звестно кто и неизвестно откуда -- но следят, и очень тщательно! Я снова принялся смотреть в окно над его головой, небо стало уже черно-синим, и деревьев не было видно, словно дом окружала пустота, и со всех сторон, и сверху, и снизу -- только бесконечная пустота. -- Можете, конечно, считать меня сумасшедшим, если вам так удобнее. Но за этими кошачьими шашнями все равно нужно присматривать. Он говорил еще что-то, я же старался придать моему лицу осмысленное выражение. К счастью, его подгоняло время, и он вылил в рюмки все, что оставалось в бутылке: -- Пью за ваше здоровье! Листок из записной книжки все еще лежал на виду, и тост мне показался несколько зловещим. Он выложил на стол два ключа и сложенный лист бумаги: -- Ключи и поручение вам следить за моей квартирой. Заверено у нотариуса. Обойдя стол вокруг, он энергично пожал мне руку и вышел. Через секунду хлопнула наружная дверь и лязгнула дверца машины. Я озирался с недоумением -- один в пустом доме. Странное наследство... неуютно, и словно тут кто-то прячется... Я обошел все комнаты -- две внизу и две на втором этаже, зажигая свет всюду, включая все лампы подряд, и светильники под потолком, и бра, и настольные лампы, и все они загорались исправно. В этой яркой иллюминации везде открывались идеальная чистота и порядок. Повинуясь все тому же бессознательному импульсу, включать все без разбора, я нажал клавишу радиоприемника, оттуда сквозь свист донесся мужской глуховатый голос, произносящий слова на незнакомом шепелявом языке, с той механической интонацией, с какой читают длинный перечень чисел, потом голос стал тише и на него наложился пронзительный писк морзянки. Я нажал клавишу снова, и все умолкло. Я вернулся к столу, где лежало мое сомнительное наследство -- папки и связка ключей -- и взял машинально сигарету из пачки, полной, но уже распечатанной, безликой любезностью заранее приготовленной для меня. Я попал на корабль, в открытом море, исправный, покинутый внезапно командой... Мария Целеста... вот так завещание... мне вручили штурвал и судовые журналы, и я уже чувствовал нечто вроде ответственности, и от этого внутри неприятно и беспокойно посасывало... корабль, населенный призраками... нет, просто пустой. Я поднялся наверх, на балкон, откуда короткая лесенка вела на полокую, почти плоскую крышу. Узкие крутые ступеньки -- капитанский мостик... Под навесом в маленькой рубке я тронул очередную кнопку, и настольная лампа тускло, еле заметно, осветила листы чистой бумаги и заточенный карандаш; рядом бледно мерцал и лоснился кольцами латунный ствол телескопа. Вот он, зловещий символ -- символ власти и пугало для всего города, старый маленький телескоп, очевидно учебный, он сейчас был направлен низко, почти горизонтально. Страная, странная эстафета... Слабенькая, и закрытая к тому же бумагой, лампа кое-как освещала лишь середину трубы и маленькие штурвалы, начало ее и конец терялись в темноте, и мне пришлось искать окуляр наощупь. Против ожиданий, поле зрения оказалось не совсем темным, оно излучало едва уловимый свет, то ли зеленоватый, то ли слегка лиловатый. Покрутивши ручки настройки, я добился прояснения рисунка -- круглое поле заполнилось игрой все того же неопределенного света, орнаментом танцующих линий, скользящих, как волны, наискось, сверху в левую сторону. Ну конечно, конец июля... теплая ночь, и светится море -- я глядел в телескоп на прибойную полосу. Медный штурвал справа вращался легко и бесшумно, он приятно холодил пальцы, и я вертел его просто так, без цели -- узор из пляшущих волн плавно скользил вбок. Перекрестие волосков угломера, черных прямых линий, словно обшаривало разводы беззаботно играющих волн, и я впервые подумал, что крест из черных, идеально прямых тонких линий -- очень злой рисунок. Мне стало казаться, что там, далеко, куда попадает этот, беспощадный и точный, прицел врезанных в стекло волосков, там разрушается что-то, и в миры, о существовании которых я даже не подозреваю, вторгается чуждое и страшное для них влияние, и я подобен ребенку, играющему кнопками адской машины. Чувство это усиливалось, и -- самое непонятное, дикое -- в полном сознании творимого зла, я не мог себя побороть и, завороженный плавным движением любопытного круглого глаза моего телескопа, его волшебным полетом в зеленоватом мерцающем мире, все вертел и вертел бесшумный медный штурвал. В свечение круга, слева, стло вплывать пятно, черное и непроницаемое; занимая все больше места, оно подползало ближе и блже к центру, не избегая перекрестия волосков, но даже будто стремяст к нему. Из непонятной угрюмой кляксы внезапно пятно обратилось в изящно обрисованный, хотя и тяжелый, силуэт. Я нисколько не удивился -- как во сне, это само собой разумелось -- над перекрестием плавало, чуть вздрагивая, маленькое изображение кошачьего сфинкса. Отсюда казалось -- он обладает невероятной, пугающей тяжестью. Постамента не было видно, он растворился в фосфорической жидкой среде, и сфинкс висел в пространстве, словно самостоятельная планета. Не в силах остановиться в новом для меня и неприятном азарте, будто движимой жаждой приобретательства, я ухватился левой рукой за другой штурвал, и вращал их оба теперь наугад. Сфинкс безразлично и медленно уплыл вниз и направо, и весь круг заполнился глубокой прозрачной чернотой, стершей даже жесткие волоски креста -- я пустился в плавание по ночному небу. Тогда я совсем забыл, что представляет собой телескоп, от него осталось лишь круглое окно в бесконечность, -- казалось, оно вмещает меня целиком и по-настоящему уносит с Земли, в глубину ночи, освобождает от здешней моей оболочки. Перед моим иллюминатором проплывали тихие светляки звезд, и я чувствовал облегчение от того, что все они так далеки, и светятся там только для своей вселенной, и мой любопытный взгляд для них ничего не значит. У верха прозрачного круга в черноту неба вплелись нити голубого мерцания, они становились все ярче, и я стал скорее крутить штурвалы, стремясь к их источнику. На краю показался, и теперь пересекал поле зрения яркий голубой шарик. Я хорошо понимал, что это всего лишь точка, что видеть шарик -- чистая моя выдумка, и все-таки достоверно видел его шарообразную ыорму. В его свете снова стали видны прямые нити, прочерченные на стекле телескопа. Шарик пересекал экран наискось, по дуге, обходя точку скрещения волосков, и прежний нездоровый азарт подбивал меня поймать его перекрестием. Вращая штурвалы в разные стороны, я заставил его подойти к центру, но он плясал вокруг этой точки, оказываясь правее, или ниже, где угодно, но только не в ней. Действуя штурвалами более осторожно, я добился, наконец, своего -- пойманный шарик висел неподвижно точно на перекрестии, разрезанный волосками на четыре равные части. Тотчас я ощутил укол, несильный, но все же болезненный, и невольно отпрянув от телескопа, стал тереть глаз. Что это?.. предупреждение?.. просто случайность?.. Тут же я почувствовал чей-то пристальный взгляд, направленный мне в затылок. Я резко оглянулся и, конечно, ничего не увидел. А чужой взгляд ощущался настойчиво, почт как физическое давление. ожет быть, с улицы?.. Глаз все еще покалывало, я погасил настольную лампу, и стал вглядываться вниз, в черноту теней под каштанами. Человек на пустой крыше, во тьме, да еще зажмуривши один глаз, пытается что-то высматривать... если кто-то за мной наблюдает, до чего же ему смшно... -- Кому ты нужен, -- сказал я себе шепотом, -- на тебя глядят только звезды. Да, глядят только звезды... заезжанная, потерявшая смысл фраза... а вот майору кажется, что и вправду глядят... неужели безумие заразно?.. Я снова склонился к трубе -- голубой шарик выглядел более тусклым и плавал в стороне от угломерных линий. Что это за звезда? Я глянул поверх телескопа, она выделялась голубизной и яркостью, но ни в одно из знакомых созвездий не попадала. Запрокинув голову, я смотрел вверх. Мне казалось, я вижу впервые звездное небо, впервые вижу так много звезд -- нет, это не свод, не купол со светлячками, это пространство, и я видел отчетливо: одни звезды ближе, другие дальше, они сплошь заполняют бесконечный объем, движутся в разные стороны, и за каждым созвездием видны все новые рои светящихся точек. И я -- не наблюдатель со стороны, я в самой гуще этой толчеи света. акая чудесная картина, а нам в ней мерещится слежка... и я ведь тоже причастен... повторяю себе "это нервы", а на дне сознания копошится "а вдруг"... мы, наверное, все нездоровы... Голова у меня кружилась, и стало ломить шею. Мне пришло в ум, что смотрю я неправильно, что смотреть, стоя, вверх -- ничего не увидишь, и если хочешь влиться в звездное небо, нужно лечь на спину. Не раздумывая, я сделал это, ощутив с удовольствием давление выступов черепицы, и прохладу ее, и глухое побрякивание. Да, безумие заразно... поговорить бы с нормальным человеком... только кто он и где, этот нормальный человек... Наталия, вот она нормальная... а впрочем... "В детстве я верила, на звездах живут ангелы"... Ха, да ведь это почти то же самое... просто, детский вариант... сидит на звезде ангел, грозит пальцем, а под крылом -- розги... за недозволенные мысли... а у нее ведь и взрослая закорючка осталась... "я боюсь, когда так говорят... пройдут по небу лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани"... у каждого есть закоулок, где гнездится его "а вдруг"... вдруг и сейчас мои мысли где-то фиксируются... и однажды чудовищный следователь с мерцающими глазами-блюдцами, с тысячью звездных глаз на студенистом теле, предъявит мне эту запись?.. -- Не будь идиотом, -- я хотел сказать это вслух, обычным голосом, но получилось опять шепотом, -- там ничего нет! Звезды стали еще ближе, они начинались над самой крышей и уводили вдаль в бесконечность. Кто придумао, что там пустота?.. Какое нелепое слово... Они спускались сюда, к верхушкам деревьев, и мне стало казаться, я неуержимо падаю в это бездонное скопление светил. Я инстинктивно схватился руками за черепицу. Как, однако, шалят нервы... в этом доме дурное поле, еще не открытое физикой... послушивающее, подглядывающее, угнетающее... жилище колдуна или алхимика... ничего себе, майор милиции... чернокнижие, средневековье какое-то... Голова кружилась попрежнему, и звезды двигались все быстрее. Я осторожно встал, испытывая все еще страх, что меня оторвет от земли и засосет наполненное светом пространство. В доме, внизу, меня, наконец, оставило ощущение постороннего взгляда, и все показалось уже привычным, и даже, на свой лад, уютным. Перед тем, как уйти, я прошелся по комнатам, погасил все лампы и запер на задвижку окно.