телом отца их Трояна, что был ростом огромен как Дед, и лохмат как Дед, и силой как Дед, и рыком и зыком как Дед, когда вел дружину свою в мечи на врази, а в день 24 месяца марта, в год 621 - ночью, во сне, был зарезан в четыре ножа смердов по слову срединного сына своего окаянного Кия, когда и Рус, Варяг, и Словен ходили на лодьях в греки. Так же плакал бы в ближайший год и стоящий сейчас напротив Медведко князь Борис над отцом своим Владимиром, по смерти его в городе Киеве, если бы не Святополк, брат Бориса, в четыре ножа зарезавший Бориса, и один нож будет Торчина, а второй - Путьши, что сейчас стоят по правую руку от Бориса и смотрят на Медведко, и рука каждого тянется к поясу, на котором висят мечи, острием своим погруженные в наст, ибо у Торчина меч нормален, да сам Торчин мал, а у Путьши - сам нормален, да меч излишен, не по росту велик, чужой это меч, снял его Путьша с убитого грека. А Медведко не видит ни князя Бориса, ни венгра Гергия, которому Путьша отрежет голову, чтобы снять с шеи золотую гривну, которая сверкала сейчас под лучами мартовского утреннего солнца, не видел ни Дана, ни Бориса, ни Путьши, ни Гергия, ибо уже шла новая жизнь, которую Медведко начинал жить без последнего кровного отца, хотя, конечно же, Горд, его ночной жертвенный отец, уже узнал Емелю по шраму на левом плече и, наклонившись к князю Борису, объяснил князю, что Медведко - пропавший Волосов сын, а значит, и его, Горда, тоже. И Горд берется сделать из него воина, что силой своей украсит дружину князя. Как и куда несли Медведко, он не слышал и не видел. И память отошла от него, чтобы не мешать его скорби, не отнимать у него силы на это бесполезное занятие. А солнце уже перевело взгляд свой с вершин московских дремучих елей на их середину и, не трогая еще земли глазами своими, коснулось теплом мохнатой яркой серединной круглой еловой ветви, на которой пела и вертела головой своей синица, не обращая внимания на человеческую праздную суету, благодарно вытягивая шею по направлению к солнечному взгляду. Проходило утро, и бой, продолжаясь с утра до полудня, вычеркнул свои шесть часов из тихой, спокойной, медленной, размеренной, плавной, бегущей хаоса и преданной покою, жизни глухого московского леса, когда-то жившего как раз на месте пересечения Богословского и Большой Бронной, которая стала короче Малой Бронной после очередных перекроек бывшего леса, а позже престольного города, который в свое время вычеркнул лес в этом месте с земли, как вычеркивает карандаш владык человеческие имена и племена из жизни, и времени, и памяти, и истории, и только человеческая память и червяк Вася не замечают это могущество и эту власть, и это право, и это старание, как океан не замечает ни скал, ни мелей, ни кораблей, которые находятся внутри и вне его и всегда безразлично для океана, и скорее гору можно сдвинуть с места, и скорее можно утолить жажду воображаемой водой, и скорее слона можно остановить во время течки, чем изменить этот божественный закон - вечной и свободной от людей жизни. Главы боя Медведко с Персом из Кяты глава 7 На шаг позади князя Бориса, перетекая с кончиков пальцев левой ноги через тело в пятку правой, скользил дружинник князя Бориса - Перс из города Кята. Минуло четырнадцать год с тех пор, как Перс после хорезмшаха Абу Абдаллаха, которому служил верой и правдой целых пять лет, прошел через дружбу с Мамуном, что отнял у Абу Абдаллаха власть и жизнь в Кяте, попал в немилость к Мамуну и бежал с помощью друзей своего друга Исхака ибн Шерифа Абдул Касим Мансура. А потом, поначалу затвердив наизусть первые главы Шахнаме Исхака ибн Шериф Абдул Касим Мансура, поссорился однажды и с ним, и как лист, гонимый ветром, полетел дальше, пока не попал в дружину князя Бориса, где научился сносно говорить по-русски и получил кличку Перс, и служил князю горестно и равнодушо, спасаемый от полного равнодушия, иначе говоря, смерти, разве что именами рода своего, в котором были и Бизурджимирх, что сочинил Вамика и Асру, и даже сам Бахрамгур. Не было и не будет на юге, что люди запада называют востоком, а люди севера - югом, человека, который не знал бы истории Бахрамгура и его любимой Диларам, той, что в беседе, отвечая медленно и ритмично своему любимому, открыла красоту созвучий в конце фразы. Спустя много лет это получило имя рифмы. И березы, и поля, и бесконечные леса, и суздальские, и московские, и тверские, и владимирские, и новгородские леса остались чужими Персу. И не выжил бы он в этой красной, белой, зеленой, северной стороне, если бы не имена его родных мест, городов и рек, что сложил он в свои странные молитвы. И перед каждым сном, а то и всю ночь, твердил их, наклонясь, и кивая головой, и раскачиваясь. И когда повторял их, то звуки вызывали видения и миражи, и долго и подробно бродил Перс по улицам Шейх Аббас Вели, вместе с Абу Абдаллахом, потом долго и неотрывно смотрел на черные воды Полван Ата и повторял про себя - только в ему понятном порядке: "Хазеват Шах Абат Ярмыш илыч нияз, Бай янги базар аба, Мангыт ярна ян су талдык", - и своими невидимыми руками трогал невидимые же листья джидди, чингиля, кендыря и туранга и, скользя взглядом по воде желтой Магыт Ярны, и коричневой Шах Абат, и черной Ярмыш, повторял вслух эти острые, как кончик его кривого ножа с четырьмя бороздками для стока крови, и такие же режущие, слова, и начинал медленно засыпать, на лодке отплывая от русского снежного, холодного чужого берега, где берегло его, чужого, только то, что все чужие на Руси были свои, а все свои - чужие. И еще берегло его мастерство удара и бесстрашие, которое было безразличием к жизни, а принималось за безразличие к смерти. глава 8 И ступая след в след за князем, Перс, опустив глаза, видел не княжьи кожаные красные сапоги и не мартовский ноздреватый, таящий на глазах от полдневного мартовского солнца, снег, но разлившийся по зеленому полю праздник Навруза, иным именем новый год, который был сегодня, ибо шел двадцать первый день месяца марта. И стоял над московской землей 1011 год, в Кяте же был первый день сева, дымили казаны, варилось мясо, шел густой дух от лепешек, что лежали на глиняном блюде, украшенном по кругу цветами и листьями, которых вокруг уже было во множестве. И все поле, устланное коврами, усеянное разноцветными платьями и платками, пело и кружилось под звон серебряных бус и серег, и монист, звуки зурны и гам барабанов. А здесь был снег. Ели. Тишина. Глухомань. Москва. На руках - рукавицы, на плечах - стеганый зеленый халат, подпоясанный красным крепким поясом со знаками черной свастики по всему пути этой узкой дорожки, которой идущий окружал себя, немо заговаривая от напасти в долгих дорогах, и в котором Перс чувствовал себя, словно лошадь, затянутая подпругой, куда менее удобно, чем в привычном платке. Перс промечтал - и просмотрел навруз, и прослушал его голоса, пока охота Бориса выгнала Деда из берлоги, успела проткнуть его стрелами и березовым колом, который, в сгустках еще не замерзшей крови, валялся на снегу рядом с Дедом, что лежал на правом боку, подобрав лапы, словно ребенок в чреве матери, готовящийся выйти на свет Божий, словно русский царь Павел на багровом ковре, окаймленном черным меандром, зарезанный в четыре ножа смердами по молчаливому слову сына, ставшего в эту минуту очередным отцеубийцей или выродком, если быть более точным. И очнулся Перс только тогда, когда Борис тронул его за плечо. Князь замечал, что чем дольше Перс служил ему, тем чаще мыслью своей возвращался в свою предыдущую жизнь и возвращался сюда только тогда, когда начинался бой. глава 9 Перс вздрогнул, увидел Емелю, стоящего на морозе; над головой Емели висело солнце, за спиной была береза, в руках нож, а на плечах - белая рубаха Жданы, с красным орнаментом по вороту, подолу да распаху рукавному - заговором, чтобы дух чужой не забрался в Емелино тело. Голые залитые солнцем ноги Медведко розовели на ноздреватом, хрупком, тяжелом мартовском снегу, как "босые лапы снегирей". Перс вынул нож и пошел на Медведко неторопливо, как хозяин идет в хлев к ягненку, чтобы полоснуть наскоро его по горлу ножом и, спустив кровь, отдать его сыновьям снять шкуру и правильно, с усердием, разделать мясо. Перс шел, не допуская даже мысли в свою задумчивую нездешнюю голову, что ягненок этот ничего больше и не умел, кроме р у с с к о г о боя. Двадцать два год каждую весну, лето и осень проводил Медведко время в движении, ударе, защите и зализывании ран: последнее входит в русский бой, как кость в тело и как душа в кость. Конечно, знал Емеля по имени в московском лесу каждое дерево, знал, в какой день, час и месяц в дереве бежит весенний ток, его рукам и коже слышимый. И на его зов и голос откликалась и каждая тварь земная, и птица небесная. Когда в лесу долго живешь - как в деревне: каждый второй - друг или враг, а каждый третий - родственник, но знакомы друг другу вполне все, и даже ночью каждый мог различить каждого, ибо запах, единственный запах, как имя у человека, имел и зверь, и птица, и дерево, и цветок. Но это так, не занятие и не профессия, а жизнь, другое дело - русский бой. Дед годами учил монотонно, как по капле в ведро воду набирал, одиннадцать год прошло - глядишь, и полное. А уж во сне в берлоге зимой и других снов почти не было, сколько мгновений сон длится, столько раз Емеля вслед яви с разгону вбегал по стволу дуба, как и положено медведю, до первых ветвей, дуба, стоящего как раз на месте будущего лобного места, - и потом, прыгая с ветки на ветку, достигал вершины дерева и, ухватившись за последнюю ветвь, раскачивался на ней и как бы нечаянно срывался вниз. И желанно, и хватко, и надежно было скользить с самой вершины, чуть придерживая тело во время падения, как бы опираясь на попадающиеся под пальцы ветви, и, почти совсем погасив падение, задержавшись на последней ветви, мягко опуститься на землю, на зеленую, желтую траву, как не мог ни один из его медвежьих единокровных братьев. Так по сто раз в день, пока желтая трава не становилась белой, под выпавшим ранним снегом, пока, как и у его предков, не наступало время Божественной ночи, что шла вслед Божественному дню, - там, где старцы Рши записывали свои тайные священные Веды, что и сейчас ведомы и понятны тому же числу посвященных, что и три тысячи год назад. Еще тогда они открыли, что реальность, попавшая в Божественный зимний сон, умножается, исправляется, преображается, растворяется в душе, памяти и разуме и, возвращаясь в явь, делает человека более чем человеком, даже того, у кого течет внутри и тягучая, тяжелая, темная кровь зверя. От Деда перешло Емеле знание, что только во время Божественного долгого сна шлифуется, и оттачивается, и становится реальностью умение русского боя, которое наяву было всего лишь бегом, прыгом, ползком и ударом, защитой, и гибкостью, и изворотливостью, и ловкостью, и чуткостью; как зерно, засыпая в земле, просыпается наружу колосом, и хлебом, и жизнью, так и прыжок, и удар, и скок делаются во сне ухваткой русского боя, и у одних сон длится 33 год, а у других и более, кому какой срок отведен для совершения жизни. Ибо во сне, и только во сне происходит чудо преображения, - так мастер из куска мрамора делает Венеру Милосскую с лицом мужа и телом жены, не давая возможности даже музыканту разгадать ее пол и смысл, Венеру, прозябающую в чуждом ей нижнем зале Лувра, слепою и голою перед идущими мимо нее слепыми, созданную мастером, оставившим в яви нежность к непересекающимся по Евклиду полам - только во сне забывается человеческий опыт, передавая память не уму, и мысли, и логике, но крови, дыханию и движению. Только во сне Божественной, русской, долгой, слишком часто повторяющейся ночи бег, и прыжок, и движение становятся тем, что в мире зовут русским боем, который не имеет логики и системы, как не имеет их море, колеблясь разными и живыми волнами от берега до берега и выше берега тоже, и не имеет быть сопротивления против него, и который прост, как булат, что закаливали персы в крови пленных отроков, погружая клинок в их живое тело. Сон, и только сон, делает русский бой таким, что воин, владеющий им, живет в другом пространстве и почти не пересекается с воином, который наносит ему удар. И посему прекрасное оружие и прекрасный бой бессильны против русского боя, ибо не имеет он желания убивать и сопротивляться, но имеет