---------------------------------------------------------------
     © Copyright Надежда Кожевникова
     Изд. "АГРАФ", Москва, 2003 г.
     From: viktor[a]levashov.ru
     Date: 10 Mar 2009
     Сборник эссе о писателях и деятелях культуры.
---------------------------------------------------------------


     О СЕБЕ И О ВРЕМЕНИ. Вместо предисловия
     НЕ НАША ЕДА - ЛИМОНЫ
     КОРОЛЬ ЛИР
     ОН В ОТСУТСТВИИ ВКУСА И КУЛЬТУРЫ
     СОСЕД ПО ЛАВРУХЕ
     КОЛЛЕКЦИОНЕРЫ
     КАК ДРЕВНИЙ ЭПОС
     ТУСЯ И ДАНЯ
     ДРУГАЯ ЖИЗНЬ?
     ОТСТУПНИК КОВАРСКИЙ, ИЛИ ПОЧЕМУ КЕЙТ СТАЛА УЧИТЬ РУССКИЙ ЯЗЫК
     "СМЕРТИ НЕ СТРАШУСЬ, НО К ЖИЗНИ ПРИВЯЗАН"
     ТАЙНАЯ ЛЮБОВЬ
     КНЯЗЬ СЕРЕЖА
     РОЯЛЬ ИЗ ДОМА ПАСТЕРНАКОВ
     СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО
     БАЛОВЕНЬ ЖЕСТОКОЙ ЭПОХИ
     ХОР АНГЕЛОВ ДОНОСИТСЯ С ЗЕМЛИ
     СВОБОДА ПРИШЛА СЛИШКОМ ПОЗДНО?
     САН-СОЛЕЙ: ВУДИСТСКИЕ ТАЙНЫ И ТАЙНЫ ТВОРЧЕСТВА
     БОЛЬШОЙ 3АЛ
     В КОНТЕКСТЕ ВРЕМЕНИ
     РАБОТНИК ОПЕРЫ
     ВЕЛИКИЙ ГИЛЕЛЬС
     БОЛЬШОЙ ТЕАТР НЕ ХОЧЕТ УМИРАТЬ
     ПОСЛЕДНИЕ ИЗ МОГИКАН
     "ЗОЛОТОЕ ПЕРО"
     ОФЕЛИЯ КРЕМЛЯ
     ХОЗЯИН ГАЙД ПАРКА
     МОЙ СОПЕРНИК - ПРОХАНОВ
     ОТЕЦ И СЫН




