нуту. Но Муза! .. И останавливаются мысли Гримера, и перестают кружиться, и уже не красны они, и не черны, а фиолетовы, и желты, и веселы... Все-таки придется снять сразу вместе несколько лиц, и никогда никто не узнает на свете, каковы были эти лица... Пусть будут уничтожены те, что остались; никогда и никто не узнает, какими были они. Но свое лицо он сделает прекрасным, самым прекрасным на свете, потому что нельзя, чтобы люди ненавидели друг друга и их ненависть становилась огромной, как воздух, чтобы негде было жить человеку, чтобы не дышать ею, потому что, когда начинается пожар, уничтожается все и никакой дождь не в силах остановить огонь, потому что ненависть сильнее дождя... И пока буксовали и летели мысли в голове, меняя решение, отчаянье превращая в надежду, потом в страх, потом опять в надежду, пальцы Гримера видели только маленький квадратик на поверхности кожи, и этот квадрат был отделен от лица, и ничего не было, кроме желтого крохотного кусочка, который нужно было отслоить и сохранить, - пусть когда-нибудь другие сделают это, восстанавливать легче, чем создавать. А этого никто не сделает - кроме него. XIV Это и было решение - работой. И полетела золотая лихорадка - по коже, по векам, по губам, и не стало ни времени, ни Музы, ни заботы о том, чтобы не устать, чтобы оставить что-то на завтра, ибо завтра - нет. И это иллюзия, что завтра наступает. Когда приходит завтра - оно становится сегодня, и нечего жалеть силы, нечего жалеть руки, нечего жалеть душу, - один раз выпадает работать так, как работал Гример. И вонзился плуг золотой в эти борозды, эти рытвины, эти провалы и холмы. И огромное поле было перед Гримером, и нужно было распахать его и разбить комья, чтобы оно лежало в зелени лугов, и было желто от пшеницы, и прекрасно от зерен и хлеба, которым можно накормить людей. Да придет урожай на поля вои, да придут косцы вовремя, да спорится их работа, и небо - небо не пошлет града и дождя на желтое поле твое. Слышите, кричат колосья, как беременные бабы, слышите, сейчас под ножами машин подломятся их ноги и цепами будут молотить их тело, и свершится то, что должно свершиться, - нищие, оборванные, голодные дети, похожие на желтые листья, зеленые листья болотной травы, в руки свои, прозрачные руки, получат хлебы и, глотая слюну, вонзят свои черные сгнившие зубы, и просветлеют их лица, и станут добрее глаза их, и встанут они, и выйдут в поле, и встретят зверей, что будут ходить, роняя кровь долу, и ни одного человека не ранят они. Сами не ведая, что творят, освободив людей от страха и жестокости, дети болот пойдут осушать болота и спасать все живое, что еще есть на земле. И это будет, потому что под руками Гримера скрипит золотой плуг, и вот уже черна вывороченная земля, и вот уже пар идет из развороченной распахнутой черноты, никогда не видавшей Божьего света, и шевелится, как живая, земля. Нет Города, нет Лежащего перед ним - есть жажда, есть право, есть свершение. Но тут как будто выкачали весь воздух, как тогда, и дышать уже нечем, и легкие надуло, и вот-вот разорвет их; но Гример знает, что делать в эту минуту, и его руки подымаются кверху, и явлено милосердие - дышать уже легче, и дышать уже есть чем, и можно опять - за ручки плуга, но валится земля из-под рук, и кричит она голосом боли - или это грачи кричат, кружа над пашней, вперев око в развороченное лоно, нацелив клювы в вывернутых плугом разрезанных кровоточащих червей. Так вот почему под скальпелем шевелилось лицо (не мускулы, не ткань) - черви вместо них, красные черви переплели свои тела и подняли хвосты или головы, защищая себя и близких от ножа Гримера. Причастные бессмертию черви. Ибо менялись лица, мудрость щурилась из жестокости, боль вылезала из нежности, сила усмехалась безумием - и только черви знали истину. Они, они несли ее в своих телах, и эти тела всегда были в движении, пытаясь поудобнее устроиться внутри тесноты, темноты и духоты. И вот теперь нож - лучше ли он удушья? И они, как змеи, поднимали свои хвосты или головы навстречу боли. Они пытались показать свое мастерство, одно белое плоское тело изменило свою форму, и Гример узнал выражение скорби. Только один переменил позу и другой опустил свою голову - и вот уже ужас исказил лицо. Отшатнул очи Гример от этого лица, и тут же, красный, короткий, скрылся среди себе подобных, и смехом подернулись губы Лежащего перед Гримером. И, отложив нож, пальцами своими, нежными, тонкими, подвижными, как шестнадцатые доли нот, пальцами, Гример собрал с костей этих безобидных слепых тварей, полных мастерства и слизи, шлепнул комок радости, боли и жизни в ведро, дооторвал несколько вросших в кость и мускулы тел. К чему зависеть от червей, от их судорог и голода, от их тесноты и безразличия. Пусть плачет душа - и плачет лицо, пусть светлеет она - и лицо выражает душу, пусть сурова душа - и лицо ей подобно. Мне не нужны посредники с гладкой кожей, мне не нужны посредники, набитые моим телом, переваренным в дерьмо. Я хочу сам улыбаться и плакать. Мне нужна Муза, которая видит меня, а не их, притворившихся мной. Мне нужен Город, в котором будет то, что есть, а не то, что притворяется тем, что есть. Мне нужна любовь, которая так же искренна, и бесстыдна, и бесстрашна, как та, которой любят друг друга тела, открытые в доверии друг другу. И, не взглянув, как корчатся, карабкаясь друг на друга, красные черви, подминая остатки шелухи лиц, соскальзывая по гладкой никелированной стене вниз и все-таки опять карабкаясь и пожирая друг друга и остатки того, что приводили они в движение, работал Гример. Работал до той поры, пока открылись глаза под его руками, и они были похожи на глаза тех, кто провожал его, не имея сил ползти за ним, чей хлеб съел он, оставив умирать от голода, одаривших его; на глазах той, которая умерла под лапой зверя; на свои глаза, оставшиеся спрятанными внутри во время испытания огнем на площади... Это были глаза прощения и надежды, это были глаза понимания и сострадания. Это были глаза той жизни, которую лепил Гример своими руками. Это были глаза Музы, без которой он был бы беспомощен и бессмыслен. Потому что если ты живешь ни для кого - ты пуст и имя твое прах. И щеки уже вылоснились из-под пальцев Гримера, похожие на поле, в котором сеял он хлеб своей и с которого собрал он урожай свой. И нос, словно дозорный, застыл над полем, чтобы уберечь этот урожай и сохранить зерна от воронья. И скирдами хлеба встали губы, алые от заходящего солнца и пролитой крови жнеца. И отошел Гример, и посмотрел на лежащего, и ослеп от красоты и добра созданного им, а когда отошел глаз, привык, преображенный увиденным, - суть Стоящего-над-всеми стала доступна ему. И понял Гример, что он переделал только видимое. Мастер плоти не тронул душу. Прекрасное было внешним. Стоящему-над-всеми все равно, каким лицо его видят и делают люди, ибо суть его лишена плоти и недоступна вовеки ни мастерству, ни железу. Награда? Конечно, Гример заслужил ее за свою работу. Не каждому дано узнать срок дней, да еще так милосердно, и так мудро, и так сострадая, как открыл это Стоящий-над-всеми Гримеру, кого он и не вспомнит никогда и без кого он все равно осуществил бы то, что могло произойти и без него самого. XVI А распахнутые двери Дома всасывали в себя людей из дождя. Казалось, удав открыв свою эластичную, как чулок, пасть, постепенно заглатывает ползущее, беззащитное, шуршащее плащами и пахнущее грозой, которая отргремела над Городом, зачарованное безвольное животное. И наконец хвост его мелькнул в створах двери, и они сошлись лениво и равнодушно, вероятно, обозначая начало процесса переваривания. Чаша зала была полна до краев, и бережно эту чашу держала рука Таможенника. Он выполнил свою миссию сегодня как надо, и теперь все зависело уже не от него. И для него наступала передышка. Даже вода в каналах после ливня была сегодня почти прозрачна. Весь оставшийся Город, боясь перелиться через край, на краешке кресел впился глазами в середину сцены. Там было пусто. Образец исчез, и только на его месте на камне был темный слаборазличимый квадрат. Но его контуры были заметны только с последних рядов, а с первого, где сидел Таможенник и откуда он осматривал зал, когда снимали Образец, пятно было невидимо. Таможенник еще тогда, осматривая, улыбнулся про себя. Столько времени Образец проторчал здесь беспеременно, а сняли - и никаких следов. Камень не меняет цвета. А для сидящих вверху, в последних рядах, этот различимый квадрат пустоты был надеждой на то, что сегодня переменится их судьба. И кто знает, кем они выйдут из этого зала. А первые ряды, столько уже видевшие на своем веку перемен, заранее смирялись с болью очередных поправок, и ждали зрелища, и