Это она сказала себе.
Тотчас же она повернула голову к двери -- к темноте, к глубине -- и
взволнованно заговорила она навстречу топотавшему шагу:
-- "Вы же сами не предупредили меня, что и разговаривать-то нам с вами,
в сущности, не о чем (Липпанченко появился в дверях), что у вас теперь
тайны, а вот меня..."
-- "Нет, так это: в спальне нет никого" -- перебил он ее...
-- "Меня досаждают: ну и -- взгляды, намеки, расспросы... Были даже..."
Рот его скучающе разорвался в зевоте; и расстегивая свой жилет,
недовольно пробормотал себе в нос:
-- "Ну и к чему эти сцены?"
466
"Были даже угрозы по вашему адресу..."
Пауза.
-- "Ну и понятно, что спрашиваю... Чего раскричались-то? Что такое я
сделала, Коленька?.. Разве я не люблю?.. Разве я не боюсь?"
Тут она обвилась вокруг толстой шеи руками. И -- хныкала:
-- "Я -- старая женщина, верная женщина..."
И он видел у себя на лице ее нос; нос -- ястребиный; верней --
ястребинообразный; ястребиный, если бы -- не мясистость: нос -- пористый;
эти поры лоснились потом; два компактных пространства в виде сложенных щек
исчертились нечеткими складками кожи (когда не было уж ни крема, ни пудры)
-- кожи, не то, чтобы дряблой, а -- неприятной, несвежей; две морщины от
носа явственно прорезались под губы, вниз губы эти оттягивали; и уставились
в глазки глаза; можно сказать, что глаза вылуплялись и назойливо лезли --
двумя черными, двумя жадными пуговицами; и глаза не светились.
Они -- только лезли.
-- "Ну, оставьте... Оставьте... Довольно же... Зоя Захаровна...
Отпустите... Я же страдаю одышкой: задушите..."
Тут он пальцами охватил ее руки и снял с своей шеи; и опустился на
кресло; и тяжело задышал:
-- "Вы же знаете, какой я сантиментальный и слабонервный... Вот опять
я..."
Они замолчали.
И в глубоком, в тяжелом безмолвии, наступающем после долгого,
безотрадного разговора, когда все уже сказано, все опасения перед словами
изжиты и остается лишь тупая покорность,-- в глубоком безмолвии она
перемывала стакан, блюдце и две чайные ложки.
Он же сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя Зое
Захаровне и грязному самовару свою квадратную спину.
-- "Говорите, -- угрозы?"
Она так и вздрогнула.
Так и просунулась вся: из-за самовара; губы вновь оттянулись:
обеспокоенные глаза чуть не выскочили из орбит; обеспокоенно побежали по
скатерти, вскарабкались на толстую грудь и вломились в моргавшие глазки; и
-- что сделало время?
Нет, что оно сделало?
467
Светло-карие эти глазки, эти глазки, блестящие юмором и лукавой
веселостью только в двадцать пять лет потускнели, вдавились и подернулись
угрожающей пеленой; позатянулись дымами всех поганейших атмосфер:
темно-желтых, желто-шафранных; правда, двадцать пять лет -- срок немалый, но
все-таки -- поблекнуть, так съежиться! А под глазками двадцатипятилетие это
оттянуло жировые, тупые мешки; двадцать пять лет -- срок немалый; но...-- к
чему этот выдавленный кадык из-под круглого подбородка? Розовый цвет лица
ожелтился, промаслился, свял -- заужасал серой бледностью трупа; лоб --
зарос; и -- выросли уши; ведь бывают же просто приличные старики? А ведь он
-- не старик...
Что ты сделало, время?
Белокурый, розовый, двадцатилетний парижский студент -- студент
Липенский, -- разбухая до бреда, превращался упорно в сорокапятилетнее,
неприличное пауковое брюхо: в Липпанченко.
НЕВЫРАЗИМЫЕ СМЫСЛЫ
Куст кипел...46 На песчанистом побережье здесь и там
морщинились озерца соленой воды.
От залива летели все белогривые полосы; луна освещала их, за полосой
полоса там вскипала вдали и там громыхала; и потом она падала, подлетая у
самого берега клочковатою пеной; от залива летящая полоса стлалась по
плоскому берегу -- покорно, прозрачно; она облизывала пески: срезывала пески
-- их точила; будто тонкое и стеклянное лезвие, она неслась по пескам;
кое-где та стеклянная полоса доплескивалась до соленого озерца; наливала в
него раствор соли.
И уже бежала обратно. Новая громопенная полоса ее бросала опять.
Куст кипел...
-- Вот -- и здесь, вот -- и там, были сотни кустов; в некотором
отдалении от моря черные протянулись и суховатые руки кустов; эти безлистные
руки подымались в пространство полоумными взмахами; черноватенькая фигурочка
без калош и без шапки испуганно пробегала меж них; летом шли от них сладкие
и тиховейные лепе-ты; лепеты позасохли давно, так что скрежет и стон
подымались от этого места; туманы восходили отсюда; и сырости восходили
отсюда; коряги же все тянулись -- из тумана и сырости; из тумана и сырости
пред фигурочкой
468
узловатая заломалась рука, исходящая жердями, как шерстью.
Уж фигурка склонилась к дуплу -- в пелену черной сырости; тут она
задумалась горько; и тут в руки она уронила непокорную голову:
-- "Душа моя",-- встало из сердца: -- "душа моя,-- ты отошла от меня...
Откликнись, душа моя: бедный я..."
Встало из сердца:
-- "Пред тобою паду я с разорванной жизнью... Вспомни меня: бедный
я..."
Ночь, проколотая искрометною точкою, совершалась светло; и подрагивала
чуть заметная точечка у самого горизонта морского; видно, близилась к
Петербургу торговая шхуна; из прокола ночного вызревал огонек, наливаяся
светом, как созревающий колос, усатый лучами.
Вот уж он превратился в широкое, багровое око, за собой выдавая темный
кузов судна и над ним -- лес снастей.
И над черненькой унывавшей фигуркой, навстречу летящему призраку,
подлетели под месяцем деревянные, многожердистые руки; голова кустяная,
узловатая голова протянулась в пространство, паутинно качая сеть черненьких
веточек; и -- качалась на небе; легкий месяц в той сети запутался, задрожал,
ослепительней засверкал: и будто слезою облился: наполнились фосфорическим
блеском воздушные промежутки из сучьев, являя неизъяснимости, и из них
сложилась фигура; -- там сложилось оно -- там началось оно: громадное тело,
горящее фосфором с купоросного цвета плащом, отлетающим в туманистый дым;
повелительная рука, указуя в грядущее, протянулась по направлению к огоньку,
там мигавшему из дачного садика, где упругие жерди кустов ударялись в
решетку.
Фигурочка остановилась, умоляюще она протянулась к фосфорическим
промежуткам из сучьев, слагающим тело:
-- "Но позволь, позволь; да нельзя же так -- по одному подозрению, без
объяснения..."
Повелительно рука указывала на световое окошко, простреливающее черные
и скрежещущие суки.
Черноватенькая фигурка тут вскрикнула и побежала в пространство; а за
нею рванулось черное суковатое очертание, складываясь на песчанистом берегу
в то самое странное целое, которое могло выдавить из себя
469
чудовищные, невыразимые смыслы, не существующие нигде; черноватенькая
фигурка ударилась грудью в решетку какого-то садика, перелезла через забор и
теперь беззвучно скользила, цепляясь ногами о росянистые травы,-- к той
серенькой дачке, где она была так недавно, где теперь -- все не то.
Осторожно она подкралась к террасе, приложила руку к груди; и беззвучно
она, в два скачка, оказалась у двери; дверь не была занавешена; фигурочка
тогда приникла к окну; там, за окнами, ширился свет.
Там сидели...--
-- На столе стоял самовар; под самоваром стояла тарелка с объедками
холодной котлеты; и выглядывал женский нос с неприятным, сконфуженным,
немного придавленным видом; нос выглядывал робко; и -- робко он прятался:
нос -- ястребиный; колыхалася на стене теневая женская голова с короткой
косицей; эта жалкая голова повисала на выгнутой шее. Липпанченко одной рукой
облокотился на стол; другая рука лежала свободно на кресельной спинке;
грубая, -- отогнулась и разогнулась ладонь; поражала ее ширина; поражала
короткость пяти будто бы обрубленных пальцев, с заусенцами и с коричневой
краскою на ногтях...
-- Фигурочка в два скачка отлетела от двери; и -- очутилась в кустах;
ее охватил порыв неописуемой жалости; кинулась безлобая, головастая шишка --
из дупла, под двумя суками к фигурочке; застонали ветра в гниловатом
раструбе куста.
И фигурочка ожесточенно зашептала под куст:
-- "Ведь нельзя же так просто... Ведь как же так... Ведь еще ничего не
доказано..."
ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ
Повернувшись всем корпусом от вздохнувшей Зои Захаровны, Липпанченко
протянул свою руку -- ну, представьте же! -- к тут на стенке повешенной
скрипке:
-- "Человек на стороне имеет всякие неприятности... Возвращается домой,
отдохнуть, а тут -- нате же..."