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  17 На следующий день вся наша жизнь была изменена одним-единственным словом, проникшим в границы города на рассвете, и к полудню произнесенным уже не раз каждым, умеющим говорить. Коряво написанное на тетрадном листке, в половине шестого утра оно закрывало окошко автобусной станции, затем опустошило рынок, вымело начисло от людей пляжи, и когда я вышел из дома, власть этого звучного слова -- карантин -- стала повсюду непререкаемой. Все четыре дороги, ведущие к нам извне, перегородили пары стоящих нос к носу тупорылых военных машин, словно играющих в "гляделки" бессмысленными мощными фарами, и разъезжающихся только изредка, чтобы пропускать такие же желто-коричневые грузовики -- отныне единственную нашу связь с внешним миром. В тени гигантских радиаторов бездельничали солдаты. То ли случайно, то ли по специальному замыслу начальства, на каждом посту находилось ровно столько человек, чтобы составить партию в домино -- по два шофера и по два автоматчка, и они, будто жрецы, служа культу неизвестного божества, не прекращали игру ни на минуту. Когда я приходил смотреть на этот непрерывно справляемый обряд, они на меня не обращали внимания, и мне иногда казалось, что вся история с карантином подстроена могущественным и злым духом по имени "домино", возжелавшим окружить и захватить город, чтобы все жители, разбившись на четверки, славили стуком костей самозванное божество. В порту тоже появились солдаты, и черные кости их домино глухо стучали по горячим от солнца шершавым доскам деревянного пирса. Это занятие, целиком поглощая четырех солдат, оставляло свободным пятого, лишнего, и он, дожидаясь очереди, стоя наблюдал за игрой, с автоматом на животе, либо прохаживался по песчаному пляжу вдоль рядов рассохшихся лодок, малопригодных с виду для бегства от власти слова "карантин". Подобно старшему жрецу, следящему за порядком в храме, дважды в день приезжал проверять, насколько исправно солдаты играют в домино, лейтенант, их начальник -- его желто-коричневый газик, снующий теперь по городу, как бы возместил исчезновение такого же газика Крестовского. Вскоре, однако, выяснилось, что лейтенант представлял лишь среднее звено служителей культа карантина и домино, и мы увидели главного жреца. Перед въездом его коричневые грузовики на южном шоссе раздвинулись в стороны заранее, и черная волга, не сбавляя хода, пролетела между их пыльными фарами, пропылила по улицам города и проследовала к пограничной заставе, находящейся на окраине. Он почти не появлялся на улицах, иногда разъезжал по окрестностям и несколько раз посетил кошачью пустошь. Я видел его раза два в ресторане -- сухой, неопределенного возраста, но скорее всего, за пятьдесят, с пергаментным лицом, с потухшими серыми глазами и редкими, расчесанными на пробор, седыми волосами, он носил серебряное пенсне и полковничий мундир с узкими серебряными погонами. Его личная свита состояла из трех штатских, а гвардия -- из нескольких солдат и сержанта, ездивших иногда за ним в защитного цвета фургоне с ребристым металлическим кузовом и, по указаниям штатских, бравших пробы воды, грунта, а впоследствии и ловивших кошек. От простых смертных его отгораживала вежливая сухая улыбка, которая и служила единственным ответом на все попытки местных начальников вступить с ним в беседу. На территории заставы полковник со своими штатскими устроил бактериологическую лабораторию, и несмотря на полную изоляцию и строгое соблюдение секретности, сквозь стены ее, неизвестно как, вскоре проникли в город и стали в нем властвовать, оттеснив слово "карантин", новые, таинственные и страшные слова: культура шестьсот шестнадцать дробь два. Слова эти употреблялись практически в любом разговоре, и они сами собой упростились до сокращенного "культура-дробь-два" и даже до совсем уж свойски-фамильярного "дробь-два". Речь шла о необычайно зловредном вирусе, уже однажды выведенном в лабораториях, но в живой природе до сих пор не встречавшемся. В общественной жизни города наступил полный паралич. На службу ходили, но можно было бы и не ходить, ибо никто ни с кого и никакой работы не спрашивал. Улицы опустели, рынок тоже, но в ресторане и в винном баре обороты увеличились. Некоторая часть населения ударилась в отчаянную панику -- боялись здороваться за руку, соблюдали при разговоре кем-то придуманную безопасную дистанцию в полтора метра, и даже в знойные дни на улице встречались люди в кожаных черных перчатках. Большинство же ограничилось тем, что перестало ходить на пляж, где купаться все равно запрещалось, и вечерами сидело дома, как бы исполняя этим свой гражданский долг; на многих лицах появилось выражение значительности и даже торжественности. Молодежь увидела в карантине просто повод к загулу по ночам, почти до утра, в занавешенных виноградом двориках шло пьянство, по улицам разгуливали в обнимку компании по несколько человек и пели песни, а днем где угодно, на тротуарах, около уличных ларьков и даже на ступеньках учреждений, попадались целующиеся парочки. Всем владельцам кошек вменялось в обязанность предъявить своих животных для обстледования -- это оглашалось по радио, в местной газете и в специальных афишках на столбах и заборах. Первые дни у дверей приемного пункта толпилась небольшая очередь; кошек, в основном, приносили женщины, как более дисциплинированная часть населения. Доставленная кошка помещалась в специальный ящик, с дырками для дыхания, одновременно в регистрационную книгу вносились имя и адрес владельца, кличка и пол животного, после чего номер записи с помощью брки присваивался ящику. Считалось, что при благоприятных анализах кошку вернут хозяину, но я о таких случаях не слыхал -- кошки просто бесследно исчезали. Да никто и не пытался наводить справки: вскоре после объявления карантина и распространения слухов о связи вируса с кошками ненависть к кошачьей породе достигла значительного накала. За первую неделю после публикации таким вот, официальным путем удалось изъять у населения несколько сотен кошек, а затем их поступление прекратилось, хотя в городе поголовье кошек составляло, по меньшей мере, несколько тысяч. Большая же часть населения решила проблему иначе, безусловно, не сговариваясь, но с поразительным единодушием. В первое же утро на улицах города обнаружилось более двухсот убитых кошек, и эта цифра почти не снижалась в течение пятнадцати-двадцати дней. Характер действий был везде одинаков. Трупы животных оказывались всегда посередине улицы, никогда на обочине, в близости к фонарям, причем исключительно на асфальтовых улицах. Орудие убийства, полено или кирпич, редко, забрасывалось в канаву, а в большинстве случаев, как вещь, потенциально заразная, прилагалось к трупу. Иногда акция совершалась непосредственно в таре, в которой была доставлена кошка, в мешке или корзине. Система поддержания порядка оказалась здесь достаточно гибкой и нашла возможным вступить в неофициальное соглашение с населением. В силу этого, неписанного, но непререкаемого договра, объезд города и собирание трупов кошек производились раз в сутки, около шести утра, и опять же, только по асфальтовым улицам. Во все время карантина это соглашение соблюдалось неукоснительно, то есть ни одной кошки в неположенном месте или в неправильное время не обнаружилось. Я несколько раз наблюдал процедуру убирания мертвой кошки -- она повторялась в неизменном виде, с тщательным соблюдением мелочей, словно разработанный до тонкостей важный обряд, и в ее методичности крылось нечто мерзостно-завораживающее. На рассвете, каждое утро, военная грузовая машина продвигалась по улицам с малой скоростью, громко рыча и собирая необычный свой урожай. У очередного объекта она тормозила, на высокую подножку вылезал из машины сержант с папиросой в зубах и, держась левой рукой за дверцу, осматривал сверху труп кошки, хатем по его указаниям щофер разворачивался и подъезжал к кошке задним ходом, сержант же в течение всей операции оставался на подножке. Любопытно, что проще всего было бы проехать над кошкой, но они никогда этого не делали, то ли из суеверия, то ли в силу инструкции. Далее два солдата сгружали из кузова на асфальт контейнер с раствором извести, и большими щипцами, наподобие каминных, погружали в раствор труп животного; щипцы основательно окунались в раствор для дезинфекции и укладывались в машину, вслед за ними грузили на место контейнер. После этого, уже сверху, из сосуда, напоминающего большой огнетушитель, асфальт поливали белой пахучей жидкостью, сержант перебирался в кабину, грузовик разворачивался, и натужно урча мотором, направлялся дальше. Белая жидкость, будучи, видимо, каким-то абсолютным средством, отличалась невероятной едкостью: по высыхании ее на асфальте оставалось серебристое пятно, сохранявшее причудливую форму первоначальной кляксы; оно сияло на солнце радужными разводами, как нефтяная пленка на воде, и не смывалось уже ни дождями, ни поливальными машинами. Разляпитые серебристые пятна, как своеобразные плоские памятники, скоро испещрили все основные улицы города и кое-где сливались в сплошные, сложной конфигурации, серебристые площадки, наводящие на мысли о братских могилах. Я стал в своих маршрутах избегать асфальтовых улиц. Амалия Фердинандовна, обнаружив афишку на столбе у ворот, одна из первых отнесла свою Кати по указанному адресу. При сборах не обошлось без слез, потому что кошка, зачуяв неладное, долго не давалась ей в руки, а потом не хотела садиться в корзинку и орала так, будто рядом стоял уже контейнер с известкой. Я посоветовал ей устроить для Кати карантин на дому в чулане, но она отклонила мою идею с завидной твердостью: -- Я все утро об этом думала, но я не могу так поступить. Кати ничем не больна, и она через три дня будет опять дома. Я уверена в этом! Но, конечно, через три дня о судьбе Кати ей сказать ничего не могли, кроме регистрационного номера кошки. Вооруженная этим трехзначным числом, она отправилась на заставу, начальник которой, на ее счастье, входил в число собутыльников ее мужа. Она пробилась к полковнику, и того подкупила ее неколебимая вера в существование порядка внутри возглавляемой им системы. Тяжелые колеса вирусно-карантинного механизма пришли в движение, и к вечеру Кати, лишившись возможности пожертвовать жизнью ради науки, в невероятных количествах уплетала любимую ею вареную рыбу. Имея справку о благонадежности своей кошки, Амалия Фердинандовна все же старалась держать ее дома. Но Кати время от времени удавалось улизнуть в сад, и в одно прекрасное утро ее труп лежал за калиткой рядом с куском кирпича. Амалия Фердинандовна похоронила Кати в том же тенистом уголке сада, где покоилась Китти, и на время была полностью деморализована. Она похудела и осунулась, но от этого выглядела моложе, и выражение лица стало еще более детским. Она забывала готовить себе пищу, и я иногда просил ее напоить меня чаем, чтобы за компанию со мной она немного ела. Заходя к ней, я почти всякий раз заставал ее в углу перед иконами, словно она хотела от потемневших ликов получить ответы на мучившие ее вопросы. -- Это грешно, так думать, -- сказала она однажды, -- но мне кажется, в нашем городе много злых людей. Вы видели, как страшно они убивают кошек? Я смотрю на прохожих и вижу недобрые лица, и у них, наверное, недобрые мысли. Это совсем неправильно, так не должно быть -- ведь если нам посылаются неприятности, то для того, чтобы мы что-то поняли и стали добрее, чтобы все стали лучше! А получается наоборот, и я не могу понять, зачем это. -- Как, -- поразился я, -- неужели в том, что творится, вы хотите видеть какой-нибудь смысл? -- Конечно, -- она в свою очередь удивилась моему недоумению, -- Бог ничего не делает зря! -- словно вспомнив о важном деле, она подошла к иконам и зажгла свечку. -- Только я ничего не могу понять, и мне трудно. Все, что я могу, это молиться за них, чтобы они не были злыми. После этого разговора я стал внимательнее присматриваться к лицам незнакомых людей и научился улавливать в них некую специфическую карантинную угрюмость. И пожалуй, ее мысль -- помолиться, чтобы они стали добрее -- была не так уж плоха. Однако, ее молитвы вряд ли доходили по назначению, потому что недоверчивая угрюмость все глующе въедалась в лица. Да она и сама понимала, что от ее молитв мало проку, и пыталась придумать что-нибудь более действенное. Вместе с другими дамами она организовала в местной столовой бесплатное питание для людей, из-за карантина лишившихся заработка. Но власти нашли в этом начинании буржуазную идеологию и наложили на него вето, а взамен, по соседству с кошачьим приемником, открыли бюро по трудоустройству лиц, оказавшихся временно без работы. За две недели бюро не привлекло ни одного посетителя и само собою закрылось. Тогда она поместила в газете объявление о бесплатных уроках музыки. Мне этот ход показался чересчур смелым -- что она станет делать, если желающие музицировать повалят толпой? Но публике сейчас было не до музыки, и лишь трое мамаш привели к ней детей, причем двое из них после первого же урока бесследно исчезли. Все же одна ученица у нее осталась -- тощенькая белобрысая девочка в поношенной школьной форме, она приходла почти каждый день и исправно играла гаммы. Заметно с этих пор оживившись, Амалия Фердинандовна и сама начала играть, и от того, что из соседнего дома снова разносились звуки рояля, наша улица стала казаться немного веселее. 