посмеивались внутри над надеждой последних рядов. Но и их захватило ожидание, и уже через несколько минут, вопреки своей уверенности, безразличию, готовности к привычным, ничего не меняющим переменам, они, не понимая, что происходит с ними, были заодно со всем залом, как будто начинали чувствовать то, что не мог понять их мозг. Так собака воет накануне смерти хоязина, хотя тот сам еще не ведает об этом сроке, знаемом собакой. Верная закону будущих причин, плоть сплотила людей. И вот уже размеренно, лишь чуть учащенно забилось огромное сердце зала, как будто его увеличили и усилили, чтобы каждый мог, не выбиваясь из общего ритма, смотреть туда, где должен бы появиться Он, чье существование предположил Великий Гример, сопротивляясь Таможеннику. Прошло семь дней, и басня перевернула мир. Бережно держал чашу зала Таможенник, не дрожала рука его. Ровно сокращалось тяжелое сердце зала, гоня внутри людей страх, равнодушие и надежду. И только Таможенник да Муза жили сами по себе. Он подмигнул Музе, которая сидела рядом с ним. Муза напряженно, загнанно сплющила губы - она единственная ждала Гримера, а не того, кого ждал зал. Таможенник обещал ей эту встречу здесь. Но она хорошо помнила фразу Таможенника, что он никогда не говорит правду, - эта фраза избавляла его от любых оправданий. Но как ни ждала Муза Гримера, вопреки неправде, на мгновенье зал перевернулся в ее глазах и опять встал на место, и только одна капля - капля слезы Музы - пролилась через край, когда Гример опустился около нее и взял ее руку своей ладонью, еще горячей от работы. Но уже некогда было радоваться друг другу - свет на сцене усиливался, а в зале стал убывать, как будто его из одного сосуда переливали в другой. И еще тише стала тишина, и только несколько сердец застучали вразнобой, быстрее, а потом и остальные наверстали их и вошли в новый ритм, как будто поезд набирал скорость. XVII Когда свет в зале погас совсем, а тень на камне исчезла вовсе, Гример встал и потянул Музу, повел ее через проходы к выходу. У Музы кружилась голова, и она почти не понимала, что происходит с ней и где она, потому что она слишком долго ждала его. Муза немного пришла в себя, только когда дождь застучал по ее капюшону. И опять пропал и дождь, и все, что окружало ее сейчас. Не было ни Города, ни ливня, ни ожидания. На какое-то мгновенье она пришла в себя опять, когда он опустил рубаху с нее до пояса, и погладил ее, и включил свет, и склонился над ней. Коснулся своей грудью, и Муза ощутила это великое мгновение, и она протянула руки и обвила шею Гримера. И не поняла его сначала, когда он снял ее руки и положил их вдоль тела... - Ты больше не любишь меня? - сказала Муза, еще не веря тому, что происходило. - Я ничего не скажу тебе, но ты должна поверить мне, что я делаю то, что нужно. У меня очень мало времени, - сказал Гример, - очень мало, но я постараюсь сделать все, что смогу... И Муза подняла глаза и тут только увидела, что она в лаборатории Гримера, что кругом белые стены, что под ней операционный стол, что в руках у Гримера скальпель, и боль в правом углу рта заставила ее понять, что уже идет операция. Так, сразу, без подготовки лица, без замораживания кожи, по живому. - Смотри на меня, - сказал Гример, - смотри, и тебе станет легче. И еще тяжелее навалился на грудь ее, и она ощутила его тело и его боль, Муза, которая знала его таким, каким не знал ни один человек в мире. Лицо любви и работы задышало над ней - и все стало единым: любовь, боль, ощущение тела; и уже было нестрашно чувствовать, как изгибается кожа под глазами, как становятся тяжелее губы, как рот наполняется кровью, как Гример меняет вату во рту и как скальпель чистит роговицу глаз, и она начинает видеть лицо Гримера, и оно иное, чем было еще вчера... А вкус крови все сильнее, боль сильнее, но сильнее и нежность тела Гримера... А он работает, торопит себя и смотрит на ее меняющееся лицо. Вода и слезы падают на открытые мышцы Музы. - Ведь я успею, я не могу не успеть, пусть приблизительно, пусть не совсем точно, но этого будет достаточно и ты будешь ждать меня. - Я всегда буду ждать тебя, только почему ты плачешь, только почему мы здесь?.. - Я скажу тебе, - говорит Гример, - я скажу, только дай мне успеть. Потерпи... Но не так-то просто терпеть. Уже все лицо только мышцы, только живая плоть, и оно горит, словно пожар ползет по лицу и сжигает на нем все, что было, чтобы на этом месте выросла трава, чтобы на этом месте выросли цветы, чтобы на этой земле жило новое лицо Музы, похожее на ее душу, похожее на лицо Стоящего-над-всеми. Ах, этот пожар, никакого тела, только боль. И когда еще цветы? А сейчас огонь, огонь и дым, и пахнет шерстью, и нечем дышать, и незачем жить, и нет никого, ни Гримера, ни старого, ни нового лица. Только выжженная степь на все километры. И когда еще взойдет на пепелище первая трава, и когда еще зацветет первый цветок и первый маленький зеленый кузнечик споет свое мудрое щелк, а Гример работает, и слезы падают в степь, и холмы ее лежат у него под грудью и чуть движутся, все тише и тише... И тихо так, что пролетит птица, и можно вздрогнуть от этого страшного шума. Глава четвертая. НОВОЕ ЛИЦО I И тихо так, что стань еще тише - и вытечет жизнь из зала, как вытекает вода из развалившейся в руках чаши; горное озеро - через трещину на дне; как останавливается поезд, когда из него выходит последний дым, потому что сгорел уголь, обесточили провода, подъем одолел колеса. Но, мгновенье помедлив, выдохнул зал - и перевал позади. Провода, как вода - канал, заполнили ватты и вольты, и задышали колеса, и опять набрали скорость. Вот оно - движение, горло перехватывает, руки вцепились в подлокотники медных кресел, голову вперед и глаза туда, где Стоящий-над-всеми явлен залу. Уже позади первый свет лица, ослепивший всех, поразивший каждого сидящего в зале своей добротой, силой и милосердием. Так ослепленный встречными фарами перестает видеть все вокруг, а только вспышка торчит в глазах, хотя уже далеко и машина и ее свет. И достаточно видно вокруг, чтобы различить дорогу и свернуть, пока не ударила следующая идущая без света машина. Свернул бы, да этот свет в глазах. И пока не привыкли к нему, каждый видел лицо воображением своим, своей слепотой. Да, это то лицо, какое ждали они. Но проходит время, и кончается слепота избытка света, человеческое ухо слышит слово, и оно помогает видеть то, что не в состоянии различить глаз. И первый Таможенник, что был зорче и проворней умом, увидел иное новое лицо. И страх заполз в сердце Таможенника. И пока ликовал в безмолвии зал, жаба сунула свой нос и глаз в сердце Таможенника и перекрыла клапан, через который бежала в тело Таможенника кровь, и нечем стало дышать, и Таможенник глотнул воздух, совсем как Гример, когда остался в стеклянном колпаке, из-под которого выкачали воздух. И перестал дышать Таможенник, и собрался Таможенник. "А теперь все, что в тебе есть, ну же", - и он через раздавшийся, как рот, клапан протолкнул этого зеленого скользкого урода и задышал ровно и спокойно. Стоящий-над-всеми провел его: может, и будет спасен Город, может, и останется в нем жизнь, может, и останутся те, у кого лица хотя бы не совершенно подобны лицу Образца, но годны к переделке. А лицо Таможенника слишком за пределами этого "годны". И стало пусто и бессмысленно внутри. Так бывает с бредущим в пустыне сутки за сутками, точно знающим, где вода. И дополз полумертвый, и вот уже протянул руку, чтобы набрать воды, и вернуться в жизнь, и научиться снова любить, и бояться простых вещей (потери власти, что бросит та, которую любил, или то, чем занимался всю жизнь, окажется заблуждением и бессмыслицей), и вот уже протянул губы, чтобы вернуться в жизнь, чтобы обмочить их сухую, шершавую, расколотую, как земля в засуху, кожу, но она на глазах доползшего, потерявшего все в пути, поступившегося всем в пути, чтобы доползти, уйдет в песок, и перед ним окажется только воронка, такая же сухая и мертвая, как дорога человека. Поползли губы Таможенника вниз, как будто лопнула трость посередине. Гример, испытание, слежка движением, тысячи приговоренных к Уходу с исполнением Ухода, так что вода в канале становится густой, как нефть, участие в совокуплениях под видом участника движения во имя блага Города, во имя спасения Города, каждый час, отданный на то, чтобы Город жил, как жил он до Таможенника, нелепая ссора с Великим, которого и он, Таможенник, переживет ненадолго. Таможенник потер виски, закрыл глаза и увидел мысль. Ему сейчас был нужен Гример. Вот почему тот увел Музу из зала. Через час у Музы будет новое лицо. Значит, и у Таможенника есть эта возможность - пока еще зал слушает Стоящего-над-всеми. И Таможенник