он, русский бой, рожденный сном, желание пройти от Эльбы до Аляски и научить землю языку своему и песне своей, терпению своему, сну своему, страху своему и любви своей и построить на этой земле дома, что не имеют крыши и стен, но имеют мерцание и выглядывание во всегда, и имеют опору и все, что может заменить и стены, и крышу, и пол, когда на дворе холод, и голод, и война, и ненависть, то есть имеют путь куда, и путь зачем, и путь всегда, и в этом суть русского боя для слуха посвященного и слуха слышащего, для которого не существует басурманских вопросов "что делать?" и "кто виноват?", а только единственный вселенский вопрос: "когда?" и единственный ответ: "всегда". Всегда - и боли, и страху, и радости, и жертве, и нежности, и восторгу, и вере, и безумию, и власти, и бунту, и свободе, и грязи, и лепоте, и безобразию, и еще бесконечному "и", в которое легко, как заяц в клетку, как пес в будку, как рука в карман и как пробка в горло бутылки, умещается вся человеческая жизнь, и все человеческое бессмертие, имеющие конец и начало не здесь и не там, но вне здесь и вне там. глава 10 И в эту минуту вздрогнул и Медведко, то ли от хруста шагов Перса, то ли от солнца, что переменилось над головой, и первые прямые полуденные почти отвесные лучи заглянули в его глаза. И Емеля увидел и князя Бориса, и идущего Перса. Шуба на княжьем плече белая, из овчины, усы и борода не такие редкие как у Емели, а густая окладистая, стриженая, с инеем поверх волос. Емеля потянулся и улыбнулся. Ему приятны были первые для него солнечные лучи, приятен воздух и мохнатые, как шмелева шерсть, лапы елей. Только человек, живущий за полярным кругом, где полгода длится Божественный день и полгода - Божественная ночь, может понять Емелю в свой главный праздник - первого восхода солнца после Божественной ночи. И в это мгновение мысли Емели и слова как бы застыли и остановились, словно птица, опираясь на воздух, перестала махать крыльями и остановила их, не мешая глазам видеть: движение всегда мешает видеть то, что есть, а показывает то, что есть, и еще движение, а это вовсе не похоже на то, что есть. И тогда глаза Емели перестали улыбаться солнцу, деревьям, ибо, кроме елей, солнца и снега, стали отчетливо видимы и лежащий Дед, и кровь на его бурой шерсти, и, хотя нож немедленно протиснулся в ладонь, Емеля не был готов к бою, параллельно с наблюдением глазом и мыслью реальности, само тело совершило несколько внутренних движений, как бы трогая клавиши каждого мускула бедер, рук, ног, спины, живота и проверяя их. Клавиши отозвались на прикосновение силы внутри, и общая музыка тела была легкой и стройной, как и должно было быть по завету Деда, тело оказалось истинно всегда готово к русскому бою, и вот сила, которая проверяла своих соратников внутри Емели, вернулась в мысль, и все вместе: мысль, сила, опыт - сошлись на мгновение в Емеле, как военачальники перед боем. И один из заведовавших оружием военачальников убедил Емелю спрятать нож, он мешал рукам. Сегодняшний бой, по закону будущих причин, будет недолгим, и ножу нечего будет делать, и он может отдохнуть. Емеля сунул нож за пояс в самодельный кожаный чехол, вышитый лесной Жданой, что осенью, не узнав его в лесу, отдала ему этот чехол, сама не понимая, зачем, ведомая только забытой памятью. глава 11 И все военачальники опять разошлись по своим местам, и опять, как всегда, Емели и Медведко стало много и врозь, хотя вот только что было мало и вместе. Перс, заметив движение Емели, спрятавшего нож, усмехнулся. Расставив ноги, чуть согнулся, повернул нож острием вниз; мартовское солнце коснулось стали и стекло на снег. Емеля услышал, как луч тихо прозвенел по острию. Тоже согнулся, чуть меньше, чем Перс, и развел руки, и стал похож на медведя, начинающего опускаться на четыре лапы. Перс прыгнул, подняв нож. Емеля сделал невидимый человеку шаг назад. Перс потерял равновесие и упал в снег. Нож утонул в спине лежащего на снегу Деда. Дед дернулся, слепой, он еще слышал боль. Перс вытащил нож, встал. Кровь стекала с лезвия. Солнца на нем уже не было. Каждый сделал несколько шагов. Шаги Перса просчитывались легко, они соответствовали его мысли или были противоположны ей, но не ассиметричны. В движении Емели мысль почти не участвовала, сейчас только военачальники, каждый отдельно, занимались своими подопечными, но совершенства еще не было в их движении. И один из ударов ножа Перса коснулся плеча Медведко, разрезав рубаху. Брызнула кровь, смешалась с Дедовой. Дружина загалдела. Она одобрила Перса. Князь тоже. Емеля нагнулся еще ниже, босая нога наступила на что-то острое под снегом. Емеля отодвинул ногу, и в это время мысль увидела движение Перса и, отодвигая ногу, Емеля переместил ее одновременно так, и настолько, и туда, чуть повернув туловище и расположив руки одну чуть ниже другой и одно плечо чуть выше другого, - как будто завел пружину и с трудом мог удержать ее в заведенном состоянии и в том положении, чтобы, начав движение, использовать этот завод. Когда лодка мчится в потоке, ее всего лишь надо правильно направлять, и не нужно движений, чтобы усилить бег лодки; так и Емеля, пропустив в миллиметре от себя Перса, использовал движение пружины и направил эту силу в свои пальцы. Пальцы левой послушно и точно легли на волосы Перса, длинные, черные, вывалившиеся из-под слетевшей шапки во время падения Перса, и одновременно пальцы правой руки сжали тугой жгут пояса, которым был затянут Перс. И используя свою силу, естественное движение пружины и слившись с силой падения промахнувшегося Перса, руки Емели перенаправили это движение, помогли взлететь телу Перса над головой Емели и дальше перевели его движение в полет по направлению к стволу дуба, что стоял возле лежащего Деда, но не поперек дуба, как мог бы это сделать Дед, а вдоль ствола, чтобы не сломать тело. глава 12 Перс обмяк, выронил нож, зацепился полой стеганого халата за острый сук и повис вниз головой, как маятник у останавливающихся часов. Совсем как апостол Петр, что занял первое место среди себе равных и выделен был тем, что был распят вниз головой в Риме Нероном в 64 год в 29 день июня во искупление отречения в страстной день от учителя своего, именем которого крестил Медведко и Волоса в 988 год в северной столице Руси, Новом граде великом, его дядя Добрыня. Наступила тишина. Было слышно, как работал монотонно своим клювом дятел, словно глухой трактор в гороховом поле за околицей Толстопальцева, или дельтаплан с двигателем от Бурана, кружа уже вверху над тем же гороховым полем. Место, на которое упал Перс и где стоял жертвенный Дуб, было ровно посередине между будущим деревянным храмом Большое Вознесение, лежащим на Царицыной дороге из Москвы в Новгород и сгоревшим в день двадцать четвертый месяца марта 1629 год. Через полвека Наталья Николаевна Нарышкина на этом же месте поставит каменную церковь, а уж Баженовский и Казаковский храм встанет и вовсе через столетие. И вторая точка, что лежала на том же расстоянии от жертвенного дуба, - Гранатный двор, за век до 1812 год сгоревший от взрыва и который на шальные деньги неуклюже воскресят суздальские мастера накануне двадцать первого века. Московское солнце с любопытством заглядывало в открытые глаза оглушенного Перса, заглядывало, делясь на два отражения. Нож лежал рядом в снегу острием вверх, левая нога согнута, правая тоже, из носа и губ ползли две тонкие струйки черной крови, жалкие, еле различимые из-за бороды и усов. Сейчас Перс более, чем на себя, походил на самого Псаева, которого в чеченских горах в пяти верстах от Шали зарежет казачий сын есаул Данила, пролив кровь за кровь убитого Псаевым Данилина отца, тоже есаула и тоже Данилу, прежде чем рухнет сам на сырую землю в жертвенный день 20 июля 1995 год, нанизанный на выстрел Псаева брата, словно куропатка на вертел. глава 13 Емеля выпрямился, военачальники задремали: кто знает, сколько им еще придется служить, а даже мгновенный отдых весьма полезен. Мысль повернулась к князю и его свите. Это и было мгновение, граница, за которой была иная, новая, очередная - вслед за лесной - жизнь Емели, жизнь в Борисовой дружине до самоя смерти Бориса. И Емеля будет первым, кто увидит еще в живых уже святого Бориса, и Борис будет - на годы - последним, кого увидит, ослепший от бессилия и беспомощности, Емеля. Но между этими событиями лежало множество других, и первое произошло именно сейчас. - Подходит, - сказал князь Борис. И через несколько мгновений на каждой руке Емели висело по десятку смердов. Медведко был спеленут, связан, закутан, водружен поперек седла Борисовой лошади. И ту версту, что шла от будущего храма Большое Вознесение у Никитских ворот до дома Горда, жертвенного Емелиного отца, дома, поставленного возле будущих Патриарших прудов, в будущем Ермолаевском переулке, позднее - улице Жолтовского, возле будущего, руки Жолтовского, дворца, копии итальянского, почти ровесника Медведковых времен. Так вот, ту версту Емеля прожил в роли, в которой жил во время своей учебы, веревками прикрученный к дереву, но, в отличие от учебы, его не трогали волчьи клыки, так что жить было вполне сносно, а новое всегда вызывало удивление и любопытство в Медведко. Технология дружбы, как казалось смердам, была проста. Сорок дней Емелю морили голодом, держали в чулане с крепкими дверьми без окон, кормить и поить приходил сам князь, остальные смотрели в узкое окошко, плевали на него, показывали пальцем, хохотали. Емеля в ответ только смотрел на них с любопытством, спустя довольно недолгое время он понял сюжет, который предлагался ему: ненависть ко всем и верная любовь к князю. Внешне подчинился этому сюжету. И когда через сорок дней его выпустили и одели смердом, Емеля знал наизусть каждого из дружины и видел не только поступки их, но и мотивы, и варианты их поведения так же отчетливо, как мы видим луну и солнце над собой или движение рыб в кристально чистом аквариуме. глава 14 Так человек, попав в замок Франца Кафки, что сам давно лежит на кладбище под толстым слоем отшлифованной водой и временем гальки, принесенной на могилу согласно древнему поверью живыми поклонниками, одолев, и осознав, и усвоив сюжет проникновения в лабиринт этого замка, и убедившись в тщательности, размеренности, мелочности, убожестве, скуке замковой ритуальной мертвой жизни, обреченной, вычислимой на сто лет вперед, - если в нем еще сохранился хоть гран чести, ума, таланта, да и самой жизни, наконец, - поднимет веки, и если не увидит, то хотя бы нащупает ручку двери, которая ведет вон, - и, слава Богу, выбравшись за пределы замка, человек, встречая рвущихся в оставленное им пространство, до оттенка, до начала движения мысли представляет и видит, как и чем живут там люди, чем руководимы и чем определяемы они сами и движения их тоже. Разумеется, подобное понимание во время приручения и дрессировки было скорее инстинктивным, но во время, когда Емеля делал эти события текстом книги, ритуал, распорядок, механизм замка были для него так же просты, как мычание, или, повторяю, так же ясно видимы, как луна и солнце в хорошую погоду. Понимал он и меру терпения и доброты князя на фоне даже Гордовой, ритуальной, обрядовой злобы, которая на самом деле, - а Горд узнал его по шраму в центре солнечного сплетения в первый день, - была формой способствования выживанию Емели в дружине. И это понимание было важнее, чем любовь Емели к Борису; вся дружина и князь учили Емелю одноклеточной преданности, и ничего не было проще, чем потрафить им и дать возможность убедиться в верности и результативности их вечной ритуальной методики. Хотя на самом деле Емеля продолжал жить своей независимой жизнью, дружина и князь узнавали в нем свое воспитание и были вполне довольны этими благими результатами. Впрочем, со временем Емеля забыл, каким в ту пору был воистину князь Борис. И когда Емеля, уже после убийства Бориса Святополком окаянным, начнет, живя в монастыре, писать о князе, о его кротости и незлобивости, боголюбии и доброте, не соврет он, князь действительно был тепл и незлобив. Да и память столько раз за жизнь меняет свои очертания, как меняются линии на ладони, корни дерева, когда оно растет, сколько раз у человека меняется форма души его. Душа и память меняются обязательно: у одних - из-за времени, у других - из-за встречи, у третьих преображение происходит независимо от людей, идей