Наль Подольский. Кошачья история --------------------------------------------------------------- Аннотация From: Alexander D.Jurinsson Жанр: Мистика Повесть "Кошачья история" была в свое время удостоена в Париже литературной премии В.Даля. Речь в ней идет о духовной беспомощности человека, который, осознав существование иных миров помимо осязаемого физического, теряет внутренние опоры, попадает в поле действия темных сил и создает в своей душе образ дьявола. --------------------------------------------------------------- -- А можно ли верить в беса, не веруя совсем в Бога? -- засмеялся Ставрогин. -- О, очень можно, -- поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся. Ф.Достоевский  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  1 Много раз я пытался найти начало этой истории, и всегда выходило, что вначале была ночная дорога. И хотя то, что можно назвать "историей", началось значительно позже, в ту летнюю крымскую ночь, когда незнакомые люди везли меня сквозь теплую тьму в незнакомый город, я переживал ясное ощущение начала. Оно пришло неожиданно посредине пути. Скорее всего, его принесли запахи -- запах полыни, запах табачных полей, запах темной земли, отдающей ночи тепло -- они бились упруго в глаза и щеки, отнимая у памяти лица, слова, размышления, предлагая начать жить сначала. Чернота по краям дороги казалась немой. На самом деле, наверное, степь была наполнена звуками, но их заглушало урчание перегревшегося мотора и тарахтенье щебенки, летящей из-под колес. Время тогда совсем пропало. Не то, чтобы оно остановилось, или мчалось со сверхъестественной скоростью -- нет, его просто не было. Я взглянул на часы -- оказалось, они стоят; они чем-то меня раздражали, я снял их с руки и сунул в карман. Смутно белея тенями домов, проносились мимо деревни. Приближение их отмечалось сменою запахов: в аромат степи вторгались запахи сена и фруктовых садов, а затем начинался собачий лай, и он тоже казался почему-то немым. Город возник вдали неожиданно, сразу весь, когда дорога вынесла нас на вершину холма. Он переливался огнями и был похож на лужицу света, выплеснутую на поверхность степи. Очертания лужицы напоминали перекошенную подкову -- я припомнил, что город стоит у моря, протянувшись вдоль берега бухты. Дорога пошла вниз, и город исчез. Через минуту он появился снова, но уже лишь светящейся черточкой на горизонте, над которой мерцало туманное зарево. Черточка эта ширилась, становилась ярче, а зарево -- расплывчатее и выше; вскоре пятно света занимало уже пол-горизонта. Путь освещался теперь фонарями, поспешно и деловито бежали они навстречу. Под каждым из них покачивался конус света, желтый и грязноватый, за пределами конусов сгущался непроницаемый мрак, сменивший прозрачную безграничность ночи. Замелькали дома, окруженные палисадниками. Я испытывал что-то вроде обиды -- у меня отобрали ночную дорогу, близость к темному небу и беззаботность. И если бы в тот момент мне позволили пожелать чуда, я, наверное, попросил бы вернуть бездумность езды сквозь ночь, попросил бы, чтобы она никогда не кончалась. Ехать было прекрасно, и не хотелось никода приезжать. Мы углубились в лабиринт переулков. Водитель знал, видимо, город и, не сбавляя хода, преодолевал узкие кривые проезды между покосившимися заборами, пивными ларьками и чугунными водяными колонками. Вокруг было странно тихо. В любом южном городе ритм ночи означается перекличками собачьего лая: по таинственным своим законам он прокатывается волнами по окраинам, кругами сходится к центру, глохнет и взрывается новой вспышкой неожиданно где-нибудь рядом. А здесь было тихо. Мои спутники во время езды не пытались затевать разговоров, я им был благодарен за это. И сейчас они ни о чем не спрашивали, будто знали, куда мне нужно. Автомобиль выбрался на асфальтовую, ярко освещенную улицу и круту свернул направо. Мотор в последний раз зарычал и заглох. Тишина плотной средой наполнила пространство. Нужно было протянуть руку и открыть дверцу, но я поддался парализующему действию тишины. Не к месту думалось, что вот так цепенеть сразу -- наверное, очень древний закон для всего живого... Если вдруг стало тихо -- затаись и жди... иначе смерть. Часы, что тихонько светились на щитке всю дорогу, теперь, словно прося меня поторопиться, громко и навязчиво тикали. Мое промедление становилось уже неприличным, но шофер и хозяин машины -- два силуэта в фосфорическом свете циферблатов щитка -- терпеливо ждали. -- Гостиница, -- вяло сказал силуэт шофера. Я, наконец, открыл дверцу. -- Счастливо, желаю успеха, -- добавил второй силуэт. -- Спасибо, -- ответил я машинально, -- спасибо и до свидания, -- но в мыслях вертелось назойливо: какого успеха? Я стоял с чемоданом в руках посредине круглой, как арена, площадки. В кольце из кустов, подстриженных кубиками, было три прохода: в один мы въезжали, сквозь другой машина уехала, мне оставался третий -- к ступенькам крыльца гостиницы. Двухэтажный дом мягко белел в темноте, очертания его расплывались. Ветки склонялись к окнам, и на стекла ложились легкие тени; все окна были темны, лишь стеклянная дверь слабо светилась. Дом спал уютно и безмятежно, как спят в своем логове звери. За дверью, в глубине холла, виднелась стойка с зеленой лампой и темнокрасный диван. У стойки никого не было. Я поставил чемодан у дверей и стал стучать, сначала тихо, потом громче, потом совсем громко -- и совершенно напрасно. Гостиница спала не только уютно, но и беспробудно. Ничего не оставалось другого, как сесть на ступеньку и достать сигареты. Тишина казалась внимательной, чуткой, с особым своим нервом, от которого становились значимы самые ничтожные звуки. Мое собственное дыхание... слабое шипение сигареты... шорох мелких зверушек в кустах... чуткая тишина, слушающая... в чем же ее нерв... в чем секрет... что-то, чего обычно не слышишь... да, в этом все дело -- услышать то, чего обычно не слышишь. Я напрягал внимание, и наконец, уловил -- не то редкие вздохи, не то чуть слышные глухие удары. И они сразу же вытеснили все остальные звуки. Тихий размеренный гул плыл над городом, гул морского прибоя; он притягивал, предлагая свой четкий ритм для движений и мыслей. Повинуясь этому ритму, я встал, пересек окаймленную кустами площадку и зашагал по улице. На меня накатило веселое любопытство и бодрость, словно на утренней прокулке. Улица скоро привела к треугольной, неправильной формы, площади, на которую я попал с самого острого, вытянутого угла. Здесь сходились пять улиц, и по всем их углам возвышались столбы с фонарями, освещая площадь, будто сцену гигантского театра. Деревянные балконы нависали над площадью, нигде не было ни соринки, темный асфальт блестел, как покрытый стеклянной коркой, казалось, под ногами он должен звенеть. В самом центре пространства восседал большой черный кот. Лишь только я вышел на площадь, у меня возникло несколько теней. Часть из них забегала вперед, другие, наоборот, отставали, они становились то короче и четче, то длинней и расплывчатей, и, меняясь местами, выплясывали вокруг меня замысловатый танец. Кот, не желая делить территорию с пришельцем, безразлично смерил меня круглыми желтыми глазами, поднялся и не спеша удалился. Его тени -- фантастические, небывалых размеров коты -- изгибаясь и наползая одна на другую, исчезли с ним вместе в темноте подворотни. Мои тени успокоились и легли звездой на асфальт, легли симметрично и плотно, будто им полагалось оставаться здесь долгое время. Три из них направлялись в сторону, где был слышен шум моря, туда полого спускалась улица, освещенная ярко и призрачно люминисцентными лампами, и конца ее не было видно. Правее нее на площадь выходил широкий бульвар, шел он, видимо, параллельно берегу. Над бульваром тоже горели люминисцентные лампы, зеленые, белые и оранжевые -- два ряда фонарей, два разноцветных пунктира, они сходились вдали, как рельсы на железной дороге. К той же дальней точке вели две белые линии крашеных эмалью скамеек, две темные шеренги акаций и две полосы глянцевитого асфальта. Где-то посредине этого бесконечного пути виднелся белый высокий памятник. Казалось, тут все приготовлено для какого-то странного карнавала, на который никто не пришел. И еще две улицы выходили на площадь -- узкие, без единого фонаря, они вели вверх по склону холма, прочь от моря. В их теплой темноте угадывались дома со ставнями, мальвы и подсолнухи за калитками, аккуратные грядки небольших огородов. Чей-то сонный покой, чья-то замкнутость прятались там, они наводили на мысли о скуке, хотя и таили в себе каплю горечи. Я еще раз оглядел площадь -- света не было ни в одном из окон, но они, как будто, рассматривали меня с ответным любопытством. Оно вовсе не раздражало: просто, люди уснули в своих кроватях, и дома сейчас сами мебе хозяева, вот и глядят, на что вздумается. Ветер шелохнул воздух и принес запах моря, шум прибоя усилился. Я шагнул, и тени, что лежали у ног спокойно, всполошились и потянулись вперед. Понемногу они бледнели и пропали совсем, когда я вступил на улицу, залитую голубоватым светом. Идти по ней было легко, как во сне. Глянцевитый асфальт сам уплывал из-под ног назад, а спереди с каждым шагом подступали все ближе ритмичные вздохи моря. Столбы с фонарями, изогнутые знаками вопроса, склонялись к середине улицы, образуя арки, придававшие пустынной дороге некоторую торжественность. Под шестой или пятой аркой, словно ожидая меня, сидел черный кот, как мне показалось, тот же, которого я выжил с площади. Но теперь он был не один, а в обществе белой пушистой кошки. Дождавшись моего приближения, они поднялись и пошли впереди бок о бок, неторопливо и важно, держась середины улицы. Их пышные хвосты, поднятые кверху, плавно, как опахала, покачивались из стороны в сторону. Это зрелище было потешным и похожим на сказку. Я попал, вероятно, в кошачью страну, и послы кошачьего президента ведут меня к нему во дворец. Мы шли мимо спящих дворов, к ним вели переброшенные через канавы узкие мостики. Дальше следовали кусты, за кустами заборы, неизбежные акация, туя, и лишь где-то на заднем плане сонно мерцали опрятные беленые домики. Всюду шныряли кошки. Они парами сидели под мостиками, затевали возню в кустах, устраивали драки на черепичных крышах, носились стаями вдоль заборов. Мои провожатые, словно сознавая ответственность своей миссии, на затеи прочих кошек внимания не обращали. Незаметно мы добрались до конца аркады. Последняя арка была выходом в черную пустоту, не доходя до нее, посланцы кошачьего президента вытянули хвосты, махнули через канаву и исчезли в дыре под забором. Я же пошел прямо. Темнота облепила меня густой черной краской. Шагов через тридцать оборвался асфальт. Я ступил с него вниз на что-то, неясно серевшее, но не рассчитал высоты и едва устоял на ногах; коснувшись нечаянно рукою земли, я почувствовал прохладную влажность песка. Море было совсем рядом, его голос звучал в полную силу. Тяжелые медленные удары, и поглощающее их шипение волн, приглушенные стоны, едва различимые голоса и обрывки далекой чудесной музыки -- все это, вместе с запахом водорослей, бескрайней воды и ветра, сливалось в единое острое чувство близости моря. Оно дарило освобождение, целебное и мучительное, заставляло память напряженно искать что-то очень нужное, давно забытое и потерянное, будило жгучую, непереносимую тоску по яркости жизни, по свежести и красоте ощущений, изначально даваемых каждому человеку, и потом незаметно и страшно его покидающих. Глаза привыкли к мраку, и наверху одна за другой проступали звезды. Я пытался вглядеться вперед, в шумящую тьму, туда, где с рассветом должен обозначиться горизонт. Клочковатая мгла играла рваными белесыми нитями, от их назойливой неуловимости становилось не по себе. Но постепенно в их пляске возникал свой порядок, они вытягивались и выстраивались рядами. Потом они приближались, приносили плеск и шуршание, и где-то совсем близко размазывались серыми пятнами, обращаясь опять в темноту. Я шагнул им навстречу, к невидимой той черте, о которую разбивались волны, и, присев, погрузил ладони в воду. Волна отхлынула, оставив на руках песок и шипящую пену, их тотчас же смыла другая волна и оставила новый песок и новую пену. Ласковость набегающей воды холодила руки, от нее исходил покой, словно она растворяла щемящее чувства беспредельности ночи. Слева вдали, где рождались и пронизывали темноту серыми нитями все новые гребни волн, мигал огонь маяка. Короткие вспышки разделялись долгими паузами, и казалось, далекое это мигание, безнадежный упрямый призыв, имеет особую власть успокаивать, власть примирить с одиночеством. Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу, идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой обочины. Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги. Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю, развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не то остаток стены, не то небольшая постройка. Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги, от него возникало ощущение нелепости, которое по мере приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с дороги и направиться к белеющему уже близкому пятну -- форма его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к очертаниям пирамиды. Я подошел вплотную -- предмет оказался не только диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной плите из мрамора, или может, известняка, покоилось что-то темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры -- какой-то большой зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы. Контур был странен -- изящен и почти раздражающе текуч -- то ли пантера, то ли гигантская кошка. Слово "сфинкс" появилось в мыслях само собой, и теперь от него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда, сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса, безучастно глядящее вдаль женское лицо. Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый огонь выхватил из темноты голову изваяния -- она была изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто выбоинами. Голова, как будто, была кошачья, но впечатление присутствия человеческих черт не проходило. Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе, и в белизне тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась -- скорее всего, в широких черных щелях меж камней постамента. На меня навалилась усталость и задерживаться здесь не хотелось -- как можно скорее я пошел прочь. Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал, опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку, и потом, когда она шла показать мне номер, старался не отставать от нее ни на шаг. 2 Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче, будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие, набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр, которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я скинул одеяло, сел и открыл глаза. Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я добрался до окна и открыл его -- тогда-то и хлынул в комнату настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его, наконец, сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ. Он оказалсся тепловатым и вялым, но все равно это было поразительно приятно: струйки воды уносили кошмар духоты, уносили остатки сна, казалось, вода во мне растворяет все, что способно испытывать тяжесть и беспокойство. Когда я вышел из ванной, все еще в состоянии блаженного небытия, в кресле у стола сидел человек. Не проснувшись как следует, я не поверил в его реальность, но разглядел добросовестно. Загорелая, бритая наголо голова, белая тенниска, явно сшитая на заказ, четкая складка белых, чуть сероватых брюк -- непонятно зачем, я про себя перечислил приметы видения. Он улыбался -- улыбались глаза, улыбались щеки, улыбался нос, губы и подбородок, и лица его я не мог разглядеть, как нельзя уловить форму слишком ярко блестящей вещи. Здесь была не одна, а целая сотня улыбок, приветливых и веселых, радостных, ласковых и еще бог знает каких. Он похож был на человека, который надел на одну сорочку сразу дюжину галстуков, и я удивился, что это не было противно. Немного забавно, немного любопытно, немного утомительно, но не противно. Он терпеливо ждал, когда я признаю его существование, а пока что руками старательно мял спортивного покроя кепи, словно извиняясь за то, что он весь такой холеный и глаженый. -- Нет, я не снюсь вам, поверьте, -- сказал он просительно и как-то по-новому заиграл своими улыбками, -- я действительно существую, поверьте пожалуйста! Был на нем отпечаток неуязвимости, казалось -- упади он с самой высокой горы, прокатись по самым зазубренным скалам -- и тогда с ним ничего не случится, не появится ни пылинки, ни пятнышка. Но и это не было противно. Он отчаялся, видимо, доказать свою материальность, на мгновение его улыбка сползла куда-то к ушам, и в глазах мелькнула беспомощность. -- Вронский! -- он поднялся и шагнул мне навстречу. -- Сценарист, Юлий Вронский! -- Здравствуйте, я догадался, -- соврал я в виде ответной любезности, -- как вы узнали, что я приехал? -- В этом городе новости порхают по воздуху, оттого здесь все про всех вс" знают, -- тут он внезапно напустил на себя серьезность, то есть оставил одну только дежурную приветливую улыбку. -- Но сначала обсудим дела: мне отвели целый дом -- я хочу вам уступить половину. Вид на море, собственный вход и никаких консьержек. Обсуждать было, собственно, нечего. Я застегнул чемодан и взялся за ручку, но мой новый знакомый остановил меня: -- Зачем вам носить тяжести? Отправим за ними кого-нибудь. -- Гм... -- только и нашелся я, но послушался. Мы вышли на улицу. Город, пыльный и серый, залитый беспощадным солнцем, выглядел скучно и не имел ничего общего с карнавальным городом вчерашней ночи. Пока мы шли через центр, мой спутник все больше меня забавлял. Прохожих почти не было, и все же он дважды поздоровался с кем-то. Он показал мне почту, редакцию местной газеты, городской совет и райком. Помахал рукой кому-то в окне больницы и довольно приятельски поздоровался с седым и важным шофером "газика", дремавшим за рулем у райкома, которого тут же и послал за моим чемоданом. -- Вы давно здесь? -- спросил я, как мог, осторожнее. -- Почти неделю, -- он улыбнулся самой виноватой из своих улыбок. Наш дом оказался вблизи от берега, предпоследним на пыльной, полого спускающейся к морю улице. Глинобитный, прохладный внутри, он был окружен акациями, за перила веранды цеплялся усиками одичалый виноград. У крыльца стояла скамейка с литыми чугунными ножками -- из тех, что бывают в городских скверах. Мне на долю пришлась комната со скрипучим крашеным полом, соломенными плетеными креслами и необъятной деревянной кроватью, в одном из окон виднелась, сквозь резные ветки акации, узкая полоска черно-синего моря. Когда мы подходили к калитке, на балконе соседнего дома показалась пышная миловидная дама в голубом; на перилах, от нее слева и справа, сидели две раскормленные белые кошки. Вронский сорвал с головы кепи и отвесил глубокий поклон: -- Амалия Фердинандовна! Вот ваш новый сосед. -- Я почтмейстерша, -- объявила она, голос ее был неожиданно высоким и мелодичным, -- по утрам я пою и играю на рояле, вам придется это терпеть!.. Хотите иметь очаровательную сожительницу? -- она положила руку на спину правой кошки, та при этом нахально зевнула и облизнулась. -- Нам не справиться с ней! -- быстро ответил Вронский. -- Ну конечно, как же вы можете справиться! -- она одарила нас трелью серебристого смеха и, протянувши к подоконнику руку, сорвала и кинула нам цветок. Он слетел к нам оранжевой бабочкой -- это была настурция. Не знаю, в кого она метила, но попала во Вронского. Он секунду подержал цветок на ладони и бережно вдел в петлицу. По вступлении в дом Вронский сделался деловит. Он провел меня по всем комнатам, показал чердак и заставил взойти по наружной лестнице в крохотный мезонин, где была лишь продавленная кушетка и в углу кипы старых газет. Завершилась экскурсия в кухне осмотром водопровода и умыванием, чтобы идти в ресторан обедать. Настурция Вронского успела завять, он вынул ее из петлицы и аккуратно опустил в мусорное ведро. В ресторане, на втором этаже безобразного бетонного куба, каким-то троительным чудом оказалось прохладно. Понятно, что Вронского тут знали все, от директора до швейцара. Его энергия была неистощимой: не успели мы заказать обед, как он потащил меня в бар, знакомиться с барменшей. Она показалась мне очень красивой, длинная черная коса и провинциально-добродетельный вид плохо вязались с ее званием. Вокруг нее громоздились бутылки, она же читала книжку, вертя в руке штопор, которым довольно лихо при нас перелистнула страницу. -- Елена, познакомьтесь пожалуйста, -- Вронский осыпал ее целым ворохом галантных улыбок, но ответная улыбка при этом была достаточно сдержанной, так что она, надо думать, знала цену своим улыбкам, -- это Константин, профессор из Ленинграда! -- Лена, -- назвалась она, соблюдая собственный ритуал знакомства, и протянула мне руку через высокую стойку. -- Очень приятно, -- сказал я, -- только я не профессор. -- У себя он называется научным сотрудником, -- пояснил Вронский, -- но для простых людей, вроде нас с вами, это одно и то же. Он изучает море и знает все, что о нем можно знать. Она посмотрела на меня чуть внимательнее, в ее взгляде мне почудилась настороженность: -- Какая у вас... неспокойная профессия. -- Юлий Николаич! -- донесся из зала низкий голос официантки. -- Идите, а то остынет! Болтая о всякой всячине, мы успели приняться уже за вторую бутылку рислинга, когда Юлий оставил вдруг свой фужер. На лице его изобразилось радушие, и правая рука, приготовленная к рукопожатию с кем-то, мне не видимым, поднялась к плечу, и внезапно он стал похож на разбитного телевизионного комментатора: -- Рад приветствовать хранителя города! За моей спиной приближались тяжелые шаги, и голос, тоже тяжелый и чуть хрипловатый, ответил: -- Здравствуй, Юлий. Шаги подошли вплотную, и теперь их источник был в поле моего зрения. Он сел рядом с Вронским, напротив меня, и судя по тому, с какой тщательностью обходил стол, был уже порядком пьян. На нем был темносерый пиджак и белая накрахмаленная рубашка с расстегнутой верхней пуговицей. Глаза, серовато-голубые, безразлично смотрели в разные стороны; подбородок, граненый и резко очерченный, жил самостоятельной жизнью, он шевелился все время, иногда на секунду задерживаясь, не то осматривая, не то ощупывая что-нибудь. Казалось, его глаза с подбородком составляют особый рассматривающий механизм, он сейчас неналажен и пьян, но в другое время, наверное, ощущение не из приятных -- быть объектом его изучения. -- Майор Владислав Крестовский! -- церемонно произнес Юлий. Майор специальным усилием навел на меня глаза, взгляд был мутноват и нетверд. -- Здравствуйте, профессор, -- подбородок его тем временем успел проследить за скользнувшей мимо официанткой. -- Я не профессор, -- сказал я вяло. Глаза его на мгновение разбежались по сторонам и тотчас вернулись на место, их взгляд стал ясней и тверже, как будто там, в механизме, что-то подрегулировали. Он сунул руку в карман и вытащил сложенную газету, беловатым массивным ногтем подчеркнул нужное место, прорвав при этом бумагу, и протянул газету мне. Подчеркнут был заголовок "Содружество кино и науки". "Как сообщалось, наш город скоро станет съемочной площадкой нового фильма об ученых-исследователях морских глубин. Неделю назад... автор сценария Ю.