470
Он достал канифоль: просто с какой-то свирепостью, переходящей всякую
меру,-- он накинулся на кусок канифоли; с наслаждением он взял промеж
пальцев кусок канифоли; с виноватой гримаскою, не подходящей нисколько к его
положению в партии, ни к только что бывшему разговору, он принялся о
канифоль натирать свой смычок; после он принялся за скрипку:
-- "Можно сказать,-- встречают слезами..." Скрипку прижал к животу и
над ней изогнулся, упирая в колени ее широким концом; узкий конец он вдавил
себе в подбородок; он одною рукой с наслаждением стал натягивать струны, а
другою рукой -- извлек звук:
-- "Дон!"
Голова его выгнулась и склонилась набок при этом; с вопросительным
выражением, не то шутовским, не то жалобным (младенческим как-никак),
поглядел он на Зою Захаровну и причмокнул губами; он как будто бы спрашивал:
-- "Слышите?"
Она села на стул: с вопросительным, полуумиленным, полуожесточенным
лицом поглядела она на Липпанченко и на палец Липпанченко; палец пробовал
струны; а струны -- теренькали.
-- "Так-то лучше!"
И он улыбнулся; улыбнулась она; оба кивнули друг другу; он -- с
помолодевшим задором; она же -- с оттенком конфузливости, выдающим и смутную
гордость, и старое обожание перед ним (пред Липпанченко?),-- она же
воскликнула:
-- "Ах, какой вы..." --
-- "Трень-трень..."
-- "Неисправимый ребенок!"
И при этих словах, несмотря на то, что Липпанченко выглядел
совершеннейшим носорогом, и стремительным, и ловким движением кисти левой
руки перевернул Липпанченко свою скрипку; в угол между огромным плечом и к
плечу упавшею головою молниеносно вдвинулся ее широкий конец; узкий край
оказался в забегавших пальцах:
-- "А нуте-ка".
Подлетела рука со смычком; и -- взвесилась в воздухе: замерла,
нежнейшим движением смычка прикоснулась к струне; смычок же поехал по
струнам; за смычком поехала -- вся рука; за рукой поехала голова; за головой
-- толстый корпус: все набок поехало.
471
Закорючкою согнулся мизинец: он -- смычка не касался.
Кресло треснуло под Липпанченкой, который, казалось, натужился в одном
крепком упорстве: издать нежный звук; сипловатый и все же приятный басок его
неожиданно огласил эту комнату, заглушая и храп сенбернара, и шелестение
таракана.
-- "Не ии-скууу-шаай", -- пел Липпанченко.
-- "Меняя беез нууу-уууу..." -- подхватили нежные, тихо вздохнувшие
струны.
-- "жды" 47 -- пел изогнутый набок Липпанченко, который,
казалось, натужился в одном крепком необоримом упорстве: издать нежный звук.
В модные годы еще они певали подолгу этот старый романс, не распеваемый
ныне.
...............................................................
-- "Тссс!"
-- "Послушай?"
-- "Окошко?.."
-- "Надо пойти: посмотреть".
...............................................................
Дымными и раззелеными клубами меланхолически пробегали там тусклости;
встала луна из-за облака; и все, что стояло, как тусклость,-- разъялось,
распалось; и скелеты кустов прочернились в пространстве; и косматыми
клочьями повалились на землю их тени; обнажился фосфорический воздух в
пролетах из сучьев; все воздушные пятна сложились -- вот оно, вот оно: тело,
горящее фосфором; повелительно ей оно протянуло свою руку к окну; фигурочка
к окну подскочила; окно не было заперто, отворяясь, оно продребезжало
чуть-чуть; и отскочила фигурочка.
В окнах двинулись тени; кто-то прошел со свечой -- в занавешенных
окнах; осветилось и это -- незапертое -- окно; отдернулась занавеска;
толстая постояла фигура и поглядела туда -- в фосфорический мир; казалось,
что глядит подбородок, потому что -- вытарчивал подбородок; глазки не были
видны; вместо глазок темнели две орбиты; две безбровые надбровные дуги
неестественно пролоснились под луной. Занавеска задвинулась; кто-то,
огромный и толстый, обратно прошел в занавешенных окнах; скоро все
успокоилось. Дребезжание скрипки и голоса исходили снова из дачки.
Куст кипел. Головастая, безлобая шишка выдвинулась
472
в луну в одном крепком упорстве: понять -- что бы ни было, какою
угодно ценою; понять, или -- разлететься на части; из дуплистого стволика
выдавался этот старый, безлобый нарост, обрастающий мохом и коростом; он
протягивался под ветром; он молил пощадить -- что бы ни было, какою угодно
ценою. От дуплистого стволика вторично отделилась фигурка; и подкралась к
окошку; отступление было отрезано; ей оставалось одно: довершить начатое.
Теперь она пряталась... в спальне Липпан-ченки с нетерпением она поджидала
Липпанченко -- в спальню.
...............................................................
И негодяи, ведь, имеют потребность пропеть себе лебединую песню.
-- "Разоо-чаа-роо... ваннооо-му... чуу-уу-жды... все обольщееенья
прееежних... днееей... Ууж яя... нее... вее-рюю в уу-веереенья..."
-- "Уж яя... не вее-рую в люю-бовь..."
Знал ли он, что поет? и -- что такое играет? Почему ему грустно?
Почему сжимается горло -- до боли?.. От звуков? Липпанченко этого не
понимал, как не понимал он и нежных, им извлекаемых звуков... Нет, лобная
кость понять не могла: лоб был маленький, в поперечных морщинах: казалось,
он плачет.
Так в одну октябрьскую ночь спел Липпанченко лебединую песню.
ПЕРСПЕКТИВА
Ну -- и вот!
Он попел, поиграл; положив на стол скрипку, отирал платком испариной
покрытую голову; медленно колыхалось его неприличное, пауковое,
сорокапятилетнее брюхо; наконец, взяв свечу, он отправился в спальню; на
пороге он, еще раз, нерешительно повернулся, вздохнул и над чем-то
задумался; вся фигура Липпанченко выразила одну смутную, неизъяснимую
грусть.
И -- Липпанченко провалился во мраке.
Когда пламя свечи неожиданно врезалось в совершенно темную комнату
(шторы были опущены), то разрезался мрак; и -- кромешная темнота разорвалась
в желто-багровых свечениях; по периферии пламенно плясавшего центра круговым
движением завертелись беззвучно тут какие-то куски темноты в виде
теней всех предметов;
473
и вдогонку за темными косяками, за тенями предметов, теневой, огромный
толстяк, вырывавшийся из-под пяток Липпанченко, суетливым движением
припустился по кругу.
Между стеной, столом, стулом безобразный, беззвучный толстяк
перепрокинулся, на косяках изломался и мучительно разорвался, будто он
теперь испытывал все муки чистилища.
Так, извергнувши, как более уж ненужный балласт, свое тело -- так,
извергнувши тело, ураганами всех душевных движений подхвачена бывает душа:
бегают ураганы по душевным пространствам. Наше тело -- суденышко; и бежит
оно по душевному океану от духовного материка -- к духовному материку.
Так... --
Представьте себе бесконечно длинный канат; и представьте, что в поясе
тело ваше перевяжут канатом; и потом -- канат завертят: с бешеной, с
неописуемой быстротой; подкинутые, на расширяющихся, все растущих кругах,
рисуя спирали в пространстве, полетите вы в завоздушную атмосферу головою
вниз, а спиной -- поступательно; и вы будете, спутник земли, от земли
отлетать в мировые безмерности, одолевая многотысячные пространства --
мгновенно, и этими пространствами становясь.
Вот таким ураганом будете вы мгновенно подхвачены, когда душой
извергнется тело, как более уж ненужный балласт.
И еще представим себе, что каждый пункт тела испытывает сумасшедшее
стремление распространиться без меры, распространиться до ужаса (например,
занять в поперечнике место, равное сатурновой орбите); и еще представим
себе, что мы ощущаем сознательно не один только пункт, а все пункты тела,
что все они поразбухли, -- разрежены, раскалены -- и проходят стадии
расширения тел: от твердого до газообразного состояния, что планеты и солнца
циркулируют совершенно свободно в промежутках телесных молекул; и еще
представим себе, что центростремительное ощущение и вовсе утрачено нами; и в
стремлении распространиться без меры телесно мы разорвались на части, и что
целостно только наше сознание: сознание о разорванных ощущениях.
Что бы мы ощутили?
Ощутили бы мы, что летящие и горящие наши разъятые органы, будучи 474
более не связаны целостно, отделены друг от друга миллиардами верст; но
вяжет сознание наше то кричащее безобразие -- в одновременной бесцельности;
и пока в разреженном до пустоты позвоночнике слышим мы кипение сатурновых
масс, в мозг въедаются яростно звезды созвездий; в центре ж кипящего сердца
слышим мы бестолковые, больные толчки,-- такого огромного сердца, что
солнечные потоки огня, разлетаясь от солнца, не достигли бы поверхности
сердца, если б вдвинулось солнце в этот огненный, бестолково бьющийся центр.
Если бы мы телесно себе могли представить все это, перед нами бы встала
картина первых стадий жизни души, с себя сбросившей тело: ощущения были бы
тем сильней, чем насильственней перед нами распался бы наш телесный
состав...