встал, и в темноте поднялся медленно, и тихо по ступеням вверх к входной двери; даже точно увидел, где можно найти Гримера - в его лаборатории. И никто на Таможенника не обратил внимания, потому что там, внизу, на сцене был свет и там судьба каждого начала свою новую дорогу. И толкнул тихонько Таможенник дверь, и была заперта дверь. Ему ли было не знать, что, если двери закрыты, ни одна душа живая не стронет их с места. И еще более внешне успокоился Таможенник. Он останется здесь, в последнем ряду, около двери. И когда все будет окончено, выскользнет и найдет Гримера. Еще не все потеряно. Пока ходят ноги, смотрят глаза и есть чем дышать. И Таможенник, как кошка, готовая к прыжку, спокойно развалился в кресле у самой двери. Последние ряды почти все были свободны. Слишком многие в последние дни получили Уход, номеров не хватало, чтобы заполнить все кресла, ибо процедура оформления в номер требовала операции и рядовые гримеры просто не успевали восполнять ушедших. II А слова Стоящего-над-всеми уже заполняли зал. Так вода, хлынувшая в выкопанный канал, сначала течет медленно, впитываясь в землю, но вот набирает скорость, и уже первые ряды захвачены теченьем мысли, головы начинают кружиться от азарта и силы, которые топят в себе сомненья и страх. Желанье, право, необходимость, неотвратимость действия, как семена, брошенные в жирную почву, на глазах щелкают в небо побегом, - течет мысль Стоящего-над-всеми, скачками побеги прибавляют в росте. Действие - наполняется тело силой, как воздухом резиновые игрушки. Действие - суживаются глаза. Бойницы в стене крепости, а не глаза. И за ними - цифры защиты, и нападения, и победы прыгают, как в кассовом аппарате магазина, где бойко идет распродажа подешевевших товаров. Действие - значит перемена... Каждый слышит то, что он хочет слышать. Имеющий Имя единоличен в восприятии мысли, затопившей его уши. Первый ряд, шестое место. Даже привстал. ...Черт возьми, в драке есть смысл. Защита того, что имеешь, - дело святое, победа - их форма жизни, все остается как было. Только застоявшаяся кровь, как река в половодье, веселей побежит по венам. И уже руки нащупывают подлокотник - это оружие, которым суждено победить. Первый ряд. Седьмое место. Председатель. Пора принимать сторону последних рядов, за ними будущее. За теми, с кем он еще не работал, следовательно, они живы, следовательно, он для них только великодушный, милосердный Председатель Комиссии, но у него есть Имя. Он откажется от своего Имени, а свою работу он готов выполнять безымянно, легче потерять Имя, чем жизнь... Третий ряд, десятое место. Муж... Только что добился того, о чем мечтать не мог, и уже потерять, а это вы видели... да он один - всех - зубами, ногтями, ногами... Место одиннадцатое. Жена... Не ввязываться, подождать, чем все кончится. Жена нужна всем. Она обернулась, глаза зала шли мимо нее, но сколько среди видимых ею было знакомых глаз, что защитят и оставят в живых... Подождать. Тринадцатое место. ...Справедливо. Да, пора начинать все сначала. Лучшие дома, лучшие бабы, лучшие... Конечно, правота на стороне последних рядов, и тогда не будет внутри стыда, страха, неволи жить по закону Имени, не слушая себя внутри, конечно, прямо сейчас перейти, незаметно, пока не до тебя... Тридцать первое место. ...Для него в словах Стоящего-над-всеми жила, была видима, ощущалась уверенность в победе имен, в их избранности, в их профессиональном умении, в праве быть над Городом, повелевать им, ибо что могут вот эти рожи, тусклые, почти разноликие, по сравнению с его лицом, подобным лицу Образца... Другой Образец? На это существуют гримеры, и завтра у них будет вот это лицо, и завтра они снова... лучше потерять жизнь, чем имя... И пальцы впивались в подлокотник кресла, тяжелый, зеленой меди, почти топор-подлокотник. Тридцать третье место... В задоре и силе своей правоты ждали конца речи первые ряды. III Каждый слышал то, что хотел слышать. В задоре и силе своей правоты сидящий вслед за первыми рядами зал ждал, замерев, слов Стоящего-над-всеми. Уже волна мысли дохлестнула до их ушей, до их душ, уже каждому стало ясно, и даже тем, кто были в последних рядах: вот оно, не зря ушли их соседи, их друзья, сегодня заполнят ими первые ряды за Уход, за свои дома, за свои сады, за свой покой... Они ясно слышали, что старый закон разрушен. Новое лицо - вот мера новой жизни. Все наново. Все места в зале свободны. Надо только сначала первые ряды скрутить в бараний рог, выжать, как вымытую собаку, руками, - это доступно им, вон их сколько, ряд за рядом весь зал, никогда не видевших Образец так близко, как первые, заполнивших весь зал. Всегда им нужно было в темноте, ломая руки и головы, драться за то, что первые имели без драки; и даже исковерканные, полусмятые, полузадушенные, но выжившие, они все равно оставались для имен ничем и никем, и по-прежнему первые ряды не видели их и делили между собой лучшее, что было в Городе. Вот он, час расплаты, вот она, возможность в одну минуту - без труда, без операций, а значит, без боли, одним усилием - получить то, что принадлежит им. Слава Великому Гримеру, что открыл им Стоящего-над-всеми. Весело блестели их глаза. Сто тридцать второй нащупал ногой камень плиты - шатается - и раскачивал его. Хороший материал камень, дождя не боится, а для драки - лучше не придумаешь. Сотая спрятала руку на груди, у нее был свинцовый амулет, и пальцы ее потихоньку стали перетирать льняную нить, накоторую амулет был подвешен. Амулет не худшее из оружий, если он тяжел. Сотый с жадностью думал, что он как следует не принимал участия в движении, разве что один раз, и что ему вряд ли что-то достанется в этом зале, зато Сотая, - и он погладил ее локоть, который был на уровне его губ... Сотая перетирала льняную нить. Она только чуть повела локтем, и губы Сотого разбились о его зубы, и кровь побежала по его подбородку. "Да-да, справедливо, - подумал Сотый, - она, бедняжка, так страдала, ведь она так любила меня, а что может быть невыносимей нравственных мук", - и кровь для него была успокоением и в какой-то степени искупала его пассивность в движении, и он своими разбитыми губами поцеловал ее локоть. Сотая даже не вытерла кровь - было некогда. Ах, как был прав Стоящий-над-всеми. Все можно, если это нужно тебе. Каждый имеет право быть самим собой и занимать место, которое, по его представлению, предназначено ему. И никто лучше, вот, например, тебя, слышалось каждому, не знает, чего ты заслуживаешь... Да, сладкая музыка вместе с кровью крутилась в человеческом теле, и если бы в нее опустить плывущий огонек, который виден сквозь тело, то именно эти слова были бы выписаны им в своем движении: вот она, истина. Каждый прав. Если он имеет право. Каждый имеет меньше, чем заслуживает. Вот оно, движение, и каждый прав - его результат. Для них новым было то, что время от времени устаревало. Старые слова были новыми в сути - внутри, в смысле, а не снаружи в звучании и существовании. И это в радостном возбуждении принимал зал. Пришло время, когда стало неизбежно новое лицо. И это лицо было узнано оком зала и жадно принято им, - так сухая земля принимала дождь. Легко было, и светло, и ясно отныне в голове зала. Зал знал, что делать, и только ждал сигнала. Все уже происходило, пока только внутри тела и в воображении, но происходило. И каждый отрепетировал свое первое движение, и каждый выбрал себе кресло, которое будет его... Ах, какая это сила - разрешить человеку одним махом преодолеть то, на что у всех уходят годы, жизнь, род. Ах, какая это сила! Она, как волкодав на волка, пускает провинцию на столицу, гонит степь в горы, море разливает на реки, горы переделывает в канавы, грязью заливает могилы, в мгновенье совершает кругосветное путешествие и возвращается с другой стороны, откуда ее не ждут, вешает сама себя, с хреном и с маслом лопает своих щенков, производит на свет Божий музыку и оставляет пуповину, чтобы ужас и боль жили, пока не умрут мать и дитя, меняет богов, как меняют старьевщики тряпки на деньги, жует битое стекло, испытывая наслаждение и гордость за свой желудок, обманывает сама себя и по второму кругу становитя истиной, истиной снаружи и противоположной себе внутри, и в итоге временной, как сама эта сила. Господи Боже, сколько энергии уходит на то, чтобы в результате прийти к тому, с чего все началось, и через какие потери! .. Сколько бы эта сила вертела колес, двигала крыльев, произвела на свет детей, посадила новых лесов, выдумала новых слов, взамен старых и ничего не обозначающих, новых смыслов, которых, как птицу в брошенный дом, можно было поместить в старые слова, сколько жизней не исчезло бы в безымянности, как волн, растворившихся в океане... Сколько