Вронский... сегодня... научный консультант фильма профессор К.Козловский... руководить... наблюдать..." -- Теперь вас можно называть "пан профессор"? -- Ни в коем случае! Ведь вам не понравится, если я буду вас величать полицмейстером?.. К примеру. -- Отчего же, пан профессор? Вы меня -- полицмейстером, а я вас -- профессором... -- у него закружилась, видимо, голова, он откинулся в кресле и закрыл глаза, -- безобиднейшая игра... пан профессор... -- пробормотал он с трудом, -- а всем другим... запретим... слышишь, Юлий? Через минуту он выпрямился и поманил пальцем первую попавшуюся официантку, длинноногую девицу в весьма короткой юбке и с фиолетовым маникюром. -- Фу, какой стыд, Лариса! Чем ты поишь столичных гостей?.. Водки, и очень холодной! -- от его пьяной угрюмости ничего не осталось, и в речи была лишь начальственная непринужденность. Спустя тридцать пять секунд, как одобрительно объявил девице майор, на столе стояла запотевшая бутылка. -- Ваше здоровье, пан профессор! -- он тут же опять налил рюмки, и последовал тост за здоровье Юлия, а затем и самого майора. Это было невероятно, но от водки он трезвел на глазах и сделался вскоре весел и оживлен в разговоре. -- Кстати, профессор, вы рано отложили газету: тут еще кое-что любопытное... Вот, извольте... Хотя, я лучше прочту, все подряд слишком длинно... вот! Юные следопыты... в окресностях города... памятник животному кошачьей породы... обратились к старейшему жителю нашего города, -- не прерывая чтения, он бросил на меня короткий взгляд, совершенно трезвый и точный, как щелчок фотографического затвора, -- и вот что рассказал детям почтенный старец... Давно, давно это было, мы воевали, и был страшный голод, а мы не сдавались... нет, не сдавались... Потом к нам прибило шхуну без парусов и без мачт, и все трюмы были полны продовольствием... да, до самого верха... И тут из продуктов, прямо из кучи выпрыгнул большой кот с колбасой в зубах, он ее растерзал, упал и забился в судорогах! Все продукты оказались отравлены, мы их есть не стали... нет, не стали... А коту поставили памятник -- он и стоит до сих пор. -- Вам повезло, -- ухмыльнулся Юлий, -- ваш редактор большой шутник, это редкость в провинциальной газете. -- А вы, пан профессор, тоже так думаете? -- Не знаю, не знаю... Но вы-то ночью -- следили за мной, что ли? -- Я ни за кем не слежу, пан профессор. Но моя обязанность, -- голос его стал служебно-скучным, -- знать все, что происходит в городе... особенно по ночам. У меня пропала охота продолжать разговор. Полицейские шутки... вроде бы глупость... и что-то зловещее... недурное знакомство... Чтобы ускорить развязку, я разлил по рюмкам остатки водки. Майор молча выпил, и взгляд его опять помутнел. Он медленно качнулся вперед и повалился на стол. -- Почему п...пан пп... профессор... п...почему... -- его язык еле ворочался, -- Юлий сс... скажи ему... что я не опп... не опасен... -- Он не опасен, -- бесцветным голосом повторил Юлий, его начинала раздражать эта сцена. Майор опустил голову на руки, он был безнадежно и окончательно пьян. Мы помогли ему спуститься по лестнице и сдали с рук на руки милиционеру, сидевшему за рулем его машины. 3 Так у нас дальше и повелось, что дневные часы мы просиживали в ресторане. В неподвижной жаре делать что-нибудь было трудно, и мы вскоре заметили, что большинство наших знакомых старается в эти часы отсыпаться. Одни уходили на два-три часа обедать домой, другие, задернув шторы, укладывались на кожаные диваны в своих кабинетах или даже спали, посапывая за столами в рабочих креслах. Юлий же, как и я, не любил спать днем, и мы не принимали участия в этой всеобщей сиесте. Он вообще спал немного -- ложась очень поздно, в три, а то и в четыре, вставал не позднее, чем в десять, и если днем начинал уставать, то пристраивался где угодно подремать четверть часа, после чего, протеревши, как кошка, глаза и щеки рукой, становился опять свежим и улыбающимся. Обычно после полудня, искупавшись в море, мы занимали свой столик и тянули холодное пиво, либо сухое вино; под успокоительный шум кондиционера Юлий читал мне отрывки сценария, где герои фильма рассуждали на научные темы, или расспрашивал об океанографических терминах, выбирая из них самые звучные. Юлий вскоре открыл удивительное свойство стеклянной стены ресторана, выходящей на площадь. Сквозь двойные телстые стекла, защищающие от жары прохладный искусственный воздух, снаружи не проникало ни звука, и этим мы, будто шапкою-невидимкой, исключались из жизни города, становились ее изумленными наблюдателями, словно смотрели в океан из иллюминатора батисферы. Стоило подойти к этой прозрачной стене, и площадь превращалась в волшебный театр. Самые простые события уличной жизни становились чудом, все двигалось плавно, в непонятном нам, но завораживающем ритме медленного танца. Автомобили не мчались, а проплывали под нами, и не было ощущения, что они плавают быстрее людей. Те же передвигались легко, без усилий, казалось, они шевелят тихонько невидимыми плавниками и, не зная усталости, беззаботно, без всякой цели перемещаются в пространстве, не имеющем границ и пределов. Если там внизу встречались две женщины, то еще задолго до того, как они заметят друг друга, мы видели, что они должны встретиться, видели, как они вслепую ищут одна другую. они нерешительно останавливаются, бестолково сворачивают в стороны, и вдруг, обе сразу избирают нужное направление и плавут навстречу друг другу. но и теперь у них встретиться нет почти никаких шансов, слишком уж необъятным пространством площадь, слишком бесцельными их движения. Они снова плавут неправильно, видно, что они разминутся, проплывут мимо -- но тут случается чудо. Одна из них неожиданно описывает дугу, и вот они уже рядом, радостно трепеща плавниками, толкутся на месте, слегка поворачиваясь и покачиваясь, и медленное течение их увлекает куда-то уже вдвоем. Удаляясь все с той же плавностью, они исчезают из поля зрения. А если на площадь выезжает телега с лошадью, это уже целое цирковое представление. Телегу не нужно тащить, она едет сама, и лошадь лишь ведет ее за оглобли, как за руки, и это не стоит ей ни малейших усилий. Она не идет, а танцует. Она поднимает переднюю ногу и внезапно застывает, и колеса телеги вдруг перестали вертеться, но и телега, и лошадь попрежнему плавут вперед; копыто снова ставится на асфальт, снова пауза, и опять не случается ожидаемой остановки. Хочется приглядеться, понять секрет этого удивительного движения, но они уже проплыли дальше, по горбатой улице вниз, и скрываются за холмом ее медленно, как корабль за морским горизонтом. Этот необычный театр нам никогда не надоедал, и именно отсюда мы наблюдали прибытие компании, нарушившей плавное течение нашего ленивого бытия. Они въехали в город в томительное предвечернее время, после пяти, когда в лучах солнца появляются первые красноватые оттенки и первые признаки усталости; в это время все неподвижно, и не бывает ветра, и все, что плавилось и теряло форму в дневной жаре -- и земля, и дома, и деревья -- теперь, готовясь застыть в ожидаемой прохладе, словно боится шелохнуться, чтобы не затвердеть в случайном неловком движении, подобно потревоженной сырой гипсовой отливке. В этом напряженном равновесии, знаменующем скорое преображение для новой жизни переплавленного жарой мира, не хочется даже вслух разговаривать, и тем более кажется неуместным, почти невозможным, вторжение новых предметов или людей. И все-таки они появились именно в это время. Их светлый автомобиль -- я воспринял его вначале как белое пятно, а на самом деле он был песочного цвета -- старый виллис со снятым верхом, возник на дальнем краю площади и приближался медленно, как шлюпла или катер к незнакомому берегу. Он остановился точно под нами, и было полное впечатление, что там внизу причалила моторная лодка; ее пассажиры, будто, медлили выходить. На переднем сидении я видел две белые кепки; левая на секунду склонилась к рулю, а правая медленно обернулась к площади, потом они обе повернулись козырьками друг к другу, будто совещаясь, стоит ли высаживаться на этот берег. На заднем сидении тем временем оставались совершенно неподвижными темнорусая женская голова, и справа от нее что-то пестрое, черно-желтое, в чем я не сразу признал большую собаку, повидимому, тигрового дога. Владелец левой кепки первым ступил на землю. Он отошел в сторону, поджидая своих спутников, и я мог его разглядеть. Невысокий и худощавый, резкий в движениях, он нетерпеливо оглядывался кругом, словно ему предстояло сейчас принимать во владение или завоевывать этот город. Второй мужчина, более высокий и плотный, с рыжей подстриженной бородой, рассеянно глядя в землю, обошел автомобиль вокруг и открыл заднюю дверцу, чтобы выпустить женщину. Она продолжала сидеть неподвижно, и наступила странная пауза. Бородатый спокойно ждал, все с тем же рассеянным видом, а его спутник, напротив, нервно переступал тощими ногами в серых вельветовых брюках, как скаковая лошадь, принужденная стоять на месте. Наконец, женщина повернулась и, опершись на предложенную ей руку, спустилась с подножки. Держалась она очень прямо и чуть запрокинув назад голову, как часто держатся женщины, привыкшие скрывать внутреннюю усталость; по спокойной уверенности ее движений, мне казалось, она должна быть моложе обоих мужчин и хороша собой. Покинув машину, все трое направились к тротуару и исчезли под козырьком ресторанного входа. За все это время дог не проявил ни малейшего интереса к действиям своих хозяев и остался теперь невозмутимо сидеть, ничего не удостоив из окружающего -- ни площадь, ни дома, ни прохожих -- даже беглого осмотра. Позади меня слышались оживленные возгласы и возник разговор, в котором участвовал приветливый баритон Юлия. Я не оглядывался, не желая отрываться от выделяющейся на фоне асфальта черно-рыжей фигуры пса, торжественно и важно несшего свое одиночество. Вскоре, однако, Юлий меня окликнул, и мне пришлось отойти от стекла. Те трое уже были здесь. Они успели умыться и слегка привести себя в порядок, и не были похожи на чужестранцев, только сейчас сошедших на берег -- просто трое приятного вида людей, удобно одетых по-дорожному. Они, как и Юлий, были в радостном возбуждении -- видно, с кем-то из них он был в давнем знакомстве -- и, как только он представил меня, я окунулся в море радушных улыбок и взглядов. Они все по очереди протянули мне руки -- Наталия, дмитрий и Дмитрий -- и мы принялись устраиваться за столиком. Началась суматоха, какая всегда получается, когда люди хотят случайную ресторанную встречу превратить в праздник. Особенно усердствовали Юлий и бородатый Дмитрий, которого женщина, Наталия, именовала Димой, в отличие от второго, худощавого, называвшегося Димитрием. Наш стол через полчаса был уставлен бутылками, и официантка теперь приносила всякую снедь, веселая и счастливая, как будто обслуживала не компанию приезжих, а свадьбу любимой подруги. Я старался включиться в атмосферу всеобщего радушия и поддерживал общий, дружелюбный и нарочито простой разговор о крымских винах и мелких дорожных происшествиях, но не мог отделаться от тайной досады -- бессмысленной и несправедливой по отношению к этим милым людям -- словно они собирались посягнуть на мое душевное спокойствие. Юлий взял на себя роль распорядителя -- ему нравилось в шутку изображать из себя здешнего старожила, почти коренного жителя города. По его просьбе официантка расставила чуть не дюжину лишних рюмок, и он наливал нам разные вина, попутно о них рассказывая, будто читал лекцию в дегустационном зале. профессионально-приятный тембр его голоса действовал умиротворяюще, хотя я вслушивался только урывками. -- ...