18 В один и тот же день с распространением по городу зловещего имени вируса получила свободу его первая жертва -- из больницы выписали Одуванчика. И следующие два дня сделались днями его полного и безоблачного триумфа. Два дня он раскатывал в черной волге, и все могли видеть за приспущенным стеклом его бледное озабоченное лицо. Его даже возили в главное святилище карантина -- в лабораторию на заставе, и он запросто беседовал с серебрянопогонным полковником, с человеком, который с заминкой и вяло протянул руку первому секретарю райкома, ограничился кивком для второго, а от редактора отделался своей короткой бесцветной улыбкой. И Одуванчика не просто возили -- нет, именно с его появлением связалось оживление деятельности черной волги и носившейся всюду за ней, гремящей железным кузовом машины-лаборатории. Это он показывал полковнику одному ему, Одуванчику, ведомые места на побережье, и советуясь с ним, Одуванчиком, штатские втыкали в землю колышки с оранжевыми флажками, под которыми после брались пробы грунта. И наконец, по его, Одуванчика, указаниям солдаты из ребристого гремучего кузова, вооружась лопатами и специальными сетками, топча сапогами пыль захолустных дворов, ловили своих первых грызунов и ставших уже крайне редкой дичью кошек. Да, Одуванчик внезапно превратился в важную персону, и поговорить с ним почиталось за честь, он же отвечал на вопросы уклончиво и многозначительно. Он имел теперь постоянно занятой вид, наряжался в сапоги и галифе, на суконном пиджаке висли две старые военные медал, и левая рука покоилась на черной перевязи. В последующие три дня, хотя Одуванчик сидел уже дома, к нему несколько раз заезжали, и престиж его продолжал расти. Но все на свете кончается, и потребность карантинного бога в советах Одуванчика исчерпалась. Сотни металлических баночек наполнились пробами грунта, в клетки насажали нужное количество кошек, мышей и сусликов, и жрецы карантина удалились на заставу в свои кельи. Их больше никто не видел, и то, что они продолжают существовать и функционировать, подтверждалось лишь одним, косвенным и неярким свидетельством: раз в сутки, в двенадцать дня, пустая черная волга останавливалась у магазина, шофер покупал две бутылки армянского коньяка и тотчас уезжал назад на заставу. Одуванчик же оказался не у дел, интерес к нему городской общественности начал спадать. И тогда он предпринял нелепейшую рекламную акцию, окончательно укрепившую меня в мысли, что он ненормальный, и принесшую ему, тем не менее, по фантастическому стечению обстоятельств, новую славу. В те дни, опасаясь, что используя свои ученые степени, я оттесню его с главной роли консультанта при блюстителях карантина, Одуванчик старательно меня избегал, и хотя я довольно много слонялся по улицам, он ухитрился за целую неделю встретить меня всего два раза. Он при этом страшно спешил и, удирая, скороговоркой бормотал на ходу, что нам нужно с ним побеседовать в ближайшее время, как только он станет чуть посвободнее. Поэтому я немало удивился, когда однажды утром, увидев меня на улице, он не свернул, как обычно, в сторону, а подошел поздороваться и долго тряс мою руку: -- Слава богу, хоть вас встретил... вс" дела... мы тут решили... кое-какие меры... если хотите, на пустоши... через час. Ничего более внятного он не сообщил, но я все же отправился на кошачью пустошь. К началу церемонии я опоздал и тихонько присоединился к небольшой стайке зрителей. Представление развернулось у подножия сфинкса, на то самом месте, где месяц назад мы при свете фар грузили в машину изодранного кошками Одуванчика. Сейчас он стоял, подбоченясь, при медалях и в галифе, и в позе его уже появилась некая начальственная небрежность. Перед ним выстроились шеренгой около тридцати юношей, школьники старших классов; сквозь привычное для учащихся выражениеофициально-показной серьезности на их лицах проглядывало недоумение. Одуванчик лишь наблюдал, а руководил построением молодой учитель физкультуры в тренировочном костюме; отдавая Одуванчику рапорт, он замешкался, не зная, как его в данном случае следует именовать, и выбрал неопределенное "товарищ начальник", что однако того вполне удовлетворило. Одуванчик важно кивнул, и учитель, повернувшись на каблуках, не то пропел, не то прокричал: -- Пе-ервая пара... на пост... марш! От шеренги отделились двое крайних и в ногу промаршировали к сфинксу. -- Кру-у-гом! -- пропел учитель. Они повернулись и щелкнули каблуками. -- Сми-и-иррно! По обе стороны передних лап сфинкса стояли теперь навытяжку человеческие фигурки, и внезапно он приобрел неописуемую монументальность: несмотря на оббитую голову, в изваянии появилось нечто величественное, восточно-монархическое. Я думал, дурацкая церемония на этом и кончится, но оказалось -- нет. Одуванчику подали сверток, и он оттуда извлек старый заржавленный автомат, из тех, что хранятся в школьных музеях как партизанские реликвии с просверленной для безопасности казенной частью ствола. Одуванчик шагнул вперед и надел ремешок автомата одному из часовых на голову, тот при этом неловко вытянул шею и осторожно ею вращал, пока ремешок не занял премлемое положение. Последовала немая сцена, и за ней -- команда разойтись. Что означало все это -- почетный ли караул, фактическую охрану или символический арест сфинкса -- никто ясно не представлял, да и Одуванчик, наверное, тоже; как бы там ни было, в течение следующих двух дней, от восхода и до заката, каждые четыре часа, происходила исправная смена караульных. Забаве этой положили конец исследования жрецов карантина. Непостижимыми человеческому уму путями, сквозь стены лаборатории, через колючую проволоку ограды заставы, в город просачивались кое-какие сведения; таинственная культура шестьсот шестнадцать дробь два обрастала подробностями. Самая неприятная из них состояла в том, что никаких реальных средств борьбы с этим вирусом не имелось, а потому никакое лечение невозможно; в случае эпидемии предсказывалась смертность боле пятидесяти процентов, то есть выходило, эта болезнь хуже чумы. Погибал вирус при температуре выше ста градусов, и кипятить его бесполезно, храниться же, например, в земле, он способен сколько угодно, так что его можно хоть на звезды в ракете посылать, и с ним ничего не случится. Для животных он бнзопасен, хотя среди них распространяется легко, и теоретически возможно его использование в качестве биологического оружия. Казалось бы, в городе дожна бушевать ужасная эпидемия, и никто не мог объяснить, почему ее нет. Так вот, оказалось, что в земле на кошачьей пустоши полно этого злополучного "дробь-два!, и еще раньше, чем лейтенант велел Одуванчику с его добровольцами оттуда убраться, все школьники сидели уже по домам, и мамаши их не отпускали от себя ни на шаг. Сфинкс пребывал снова в полном одиночестве, и покой его не нарушали никакие звуки, кроме шелеста чахлых трав, да плеска и шуршания волн на морском песке. И ровно через день сфинкс стал жертвой покушения, для общества оставшегося неразгаданным -- предположение, что это дело рук Одуванчика, отпадало сразу, ибо преступник обладал невероятной физической силой и действовал с маниакально, словно мстительной злобнстью. Орудовал он, скорее всего, тяжелой кувалдой: лапы, хвост, голова и правое плечо были отбиты полностью, в разных местах туловища зияли выбоины. Собственно, сфинкс существовать перестал -- от него сохранился бесформенный и безобразный обломок темного камня. Часть плит постамента была выворочена и разбита. На публику это событие почему-то подействовало удручающе -- в нем видели упорное предзнаменование. Одуванчик имел скорбный вид и на все вопросы в ответ говорил одно и то же: нет, он не злорадствует, но оставить изваяние без охраны -- безусловно, преступная халатность. После этого лейтенант приставил на всякий случай к останкам сфинкса персонального часового; зная, что земля вокруг постамента заразная, тот, маясь бездельем, уныло ходил взад-вперед по пыльной дороге. Авторитет Одуванчика в городе с этих пор окончательно упрочился. Следующая неделя принесла мне неожиданную встречу. Я вышел утром из дома, и на улице меня ждал человек. Какую-то долю секунды я не мог вспомнить, откуда я его знаю; на меня нахлынуло ощущение неприятного, дурного, и узнавать его не хотелось. Он был выше меня, с мощным торсом и массивною головой, посаженной прямо на плечи -- я преодолел, наконец, защитную реакцию памяти: передо мною стоял главный из трех, из тех трех парней, что пытались на пустоши закидать меня камнями. Сейчас он имел ошалелый, неуверенный вид, и взгляд его казался воспаленным. Он протянул мне свою огромную пятерню с явным намерением обменяться рукопожатием. После того происшествия Крестовский не стал доводить дело до судебных инстанций, разумеется, с моего согласия. Приятель его, пострадавший больше меня -- трещина в черепе и сотрясение мозга -- тоже отказался от претензий. К тому же за этого, глыбообразного, просили соседи: он жил вдвоем с матерью, от старости уже совершенно беспомощной, за которой как-то присматривал, и вообще, человеком плохим он не считался. Так что зла я к нему не имел, но и приятности, естественно, не испытывал, и подать руку замешкался. -- Вы... это... не обижайтесь... -- на лицо его медленно выползла неосмысленная улыбка, поразившая меня еще при первом, если можно так выразиться, знакомстве, -- потому что место... там место плохое... я в больницу иду... Овладев собой, я протянул ему руку -- ладонь его оказалась горячей и неприятно сухой. -- Давно это с вами? -- Четыре дня... вс" от той статуи... мне сознаться надо... это я статую поуродовал... И так же, как в момент встречи не хотелось его узнавать, сейчас мое сознание отказывалось принимать смысл его слов, и все-таки их достоверность не вызывала сомнений. Достаточно было взглянуть на его руки, чтобы понять: да, это сделал он, и никто другой не мог этого сделать. -- А... зачем? -- Ни за чем... так... место плохое... я ее ломом... Он неловко переминался и смотрел на меня просительно, будто ожидая помощи или какого-то обещания, я же не мог понять, чего он от меня хочет. -- Так вы... скажите, кому надо... я подумал, надо сознаться... а то не вылечат... -- он, прощаясь, протянул руку, и я подал свою уже без заминки, -- и вы тоже... не обижайтесь... Впоследствии я узнал, что так или иначе его наивный замысел оправдался. Жертв вируса дробь-два насчитывалось немного -- человек шестнадцать или семнадцать, но из своих когтей он выпустил только двоих: Одуванчика и этого парня. 