бы тепла прибавилось в каждом доме мира. Ну же, стрелочник, переведи эту силу на основной путь, пусть пролетит, не останавливаясь... Налево пойдешь - себя потеряешь, направо пойдешь - человека убьешь. Прямо пойдешь - назад вернешься. Крутятся колеса поезда, и нет никакого выбора, тебя везут, летят вагоны, и уже не разобрать, где имена, где номера, одна летящая масса, которую не остановить, не понять, но и захоти кто-то сойти, голову о скорость оторвет: "Выхода нет" - горит в вагоне, как в салоне самолета надпись "Не курить", где, что "Выхода нет", и писать не надо. И в глазах каждого, уже опрокинутых в себя, - новое лицо, которое открыло эти глаза, которое взяло на себя все их боли, печали и всю их вину. Это лицо! Могла ли душа зала не поверить ему, и могло ли ухо зала не услышать новые слова, если в зеркале их люди узнали себя?.. И уже не было Стоящего-над-всеми, и уже исчезли, спрятались сказанные им слова (так прячутся в сумы бесплатные хлебы в голодные годы), а зал все сидел молча и еще впитывал в себя даже эхо сказанного Стоящим-над-всеми. Так, съев свой ломоть хлеба, нищий подбирает крошки и с жадностью отправляет их в рот грязными иссохшими руками. Еще видели люди себя в красоте нового лица (так исковерканное зеркало делает урода прекрасным), но уже лопнули первые зерна и всходы вытянулись наружу. И Сотая, зажав амулет в поднятой руке, пересекла не переходимую никем границу прохода и опустила свинцовый кулак на голову Жены, ее это было место в воображении - вчера и в праве своем сегодня, но и Муж сделал то, что должен был сделать каждый, имеющий Имя, при нападении человека с номером, - он перехватил руку Сотой, когда кулак с зажатым амулетом почти коснулся волос Жены, и вывернул руку вместе с плечом, и мясо брызнуло кровью, и треснула кость, и лопнула ось, и первое колесо крутанулось в зале и завертелось еще сильнее, отдельно по камням, по обрыву... И накренился вагон, зацепил шпалу, выдрал ее из земли, и завязал узлом рельсу под собой, как будто не металл, а суровая нить была положена под колеса, и встал вагон поперек поезда. IV Кончился закон, и осталась только правда, которую знал каждый и которая делала его свободным. И затрещали кресла, и рванулись верхние - вниз, а нижние - вверх или на самом деле нижние - вверх, а верхние - вниз. И конечно, среди них были те, кто хотел бы выйти из игры, кто добровольно бы отдал то, чем владел, кто плевать хотел на эту иллюзию человеческой перспективы, Имя и номер. Но... разве наша мудрость помогает нам, когда мы летим в горящем самолете, стоим на окне двадцатого этажа, полыхающего, как цистерна с нефтью, так ли уж мы мудры в купе лезущих друг на друга вагонов? Что наши увертки, ловкость, сдержанность, дипломатия, воля, провидение, готовность к этому, равнодушие... Эй, поезд, кто тебя поставил на дороге, поперек пути? Эти чертовы рельсы связал узлом и выбросил их на обочину. Как летело, кувыркаясь под откос, это железное чудовище, нафаршированное людьми, судьбами, надеждами, классами, номерами, вагон на вагон; как бык на корову, как кобель на суку... И встали вагоны друг на друга, а в них - отрывали руки, катились, как расссыпанный по полу горох, выцарапанные глаза, сухожилия рвались с таким треском, словно это были ружейные выстрелы, под грудой ног лопались головы, как воздушные шары от булавочного укола. И эх, заходили кулаки, заходили. Может, не жили и мы, а может, жили... Гудит вверх колесами поезд, дым из трубы валит. В клочья его! И поршень в воздухе еще летит и по инерции крутится, а стекла-то! Трахх - и в глаза! А руки-то крякк - и в черепа! И такая заварушка, господи не приведи. Лицо-то у всех одно, не разберешь чье - чье, все бьют всех, и неизвестно, кто - кто и кто - чей. Видел бы сейчас это Гример - как собака лег между стульев на пол - и завыл бы от своей глупости. Жизнь вложена в это. В э т о? Вот в Это? Прокрутить бы назад время, не Мужу б лицо правил, а прирезал бы Таможенника в темном углу, сам Уход получил, так было бы за что - не было бы э т о г о. Не создать - сохранить. Это больше чем создать, а главное - спасительней для людей, пусть безымянней, но спасительней. Неделя счастья для Мужа и Жены - невелика награда за все муки. А зато не летел бы поезд, выкручиваясь на лету и давя попавших в железные складки. А огня-то, огня! Цистерну, что ли, кто-то для шутки в состав прицепил... Недолго Мужу счастье фартило, как подняло, так и опустило, только пониже, чем до подъема жил. Чьи-то ноги прошли по его голове, чья-то нога пнулась в пах - и, как собака, скрючился Муж, хлюпнула жизнь и вывалилась наружу вместе с языком, и не вспомнил он никого, только перевернулся горящий поезд в его глазах и погас, да амулет свинцовый вывалился на пол и откатился под кресло. А жизнь продолжается. Кто-то двери штурмует. С размаху Таможенником в них, как бревном, бьют. Давно у Таможенника вместо головы мочало, а лупят и лупят; на них наседают, оттаскивают, а они, как лесорубы, монотонно, как маятник, размеренно, как пулемет, часто, как вдох и выдох, неизбежно... А бабы-то, бабы. В ногти да в зубы, а вон еще - придумают же, запалили самых усердных. Хорошо горит мясо, бегает, вопит и горит, а все-таки участвует в драке... Но все не вечно. V Уже вроде и вагоны под откосами, и паровоз догорел, додымил, и ни дыма, ни огонька - одна копоть только что и осталась. И кажется, мертво все, нет ничего, только железо и тишина. Ан нет, и здесь продолжается жизнь. Кто со стоном, кто даже спокойно, кто и не поймешь как, но начинают выползать из этой железной свалки. И неважно оказалось в драке, в этом кружении, у кого Имя, у кого номер, и тех и других лежит навалом, вперемешку, без счета, без разбора, меж стульев, в проходах, на сцене, а возле двери холм вырос и еще чуть шевелится; тоже люди выбираются из небытия. Только вот как ни крути, а с номерами народу и полегло и уцелело все же больше. И в этом, разумеется, есть свой резон и своя справедливость. Во-первых, имена и до крушения в сравнении с номерами что ложка меда в бочке дегтя, а известно, что пропорцию и стихия щадит, а во-вторых, все-таки, по идее, большинство меньшинство по стенкам размазывало и медными топорами глушило, а если и наоборот выходило, так это разве масштаб? Что было, то было, а теперь выползли уцелевшие, оглушенные, вялые, выползли, огляделись, освоились, отошли чуть, мятые-перемятые, крученые-недокрученые, осоловелость4 с глаз, как скорлупа с головы проклюнувшегося цыпленка, свалилась, и тут же первый пришедший в себя, на вид самый уцелевший, даже рубаха целая, значит, железный боец, а может, конечно, и случайность или, как Жена, отсиделся, как гаркнет на весь зал: вяжи сволочей во имя нового лица. И поняли сразу номера, кого связать надо, связали. А чем свяжешь? Рубахи с мертвых баб и мужиков стащили, разорвали и связали, а кто полусопротивлялся, того для примеру ножкой стула и чем там под руку попало еще от крови пьяные номера трахнули, не мучаясь размышлениями. И то верно - какая там жалость, когда их братьев вон сколько по всему залу между разбитыми рядами валяется. Правда, это еще вопрос, кто их положил. Но для кого это вопрос? Для номеров ясно - имена, конечно, особенно те, кто жив остался, вот эти. Железный на сцену вышел и попросил братьев по номеру связанных на сцену волочить. Поволокли. Мало вот только с именами в живых осталось. Жена, конечно, не пропала, в чаду да в аду, полузадохшаяся, под креслами отсиделась, вся в синяках, а, как и железный, почти целехонька. Значит, есть выход, когда вагоны один на один встают? Нет! А Жена? Случайность, разве она одна пыталась вывернуться, уползти, пересидеть, вон они, как под креслами были, так там и остались, кому голову ногами раздавили, кого топором... Чистая случайность, что и новая Сопредседатель жива, хотя, конечно ее профессия в чем-то не меньше ад, чем тот, что прямо на глазах рассасывается, как вода в землю после ливня. Пяток живых имен и помельче набрался. Среди них и Директор Музы - занял свободное место. А номера работают - целые кресла и то, что от них сидячего осталось, поближе к сцене стаскивают, выравнивают, опять в ряды превращают, и почти без ругани, без спора в них рассаживаются, да и о чем спорить. Вот она, удача. Девятьсот тридцать седьмой в первый ряд на шестое место сел и там как всю жизнь сидел, рядом бывший Трехсотый, и прочие времени даром не теряют. А вот и наш железный, Девятьсот десятый, в кресло Таможенника опустился, правда, не в прежнее кресло, то вдребезги, в клочья разнесено, но на этом месте новое поставлено, не новое, разумеется, вон еще и номер Шестьсот шестьдесят шестой виден на спинке, но место - Таможенника, а значит, и смысл - главное. Сел