он бродил у монастырских развалин, собирал одичавшие лозы, и коллеги объявили его помешанным... диссертацию ему провалили. Но судите сами, -- в рюмки лилось вино, тяжелое, темно-красное, с терпким запахом листьев черной смородины, -- вот чем причащались монахи тысячу лет назад... На столе появилось шампанское, его охлаждали специально для нас, ибо, как неходкий товар, постоянно в холодльнике не держали. -- Итак, -- Юлий поднял бокал, взявшись двумя пальцами за длинную тонкую ножку, -- добро пожаловать в наш кошачий город! Он успел своими речами внушить нам почтительное отношение к винам, и все пили шампанское медленными маленькими глотками, словно участвуя в важном ритуале. -- А что, действительно город кошачий? -- лениво поинтересовался бородатый Дмитрий, Дима. -- Неужели вы не заметили? Этим городом правят кошки, у них есть даже памятник неизвестной кошке! -- Прекрасно, -- засмеялась Наталия, -- а теперь мальчики соорудят памятник здешней самой известной кошке, и кошачий король назначит кого-нибудь из нас министром! -- Не иначе, министром культуры! -- хихикнул худощавый Димитрий. -- Не смейтесь над местной властью, -- строго сказал Юлий, -- иначе вас заколдуют в кошек, и у вас отрастут усы и хвосты. -- Что ж, -- поднял бокал Дима-бородатый, -- пьем за усы и хвосты! Я поднес мой бокал к глазам и посмотрел сквозь него на Юлия -- улыбка его раздалась вширь и стала янтарно-желтой, заострились и вытянулись вверх уши, прищурились и перекосились глаза -- кошачье лицо, кошачья улыбка... почему я раньше не замечал, как он похож на кота... Он отклонился влево, к бородатому Диме, и стал прежним, привычным Юлием, но кошачьи черты остались в его лице, осталась кошачья улыбка, и выражение глаз. Поддаваясь дурному соблазну, я передвинул бокал -- и увидел на месте Димы добродушного большого кота, а позади него, за соседним столиком, тоже маячили кошачьи физиономии. Думая, что я приглашаю его выпить, Дима взял свой бокал, взял округлым кошачьим жестом, кивнул мне и улыбнулся, и это у него вышло тоже по-кошачьи. Я опустошил мой бокал, надеясь вернуться в нормальный мир, но исчез лишь янтарный цвет, а за всеми столиками сидели попрежнему кошки, кошачьи лапы держали рюмки, кошачьи глаза оглядывали соседей, и топорщились кошачьи усы. Я старался не смотреть на Наталию, сидящую рядом со мной, не желая, чтобы с ней случилось такое же превращение. Она же с интересом следила за моей игрой с бокалом, и заговорила первая: -- Эта игра опасная... и даже очень опасная, сквозь шампанское можно увидеть страшные вещи... лучше налейте мне чего-нибудь крепкого, и себе тоже. К счастью, в ее лице ничего кошачьего не было. Взгляд у нее был открытый, доверчивый и веселый, и хотя веселье ее выглядело чуть напускным, я в нем видел желание развлечь меня, и это радовало. После я вспоминал с удивлением, как парадокс, что она мне тгда в ресторане не показалась красивой. Впрочем, я чувствовал, что другие воспринимают ее как очень красивую женщину, и она, помимо собственной воли, всегда представляет для мужчин приманку. -- Расскажите о кошках, -- попросила она, -- их и вправду здесь много? На другой стороне стола шел разговор о делах -- оба Дмитрия, как я понял, не случайно расположились около Юлия и, то ли советуясь с ним, то ли ожидая помощи, наперебой рассказывали о своих неурядицах. Через стол долетали обрывки их разговора: -- ...заказ был, проект утвердили, даже макет одобрили... А он говорит, я этот договор не подписывал!.. Разбирайтесь, мол, сами... жалко, большой заказ... положение-то безвыходное... Несмотря на увлеченность своими делами, они время от времени бросали на нас короткие взгляды, точнее на Наталию, которая была центром притяжения в их компании; она же, как будто, была полностью поглощена моими рассказами о ночном городе и первом знакомстве со сфинксом. Слушать она умела удивительно хорошо -- слушали глаза, слушали чуть приоткрытые губы, слушали мягкие каштановые волосы; мне казалось, в зале нет никого, только она да я, и рассказывать ей было так приятно, что я все не мог остановиться, хотя опасался, что говорю слишком много. -- Как интересно... -- ее глаза и губы по-детски на миг округллись, -- меня кошки всегда привлекали... как символ... символ домашнего очага и символ загадки... а как они ходят, лежат, как вытягивают лапы -- предельный уют и предельная дикость... удивительное соединение... -- она говорила с паузами, как бы думая вслух, и от этого возникало впечатление совершенной открытости и полного понимания друг друга. Значительно позднее я понял, что это была своего рода изысканная любезность по отношению к собеседнику, но тогда -- тогда мне казалось неожиданным для обоих подарком судьбы возникшее между нами прелестное общение. Я думал, как хорошо, что она не кажется мне слишком красивой, иначе я был бы порабощен ее чарами, и настал бы конец спокойной жизни. И думая об этом, я уже любовался необычной красотой ее лица и слушал, стараясь не упустить ни одной интонации, ни одного оттенка. -- Кошка -- она ведь совсем домашняя, ее можно погладить, она теплая и пушистая... и она же -- совершенно чужая и непонятная... сколько презрения кошка может вложить в один взгляд... или в поворот головы... никакое другое животное... да и человек, пожалуй, тоже... -- Наталья! Отзовись же, Наталья! -- громко прервал нас Димитрий, в голосе его были нотки пьяной нервозности. -- Как вы однако увлеклись разговором! Мы хотим перебраться в дом, -- он обернулся ко мне, -- а вы не против? -- Да-да, -- сказал Дима, -- пойдемте... только мы как-то странно, давайте выпьем и все перейдем на ты, -- он взялся за ножку рюмки. Наталия на него посмотрела внимательно, словно с сомнением, медленно подняла свою рюмку и выпила вместе со всеми. В ту ночь в нашем доме мы все перевернули вверх дном. Вытащили на улицу стол и расположились в саду с керосиновой лампой. Рядом под деревом выстроилась батарея неизвестно откуда взявшихся бутылок. Прежде чем продолжать выпивку, сказала Наталия, нужно устроить для всех ночлег, и мы с Юлием при свечах показывали гостям дом. Наталия облюбовала для себя мезонин, и пачки газет из него мы выкидывали сверху прямо на землю, не утруждая себя ходьбой вверх-вниз по лестнице. Димитрий варил кофе по известному лишь ему рецепту, и от кофе мы стали как будто немного трезвее, не ненадолго. Снова начались тосты. Дима сел рядом с Наталией и, взяв ее за руку, что-то нашептывал на ухо, я же, словно первый симптом опасной болезни, ощутил укол ревности, и радовался равнодушному выражению ее лица. В ответ на какие-то его слова она отрицательно покачала головой, после чего он обиделся, налил себе полный стакан водки и, отвернувшись к Юлию, затеял с пьяным азартом разговор опять о делах, насколько я мог понять, о памятнике, который они с Димитрием должны были, или хотели, сделать для города. Кто-то придумал пойти смотреть сфинкса, и мы все вместе ходили к морю. Вода была теплая, и всем захотлось купаться, но в море почему-то полезли только Наталия и я. Мы заплыли с ней далеко, она плавала быстро, и я сильно запыхался, стараясь не отстать от нее. Когда, наконец, она остановилась, берега не было видно, и огни города светящейся епочкой осели на горизонте. На невидимом темном мысу редко мигал маяк, и вода приносила откуда-то еле слышный плеск. -- Давай полежим немного, -- попросила она, -- лежи тихо-тихо, тогда будешь слышать меня. Я лег на спину, и тишина наполнилась гулом, шуршанием и звонкими всплесками... как много звуков в воде... Сквозь журчание доносился ее голос, далекий и приглушенный, как слышатся голоса во сне: -- Я люблю так лежать и смотреть на звезды... смотри, они сразу спускаются к нам... или мы к ним проваливаемся. Она замолчала, я слышал теперь лишь журчание сонной воды. Двигая осторожно рукой, я нашел ее руку, и она мне ответила легким пожатием пальцев: -- Это зрелище меня завораживает... и даже преследует... иногда по ночам мне кажется, что стены и потолок исчезают, и надо мной звездное небо... это мое давнее-давнее, еще детское ощущение... я тогда верила, что на звездах живут ангелы. -- Ты, наверное, сама была похожа на озорного ангелочка? -- Нет, я была самым обыкновенным ребенком, -- она попыталась высвободить свою руку, но я мягко ее удержал. Я молчал, не зная, как загладить мою неловкость, и она поняла это. -- Кажется, нам пора удирать. Слушай! -- Она сжала мои пальцы, и, задержав дыхание, я услышал рокот мотора. Сначала совсем тихий, он скоро вытеснил все остальные звуки. Приближаясь, и опять удаляясь, источник его кружил поблизости, будто искал нас или, хуже того, охотился за нами. Потом мы его увидели -- вдоль берега шел пограничный катер, медленно обшаривая прожектором прибрежную полосу. Мы были, к счастью, далеко от него, и слепящий прожекторный луч скользнул рядом с нами лишь мимоходом, превратив на мгновение воду в белесую светящуюся эмульсию, у поверхности которой мы плавали неподвижно, как оглушенные взрывом рыбы. Мы плыли назад не спеша, и вода не казалась холодной, но на берегу сразу замерзли. Наталия по дороге домой опиралась на мою руку, и даже сквозь ткань рубашки я чувствовал, какая ее рука холодная. У мостика через канаву мы вспугнули несколько кошек, они порскнули у нас из-под ног, как выводок куропаток, и Наталия, вздрогнув, придвинулась теснее ко мне, словно ища у меня защиты. Дома она очень скоро захотела лечь спать, и я ее пошел проводить со свечкой по шаткой лестнице: электричества в мезонине не было. Она выглядела усталой и бледной, и наверное, ей было не до меня, но когда я налонился поцеловать ее на прощание, она доверчиво подставила губы. Юлий и оба Дмитрия были изрядно пьяны, особенно Дима. Он играл на гитаре и пел, вообще, видимо, неплохо, но сейчас путал слова и часто сбивался с ритма. Всех лучше держался Юлий. По нему незаметно было, что он много выпил, разве что говорил медленнее обычного и особо тщательно произносил окончания слов. -- Пока вы изобажали с Наталией тритона и нереиду, -- он сделал паузу, полностью сосредоточившись на том, что наливал мне в стакан из двух бутылок сразу, -- мы были у сфнкса. И решили все вместе исследовать, -- он вдруг сбился на пьяные интонации, -- все-таки интересно, откуда он там взялся и зачем стоит? На меня, как в начале вечера, нахлынуло беспричинное раздражение. -- Сколько помню себя, я всегда что-то исследовал. И все знакомые тоже исследовали... А сюда я приехал, чтобы ничего не исследовать. Дима отложил гитару и, глядя на меня недоверчиво, пожалуй, даже угрюмо, взял свой стакан: -- Ну и л-ладно, -- он говорил с трудом, -- а м-мы все р-равно пьем за д-дух исследования! Он встал и, заметно пошатываясь, направился к дому. Споткнувшись около клумбы, он чуть не упал, но Юлий догнал его вовремя, и в обнимку они удалились. Димитрий дремал за столом, положив голову на руки -- я его растормошил и отвел в мою комнату спать. 