19 Приближался конец августа, мой отпуск окончился, и я не без удовольствия написал в свой институт о карантине и о том, что может, это надолго -- пусть их, придумывают, как узаконить мое житье здесь. Из Москвы пришли письма, от Юлия и Наталии. Каждое из них, по отдельности, не содержало ничего странного, но вместе они меня поразили. Я даже сличил штампы -- оба писали почти в один день, но виделись они вряд ли: Наталия уже знала о карантине, Юлий же о нем не слыхал. Юлий писал довольно пространно, о всякой всячине, о начавшихся на студии съемках, о том, какой дрянной получается фильм. Мне же самыми интересными показались последние фразы, написанные им небрежно и, видимо, совсем не задумываясь: "Можете смеяться, сколько хотите, обижаться не буду, но я жалею, что тогда уехал. Помню, было душно, дышалось тяжело, казалось, все, и мы в том числе, заросло мхом, но вот парадокс: меня тянет в это нечищенное паршивое кошачье захолустье. Тот месяц вспоминается, как удачный, почти счастливый. Я с удовольствием работал, а здесь не могу преодолеть отвращения к пишущей машинке. Так что, возможно, скоро увидимся". В письме Наталии, чуть не дословно, повторялась та же мысль: "Милый, это ужасно, но я скучаю все больше, и по тебе, и по нашему тихому кошачьему городу. От него у меня до сих пор ощущение тяжести и загадки -- будто мне предлагалось понять что-то важное, а я не смогла и сбежала. Кажется, я готова все бросить и ехать к тебе, пробиваться через этот злополучный карантин". Странно было читать эти письма из далекого несуществующего мира. Я пытался представить, как ходила бы здесь Наталия, по пустынным и пыльным, не тревожимым ни людьми, ни колесами, улицам, как она проходила бы мимо закрытых, затаившихся окон, как оглядывали бы ее редкие прохожие с тайным вопросом, не несет ли она уже в себе смерть -- и у меня ничего не получалось. Она мне вспоминалась воплощением легкости, и я не мог вообразить ее в скорлупе из отчужденности, настороженности и суеверного страха, которую в день объявления карантина, как обязательную форму одежды, одели все в городе, и я вместе со всеми. Потеряв постепенно счет дням и неделям, я иногда вычислял, а иногда у кого-нибудь спрашивал, какое сегодня число. Положение в городе стабилизировалось, но напряженно и непонятно, словно враждующие скрытые силы, управляющие течением жизни, заключили временное мирное соглашение. Новых заболеваний не отмечалось. В больнице у всех жителей, по кварталам и улицам, брали кровь на анализ -- ни у кого вирус не обнаруживался. Его не находили ни в крови домашних животных, ни у мышей и сусликов, ни в пробах воды и грунта. Вирус шестьсот шестнадцать дробь два отступился от города. Но каждый помнил, что всего в километре к западу от крайних домов, на пустоши, оранжевые флажки огораживают большой участок все еще заразной земли. И посредине пустоши над побуревшей травой возвышается статуя сфинкса. Изуродованный, с отбитыми лапами -- почти бесформенная глыба черного камня -- он попрежнему владел пустошью, и теперь уже не один, а целых четыре солдата с автоматами ночью и днем охраняли неприкосновенность его территории. Оптимисты из населения говорили, что не сегодня, так завтра, бурые грузовики на всех четырех дорогах заведут свои страшно рычащие двигатели, засветят мощные фары, сдвинутся с места и уедут туда, где существовали раньше. Мирные жители проснутся свободными, а карантинные власти на пустоши будут сами сводить счеты со сфинксом и вирусом. Но оказалось, еще не все обряды совершены в храме карантинного бога, и не все жертвы принесены на алтарь хищного вируса. Жрецы карантина медлили. Скрывшись опять на заставе, они ждали чего-то. Вскоре просочился слух, что ждут не чего-то, а кого-то, очень важного человека. А потом стало известно, и кого именно ждут: приехать должен был знаменитый специалист по вирусам, член-корреспондент академии наук и обладатель множества научных званий и дипломов, ВалентинВалентинович Бекетов. Но зачем приезжать светилу вирусологии сейчас, когда все уже практически кончено -- перед этим вопросом пасовали даже самые ловкие на выдумки люди. Ожидалось его явление с нетерпением, любопытством и суеверной надеждой, что одним своим словом, своими познаниями и вообще, силой научных чар, он мгновенно снимет заклятие с города -- и начнется новая прекрасная жизнь, людям останется одна лишь забота: как можно скорее изгнать из памяти все это карантинное наваждение. Так что для города день его приезда был днем немаловажным. Ровно в восемь утра шлагбаум пограничной заставы медленно повернулся и уставился в небо указующим полосатым перстом, словно напутствуя или благословляя проплывшую под ним черную волгу, и она пронесла напоказ всему городу неподвижную фигуру полковника, столь безжизненную, что казалось, он отправил в аэропорт вместо себя свою восковую копию, нарядив ее в серебряное пенсне и серебряные погоны. Городом в тот день правило любопытство. Черный автомобиль прочертил невидимую, но вполне осязаемую линию, разрезающую город надвое, и к вечеру эта линия напоминала муравьиную дорогу -- вдоль нее непрерывно сновали люди, одни имели деловой вид и здесь оказались как бы случайно, другие откровенно слонялись. За всю историю карантина на улицах еще не бывало столько народу. Но вот наступил вечер, вероятный час возвращения полковника миновал, публике ожидание надоело и она начала разбредаться, а черный автомобиль все не появлялся. Они приехали поздно, уже в темноте. Я сидел в ресторане и видел сквозь прозрачную стену, как на площадь бесшумно и медленно выплыла черная волга, и вслед за ней сразу еще один автомобиль -- я не мог не узнать его -- милицейский газик майора Крестовского. Они пересекли площадь и не поехали прямо, к заставе, а повернули вдруг на бульвар, надо думать, к дому майора. Проникновение в город Крестовского было первым свидетельством всемогущества приехавшего специалиста -- до сих прор ни один человек, ни из светских, ни из военных чинов, в город попасть не смог. Полковник пользовался данной ему вирусом властью непререкаемо и неумолимо, и майор оказался единствененым исключением. Вот что случилось в тот день. По дороге в аэропорт в полковничьем автомобиле -- опять же, впервые за все время карантина -- что-то испортилось. Два часа провозился солдат с мотором, два часа мерял полковник мелкими прямыми шагами горячий асфальт около своей волги, и не было ни попутных, ни встречных автомобилей, которые он, полковник, мог бы реквизировать своей властью. Шоссе было мертво, и город -- исключен из жизни страны. И получилось так, что в это самое время таинственные дела майора, рыскавшего в поисках способа проникнуть внутрь города, привели его в аэропорт. Вирусолог, никем не встреченный, погулял с полчаса у багажного павильона, и затем обратился за справками и советом именно к майору Крестовскому, поскольку майор, несомненно, выглядел интеллигентнее любого другого человека в милицейской форме. Понятно, Крестовский не упустил подвернувшегося случая. Мы с ним встретились на другой день, и встретились хорошо, почти по-приятельски. Он заехал за мной на своем газике -- что само по себе означало уже некоторую торжественность -- и пригласил к себе домой, не то к позднему завтраку, не то к раннему обеду. Полковник уже сидел за столом, а вирусолог только что встал. Он появился в махровом халате и походил на хлебосольного помещика, который встречает наехавших нежданно гостей. К его холеной бородке и зеленому халату я мысленно примерял длинную турецкую трубку и борзых около кресла. Он подошел к окну и высунул руку наружу, проверяя температуру воздуха, а затем удалился, и вышел к столу, одетый уже по погоде, в легкий полотняный костюм. Если полковник был старшим жрецом карантина, то вирусолог -- по меньшей мере, первосвященником, и своим поведением полковник старательно подчеркивал это соотношение: он буквально млел перед Бекетовым, с особой ласковой обходительностью подливал ему в рюмку коньяк и всячески за ним ухаживал. Это выглядело так же странно и неожиданно, как если бы его черная волга вдруг поднялась, словно пудель, на задние лапы и умильно завиляла хвостом. Великий бактериолог принимал благодушно эти знаки внимания, говорил мало, а когда к нему обращались, слушал очень внимательно и благожелательно улыбался. Танец пылинок в лучах солнца вокруг его головы казался мне приветственной пляской всех бактерий и вирусов в честь своего повелителя. Полковник порывался все время завести разговор о вирусных проблемах, но бактериолог их отклонил с завидным тактом и ловкостью: -- Отложим это до вечера... да ведь я читал ваш отчет... превосходный отчет, по-моему... почти готовая публикация. Польщенный полковник умолк, и Крестовский тут же навел разговор на кошек и кошачьего сфинкса. Бекетов слушал, и лицо его выражало совершенно детское любопытство: -- До чего интересно... -- он произнес это с такими же интонациями, как Наталия в первый вечер, тогда в ресторане. Как давно это было... пожалуй, Наталии с ним удалось бы легко разговаривать... да вот сейчас, за этим столом, я мог бы ее представить... Впервые за долгое время я чувствовал себя легко и свободно: карантин отступил вдруг на задний план, как пустая докучная мелочь Повесть о подвигах Одуванчика вирусолог выслушал с умилением: -- Какой человек!.. Это же просто подарок... счастье, что бывают такие люди... до чего же мы скучно живем, все дела, дела... Остаться бы тут, да засесть писать детектив. Сюжет-то каков! Отсмеявшись, он грустно вздохнул: -- Эх, господа военные! Какой был город! Что вы с ним сделали... Крестовский неопределенно хмыкнул, а полковник бесшумно засмеялся -- оба решили принять эту реплику за шутку. Мы поехали к сфинксу, и Бекетов смотрел именно сфинкса, и только сфинкса, с увлечением примерял к выбоинам отбитые куски камня и выспрашивал у меня, есть ли в Крыму черный базальт. Колья с флажками и часовых он, казалось, вообще не заметил -- наверное, таких часовых, кольев и карантинов он на своем веку перевидел столько, что имел ко всему этому надежный иммунитет. Потом он подошел к берегу, критически оглядел песок с выброшенными волнами водорослями и сказал в пространство, не то советуясь с нами, не то размышляя вслух: -- Пожалуй, здесь будет плохо... Полковник стоял с довольно дурацким видом, и Крестовский не без ехидства ему объяснил, что бактериолог хочет купаться. Я предложил поехать к меловым скалам, и Бекетов выразил этой идее свое одобрение, а полковник посмотрел на меня взглядом человека, читающего на стене неприятное объявление. У заградительного поста солдаты, бросив игру в домино, вытянулись перед полковником, и сержант ему несколько лениво, но вполне исправно отрапортовал. Крестовский хотел их просто объехать по целине, но полковник, как жрец карантина, не мог допустить в своем храме такого кощунства, и мы парились в нашем газике, пока солдаты, торопясь напоказ и усердствуя, а на самом деле не спеша совершенно, заводили двигатели. Наконец, они зарычали, и грузовики, как два дрессированных чудища, попятились в стороны, открывая нам путь. По узкой полоске галечного пляжа мы подкатили к подножию меловых скал и, оставив машину, искали удобное для купания место. Свет солнца, попав в ловушку меж зеркалами моря и меловых стен, до боли слепил глаза. Белые глыбы, словно только сейчас откатившись от скал, циклопическими ступенями уходили в синюю глубину воды и просвечивали сквозь ее толщу тающими пятнами. Для полковника этот день был, наверное, пыткой. Спотыкаясь и скользя на камнях, он брел вместе с нами, но купаться не стал -- то ли не умел плавать, то ли это противоречило его понятиям о субординации. И пока мы плескались в воде и качались на волнах прибоя, он, в пенсне и мундире, сидел на глыбе мела, прямо, как суслик над норкой, и смотрел в землю. Крестовский -- случайно якобы -- прихватил канистру сухого вина, мы потягивали его, лежа в плавках на теплых камнях, и полковник тогда позволил себе расстегнуть на мундире две верхние пуговицы. Мы вернулись в город к закату, и Бекетов попросил нас вместе с ним отужинать. За столом он завел оживленную беседу о живописи и прочитал нам целую лекцию о некоем математическом алгоритме, с помощью которого, в принципе, можно предсказать все, до последнего мазка, живописные работы Пикассо. Все попытки полковника и майора перевести разговор на вируса он ловко пресекал, и те недоуменно переглядывались, но старались не выдавать своей растерянности. За чаем, помешивая в стакане ложечкой, вирусолог спросил довольно рассеянно: -- Как вы думаете, полковник, ваш шофер не откажется отвезти меняк самолету? Через час этак? -- Он солдат,-- любезно улыбнулся полковник. Отойдя к телефону, он вызвал заставу и тихим голосом отдавал распоряжения. -- Ну что же, придется заняться делами,-- Бекетов положил перед собой тонкую папку и перебирал в ней исписанные листы. С его лица сползло благодушие, и он приобрел чуть скучающий деловой вид, неуловимыми средствами дав внезапно почувствовать разделяющую нас дистанцию. Он сидел боком к столу, положив ногу на ногу, и нервно покачивал носком ботинка. -- Ваш доклад,-- он взглянул на полковника,-- и особенно ваш,он кивнул Крестовскому,-- вызвали в некоторых инстанциях повышенный, я бы сказал, нездоровый интерес. Как видите, мне пришлось прилететь сюда, хотя заключение комиссии было уже готово. Вот оно, коротко,-- он выбрал в папке один из листков. -- Первое. Учитывая необходимость для активизации данной культуры исключительного совпадения ряда химических, физических