и времени. И это неизбежно, ибо будущие святые по рождению были когда-то даже людьми. И у каждого человека есть право на его человеческое преображение, впрочем, его многие не используют вовсе, а иные - даже во вред себе. Так вот, и по той будущей, новой, преображенной душе Борис был кроток и боголюбив, а по нынешней, обыкновенного князя, был воплощением силы; а Дед учил: силе, которая сильней тебя, подчинись, силу, которая слабее тебя, подчиняй, и у тебя не будет смуты на душе. Борис был сильнее его, каждый дружинник был слабее Емели в отдельности, и только Борисом могли одолеть Емелю. Емеля стал другом Бориса и господином дружины. И только иногда он опять уходил в лес, шел между сосен по своей тропе, слушал, как поют птицы и смотрел, как знакомый дрозд садится на плечо поверх его холщовой рубахи, а белка едет, воздушно держась за Емелины волосы на другом плече, и переживал забытое чувство единства с этим лесом, и с этими птицами, и с этим солнцем, и с этой травой, и пел свою медвежью песню. О том, что прекрасны лето, и прекрасны осень и весна, но зимой дуют ветры, метут метели, и поэтому царь леса находит берлогу и спит, пока не наступит день Пробуждающегося медведя, который люди празднуют, как возрождение своего Бога и надежды, что дела их будут хороши, и урожай велик, и в семьях появится приплод и будет приплод в стадах их, а когда это бывает - 24 марта, 11 сентября, 23 октября или 1 мая - разве это важно? Конечно, Емеля стал человеком, но все равно пока еще мог он видеть людей только из леса, из этой свободы, зелени, птиц, неба, облаков и воздуха, что были с ним одной крови, леса, в котором пахло елью и сосной и по весне из березы, если надрезать бересту ножом, тек сладкий сок, что любил он пить, просыпаясь после зимней спячки, набирая в берестяной туес эту прозрачную, белую березовую кровь, и сок тек по его обожженному светом лицу, и капли скатывались по русым волосам на пробужденную лесную, весеннюю талую московскую землю, которую со временем зальет асфальт, покроет камень, убивая лес, воду и воздух. Главы боя Медведко с Даном Гирдом с реки Эйдер из дружины Свена. глава 15 И был вечер 1011 год 23 дня месяца марта, или третника, или медведника, или сушеца, или березозола, кто как зовет, так тому и быть, но для всех - канун дня Пробуждающегося медведя. Заканчивался очередной зимний московский, а точнее, медвежий сон, сон Медведко, христианским именем Емеля, сон его отца Деда, и даже мертвые, живущие там, где они родились, ушедшие к своим пращурам Волос и Ставр, и Святко, и Малюта, и Мал, и Ждан, и Кожемяка, и Боян, и Храбр, и Нечай со всеми своими женами, детьми и внуками готовились к воскресению своему в Велесовых внуках - Медведевых, Волковых, Сохатовых, Орловых, Вороновых, Телятниковых, Коневых, Сомовых, Гусевых, Барановых, Козловых да Селезневых, которых будет числом тьмы на этой московской бесконечной земле. Но то завтрашние заботы, а сегодня все еще спали - и живые, и мертвые, и не рожденные вовсе. Хотя наплывал на землю уже вечер накануне дня Пробуждающегося медведя. Весна 1011 год была весьма холодна, и 23 марта было больше похоже на рождественские морозы, чем рождественские морозы на самих себя. А медведи спят не по закону обряда и чисел, но по закону тепла и холода. И когда просыпаются раньше времени в час преждевременной оттепели, то худо и им, и худо будящим их в неположенное время, если это случается. Пар дыхания Деда и Медведко, как дух умирающих, поднимался вверх и был видим явно и князю Борису, и дружине, и Кожемяке, что просунул березовый кол в берлогу. Кол поднял Деда на ноги, царапнул острием и Емелю по лицу. Закапала кровь, как будто волчий клык или лезвие бритвы развалили щеку, эта боль разбудила Емелю, он поднялся, лениво и не торопясь. Во всяком случае, когда Емеля открыл глаза, Дед уже рычал и лез из берлоги наружу, дымя белым бешеным паром, забыв о своей еще живущей по ту сторону сна мудрости, хотя, конечно же, давая возможность своей торопливостью допроснуться Емеле. Емеля допроснулся и тоже вылез вслед за отцом, и, когда вылез, увидел того в крови, и собаки, как волки, висели на Деде и были похожи на елочные игрушки во время праздника нового года, такие же, как в 44 году, в конце второй мировой войны в селе Яковлевском, в доме по Второму Овражному, напротив храма Николы Чудотворца в котором будет жить Емеля, сын Ставра и Сары, и кровь, как и пар изо рта, дымилась, и Дед рычал, и это был плохой знак, ибо рычат и орут во время удара только слабые, которым не хватает удара, и силы, и движения земли, и это та средняя стадия силы, когда еще можно играть, но рано быть. глава 16 А вокруг, возле деревьев, с колами, и копьями, и мечами стояли сосмертники, иным словом, смерды, дружинники князя Бориса, и были они не злы, и медвежья охота была для них забава, потому что их было много, а Медведь был один, и Емели еще не было вне, а он был внутри. На месте храма Святого Георгия, что будет посеред двора боярина Романова, стоял будущий святой князь Борис еще из прежнего рода Рюрика, а слева стоял Ставр, и справа стояли Горд и дядьки его, и Дан с мечами, и Малюта стояли впереди, и Волк стоял слева, и Перс. А остальные - Тарх, Мал, Карп, Джан Ши и жена Бориса Купава стояли позади Бориса. Собак было двенадцать, и через семь минут солнечный морозный мартовский светлый день погасил медленно в воздухе своем густом и ярком их визги, стоны и хрипы, как гасит окурок солдат, отправляясь в бой, о свою потертую подошву. И первым пошел к Деду Ставр и лег у ног его, потому что не видел движений Деда, их не было, и он лег, и его живот выпал на белый снег своим красным нутром, как падает кошелек случайно на дорогу. И вторым был Тарх, он видел, что не видел движения Деда, но он знал, что есть русский бой, и потому махал мечом справа налево, как машет своими крыльями ветряная мельница в ураган так, что движение крыльев становятся неразличимым, как движение пропеллера самолета, и на кончике меча показалась кровь, и клок шерсти лег под ноги Тарху рядом с его полуразорванным надвое телом, голова к голове со Ставром, но креста не вышло. Князь взмахнул платком. Мал, Ждан, Волк, Перс, Джан Ши и Третьяк, Кожемяка, Святко и Богдан подняли луки, и все, что успел сделать Дед, неся в себе двенадцать прочно застрявших стрел, это сломать лютой монгольской казнью спину Волку, и упасть в двух шагах от Бориса, и уронить свою бедную Дедову мохнатую морду в шершавый наст. И первая судорога прошла по телу Деда, и шерсть встала дыбом в тех местах, где она не была примята кровью, и эту первую судорогу увидел Емеля, когда привык к багровому свету заходящего солнца, как когда-то еще увидит бедная Крымова в январский вечер лежащего на полу посреди Сретенки с разорванным наружу сердцем своего Эфроса, загнанного и затравленного убежденной в своей правоте и несокрушимом благородстве чернью, всей этой стаей смеховых, дуровых, и прочих филатовых, повязанных общей кровью и рьяно грызущихся меж собой, после и до исполненного ими жертвоприношения. Именно эта судорога допробудила Емелю и прижала спиной к телу родного дуба, и память или даже скорее инстинкт уроков Деда ожил в теле Емели. глава 17 Это был тот самый дуб, к которому Дед привязывал Медведко крепче, чем У Юн привязывал девочек в карете перед тем, как лишал их невинности, - больно, жестко и ладно. Привязывал так, чтобы Медведко не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. И так было до начала боя, и когда Дед приводил голодных, злых волков к привязанному Медведко, не знал Емеля, что волкам Дед запрещал до смерти ранить его. И бросались волки на Медведко, и терзали тело его, и ноги, и грудь его, и кровь текла по телу, и в первый раз это стало, когда Медведке было шестнадцать год. И рычали волки близко, и пасти их были возле глаза его, и слюна стекала с желтых зубов их, которых никогда не касалась зубная щетка, и кровь заводила их, и не все помнили завет Деда, но Медведко по совету Деда не смотрел на кровь, и не смотрел на зубы, и не смотрел вперед, а смотрел внутрь тела и им слушал, как слабеют веревки, перемалываемые мощными челюстями волков, вольно терзавших и невольно освобождавших его, слушал в ожидании рывка, и броска, и скачка, и прыжка, и в минуту, когда можно было оборвать путы вовсе, тело напрягалось, как пружина, и Медведко соскальзывал вниз и падал навзничь, и мощными ударами, почти невидимыми от избытка крови и терпения, отбивал налетающую свору, и волки, оглушенные ударами, скулили, как собаки, и уползали от тела его, а Дед не видел ничего, кроме движений, которыми падал Медведко, кроме ударов, которыми бил волков Медведко. И, наблюдая, оценивал Дед точность ударов с такой же тщательностью, с какой, когда варится кофе, оцениваем и выбираем мы точку кипения его, выше на волос - и перевар, ниже на волос - и недовар, и только в той единственной, з а в е т н о й, точке, кофе - не он, а некое оно, доверенное нам иным пространством. Так же совершенна и заветная точность удара рук, и ног, и силы, которая улавливалась от раскрученных до неподвижности земли и неба и посылалась в единственную точку, от удара в которую исчезала боль у получившего удар и исчезала жизнь ровно настолько, насколько нужно было исчезать ей. Только к своему двадцатому год и двенадцатому - с Дедом, - в лесу, возле Черторыя, на углу будущей Малой Бронной и Спиридоньевского переулка, Медведко стал улавливать оттенки точности так же чутко и различимо, как это делает боксер, нанося удар в солнечное сплетение, в ту меру силы, чтобы медленно после удара оползшее тело легло на землю ни на миллиметр ближе и ни на миллиметр дальше замысла творца; с такой же точностью энтузиасты взорвали работу добросовестного Кона - строителя храма Христа Спасителя, не потревожив окрестные здания и улицы, чего не скажешь о Кремле и истории в городе Москве на берегу Москвы-реки, где и проводил назад почти тысячу лет свои детские бои Медведко. глава 18 Тело дуба в одно касание вернуло Емеле явь и его опыт и напрягло глаз, разум, руку и кожу, которая стала каменна и подвижна. Оставшиеся в живых Борис, и Джан Ши, и Перс, и Гирд, и Купава, и Третьяк, и Кожемяка, и Святко засмеялись. Без одежды, в одной расшитой по вороту, рукавам и подолу рубахе, босой Емеля был нелеп среди снега, вечернего солнца и мороза и, будучи похожим на человека на лугу в июньский день, не был похож на человека, которому должно быть на морозе, в снегу, под мартовским закатным солнцем. - Стыдно против него с мечом, - сказал Борис, - выживет, будет моим, нет - проку в нем мало, даже шкуры не снимешь, а снимешь, не согреешься: ни медвежья, ни лисья, ни кунья, ни сохачья, не волчья, пусть тогда его дерево съест и трава выпьет. - И он тронул Гирда за плечо. - Да меч оставь, да лук положи, только смотри, не так уж он слаб, как грязен. Гирд был родом дан, дом его стоял возле великой датской стены рядом с рекой Эйдер, прежде чем судьба сделала его великим воином и забросила в Зеландию в Изер, а потом он перебрался в Англию, в дружину Свена, и, возможно, погиб бы в резне, устроенной среди данов Этельредом, но за год до 13 дня месяца ноября 1002 года, в день Иоанна Златоуста, Гирд перешел на сторону Этельреда и сам резал, рубил и колол своих единородцев с их детьми, женами и стариками, ненавидя их за то, что они пришли на чужую землю, чтобы сделать чужую своей. Он был честен, потому предал своих, во имя правоты и справедливости, которая, как флюгер во время меняющихся ветров, крутится и не имеет смысла, вернее, имеет их слишком много, чтобы было можно выбрать один, приближающийся к истине. Так удобно для себя полагал Гирд, и он был прав, как и всякий человек, меняющий землю на землю, страну на страну, народ на народ, язык на язык, - охотно, легко, непринужденно, бесцеремонно, проворно, нетрудоемко, наконец, беспечально. Впрочем, увы мне, спустя почти тьму лет и какой-нибудь Савинков, не менявший вовсе язык на язык и народ на народ, как и Гирд, не Божьим, но Шемякиным судом судил себя и ближних своих, пребывая в справедливости, благородстве и мерзости одновременно. И небеспамятство - не панацея от слепоты. Посему чудно ли, что и Гирд, насмотревшись новой крови и не найдя в себе больше правоты, не дожидаясь Свена, который в следующий 1003 год пришел в Англию, чтобы новой варварской кровью англосаксов смыть святую