железным, а встал Таможенником. И началось. - Так, - сказал новый Таможенник. - Что мы с вами делать будем? Вы столько наших дорогих нам людей положили. Один из связанных на него огрызнулся: - Сами и положили, а то кто же? Развел руками Таможенник грустно и пожал плечами, из первого ряда поднялись и подошли к поклепщику. И своими руками на глазах присутствующих, как говорится в старинных хрониках, придушили эту гниду, которая смела во время речи Таможенника (до чего дошли эти имена, избаловал предыдущий Таможенник) перечить. Номера тоже порядок любят. Оттащили убитого. Жена увидела его вывалившийся язык, и ее передернуло, и напомнил он ей Мужа в постели. И поняла Жена, за что ненавидела она Мужа всю жизнь, когда обрывался в нем запал, - на удавленника был похож. И подумала с облегчением, что освободилась от Мужа, и улыбнулась. - Улыбаешься? Над нами смеешься? - Таможенник зашелся весь. Как всякий только что захвативший власть, он, конечно, был мучим комплексом недоверия к подлинности уважения его власти. Но улыбнулась еще шире Жена и сказала: - Я просто рада, что ты поступил как настоящий мужчина. Зря, что ли, она переобщалась почти со всем населением Города, за свою разнообразную жизнь чему только не научилась, а уж с мужиком ладить ей раз плюнуть. Высшая дипломатия отношений была доступна ей, как таблица умножения школьнику старших классов, она-то знала, как сказать и что сказать в такую минуту бывшему Девятьсот десятому, ибо место местом, а внутри он (правда, конечно, плюс опыт крушения) оставался пока прежним Девятьсот десятым, у кого на уме номер повыше (что достигнуто), да баба в порядке, где-нибудь из восьмой сотни. А уж что касается Жены - в этом же зале давно ли, кажется, потел и сопел он, в спинку кресла вцеплялся во время показательной любви. Да и кто уцелеет перед прелестями ее, Жены, тело которой он, как и все, знал наизусть и столько дней носил в душе своей. И он сказал Жене, успокоенный ее словами и поощряемый своим желанием: - Ты заслужила прощение. И никто из зала не сказал ни слова, они тоже уважали порядок. Только когда она подошла к нему, села рядом, положила руку ему на плечо, а он правой рукой обнял ее и прижал к себе, то скрипнуло несколько рядов стоявших кресел, и немудрено: почти все они были или разбиты, или еле-еле держались. И подумала Жена про себя, что всегда она жила в ощущении омерзения и от Мужа и от своей жизни; и не исключено, что в этом были виноваты именно имена, которые сделали ее такой. И эта мысль успокоила Жену, и она, оглянувшись по сторонам и подметив про себя сильную руку, лежащую спокойно на плече, подумала, что быть парой Таможенника - удача и все, что случилось - к счастью; ей повезло. И, радуясь, случившемуся, она начала испытывать влечение к сидящему рядом, и рука ее стала горяча, и бедра ее потеплели, и сквозь ткань тепло коснулось ног Таможенника, и тот вздрогнул, и делаемое им в эту минуту было в какой-то мере связано с ощущением около себя женщины. VI - Ну что же, - сказал Таможенник. - Перед нами Сопредседатель нашей замечательной и прекрасной Комиссии. Чей отец и чей брат или близкий номер не проходил мимо этого всевидящего ока?.. Посмотрите на это чудовище. - И все посмотрели на это чудовище, и ни у кого даже не шевельнулось сомнения, что можно не смотреть, ни у кого даже не шевельнулось сожаления, что у них, мол, не шевельнулось сомнения, что можно не смотреть. Того, прежнего, Таможенника слушать было бы оскорбительно для духа оставшихся в живых номеров, а этого - нет. Потому что он был - они. А себя разве оскорбительно слушать? А что касается привычки, опыта послушания, им ли было его занимать! Все дружно, и даже те, кто скрипнул расшатанными креслами, посмотрели на Сопредседателя. И было на что посмотреть. Ткань на груди, и на поясе, и ниже была разорвана, и сквозь все это розовело молодое красивое тело, и только около шеи краснела ссадина, произведенная чьей-то неточно направленной ножкой кресла или другим достаточно острым предметом, например женскими ногтями. - Но мы не видим, - сказал Таможенник, - какая она на самом деле. - И он толкнул Жену в бок, та подошла и, не развязывая Сопредседателя, оборвала остатки ткани с ее тела. - Теперь видите, - Жена подняла глаза на сидящих, их было все-таки мало, и глаза многих из них были знакомы ей. Но сидящие занимались возмездием и, конечно, ничего того, что знакомом было Жене и хотелось им, позволить себе не могли. - Теперь видим... Жена хотела вернуться, но остановил Таможенник. -Подожди, поскольку мы представляем здесь наших братьев, которые полегли здесь, и он показал рукой в зал, - мы должны разобраться в степени вины каждого оставшегося в живых нашего врага. - Первым Таможенник показал на Музиного Директора: - Начнем с него. - Связанный дернулся. - Сиди, сиди. Жену не нужно было ни о чем просить, она быстро усвоила новые обязанности. Под слова зала: "Он не должен ничего скрывать, - долой их тайны" - Жена досорвала с Директора все оставшиеся на нем тряпки. - Развязать их, - приказал Таможенник, показывая на Сопредседателя и Директора. Жена развязала их. - Посадить друг против друга. Жена повернула кресла и помогла Сопредседателю и Директору сесть поудобнее. И все это искренне усердно и доброжелательно. "Все-таки свой, - мелькнула у нее мысль в голове, - хоть в чем-то помочь". Пересаживая Директора, она даже нежно провела по его плечу, но достаточно незаметно, чтобы это не увидели сидящие в зале. Исполнив свои обязанности, Жена вернулась в свое кресло, и опять Таможенник обнял ее и прижал к себе. Весь напрягся, заострился и подался вперед. - А теперь выполняй свои обязанности, - сказал Таможенник Сопредседателю, - ты же профессионал, и если сделаешь это достаточно хорошо, то... Он не сказал, что "то", но по его виду можно было понять, что возможен и Уход, но и помилование не исключено. Остальные связанные вжались в свою связанность и тоже замерли. Кажется, появлялся шанс служить новому Таможеннику. Боже мой, как далеко было то спокойное время, когда ничего не надо было выбирать, можно было жрать, пить, спать, ходить на работу, и жизнь была ясна, как номер, который они имели и конечно же заслужили. И не думать ни о каком новом лице. А ведь он, Стоящий-над-всеми, был предсказан своим, вот тут уж ломался мозг, разгадывая эту загадку. Да, он был даже более они, чем они сами, только и всего. - Ваше Имя, - сказала Сопредседатель, у нее тоже мелькнула надежда... И началась привычная работа для Сопредседателя, уже не было ни зала, ни драки, ни ощущения, что Таможенник смотрит на нее и нужно стараться справиться со своими обязанностями. У подсудимого тоже появилась надежда; ведь было ясно, что он такой же участник драки, как и сидящие в зале, ничуть не более виноват, чем они. Да и допрос на людях - это нечто другое, чем один на один в кабинете Сопредседателя. - Директор! - Как давно? - Уже два года. - Сколько делали операций поправок, чтобы получить это имя? - Шесть. - Отчего такая забота о вас?.. В зале возмущение, никто из них даже в случае самом благоприятном не мог рассчитывать на две поправки, в лучшем случае - одну. - Какая же первоначально была ваша степень подобия? - Минус двадцатая. Зал выдохнул: "Чудовищно! " Со степенью минус десять они сидели в средних номерах! Из дальнейшей беседы Директора и Сопредседателя было выяснено такое количество нарушений Закона операций, что все было ясно через полчаса. И несмотря на все увертки, подсудимый выходил на ту главную и единственную правду, десятой доли которой хватило бы и для Ухода в мирное время. А сегодня, перед номерами, после стольких жертв... Но Сопредседатель была безжалостна. - Вы сами верили в справедливость Закона операций? После ответа, что нет, но честно выполнял свои обязанности и весь Город воспитывался на сделанных им передачах, которые неизменно поддерживали общее отвращение горожан к иной жизни, Сопредседатель задала с виду невинный вопрос: - А не казалось ли вам, что, воспитывая отвращение к иной жизни, вы воспитывали отвращение вообще ко всему новому? - Конечно, - последовала непосредственная реакция подсудимого. - Следовательно, - лениво и небрежно уточнила Сопредседатель и даже улыбнулась, - и... к новому лицу. - Следовательно, и к новому лицу, - испуганно выдохнул полубезумную в данных условиях фразу подсудимый. И глаза его наполнились ужасом. Убей бог, он сам никогда бы не додумался до этого, а теперь он понял, что действительно заслуживает Ухода... И приговор был оглашен... - Учитывая те-то и те-то вины, - сказала, поднявшись, Сопредседатель, но поднялась она несколько резко, и кожа на шее напряглась, разошлась рана, и из-под корочки спекшейся крови показалась