ТАРАКАНЫ
Липпанченко остановился посередине темнеющей комнаты со свечою в руке;
косяки теневые остановились с ним вместе; теневой громадный толстяк,
липпанчен-ская душа, головой висел в потолке; ни к теням всех предметов, ни
к собственной тени Липпанченко не почувствовал интереса; более интересовался
он шелестом -- привычным и незагадочным вовсе.
Он чувствовал гадливое отвращение к таракану; и теперь -- видел он --
десятки этих созданий; в темные свои, шелестя, побежали они углы, накрытые
светом свечки. И -- злился Липпанченко:
-- "Проклятые..."
И протопал к углу за полотерною щеткой, представляющей собою длиннейшую
палку с щетинистой шваброй на конце:
-- "Ужо мало вам было?!.."
На пол он поставил свечу; с полотерною щеткой в руке взгромоздился на
стул он; тяжелое, пыхтящее тело теперь выдавалось над стулом; лопались от
усилия сосуды, напружились (!) мускулы; и взъерошились волосы; за
уползающими горстями гонялся он щетинистым краем швабры; раз, два, три! и --
щелкало под шваброю: на потолке, на стене; даже -- в углу этажерки.
475
-- "Восемь... Десять... Одиннадцать" -- шелестел угрожающий шепот; и
щелкая, пятна падали на пол.
Каждый вечер перед отходом ко сну он давил тараканов. Надавивши их
добрую кучу, отправлялся он спать.
Наконец, ввалившися в спаленку, дверь защелкнул на ключ он; и далее:
поглядел под постель (с некоторого времени этот странный обычай составлял
неотъемлемую принадлежность его раздевания), перед собою поставил он
оплывшую свечку.
Вот он разделся.
Он теперь сидел на постели, волосатый и голый, расставивши ноги;
женообразные округлые формы были явственно у него отмечены на лохматой
груди.
Спал Липпанченко голый.
Наискось от свечи, меж оконной стеною и шкафиком, в теневой темной нише
выступало замысловатое очертание: здесь висящих штанов; и слагалось в
подобие -- отсюда глядящего; неоднократно Липпанченко свои штаны
перевешивал; и всегда выходило: подобие -- отсюда глядящего.
Подобие это он увидел теперь.
А когда задул он свечу, то очертание дрогнуло и проступило отчетливей;
руку Липпанченко протянул к занавеске окна; отдернулась занавеска:
отлетающий коленкор прошуршал; комната просияла зеленоватым свечением меди;
там, оттуда: из белого олова тучек диск пылающий грянул по комнате: и...--
На фоне совершенно зеленой и будто бы купоросной стены -- там! --
стояла фигурочка, в пальтеце, с меловым застывшим лицом: будто -- клоун; и
белыми улыбалась губами. По направлению к двери Липпанченко протопотал
босыми ногами, но животом и грудями он с размаху расплющился на двери (он
забыл, что дверь запер); тут его рванули обратно; горячая струя кипятка
полоснула его по голой спине от лопаток до зада; падая на постель, понял он,
что ему разрезали спину: разрезается так белая безволосая кожа холодного
поросенка под хреном; и едва понял он, что случилось со спиною, как
почувствовал ту струю кипятка -- у себя под пупком.
И оттуда что-то такое прошипело насмешливо; и подумалось где-то, что --
газы, потому что живот был распорот; склонив голову над колыхавшимся
животом, неосмысленно глядящим в пространство, он весь сонно осел, ощупывая
текущие липкости -- на животе и на простыне.
476
Это было последним сознательным впечатлением обыденной
действительности; теперь сознание ширилось; чудовищная периферия его внутрь
себя всосала планеты; и ощущала их -- друг от друга разъятыми органами;
солнце плавало в расширениях сердца; позвоночник калился прикосновением
сатурновых масс; в животе открылся вулкан.
В это время тело сидело бессмысленно с упадающей на грудь головой и
глазами уставилось в рассеченный живот свой; вдруг оно завалилось -- животом
в простыню; рука свесилась над окровавленным ковриком, отливая в луне
рыжеватою шерстью; голова с висящею челюстью откинулась по направлению к
двери и глядела на дверь не моргавшим зрачком; надбровные дуги безброво
залоснились; на простыне проступал отпечаток пяти окровавленных пальцев; и
торчала толстая пятка.
Куст кипел: белогривые полосы полетели с залива; •они подлетали у
берега клочковатою пеной; они облизывали пески; будто тонкие и стеклянные
лезвия, они неслись по пескам; доплескивались до соленого озерца, наливали в
него раствор соли; и бежали обратно. Меж ветвями куста было видно, как
раскачивалось парусное судно,-- бирюзоватое, призрачное; тонким слоем
срезало пространства острокрылатыми парусами; на поверхности паруса
уплотнялся туманный дымок.
...............................................................
Когда утром вошли, то Липпанченки уже не было, а была -- лужа крови;
был -- труп; и была тут фигурка мужчины -- с усмехнувшимся белым лицом, вне
себя; у нее были усики; они вздернулись кверху; очень странно: мужчина на
мертвеца сел верхом; он сжимал в руке ножницы; руку эту простер он
48; по его лицу -- через нос, по губам -- уползало пятно
таракана.
Видимо, он рехнулся.
Конец седьмой главы
ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
и последняя
Минувшее проходит предо мною...
Давно ль оно неслось, событий полно,
Волнуяся, как море-окиян?
Теперь оно безмолвно и спокойно:
Не много лиц мне память сохранила,
Не много слов доходит до меня...
А. Пушкин1
НО СПЕРВА...
Анна Петровна!
О ней позабыли мы: а Анна Петровна вернулась; и теперь ожидала она...
но сперва: --
-- эти двадцать четыре часа! --
-- эти двадцать четыре часа в повествовании нашем расширились и
раскидались в душевных пространствах: безобразнейшим сном; и закрыли кругом
кругозор; и в душевных пространствах запутался авторский взор; он закрылся.
С ним скрылась и Анна Петровна. Как суровые, свинцовые облака,
мозговые, свинцовые игры тащилися в замкнутом кругозоре, по кругу,
очерченному нами, -- безвыходно, безысходно, дотошно --
-- в эти двадцать четыре часа!..
А по этим сурово плывущим и бесцелебным событиям весть об Анне Петровне
пропорхнула отблесками мягкого какого-то света -- откуда-то. Мы тогда
призадумались грустно -- на один только миг; и -- забыли; а должно бы
помнить... что Анна Петровна -- вернулась.
Эти двадцать четыре часа!
То есть сутки: понятие -- относительное, понятие,-- состоящее из
многообразия мигов, где миг --
-- минимальный отрезок ли времени, или -- что-либо там, ну, иное,
душевное, определяемое полнотою душевных событий,-- не цифрой; если ж
цифрой, он -- точен, он -- две десятых секунды; и -- в этом случае
478
неизменен; определяемый полнотою душевных событий он -- час, либо --
ноль: переживание разрастается в миге, или -- отсутствует в миге --
-- где миг в повествовании нашем походил на полную чашу событий.
Но прибытие Анны Петровны есть факт; и -- огромный; правда, нет в нем
ужасного содержания, как в других отмеченных фактах; потому-то мы, автор, об
Анне Петровне забыли; и, как водится, вслед за нами об Анне Петровне забыли
и герои романа.
И все-таки...--
Анна Петровна вернулась; событий, описанных нами, не видала она; о
событиях этих -- не подозревала, не знала; одно происшествие только
волновало ее: ее возвращенье; и должно бы оно взволновать мной описанных
лиц; лица эти должны бы ведь тотчас же отозваться на происшествие это;
осыпать ее записками, письмами, выражением радости или гнева; но записок,
посыльных к ней не было: на огромное происшествие не обратили внимание -- ни
Николай Аполлонович, ни Аполлон Аполлонович.
И -- Анна Петровна грустила.
...............................................................
Наружу не выходила она; великолепного тона гостиница заключила ее в
своем маленьком номерочке; и Анна Петровна часами сидела на единственном
стуле; и Анна Петровна часами сидела, уставившись в крапы обой; эти крапы
лезли в глаза; глаза она переводила к окну; а окно выходило в нахально
глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был желтый дым;
лишь в окошке там, наискось, виделись груды грязных тарелок, лохань, рукава
засученных рук через отблески стекол...
Ни -- письма, ни -- визита: от мужа, от сына.
Иногда звонила она; какая-то появлялась вертунья в бабочкообразном
чепце.
И Анна Петровна -- в который раз! -- изволила спрашивать:
-- "В комнату, пожалуйста, th complet"* (*Чай с хлебом, маслом,
вареньем (фр.; фразеологизм). -- Ред.)
Появлялся лакей в черном фраке, в крахмале, в блистающем свежестью
галстухе -- с преогромным подносом, поставленным четко: на ладонь и плечо;
он презрительно
479
окидывал номерок, неумело подшитое платье его обитательницы, пестрые
испанские тряпки, лежащие на двуспальной постели, и потрепанный чемоданчик;
непочтительно, но бесшумно, он срывал с своих плеч преогромный поднос; и без
всякого шума на стол упадал "th complet". И без всякого шума лакей
удалялся.