кровь данов, оставил остров, как тысячи других воинов, жрецов, монахов, бегущих от своих старых и новых вождей, старых и новых церквей, королей, царей, но прочая, прочая, прочая, чтобы собраться на огромном бесконечно свободном еще пустыре и просторе, который уже имел имя Русь, и затеряться в этом просторе, и забыть кровь саксов и данов, забыть Свена и забыть Этельреда, и забыть друзей своих, настоящих и будущих, и врагов своих, и имена их. Даже сочетание звуков в этих именах - и Кэя Сенешаля, и Гавейна, и Палахада, и Персиваля, и Тристрама, и сэра Фергусуса, и Мелеганата, и Борса, и Лонезепа, и Берлюса, и Ивейна, и Агравейна, и всех Мордретов, и сэра Белобериса, и Гахериса, и сына его Триана. Забыть даже небесные звуки, что составляли имя его первой любимой, божественной Элейны, и второй любимой, Лионессы, и последней любимой - сестры Лионессы, Лионетты, чтобы на место всех этих имен, стертых прочно и вечно, как стирается в компьютере память из-за внезапно вырубленного электричества, возникли другие, ставшие скоро привычными, звуки: Ставр, Горд, Джан Ши, Волк, Перс, Борис, Карп, Глеб, Владимир, Малюта, Кожемяка, Тарх, Воробей, Москва, Киев, Суздаль, Новгород, Волга, - и конечно те, что составляли имя Малы, первой в этих снегах любимой Гирда, и второй - именем Добрава, и третьей - именем Неждана. И исчезли прежние звуки и память, словно у русского ребенка, попавшего в годы великого бегства через тьму лет из России в Америку, быстро и надежно. глава 19 Гирд стал молчаливым и угрюмым смердом князя Бориса с новым именем - именем народа его - Дан, как в свое время Петр первый, казнив латынина по вере, дал это имя роду выходцев из первого, уже прошлого, бедного Рима. Со временем их потомки, латынины, станут соседями Ставра, и Сары, и Емели в селе Яковлевском, что на границе Костромской и Ивановской области, в доме по Второму Овражному переулку возле храма Николы Чудотворца. И охота, в которой выпало участвовать Дану, была скучна, буднична, как почти вся жизнь Дана, кроме праздничного тепла Малы, Добравы и Нежданы, в этой холодной, снежной, нетуманной земле. Глава 20 К бедному Медведко, вставшему перед Даном из-под московской земли, он не испытывал бы ровным счетом никакой личной злобы и даже интереса, как и к Деду, валяющемуся в своей теплой медвежьей шубке на снегу в крови, облепленной, как кусок мяса пиявками, мертвыми собаками, если бы не его, Данов, дог, подарок Этельреда за удачную резню своих соплеменников, лежавший с перебитым хребтом голой английской шкурой на московском снегу и еще вздрагивающим время от времени от раздражения при мысли о нелепо, быстро и бесцельно принятой смерти. И на предположение Бориса он бы среагировал, как пружина взведенного курка, если бы не дог, - это была бы забава для него, воина, сильного мечом, ножом и английским боем, которому в свое время его учил сам Этельред. После того, как Купава подняла и опустила платок, Дан сделал первое движение, подчиняясь приказу начала боя. Он подошел к Медведко и мгновенно, не прерывая движения, кожаным кулаком нанес удар справа в бело-розовую от долгого подмосковного прерванного сна Емелину челюсть. Обряд вызова и ритуал начала рыцарского боя был бы здесь смешным: перед ним был зверь. Наверное, так же было бы смешно ждать от волка рыцарских жестов в ответ на вызов. Емеле же знак Купавы ровным счетом ни о чем не говорил. В любом другом случае Гирд свернул бы на сторону челюсть даже быку. Но Емелю спас первый закон русского боя: понимая, что противник внезапен, незнаком, непонимаем ни в том, что он делает, ни в том, зачем, ни в том, что он умеет, - необходимо повторять его движения, как тень человека повторяет движение человека, как вода повторяет движение весла, как воздух, огибая удар, повторяет движение ножа, как снег повторяет рисунок ветви, падая на нее, и в это время можно получить первую информацию о происходящем. Следовательно, первый закон русского боя мог бы быть передан ощущением, в котором растворены и перемешаны смыслы и задачи: узнать, понять, осознать, постичь, прочитать, определить, кто перед тобой. Понять, зачем, как, в какой степени сделал это противник, и противник ли это. Первая стадия - это четыре вопроса, на которые надо получить ответ, не раня и не останавливая противника или друга, чтобы не произошло путаницы: возможно, это игра, возможно, насмешка, возможно - желание убить, возможно - желание проверить, стоит ли тебя сделать другом или, вытерев ноги, идти дальше. Вытереть ноги - это обряд, освобождающий от пыли подошвы твоих ног и твою душу. Поэтому кулак Гирда, больно разбившийся о дерево дуба, был для Емели по-прежнему так же непонятен, как и до той доли мгновения, когда рука, совершив движение от правого плеча Дана через линию груди, возле левого плеча передала движение ног штопором по кругу вверх, через кулак, сквозь препятствие. Удар был остр, пронзителен и силен, но и дуб вполне соответствовал удару, он и без умения двигаться вполне прилично стоял на ногах. Глава 21 Крик Гирда был свиреп и болен. Емеля был рядом, сухожилие кулака даже касалось шеи Емели, но то, что Емеля сейчас не был привязан к дубу, делало движение Гирда смешным и милым. Второй прямой ввинчивающийся удар левой в лицо Емели был еще мгновеннее и попал в ту же вмятину в дубе, выбитую правой, этот удар был сильнее и злобней, и кожа сухожилия левой руки Гирда даже коснулась немытой шеи Емели. Руки повисли, как плети, Гирд отошел, и осталось неясно, в игре или в бою участвовал Емеля, потому что, вполне вероятно, Гирд был готов промахнуться и именно на это рассчитывал. И его бешеные удары, разбившие его руки, - всего лишь желание причинить себе боль в силу любви причинять себе боль. Емеля все так же стоял, прислонясь спиной к дубу. Дан вскоре пришел в себя, на нем был просторный полушубок, подпоясанный красным кушаком со свастикой на конце. Дан, развязав кушак, аккуратно снял полушубок, положил его возле дуба и встал, чуть выставив левое плечо и перенеся всю тяжесть тела на чуть согнутую правую ногу, как бы приглашая Емелю приблизиться к себе. Увы, вопросы остались. Игра это или бой, для Емели было так же неясно, как и в первом случае. Емеля не верил в смерть Деда и потому решил, что он продолжает спать. Хотя собаки показывали всем своим видом, что они уснули более чем сном. глава 22 Емеле начал нравиться вечерний солнечный день, и он был рад, что дышит свежим воздухом хвои, а не корнями берлоги: все-таки это был праздник Пробуждающегося медведя и первый день после сна. Емеля подошел к Дану тихо, плавно, словно запаздывая в движении, перемещая тело с левой ноги на правую, когда правая была впереди тела, несла левая, когда левая была впереди его, несла правая. Емеля посмотрел назад и увидел, что из берлоги идет пар, там было тепло. Сильный удар жесткого сапога разбил бы ему колено, если бы колено не совершило движение назад, чуть придерживая двигающийся сапог и не давая ему достичь кости. Второй удар произошел примерно так же и с той же скоростью, и опять не было никакой ясности, но движения Дана, конечно же, были вполне безобидны. У Емели любопытства поубавилось, явно это было похоже на игру и приятно, что Дан знал, как наносить удар, чтобы колено Емели, даже не отступая от удара, принимало его без боли. Когда Дан, с налившимися кровью глазами, достал нож, замахнулся и, всей силой навалившись на удар, стал входить в плечо Емели, Емеля увел плечо и засмеялся, но острие, разорвав рубаху, чуть оцарапало кожу, и на конце ножа показалась кровь. Это удивило Медведко, и он пожалел Дана, что тот неосторожен. Конечно, у него мелькнула догадка, что его хотят убить, но как человек здравомыслящий и хороший ученик Деда он тут же прогнал эту мысль от себя, тем более, что, оставшись, она мешала бы ему работать надежно, красиво и доброжелательно. Уже когда он будет в дружине Бориса и в явном бою ему придется спасать жизнь свою и жизнь Бориса, он иногда будет опускаться чуть до азарта и лихости, но вполне при всем при том понимая, что азарт и лихость - большая потеря качества и род убожества, на которое, слава Богу, на самом деле неспособен хороший ученик Деда. Глава 23 Кстати, когда нога ведет удар или плечо - нож, контакт с противником или другом - вещь очень удачная, он помогает не упустить того или другого из виду, не только глазами, но и запахом, и мускулом, и кожей, а запах - язык состояния человека, и он всегда говорит больше и подробнее о человеке, чем его внешнее поведение, и запах, который теперь был вплотную к Емеле, после перемены ветра, вдруг открыл Емеле чудовищную, дикую, отвратительную очевидность. Дан собирался убить Емелю. И этот же запах теперь исходил и от Деда. Дед умер, убивая. Емеле стало жаль Дана, и когда он почувствовал на шее нож Дана, он дал ему войти поглубже, чтобы вытекло чуть больше крови, причиняя себе Даном боль, как бы оплачивая следующую, уже боль Дана, когда тот прыгнул на Емелю, навалившись всем телом и, запнувшись, разорвал щеку о сухой дубовый сук, торчащий из-под снега. Емеля привел Дана на удар, испытывая сострадание к нему, не учившемуся русскому бою у Деда. Неагрессивность Емели озадачила Дана: Медведко не сделал ни одного удара. Дану тоже пришла в голову мысль, что Емеля слишком добр для боя и не понимает происходящего, и тогда, чтобы дать понять явственно, что это бой, а не игра, Дан воткнул свой нож в тело Деда, тот застонал, перевернулся на спину, изо рта вытекла тонкая хрупкая струйка крови и, не пробившись сквозь бороду на землю, застряла и иссякла в шерсти, и Дед затих. И тут Борис и дружина поняли, что Емеля понял, и Емеля понял, что они поняли, что он понял. И когда в медвежьих лапах Медведко хрустнул Данов хребет, и голова Дана надломилась, и Дан затих, не в силах пошевелить пальцем, словно зачарованный невидимой, внутренней силой Емели, князь Борис сказал, что зверь прав, и окружающие Бориса сказали, что зверь прав, и накинули на зверя сеть, когда он подошел близко, и привязали к одному колу за руки и за ноги Медведко, и к другому колу - тело Деда - и, подняв, понесли в деревянную рубленую берлогу Горда, где остановился князь Борис со всею охотою. Глава 24 Емелины слезы текли по его грязно-бело-розовым от подмосковного сна щекам, потому что, увидев мертвого Деда, он начал осознавать его завет, что убивший убивает и себя, и был рад, когда Дан, подобно Емеле насильно несомый рядом в опрокинутом мире на овчинном тулупе, сделал первое движение и открыл глаза, для того чтобы жить, совсем не то, что пятый апостол, восьмидесятисемилетний Филипп, перевернутый и распятый в Иерусалиме в 14 день ноября, открывший широко глаза, прежде чем испустить дух свой. Глава 25 И плакал Емеля оттого, что мог только что стать участником чужой смерти, а значит, таким же мертвым, как болезнь, огонь, нож и камень, а он ими быть не хотел, хотя какое это имело значение, не его мертвых несли вслед за ним, и знакомый лес гудел и выл вокруг, и ветви елей гладили Емелино лицо и радовались его удаче, ибо все же не случилось доли движения, после которого Емеля никогда на вопрос Бога, что он не сделал, не смог бы ответить, что не убивал, и тогда вышло бы Емеле стать всего лишь человеком, и не мог бы быть он деревом, травой, водой или воздухом. А кровь от живых и мертвых тянулась по снегу, и эта дорога вела от места боя, где будет дом боярина Романова со двором, на котором в год его смерти 1655 встанет каменный храм Святого Георгия, и дале, по всполью, что ляжет Вспольным переулком, по Ермолаевскому, по Малой Бронной и еще дале, по будущей дважды Тверской, туда, за будущий город Москву, в будущий Казаковский Петровский красного кирпича дворец, на месте которого стоял Гордов дом, где предстояло быть ночлегу охоты князя Бориса, и Дана, и Емели, и Джан Ши, и Перса, и Горда, и Малюты, и Тарха, и Карпа, и Кожемяки, друзей и сосмертников Медведко, по крещении Емели кровью, совершившемуся 23 марта, за день до дня Пробуждающегося медведя. Главы боя Емели и Горда - жертвенного отца Емели, не узнавшего своего жертвенного сына. Глава 26 Был 23 день месяца марта 1012 год, зима дожигала свой красный фонарь холода, старость согнула ее плечи, ветры развеяли снежные барские шубы, и зимний последний Емелин сон задержал ее смерть еще на несколько секунд, чтобы дотянуть мартовский день до ночи и холода и оставить красное солнце