и биологических условий, комиссия считает возникновение новых очагов маловероятным. Второе. Возможность использования данной культуры для диверсионных актов исключена. И, разумеется, третье: все ваши действия, предпринятые в связи с данным карантином, комиссия считает правильными. Последние слова он произнес с особой механической жесткостью, и я подумал -- сколько же он видел по-настоящему страшных вещей и таких карантинов, где автоматчики в домино не играли. -- Все, что вы рассказали, весьма интересно. Я готов согласиться с вашим прелестным учителем, -- он коротко засмеялся,-- что кошки способны править городом... или даже страной. Но то, что этим вирусом управлять не может никто -- вот это я вам гарантирую. Скорее вирус сам научится управлять вами! Вероятность диверсии -- ноль... Увы, друзья мои, великий Джеймс Бонд не посещал ваш тихий город! -- А то, что переносчики вируса именно кошки,-- с нарочитым безразличием поинтересовался Крестовский,-- вы считаете чистой случайностью? -- Случайностью! Случайностей не бывает в природе! У нее есть повелитель -- Великий Хозяин равновесия, и он зря ничего не делает. Хозяин равновесия вездесущ и вечен! Он не плазма в море и не облако в небе -- он совокупность законов, но он совершенно реален, ибо обладает волей и имеет капризы. И, к сожалению, современной науке он недоступен. -- Я подобные мнения всегда считал суеверием,-- осторожно прошелестел полковник. -- Суеверием? -- пожал плечами Бекетов. -- Да нет, просто научная корректность... Суеверие значит -- пустая, ложная вера. Так что противник суевериям -- вера. А наука им не друг и не враг... Она даже способна их порождать,-- на лице его расплылась блаженная улыбка,-- как мы с вами имели возможность наблюдать! С улицы донесся скрип тормозов, и Бекетов застегнул свой портфель. Прощаясь, он превратился опять в либерального благодушного барина. 20 Снова наступило затишье. Город как вымер, по улицам никто не ходил, карантинные власти скрылись опять на заставе и никаких вестей населению не подавали. Было тепло и безветренно. Море ночами уже не светилось, неподвижное, черное, сонное, оно словно копило силы для предстоящих осенних штормов. Но неподвижность эта длилась недолго. На третий день поздно вечером, когда месяц повис над степью, в обычные шорохи крымской ночи вторглись новые звуки: ритмичное тихое ворчание, будто все цикады окрестностей, неизвестным образом сговорившись, исполняли в такт свои песни. Звук постепенно усиливался. Вскоре он превратился в мощный спокойный рокот, исходящий, казалось, отовсюду, со всех сторон горизонта, а к полуночи воздух, земля и море сотрясались непрерывным многоголосым рычанием. С юга к городу приближалась, повторяя изгибы дороги, вереница огней -- белых, желтых, голубоватых, разной яркости и оттенков. У окраины этот огненный змей свернул с дороги и, не вползая в город, стал его медленно огибать, направляясь к морю, к кошачьей пустоши. Они принялись за дело, не дожидаясь рассвета. Когда я пришел на пустошь, работа шла полным ходом. То, что творилось там, оглушало. Подобно фантастическим животным, тяжело и медлительно двигались в разные стороны огромные машины, земля под ногами вибрировала, уши раздирало грохотом, лязгом металла, рычанием мощных моторов, свистом и воем реактивных двигателей. Белые снопы света выхватывали из темноты людей, части машин и кучи рыхлой земли. Медленно поворчивались колеса кургузых грузовиков, на открытых платформах которых ревели и бесновались темные злые машины, очертаниями напоминающие медуз -- отработавшие свой век на самолетах реактивные двигатели. Они изрыгали бледнолиловые струи огня, лижущие землю овальными пятнами, на которых сначала яркими искрами вспыхивали остатки травы, и сразу чернела земля, а затем начинала постепенно бледнеть и светиться жарким вишневым цветом, гаснувшим понемногу, когда раскаленные струи уползали дальше. Желтые большие бульдозеры -- я и не думал, что они бывают таких размеров -- сдирали слой оплавленной прокаленной земли, сгребая ее в кучи, которые дополнительно обжигали другие огненные машины. То, что они делали, было, видимо, хорошо продумано и на свой лад естественно, но из-за разноцветных слепящих фар и адского шума казалось жутким, а в том, что происходило все это ночью, у теплого тихого моря, мерещилось нечто бесовское. Зрителей не прогоняли, но с условием, чтобы они оставались на дороге и не проникали за линию оранжевых флажков. Любознательных набралось не так уж много, всего человек двести, но здесь я видел практически всех, кого знал в городе. Разговоры в толпе не возникали, все вели себя так, будто никто и ни с кем не был знаком, и с преувеличенным вниманием наблюдали за эволюциями механических чудищ, точно они должны были сию минуту выкопать из земли что-то необычайное. Я оказался тоже под гипнозом этого зрелища. Не хотелось никого узнавать, не хотелось, чтобы меня узнавали. Я просто стоял и смотрел, совершенно бездумно, как под темным небом плясали оранжевые и голубые лучи, то уходя параллельно в степь к горизонту, то скрещиваясь над морем и высвечивая белыми точками мечущихся птиц. Сколько я так простоял, не знаю, может быть, полчаса, а может, и не один час; осталось ощущение взвешенности во времени и пространстве, и единственное, что запомнилось -- домой я вернулся еще в темноте. Не раздеваясь, как если бы вскоре предстояло идти по срочным делам, я завалился в постель, но мелькающие перед глазами огни не давали уснуть. Чтобы от них избавиться, я взбивал подушку и зарывался в нее лицом, но слепящие фары, голубые и белые, находили мои глаза и глядели отовсюду. Отвернувшись к стене, я наконец, уснул, и тут же меня стал изводить навязчивый сон. Серая старуха в похожей на хлопья пепла одежде, наклонясь над моей постелью, со старческим любопытством рассматривала мою шею, почему-то именно шею. Это сон, просто плохой сон, это совсем не страшно -- убеждал я себя и пытался усилием мысли прогнать видение. Мне иногда удавалось заставить ее отодвинуться, но я не выдерживал напряжения, и она снова склонялась ко мне. Я чувствовал, сил моих скоро не хватит, чтобы держать ее на расстоянии, и страх, липкий и серый, подползал из-за подушки. Проклятая старуха, говорил я ей, где же я видел такую гадость и почему запомнил? Старуха, старуха, мерзкая старуха! Она не обижалась, ей даже нравилось, что я начал с ней говорить. Не надо, не надо было с ней разговаривать... Старуха подступила ближе и протянула руку к моему плечу. Я закричал, вернее, хотел закричать, но подушка стала живой и упругой и закрыла мне рот. Проснуться, скорее проснуться -- приказывал я себе, изо всех сил отпихивая подушку. Меня трясли за плечо и хриплый негромкий голос говорил непонятные фразы, состоящие из комбинаций всего трех слов: -- Срочно... прибыть... полковник... Мне удалось спустить ноги на пол и надеть башмаки. Было совсем светло, и в сонном мозгу бродила тоскливая мысль, что раз уже день, значит будят меня законно, и я обязан не злиться и попытаться понять, чего от меня хотят. Рядом стоял солдат со знакомым, как будто, лицом и, смущенный моей невменяемостью, переминался с ноги на ногу, ожидая ответа или каких-то действий с моей стороны. Видимо, требовалось пойти с ним куда-то, и лишь только я встал, он направился к двери. Облака затянули небо, дул ветер и стало прохладно. Рядом с домом стояла полковничья волга -- как же я не узнал спросонья шофера полковника -- и внутри сидел кто-то, любезно распахнувший для меня дверцу. Это был Одуванчик, и как только мотор начал тарахтеть, он заговорил своим свистящим шепотом: -- Безобразие! Какая самонадеянность! Начал земляные работы и не позвал геолога! Или просто кого-нибудь грамотного -- меня или вас! Преступнейшая халатность! -- Да объясните же, в чем дело? Почему спешка? -- Сейчас увидите, сейчас все увидите! Легкомыслие, преступное легкомыслие, если не злой умысел! Наверняка даже, их рук дело! -- его губы почти касались моего уха. Старуха, старуха проклятая -- засвербило назойливо в мыслях, а Одуванчик притискивался ко мне все сильнее. Я грубо оттолкнул его локтем, а он, чему-то радуясь, захихикал: -- С ними покончено, думаете? Это самая мелочь, те, что с хвостами! -- он у себя за спиной помахал рукой, изображая кошачий хвост, и оскалившись в идиотской улыбке, придвинулся снова вплотную. С ужасом и каким-то грязным удовольствием я почувствовал, что сейчас заеду ему по физиономии. -- Глдавных вы не увидите! За столом сидеть с вами будут, из вашей рюмки пить станут, а вы не увидите! Изо рта сигарету вытащат... -- скрючив пальцы кошачьей лапой, он потянулся к моей сигарете, и вдруг, вместо его руки, я увидел лапу с когтями, отвратительно достоверную. Мерзость, ах, мерзость! Я замахнулся и, как мне казалось, с отчаянной силой ударил Одуванчика. Но меня отбросило в сторону, я попал кулаком в спинку сидения и получил мягкий, но сильный удар по голове. Переехав канаву, машина затормозила. Я мигом пришел в себя и лихорадочно обдумывал, как объясниться с Одуванчиком. Он же растирал ушибленную лысину и шептал мне, попрежнему ухмыляясь: -- Чуть не убил, проходимец! Это он специально, можете мне поверить!.. Что же ты,-- он ткнул в спину солдата,полковника-то аккуратнее возишь? Не удостоив его ответом, шофер открыл дверцу и сплюнул на землю. Все машины стояли, являя собой зримый образ неожиданной тишины, зевак почти не осталось, а солдаты из оцепления разбрелись накучки по два-три человека и лениво курили у дороги. Полковник вяло пожал мне руку и пригласил жестом на пустошь. Вместе с нами перешагнул запретную для публики линию и Одуванчик, причем полковник смерил его своим бесцветным взглядом, но ничего не сказал, и далее обращался только ко мне: -- Вы океанолог, профессор, а всякий океанолог немножко геолог... посмотрите, что у нас получилось. Он повел меня к дальнему концу пустоши, и по дороге я мог оглядеться. Еще вчера здесь была степь, а сейчас это место походило на строительную площадку, словно кому-то вздумалось рыть нелепый, невероятных размеров котлован. Повсюду возвышались валы прокаленной мертвой красно-бурой земли. Ночью машины, начав работу по краю пустоши, постепенно сжимая круги, приближались к центру, но теперь они бездействовали, хотя вокруг сфинкса оставался еще довольно обширный остров нетронутой почвы. Полковник остановился. Рядом, шагах в двадцати, набегали на берег пенные гребешки волн, и море вдруг показалось таким прекрасным и таким недоступным, что отчаянно захотелось сейчас же бежать со всех ног, бежать от полковника, от куч обожженной земли, от пахнущих соляркой машин, куда-нибудь в пустынное место и просто сидеть на песке, и смотреть, как волны в шипящей пене приносят зеленые темные водоросли и пустые створки устриц. -- Вы смотрите не туда, профессор,-- мягко вернул меня полковник к действительности. Бульдозер, один из тех, что снимали второй слой грунта, стоял накренившись и осевши в землю не менее, чем на полтора метра. -- Вытащить его -- пустяки. Но Лаврентий Сысоевич, -- он повернулся к Одуванчику, как бы только сейчас заметив его присутствие, -- утверждает, что могут встретиться такие пустоты, в которые наши машины будут проваливаться целиком. -- Карст! -- многозначительно произнес Одуванчик. Полковник в ответ лишь улыбнулся пергаментной улыбкой, от которой его лицо, казалось должно шелестеть. Он ждал ответа, меня же развеселила выдумка Одуванчика. Все же мне удалось изобразить на лице серьезность и объяснить полковнику, почему здесь не приходится ожидать подземных гротов. -- Благодарю вас! Я так и думал, что Лаврентий Сысоевич преувеличивает, -- он одарил Одуванчика сдержанным, но достаточно неприятным взглядом и, вынув из кармана платок, помахал им в воздухе. Площадка вновь ожила. Степь огласилась ревом механических чудовищ, и они начали ползать по кругу в заведенном порядке, как паровозики игрушечной железной дороги, увеличенной в сотни раз чьей-то больной фантазией. Провалившийся бульдозер тоже начал рычать и дергаться вперед-назад в