Никого, ничего: те же крапы обой; те же хохот, возня из соседнего
номера, разговор двух горничных в коридоре; рояль -- откуда-то снизу (в
номере заезжей пьянистки, собиравшейся дать свой концерт); и глаза -- в
который раз -- переводила к окну, а окно выходило в нахально глядящую стену
каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был дым, лишь в окошке там,
наискось, виделись через отблески стекол --
-- (вдруг раздался стук в дверь; вдруг Анна Петровна растерянно
расплескала свой чай на чистейшие салфетки подноса) --
-- лишь в окошке там, наискось, виделись груды грязных салфеток,
лохань, рукава засученных рук.
Влетевшая горничная подала ей визитную карточку; Анна Петровна вся
вспыхнула; шумно приподнялась из-за столика; первым жестом ее был тот жест,
усвоенный смолоду: быстрое движение руки, оправляющей волосы.
-- "Где они?"
-- "Ждут-с в коридоре".
Вспыхнувши, проведя рукой от волос к подбородку (жест, усвоенный лишь
недавно и обусловленный, вероятно, одышкою), Анна Петровна сказала:
-- "Просите".
Задышала и покраснела.
Слышались -- хохот, возня из соседнего номера, разговор двух горничных
в коридоре и рояль откуда-то снизу; слышались быстро-быстро бегущие к двери
шаги; дверь отворилась; Аполлон Аполлонович Аблеухов, не переступая порога,
тщетно силился что-либо разобрать в полусумерках номерочка; и первое, что
увидел он, оказалось стеною оливковатых оттенков, глядящею за окном; и --
дым вместо неба; лишь в окошке там, наискось виделись через отблески стекол
груды грязных тарелок, лохань, рукава засученных рук, перемывающих что-то.
...............................................................
480
Первое, что бросилось на него, было скудною обстановкою дешевого
номерочка (тени падали так, что Анна Петровна стушевалася как-то); эдакий
номерок и -- в перворазрядном отеле! Что ж такого? Тут нечему удивляться;
номерочки такие бывают во всех перворазрядных отелях -- перворазрядных
столиц: на отель их приходится по одному, много по два; но анонсы о них
оповещают во всех указателях. Вы читаете, например: "Savoy Premier odre.
Chambres depuis 3 fr." * (*"Савой. Первый разряд. Комнаты, начиная с 3
франков" -- (фр.) Ред. ). Это значит: минимальные цены за сносную комнату --
не менее пятнадцати франков; но для виду где-нибудь в антресолях неизменно
пустующий угол, неприбранный, грязный, найдете вы -- во всех перворазрядных
отелях перворазрядных столиц; и о нем-то вот гласит указатель "depuis trois
francs" ** (** "начиная с трех франков" (фр.).- Ред.); этот номер в загоне;
остановиться нельзя в нем (вместо него попадаете вы в пятнадцатифранковый
номер); в "depuis trois francs" же отсутствуют и воздух, и свет; и прислуга
бы им погнушалась, не то что вы, барин; обстановка и что бы то ни было --
отсутствуют тоже; горе вам, если вы остановитесь: запрезирает вас
многочисленный штат горничных, официантов и отельных мальчишек.
И вы съедете в гостиницу второго разряда, где за семь-восемь франков
будете вы отдыхать в чистоте, комфорте, почете.
"Premier odre - depuis 3 francs" -- Боже вас сохрани!
Вот -- постель, стол и стул; в беспорядке разбросаны на постели
ридикюльчик, ремни, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка,
перевернутая -- представьте же -- длинным чулочком (чистейшего шелка), плед,
ремни да комок лимонного цвета кричащих испанских лоскутьев; все это, по
мнению Аполлона Аполлоновича, должно было быть дорожными принадлежностями и
сувенирами из Гренады, Толедо, по всей вероятности дорогими когда-то и
теперь потерявшими всякий вид, всякий лоск,--
-- три же тысячи рублей серебром, высланные так недавно в Гренаду, не
могли быть, как видно, получены --
-- так что даме ее положения в
481
свете было неловко с собою возить эту старую рвань; и -- сердце в нем
сжалось.
Тут увидел он стол, блистающий парою чистейших салфеток и блистающий
"th complet": принадлежность отеля, небрежно сюда занесенная. Из теней же
выступил силуэт: сердце сжалось вторично, потому что на стуле --
-- и нет, не на стуле! --
-- вставшую он увидел со стула -- ту самую ль? -- Анну Петровну,
осевшую, пополневшую, и -- с сильнейшею проседью; первое, что он понял, был
прискорбнейший факт: за два с половиною года пребывания в Испании (и -- еще
где, еще?) -- явственней выступил из-под ворота двойной подбородок, а из-под
низа корсета явственней выступил округленный живот; только два лазурью
наполненных глаза когда-то прекрасного и недавно красивого личика там
блистали по-прежнему; в глубине их теперь разыгрались сложнейшие чувства:
робость, гнев, сочувствие, гордость, униженность убогою обстановкою номера,
затаенная горечь и... страх.
Аполлон Аполлонович этого взгляда не вынес: опустил он глаза и мял в
руке шляпу. Да, года пребывания с итальянским артистом изменили ее; и куда
девалась солидность, врожденное чувство достоинства, любовь к чистоте и
порядку; Аполлон Аполлонович глазами забегал по комнате: в беспорядке
разбросаны были -- ридикюльчик, ремни кружевной черный веер, чулочек да
комок лимонно-желтых лоскутьев, вероятно, испанских.
...............................................................
Перед Анной Петровной...-- да он ли то? Два с половиною года и его
изменили; два с половиною года в последний раз перед собой она видела
отчетливо выточенное из серого камня лицо, холодно на нее посмотревшее над
перламутровым столиком (во время последнего объяснения); каждая черточка в
нее врезалась отчетливо леденящим морозом; а теперь, на лице -- полное
отсутствие черт.
(От себя же мы скажем: черты еще были недавно; и в начале повествования
нашего обрисовали мы их...).
482
Два с половиною года тому назад Аполлон Аполлонович, правда, уже был
стариком, но... в нем было что-то безлетное; и он выглядел -- мужем; а
теперь -- где государственный человек? Где железная воля, где камен-ность
взора, струящая одни только вихри, холодные, бесплодные, мозговые (не
чувства) -- где каменность взора? Нет, все отступало перед старостью; старик
перевешивал все: положение в свете и волю; поражала страшная худоба;
поражала сутуловатость; поражали -- и дрожание нижней челюсти, и дрожание
пальцев; и главное -- цвет пальтеца: никогда он при ней не заказывал этого
цвета одежды.
Так стояли они друг против друга: Аполлон Аполлонович,-- не переступая
порога; и Анна Петровна -- над столиком: с дрожащею и полурасплесканной
чашкою крепкого чая в руках (чай она расплескала на скатерть).
Наконец Аполлон Аполлонович на нее поднял голову; пожевал он губами и
сказал, запинаясь:
-- "Анна Петровна!"
Он теперь отчетливо осмотрел ее всю (к полусумеркам привыкли глаза);
видел он: все черты ее на мгновение просветились прекрасно; и потом опять на
черты набежали морщиночки, одутловатости, жировые мешочки: ясную красоту
детских черт они облагали-таки огрубением старости: но на миг все черты ее
просветились прекрасно, а именно,-- когда резким движением от себя
оттолкнула она сервированный чай; и вся как-то рванулась навстречу; но все
же: не тронулась с места; и лишь бросила из-за столика там губами жующему
старику:
-- "Аполлон Аполлонович!"
Аполлон Аполлонович побежал ей навстречу (так же он бегал навстречу и
два с половиною года, чтоб просунуть два пальца, отдернуть их и облить
холодной водой); побежал к ней, как есть, через комнату -- в пальтеце, со
шляпой в руке; лицо ее наклонилося к лысине; голая, как колено, поверхность
громадного черепа да два оттопыренных уха ей напомнили что-то, а когда
холодные губы коснулись руки ее, замоченной расплесканным чаем, то сложное
выражение черт у нее тут сменилось нескрываемым чувством довольства: вы
представьте себе,-- что-то детское вспыхнуло, проиграло и затаилось в
глазах.
А когда разогнулся он, то фигурка его перед ней
483
выдавалась даже с чрезмерной отчетливостью, обвисая брючками, пальтецом
(никогда не бывшего цвета) и множеством новых морщинок, двумя, разрывавшими
все лицо и новыми какими-то взорами; эти два вылезающих глаза не показались,
как прежде, ей двумя прозрачными камнями; проступили в них: неизвестная сила
и крепость.
Но глаза опустились. Аполлон Аполлонович, порхая глазами, искал
выражений:
-- "Я, знае...-- подумал он и кончил: --"те ли..."
-- "?"
-- "Приехал засвидетельствовать вам, Анна Петровна, почтение..."
-- "И поздравить с приездом..."
И Анна Петровна поймала растерянный, недоумевающий, просто мягкий
какой-то, сочувственный взгляд -- темного василькового цвета, точно теплого
весеннего воздуха.
Из соседнего номера раздавались: хохот, возня; из-за двери -- разговор
тех же горничных; и рояль -- откуда-то снизу; в беспорядке разбросаны были:
ремни, ридикюльчик, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка да
комок кричащих лимонных лоскутьев, оказавшихся кофточкой; уставлялись крапы
обой; уставлялось окно, выходящее в нахально глядящую стену каких-то
оливковатых оттенков; вместо неба был -- дым, а в дыму -- Петербург: улицы и
проспекты; тротуары и крыши; изморось приседала на жестяной подоконник там;
низвергались холодные струечки с жестяных желобов.