на краю горизонта, прежде чем ему провалиться под землю. И сон этот был желанен и не мучителен, и длиться бы ему долго и нежно, если бы не охота князя Бориса с его псами и малой дружиной, что, медленно, скрипя снегом, двигалась по Москве, как раз мимо нынешних Патриарших прудов, на месте которых росли высокие ели, тающие в наступающей ночи, и дымы и свет факелов терялись в ветвях елей, и страх, что смешался с холодом и ночным воздухом, вел их по запорошенной, еще утром протоптанной тропе, от дома, который с грехом пополам поставил живший здесь когда-то жертвенный отец Емели Горд, на месте будущего дома Жолтовского. Разгоряченная медом и удалью дружина вышла на ночную медвежью охоту, и смоляные факелы трещали, пугая тишину громко и одиноко. Берлогу, где спали Дед и Емеля, Горд заприметил вчера по пару, что подымался над морозным мартовским подтаявшим и осевшим сугробом. Но пока скрипит охота кожаными сапогами по холодной московской земле, Емеля досматривает свой сон, в котором он любит Ждану, вовсе не думая ни о чем, даже о том, что если идея не выходит на улицу, значит, она не идея, а если тем самым истине можно объявить шах, то она - не истина, а сон Емели, на самой широкой улице, на которой вместе с ним спит целый мир, время от времени просыпаясь, и никакого шаха истине, л ю б и т ь не помешала ни улица, ни мир, и каждый раз, когда Емеля касается Жданы, они делают то, что до них не делал никто на земле. Глава 27 Они открывают новую дверь, куда не входил ни один человек и куда можно войти только вдвоем, плотно и рядом, и врозь не бывает можно, как не бывает без воды и тепла зеленой травы, как не бывает без солнца и дождя красного налитого яблока, как не бывает без дерева и огня тепла, как не может быть неразбившегося, летящего без крыл и воздуха. Вот и сегодня, увидев дверь и над собой Ждану, Емеля протянул ей руку, и они вдвоем, двумя руками за одну ручку, начали медленно открывать новую, двенадцатую по счету, дверь, помня всей нежностью своей, что не можно человеку открыть любую сразу, но прежде должно пройти каждую одна за другой, и миновать этот порядок не дано никому, как нельзя читать, не изучив алфавита, как нельзя петь, не родившись на свет, как нельзя идти по лесу, не оставив дома. И с каждой открытой дверью в каждом прибывает новый орган, такой же реальный и отчетливый, как боль, страх, совесть, обида, ум и нежность как раз, два, три, и радость тоже. Эта дверь была легкой и сухой, петли не скрипели, как бы чуть свысока несли они тело теплой и невесомой двери, и все же, пожалуй, не они дверь открыли, а скорее саму ее потянуло током воздуха, и она открылась, распахнулась, расстегнулась, а точнее, что-то среднее: отплыла и отлетела на их пути, который был на месте, но порог сам переступил под ними. Все, что привычно было до порога важным, главным, существенным, здесь как бы отлетело, отплыло, словно подул ветер и сорвал тяжелые старые листья, словно от вздоха ветвей парашюты одуванчика исчезли из глаз и памяти. Тут, за порогом, жили иначе, даже более чем иначе, чем можно было предположить, и это иначе свалилось, сползло с нее и с него, как рубашка, которая только мешает, когда тепло и люди любят друг друга давно и жадно, особенно после долгой разлуки, которая состояла из двух ожиданий и двух далеких суш. Отличие того, что было до порога, прежде всего в том, что ошеломление не кончалось через минуты и даже часы, оно занимало пространство от леса до стен, и во времени тоже - от вчера до завтра, и завтра не наступало. Хотя, слава Богу, через большой период времени колодец наполнялся, и из него опять можно было брать воду или же, как за порогом, перевернуть весь колодец и выплеснуть время через край колодца, как из стакана, подставив ему грудь, живот да и все тело, плывущее навстречу опрокинутой солнечной влаге. Примерно так можно было бы продолжать описание ощущений Жданы и Емели, когда они, держась за руки, вернее за раз, два, три и за руки, увидели порог далеко позади, а дверь - маленькой и почти невидимой и потому неизвестно какой, а, скорее всего, равно тяжелой и легкой, как бронза медного истукана и пух одуванчика. И встали контуры другой двери в пространстве без стен и короба пока еще смутно и зыбко, как миражи в зной в пустыне. Глава 28 Кол, который через рубаху вошел и слегка до крови и боли оцарапал плечо Емели, был остр, если учесть, что был тесан он топором северной стали, и, как у порога двенадцатой двери, показалась кровь. Вследствие этого дверь опять возникла в его сознании, которое на самом деле было другим органом души в этом лиловом пространстве, все предметы и контуры как бы совершали движение в тумане, повернув голову, ты не терял сразу, скажем, ствол черно-фиолетового дерева, а он всплывал медленно из твоего взгляда, как если бы взять цифру три и положить ее на пол, в середине между двумя серпами или крыльями чайки возникло бы то, что остается в ощущении даже тогда, когда твой иной разум повернулся в другую сторону. Запахло дымом, как будто это был запах волос Леты, но это был запах медвежьей шкуры, помимо кола в берлогу бросили факел, чтобы увидеть ее нутро, огонь опалил шкуру Деда, дым был многочисленен и толст и быстро заполнил собой пространство берлоги: так ряска заполняет пруд Патриарших, если его не чистить из тут же на берегу стоящей облупившейся лодки. Емеля спал крепче, а Дед был уже полуразбужен, чуть раньше, оттепелью предыдущего дня. Он встал, потянулся, как профессор после долгого сиденья над книгой, зевнул, слегка заревел, оглянулся, узнал кол, узнал запах дыма, иной, чем при лесном пожаре - факел и дерево горят разным запахом, растолкал Емелю. Тот поднял голову, как ребенок, долго сидевший над кубиками, из которых складывал изображение медведя, и тоже полупроснулся. Берлога была как раз на углу нынешних улиц Жолтовского и Остужева... Поскольку все происходит всегда, это легко увидеть. Смерды князя Бориса были опытные воины, с конца копья вскормлены, шеломом повитые, не раз битые, на охоту ходившие, не зря свой хлеб евшие и ловко князю служившие. Горящий факел, брошенный в берлогу Гордом, сначала заставил Деда вылезти наружу и начать валяться в снегу, чтобы погасить затлевшую шерсть шкуры. Потом, спустя несколько минут, и Медведко появился на свет божий, как раз к тому времени, когда две собаки с разорванным брюхом ползли, кровавя снег, третья со свернутой шеей лежала поодаль, остальные собаки выли, голосили вокруг, боясь подойти близко, а в теле Деда торчало четыре стрелы, и сзади, ниже лопатки, торчал переломанный меч, рукоятка и обломки лезвия валялись в снегу, отливая на солнце золотой и серебряной гранью. Глава 29 И мысль о рукопашной с Медведко, что пришла Горду, была неплоха; он, конечно, не узнал Емелю, сына своей жертвенной жены Леты, которую помнил и поныне так же ясно, как ясно помнят имя свое, если сон, любовь, боль и страх не заставят забыть его. Горд был здоров и ничего и никого на свете не боялся, тем более этого подземного чучела, что вылезло из своей берлоги. А Емеля, наконец, выбрался наружу, закрывая от света факелов глаза ладонью, в белой рубахе, с ножом на шее, босой и широкий, и тоже не узнал в двадцатисемилетнем смерде, стоявшем перед ним в полушубке, затянутом в талии красным поясом, и собольей шапке, своего жертвенного отца. Дед дался слишком легко, чтобы утолить Гордову удаль, хотя и это не ахти какой выбор - подземная тварь со спутанными волосами и сонными глазами, - и все же каждый готов был начать бой. Как, впрочем, и сам сын царевны Анны, князь Борис, ровесник Емели, и даже самый младший из них, Джан Ши, который был просто создан для личной охоты за живым и сильным зверем. А Емеля больше походил на медведя, чем на человека, и вид его был вполне внушителен. Глава 30 И случился бой Емели и Горда, и впервые ощутил Емеля свою полную силу. Ему стало е с т е с т в е н н о. Естественен был удар Горда, естественна была защита от этого удара, естественно было упасть от подсечки Горда, и вот в этой естественности в Емеле произошло отделение Емели, борющегося с Гордом, от Емели, наблюдающего происходящее. У Горда было два противника: первый - Емеля, который наносил удар, в секунды отпрыгивал от удара Горда или падал, или вытирал кровь с лица от удара, чиркнувшего по правой щеке ножа, остро пахнущего смертью Деда, блестевшего, как зеркало в свете факелов острием своим, который улавливал движение глаз и рук Горда, - и второй Емеля, у которого было безумное дикое пространство времени в момент, когда рука Горда подхватывала, как эстафету, от вращающейся земли скорость и массу этой земли и передавала по сухожилиям и мясу к мускулам эту силу, которая для второго Емели ползла со скоростью маневренного поезда, наблюдаемого с самолета, или же, наоборот, со скоростью летящего на пределе видимости крохотного блошиного самолетика. Так в арыке пущенная вода бежит медленной волной, если открыть задвижку, а то и просто лопатой отвалить грязь, которая перекрывала арык; так свет и сила медленно ползли, видимо и медленно, почти неподвижно, от земли к бедрам Горда, по его рукам, и времени для наблюдения было больше, чем у автогонщика Олега Богданова, который в секунду успел подумать, выбрать единственный вариант согласованного движения рук, ног, головы, тела, спины, бедер, пальцев, глаз и губ и отвернуть в ледяном повороте дороги свой многотонный грузовик от беспечно глазеющей на гонку толпы, и у него осталась еще уйма времени, чтобы увидеть белые перекошенные лица зрителей, или в другой раз положить свой грузовик, уже начиная падение с откоса не на, а рядом с уже упавшим ранее, - так и Емеля, успев увидеть движение силы, нашел зазор между временем, когда сила его перетекала в пружинящий, тлеющий от избытка тяжести и скорости кулак, сжимающий нож, и началом погружения лезвия Гордова ножа в свою грудь и перехватив руку винтом, повернул эту руку, используя дошедшую до Емели силу, приняв и затормозив ее в себе и закрутив штопором все тело Горда, чтобы вылетел попутно и нож. И тело, совершив несколько оборотов, спиной хрустнуло о дерево и, сделав еще полоборота, зарылось в снег. Горд потерял сознание раньше, чем упал, успев удивиться, откуда этот второй возник так нежданно и негаданно, похоже, из одной головки бомбы вылетает несколько малых, рассыпаясь неуловимо и неотразимо в общем небе. Это и есть одна из идей русского боя, открытая Емеле Дедом. Если ты разный, значит, тебя несколько, используй, что тебя много: каждый, кто не может быть множественным лицом, собирается с себе подобными в общее множественное лицо. Единая природа в такой же степени состоит из земли, воздуха, деревьев, гор, вулканов, рек, морей, в какой червяк Вася стремится слиться в массу себе подобных, чтобы выжить. Но не думай, что единство множественной природы выше одиночности бедного червяка Васи, для нашего Бога вы и он едины, неразличимы, равны и прекрасны. Емеля спустя жизнь понял, что Горд, и червяк Вася, и он, Емеля, божественны, ибо они едины в Боге и едины в жизни и смерти всего существующего во вселенной. Горд оставил бой, упал почти рядом с Дедом, и при свете факелов было видно, как душа Горда выползла из тела, как выползает мальчик-с-пальчик из огромной медвежьей шубы, повисла в воздухе этаким туманным пятном и опять соскользнула внутрь Горда, как разлитая по столу вода доходит до края и скатывается с его поверхности или, точнее, как суслик ныряет в норку при виде незнакомых существ и чужого мира, потому что в нем страха больше, чем любопытства. И странно лежал Горд на мартовском ночном снегу: руки были раскинуты врозь и вперед, образуя угол, почти равный углу равностороннего треугольника, и так же отраженно были раскинуты ноги Горда - более чем павшего в бою, - лежащий, он напоминал андреевский крест, что получил имя свое в честь Андрея Первозванного, распятого в позе, похожей на Гордову, ибо поперечные брусья были пригвождены к главному столбу наискось. И случилось то почти за тысячу лет до нынешнего боя, в Патрасе в день 30 ноября 62 год. И прошел Андрей путь до Патраса через Галлию, Иудею и Киев, и в селе Грузине оставил жезл свой, что видится умеющему видеть и до сей поры, и потом через Пропондиду, и Армению, и Фракию вернулся в Грецию, побывав в Скифии, той самой, что смешала кровь свою с кровью угрской и славянской, а значит, и русской, и