своей яме, будто зверь, попавший в ловушку. Но его мощные гусеницы крошили хрупкий ракушечник, и он лишь углублял западню. Я вдруг ясно представил, словно сам был тому свидетелем, как несчастный Антоний метался и прыгал в мраморном шурфе, до края которого он почти мог достать передними лапами, как он царапал когтями сияющие белизной стены и лаял на беспощадное солнце, когда его раскаленный диск вступал в голубой квадрат неба, видимый со дна шурфа. Мне с трудом удалось отогнать этот кошмарный сон, почему-то привидевшийся среди белого дня. К яме тем временем подогнали другой бульдозер, и он вызволил провалившуюся машину. Остальные машины продолжали ходить кругами, сужая их и сужая, и сфинкс был теперь окружен совсем небольшим клочком целины. Полковник ушел, и Одуванчик семенил вслед за ним, я же удалился из огороженной зоны и присоединился к кучке зрителей. Уйти домой у меня не хватило духу -- нездоровое, самому себе противное, но непреодолимое любопытство, сродни любопытству, которое гонит людей на публичные казни, подмывало остаться и посмотреть, как будут сносить остатки сфинкса. Мне казалось, разрушение сфинкса будет не просто механическим актом, а важным для всех символом, чем-то вроде эпилога всей этой истории. Но, конечно, того, что случилось на самом деле, я не мог угадать. Когда вокруг сфинкса, вплоть до самого постамента, были сняты два слоя земли, все машины отогнали в сторону, и остался только один бульдозер, предназначенный вступить в единоборство со сфинксом. Все, что происходило дальше, вспоминается мне в замедленном темпе, будто я видел кино, снятое ускоренной съемкой. Едва бульдозерист взялся за рычаги и стал выравнивать машину, приноравливаясь к постаменту сфинкса, перед самым ножом бульдозера, между ним и постаментом возникла человеческая фигурка -- пигмей между двумя гигантами. Это был Одуванчик, он махал руками, словно пытаясь прогнать бульдозер от сфинкса. Солдат в кабине бульдозера, не понимая, что происходит, остановился в ожидании дальнейших приказаний, то есть действовал совершенно естественно. Но, чисто зрительно, совершилось чудо: крохотная фигурка остановила исполина. К месту происшествия подошел полковник. Одуванчик ему что-то горячо объяснял, не покидая однако позиции между машиной и сфинксом, но полковник покачал головой и отошел к зрителям, чтобы не присутствовать при неизбежной некрасивой сцене. Два солдата принялись оттаскивать Одуванчика, он же бешено сопротивлялся и, очевидно, истошно орал, потому что даже сквозь рокот мощного двигателя доносился его визгливый голос. Когда Одуванчика удалили на внушительное расстояние, бульдозер зашевелился. Он уперся ножом в постамент, и мотор его взревел громче. Сфинкс покачнулся, но устоял, и сколько бульдозерист не прибавлял газу, изваяние оставалось неподвижным, а гусеницы трактора пробуксовывали, и только по вибрации почвы мы чувствовали, с какой страшной силой он давит на постамент. После неудачи первой атаки бульдозер отъехал на несколько метров и стоял на месте, как бы собираясь с силами. Отдохнув с полминуты, он снова бросился на сфинкса. В первый миг я не понял, что произошло. Почему-то удар бульдозера о постамент я почувствовал на себе, как толчок по ногам, и увидел, как изваяние и постамент медленно приподнимаются над землей, а потом уже ощутил боль в ушах и грохот взрыва. Наступила полная тишина. Я подумал, что оглушен -- нет, отчетливо слышался плеск прибоя. Постамент и сфинкс исчезли, а бульдозер стоял, покосившись, мотор у него заглох. По счастливой случайности бульдозерист атаковал сфинкса со стороны зрителей, иначе бы нам не поздоровилось от обломков камней. Взрыв случился перед ножом бульдозера -- его покарежило, но литая масса металла приняла на себя основную силу взрыва, и машина осталась целой. Бульдозерист отделался несколькими царапинами от осколков лобового стекла и легкой контузией. На месте сфинкса возникла воронка. Она сразу наполнилась водой, и из нее бил небольшой фонтан. Солдаты, спеша и мешая друг другу, прилаживали к поврежденному бульдозеру трос, чтобы оттащить его в сторону. Вода быстро разливалась по котловану. Становясь мутно-серой, она пузырилась, раздавалось шипение, везде вздымались маленькие фонтанчики, в воздухе повис едкий запах. -- Смотрите! Смотрите, что вы наделали! Радуйтесь! -- вопил Одуванчик с перекошенным от злости лицом, с выпученными глазами, показывая пальцем на полковника. -- Вы заразите все море! Весь Крым! Всех! Всех! Публика явно прислушивалась к бесноватым речам Одуванчика, и полковник не мог оставить их без ответа: -- Вам, Лаврентий Сысоевич, как учителю химии, нужно знать, что обожженный известняк называется негашеной известью. А сейчас происходит процесс гашения: окончательная и полная дезинфекция! -- произнес полковник слегка раздраженно, обращаясь не столько к Одуванчику, сколько к толпе, и направился к своей волге. Зрители стали расходиться. Только несколько человек оставались до тех пор, пока не наполнился котлован, и на месте пустоши не образовалось мелководное озеро с мутной водой. Погода портилась. По небу неслись низкие тяжелые тучи, у берега слышалось пение ветра, море покрылось сплошь белыми гребнями, и волны уже иногда перехлестывали через узкую полоску суши между морем и пустошью. Ночью шторм разошелся по-настоящему. Когда наутро, надевши плащ, я пошел к пустоши, вернее к тому месту, где раньше была пустошь, перемычку уже размыло, и над бывшими владениями кошачьего сфинкса раскинулся новый морской залив. 21 С культурой шестьсот шестнадцать дробь два было поконченол, и не будь полковник так дьявольски педантичен, он открыл бы город немедленно. Но куда там! Жителям объявили, что карантин снимут лишь после проведения контрольных анализов. Ребристый кузов машины-лаборатории непрерывно мелькал в разных концах города и в степи, и казалось, эта машина может существовать одновременно в нескольких разных местах. Отношение к сфинксу стало суеверным. Конец его воспринимали трагически (хотя, собственно, какая разница -- быть взорванным или снесенным бульдозером) и даже почти как сознательное самоубийство изваяния. Говорили -- не стоило его трогать, какой там вирус на камне, и недаром Лаврентий Сысоевич пытался его защитить, а он-то всегда знает, чего нельзя делать, да и как же иначе, раз он учитель. И коль скоро кончина сфинкса окрасилась суеверием, чисто практический вопрос -- откуда взялась взрывчатка -- никого уже не волновал. Крестовского занимал, напротив, исключительно этот вопрос, по крайней мере, так мне тогда представлялось. Он с энергией взялся за расследование. Конечно, от него после взрыва все ждали решительных действий, но той прыти, которую он проявил, никто предсказать не мог. Ни много, ни мало, он взял, да и обыскал дом Одуванчика и его кабинет в школе. И проделал это не кое-как, а в точности по букве закона, с понятыми и ордером на обыск. В городе такого не видывали, а Одуванчик, к тому же, за время карантина снискал всеобщее уважение, так что прокурор поначалу никак не подписывал ордер, но сдался, не умея противостоять напористости майора. Я был приглашен в понятые, о чем получил заранее уведомление на официальном бланке. В нгазначенный час, подходя к одуванчикову жилищу, я нагнал редактора. -- Кого я вижу... -- сказал он уныло и протянул мне руку,ай-ай-ай, это что же такое творится... прямо-таки уголовщина. Крестовского еще не было, и мы ждали его на улице. -- Вот ведь какой человек,-- растерянно причитал редактор,совался всюду, вынюхивал, вот и допрыгался... Я вам даже вот что скажу,-- изогнув по спирали свой каучуковый торс, он склонился ко мне,-- из-за него все случилось, из-за него! Не лез бы куда не надо, никакого и карантина бы не было! -- Ну уж, сейчас вы чепуху выдумываете! -- я разозлился, ибо и сам подсознательно верил в эту нелепицу. -- Кошки ему мешали, войну с ними затеял -- где же такое видано? Они, может, к нам от господа бога представлены! Он отстранился и ласково меня оглядел. -- Это я пошутил,-- он покивал головой, как игрушечный ослик,-- бога нет... Обыск в доме Одуванчика не дал ничего. Сержант и ефрейтор работали молча и с поразительной ловкостью. Все, к чему они прикасались, просматривалось мгновенно и укладывалось на место в прежнем порядке. Я недоумевал, когда Крестовский успел их так выдрессировать -- ведь обыск был событием исключительным -- и даже спросил у майора об этом, но он неопределенно пожал плечами: -- Входит в профессиональную подготовку... Одуванчик воспринял вторжение спокойно и взглянул на ордер лишь мельком. Правда, со мной и с редактором он разговаривал нормально, а с майором -- по-шутовскому предупредительно, и в открытую намекал, что тот повредился в уме. Когда мы от скуки начали пить коньяк, обнаружившийся в полевой сумке Крестовского, по его предложению Одуванчик присоединился к нам и принес рюмки, причем в свою каждый раз подливал валерьянку. Обыск в школе происходил иначе, вовсе не по-домашнему. Майор сразу взял другой, официальный тон и, задавая вопросы, вел протокол, а потом дал его подписать Одуванчику. Для начала Одуванчик отказался отпереть школу, утверждая, что для обыска в учреждении требуется санкция директора. В ответ Крестовский спросил, знаком ли Одуванчик с директорской подписью -- оказалось, она уже имелась в углу ордера. В химическом кабинете майор нашел все, что искал. Прежде всего была изъята еще одна бомба, то есть точно такой же ящик, на каком я однажды катался в одуванчиковом мотоцикле. Потом майор стал допытываться, чего и по скольку Одуванчик клал во взрывчатку, и прежде, чем тот сообразил, что к чему, приставил сержанта взвешивать остатки химикалиев из пакетов и банок. Тут Одуванчик начал спорить, кричать и брызгать слюной -- выходило, что истратил он всяких веществ не меньше, чем на три бомбы -- но протокол все-таки подписал. Пакеты и банки на всякий случай были арестованы. А в конце обыска разыгралась безобразная сцена, которую я не берусь точно воспроизвести. Одуванчик пытался наброситься на майора и так бесновался, что сержанту пришлось показать ему наручники, после чего он, сгорбившись, уселся в углу, смотрел на нас бессмысленно выпученными глазами и не отвечал ни на какие вопросы. Взбесился он из-за того, что майор заодно с банками прихватил и все его папки с заметками о кошачьих делах. Ордер Крестовский составил предусмотрительно, там значилось: "взрывные устройства, материалы и средства для их изготовления, а также материалы, проливающие свет на мотивы преступления". В качестве последних и были изъяты архивы Одуванчика. В заключение ЯОдуванчику, как подследственному лицу, майор вручил предписание о невыезде, в условиях карантина чисто символическое. Одуванчик сначала отшвырнул его от себя, а затем взял и расписался на корешке, добавив к подписи загадочную фразу: "Повестку получил с удовольствием и буду жаловаться". Когда сержант и ефрейтор, нагруженные добычей, направились к автомобилю, Крестовский подошел к Одуванчику. -- Лаврентий Сысоевич, у меня к вам частный вопрос, не для протокола. Глаза Одуванчика, казалось, остекленели, и было неясно, слышит ли он что-нибудь. -- Если вопрос вам покажется странным, можете не отвечать... это уж как захотите. Скажите пожалуйста, в течение последних двух месяцев вам часто снились... кошки? -- Эк он его,-- прошептал редактор,-- психолог! Одуванчик продолжал сидеть, съежившись, и я думал, ответа не будет, но внезапно он всхлипнул: -- Издеваетесь?! Не имеете права! -- и, вскочив на ноги, заорал сиплым детским голосом: -- Вон! Вон! Убирайтесь вон! Редактор спешил, и майор приказал сперва отвезти его, а после уже доставить в отделение вещи, изъятые у Одуванчика. Насколько я знал майора, это значило -- он хочет со мной говорить. Машина уехала, но он медлил начать разговор, что-то обдумывая, и вообще, по виду, чувствовал себя неуверенно. Я решил, что он удручен скандалом во время обыска, но нет, оказалось, его мысли заняты совершенно другим: -- Вот вам загадка, профессор: почему именно Совин начал копаться