-- "А у нас..." --
-- "Не хотите ли чаю?.."
-- "Начинается забастовка..."
КАЧАЛОСЬ НАД ГРУДОЙ ПРЕДМЕТОВ...
Дверь распахнулась.
Николай Аполлонович очутился в передней, из которой с такою
поспешностью он бежал спозаранку; на стенах разблистался орнамент из
старинных оружии: здесь ржавели мечи; там -- склоненные алебарды: Николай
Аполлонович выглядел вне себя; резким взмахом руки он сорвал с себя
итальянскую шляпу с полями; шапка белольняных волос смягчала холодную 484
эту почти суровую внешность с напечатленным упрямством (трудно было
встретить волосы такого оттенка у взрослого человека; часто встречается этот
оттенок у крестьянских младенцев -- особенно в Белоруссии); сухо, холодно,
четко выступили линии совершенно белого лика, подобного иконописному, когда
на мгновенье задумался он, устремляя взор свой туда, где под ржаво-зеленым
щитом блистала своим шишаком литовская шапка и проискрилась крестообразная
рукоять рыцарского меча.
Вот он вспыхнул; и в мокрой, измятой накидке он, прихрамывая, взлетел
по ступеням коврами устланной лестницы; почему же временами он вспыхивал,
рдея румянцем, чего никогда не бывало с ним? И он -- кашлял; и он --
задыхался; лихорадка трясла его: нельзя безнаказанно в самом деле
простаивать под дождем; любопытнее всего, что с колена ноги, на которую он
прихрамывал, сукно было содрано; и -- трепался лоскут; был приподнят
студенческий сюртучок под накидкой, горбя спину и грудь; между целою и
оторванной сюртучною фалдой пляшущий хлястик выдавался наружу; право, право
же: выглядел Николай Аполлонович хромоногим, горбатым, и -- с хвостиком,
когда полетел что есть мочи он по мягкой ступенчатой лестнице, провеявши
шапкою белольняных волос -- мимо стен, где клонились пистоль с шестопером.
Поскользнулся пред дверью с граненой хрустальною ручкою; а когда он
бежал мимо блещущих лаками комнат, то казалось, что строилась вкруг него
лишь иллюзия комнат; и потом разлеталась бесследно, воздвигая за гранью
сознания свои туманные плоскости; и когда за собою захлопнул он коридорную
дверь и стучал каблуками по гулкому коридору, то казалось ему, что колотятся
его височные жилки: быстрая пульсация этих жилок явственно отмечала на лбу
преждевременный склероз.
Он влетел сам не свой в свою пеструю комнату: и отчаянно вскрикнули в
клетке и забили крылами зеленые попугайчики; этот крик перервал его бег; на
мгновенье уставился он пред собой; и увидел: пестрого леопарда, брошенного к
ногам с разинутой пастью; и -- зашарил в карманах (он отыскивал ключик от
письменного стола).
-- "А?"
-- "Черт возьми..."
-- "Потерял?"
-- "Оставил!?"
485
-- "Скажите, пожалуйста".
И беспомощно заметался по комнате, разыскивая им забытый предательский
ключик, перебирая совершенно неподходящие предметы убранства, схвативши
трехногую золотую курильницу в виде истыканного отверстия шара с полумесяцем
наверху и бормоча сам с собой: Николай Аполлонович так же, как и Аполлон
Аполлонович, сам с собой разговаривал.
С испугом он кинулся в соседнюю комнату -- к письменному столу: на ходу
зацепил он ногою за арабскую табуретку с инкрустацией из слоновой кости; она
грохнула на пол; его поразило, что стол был не заперт; выдавался
предательски ящик; он был полувыдвинут; сердце упало в нем: как мог он в
неосторожности позабыть запереть? Он дернул ящик... И-и-и...
Нет: да нет же!
В ящике в беспорядке лежали предметы; на столе лежал брошенный наискось
портрет кабинетных размеров; а... сардинницы не было; яростно, ожесточенно,
испуганно выступали над ящиком линии побагровевшего лика с синевою вокруг
громадных черных каких-то очей: черных -- от расширенности зрачков; так
стоял он меж креслом темно-зеленой обивки и бюстом: разумеется, Канта.
Он -- к другому столу. Он -- выдвинул ящик, в ящике в совершенном
порядке лежали предметы: связки писем, бумаги; он все это -- на стол;
но...-- сардинницы не было... Тут ноги его подкосились; и, как есть, в
итальянской накидке, в калошах,-- он упал на колени, роняя горящую голову на
холодные, мокрые, дождем просыревшие руки; на мгновение -- так замер он:
шапка льняных волос мертвенела так странно там, неподвижно, желтоватым
пятном в полусумерках комнаты среди кресел темно-зеленой обивки.
Да -- как вскочит! Да -- к шкафу! И шкаф -- распахнулся; кое-как на
ковер полетели предметы; но и там -- сардинницы не было; он, как вихрь,
заметался по комнате, напоминая юркую обезьянку и стремительностью движений
(как у его высокопревосходительного папаши), и невзрачным росточком. В самом
деле: подшутила судьба; из комнаты -- в комнату; от постели (здесь рылся он
под подушками, одеялом, матрасом) -- к камину: здесь руки он перепачкал в
золе; от камина -- к рядам книжных полок (и на медных колесиках заскользил
486
легкий шелк, закрывающий корешки); здесь просовывал руки он меж томами;
и многие томы с шелестением, с грохотом полетели на пол.
Но нигде сардинницы не было.
Скоро лицо его, перепачканное золою и пылью, уж без всякого толка и
смысла качалось над кучей предметов, сваленных в бестолковую груду и
перебираемых длинными, какими-то паучьими пальцами, выбегающими на дрожащих
руках; руки эти ерзали по полу из стлавшейся итальянской накидки; в этой
согнутой позе, весь дрожащий и потный, с налитыми шейными жилами,
право-право, напомнил бы всякому он толстобрюхого паука, поедателя мух; так,
когда разорвет наблюдатель тонкую паутину, то видит он зрелище:
обеспокоенное громадное насекомое, продрожав на серебряной ниточке в
пространстве от потолка и до полу, неуклюже забегает по полу на мохнатых
ногах.
В такой-то вот позе -- над грудой предметов -- Николай Аполлонович был
застигнут врасплох: вбежавшим Семенычем.
-- "Николай Аполлонович!.. Барчук!.."
Николай Аполлонович, все еще сидя на корточках, повернулся; увидев
Семеныча, он в стремительном жесте накидкою накрыл груду сваленных вкучу
предметов -- листики и раскрывшие зевы тома,-- напоминая наседку на яйцах:
шапка льняных волос мертвенела так странно там, неподвижно,-- желтоватым
пятном в полусумерках комнаты.
-- "Что такое?.."
-- "Осмелюсь я доложить..."
-- "Оставьте: видите, что... я занят..."
Растянувши рот до ушей, весь напомнил он голову пестрого леопарда, там
оскаленного на полу:
-- "Разбираю, вот, книги".
Но Семеныч угомониться не мог:
-- "Пожалуйте: там... просят вас..."
-- "?"
-- "Семейная радость: так что матушка-барыня, Анна Петровна, сами
изволили к нам пожаловать".
Николай Аполлонович машинально привстал; с него слетела накидка; на
перепачканном золою контуре иконописного лика -- сквозь пепел и пыль --
молнией вспыхнул румянец; Николай Аполлонович представлял собой нелепую и
смешную фигурку в растопыренном
487
двумя горбами студенческом сюртуке об одной только фалде -- и с
пляшущим хлястиком, когда он -- закашлялся; хрипло как-то, сквозь кашель,
воскликнул он:
-- "Мама? Анна Петровна?"
-- "С Аполлоном с Аполлоновичем они там-с; в гостиной... Только что вот
изволили..."
-- "Меня зовут?"
-- "Аполлон Аполлонович просят-с".
-- "Так, сейчас... Я сейчас... Вот только..."
...............................................................
В этой комнате так недавно еще Николай Аполлонович вырастал в себе
самому предоставленный центр -- в серию из центра истекающих логических
предпосылок, предопределяющих все: душу, мысль и это вот кресло; так недавно
еще он являлся здесь единственным центром вселенной; но прошло десять дней;
и самосознание его позорно увязло в этой сваленной куче предметов: так
свободная муха, перебегающая по краю тарелки на шести своих лапках,
безысходно вдруг увязает и лапкой, и крылышком в липкой гуще медовой.
...............................................................
-- "Тсс! Семеныч, Семеныч -- послушайте",-- Николай Аполлонович прытко
выюркнул тут из двери, нагоняя Семеныча, перепрыгнул чрез опрокинутую
табуретку и вцепился в рукав старика (ну и цепкие ж пальцы!).
-- "Не видали ль вы здесь -- дело в том, что..." -- запутался он,
приседая к земле и оттягивая старика от коридорной от двери -- "забыл я...
Эдакого здесь предмета не видали ли вы? Здесь, в комнате... Предмета такого:
игрушку..."