4 После слишком обильной выпивки спалось плохо, и проснувшись с восходом солнца, я заснуть уже больше не мог. Первым ощущением, еще полусонным, было ощущение радости, ощущение, что со мной случилось что-то очень хорошее -- и, просыпаясь, память дала этому имя: Наталия. Из-за штор доносилось рассветное щебетание птиц, и я представил, как там, на улице, все свежо и прохладно, и думать об этом было беспокойно и радостно. На кровать ночью я уложил Димитрия, и хотя там могло поместиться еще не менее двух человек, постелил себе на полу, испытывая отвращение к спанью в одной постели с мужчинами. Сейчас он тихонько храпел, лежа на спине и раскинув руки, и лицо его сохраняло нервно-сосредоточенное выражение. Хотелось пить. Стараясь не скрипеть половицами, я выбрался на крыльцо и, ежась в тени от холода, спустился в сад. На столе громоздились остатки ночного пиршества, и на всем -- на бутылках, на рюмках, на яблоках и помидорах -- блестели матовые капли росы. Между стаканами ползали муравьи, растаскивя хлебные крошки, а вокруг красной лужицы у опрокинутой рюмки сидели желтые бабочки и, чутко вздрагивая полураскрытыми крыльями, тянули хоботками густое вино. Интересно, как летают пьяные бабочки?.. Я осторожно протянул руку -- мне почему-то казалось важным не спугнуть бабочек -- и налил полный стакан из первой попавшейся бутылки. Я решил пойти искупаться, и обнаружил почти у калитки, что несу с собой недопитый стакан -- мне пришло в голову поставить его на окно. Но он стоять не хотел, и под ним я нащупал посторонний предмет, словно мне предлагалось что-то в обмен на пустой стакан. Ставши ногой на карниз, я подтянулся -- в комнате было светло, Димитрий попрежнему спал, а перед моими глазами лежала бумажка, прижатая к подоконнику камнем. Листок был из школьной тетради, а почерк -- крупный и круглый: "Ваши друзья здесь ничего не добьются. Посоветуйте им уехать. Очень прошу вас, пожалуйста уничтожьте эту записку". Какая глупая шутка... Но в заключительной просьбе была нотка искренности, и следуя непонятному импульсу, я достал из кармана спички. Воздух был так спокоен, что пламя не колебалось, и хлопья пепла медленно плыли к земле. Какая однако глупость... спасибо еще, что не просят проглотить пепел... Прохожих на улице не было, и за заборами тоже -- ни звука, ни шевеления. Даже ночью не бывает так пусто... а вот оно что, нет кошек, по ночам полно кошек... какой странный город, пустой и спящий в лучах восходящего солнца, под золотистым высоким небом... словно за ночь исчезло в нем все живое... я, единственный живой человек, гуляю в вымершем городе... С некоторым усилием я отогнал нелепые мысли. А все-таки... может быть, рассказать о дурацкой записке... пожалуй, не стоит, неприлично как-то и глупо... Море было полно покоем и светом. С тихим плеском вода набегала на упругий мокрый песок и лсково гладила его глянцевую поверхность, будто уговаривая песчинки не шевелиться, не замутить ее сияния и прозрачности. Утренняя нарядность моря дарила спокойную радость, и мне виделось в ней обещание необычайного и близкого счастья, естественного, как игра света в воде. Я вышел к берегу там же, где мы были ночью -- две цепочки следов шли через влажный пляж, шли совсем рядом, и я радовался, что они друг к другу так близко, и шаги у них совпадают. Следы в песке успели заплыть и стали всего лишь бесформенными ямками, но для меня они были драгоценным свидетельством, подтверждением, что вчерашний вечер и ночь не пригрезились мне во сне и не придуманы мною. Когда я вернулся домой, все следы ночного разгрома были уже ликвидированы. В саду никого не было, и дом выглядел, как пустой. Я рассеянно поднялся на крыльцо и открыл дверь моей комнаты -- у стола сидела Наталия, сидела с ногами в кресле и пришивала на чем-то пуговицу. Она встретила меня по-домашнему уютной улыбкой: -- Мальчики удалились вести переговоры с властями, и Юлий с ними, а я занялась хозяйством. Отбросив шитье, она накрывала стол к завтраку, а я удивлялся тому, как она все красиво и быстро делает. И накрытый стол, и сама процедура завтрака казались мне совершенными произведениями искусства. -- У нас неприятность, -- улыбка ее стала грустной, а взгляд -- усталым, и странным образом усталость и грусть пришлись на слова "у нас", а не на "неприятность". Но она тотчас вернула своим глазам сияние и беззаботность: -- Убежал куда-то Антоний, никогда с ним такого не было. Он всю ночь беспокоился, носился по комнате, даже лаял два раза, не давал им с Юлием спать, и Дима его выставил... а утром его уже не было. Я искал подходящие слова сочувствия, но все, что наворачивалось на язык, было неловким и недостаточно искренним. -- Они с Димой последнее время вообще плохо ладили. Дима умудрялся с ним ссориться, иногда мне казалось, у меня просто двое детей... особенно он не любил, когда Дима пил много, а вчера, как назло... Они возвратились скоро, когда был готов чай. Наталия принесла чашки и переставила что-то, и сразу же, незаметно и ловко, превратила стол для завтрака на двоих в нарядный веселый стол для утреннего чая целой компании. Я достаточно знал уже Юлия, чтобы по его вежливым и коротким фразам понять, насколько он раздражен. А оба Дмитрия были попросту в бешенстве. -- Это же обезьяны, -- желчно цедил Димитрий, -- вообрази, Наталья, они от всего отказываются. А глаза тупые, как медные пуговицы! "Подождите главного архитектора"... Ждать неделю еще одного павиана -- он-то окончательно и откажет! Теперь я жалел, что сжег утром записку. "Ваши друзья здесь ничего не добьются, посоветуйте им уехать"... неужто за дурацкой шуткой скрывалось что-то серьезное... сказать им об этом сейчас... бесполезно... только взбесятся еще больше. Дима не мог усидеть за столом, он отставил стул и ходил из угла в угол, глядя в пол и стряхивая пепел сигареты куда попало. Упоминание об архитекторе взорвало его окончательно: -- Нет уж, к чертовой матери! Этого еще не хватало! Допиваем чай и грузим машину! Меня охватила настоящая паника. Не может, не может она так уехать... вот оно что, я уже без нее не могу обойтись... да, так и есть, без нее будет пусто... она знает важное что-то, очень важное для меня... как жить... и вдруг вот так -- сесть в автомобиль и уехать... не может этого быть. Повидимому, все это было написано у меня на лице, потому что Наталия бросила мне предостерегающий и, как мне показалось, чем-то обнадеживающий взгляд. Очень короткий взгляд, но он мне надолго запомнился -- в нем была и тоска, и жалость ко всем нам, и обещание не бросить меня совсем на произвол судьбы, и за всем этим -- безграничный и глубокий покой, от которого становилось страшно, ибо от него теряли реальность окружающие предметы и становилось бессмысленным всякое движение. И он же, этот покой, обладал неодолимой притягательной силой. Она знала о жизни что-то очень важное, без чего мир становился плоским и одноцветным. Димитрий и Дима смотрели выжидательно на Наталию, словно признавая за ней право на окончательное решение. -- Значит, ты предлагаешь, -- сказала она ровным голосом, таким ровным, что он будто резал пространство на части идеально точными плоскостями, -- немедленно ехать и отказаться от поисков Антония? -- Вот, и это еще! -- лицо Димы болезненно скривилось, и теперь он почти кричал. -- Чего же мы тратим время, давайте его ловить, черт бы его побрал! -- Значит, все в порядке... -- как бы себе самой, задумчиво сказала Наталия, поднимаясь из-за стола. -- Все в порядке, -- повторила она, обращаясь уже только ко мне, -- я тебя не зову с нами: как видишь, наша компания не очень веселое зрелище... надеюсь, к вечеру мы вернемся. Я попросил их, не знаю зачем, завезти меня по дороге в центр города, и вышел из автомобиля на первом попавшемся незнакомом мне перекрестке, ничем не отличающемся от других пыльных перекрестков. 5 Послонявшись по городу, я убедился, что деться в нем некуда. Возвращаться домой не хотелось, и я пошел по улице, в конце которой виднелась бурая степь и колышущийся в струйках горячего воздуха пыльный горизонт. Я без цели бродил по степи, пытаясь сосредоточиться и навести в мыслях порядок, но ни остановить их, ни придать им сколько-нибудь определенность не удавалось. Город скоро очутился у горизонта, но меня не беспокоило это. Временами я без причины сворачивал, далекие лиловые горы возникали то впереди, то по левую руку, а порой и вообще исчезали. Солнце, бывшее сначала в зените, заметно спустилось, но зной не спадал. Даже сквозь башмаки я чувствовал жар раскаленной земли. Воздух тонко звенел от голосов насекомых, немыслимым образом существовавших в этом безводном пекле. Слабый ветер медлительно, будто с трудом, шевелил массы нагретого воздуха, и казалось, вот-вот он совсем обессилет. Я подумал, как странно, что не хочется пить, и тут же почувствовал жажду. Взгляд везде упирался в жесткую линию горизонта, и я вынужден был осознать, что не представляю, где город. Я направился на закат, к западу, чтобы добраться домой вдоль берега -- и действительно, через час вышел к морю. Солнце плавало на воде лоснящимся красным пятном, иногда лениво сплющивалось и вытягивалось снова в овал. Для купания это место -- я его знал -- было не лучшим на побережье, но сейчас привередничать не приходилось. От берега тянулась бесконечная отмель, и я долго шел по колено, а после по пояс в теплой неподвижной воде, прежде чем удалось добраться до границ прохладных слоев. Ветер утих окончательно, но морская поверхность еще играла еле видными тенями, повторяющими рисунок исчезнувшей ряби. Под водой тени этих теней неожиданно обретали реальность, ложилсиь на песчаное дно и собирались в узоры, колдовские в своем непрестанном движении. Иногда это колыхание создавало причудливые видения -- чьи-то руки, глаза -- но они растворялись мгновенно, и их жесты, их взгляды, оставаясь неуловимыми, мучали вездесущностью. И чудилось, не я шел сквозь зыбкое мерцание подводного мира, а оно наплывало и пронизывало меня. То и дело проплывали медузы. Растопыривши щупальца, словно одетые в кружевные брыжжи, важно раздувши разноцветные мантии и выставив напоказ свое праздничное убранство, они плавно скользили в разные стороны. В бессмысленной своей деловитости они напоминали придворных, разряженных и фланирующих по дворцу перед началом бала, напустив на себя от безделья озабоченный вид. Были тут и двмы в лиловом, и кавалеры в дымчато-серых камзолах, а иные зловещей строгостью походили на рыцарей в синеватой стальной броне, со шпорами и крестами на панцирях. Постепенно в движении их появилась некая стройность, смысла которой я уловить не мог. Узоры на дне обрели ритмичную правильность и стали похожи на паркет с волшебным танцующим рисунком. Там, под водой, в мире бесформенности и бесцельного колыхания, наступал какой-то порядок. Медузы-придворные парами чинно перемещались над свечением паркетных узоров, либо, собравшись в группы по трое или четверо, лениво толклись на месте, будто не спеша о чем-то болтали. Казалось, они ждали чего-то. Мне мерещилось, сейчас случится необратимое, что вот-вот начнется непонятный и дикий праздник, и внезапно подводный мир чудесным и страшным образом сольется с моим миром, и останется только он, бесконечно красивый и бесконечно чужой, и я навсегда стану одной из теней подводной вселенной, тенью, наделенной ужасным кошмаром -- памятью о предыдущей