свежая, ярко-красная капля, скользнула по груди, остановилась на мгновение и поползла по животу, ниже и ниже, скатилась по бедру и наконец растеклась возле правой ноги. На сцене образовалась лужица, но Сопредседатель была увлечена своей работой и победой и не заметила этого. - Учитывая нанесение подсудимым того вреда, который неизменно на протяжении многих лет причинял он, или, скажем точнее, под его руководством было причинено Городу, - Сопредседатель читала, как бы по листу, лежащему на ладони, но на самом деле листа не было, и она несколько раз на ходу переформулировала текст, но в общем говорила гладко и действительно профессионально. "Да, это мастерство, - отметил про себя Таможенник, - надо учиться". И он учился. Далее следовал еще ряд вин, в которых и не сознавался подсудимый, о которых не шла речь, но которые (и это понимал каждый) вытекали только из одного признания воспитания отвращения к новому лицу. Они, которые именем этого нового спокойно выполняли свои новые обязанности, в которых не было не только ничего предосудительного, а даже, наоборот, был подвиг служения новой идее, тоже были в некотором замешательстве от неожиданности такого количества вин, вытекающих из одной - не осознанной подсудимым. И каждый невольно стал примерять на себя эти вины, и в какой-то мере выходило, что все они выполняли ту же роль, ну, может быть, на другом уровне, чем подсудимый. И Таможенник тоже задумался, но задумался иначе, чем зал. Вот он-то - нет, и подобного быть не могло, но сидящие в зале... об этом позже стоит подумать, подумал он и еще сильнее стиснул плечи Жены. - Довольно, - сказал Таможенник, и все вздохнули с облегчением, а то Сопредседатель и впрямь могла начать перечислять и их вины, и тогда... - Поскольку у нас нет возможности выполнить Уход по правилам... кстати, вы знаете, что такое Уход по правилам? Сопредседатель от волнения переступила и чуть не упала, поскользнувшись в собственной крови; хорошо еще, ее поддержал один из подсудимых, она поблагодарила его легким кивком. - Нет, это уже не мой участок. - А жаль, - сказал Таможенник, - будем выполнять кустарно, подручными средствами. Но вам тоже придется освоить новую профессию. Исполнителем Ухода назначаетесь вы... Одобрение засветилось на лицах зала. Правильно, пусть сами выполняют Уход друг другу. Ведь если бы они заранее учили новому лицу, может быть, и не случилось ничего плохого сегодня в зале. Последовала пауза, а потом вместо сурового, четкого, жесткого и прикрытого мягкой маской лица профессионала все увидели слабую женщину, которая почти разревелась, то есть не то чтобы разревелась, но слезы заскользили по ее лицу. Она, и это было правдой, не умела произвести даже ремесленного Ухода. И не потому, что не видела, как это делается, а только потому, что слишком много сил и лет жизни отдала другому ремеслу, ремеслу, которое было ограничено только дознанием, обвинением и проверкой. Конечно, Таможенник не растерялся. Он обратился к подсудимому с вопросом, может ли тот привести в исполнение приговор суда сам. Тот отрицательно покачал головой, довольно задумчиво, потому что его искренне мучила вина и неожиданность, что его обязанности, точно и свято выполняемые им столько лет, оказались столь вредны для Города. - Тогда, - продолжал неутомимый на выдумки Таможенник, столько энергии в нем накопилось за годы надежды, а реализации никакой, немного-то потратишь эту энергию, монтируя передачи. - А ей вы можете... исполнить ремесленный Уход? Да, Директор остается Директором. Даже если он приговорен к Уходу и подавлен своей виной. Его заинтересовало это предложение, и беспокоила только мысль: что он будет иметь за это? - Сядешь в зал на последние ряды, - немедленно прореагировал Таможенник. - Могу, - сказал, подумав, подсудимый. И опять увидел перед собой не женщину, по телу которой бежала кровь, а сурового Сопредседателя... - Тогда я тоже могу, - сказала Сопредседатель, смотря в глаза подсудимого, а потом в зал. Ах, как был тонок и умен новый Таможенник... - Я думаю, подсудимого нужно наказать дважды: первый раз за его вину, а второй раз за то, что он так быстро забыл свою вину и согласился на помилование, которого не заслуживает. Но у нас и самый справедливый суд из всех существовавших, и новый. Раз уж мы предложили - сначала он выполнит ремесленный Уход ей, а потом мы решим. И Директор выполнил ремесленный Уход Сопредседателю: он взял за ноги это молодое и красивое тело и грохнул головой об пол сцены. - Выполнил хорошо, - сказал Таможенник, - но мы потерпим с вынесением окончательного решения. - Он стиснул бедро Жены и, обернувшись в зал, подмигнул ему. Услышав это, Директор перехватил Сопредседателя, взял ее на руки, правая рука под коленями, левая за спину, и понес в груду других тел и бережно опустил, так, чтобы ей удобно было лежать, и даже поправил ей голову. VII - Мы назначаем тебя выполнять пока обязанности Сопредседателя. - Следующий подсудимый! Это была девочка, только недавно переступившая порог зрелости. Жена узнала ее, это кандидат будущего года на имя Жены, ее будущая соперница, Таможенник стал сразу чрезвычайно любезен. Он менялся на глазах. Только что все видели остроумного, несколько развязного и энергичного человека, и вот уже перед залом был, можно сказать, воспитанный человек, если не видеть, как его руки, никоим образом не связанные ни с внимательным и добрым лицом, ни с ясно смотрящими глазами, щупают ляжки и грудь сидящей с ним Жены... Но какое это отношение имеет к делу, которым он занят? Девочка была хороша. Настолько, что Жена не выполнила своих прямых новых обязанностей, дабы жалостью не тронуть, может быть, чувствительные души номеров, - и полуразодранная ткань осталась на худеньком теле девочки. А Директор, пока уцелевший в этом честном, новом и справедливом суде, уже начал допрос, несколько волнуясь за то, что не сможет так же профессионально вести следствие, как его предшественница. Но то ли в силу профессии частенько приходилось разбираться в винах своих подчиненных, прежде чем он передавал их в Комиссию, то ли в силу пережитого (очень часто пережитое делает нас мудрее и искреннее в жизни), то ли в силу неких других причин скрытые способности следователя, до сей поры не нужные, обозначались в нем. Мало ли их, людей, которые на склоне лет начинали быть юношами, предаваться излишне любви или, наоборот, заниматься политикой, исключительно в силу того, что накопившийся и неиспользованный опыт желал выйти наружу и показать себя окружающим. Так вот, после буквально семиминутного допроса выяснилось, что практически обвинить ее не в чем, нигде она не работала, ничему она не способствовала, нигде она не состояла, ни в чем она, по сути, не виновата. Конечно, иной на месте Таможенника мог заподозрить Директора в тенденциозности и в желании поспособствовать своим, но Таможенник был достаточно умен, чтобы догадаться, что при всем старании трудно что-либо извлечь из этой испуганной свежей, наивной и милой - в эту минуту он взглянул на Жену - девочки. И та, Жена, понравилась ему именно в эту минуту даже меньше... Но, с другой стороны, Таможенник был достаточно умен, чтобы понимать, что, даже невинная, она принадлежала к именам. Следовательно... Ведь правосудие превыше всего, думал Таможенник, и оттого, как именно пойдет дело, будет зависеть его продолжение. А потом, здесь - это здесь, но еще есть завтрашний день, и завтра придется отчитываться перед Новым Лицом... Неизвестно, о чем бы еще долго думал Таможенник, непроизвольно все сильнее сжимая бедро Жены, и таковы по усилию были его мысли, что Жена не выдержала. Но, как опытная и воспитанная женщина, конечно, не дала ему по морде, не оскорбила, не заспорила, не пожаловалась на его поведение сидящим вокруг (а у тех относительно Таможенника был такой же примерно длинный ряд мыслей, как и у Таможенника по поводу того, что ему делать). Нет. Жена спокойно встала, вышла на арену, чуть прихрамывая (все-таки у Таможенника были пальчики дай бог), подошла к Директору, взяла его за нос, отчего, конечно, все в зале засмеялись, этак сочувственно и доброжелательно, отвела Директора в сторону и села напротив девочки. - А скажи, - сказала Жена ласково, - ты ведь должна была в будущем году быть кандидатом на имя Жены? - Да, - сказала девочка и поспешно прибавила, что ей так сказали и готовили для этого, но почти не делали поправок, так, очень небольшие, ее лицо имело природное высокое подобие. - Конечно, старому лицу, - уточнила так же вежливо, улыбаясь, Жена. - Но другого не было, - виновато, но искренне ответила девочка, - другого мы просто не знали. - И пожалуй, последний к тебе вопрос. Ведь на будущий год, будучи избранной Женой, ты