-- "Игрушку-с..."
-- "Детскую игрушку... сардинницу..."
-- "Сардинницу?"
-- "Да, игрушку (в виде сардинницы) -- тяжелую весом, с заводом: еще
тикают часики... Я ее положил тут: игрушку..."
Семеныч медленно повернулся, высвободил свой рукав от прицепившихся
пальцев, на мгновение уставился в стену (на стене висел щит -- негритянский:
из брони когда-то павшего носорога), подумал и неуважительно так отрезал:
-- "Нет!"
Даже не "нет-с": просто -- "нет"...
-- "А я, таки, думал..."
488
Вот подите: благополучие, семейная радость; сияет сам барин, министер:
для такого случая... А тут нате: сардинница... тяжелая весом... с
заводом... игрушка: сам же -- с оторванной фалдою!..
-- "Так позволите доложить?"
-- "Я -- сейчас, я -- сейчас..."
И дверь затворилась: Николай Аполлонович тут стоял, не понимая, где он,
-- у опрокинутой темно-коричневой табуретки, перед кальянным прибором; перед
ним на стене висел щит, негритянский, толстой кожи павшего носорога и с
привешенной сбоку суданскою ржавой стрелой.
Не понимая, что делает, поспешил он сменить предательский сюртучок на
сюртук совсем новенький; предварительно же отмыл руки он и лицо от золы;
умываясь и одеваясь, приговаривал он:
-- "Как же это такое, что же это такое... Куда же я в самом деле
упрятал..."
Николай Аполлонович не сознавал еще всей полноты на него напавшего
ужаса, вытекающего из случайной пропажи сардинницы; хорошо еще, что пока не
пришло ему в голову: в отсутствие его в комнате побывали и, открывши
сардинницу ужасного содержания, сардинницу эту предупредительно унесли от
него.
УДИВИЛИСЬ ЛАКЕИ
И такие же точно там возвышались дома, и такие же серые проходили там
токи людские, и такой же стоял там зелено-желтый туман; сосредоточенно
побежали там лица, тротуары шептались и шаркали -- под ватагою каменных
великанов-домов; им навстречу летели -- проспект за проспектом; и
сферическая поверхность планеты казалась охваченной, как змеиными кольцами,
черновато-серыми домовыми кубами; и сеть параллельных проспектов,
пересеченная сетью проспектов, в мировые ширилась бездны поверхностями
квадратов и кубов: по квадрату на обывателя.
Но Аполлон Аполлонович не глядел на любимую свою фигуру; квадрат; не
предавался бездумному созерцанию каменных параллелепипедов, кубов;
покачиваясь на мягких подушках сиденья наемной кареты, он с волненьем
489
поглядывал на Анну Петровну, которую вез он сам -- в лакированный дом;
что такое за чаем они говорили там в номере, навсегда осталось для всех
непроницаемой тайной; после этого разговора и порешили они: Анна Петровна
завтра же переедет на Набережную; а сегодня вез Аполлон Аполлонович Анну
Петровну -- на свидание с сыном.
И Анна Петровна конфузилась.
В карете не говорили они; Анна Петровна глядела там в окна кареты: два
с половиною года не видала она этих серых проспектов: там, за окнами,
виднелась домовая нумерация; и шла циркуляция; там, оттуда -- в ясные дни,
издалека-далека, сверкали слепительно: золотая игла, облака, луч багровый
заката; там, оттуда, в туманные дни -- никого, ничего.
Аполлон Аполлонович с нескрываемым удовольствием привалился к стенкам
кареты, отграниченный от уличной мрази в этом замкнутом кубе; здесь он был
отделен от протекающих людских толп, от тоскливо мокнущих красных обертков,
продаваемых вон с того перекрестка; и порхал он глазами; иногда только Анна
Петровна ловила: растерянный, недоумевающий взор, и представьте себе --
просто мягкий какой-то: синий-синий, ребяческий, неосмысленный даже (не
впадал ли он в детство?).
-- "Слышала я, Аполлон Аполлонович: вас прочат в министры?"
Но Аполлон Аполлонович перебил:
-- "Вы теперь откуда же, Анна Петровна?"
-- "Да я из Гренады..."
-- "Так-с, так-с, так-с..." -- и, сморкаясь,-- прибавил...-- "Да знаете
ли, дела: служебные, знаете, неприятности..."
И -- что такое? На руке своей ощутил он теплую руку: его погладили по
руке... Гм-гм-гм: Аполлон Аполлонович растерялся; сконфузился, перепугался
даже он как-то; даже стало ему неприятно... Гм-гм: лет пятнадцать уже не
обращались с ним так... Таки прямо погладила... Этого он, признаться, не
ждал от особы... гм-гм... (Аполлон Аполлонович эти два с половиною года ведь
особу эту считал за... особу... легкого... поведения...).
-- "Выхожу, вот, в отставку..."
Неужели же мозговая игра, разделявшая их столько лет и зловеще
490
сгущенная за два с половиною года, -- вырвалась наконец из упорного
мозга? И вне мозга уже тучами посгущалась над ними? Наконец разразилась
вокруг небывалыми бурями? Но разражаясь вне мозга, она истощилась в мозгу;
медленно мозг очищался; в тучах так иногда вы увидите сбоку бегущий и
лазурный пролет -- сквозь полосы ливня; пусть же ливень хлещет над вами;
пусть с грохотом разрываются темные облака клубы багровою молнией! Лазурный
пролет набегает; ослепительно скоро выглянет солнце; вы уже ожидаете
окончания грозы; вдруг -- как вспыхнет, как бацнет: в сосну ударила молния.
В окна кареты врывалося зеленоватое освещение дня, потоки людские
бежали там волнообразным прибоем; и прибой тот людской -- был прибой
громовой.
Здесь вот видел он разночинца; здесь глаза разночинца заблестели,
узнали, тому назад -- дней уж десять (да, всего десять дней: за десять дней
переменилося все; изменилась Россия!)...
Леты и грохоты пролетавших пролеток! Мелодичные возгласы автомобильных
рулад! И -- наряд полицейских!...
Там, где взвесилась только одна бледно-серая гнилость, матово намечался
сперва и потом наметился вовсе: грязноватый, черновато-серый Исакий... И
ушел обратно в туман. И -- открылся простор: глубина, зеленоватая муть, куда
убегал черный мост, где туман занавесил холодные многотрубные дали и откуда
бежала волна набегающих облаков.
...............................................................
В самом деле: ведь вот -- удивились лакеи! Так рассказывал после в
передней дежуривший сонный Гришка-мальчишка:
-- "Я сижу это, да считаю по пальцам: ведь вот от Покрова от самого --
до самого до Рождества Богородицы... Это значит выходит... От Рождества
Богородицы -- до Николы до Зимнего..." 2
-- "Да рассказывай ты: Рождество Богородицы, Рождество Богородицы!"
-- "А я -- что? Рождество Богородицы деревенский наш праздник --
престольный...3 Так что -- будет: считаю... Тут слышь --
подъехали; я -- к дверям. Распахнул, значит, дверь: и -- ах, батюшки! Так
что барин сам, в наемной каретишке (и плохая ж каретишка!); так что с ним
барыня лет почтенных в дешевеньком ватерпруфе4.
491
-- "Не ватерпруфе, пострел: нынче ватерпруфов не носят".
-- "Не смущайте его: он и так обалдел".
-- "Одним словом -- в пальте. Барин же суетился: с извозчика -- тьфу, с
кареты -- он соскочил, руку барыне протянул,-- улыбается: кавалерственно
эдак; всякую помощь оказывает".
-- "Ишь ты..."
-- "То же..."
-- "Я думаю; не видались два года",-- раздались вокруг голоса.
-- "Само собой: барыня из кареты выходит; только барыня -- вижу я --
смущены при таком при случае: улыбаются там -- не в своем в полном виде;
себя самих для куражу: за подбородок хватаются; ну, бедно, скажу вам, одеты;
на перчатках-то дыры; не заштопаны, вижу, перчатки: может, некому штопать; в
Гишпании, может, не штопают..."
-- "Рассказывай, ладно уж!.."
-- "Я и так говорю: барин же, барин наш Аполлон Аполлонович, всякую
авантажность посбросили; стоят у кареты, над лужею, под дождем; дождь -- Бог
ты мой! Барин ежится, будто на месте забегали, притопатывают на месте
носками; а как барыня при сходе с подножки вся на руку на их навалилась --
ведь барыня грузная -- барин наш так весь даже присел; крохотного барин
росточка; ну, куды же им, думаю, грузную такую сдержать! Силенки не
хватит..."
-- "Не плети белиндрясов; рассказывай".
-- "Я не плету белиндрясов; я и так говорю, да и што говорить... Тут
вот Митрий Семеныч расскажет: они повстречали в передней... Что
рассказывать-то? Барин барыне только всего и сказали: мол, милости просим,
сказали -- пожалуйте, мол, Анна Петровна... Тут я их и признал".
-- "Ну и что ж?"
-- Постарели... Спервоначалу-то не узнал; а потом их узнал, потому еще
помню: гостинцем кормила".
Так впоследствии говорили лакеи.
...............................................................
Но действительно!