жизни. Я закрыл на секунду глаза, чтобы избавиться от этого ощущения, и повернулся к берегу. Там, у самой воды, около низких скал, виднелась парочка, искавшая здесь, надо думать, уединения. Мужчина стоял, а женщина сидела на выступе желтой известняковой плиты и курила. Я пошел к ним как можно решительнее, чтобы избежать вероятнной неловкости. Первым я узнал мужчину -- это был Юлий, с его плеча на лохматом шнуре свисала сумка. Женщина оказалась Леной, барменшей из ресторана. Ее черные волосы были распущены, и на фоне скалы, блекложелтой и ноздреватой, она выглядела неправдоподобно красивой, застывшей обложечной красотой, странной в живом человеке и вызывающей беспокойство. Курила она нервно, без удовольствия, и дым от ее сигареты не уплывал прочь, а повисал гирляндами в неподвижном воздухе, как бы нанизываясь на красноватые лучи солнца. Юлий улыбался, и улыбка его была слишком щедро приправлена веселой беспечностью, под которой угадывалось напряжение. Я подумал уж было, что виной тому мое появление из воды, но приветливость в его голосе не казалась поддельной: -- Мы узнали вас по одежде и решили дождаться, -- пояснил он, и я почувствовал, что принес ему какое-то облегчение, и теперь терялся в догадках, какое именно. -- Да, -- подтвердила Лена, и в ее голосе тоже сквозила непонятная благодарность ко мне, -- мы уходим, обсыхайте скорее и пойдемте вместе! Она протянула мне сигареты и терпеливо ждала, пока я изловчусь взять из пачки одну из них, не замочив остальные влажными пальцами. Я прикурил от ее сиареты и присел рядом с ней на камень. -- Что вы делали там? Считали медуз или стихи сочиняли? -- Юлий каждое слово, будто воздушный шарик, надувал беззаботностью, но они все равно не хотели лететь и бессильно падали на песок. -- Нет, -- засмеялся я, стараясь попасть ему в тон, мой смех прозвучал глухо в знойном безветрии и повис где-то рядом, в фестонах табачного дыма. Говорить было боязно -- звуки, слова и фразы не улетали вдаль, они громоздились кругом, незримо, но плотно заполняя пространство. Тем не менее я продолжал столь же бодро: -- Я глазел на подводное царство. Там готовится что-то наподобие бала! Медузы все вырядились и плавают очень важно -- ждут кого-то, наверное, своего водяного принца! Я надеялся болтовней развлечь их немного, но эффект был, напротив, неожиданный и неприятный. С лица Юлия исчезла улыбка, и на миг ее заменила гримаса раздражения, а следующая улыбка получилась довольно беспомощная. Он ничего не сказал, только взгляд его стал неподвижным, словно он что-то обдумывал, наскоро, но старательно, как шахматист, у которого истекает время. Реакция Лены была еще более странной. Глаза ее сделались круглыми, будто она увидела что-то невообразимо жуткое, приоткрытые губы застыли и побеели. Ее захлестнул внезапный безудержный страх, непонятным образом связанный с моими словами, ужас, перемешанный с возбуждением, ужас дикого зверя, готового мчаться отчаянно и в упоении, спасаясь от злого врага или степного пожара. Я только сейчас заметил, что глаза ее чуть раскосые, и на миг в них увидел азарт сумасшедшей скачки. Но она оставалась сидеть неподвижно, пригвожденная к желтой скале лучами вечернего солнца, прикованная синими лентами табачного дыа. Я не знал, чем ей можно помочь, и от этого стало тоскливо; прошло, вероятно, не меньше минуты, пока она справилась со своим испугом. Критический момент миновал, но мы продолжали молчать. Никто не решался нарушить обступившую нас тишину, она виделась мне непрерывно растущим причудливым зданием, наподобие храма, с залами, колоннами, сводами, в пустоте которых в угоду безмолвию заковано все слышимое, и достаточно одного сказанного вслух слова, чтобы вырвались на свободу зачарованные под куполами и в колоннадах звуки, и чудовищной какофонией скрежета, воя, грома, рычания разодрали бы на части все остальные стихии -- море, небо и землю. Первым рискнул заговорить Юлий, как видно, продолжая их спор: -- Это смешно, Елена, представь себе только: играл бы здесь полковой оркестр с медными трубами и барабаном -- что осталось бы от твоего страха? Ты пугаешься тишины, -- заключил он сожалеющим тоном, -- и зря, ибо тишина -- одно из лучших творений природы! В ответ она даже не улыбнулась, и непонятно было, слышала ли его вообще. Догадываясь лишь смутно, что у них происходит, я не хотел, чтобы эта неловкая сцена затягивалась из-за меня, и отошел за камень одеться. Мне случалось лишь несколько раз видеть море таким -- ни одного всплеска у берега, ни малейшего колыхания, и поверхность воды похожа на отшлифованную грань невероятных размеров кристалла. Я заставил себя ощутить насильно, что там, в море -- вода, привычная жидкая и соленая вода, она виделась твердой, и не просто твердой, а твердейшей из всех твердых веществ, так что даже свет солнца не мог проникнуть сквозь ее нуязвимую гладкость и разливался по ней красными слоями. Казалось, темноватое зеркало моря продолжается и под берегом, и настоящая Земля такая и есть -- граненая абсолютная твердь, а берег и все, что на нем -- песок, камни, степь -- всего лишь накопившийся мусор, и таков именно был замысел творения нашей планеты -- создать вовсе не шар, а безупречный кристалл, аметистовым чистым сиянием украшающий вселенную. Я чувствовал, что теряю ощущение реальности, и был благоарен Юлию, когда он заговорил снова. -- Представьте себе, -- он теперь адресвался ко мне, пока я на камне у воды вытряхивал песок из ботинок, -- вы идете купаться с прекрасной дамой, вы счастливы! Но по дороге, пока вы ищете подходящий пляж, и без того слабый ветер стихает, и море, увы, становится плоским, как олимпийский каток. Ваша дама на него смотрит и говорит, что не может лежать на песке, когда рядом такое странное, слишком гладкое море! Рассудите же нас, потому что мы оба, как видно, не вполне нормальны. Он ожидал от меня поддержки, но что я мог сказать успокаивающего, если мне тоже было не по себе -- и я медлил с ответом. Наступила опять тяжелая пауза, разговор у нас никак не получался. Мне казалось, Юлий тоже угнетен погодой, но не хочет признаться в этом ни нам, ни себе. И тут же я получил подтверждение своей догадки. Лена насторожилась первая, а за ней стали вслушиваться и мы с Юлием: со стороны моря, с неподвижной окаменевшей воды, приближался тихий, но очень устойчивый шум, что-то вроде шелеста леса или журчания маленького водопада. Я почти сразу опознал этот звук -- шум одиночной волны, бегущей по тихой воде. Но для них это было в новинку, и когда они увидели невысокий искрящийся вал, скользящий к нам по зеркальной плоскости, не нарушая ее неподвижности, оба одинаково напряженно следили за ним глазами, и лица обоих выглядели одинаково встревоженными. Да, Юлий был взвинчен не меньше Лены, и я гадал, было ли это полностью ее внушением. Она-то была наэлектризована сверх всякой меры, и взгляд ее действовал мне на нервы -- сосредоточенный, будто плавающий, с неприятным и привораживающим блеском -- подчиняющий взгляд гипнотизера. Вал докатился до берега, расплескался у наших ног и убежал назад в море слабой отраженной волной. Твердость и незыблемость водяного кристалла восстановились. Лена пребывала в оцепенении, и я счел моим профессиональным долгом ее успокоить: -- То, что сейчас наблюдала почтеннейшая публика, есть безобиднейшее явление природы. Километров за двадцать отсюда обрушились в море давно уже подмытые скалы, и волна принесла нам весть об этом событии... Юлий, вы можете включить это в сценарий... какие будут вопросы? Отклика не последовало. Юлий неотрывно смотрел на морской горизонт, словно ему там пригрезился прекрасный мираж, а Лена продолжала сидеть, и взгляд ее скользил по мне, не замечая меня. округ нее струйки горячего воздуха рисовали ускользающие текучие линии, и, напрягая зрение, я их заставлял проясняться. Изогнутые стволы, лиловые, полупрозрачные, росли из песка, ветвились, переплетались и, уходя вверх, растворялись над нами в воздухе. Струйчатые стволы медлительно выгибались, как водоросли от подводных течений. Их становилось все больше, и призрачные красновато-лиловые заросли окружали нас все теснее. Сколько так прошло времени -- не представляю, может быть, всего лишь секунды, но они были очень долгими, эти секунды. И путь от берега -- когда Лена, произнеся что-то беззвучным движением губ, осторожно встала, и мы, будто повинуясь приказу, пошли вслед за ней -- путь к дороге по насыщенной жаром степи, по мягкой сухой земле, поглощающей шорох шагов, тоже был бесконечным. У Юлия в сумке нашелся термос с чем-то холодным -- не то квас, не то морс. Мы пили его по очереди, стоя на пыльной дороге, и тающий на губах холод кисловатого питья возвращал спасительное ощущение материальности и надежности окружающего мира. -- По-моему, мы присутствовали на сеансе гипноза, -- в привычно веселом голосе Юлия звучала едва уловимая нотка досады или даже злости, -- сознайся, Елена, ты готовишься выступать с этим в цирке? -- Не знаю, ничего я не знаю, -- она вынудила себя улыбнуться, -- мне там было нехорошо. Мы шли по дороге, стараясь не ворошить бархатный покров пыли, но все равно каждым шагом взбивалось густое, медленно оседающее красноватое облачко. Солнце ушло за далекий мыс, и в воздухе сразу стало прохладно и сумеречно. Лена взяла нас под руки, и я чувствовал, как она время от времени зябко ежилась. -- Я всегда боялась моря, особенно в такую погоду. В нем есть страшная сила... мне трудно объяснить это... не просто сила, а что-то думающее, наблюдающее, словно тысяча глаз на меня смотрит... беспощадное, как машина, бесчувственное... когда ветер и волны, оно в глубине, а в тишь у самого берега, или даже на буругу... любопытное, умное, смотрит, слушает отовсюду, может, и мысли подслушивает... -- Национальная болезнь: мания преследования, -- подал голос Юлий, -- один раз пойми это, и твои страхи исчезнут. А так свихнуться можно! Ты и на нас нагнала сегодня чего-то такого... -- Я была долго уверена, что это только мое, что никто больше не чувствует этого... и очень удивилась, когда прочитала сказку про морского царя. Будто бы раз в год царь морской приказывает замереть своему подводному царству. И ветер тогда стихает, и море успокаивается -- ни песчинка на дне, ни травинка не шелохнутся. Если хоть что-нибудь пошевелится, бда, будет такая буря, что никто цел не останется. А если все неподвижно, морской царь выезжает на колеснице и вдоль берега едет, едет, свое царство в тишине осматривает... -- И прихватывает с собой девиц, которые зазеваются и вовремя не уберутся домой, -- не выдержал Юлий, -- да этим еще в древней Греции бабушки пугали своих разбитных внучек! Этой сказке не меньше, чем три тысячи лет, это очень древняя выдумка. -- Ну и что же, что древняя! Страх-то в ней настоящий. -- Страх, страх... -- проворчал Юлий, -- людям хочется верить в большой страх... волка бояться скучно -- нет в нем тайны... а хочется непонятного. Лена слегка усмехнулась -- она явно прислушивалась. Юлий молчал, и я поспешил заполнить паузу: -- Я читал в одном умном журнале, что моряки сходят с ума не реже городских служащих. И если отбросить потерпевших крушение, то почти все повреждаются в уме именно во время штиля, в такую вот, как сегодня, слишком спокойную погоду. Она всем портит нервы -- море давит на психику. -- Я понимаю вас, понимаю... конечно, давит... конечно, даит на психику... но мне кажется, что у моря своя психика, она-то и давит, я это чувствую... а вы считаете, что я ненормальная. Разговор