в делах этих кошек? Сколько людей в городе, почти десять тысяч -- только один школьный учитель... тут уж можете мне поверить -- действительно, только один. Умом не блещет, знаете сами. Отчего бы это -- жил, жил человек, как все, и вдруг, ни с того, ни с сего, прозрел... отчего бы это? -- Ну, а вы? -- Я другое дело. Приехал со стороны, свежий взгляд, значит. Кошек с детства терпеть не могу, а тут, смотрю -- заповедник. Думаю, дай, для начала хотя бы в отделении истреблю. Не выходит. Ищу причину -- вот так и додумался... А вот Совин -- ему-то как пришло в голову? -- Он шизофреник, и по-моему, близок к сумасшедшему дому -- вот и пришло в голову. Он не обиделся, и даже, как будто, не заметил резкости замечания. -- Вот, вот... и я думал так же... но сейчас меня мучает... очень мучает мысль... а вдруг они сами его надоумили?.. Все, что нужно, изучено... сеанс наблюдения кончен... пора заметать следы... и на эту роль приглашают учителя химии, не всякий ведь смастерит бомбу... а когда он все сделает, его упрячут в психушку... Чистая работа! -- Хорошо, а куда девать вас, например? -- Может быть, я у них лицо непредусмотренное. А может, и меня они надоумили, и на меня уже что-нибудь готово... и на вас тоже. Вдруг они просто для развлечения из нас комедию устраивают? Играют в нас, вроде как в шахматы? Бред... начинается бред... остановить его надо... -- Если вы это всерьез, плохи ваши дела! -- Ха, да вы рассердились! Это хорошо... только вы зря намекаете, мозги у меня в порядке... а что всякая дрянь мерещится, это другое дело... сны дурацкие снятся, никогда раньше не было... Поверите ли, такая мерзость: только спать ляжешь -- тут же три рыла, не то свиные, не то кошачьи, одни рожи, без туловища, или хуже того -- одни глаза, как блюдца, сквозь одеяло просвечивают... качаются надо мной, ждут... а в ухо кто-то бормочет: встать, суд идет... трибунал, трибунал... До чего становится пакостно: поднимаюсь, стакан коньяка и снотворное... Для чего это он... чтобы и мне то же самое... надо, чтобы он замолчал... безумие заразно... заразно... есть у него свой вирус... -- Это нервы, усталость и нервы,-- перебил я его,-- внушите себе, наконец, что все это ваша выдумка, химия вашего мозга! -- Спасибо, что объяснили, с учеными не пропадешь... я и сам знаю, что нервы, что же еще, как не нервы... да хитрость-то вот в чем: я ведь думаю, что встаю за снотворным, или открыть форточку, или еще что... но встаю все-таки -- значит, своего добиваются... снова ложусь, засыпаю... а у них там дело идет... шелестят бумаги... кого-то допрашивают... -- Замолчите, вы сумасшедший! Там ничего нет! Понимаете?! Там ничего нет! -- Не нужно кричать на всю улицу; пан профессор,-- его лицо замкнулось в спокойной и жесткой улыбке,-- вот вы и попались! Слово "там" признаете значит?.. Это уже полдела, а дальше пустяк -- рано ли, поздно, что-нибудь "там" увидите, не сомневайтесь. Ну и улыбочка... сдержанная, а сколько жестокости... где-то уже я эту улыбочку видел... вспомнить бы... -- Пить нужно меньше,-- сказал я зло,-- а не то и черта с рогами увидите! Что же я... это ведь хамство, так разговаривать... словно кто за язык потянул... -- Извините, майор, я нечаянно... у меня тоже нервы... -- Вот, вот, нервы... я же не спорю... -- пробормотал он, глядя на что-то у меня за спиной. Я невольно обернулся назад -- улица была пуста. Он постоял еще с полминуты, словно бы в нерешительности, и пошел прочь, а я подумал -- как же ему будет скучно, когда карантин снимут, и вся история с кошками забудется. 22 Ветер исчез, и тучи, которые он гнал с моря, повисли цепью над городом. Солнце, пытаясь их растопить, обжигало землю бесцветными лучами, и небо закрылось белым горячим туманом, словно там, наверху, лопнул гигантский паровой котел. Воздух, густой и липкий, приклеивал к коже одежду, и я поминутно отдирал от шеи воротник рубашки. Каблуки вдавливались в мягкий асфальт,каждый шаг стоил усилий. Сколько следов на асфальте... пустой город -- и так много следов... и следы все странные, как от стада коз... волт след острого женского каблука... вот следы подковок... плоские, как лепешки, следы... следы, раздвоенные копытом... Интересно, у меня какие следы... вот они, тянутся позади -- узкие неровные вмятины... как нелепо они выглядят... неуклюжие, идут елочкой... следы большой глупой птицы... А вот и совсем странный след... страшный какой-то... как глубоко вдавлен, раздвоен... будто чугунный человек шел на больших козьих копытах... -- Да ты и вправду похож на дурацкую сутулую птицу -- вылитый марабу! -- неожиданно сказал я себе почти вслух, отчетливо слыша собственный насмешливый голос. Слова не всплывали из глубины сознания, а возникали сразу, как по чьей-то подсказке, словно печатались на ленте телетайпа. Недобрая наблюдательность этих слов, этого моего другого "я", больно меня царапнула. Не очень-то хорошо я к себе отношусь... насмешливо... зло... беспощадно... за что бы это... -- Как ты глуп! Это же большая удача, видеть в себе смешное! Попробуй-ка возрази... тут же станешь еще смешнее... удача, конечно удача... только тоскливо от нее, от этой удачи... Возвращаться домой не хотелось. Не хотелось входить в калитку, не хотелось открывать дверь. Что-то враждебное затаилось в доме... я все время воображал, что живу в нем один... а на самом деле здесь еще столько всякого... -- Мой бедный друг, ты стал суеверен! А недавно других попрекал, хорошо ли это? Смотри, не свихнись! Возьми себя в руки, вспомни хотя бы, кто ты такой! Специалист с именем -- тебе ли равняться с деревенским милиционером? Я нашел в стиоле папку с неоконченной моею статьей -- вот уж месяц, как надо бы ее отослать -- и мой умный двойник одобрил это. -- Вот именно, займись делом! Чушь мерещится от безделья. Ты жет грамотный человек -- все законы этого мира давно изучены. Да... законы этого мира... а законы не этого мира... -- Ты осел! Там ничего нет! Ты серый осел, с хвостом и с длинными ушами! Я листал рукопись и с трудом, как чужой, разбирал собственный почерк. Странно выглядели слова и формулы, будто было написано это не полгода назад, а бог весть когда, и писаавшего давно уже нет. Мертвечиной несет от этого... как чей-то архив... нет, сегодня это в голову не полезет... и вообще, целый вечер мне не высидеть в доме... как в батисфере, за стенкой бредовые чудища шевелят клешнями... нехороший сегодня день... тонкая-тонкая оболочка отделяет от ужасного... вот-вот порвется, не выдержит... когда началось это... с отъезда Юлия... нет, то пустяки... с ночи лиловых кошек, вот... это от Лены, она меня заразила... вирус зла, вирус безумия... При одном воспоминании о той ночи я почувствовал неприятный озноб. Да, Лена... ей-то сейчас ничего не мерещится... полуживаЯ, в больнице, ей не до этого... а ведь выживет, надо думать... натура кошачья, живучая... кочевничья кровь... а в нервах зараза... от этого-то не лечат... В саду под деревьями тени растворили траву и кусты, превратили их в зыбкую серую массу, и начали выползать на дорожки, поедая желтизну песка. Нет, целый вечер я здесь не высижу... пусть это нервы, пусть я сумасшедший, но я не могу здесь сидеть... -- А кто тебя заставляет? Твое право, твое несомненное право, пойти в ресторан ужинать! Да, ты умен, мой двойник... так я и сделаю... -- Можешь даже включить свет заранее, и никто тебя не осудит: ты совсем не обязан потом спотыкаться и искать дверь наощупь. И нервы тут ни при чем, речь идет об удобстве. Спасибо, мой умный друг... Я послушно нажал кнопку настольной лампы. В ресторане спокойнол. Это он... это я хорошо придумал... тихо, свет приглушен... пусто... и в воздухе чисто... нет этого... растворенного в нем... -- Теперь видишь, что нервы -- штука несложная, -- сыто разглагольствовало мое разумное "я", -- рюмка водки плюс хорошая пища, и с фантазией кончено. Действительно, стало легко... неужто так просто... ничего не мерещится, потому что ничего нет... да я и всегда знал, что нет... а странно, почти жаль, что нет... что нет ничего такого... да, жаль... пусто как-то без этого... -- Все-таки ты безнадежно глуп! Как тебе удается столько лет притворяться умным? Тебе жаль твоего кошмара, твоего тихого помешательства? Что же, пора домой, а там поглядим. Нет, нет, это я так... не хочу, не хочу ничего подобного... -- То-то! И хватит бездельничать: тебе на днях уезжать, собери вещи! Да, да, верно... это разумно... я и так собирался, да все ленился... Вот мои вещи: в шкафу, на столе, на стульях... и на вешалке, и в прихожей... почему их так много... я приехал сюда с одним чемоданом... и уехать надо с одним чемоданом... чтобы ничего лишнего... Я начал с книг и бумаг на столе. Они, точно не желая мне подчиняться, никак не складывались в ровную стопку и расползались у меня под рукой. Как я, однако, неловок... Пачка вдруг наклонилась, книги заскользили вбок, рассыпались и с глухим стуком легли на пол. -- Ты рассеян и неуклюж. И опять похож на большую глупую птицу. Э, да ты снова к чему-то прислушиваешься? Мне, действительно, померещился чужой взгляд, и я пожалел, что бросил входную дверь распахнутой. -- Не оглядывайся! Не давай себе распускаться! Лучше открой буфет и выпей чего-нибудь крепкого. Что ж... это мысль... Горлышко звякнуло о стакан... почему бутылка такая скользкая... Я попробовал придержать ее левой рукой, не выпуская стакана, но он, вдруг оживший, выскользнул из пальцев и с тоскливым звоном разбился, обрызгав мои брюки настойкой зверобоя. Неловко дернув рукой, я сшиб с полки еще два стакана. -- Ты неподражаем! Да не делай теперь глупую рожу, сумей хотя бы над собой посмеяться. Ну, улыбнись же ты, идиот! Стекло буфета отразило жалкое подобие улыбки. Закрыть, закрыть дверь... сквозь нее вползает, вливается в комнату чужое, страшное... копошатся в мозгу мутные злые видения... ползут из закоулков сознания... и непонятные тягучие звуки... да... звуки... Я прислушался повнимательнее -- за стенкой в пустой комнате скрипнул пол, потом еще и еще. Это уже чепуха... никуда не годится... это... это... -- Слуховая галлюцинация, -- получил я мгновенно подсказку. За стенкой раздавался тихий звон бьющегося стекла. Звон... скрип пола... будто там кто-то ходит, повторяет мои движения... снова скрип... брр, как неприятно... -- Не будь дикарем. Каждый звук имеет свою механическую причину и точное уравнение. Ты это знаешь лучше других. Меняется влажность -- доски коробятся и скрипят. Звон повторился... и скрип... тихие шаги... -- Галлюцинация -- неужели не ясно? Пойди сам проверь, что там пусто! Ключ на столе в прихожей! Действительно, вот он ключ... откуда он знает... откуда я знаю, где ключ... -- Пойди убедись, что там пусто! Не то будешь всю ночь чепуху придумывать. Да стакан можешь взять с собой, ты хозяин здесь, пойми наконец! Хозяин... неизвестно, кто здесь хозяин... хотя, стакан не помешает... В саду одиноко стрекотала цикада. Хороший... понятный звук. Мои окна ярко светились. Узкий луч пробивался под шторой и выхватывал ветку акации, стручки мерцали восковой желтизной. Я пытался заставить зрение отделить черноту деревьев от черноты неба, но видел только белесые округлые линии. Пульсируют белесые пятна... как мигающие глаза... висящие в воздухе, выпученные, напряженно мигающие глаза... как много у темноты глаз... глядят, глядят отовсюду, пронизывают пространство... невидимые руки-щупальца тянут со всех сторон. Крыльцо... с отъезда Юлия сюда не входили. Ключ громко лязгнул в замке, и сверху вспорхнула бесшумная тень. -- Дурень, это ночная птица! Темный страх втолкнул меня в дверь. Птица... конечно, птица. Ключ повернулся... щелчок... зачем это я... Я лихорадочно шарил рукой вдоль косяка. Должен же быть выключатель... только гладкая стенка... нужно зажечь спичку... -- Спичку! Ха! Ты рассеян сверх меры. Спички остались там. Я повернул ключ влево. Не отпирается... неужто заело... вправо, и резко влево... снова нет... ах ты, дьявол... это же ловушка... -- Не распускайся! Сядь пусть привыкнут глаза к темноте. Огненные точки плавали в