Неожиданный, непредвиденный факт: тому назад два с половиною года, как
Анна Петровна уехала от супруга с итальянским артистом; и вот через два с
половиною
492
года, покинутая итальянским артистом, от гренадских прекрасных дворцов
через цепь Пиренеев, чрез Альпы, чрез горы Тироля примчалась с экспрессом
обратно; но всего удивительней то, что сенатору было нельзя заикнуться об
Анне Петровне ни два с лишним года, ни даже тому назад -- два с половиною
дня (еще вчера он топорщился!); два с половиною года Аполлон Аполлонович
сознанием избегал даже мысли об Анне Петровне (и все-таки думал о ней);
самое звукосочетание "Анна Петровна" разбивалось о барабанную перепонку ушей
точно так, как о лоб учительский разбивается брошенная из-под парты
хлопушка; только школьный учитель по кафедре разгневанно простучит кулаком;
Аполлон Аполлонович же поджимал презрительно губы при звукосочетании этом.
Отчего ж при известии о ее возвращении обыкновенный поджим сухих губ
разорвался в взволнованно-гневном дрожании челюстей (вчера ночью -- при
разговоре с Николенькой); отчего не спал ночь? Отчего в течение полусуток
тот гнев испарялся куда-то и сменялся щемящей тоскою, переходящей в тревогу?
Почему сам не выдержал ожидания, сам поехал в гостиницу? Уговаривал -- сам:
сам -- привез. Что такое случилось там -- в гостиничном номере; свое
строгое обещание забыла и Анна Петровна: обещание это дала она себе --
здесь, вчера: здесь в лакированном доме (посетивши его и никого не застав).
Дала обещание: но -- вернулась.
Анна Петровна и Аполлон Аполлонович были взволнованы и сконфужены
объясненьем друг с другом; поэтому при вступлении в лакированный дом не
обменялись они обильными излияниями чувств; Анна Петровна искоса посмотрела
на мужа: Аполлон Аполлонович стал сморкаться... под ржавою алебардою;
испустив трубный звук, стал пофыркивать в бачки. Анна Петровна милостиво
изволила отвечать на почтительные поклоны лакеев, проявляя сдержанность,
которой мы только что не видели в ней; только Семеныча она обняла и как
будто хотела поплакать; но, бросивши перепуганный, растерянный взгляд на
Аполлона Аполлоновича, она себя пересилила: пальцы ее потянулися к
ридикюльчику, но платка не достали.
Аполлон Аполлонович, стоя над ней на ступеньках, бросал на лакеев
повелительно строгие взгляды; взгляды такие бросал он в минуты
растерянности: а в обычные
493
времена Аполлон Аполлонович был с лакеями до обидности отменно вежлив и
чопорен (за исключением шуток). Он, пока тут стояла прислуга, выдерживал тон
равнодушия: ничего не случилось -- до этой поры проживала барыня за
границей, для поправленья здоровья; более ничего: и барыня, вот,
вернулась... Что ж такое? Ну, вот -- и прекрасно!..
Впрочем, был тут лакей (все другие сменились, за исключеньем Семеныча
да Гришки, мальчишки); этот -- помнил, что помнил: помнил, какими манерами
совершала барыня свой заграничный отъезд -- без всякого предупрежденья
прислуги: с маленьким саквояжем в руках (и это -- на два с половиною года!);
накануне ж отъезда -- запиралась от барина; дня же два до отбытия все сидел
у нее этот самый, с усами: черноглазый их посетитель -- как его? Миндалини
(звали его Манталини 5), который певал у них нерусские какие-то
песни: "Тра-ла-ла... Тра-ла-ла..." И на чай не давал.
Этот самый лакей, что-то такое запомнив, с особенным уважением
приложился к превосходительной ручке, чувствуя за собою вину, что
подробности бегства -- отъезда то есть -- не изгладились у него в голове; не
на шутку боялся ведь он, что сочтены его дни пребывания в лакированном доме
-- по случаю счастливого возвращения их высокопревосходительств в
лакированный дом.
Вот они -- в зале; перед ними паркет, точно зеркало, разблистался
квадратиками: эти два с половиною года здесь редко топили; безотчетную
грусть вызывали пространства этой комнатной анфилады; Аполлон Аполлонович
более все сидел у себя в кабинете, запираясь на ключ; все казалось ему, что
отсюда -- туда прибежит к нему кто-то знакомый и грустный; и теперь он
подумал, что вот он -- не один; не один будет он здесь расхаживать по
квадратикам паркетного пола, а... с Анной Петровной.
По квадратикам паркетного пола с Николенькой Аполлон Аполлонович
расхаживал редко.
Согнув кренделем руку, повел Аполлон Аполлонович через зал свою гостью:
хорошо еще, что подставил он правую руку; левая -- и стреляла, и ныла от
сердечных, стремительных, неугомонных толчков; Анна Петровна же остановила
его, подвела его к стенке, показывая на бледнотонную живопись, улыбнулась
ему:
-- "Ах, все те же!.. Помните, Аполлон Аполлонович, эту вот фреску?"
494
И -- чуть-чуть покосилась, чуть-чуть покраснела; васильковые взоры его
тут уставились в два лазурью наполненных глаза; и -- взгляд, взгляд: что-то
милое, бывшее, стародавнее, что все люди забыли, но что никого не забыло и
стоит при дверях -- что-то такое вдруг встало между взглядами их; это не
было в них; и возникло -- не в них; но стояло -- меж ними: будто ветром
весенним овеяло. Пусть простит мне читатель: сущность этого взгляда выражу я
банальнейшим словом: любовь.
-- "Помните?"
-- "Как же-с: помню..."
-- "Где?"
-- "В Венеции..."
-- "Прошло тридцать лет!.."
Воспоминание о туманной лагуне, об арии, рыдающей в отдалении, охватило
его: тому назад тридцать лет. Воспоминания о Венеции и ее охватили,
раздвоились: тому назад -- тридцать лет; и тому назад -- два с половиною
года; тут она покраснела от воспоминанья некстати, которое она прогнала; и
другое нахлынуло: Коленька. За последние два часа о Коленьке позабыла она;
разговор с сенатором вытеснил все иное до времени; но за два часа перед тем
только о Коленьке она и думала с нежностью; с нежностью и досадой, что от
Коленьки -- ни привета, ни отзыва.
-- "Коленька..."
Они вступили в гостиную; отовсюду бросились горки фарфоровых
безделушек; разблистались листики инкрустации -- перламутра и бронзы -- на
коробочках, полочках, выходящих из стен.
-- "Коленька, Анна Петровна, ничего себе... так себе... поживает
прекрасно",-- и отбежал -- как-то вбок.
-- "А он дома?"
Аполлон Аполлонович, только что упавший в ампирное кресло, где на
бледно-лазурном атласе сидений завивались веночки, нехотя приподнялся из
кресла, нажимая кнопку звонка:
-- "Отчего он ко мне не приехал?"
-- "Он, Анна Петровна... мме-емме... был, в свою очередь,
очень-очень",-- запутался как-то странно сенатор, и потом достал свой
платок: с трубными какими-то звуками очень долго сморкался; фыркая в бачки,
очень долго в карманы запихивал носовой свой платок:
495
-- "Словом, был он обрадован"
Наступило молчание. Лысая голова там качалась под холодною и
длинноногою бронзою; ламповый абажур не сверкал фиолетовым тоном,
расписанным тонко: секрет этой краски девятнадцатый век утерял; стекло
потемнело от времени; тонкая роспись потемнела от времени тоже.
На звонок появился Семеныч:
-- "Николай Аполлонович дома?"
-- "Точно так-с..."
-- "Мм... послушайте: скажите ему, что Анна Петровна--у нас; и --
просит пожаловать..."
-- "Может быть, мы сами пойдем к нему",-- заволновалась Анна Петровна и
с несвойственною ее годам быстротой приподнялась она с кресла; но Аполлон
Аполлонович, повернувшись круто к Семенычу, тут ее перебил:
-- "Ме-емме... Семеныч: скажу-ка я..."
-- "Слушаю-с!.."
-- "Ведь жена то халдея -- полагаю я -- кто?"
-- "Полагаю-с,-- халдейка..."
-- "Нет -- халда!.."
...............................................................
-- "Хе-хе-хе-с..."
...............................................................
-- "Коленькой, Анна Петровна, я недоволен..."
-- "Да что вы?"
-- "Коленька уж давно ведет себя -- не волнуйтесь -- ведет себя:
прямо-таки -- не волнуйтесь же -- странно..."
-- "? "
Золотые трюмо из простенков отовсюду глотали гостиную зеленоватыми
поверхностями зеркал.
-- "Коленька стал как-то скрытен... Кхе-кхе",-- и, закашлявшись,
Аполлон Аполлонович, пробарабанил рукою по столику, что-то вспомнил -- свое,
нахмурился, стал рукой тереть переносицу; впрочем, быстро опомнился: и с
чрезмерной веселостью почти выкрикнул он:
-- "Впрочем -- нет: ничего-с... Пустяки".
Меж трюмо отовсюду поблескивал перламутровый столик.
496
БЫЛО СПЛОШНОЕ БЕССМЫСЛИЕ
Николай Аполлонович, перемогая сильнейшую боль в подколенном суставе
(он таки порасшибся), чуть прихрамывал: перебегал гулкое коридора
пространство.