бы, конечно, искренне и старательно выполняла свои обязанности? - Конечно, - сказала девочка. - И тем самым продолжала бы служить тому, что для всех нас теперь отвратительно и невозможно? - Выходит, что так, - сказала девочка. - Хотя я же не знаю, как бы это было... - Стала бы служить пропаганде старого лица, - почти про себя проговорила огорченно Жена, и развела руками, и встала из кресла. И сидящие в зале, каждый внутри себя, встал из кресла и огорченно и сочувствующе развел руками. Директор выполнил теперь свою вторую часть обязанностей. Потом уже профессионально перехватил девочку - правая рука под колени, левая за спину, и отнес туда же, к груде, также старательно положил тело, поправив голову. Таможенник был разочарован в Директоре. И весь зал был разочарован в Директоре в качестве следователя, очень разочарован. До такой степени, что все не могли скрыть своего разочарования. - Развяжите оставшихся троих, - попросил Таможенник Директора. Директор сделал это. Жена в это время опять села в кресло, приготовившись выполнять так хорошо начатые обязанности. - У вас затекли руки? - доброжелательно спросил Таможенник. Это было видно и так, невооруженным глазом. - Ну хорошо, - сказал он. - Сейчас с вами проведет серию упражнений на разминку наш Директор. Прошу, - сказал он Директору. Тот перетащил свое голое усталое тело на середину сцены, и началось. - Руки вверх, и раз, и два, и три... на грудь. Присели, еще раз и выпрямились, и раз-два-три, раз-два-три, и раз... Гимнастика, наверное, продолжалась бы и дальше, но сидящие в зале заскучали, и движением руки Таможенник прекратил эту великодушную процедуру. Подсудимым она явно помогла, руки, кажется, опять начали подчиняться им. - А теперь, - сказал Таможенник, - я думаю, пришла пора... Как руки? - обратился он к трем подсудимым. - В порядке, - за всех ответила рыжеволосая женщина, сделав несколько движений кистью, и улыбнулась Таможеннику и залу. Таможенник продолжал свою речь, тоже улыбнувшись ей: - Пришла пора выполнять данное нами обещание наказать Директора. Во-первых, за вину, во-вторых, за несамонаказание, и в-третьих, это произошло на ваших глазах, - он обращался и к подсудимым и к залу, - он выполнил Уход женщине, которая отказалась это сделать ему, то есть не оценил ни ее благородства, ни нашего великодушного решения - дать ему возможность проявить себя с нравственной стороны. И почувствовал Таможенник, что и зал и подсудимые на его стороне. Тут не может быть двух мнений, - каждый испытал чувство брезгливости к Директору, а что сами они поступили бы, вероятно, в этой ситуации, как бедная женщина, которая отказалась выполнить Уход, у них не вызывало сомнений. Ах, как много значит поддержка! Таможенник мог уже быть гуманен, либерален. И он разрешил - не приказал, не настоял, а именно только разрешил, если, конечно, трое подсудимых хотели это сделать, - провести Уход Директору, которого он заслужил только за одно свое поведение в последние часы работы зала. VIII К сожалению, до конца провести Уход трем подсудимым во главе с рыжеволосой женщиной не успели. Вверху распахнулись двери, и в зал ворвалась толпа. Это были разноликие люди, это были те, кто не имел ни имен, ни номеров. Они жили на самой окраине Города. И только когда Город собирался в Зале Дома, им разрешалось подходить к площади перед Домом и, стоя под навесом, который натягивался по такому редкому и торжественному случаю, слушать музыку, что слетала к ним со стен дома, энергично и неуклюже, словно лебедь, перед тем как садиться на воду, но для них это была великая музыка причастности главной жизни Города, музыка невозможной надежды и музыка несуществующей перспективы. А сегодня не было музыки, сегодня Стоящий-над-всеми переозвучил ее в слова и полноправие их, стоящих век за веком вот здесь, на площади, раз в году во время выбора Главной пары, только понаслышке зная о том, как это происходит, ни разу не переступивших порога Дома и домов, в которых жили имеющие Имя или номер, - их, выполняющих самую черную работу в Городе, их, лишенных будущего, потому что будущее было таким же, как настоящее. Их Стоящий-над-всеми перевел сегодня в это несуществующее будущее. Город был отдан им, разноликим, разноглазым, Стоящим-над-всеми. Могли ли они не поверить ему, если во время речи его движеньем руки его был остановлен дождь, услуга, плата за этот дар была удобна, необходима, желанна им; уничтожить в Городе все живое, носящее старое лицо, и не важно, что, когда Стоящий-над-всеми кончил говорить, хлынул дождь с силой, с какой он не шел в Городе, как будто не шедшая временно вода скопилась и вылилась наземь. Люди силой своей, напором своим, правом своим, телами своими выдавили двери Дома и хлынули внутрь, и как танк давит, не замечая, улитку, как лавина сносит тоненькое деревце, как самолет разбивает птицу, - так и оставшиеся в зале подсудимые вместе с Директором и Таможенником исчезли под нахлынувшими руками, зубами, ногами. В пять минут все было кончено. У всех оставшихся в живых в зале было старое лицо, а ворвавшиеся твердо знали свое дело; любое старое лицо любой степени подобия должно быть уничтожено в течение этого дня, как пойманный клоп или таракан. И лавина, прокатившись через зал, выкатилась наружу, растеклась по Городу, по домам, по лабораториям, по улицам, так же старательно и тщательно уничтожая все, что попадало ей в руки, - так саранча опустошает поле, если оно попадется на ее пути. IX И пришла Муза в себя, когда Гример натягивал рубаху ей на плечи, он налил ей стакан ледяной воды, от которой заломило зубы, вытерла Муза, выпив этот стакан, свои и теперь не свои губы: мягче, больше стали они, и показал ей Гример лицо ее, и удивилась Муза. Прекрасно было это лицо. И шевельнула она головой, и волосы сзади, как будто ветром подхваченные, полились Музе на спину. - Это я? - сказала Муза. И увидела свои новые широко распахнутые глаза, лицо длинное, белое, нежное, нос тонкий и прямой, и лицо это было строго и исполнено силы. Только болело. - А зачем ты сделал это? - сказала Муза. - И мы не остались в зале? Но, наверное, у всех людей бывают пределы, и у Гримеров тоже. Слишком много сил ушло и на Стоящего-над-всеми, и на Музу. Гример молчал, и, пока он молчал, пытаясь для себя ответить на этот простой еще недавно вопрос и вслух объяснить Музе зачем, двери открылись и в его кабинет ворвались люди, которые, сметя все на пути своем в Зале Дома, вывалились на улицу и растеклись по домам, где жили и работали имевшие старое лицо, и остановилась только раз волна перед чудом, отхлынула, словно налетела на стену. Они увидели новое лицо - лицо Стоящего-над-всеми, которое жило в их памяти, и, отступив, они подошли, бережно подняли Музу на вытянутые руки и медленно и торжественно понесли ее в Зал Дома, чтобы показать всем. Они стали рабами Музы, но и она теперь принадлежала им. Уходя, не обернулись они, что им было до человека, сидящего в углу, опустившего руки на колени, - в такую торжественную, святую минуту они не хотели пачкать руки, несущие Музу, а старое лицо никуда не денется - идущие вслед смоют эту грязь и выполнят свой долг. И Гример встал, надел плащ и вышел за ними почти равнодушно. Так мертвые отдают свое тело червям, как мертвые отдают свое тело огню и летят пеплом по ветру, слабо и медленно, нежно и тихо, как сожженные обрывки письма от того, кто был любимым и уже безразличен... Гример опустил капюшон на лицо и медленно побрел вниз к домам, по улице, которая здесь, около лаборатории, была пустынна, только оттуда, только оттуда, снизу, где были дома горожан, слышались крики или стоны. Стоны обрывались, и крики взрывались веселым гулом голосов, потом стихали, и опять через некоторое время гремел этот почти подземный гул - как будто ворочался вулкан внутри себя. Как будто голоса играли в детскую игру "холодно - горячо", и когда "холодно" - было тихо, а когда "горячо" - вулкан рычал. Когда Гример спустился за пределы зоны Дома, он понял принцип тишины и гула - толпа металась по улицам, кто-то из ее числа вскакивал в распахнутые во всех домах Города двери, и толпа молча ждала на дожде, и дождь хлестал на порог этих распахнутых дверей, и затекал в подъезды, и лужи стояли в подъездах, и вот, разбрызгивая воду этих луж, вошедшие вытаскивали оставшихся в живых обитателей этих домов, и тогда толпа приветствовала ревом их удачу, все подхватывали беспомощного против этой силы человека и, на руках неся его, поднимались к Дому. Гример остановился около толпы, не открывая капюшона, растворился в ее рядах и вместе со всеми стал ждать около одного из подъездов, молча, как ждали молча добычи окружавшие его. И вот он увидел, как из подъезда вытащили