снова зашел в тупик, но мы уже, к счастью, добрели до города. Лена сказала, что работает завтра с утра и хочет выспаться. Мы проводили ее, и по пути домой Юлий, против обыкновения, не произнес ни слова. Только уже за калиткой, перед тем, как уйти на свою половину, он вдруг спросил: -- Скажите, а вы уверены, что в море нет ничего такого? -- Вы же образованный человек, Юлий, -- укорил я его. -- Жалко, -- сказал он серьезно, -- спокойной ночи. 6 Я сидел у окна и курил. В саду начиналась ночь, под деревьями уже стемнело, а на улице был еще вечер. Густая дорожная пыль, успокоившись в сумерках, легла вдоль следов колес мягкими серыми валиками, в домах напротив загорались огни, и между крышами светилась сиреневая лента заката. Соломенное кресло при каждом моем движении поскрипывало, и мне слышались в этих звуках однообразные успокоительные интонации: ничего... ничего... ничего... Как тихо в доме... Юлий, наверное, спит. Или вот так же сидит у окна. Хотя, ему-то зачем. У него все спокойно и благополучно. Все и всегда благополучно... У меня тоже было спокойно, тоже благополучно. До вчерашнего дня. Да и вчера ведь почти ничего не было. Ничего еще не было, и все равно меня зацепили, как рыбу крючком зацепили, и тянут уже из моего пруда, из моего покоя. И нет тут ничьего умысла -- не Наталия же... Система случайностей... Но от этого спокойнее не становится... Вот я сижу, жду ее -- а что в том проку? Что я скажу ей? Она слышала это уже много раз, от разных мужчин, и от старых знакомых, и от случайных, таких, как я. Ее просто стошнит!.. И вернутся они усталые, может быть раздраженные, даже наверняка раздраженные. У них тоже не все просто, странные отношения у нее сДимой... И еще их свихнувшийся пес, не поймать им его. Нелепая какая идея, гоняться в степи за сумасшедшей собакой... она сама бегает не хуже автомобиля... Вдалеке в неподвижность улицы вторглось движущееся пятно. До чего смешная походка... гуттаперчевая... и руки болтаются, как два резиновых шланга. Да, странные у них отношения. Интимные и отчужденные сразу. Понимают с полуслова друг друга, и совершенно чужие... И как она странно сказала -- мне казалось, у меня двое детей. Не кажется, а казалось... Человек со смешной походкой остановился у нашей калитки и разглядывал окна; я отодвинулся вглубь комнаты, не желая становиться предметом его исследования. Высокий, нескладный, вблизи он напоминал гигантскую пневматическую игрушку; лицо, слишком большое даже для его рослой фигуры, казалось эластичною маской, наполненной жидкостью и если в нем, не дай бог, испортится клапан, то все пропало -- выльется изнутри вода, сморщится кожа лица, закроются щелочки глаз, и весь он складками осядет на землю, как пустой водолазный скафандр. Словно сознавая свою уязвимость плохо сделанной надувной игрушки, он вел себя предельно осторожно. Несколько раз он протягивал руку к запору калитки и отводил ее снова назад, а когда решился войти, отворил калитку ровно настолько, чтобы в нее протиснуться, но зато пролез сквозь нее не спеша и уверенно -- с медлительным спокойствием гусеницы, тщательно ощупавшей кромку листа, прежде чем вползти на него. Он постучал в мою дверь, и когда я открыл ему, приветствовал меня громко и радостно, и почему-то в третьем лице: -- Ага! Наконец! Вот он и дома! -- от улыбки его лицо раздалось вширь и стало занимать еще больше места. -- Он курит, и много курит! -- он шумно понюхал воздух и, сделав паузу, сбавил громкость: -- Извините, что я провинциально и запросто! Третий раз захожу, а вас нет все и нет, -- он сделал еще одну паузу, как будто ему трудно было говорить, -- мне бы от вас пару слов! Интервью, как говорится. Я из газеты, редактор! -- Садитесь, пожалуйста, -- пригласил я; он был такой несуразный, что я никак не мог решить, приятен он мне или неприятен. -- Попросить вас хочу, -- он опасливо покосился на кресло, -- просбу имею: на воздух пойдемте... день-то душный, и не вздохнуть было... а мы вот с вами проветримся, перед сном погуляем. Мы вышли на улицу, и слушать его стало легче, паузы между словами исчезли и речь оживилась: -- Мне от вас много не надо, мне бы про фильм, как говорится, с научных позиций. Вот Юлий Николаевич -- дело другое, он про режиссера да про актеров... а мы теперь с козырей зайдем, под науку! И читателю интересно. Так уж вы не отказывайте, убедительно вас прошу, не отказывайте! -- Да я вовсе не против, спрашивайте. -- Э, кому важно, что я спрошу? Важно, что вы скажете! К примеру, о чем будет фильм, если смотреть с науки? О чем фильм?.. Не знаю... и Юлий не знает... скорее всего, ни о чем... и при чем здесь наука: акваланги, модель батискафа, шхуна да несколько терминов... поцелуй влюбленных на дне морском... только как ему это сказать... Я решил не дразнить его и с некоторым трудом выдавил приемлемый для него ответ: -- В двух словах сказать трудно. Пожалуй, о том, что исследование моря -- такая же обыденная работа, как уборка сена. -- Ай-ай-ай! Читатель у нас заскучает. Нет уж, давайте не будем так огорчать читателя. Где же тогда романтика? Ай-ай-ай! В сценарии, помните, там есть про тайны глубин, и даже про последние тайны. Тайны! Вот чего ждет читатель! И почему тайны последние? Если последние, что потом делать станете? -- Насчет тайн -- художественное преувеличение. Никаких тайн в море нет. Есть вопросы, и много. Так что, чем заниматься -- всегда будет. Что они, все с ума посходили... какие тайны... За разговором мы выбрались к центру города и прогуливались теперь по освещенным улицам. Он писал на ходу в блокноте, причем не сбивался с шага, и по-моему, щеголял отчасти этим профессиональным навыком. Время от времени он проверял, сколько страничек исписано, и когда их насчиталось достаточно, спрятал блокнот в карман: -- Вот и спасибо, уважили! И от меня спасибо, и от читателя. А если спросил что не так -- уж извините, не обижайтесь пожалуйста. Такая наша специфика, что поделаешь, дело газетное, бесцеремонное. Так уж вы, как говорится, зла не попомните! Он замолчал и теперь грузно сопел рядом со мной. -- Здесь живу. Рядом. До угла с вами, -- пояснил он свои намерения и умолк окончательно. Мы медленно шли по бульвару, вдоль стены темных деревьев, и месяц едва пробивался сквозь кроны. Листья каштанов выглядели огромными лапами, каждая из которых может схватить хоть десяток таких лун сразу, и это превращало каштаны в тысячеруких гигантов, могучих, но безразличных к власти, что могли бы иметь, если бы захотели. В прорезях листьев блестели черепичные крыши, словно панцири древних ящеров, и дома со спящими в них людьми, с заборами и скамейками, со всеми изделиями рук человеческих, казались больным, вымирающим миром, по сравнению с миром зелени, миром великанов-деревьев. Дома все были темны, и я подумал сначала, что мне померещилось, когда над плоской крышей двухэтажного дома увидел слабое фосфорическое свечение. Выждав просвет между ветками, я замедлил шаги -- да, над крышей что-то слабо светилось, и в этом свечении проступал непонятный и злой силуэт -- темная полоса, обрубок, с выступами внизу, наподобие фантастическое пушки направлялся наклонно в небо, угрозой и вызовом звездам, угрозой не явной, а тайным оружием, неведомым никому до мгновения, когда по чьей-то недоброй воле оно бесшумно вступит в действие и, в такую вот тихую ночь, посеет беду далеко в небе, среди мерцания звезд. -- Что это?! -- Тс-с... -- мой спутник выпятил губы и приложил к ним палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой локоть. Я почувствовал липкость его пальцев, казалось, они приклеились ко мне намертво, и оторвать их можно будет лишь с клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и избавился на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под руку снова. -- Тс-с... Дом майора! С отделением он -- вплотную! Мы отошли немного, и он с возбужденного шепота перешел на быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в кастрюле: -- Телескоп!.. В небо он -- только для виду! А на самом деле -- ого! Вс", вс" видит -- все четыре дороги к городу, вс" побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал... Сначала все думали -- ну, чудак, в телескоп забавляется... И его лейтенант, не будь дурачком, написал, куда следует: так, мол, и так, начальник мой сдвинулся. Вскоре инспекция из управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только он из машины -- а навстречу майор, в полной форме, сна ни в одном глазу, докладывает: руковожу операцией по задержанию диверсантов. Это учения есть такие, сбрасывают якобы диверсантов, а пограничники -- их лови, ну так и Крестовский туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал передать руководство действиями -- тот совсем ошалел доложите обстановку, майор, и продолжайте!.. Что там дальше было, не знаю, но уж был готов самовар, да случайно и коньячок оказался. А по радио -- операция. Это шумное было дело: запустили троих, одного с лодки подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких, милиция и взяла, стало быть Крестовский, а наряды у пограничников -- и ведь все на ногах были -- фьють! Генерал как надулся -- и звонить в погранштаб: у меня-де ваши люди задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный, майору при нижних чинах руку пожал, и устную благодарность. А когда все пришло в огласку, генерал себе орден, и Крестовскому орден, двум сержантам медали... Да, мальчишку того, лейтенантика, перевели скоренько... Вот и телескоп вам -- игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку -- под прицелом весь город! 7 Они не приехали вечером, и не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне казалось, на час, или того меньше. Проснувшись от шума и суеты за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце, и не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса. Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор, вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины. -- Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам доказать, -- настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, -- ты же знаешь сама, это бесполезно! -- Почти знаю... почти бесполезно... -- ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили из себя Диму. Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал, наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце улицы и медленно оседающую завесу пыли. Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может быть... Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и начиная уже понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на крыльцо -- от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и походка сохранила упругость. -- Вот видишь, я не уехала, -- сказала она просто, -- мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала. Меня оглушила стремительность событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности, и от полного отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и боясь говорить что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости, и несмотря на усталость и безразличие, все же ласковые. -- Все хорошо, -- слабо улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, -- только мне нужно выспаться. Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой: -- Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились... Я им сказала, что они поступили мудро. Следующие несколько дней были для нас бзоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на свете бывают заботы и огорчения. Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры, и радовались каждому цветку и каждой травинке. Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться. Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели, и у него не хватало дыхания. Короткий звук... длинный... еще два длинных и снова короткий... -- Я уже научилась знать, что ты думаешь... -- она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, -- будто нам подают сигналы и просят ответить... а нам не понять. Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель. -- Мне приходят в ум сумасбродные мысли... почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом городе... в нем есть тайны и давний-давний покой... бросить всю суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса... или сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень... а потом по лунным квадратам танцевать на полу... Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться. Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки, чтобы нас не отнесло друг от друга. -- Знаешь, я не могу забыть те звуки... то пение ветра... мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого... как потерянное письмо... -- Сколько можно помнить о такой глупости, -- я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что нельзя выдавать раздражения. -- Ты суеверна, как средневековый монах, -- я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не мог, -- ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить азбуку Морзе? -- Не кощунствуй, -- она засмеялась, но смех был нервозный, -- я боюсь, когда так говорят... смотри, какое черное небо... вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани... и дальше все будет очень страшно. Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она взвинчена... отчего бы это... Мы немного отплыли к берегу, и она заговорила о другом, но я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую отчужденность в каждом ее слове: -- Стоит мне попасть в море, как я чувствую себя морским зверем... земля делается чужая и странная, а море становится домом... и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в море... и это не страшно... и никто бы ничего не заметил, никому бы не было больно... даже ты сейчас не заметил бы. Меня больно царапнула последняя фраза, но вскоре она забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась совершенно счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером, который был задуман, и начинался, как веселый и праздничный. Мы привыкли к тому, что соседка наша, Амалия Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со своего балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни разу не видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало казаться, что она существует исключительно на балконе. Возле нее обычно, если они не шныряли в это время по саду, были ее белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее семье, живущей в Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух кошек, и всегда их звали Кати и Китти. Из других признаков жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно приятное пение -- она в свое время училась в консерватории, пока не вышла замуж за ачальника всех телеграфов и почт этого захолустного района. Несмотря на возраст и полноту, она не потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и небесно-голубые глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в профессиональных почтмейстеров. В тот день, как обычно, она утром нам помахала с балкона, но позднее, к вечеру, случилось невероятное: она к нам спустилась, и не просто спустилась, а, радостно улыбаясь, зашла в наш сад. Это произвело на нас такое же впечатление, как если бы кошачий сфинкс сез со своего постаента на берегу и явился к нам в гости к чаю. -- Я вас всех троих приглашаю в мой дом! Сегодня день моих именин, день моего ангела! В их семье дням рождения не придавали значения, но зато именины всегда чтились свято. -- Только пусть это будет секрет между нами. Майор Владислав, -- она так называла Крестовского, потому что он когда-то учился вместе с ее мужем, -- майор Владислав, он очень обидчивый, но если позвать его, нужно звать прокурора, а тогда еще и других. Они все так много пьют водки, и потом будут ссориться и за мной ухаживать -- я без мужа не могу с ними справиться! Стол был накрыт в полутемной гостиной. В приятной прохладе поблескивала полировка рояля и овальные рамки на стенах -- из них смотрели на нас пожелтевшие фотографии, бравые мужчины с усами и в клетчатых брюках, и дамы в шляпках, напоминающих корзинки с цветами. Перед иконой в углу горела лампадка. Когда она принесла пирог с горящими свечками, стол сделался очень нарядным. Кроме главного пирога, имелось множество пирожков, кренделей и булочек, и вишневая наливка в большом хрустальном графине. Выпив несколько рюмочек, Амалия Фердинандовна раскраснелась и увлеченно рассказывала о столичных премьерах десятилетней давности, а Юлий весьма галантно за ней ухаживал и, удачно вворачивая вопросы и восклицания, превращал ее болтовню в видимость общего разговора. У Наталии обстановка гостиной, пирог со свечками и сама Амалия Фердинандовна вызывали детскую радость, и она успевала болтать со мной, причем всякий раз, когда Амалия Фердинандовна поворачивалась в нашу сторону, она видела, как мы, ее слушая, чинно жевали, и встречала внимательный, хотя и чуть озорной взгляд Наталии. -- Это точь-в-точь именины моих теток. Я недавно вспоминала о них и жалела, что это не повторится... Мы вот так же исподтишка болтали с сестрами, и для нас был вопрос чести, чтобы взрослые не заметили, что мы заняты посторонним... Мне сейчас подарили кусочек детства... такие же свечки на пироге, и фотографии в рамках, и сладкая-сладкая наливка... Я радовался, что ей хорошо, и тому, что нам хорошо вместе, и внезапно возникшей особой, счастливой близости -- ощущению сопричастности ее детству. Все было прекрасно, пока не появились белые кошки. Учуявши запах пищи, они незаметно проникли в гостиную, юлили и попрошайничали около Амалии Фердинандовны, и та, притворно сердясь, не могла удержаться и бросала куски им под стол. Кошкам же все было мало, они шныряли под всеми стульями, и казалось, их не две, а гораздо больше. Потом одна из них, более жирная, вспрыгнула на колени к Наталии, и она, рассеянно погладив кошку, мягко столкнула на пол, но та прыгнула снова, и потом еще и еще, пока я не скинул ее довольно внушительным подзатыльником. Амалия Фердинандовна насторожилась, но Наталия вдруг закашлялась, и проделка сошла мне с рук безнаказанно. У Наталии портилось настроение, и я чувствовал, что это непонятным образом связано с кошками. Она сидела теперь немного ссутулившись, словно от холода, старалась не разговаривать, и несколько раз у нее начинался сильный кашель. А кошка упорно не уходила от нас, сновала под нами и терлась о ноги, выписывала вокруг них восьмерки. Мне раза два удалось незаметно дать ей пинка, но она каждый раз возвращалась, и мне, против всякого здравого смысла, начинала мерещиться в ней сознательная зловредность, и вспоминались страшные истории о животных-оборотнях. Наталии стало еще хуже, она явно была нездорова -- глаза покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей уйти, она согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не испортить именины. По пути она тяжело опиралась на мою руку, и дома долго не могла отдышаться. -- Я тебе объясню, не пугайся... я должна тебе сделать признание, только не смейся пожалуйста... у меня очень смешная болезнь: аллргия на кошек, настоящая медицинская аллергия... ты же видел, вроде ангины, это от их шерсти, или от чего-то, что есть на шерсти... так что для меня табу шерсть кошек, а не они сами... хотя это одно и то же... видишь, как глупо, я хотела бы кошку в доме, и нельзя... только ты не волнуйся, к утру пройдет. Она проспала всю ночь и половину следующего дня, свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка вздрагивая во сне. Зато, вставши к обеду, она полностью оправилась от своей внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей. Мы обедали в ресторане, и я предложил заодно пойти погулять, но она отказалась: -- Хочу сделать дома кое-какие мелочи... чисто дамские хлопоты. Она вытряхнула свой чемодан и, разбросав на кровати яркое легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие на оперение для диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала утюгом складки. Она делала это, будто играя или устраивая для меня маленькое представление, и казалось, я вижу кадры из красивого фильма, но ощущения домащнего уюта ее занятие не приносило. Все портил чемодан у ее ног. -- Собираешься ехать? -- спросил я, чувствуя, что не следует этого спрашивать. Она отложила платье и сказала спокойно: -- Нет, это я просто так... ни с того, ни с сего захотелось. Потом она все спрятала в чемодан, и мы про него забыли. Был тихий вечер, был чай в саду под цветами шиповника, и была ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне показалось странным -- то, что заснуть я не мог ни на минуту, хотя спать очень хотелось. 8 Утром к нам постучался Юлий и вручил Наталии телеграмму. -- Что же, -- я этого ожидала, -- насмешливо сказала она, -- господа скульпторы и на новом месте изволили со всеми перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти господа скульпторы! Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка обиженной: -- Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила... а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом какой-нибудь нищий садово парковый трест заплатить деньги, -- она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, -- а сейчас все очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже, -- она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала задумчиво и очень медленно, -- так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки. Ее голос звучал пугающе-ровно, и еще -- отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и ранило оно, это оружие, очень больно. А она продолжала, по-светски живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю договорить: -- Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе -- вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь. И не пытайся меня отговаривать, -- ее голос стал почти умоляющим, -- нянька древняя и почтенная профессия! Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон сейчас будет безразличным. -- Не собираюсь... отговаривать... но не поэтому. -- А почему, скажи? -- она смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения. -- Лишено смысла, -- пожал я плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал ее интонации, -- "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки". Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась: -- Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! -- несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, -- Значит, с тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость! Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая справа толпа не поглотила ее. В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками щетинной кисти. На обратном пути меня преследовал белый цвет -- белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне казалось, что именно глянцевитая белизна -- цвет тоски, цвет потери, цвет неприкаянности. В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные обрывки событий минувшей недел