Свидание с матерью!..
Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и
смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не
вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей
быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных
ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвется
планета; и все станет газом; если бы мы хоть на миг задержали крутящийся
бессмысленный вихрь в голове Аблеухова, то бессмыслие это разрядилось бы
бурно вспухшими мыслями.
И -- вот эти мысли.
Мысль, во-первых, об ужасе его положения; ужасное положение --
создавалось теперь (вследствие пропажи сардинницы); сардинница, то есть
бомба, пропала; ясное дело -- пропала; и, стало быть: кто-то бомбу унес;,
кто же, кто? Кто-нибудь из лакеев; и -- стало быть: бомба попала в полицию;
и его -- арестуют; но это -- не главное, главное: бомбу унес -- Аполлон
Аполлонович сам; и унес в тот момент, когда с бомбою счеты были покончены; и
он -- знает: все знает.
Все -- что такое? Ничего-то ведь не было; план убийства? Не было плана
убийства; Николай Аполлонович этот план отрицает решительно: гнусная клевета
-- этот план.
Остается факт найденной бомбы.
Раз отец его призывает, раз мать его -- нет, не может знать: и бомбы не
уносил он из комнаты. Да и лакеи... Лакеи бы уж давно обнаружили все. А
никто -- ничего. Нет, про бомбу не знают. Но -- где она, где она? Точно ли
он засунул ее в этот стол, не подложил ли куда-нибудь под ковер, машинально,
случайно?
С ним такое бывало.
Чрез неделю сама собой обнаружится... Впрочем, нет: о своем присутствии
где-нибудь она заявит сегодня -- ужаснейшим грохотом (грохотов Аблеуховы
решительно не могли выносить).
Где-нибудь, может быть,-- под ковром, под подушкой, на полочке о себе
заявит: загрохочет и лопнет; надо
497
бомбу найти; а теперь вот и времени у него нет на поиски: приехала Анна
Петровна.
Во-вторых: его оскорбили; в-третьих: этот паршивенький Павел
Яковлевич,-- он как будто бы только что где-то видел его, возвращаясь с
квартирки на Мойке; Пепп же Пеппович Пепп -- вот в -- четвертых: Пепп --
ужасное расширение тела, растяжение жил, кипяток в голове...
Ах, все спуталось: вихри мыслей крутились с нечеловеческой быстротою и
шумели в ушах, так что мыслей и не было: было сплошное бессмыслие.
И вот с этим-то бессмысленным кипятком в голове Николай Аполлонович
бежал по гулкому коридору, не обдернув наспех надетого сюртучка и являясь
для взора грудогорбым каким-то хромцом, припадающим на правую ногу с
болезненно ноющим подколенным суставом.
МАМА
Он открыл дверь в гостиную.
Первое, что увидел он, было... было... Но что тут сказать: лицо матери
он увидел из кресла и протянутых две руки: лицо постарело, а руки дрожали в
кружеве золотых фонарей, только что зажженных -- за окнами.
И услышал он голос:
-- "Коленька: мой родной, мой любимый!"
Он не выдержал больше и устремился весь к ней:
-- "Ты ли, мой мальчик..."
Нет, не выдержал больше: опустившись пред ней на колени, цепкими стан
ее охватил он руками; он лицом прижался к коленям, судорожными разразился
рыданьями -- рыданьями неизвестно о чем: безотчетно, бесстыдно, безудержно
заходили широкие плечи (вспомним же: Николай Аполлонович не испытывал ласки
за эти последние три года).
-- "Мама, мама..."
Она плакала тоже.
Аполлон Аполлонович там стоял, в полусумерках ниши; и потрогивал
пальцем он куколку из фарфора -- китайца: китаец качал головой; Аполлон
Аполлонович вышел там из полусумерок ниши; и тихонько покрякивал он; мелкими
придвигался шажками к той плачущей паре; и неожиданно загудел он над
креслом.
-- "Успокойтесь, друзья мои!"
498
Он, признаться, не мог ожидать этих чувств от холодного, скрытного
сына, -- на лице которого эти два с половиною года он видел одни лишь
ужимочки; рот, разорванный до ушей, и опущенный взор; и потом, повернувшись,
озабоченно побежал Аполлон Аполлонович вон из комнаты -- за каким-то
предметом.
-- "Мама... Мама..."
Страх, унижения всех этих суток, пропажа сардин-ницы, наконец, чувство
полной ничтожности, все это, крутясь, развивалось мгновенными мыслями;
утопало во влаге свидания:
-- "Любимый, мой мальчик".
...............................................................
Ледяное прикосновение пальцев к руке привело его в чувство:
-- "Вот тебе, Коленька: отпей глоточек воды".
И когда он поднял с колен свой заплаканный лик, он увидел какие-то
ребенкины взоры шестидесятивосьмилетнего старика: маленький Аполлон
Аполлонович тут стоял в пиджачке со стаканом воды; его пальцы плясали;
Николая Аполлоновича он скорее пытался трепать, чем трепал,-- по спине, по
плечу, по щекам; вдруг погладил рукой белольняные волосы. Анна Петровна
смеялась; совершенно некстати рукой оправляла свой ворот; опьяненные от
счастья глаза переводила она: с Николеньки -- на Аполлона Аполлоновича; и
обратно: с него на Николеньку.
Николай Аполлонович медленно приподнялся с колен:
-- "Извините, мамаша: я так себе..."
-- "Это, это -- от неожиданности..."
-- "Я -- сейчас... Ничего... Спасибо, папа..."
И отпил воды.
-- "Вот".
На перламутровый столик Аполлон Аполлонович поставил стакан; и вдруг --
старчески рассмеялся чему-то, как смеются мальчишки проказам веселого дяди,
локоточками толкая друг друга; два старинных, родимых лица!
-- "Так-с..."
-- "Так-с..."
-- "Так-с..."
Аполлон Аполлонович там стоял у трюмо, которое увенчивал
499
крылышком золотощекий амурчик: под амурчиком лавры и розаны прободали
тяжелые пламена факелов.
Но молнией прорезала память: сардинница!..
Как же так? Что же это такое? И порыв переломался в нем снова.
-- "Я сейчас... Я приду..."
-- "Что с тобою, мой милый?"
-- "Ничего-с... Оставьте его, Анна Петровна... Я советую тебе,
Коленька, побыть с собою самим... пять минут... Да, знаешь ли... И потом --
приходи..."
И чуть-чуть симулируя только что с ним бывший порыв, Николай
Аполлонович пошатнулся, театрально как-то опять лицо уронил в свои пальцы:
шапка льняных волос промертвенела так странно там, в полусумерках комнаты.
Он, шатаяся, вышел.
Удивленно отец поглядел на счастливую мать.
...............................................................
-- "Собственно говоря, я его не узнал... Эти, эти... Эти, так сказать,
чувства",-- Аполлон Аполлонович перебежал от зеркала к подоконнику...--
"Эти, эти... порывы",-- и потрепал себе бачки.
-- "Показывают",-- повернулся он круто и приподнял носки, мгновение
балансируя на каблучках и потом припадая всем телом на упавшие к полу носки
--
-- "Показывают",-- заложил руки за спину (под пиджачок) и вращал за
спиною рукою (отчего пиджачок завилял); и казалось -- Аполлон Аполлонович
бегает по гостиной с виляющим хвостиком:
-- "Показывают в нем естественность чувства и, так сказать",-- тут
пожал он плечами,-- "хорошие свойства натуры"...
-- "Не ожидал-с я никак..."
Лежащая на столике табакерка поразила внимание именитого мужа; и желая
придать ее положению на столе более симметрический вид относительно стоящего
здесь подносика, Аполлон Аполлонович быстро-быстро вдруг подошел к тому
столику и схватил... с подносика визитную карточку, которую для чего-то он
завертел между пальцев; рассеянность его проистекла оттого, что в сей миг
посетила его глубокая дума, развертываясь в убегающий лабиринт посторонних
каких-то открытий. Но Анна Петровна, сидевшая в кресле с блаженным
растерянным видом, убежденно заметила:
500
-- "Я всегда говорила..."
-- "Да-с, знаешь ли..."
Аполлон Аполлонович встал на цыпочки с приподнятым хвостиком пиджака; и
-- побежал от столика к зеркалу:
-- "Те-ли..."
Аполлон Аполлонович побежал от зеркала в угол:
-- "Коленька меня удивил: и признаться -- это его поведение меня
успокоило" -- он сморщил лоб -- "относительно... относительно",-- вынул руку
из-за спины (край пиджачка опустился), рукою пробарабанил по столику:
-- "Мда!.."
Круто себя перебил:
-- "Ничего-с".
И задумался: поглядел на Анну Петровну; встретился с ее взглядом; они
улыбнулись друг другу.
И ГРЕМЕЛА РУЛАДА
Николай Аполлонович вошел в свою комнату; уставился на упавшую арабскую
табуретку: прослеживал инкрустацию из слоновой кости и перламутра. Медленно
подошел он к окну: там бежала река; и качалась ладья; и плескалась струя; из
гостиной, откуда-то издали, неожиданно беги рулад огласили молчание комнаты;
так она играла и прежде: и под эти-то звуки, бывало, засыпал он над книгами.