варяжской, которая текла в Лете, матери Медведко и жертвенной жены Горда, прежде чем она не вышла дымом из своего тела, принося его в жертву во имя спасения Москвы и человеков, среди которых жила и которых любила. Если подняться на дуб, стоящий над распростертым внизу Гордом, то можно увидеть вершину священного дуба, около которого была сожжена Лета на одном из каменных Велесовых жертвенников, напоминающем, как все жертвенники, все троны мира. Емелин бой и почти невидимость движений Емели были приятны князю Борису, и ровесник Медведко запретил охоте убивать Медведко, а сказал взять его арканом, которым ловили коней и будущих пленников, словно угадывая свой последний жертвенный день и час, когда Торчин, и Путьша, и Горясер проткнут его сильное тренированное, не сопротивляющееся стали кривых ножей, тело - как я подниму руку на брата своего - и когда в свой черед, опоздав по воле Божьей спасти князя и застав его еще живым, Медведко вороненым мечом ударит плашмя по триглаву Торчина и Горясера, лишив до смерти их разума и воли, и ослепнет сам от невозможности убить, даже если нельзя не убить. Глава 31 Деда бросили в снег до утра, а Горда и Емелю потащили в Гордов дом, чтобы вернуть Горда в жизнь и рассмотреть получше, при свете завтрашнего дня, Емелю, по закону будущих причин равнодушно принимавшего свою неволю, ибо по завету Деда силе не дано быть внутри человека, но слабости дано, а охота была сильней школы Деда. Когда Емеля заснул, ему приснился веселый Дед, обгонявший его во взбегании на дуб, приснились Воробьевы горы Москвы, и приснилась Ждана, а еще дверь, которую они только едва разглядели далеко-далеко впереди. Новый день Пробуждающегося медведя Емеля встретил в неволе, но спать было тепло, и просыпаться не хотелось, хотя день Пробуждающегося медведя успел стать вчера и по календарю, и по погоде. В Москву резко ворвалась весна, как опоздавший школьник, распахнув дверь, вскакивает в класс, запыхавшись и разрумянившись от долгого и спешного бега, беззаботная, беспечная и такая близкая к пространству жизни Емели - сына Ставра и Сары, уехавшего в Иерусалим из дома, через тысячу лет стоящего на этом самом месте.  * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ *  СУДНЫЙ ДЕНЬ Главы иерусалимской хроники с586 года старой эры, до 2017 новой. глава 1 Иерусалим, год 1991... Из этого дома, поставленного на месте Гордова дома, Емеля уехал из Москвы в Иерусалим, в 1991 год, туда, где на древний город в разгар персидской войны падали огненные веретена. Емеля боялся, что Иерусалим будет разрушен, и он не успеет увидеть дорогу, по которой Иисуса вели на Голгофу, не постоит у стены плача, не поклонится гробу Господню в русском квартале, к этому времени за гнилые апельсины вполовину проданному хрущевскими придурками. И жил он там долго, пока не пришел 2017 год, и день 9 аба, или 29 августа другого имени месяца день, когда разрушали Иерусалим Навуходоносор и Тит Флавий. И жил он в доме окнами на юг, на четвертом этаже, выходом на север возле Патриаршего пруда, как жил около Патриарших прудов, в Москве до 1991 год - до своего отъезда, на углу Спиридоновки и Малой Бронной. И были в его библиотеке в Иерусалиме книги, привезенные из Яковлевского, с которыми он начинал свою жизнь. Рукописные "Слово похвальное императору Петру Первому", читанное 14 ноября в публичном собрании в Париже в Академии королевских наук для известия в 1725 год, через три года после того как 4 июля был казнен императором Петром Первым выходец из Италии клирик - латынин, казнен так же буднично и просто, как это делали в свое время Грозный и Иосиф кровавый. И опять же рукописи - "Сказание о Борисе и Глебе", "Житие Федора Печерского", "Поучение Владимира Мономаха", "Русская правда", что были переписаны монахом Авелем костромского Ипатьевского монастыря, где Романовы начинали третью Русь, после второй Владимира и первой Трояна, начинали в 1613 год. А также книги печатные - "Слово о погибели Русской земли", "Легенда о граде Китеже", "Чудо Георгия о Змие", "Повесть об убиении Андрея Боголюбского", "Моление Даниила Заточника" и "Житие Протопопа Аввакума", "Спящий во время жатвы", "Гример и Муза" - история творца очередной временнОй идеи, а также Новый завет и Ветхий завет, и Коран, и Талмуд, и Дхаммапада. А перед тем, как оставить дом свой в Москве, молился Емеля так: - Благодарю Тебя, Господи, за то, что послал град на поля мои, и погибли все посевы мои, ибо завтра еще пуще зазеленеют хлеба, и новый хозяин соберет двойной урожай. Но если не случится и этого, благодарю Тебя, Господи, за то, что послал град на поля мои, ибо однажды ты дал мне большой урожай в саду моем, и много лет жил я, не зная нужды. Благодарю Тебя, Господи, за то, что ночи мои бессонны и беспокойны, и завтра в этих стенах тишина будет единственной хозяйкой. Благодарю за бессонные ночи Тебя, Господи, ибо вчера я проводил их в любви и радости, и были они желанно бессонны. Благодарю Тебя, Господи, за то, что перо не подчиняется мысли моей, ибо завтра величие придет ко мне, не потревожу домашних, сам отворю двери гостю в час поздний. Ничто так не бессмертно, как Ты и Слово, Господи. Благодарю Тебя, Господи, за молитву мою, которая обращена к Тебе, ибо все в ней правдиво и верно, как правдиво и верно учение Твое. Падают слоны на колени, обращая свой глас к Тебе, львицы ведут детей своих, чтобы увидеть Вознесение Твое, державы и дороги повернули к Тебе лицо свое - благодарю Тебя, Господи, я среди них, и они говорят языком моим, обращаются к Тебе словами моими. Перестали люди любить друг друга, перестали ветры крутить мельницы, солнце норовит за облако спрятаться, птицы не попадаются в сети птицеловов, море не качает суда, ибо грузными стали суда и великими, не пойму, Господи, что это, конец ли мира или начало закона, который нов и необычен, и который неведом мне. Не молю развеять неведение мое, ни о чем не прошу Тебя, Господи, нет, кроме благодарности, желаний у меня, - прими ее, ибо это дыхание мое, боль моя, сон и страх мой, любовь моя и молитва, обращенная к Тебе, Господи. глава 2 И жил Емеля в Иерусалиме 26 год, и наступил 2017, год гибели Москвы, что сгорела 39 дней назад, и наступил месяц август 29 день, день Усекновения честные главы Святого славного Пророка, Предтечи и Крестителя Господа, Иоанна, и день памяти православных в 1769 год по повелению императрицы Екатерины Второй после счастливо оконченной ею войны с турками и польскими конфедератами; или месяц аба, другое название месяца, но день девятый, день гибели Иерусалима от воинов Навуходоносора и Тита Флавия. И так говорит об этом дне сын Ставра и Сары: - Дом мой стоял в Иерусалиме окнами на юг и выходом на север. И был у меня стол, на котором лежала Емелина книга. И была у меня стена, на которой висело распятье. И была у меня лавка, на которой я спал и видел Емелины сны, и на которой сидел, когда читал Емелину книгу, и смотрел на воды Патриаршего пруда, когда был закат и воды были окрашены в алый цвет, 29 августа иного имени месяца. И было написано в Емелиной книге - И увидел я вспышку в окне и увидел столб пламени, в котором летели и руки, и локти, и пальцы, и кольца братьев моих вперемежку с пальцами, руками и кольцами, и обрывками проволоки и гвоздей тех, кто, начинив себя адом, отправил братьев моих в мир, где ина земля, и ин воздух и ины память, и слух, и цвет, и запах, где человеки не имут тела и только дух их скорбит о том, что было и что будет на земле их, видимой из иного пространства, и было то подобно взрыву в месяце декабре год 2001 - в городе Иерусалиме, когда Бен-лазар взорвал себя в пространстве между домом моим и Патриаршими прудами, но тогда не было меня в доме моем, но был я на Масличной горе и не видел того, что увидел сейчас. И волна взрыва закрыла ум мой, и перемешала память мою, как перемешивает бетономешалка песок и камень, воду и цемент в единую массу, так и весь мир Иерусалима стал един, и все войны Иерусалима стали едины, и где сейчас летел ржавый кусок металла ракеты, посланной рукою Абу Иссы, - летело копье Навуходоносора и падало копье римлянина, и где сверкал шлем римлянина, там горел на солнце клинок халифа Омара. И вот оставил я дом свой, и вышел из стен его, и дом мой рухнул за спиной моей, и увидел кровь в воде Патриаршего пруда, и увидел я кровь на теплых и черных камнях, и люди вокруг бежали мимо меня, и голоса было не слышно бегущих, или меня Господь мой лишил слуха за то, что посмел я выйти из дома и пережить гибель земли моей и города моего, ибо для ставросара каждый город - чужой и каждый город - его. Длинные огненные веретена летели над моей головой с севера на юг и с востока на запад, лопались, как лопаются дирижабли, когда в них попадает молния, и разлетались они на море огней, и волны огня и серы накрывали Иерусалим. Сбылось пророчество бедных пророков последней персидской войны: за то, что братья не вернули горсть песка братьям своим, обрушились, как на Ирак, на бедный лоскут синайской пустыни ненависть и безумье, которыми был болен мир тринадцатое тысячелетие, а может, новые жертвы могли оправдать кровь, что была пролита нами и страхом нашим за наших детей и за наши идеи. А может быть, кто-то решил оборвать этот нелепый бред - собрать за колючей проволокой все народы земли, все расы и все языки, связав их, опутав, как крепкой пеньковой удавкой, концы же пеньки намотав на сильные руки, внатяг, как держит вожжи бешеный кучер бешено мчащейся тройки, а может быть, Бог снова решил перемешать народы этой вечно кипящей, как адское варево, бедной земли, а может, так тасуют колоду, чтоб, наконец, сошелся пасьянс, который бессилен сложить был минувший век. Не знаю, кто исчислил это рукотворное, крохотное царство, но я знаю, у каждого из человеков, кто отправил огонь на иерусалимские и прочая стены, мозг был источен червями, как падаль в жаркий день посреди сожженного поля, и все, что случилось, теперь я называю безумием твоим и моим. Я вышел в путь, чтобы видеть, как история вставала во весь рост, как встает в печи крематория мертвый, если ему не подрезать колена, как встает мертвый в не завешенном зеркале, силясь выйти наружу. Все колена, что были, и те, что стали прахом, вышли на улицу Иерусалима. И окликнул меня город, и звуки вернулись ко мне, и дым смоляного дома открыл мои ноздри. И запахи гибели бедной синайской земли, и брызги крови пали на то, что было моими глазами. И увидел я то, что скрывали земля, и воздух, и время, как будто железный занавес медленно и со скрипом пополз в разные стороны света и сверху вниз, и снизу вверх. С высоты передо мной открылись: улицы, башни, храмы и все ворота Иерусалима. Так клетки птичьи хозяин распахивает наружу, когда в доме его пожар, когда чувствует, что дыханье его оставляет тело. Распахнулись ворота, и люди, как птицы, цари, торговцы, пророки, рабы и воины в обгорелых доспехах, подобно падающим из осыпающихся стен дня 11, месяца сентября, в год 2001 капища Нью-Йорка именем Близнецы, разорванных самолетами смертников на мириады осколков, с неба вниз летели к водам Патриаршего, и пруду Вивезда, пруду Соломона и к водам Кедрона. Но высохли воды, деревья свернулись, как волосы от огня привязанных к дереву Леты или Гримера, и запах ума, безумья, памяти, страха, любви и надежды стоял над землей, как парус на лодке в бурю, куда? - но все влача ее жалкое тело. глава 3 И вот я, сын Ставра и Сары, стою на Виа Долороза и прямо передо мной падают стрелы халифа Омара. И позади меня падают стрелы Антиоха Эпифана, и справа от меня падают стрелы Навуходоносора. И слева от меня падают стрелы Тита Флавия. Вот попала, вошла халдейская стрела в отца моего отца именем Горд, и прошла насквозь и пробила правое плечо. И другая стрела попала в левое плечо отца матери моей именем Седекия, и упал он, потеряв сознание от боли. И третья стрела попала в голову деда отца моего именем Ждан, и упал он на землю иерусалимскую, и выступила красная пена на губах его. И четвертая стрела попала в живот, где нижняя точка крестного знамени, деда матери моей именем Иехония. И упал он, прижимая к себе боль свою и беспамятство свое. И поднял я глаза, и увидел я, как будто град налетел на город мой, именем Иерусалим, другим именем Салим, или Эль Кудс, или Бэт Эль Макдис, или иным именем Элия Капитолина. И справа от меня попала стрела в сердце Бар