воздухе. Как плавно они двигаются... будто фонарики рыб... глубоко под водой... кругом плавают рыбы... несут огоньки на усах-стебельках, на плавниках, на спинах... рыбий карнавал... подводный праздник... Иногда огоньки останавливались, и мне виделось, они садятся на стол, стулья, стены... огоньки отдыхают... или мне что-то показывают, а я не понимаю. -- У тебя развинтились нервы. Это все в твоей сетчатке, и только в ней. Возбуждаются колбочки, или просто нейроны, и нигде ничего не плавает! Нейроны... колбочки... тоска какая... завыть впору. Огоньки закружились, поплыли вниз... собрались вместе... осветилось пятно... там что-то готовится... страшное... все страшное собирается... отовсюду... из моря, из воздуха... убежать бы... страх подползает... -- Хлебни, дурак, из стакана! Авось, поумнеешь немного. Крепкая настойка обожгла глотку, резкая боль ударила в переносицу, в виски, в солнечное сплетение. Спазма, как проволокой, сдавила горло. Меня начал трясти сильный кашель, я задыхался, ничего не соображая, дергался в конвульсиях, и каждая клетка во мне испытывала боль. Как противно трясет... никогда, никогда это не кончится... Потом боль внезапно исчезла, и судороги приобрели правильный ритм, и пришла удивительная легкость. Я успел подумать, что, наверное, именно так начинаются припадки у эпилептиков. Черный пустой мир... нет ни верха, ни низа... нет границ... плаваю в мертвом пустом пространстве... темные глыбы, конусы населяют пустоту... меня нет, я тоже глыба... мертвое в мертвом... конус тоски, той тоски, что раньше была моей тоской... все конусы что-то мое бывшее... не вспомнить, не вспомнить... знаю только страх... глыбу страха... моего бывшего страха... я должен пробраться в нее... превратиться в нее... преодолеть расстояние... не умею совсем шевелитьсяч... нечем шевелиться... только мыслью, усилием мысли... из глыбы тоски в конус страха, совсем рядом, нет сил доползти к нему... вот он, ужас... серый и черный... кричать, кричать, научиться кричатья!.. Где я... как странно, я на полу... сполз с дивана на пол... колени у подбородка... не могу шевельнуться... не беда, не беда... главное, кончилось это... не остался там, в пустоте... как хорошо, что не там... почему мокро... это настойка... опрокинутый стакан под рукой... и не пошевелиться... ничего... ничего... так лежать хорошо... -- Постыдись! Валяться, скорчившись, в луже! Как ты жалок! Вставай! Не могу... не хочу вставать... так лежать хорошо... где светлячки... собрались в квадрат... нет, в кружок... маленькая арена... кукольный цирк... кто же выйдет на сцену... вот он, вот... маленький серый ослик... ослик танцует... кивает головой и танцует... почему не смешно... в цирке... почему так тоскливо... ослик, тоскливый ослик... -- Сам ты ослик! Тоскливый ослик! Посмотри, это просто крыса. Острый нос, и хвост, и усы. Это ты -- клоун в цирке для крыс! Это ты ослик! Ослик танцует... он очень важный, ослик... ослик танцует в цирке... почему не смешно... нужно, чтобы смешно... тоска какая... -- Говорят же тебе, крыса! Посмотри на ее усы. Посмотри, как волочится хвост, он вдвое длиннее ее. Это крыса, крыса! Это крыса, крыса... танцует крыса... почему крыса танцует... почему танцует крыса... тоскливо, ох, как тоскливо... -- У крысы четыре лапы, вот она и танцует! Ты же не крысовед. Есть на свете крысологи-крысоведы, будь уверен, об этих танцах не одна книга написана! Крыса танцует... крыса-ослик танцует... тоска, какая тоска... никогда, никогда не кончится это... всегда будет это... какая тоска... Тук-тук-тук... это что же... крыса хвостом... ослик копытом... вот опять... тук-тук-тук... еще громче... тук-тук-тук... зачем стучит крыса... -- Теперь ему звуки мерещатся! Да хватит валяться в луже! Вставай твои глупые мускулы в полном порядке! Сейчас... сейчас... действительно, руки слушаются... ноги тоже... Я встал на колено. Качает... немного качает... пустяк... -- Наконец-то! Теперь смотри: где твои крысы? ягде ослики? Под тобой пустой пол! Где светляки? Полюбуйся: самый обычный лунный квадрат! Странно... луна... было так темно... -- Луна, как и сролнце, имеет время восхода. Для тебя это новость? Плюс облачность. Плюс облачность... квадрат на полу это минус облачность... снова стучат... тук-тук-тук... совсем рядом... тук-тук-тук... Лунный квадрат потемнел... это облачность... плюс облачность... Я поднял глаза к окну -- темная волна страха смяла мое сознание. Ужас... серый и черный... я точка на конусе ужаса... немой кристалл в глыбе страха... кричать, кричать, научиться кричать!.. Черный силуэт заслонил окно, над плечами торчит что-то жуткое -- крылья летучей мыши, страшная белая маска расплющилась на стекле. Судорожно, отчаянно, я швырнул в окно стакан. Мой крик, звон стекла и женский визг слились в один режущий ухо отвратительный звук, подобие злобного хохота. Силуэт за окном исчез. Наружу, скорее наружу!.. Дверь распахнулась, я вылетел в сад. -- Вот она! ДЖогадался, кто? Бежит спасаться к своим иконам! Страх перелился в злобу, и я, сам не зная, зачем, гнался за ней через кусты и клумбы, движимый звериным инстинктом преследования. -- Догони, догони ее! Пусть пробежится, толстуха! Нечего по ночам шнырять! Смотри, сейчас упадет! Споткнувшись о край клумбы, она растянулась на песчаной дорожке. В мутном свете луны я видел, как она дергается под своим черным плащом. -- Истерика! Ничего страшного. А ты не стой, как болван, помоги даме встать! Да не забудь извиниться. Она поднялась с трудом, и хотя я ее поддерживал, чуть не упала снова. Из порезанной щеки текла кровь другую щеку и нос облепил влажный песок. Она продолжала всхлипывать. Я повел ее за калитку, и только у собственного крыльца она обрела способность говорить, иногда умолкая, чтобы глотать слезы. -- Извините меня, я наверное очень глупая! Иначе бы я заранее подумала, что могу вас испугать. Я так долго стучалась в ваш дом! Это ужасно с моей стороны, но я решила, что вам нужно знать, -- тут она опять часто завсхлипывала, -- сегодня она... Леночка... умерла... От меня... от меня ей что нужно... я должен что-то сказать... не знаю, что ей сказать... она всхлипывать будет вечно... как тоскливо... тоска, тоска... где же ты, мое умное я... мой умный двойник, подскажи, что делать... Меня вдруг пошатнуло. Противная резь в горле... и почему так холодно... очень холодно... Я схватился за стойку крыльца, и Амалия Фердинандовна поняла, что со мной что-то неладно. -- Извините меня, извините, -- беспомощно твердила она, и даже перестала вытирать слезы и всхлипывать, -- вам нельзя ночевать в вашем доме, вы останетесь у меня! -- она взяла меня за руку, и я покорно пошел за ней. 23 Скверная была ночь. Что-то темное злое, залило город. Затопило улицы ядовитыми волнами, вползло во все окна, и заглядывало в спящие лица мутными глазами страха, пока не схлынуло на рассвете. Кого-то, наверное, задушило не в шутку, мягкими когтями-присоскми вынуло из постели, унесло бесшумно с собой. Что нам до них за дело... пусть мертвые хоронят своих мертвецов... Экие мысли смешные... чепуха, а забавно... и главное, легко и спокойно... ветер с моря, и солнце, и прохладное утро... асфальт твердый, надежный, под ногой не проваливается... отпечатки застыли, как в глине следы динозавров... да они и есть динозавры... монстры... И чего это я вчера... я же в отличной форме... как-никак, почти три месяца на побережье... пора, пора ехать... хватит смотреть на монстров... два дня осталось терпеть, разглядывать этот аквариум... ха, надо посмотреть на майора... тоже не последний из монстров... Как хорошо, что ветер... шелестят стручками акации... в конце улицы искрится блестками море... вот оно, отделение милиции... сколько следов... да тут топталось целое стадо... и глубокая черная лунка... след одноногого... след чугунного человека... выпить, небось, заходил... недурной у майора приятель... А теперь осторожно: живой динозавр... милый друг, не забудь, ты в зоопарке... кормить и дразнить животных запрещено. Он сидел за столом, перед ним лежали, подпирая одуванчиков ящик, толстые папки -- материалы по делу о кошачьей преступности. Смешно -- все обвиняемые, пять или шесть тысяч кошек, уже уничтожены, а обвинительный акт все еще не готов. До чего он выглядит дрянно... угрюм и небрит... к тому же пьян, как свинья... видно, что псих... возможно, опасен... не забудь, ты в зоопарке... к решетке вплотную не подходить... Медленно, подозрительно, он навел на меня глаза. -- Вы чему ухмыляетесь? -- Разве? Нечаянно... -- я кивнул на его стол: -- обвинение опоздало, обвиняемых уже истребили. -- Гм... вы уверены? О чем это он... неужели эта история еще не кончена... Мое спокойствие вмиг улетучилось. Где-то вспыхнул сигнал опасности. Я подошел к окну, пытаясь сосредоточиться. Неспокойно здесь, в его кабинете... и не понять... не найти источника беспокойства... а красный сигнал горит... нужно вспомнить... вспомнить какую-то мысль... или забытое ощущение... вспомнить какую-то мелочь... неприятную мелочь... и сейчас почему-то важную... -- Вам известно о смерти Юсуповой? -- брякнул я неожиданно для себя. Он зажег сигарету и курил торопливо, будто ему на это были отведены считанные секунды. -- Вы забыли уже, пан профессор, что я знаю все, что случается в городе? Даже кто у кого ночует... Хам... дрянь какая... Он пересек комнату и остановился у двери, ведущей в маленькую коморку, нечто вроде чулана или кладовки при кабинете. Он отсутствовал месяц и ничем не болел -- "дробь-два" не тронул его -- и все же выглядел как после болезни: лицо похудело, кожа под глазами натянулась и стала желтой, в жестах потерялась уверенность. И еще появились вот эти непроизвольные остановки в движениях, когда он на миг застывал, словно к чему-то прислушиваясь. От него исходили импульсы беспричинной тоски, они усиливали мое беспокойство, и я снова и снова делал попытки найти его источник, но память упрямо отказывалась извлекать из своих глубин неприятные воспоминания. -- Не знаю, как выжила, -- он взялся за ручку двери,-- но все-таки выжила. Он приоткрыл дверь, и из черной щели выскользнула белая кошка. Она обошла кабинет вдоль стен, к чему-то принюхиваясь, покружила у письменного стола, потом вспрыгнула на него и стала обнюхивать папки. Крестовский тоже вернулся к столу и бесцеремонно, за хвост, оттащил кошку от папок; ее когти при этом с отвратительным звуком царапали полировку стола. -- Этот предмет помните? Пока вещь безвредная, -- он придвинул к себе творение Одуванчика, затем извлек из стола и показал мне электрическую батарею,-- а сейчас это будет бомба, и готовая к взрыву, -- батарея со щелчком поместилась в своем гнезде. -- Пан профессор, сделайте одолжение, не ухмыляйтесь так гнусно... я нечаянно могу замкнуть провода. Еще пугает, скотина... черт знает, на что он способен... пьяный псих... осторожно, мой друг, осторожно: дразнить зверей запрещается. Крестовский откинулся в кресле. Кошка потянулась, выгнула спину и сделала шаг к ящику. Она уставилась на майора круглыми внимательными глазами -- несколько секунд они рассматривали друг друга, и со стороны казалось, что между ними идеальное понимание. Кошка первая нарушила паузу: она поставила лапы на ящик. Майор отпихнул ее локтем в сторону, но она обогнула баррикаду из папок и вышла к ящику с другой стороны. Тогда он скинул ее на пол. Кошка вполне непринужденно уселась у его стула, как садятся у ног хозяев все порядочные домашние звери, ожидая подачки. -- Вы готовитесь выступать с нею в цирке? Он смерил меня тяжелым взглядом. Да, он сегодня опасен... -- Наша кошечка хочет взорвать меня и мой письменный стол! -- Крестовский покосился на кошку, словно приглашая ее в свидетели. -- Но зачем это ей? Она же не знает, что все равно угодит в контейнер с известкой! Что ей нужно? А вот что: исполнить приказ, уничтожить меня, все документы и себя самое. Это не последнее дело, восстановление равновесия, как говорит наш великий ученый... по-простому, концы в воду: что хотели, разнюхали, и всех -- в расход. Стат