полуживого в разорванной одежде человека, с обезображенным ударами лицом, толпа взвыла радостью, с человека сорвали остатки одежды, и голое тело взмыло над вытянутыми вверх руками, и струи дождя, как барабанные палочки, замолотили по коже человека, выбивая свою победную дробь. Дождь тоже принимал участие в празднике. Чтобы досмотреть это действо, Гример тоже коснулся пальцами тела человека и вместе с толпой отправился вверх, к Дому. Пока люди шли по улицам, никто даже не обратил внимания на Гримера; они были упоены своей миссией, они, что еще вчера не смели ступить шага по этим камням, сегодня были властью, дознанием, судом. И может, не раз бы Гример пропутешествовал по улицам, а потом отсиделся где-то, чтобы еще хоть раз издалека увидеть Музу, новую жизнь нового Города с новым лицом, увидеть дело рук своих, но именно руки и подвели его. Не лицо - оно было под капюшоном. Когда люди, обойдя Дом, вошли через черный ход в зал, который Гример, проживя жизнь в Городе, никогда не видел, и вспыхнул свет - ударил в закрытые капюшонами лица и осветил руки, то возле спины обреченного, окруженные волосами, скрюченными, короткими, жесткими пальцами, занялись белизной и тонкостью своею пальцы Великого Гримера. Так в болоте, пахнущем смрадом, вопреки здравому смыслу цветет лилия. Лилия. Вот люди швырнули на пол полуживого человека и, окружив Гримера, сорвали с него плащ, одежду, и, увидев старое лицо, загомонили и удивились бесстыдству и пронырливости своих предшественников, и еще раз убедились, как справедливы они в охоте своей. Дойти до такого цинизма, чтобы идти в рядах их. И, подняв Гримера над головой, подошли к двери Ухода, и опустили Гримера, и поставили его на черную площадку - верхнюю ступень лестницы, ведущей вниз. И Гример встретился с глазами лежащего на полу человека, и улыбнулся, и кивнул головой, и потом перевел око на людей, которые смотрели на него из низко надвинутых капюшонов, так что трудно было разглядеть лица. Может, и среди них были те, кто знал Гримера, а впрочем, какое это имеет значение. Человек исполнил то, зачем он был послан в этот мир. Уход - это дело времени и техники, которые исполнившему безразличны. А люди смотрели на Гримера и ждали его реакции - уж больно по-разному уходили на их глазах пойманные, кто - плача, кто - падая на колени, целуя ноги казнивших его, кто - пытаясь сопротивляться, и тогда приходилось слегка придушить смешного человечка, чтобы он не суетился перед Уходом. И удивился Гример опять самому себе - не было в нем в эту минуту ни страха, ни удивления, ничего, кроме мертвого любопытства. Как не было его ни в зале, когда он выводил Музу, ни на улицах Города, ни сейчас. Наверное, и страх, и любовь, и желание остались там - в лице Стоящего-над-всеми, которое светило этим людям так ярко и было так всемогуще, что именем его им было все позволено, все прощено, все оправдано. И двинулась лестница под ногами Гримера, и заскользила вниз, и разошлись двери, и, щелкнув, сошлись за ним, - так рот рыбы, попавшей на сушу, закрывается судорожно и беззвучно. И пока открывалась дверь, рассмеялся Гример в своей неживой улыбке. Муза - жива. И не страшно, что не будет его, Муза - это тоже Гример. И ее будут любить эти скрюченные жесткие пальцы, и она научит их нежности своей, которую она открыла с Гримером. И опять улыбнулся Гример, может, своей наивности, а может, правде, которую он видел или хотел видеть таковой. И перевел глаза из внутри себя - наружу, и увидел Гример в первый раз высокий зал, голубой сферой теряющийся в высоте, а внизу перед ним застывшее неподвижное зеркало чуть желтоватой воды, и это зеркало едва дрожало в том месте, где лестница, движущаяся под Гримером, уходила в воду, и мыльные круги расходились и снова гасли недалеко от этой лестницы. Тяжела и малоподвижна была вода, словно масло было разлито по ее поверхности. Пусти, брось, швырни сюда весь Город с его новыми обитателями, и ни капли, ни волны не колыхнется на этой тяжелой поверхности, такова и человеческая память, в ней тонут, растворяются, гаснут судьбы, тела и события, великие гримеры и великие идеи. Спокойно Гримеру уходить, не зная, а следовательно, и не помня, что Город сошел с круга, распалась связь времен. Последний Гример сейчас двинется навстречу густо-зеленому, тяжелому безмолвию и беспамятству, некому будет на этих лицах вырезать черты красоты, благородства, строгости и канона, нового канона, ибо тайна ремесла и искусства, вместе с пальцами, тонкими, белыми, хрупкими, чуткими пальцами Гримера, и его умом, оснащенным извечным родовым умением творить лицо, истают сейчас вместе с этим единственным, временным, проходящим телом, в которое была заключена традиция рода, а Муза, которую он оставил людям, будет стареть и наконец уйдет за ним, а если успеет родить детей, они не будут похожи на Гримерову Музу, рукотворную Музу, у них будут первородные лица, которые имели каждые из жителей этого Города внутри себя. "Дети Музы будут похожи на людей без лица" - так бы подумал Гример, зная будущее. "У них будут свои лица" - так думал Стоящий-над-всеми, который знал будущее раньше, чем оно началось. Город сошел с круга, Город свели с круга, и кто его знает, что ждет того, кто вышел из повтора и примера; никто не возвращался к своему первородству за всю историю Города, а может, это и не возвращение к первородству... Вздрогнула лестница под Гримером, остановилась, когда до воды оставалось полметра, и Гример качнулся вперед, но удержался и удивился тому, что движение прекратилось. Но это была иллюзия, просто движение стало медленным и почти незаметным. Вот до воды остались сантиметры, с виду она была мягкой, и пар шел от нее, вода была теплее воздуха. Ее тепло втягивало в себя. И Гример подумал, что пора вспоминать и Музу, и Город, и свою работу, которая приносила столько радости. - Ведь приносила? - спросил он сам себя. - Приносила, - успокоил он тут же спрашивающего. - То, что сейчас происходит в Городе, тебе страшно? Ибо ты причина происходящего? - Страшно, но ты знаешь, что и не только ты причина происходящего, - успокоил он спрашивающего. - Но если бы не было тебя - так ли все было? - Может, и не так, может, и страшнее, может, и... И тут подошвы Гримера коснулись воды, сначала тепла, а потом уже воды. Да, это было знакомое ощущение, но времени, на что оно похоже, вспомнить уже не хватило, потому что мысли стали через ноги уходить в воду, а сами ноги в этой прозрачной зеленоватой воде становились невидимы, они таяли, как тает сахар в кипятке, самолет в небе, снежинка в ладони, как заря поутру. Но не было боли. А вода уже творила бедра, живот, грудь, и не было боли, и была истома, покой и смирение вместо тела, и становилось тепло в мыслях. А потом стал раскаляться свод над головой, и этот жар коснулся глаз Гримера, и, как в парилке, тело, прежде чем нагреться, покрывается гусиной кожей, глаза Гримера замерзли, и замерзли слезы, что выступили на них, и Гример попытался сквозь лед увидеть свод, и воду, и то, что еще осталось от тела его, и взгляд стал проваливаться в этот лед, - так ломает кромку льда попавшая в полынью лошадь, но сани тянут ее ко дну, так самолет, потерявший управление, - все еще живы, прекрасно точны и умелы руки летчика, но катится земля навстречу бильярдным шаром, и так собака, попавшая к живодеру в сетку, бьется, пытаясь вырваться. И не стало уже воздуха от духоты и жары, наконец осилившей холод, пухло горло, и крик лез через растаявшие глаза, потому что рот уже был в воде и плыл туда, вниз, влекомый течением к выходу, и кричали глаза в красный свод, и покраснели глаза, растаяли, и зашли розовые глаза, не как заходит солнце в затмение, а как закатывается оно, отслужив свой срок совсем, а не на время полусуток, и равнодушно слушал этот крик свод и постепенно успокаивался и голубел. Так догоревший дом зарастает травой и становится зеленым лесом, а спустя века пойди догадайся, что здесь было государство или стояли высокие башни, над которыми голубел свод, а внизу, не колеблясь, застыло зеркало озера. Только еще маленькие круги появились от почти незаметного движения лестницы, и глаза и мысли Гримера через узкое клокочущее горло выливались на улицы Города в его вечные каменные каналы, и им стало ясно и спокойно, потому что впереди был долгий путь по каналу на окраину, за пределы Города, в воды реки, которые принимали в себя канал, а потом по старому руслу в океан, который вечен и постоянен, который зелеными своими очами смотрит в голубое небо. Но это потом, а сейчас вокруг были привычные дома, камень, который не боится воды. Так же привычно шел дождь, и Гримеру казалось, что где-то плакала Муза. Декабрь 1977-апрель 1978, декабрь 2001 г.