Кохбы, и упал он рядом с отцом матери моей, и слева от меня попала стрела в Иоанна Гисхальского, и упал он рядом с отцом моего отца. И Симон Бар Гиора успел подхватить его и уронить, потому что стрела разбила грудь ему, ибо туп был наконечник стрелы, как бывает тупо халдейское слово. А впереди меня уже под косой смерти легли дети отца Матафия, и Иуда, и Ионатан, а Симон лег впереди меня, не успев сказать: "Прощай, брат мой", ибо стрела попала в губы его и рот его, между словами "брат" и "мой" вошла она и успел Симон сказать "брат мой" - только про себя, и это был последний выдох его. А Симон и Иаков уже зажгли синим огнем часть северо-западной галереи, чтобы отрезать захваченную Антонию от храма, и когда Юний поджег соседнюю галерею и огонь охватил площадь в пятнадцать локтей, Гифтей и Алексас сорвали крышу, и огонь поднялся на алом коне, похожем на багровых коней Ставрова дома в Лысенке, и взвился вверх, и храм стал четырехуголен, сбылось пророчество - быть храму и городу пусту, когда станет он равностенен со всех четырех сторон, и меж красных всадников метался Иешуа, сын Анана, и кричал: "Голос с севера, голос с востока, голос с запада, голос с юга, голос четырех ветров, голос, вопиющий над Иерусалимом и Храмом, голос, вопиющий над всем народом! О, горе тебе, Иерусалим, горе городу, народу и Храму. И тем, кто кормит его, и тем, кто бьет его, - плачет Иешуа, сын Анана: "О, горе, горе тебе, Иерусалим", - и вот на городской стене достиг груди его камень, брошенный римской машиной, но прежде, чем камень коснулся тела его, успел он выкрикнуть: "Горе и мне", и испустил дух свой. И опустил я глаза, и побрел по городу, который начал гореть, ибо всадник Педаний уже бросил факел свой в поленницу храма, и уже огонь поднимался над храмом и полз к городу, и окуталась дымом Масличная гора, и улица торговцев, и форт Фасаила, и дворец Ирода, и верхний рынок, и улица рыбаков. И увидел я дочь бедного Элеазара из деревни Бет-эзоб из-за Иордана. Увы мне, увы мне, кому скажу, и кто поймет меня, что клеймо проклятия и ужаса, горящее во лбу бедной Марии, выжженное временем, Иосифом Флавием, памятью народной, - это есть клеймо человеческого непонимания, клеймо человеческого страха перед своими большими грехами, клеймо слепоты глаза человеков, клеймо глухоты уха человеков, клеймо немилосердия человеков. Увы мне, Боже, зачем Ты привел меня, сына Ставра и Сары, к дому бедной Марии, что остался единственным домом на выжженной земле меж враждующих воинств - Симона, что владеет верхним городом и большой стеной до Кедрона, и стеной, что тянется от Силоамского источника к востоку до дворца Монобаза, с Акрой и всею местностью, до дворца Елены, матери Монобаза, и Иоанна, у которого, кроме храма, есть еще Офла и Кедронская долина. Какое имя положено Тобой тому, что я вижу? Пока воины Тита штурмуют иерусалимские стены, воины Симона и Иоанна убивают друг друга на границе земли, где посередине стоит несожженным дом бедной Марии. Вот кончили бой свой братья и грабят всех, кто не с ними. А кто-то обязательно на другой стороне, потому что не можно быть среди враждующих на стороне тех и других сразу. И ничего не осталось в доме бедной Марии, что могли бы взять и съесть еще воины Симона и Иоанна. И помутил Бог мысль Марии, и сломал Бог ум ее, и отнял Бог память у нее. И сказала она себе - нет ничего больше в доме моем, я голодна, и сын мой грудной жив, скоро голод съест и его, или римлянин сделает сына рабом. Я убью своего сына и рожу ад, который остановит вражду меж народа моего, и она убила сына и изжарила и съела его половину, а вторую покрыла белым покрывалом, и, когда на запах в голодном городе на выжженной ничейной земле собрались в доме бедной Марии воины Иоанна и воины Симона, прекратив бой между собой, и сказали - дай нам еду, что так вкусно пахнет, - тогда безумная Мария открыла сына своего и сказала, - вот вам еда, которая насытит вас до конца дней ваших. И в ужасе отшатнулись воины, и кончилась вражда между ними, и ужас, вытеснив ненависть друг к другу в сердце их, стал жить вместе с отвагой и ненавистью к римлянам. Вот ад Марии из деревни Бет-Эзоб, дочери Элеазара, у которой Бог помутил разум, сломал мысль и отнял память, которая остановила вражду меж воинами Симона и воинами Иоанна, и, когда Симона и Иоанна вели пленниками меж иерусалимских развалин, они шли рядом, и были они братья по ненависти к римлянам, и были они братья по любви к Иерусалиму, и сын Марии Маттафий был с ними. И пошел я дальше, переворачивая вверх лицом упавших в битве, и нашел я на Масличной горе прадеда, деда отца моего, именем Неждан. И нашел я там же прапрадеда матери моей именем Моисей. И нашел я на улице торговцев отца прадеда отца моего именем Малюта, и нашел я там же лежащего рядом крест-накрест на теле Малюты отца прапрадеда матери моей именем Маттей, и пошел я на верхний рынок и среди пустых корзин и ветра, что гулял по рынку, узнал все колено отца моего, и было их от первого Волоса, давшего имя роду моему по отцу моему, числом 21. Умирали они в обратном порядке, как родились, и перед Волосом был сын его именем Емеля, и перед Емелей был сын его именем Добр, и рядом сын его именем Третьяк, и рядом сын его именем Святко, и рядом сын его именем Мал, и рядом сын его именем Кожемяка, и рядом сын его именем Боян, и рядом сын его именем Нечай, и рядом сын его именем Храбр, и рядом сын его именем Ждан, а потом сын его именем Владимир, и рядом сын его именем Ярослав, а чуть дале сын именем Дмитрий, а рядом Иван, и потом сын его Федор, а потом Алексей, и сын его Петр, и сын его Павел, и сын его Николай, и сын его Тихон, и сын его именем Ставр. И пошел я к стене храма Давида, и возле уже горящей и окутанной дымом стены увидел я тела рода матери моей, и лежали они - не сын рядом с отцом, а внук рядом с праотцом, дед - рядом с правнуком, и был тот порядок исполнен смысла, и не понял я смысла, ибо был дым, и огонь обуглил одежду на теле моем и помутил ум мой. И рядом с Ровоамом, другим именем Рехабеам, лежали Давид и Соломон. А потом Авия с Енохом, и Каин с Авией, и Маделлеил, не с Иаредом, но с Асой. И потом Енох, и потом Иосафат, и потом Мафусаил, и потом Иорам, и потом Ламех и Охозия, потом Ной и Гофолия, потом Сиф и Иоас, а рядом с Арфаксадом Амасия, а рядом Сала и Озия, а возле них Евер и Иоафам, а рядом Фалек и Ахаз, Рагава и Езекия, Серух и Манассия, Нахор и Маон, Фарра и Иосия, Абрам и Иоахаз, Исаак и Иоаким, Моисей и Иехония, и поодаль последним лежал Седекия, и некому было убрать тела их, и это делали огонь и ветер, но не так быстро, как это делают снег и ветер и в своей земле и в своем царстве, и было число предков моих по матери - два раза по двадцать один. глава 4 И шел я дальше и остановился, потому что перед глазами моими был разомкнутый круг людей, как будто я был внизу, а вверх шли все вокруг меня, и был я меньше и ниже, чем все они, и ко мне вниз сошел человек именем Моисей, и сошел он в круг человеков и увидел рядом со мной золотого тельца, и увидел Моисей глаза человеков, несмотря на то, что вокруг извивался в радости своей огонь, что жег иерусалимские стены, и дворцы, и дома, как будто Моисей видел огонь, а они, стоящие вокруг, - нет, и были те глаза стоящих вокруг полны веселья, и ад был весельем в глазах их. И схватил Моисей тельца золотого, и растер его в прах, и прах рассеял по воде, что лежала у ног его, и заставил человеков пить эту воду, и послал левитов, что тоже видели огонь, летающий как птицы среди стен иерусалимских, и послал левитов с мечом пройти от ворот и обратно, и каждый меч направил в друга своего, брата своего, сына своего, ближнего своего, и каждый, кто отступил от веры в Яхве, стал так же прах, как золотой телец, как колена израилевы, отвернувшиеся от Яхве, а вокруг падали стрелы, гулял огонь, и воины всего мира, и севера, и юга, и востока, и запада, обращали в прах всех, кто в это время жил на земле иерусалимской, - и те, что были черны лицом, и те, что желты, и те, что красны, и те, что были белы лицом. Но Моисей не смотрел в их сторону и не смотрел в сторону смерти. А на то место, где был золотой телец, он поставил ковчег из дерева ситтим, золотом он был покрыт снаружи и золотом подстеган внутри, и снаружи была таблица с именем Яхве, и два серафима крылами своими закрывали имя от чужих глаз, и крылами своими они закрывали любовь свою, и это было как шатер, и внутри было темно, и неведомо всем, кто был снаружи. Туда Моисей положил скрижали с десятью заповедями, и помогали ему в этом стоящий справа Веселиил и стоящий слева Аголиав - мастера, равным которым не было в мире. И поставил он бронзовые колонны с серебряными капителями по краям ковчега, и было их четыре, как сторон света, как ликов на столбе храма Велеса, в котором молилась Москва во времена Леты. И закрыл пространство с четырех сторон льняными покровами, какие свисали со стен Велесова храма, и войти было можно лишь через ворота, закрытые узорочьем голубым, и пурпурным, и червленым из шерсти легкой, как пух, плотной, как ночь, теплой, как утреннее солнце, и коричневого виссона, что под рукой как ветер, дующий с севера. И снаружи Веселиил и Аголиав закрыли их кожей барана, красного и синего цвета, как закатное небо, и перед восходом Моисей поставил бронзовый жертвенник, размера жертвенника Велесова храма, и медный таз с водой. И верховный жрец поверх хитона белого льна, фиолетовой туники накинул голубую шерстяную ризу, и подол ризы был украшен серебряными колокольцами, что звенели, как двенадцать валдайских серебряных звонов за тысячу верст от слуха. И двенадцать драгоценных камней переливались на груди жреца каждый своим светом, как двенадцать колен израилевых, как двенадцать месяцев, и на каждом было свое имя, как в Москве, во времена Леты, на лбу каждого дома было выбито имя владельца. Но не успел жрец, звеня серебряным звоном, подойти к золотому жертвеннику, что стоит в преддверии святилища, не успел поднять глаза на священные хлеба, не успел увидеть светильники с семью лампадами, не успел вдохнуть дым благовоний, как налетели воины Навуходоносора, и ударил первый и отсек правую руку жрецу, и кровь потекла поверх голубой ризы, и впиталась, и окрасила белый лен в цвет утреннего неба, и второй воин отсек левую руку, все как с отцом Вениамином на станции Чаплино возле Екатеринославля в России в год 1918 в четвертый день месяца февраля, и потекла кровь поверх туники, цвета полуночного весеннего неба над горой Синай, и впиталась в белый лен, и закапала с серебряных колоколец, тихо звеня, на землю. И третий воин проткнул живот жреца, а четвертый отрубил ему голову ударом кривым и жестким, и упала голова жреца на золотой жертвенник и сбила светильник бронзовый о семи лампадах, и загорелись шерсть и лен, и запахло паленой шкурой бараньей. И схватил первый воин светильник упавший, и второй воин - ковчег из дерева ситтим, и третий воин - голову жреца, а четвертый - выпавшие Скрижали Завета, и, пока бежали, загорелась на них одежа их, и голова в руках воинов, и выбежали они, и никто не мог потушить их. И было то 9 аба 9414 год от сотворения человеков, и воины Тита 9 аба 63 год подхватили выпавший из рук воина Навуходоносора светильник, вдесятером волоча его, и упал он и убил того, кто был последним, и другие тащили двенадцать золотых хлебов предложения, серебряные трубы и сведенный вавилонский занавес, на котором выткан небосвод цвета иудейской пасхальной ночи, и ковчег завета, и священные свитки. Тащат и победно орут воины Тита, воины всадника Педания и воины всего мира очередной вечной священной римской империи, имя которой меняется, но никогда не меняется смысл. Смотрит Педаний на этих грязных, замызганных, жалких, тощих, худых, безумных, с воспаленными, черными, как ночная кровь, глазами, замученных, умирающих, голодных, убивающих, ненавидящих бессильно и неистово иудеев, и с гордостью вспоминает свой Рим, что совсем еще вчера, в течение одного дня, щедро развлекал император Вителлий - утром, захватив Капитолий, разграбив и запалив храм, он величественно убивает Сабина, а вечером этих солдат наголову разбивает Антоний, и чернь весело, и безмятежно, и беззлобно тащит по камням римских улиц бедного императора, и, глумясь, терзает, давит его ногами, и топчет, испытывая самые веселые и беззаботные чувства к своему императору. И пока воины Антония добивают солдат Вителлия, римская чернь гуляет, веселится, гудит, пляшет в лужах разлитой крови, смачно топая, так что брызги летят на окружающих, и пока рядом убивают сестер, братьев, отцов, матерей, разряженные дорогие потаскухи отдаются своим пьяным партнерам, а партнеров колют мечами пьяные легионеры, стаскивая партнеров с дорогих потаскух, и те, смеясь, принимают в себя еще не остывших от боя и потому неистовых Антониевых солдат, а потом и легионеров стаскивает, веселя еще более потаскух, римская чернь и бель. И вот, пока одни убивают других, другие получают удовольствие от этого зрелища, и кровь, и бой, и пожар, и пот, и слезы - всего лишь острая приправа к сытой, будничной, скучной жизни - вот что такое каждый Рим, - думает Педаний. И когда один солдат удачно, с размаху закалывает другого, толпа аплодирует удачному удару, и когда легионер удачно воткнет меч в спину лежащего на потаскухе и стаскивает его за волосы, толпа аплодирует, и когда мечи косят, как траву, первых среди толпы, толпа аплодирует. Толпа, как толпа в любой стране и любое время. Также глазела, не шарахаясь, праздная толпа возле московского Белого дома, в октябре 1993 год, когда снайперы из окон Белого дома снимали праздных зевак, подошедших опасно близко к русской истории. Аплодирует толпа и всаднику, что плача, волочет по римской мостовой за волосы свою жену, которая только что отдавалась всем, толпа аплодирует и когда ребенка, защищающего мать, легионер прокалывает насквозь - толпа аплодирует. Нет ненависти и ужаса, есть веселие, и развлечение, и острота. Где для иудея гражданская война или война не гражданская, для римлянина - комедия, цирк, клоунада, повод к удовольствию и насмешке. Брезгливо смотрит всадник Педаний, что сожжет Соломонов храм, на этот жалкий, бессильный, ненавидящий сброд, ему смешны и их злоба, и безумие одного, бросающегося с ножом на десяток мечей, и стоящие с поднятыми руками первосвященники на крыше горящего храма, и бросающиеся в пропасть вместе с женами и детьми воины, когда уже некуда отступать. О боги, боги, думает всадник, зачем вы создали, кроме вечных римлян, еще и этих шелудивых, лишенных чувства юмора, не знающих веселого наслаждения жизнью - варваров? А вот и легионы Юлия Севера с императором Адрианом, все, что не успели дотащить и разрушить, разрушают и тащат, и срывают стены, и на месте храма уже строят храм Олимпийского Зевса, пока горят иерусалимские стены, пока рушится Соломонов храм, пока валятся жрецы, уронив свои золотые головы на золотой жертвенник, кровавя виссон и шерсть, кровавя пурпурное и червонное, голубое и белое, фиолетовое и черное... и на черном не видно крови, только пар поднимается над черным, и пар этот ал, как утреннее небо иудейской осени. глава 5 А в центре развалин, в центре пожара, в центре красного ветра, стоит, неподвижен и цел, дворец истинного первосвященника Анны и его зятя Каифы, лишь ходящего в этом сане от римлян. И дворец тот квадратен, как мир, как Иерусалим и как двор, который окружает он палатами своими, и только арка ведет вошедшего во двор, как и апостола Петра во дворец первосвященника истинного - именем Анна, и первосвященника лишь по званию - Каифы. Цел, неподвижен и другой дворец, построенный первым Иродом к юго-западу от Храмовой горы, извне с массой высоких башен и сверкающей кровлей, внутри же - мраморными колоннами цвета малахита, бирюзы и агата и сердолика. ... Мозаичный пол плыл под ногами подобно облаку, и голова кружилась при виде его орнамента, который ворожил глаз и качал сердце, фонтаны падали на облачную мозаику, и вода имела цвет мраморных колонн - малахита, бирюзы, агата и сердолика. Голуби, не боясь и не видя орнамента, метались среди колонн, как языки пламени. Все рушилось вокруг, стонала земля, и молитва ставросара Емели дышала над развалинами Иерусалима, искупавшего в последний раз кровь сына Божьего. А во дворце первого Ирода, в палате суда и сегодня, как всегда, стоял Понтий Пилат - прокуратор Иудеи, справа от него - Никодим, а слева - Иосиф Аримафейский и Гамалиил, внук Галлеля, члены Синедриона, что были против казни сына Божьего. А напротив Понтия Пилата - первосвященник по власти - Анна, низложенный двадцать лет назад прокуратором Валерием Гратом, дом Анны через поколение будет разрушен чернью, и сына Анны будут волочь по камням иерусалимских улиц, осыпая ударами, к месту казни. Справа от него стоит Иуда, за тридцать серебреников которого будет куплено поле горшечника, Акелдам. Земля крови, кладбище бродяг и нищих, ибо тридцать серебреников, даже возвращенных, кощунство положить в храмовую сокровищницу корван. А слева стоит Каифа, что будет низложен в будущем году, убогая тень Анны, не имеющий своей мысли, но имеющий титул и знак, как Ирод, как имеют его все предназначенные в жертву и одетые накануне в лучшие одежды, осыпаемые почестями, прежде чем жертвенное железо коснется их гладковыбритых шей. И нет мира между ними. И спор их так же слеп и так же непонимаем одной и другой стороной, как непонимаемы друг другом все думающие только о себе. Вот крестьяне деревни Егорино в 1918 год выкопали мертвого барина Тенешева, подняли его на пень, привязали, дали ему в руки газету "Беднота" и идут мимо и плюют в него, вот красноармейцы Левинсона распяли отца Николая, бедного пастыря бедного народа своего, вот сын выкопал отца из могилы, неправедного отца, и бросил его собакам - не то ли привело к погибели народы, ушедшие из истории до них, но та ли вина была их по сравнению с виной казни Его? И только казнимый, принявший казнившего, наказанный - наказывающего, осужденный - осуждающего, отвергнутый - отвергавшего, спасен будет, и имя ему - ставросар во веки веков. Здесь, на развалинах Иерусалима, кончается вина Израилева, здесь, в огне, среди стен иерусалимских, начинается очищение израилево, там, в мире, где по земле рассыпаны ставросары, начинается спасение и жизнь народа русского, и народа иудейского, и народа каждого, кто станет братом и женой всем, причинившим обиду ему, и простит их, и тогда сам спасен будет. И пока не остановится рука мстящего, пока не остановится пуля проклинающего, пока не сломается мысль ненавидящего, и он сам и народ его тем же оружием поражен будет, и дети его, и внуки его, и земля его, так было, но если так будет - нет спасения человекам, и часы их исчислены, и царство их исчислено и разрушено будет, если не волей человеков, То волею Божьею. глава 6 А навстречу им другой поток, не поймешь, откуда течет, куда путь держит... Вон Иов меч поднял, меч поднял, крадется по каналу в Иерусалим, и иевусеи бегут с воинами Давидовыми, путаются, сшибаются, на мечи римские налетают, а пока пожаром горит Соломонов храм, пока кровь течет, в Патриарший пруд рекой льется. И Патриарший пруд в красном разливе краше пруда Соломонова стал. А вот и Соломон. Сам Соломон в Яффе на берегу моря стоит, встречает дерево кипарисовое да кедровое. А уж и Адонирам с Ханами и Хирам то древо на гору волокут, как будто не рядом кровь льется, не рядом стоны стоят, не рядом пожар огнем и дымом по горе стелется. А дым ветер гонит, и на холме Офел стены растут, вот и вечный огонь в жертвеннике всесожжения с пожаром от стен храма Соломонова переплетается. И греется вода в "медном море", что на двенадцати медных волах стоит, три из них, как и дома Москвы времени Леты, на север смотрят, три - на юг, три - на восток и три -на запад, двенадцать месяцев в году, двенадцать колен израилевых, двенадцать волов землю держат. А храм из пожара растет, и огня все меньше становится, и виден он из пламени, как солнце из тучи. Тридцать и один метр длиной, десять и еще половина метра шириной: а Велесов - таков же, но в Москве к нему крест-на-крест стоит внутри стен притвор, главный зал и святое место, где Ковчег Завета стоит, стены и потолок кедрового дерева, паркет кипарисовыми запахами пахнет, как иконы резные в Сергиевом Посаде, кругом панели, а на них херувимы золотом блестят, пальмы и цветы с солнцем встречаются, а недалеко с горы видно, как воины Тита с Навуходоносором жрецов и первосвященников огнем жгут, мечом колют. Но пока халиф Омар женщин на копье поднимает, пока Антиох Эпифан и Юлий Север детей и стариков в Патриаршем пруду топят, Ниневея стены Иерусалима восстанавливает. Тут и жрецы, и дети, женщины, старики по камешку стенку кладут, а половина Иерусалима их сторожит, самаритяне да амониты недалеко от стен стоят и смотрят, как стены растут, как город строится, как город горит. Вот сын Ставра и Сары воду несет из Патриаршего пруда, чтобы в городе, на который три тысячелетия с огнем и мечом течет мир, найти старика, дать ему глоток, чтобы он глаза открыл, найти ребенка и омыть лицо его, дымом и кровью одетое, найти дочь сестры - матери его, и сказать ей: - Вот вода, пойдем, найдем дочь твою и дадим ей глоток воды, ибо нет у меня больше ничего, ни хлеба, ни меча, ни защиты. Вот глоток в сосуде моем, все выпили воины, все выпили человеки, и остался глоток, возьми его, потому что хочу успеть напоить тебя, сестра моя, последней каплей, прежде чем вспыхнут стены и последние храмы, испарятся пруды, и пруд Вивезда, и пруд Соломона, и пруд Патриарший, и уйдет их вода к небу, как ушла в Нагасаки, когда упал с неба огонь и поразил город, как поразил Содом и Гоморру, когда, переступив через все законы человеков, согрешили они последним грехом, не приняли божьих слуг, не пощадили их в доме Лота. И дальше так молился сын Ставра и Сары, встав на колени посреди горящего Иерусалима. глава 7 Вот иду я с юга на север, Дамасской улицей ступают мои бедные ноги. Слева армянские камни, справа камни иудеев. Слева дом христиан, справа магометане. И все они в дивном Божьем огне, дома и люди, животные, звери и птицы, встают, даже мертвые движутся вместе со мною. Слева идут старейшины из Сихема вместе Иеровоамом, справа старейшины вместе с Ровоамом, и здесь, в огне, я слышу, как взлетают из губ их горящие речи. О Ровоам, облегчи наши муки, сними с нас бремя налогов, будь милосерднее Соломона, - и ответ из горящих губ вырывается тоже огнем, в нем различимы слова: "Отец наказывал вас бичами, я буду учить вас ядом скорпиона". О Господи, почему в этом божьем огне, что палит камни, тела, и деревья, и стены, звучат все те же речи, и их повторяют друг за другом, сквозь огонь ненавидя друг друга, братья мои, воскрешенные в этой божественной печи, которую Бог поставил на клочке священной земли, в синайской пустыне, у ручья Кедрона, на отрогах Сиона, Акра и Мориа, и Визефы. Посреди башен Угловой, Гиппика и Фасаила ломятся, лезут на стены, таранят Яффские, Гефсиманские, Золотые, Навозные, Сионские, Иродовы ворота. Люди халифа Омара, люди Аббаса, Готфрида Бульонского, султана Халифа, Садалдина Селима. Господи, сколько их, всех мастей, темных, белых и желтых, красных, лезут на стену Давида, на стены Ирода, стены Агриппы. Что они здесь потеряли? Здесь тысячи лет живут иудеи, у вас ведь целое море земли, реки, долины, горы, что потеряли вы здесь, в горячей пустыне? Почему, как погребальный костер, каждое новое племя идей зажигают на бедном Сионе? Разве нет другого места, зачем за тысячи верст нести свои дрова, хворост, валежник с отрогов Урала и Пиреней, Анд и Гиндукуша, Памира и Гималаев, и зажигать на Сионе свои жертвенные костры? И связанными бросать нас туда, в это пламя, как будто нету другой жертвы на всем огромном земном и небесном шаре? Но падает сера, и падает пламя, и снова очередь на улицу Долороза, на стену Плача, на улицу рода Давида, на Патриарший пруд, на Овечью купель, на Серай, и на Русский дом, на храм святого Гроба Господня, церковь Святой Анны, на церковь святого Иакова, Эль Акса, на Куббет ель Сакра, на мечеть Омара. На христианское, на мусульманское, на иудейское кладбище, на город, построенный иудеем Давидом, в котором так мало нам места. О Господи, чем провинились мы более, чем все остальные люди, которые там, в небесах, далеко внизу под тобою, посылают огонь небесный на всю нашу память, на все наши книги, на все наши храмы? Опять бездомны пойдем по земле, и негде будет бездомному голову приклонить. И храм, и стены, и книги опять укроем в душе и будем во тьме, украдкой, при свече, не доставая наружу, читать обожженные эти страницы и будем молиться молитвой своей благодатной. Ты прав во всем, Господи, имя Твое да пребуд