     Вместо предисловия


     Скандалы  сопутствовали моей  литературной жизни буквально с первой  же
публикации,  что  меня  весьма  огорчало. Это  теперь стараются  друг  друга
перещеголять,   изобретая  нечто,  что  повергнет  в  шок  читателей,   а  в
пуританские  нравы  застойного  времени границы  дозволенного  были иные,  и
"общественное осуждение" звучало грозно.
     Хотя  в моих сочинениях ни явной крамолы  не содержалось, ни особенного
новаторства. А грешила я  вот  чем: герои повестей,  рассказов почти  всегда
имели прототипов, узнаваемых не только в близком окружении.
     Другие  имена,  измышленные  ситуации  оказывались  слабым  прикрытием:
обсуждалось  не качество  моей  работы, а те,  кого,  так  сказать, публично
вынесли  вперед  ногами.  Во  внутренней  рецензии  на  мою  повесть  "Елена
Прекрасная", напечатанную в  "Новом мире", одна уважаемая литературная дама,
сотрудница редакции, написала, что-де  такого рода произведения  обречены на
успех у определенной части публики, и она, мол, умывает руки.
     Примерно, так же обстояло и с "Внутренним двором", и с "Легким жанром",
за который я удостоилась разгромной подвальной статьи в газете "Правда", где
критик  А.Бочаров  пригвоздил  меня  к  позорному  столбу за неуважительное,
циничное  отношение  к  нашей  творческой  интеллигенции  -  был, верно,  из
поклонников Аллы Пугачевой.
     Ну, это ладно, можно пережить. Хуже то, что на  меня обижались  друзья.
Получалось,  что  чуть  ли не  каждая публикация оборачивается  испорченными
отношениями с  людьми. У  кого-то хватало  великодушия  меня прощать, другие
обрывали общение,  не  желая  слышать  моих  оправданий.  А самое  грустное,
глупое,  что   такая  реакция   для  меня  лично  оказывалась   неожиданной,
непредвиденной.  Помню, позвонила  подруге, и  растерялась:  почему она  так
холодно  со  мной  говорит?  Спросила,  что  случилось.  Выяснилось:  прочла
"Октябрь" с повестью "Вкус улыбки". И что? Разве я ее оболгала? Но,  видимо,
даже симпатия,  сочувствие воспринимались как злонамеренность, когда человек
узнавал в персонаже себя.
     ...Что ж,  пора,  пожалуй, прекратить играть в прятки.  И  я  испытываю
своего  рода  облегчение.  Все,  о  ком  здесь  идет  речь,  названы  своими
подлинными именами. Их телефонные номера в моей записной книжке. Хотя многих
уже нет.
     Некоторых я  знала давно, а  с  кем-то по  жизни  разминулась, опоздала
родиться или же прозевала возможность встреч, но они именно ощущались ближе,
понятней приятелей-сверстников.
     Лицом к лицу лица не увидать. До сих пор загадка  мой собственный отец,
писатель Вадим Кожевников. В  этих текстах он разве что мелькает: на большее
не осмеливаюсь,  не готова. Он не оставил дневников, как Мравинский,  куда я
упала, как в омут, в Питере, тогда еще Ленинграде. Не замечала, что еще день
прошел и опасалась только,  что его вдова вот-вот явится из  кухни и скажет:
все, довольно, я и  так чересчур с вами разоткровенничалась.  В  самом деле,
приехав  в  Питер  в командировку,  стояла  на пороге квартиры,  когда  она,
Александра  Михайловна  Вавилина,  приоткрыв дверь,  заявила, что  раздумала
встречаться  с  корреспондентом, не  желает дешевой шумихи.  Но  я  все-таки
просочилась в ту щель...
     При  жизни Когана, Гилельса, Алиханова бывала  у них  дома,  училась  в
одной школе с их детьми, но не представляла, что когда-нибудь буду читать их
письма - узнаю то,  о чем не подозревала  во  время будничных, ни к  чему не
обязывающих посещений.
     С  другой  стороны, подтвердилось еще  раз,  как  важен этот  глубинный
источник -  детство. Оттуда выплыл мой  дед, и, спустя много  лет, открылись
черты нашего с ним корневого родства, упущенного, не  угаданного, пока  жили
рядом.
     Впрочем, то, что я и о нем написала, он бы, возможно, не одобрил. Хотя,
как и прежде в повестях, рассказах, так и теперь я ни с кем личных счетов не
свожу, зла не помню, вовсе не это мною руководит. Но, думаю, каждый пишущий,
вне зависимости  от свойств натуры  -  скрытной  или доверительной, сюжетной
занимательности или отсутствия таковой,  может  быть  и  неосознанно,  но  в
первую очередь свидетельствует о своем времени и о себе.
     В очерке  о Юрии Карловиче Олеше  упомянут дом  17/19 по  Лаврушинскому
переулку, так называемый писательский, и он тоже  важный, страшный персонаж.
О  нем, о Лаврухе,  и моя повесть "Внутренний  двор".  Действующие лица  там
имели прототипов, но в них во  всех присутствовала  я сама. Словесная ткань,
вне зависимости от жанра, непременно включает два условия:  вживание в чужой
образ  и раскрытие собственного. И  это не только  профессия  - так устроена
человеческая  жизнь.   Тяга  к  прошлому,  потребность   вспоминать  вызваны
необходимостью  разобраться  в  настоящем, и то, и другое туго  сплетается в
нашей душе. Она, душа, шевельнулась при первом же вскрике  новорожденного, а
дальше - уж  сколько кому отпущено -  длится процесс узнавания, откуда же мы
явились и куда.
     Надежда Кожевникова
     Денвер, Колорадо. 2003 г.



     Для  моего сдержанного отношения  к зрелищному  искусству были причины:
первая - я сама, предпочитающая, лежа на  диване, предаваться беспорядочному
чтению, вторая - замужество сестры  Ирины. Ей было девятнадцать,  мне шесть,
когда на Лаврушинском у нас появился Олег Ефремов. Ненадолго, но это был как
раз период становления театра "Современник".
     Родители с младшей Катей жили на даче, а  я в школу пошла  и осталась в
московской  квартире. Актерская вольница возникала, когда я уже спала, утром
же  они  отсыпались,  а  я  отправлялась  на  уроки. О  многолюдстве  сборищ
свидетельствовал  опустошенный  холодильник,  а   также   погром,  учиняемый
молодыми дарованиями в процессе репетиций.
     Однажды проснулась от  грохота, встала,  прошлепала  по  коридору к так
называемой столовой и замерла на пороге: окно настежь распахнуто  и оттуда с
седьмого этажа будущие знаменитости  лихо, с веселым азартом выкидывали наши
вещи. На моих глазах уплыл  стул,  потом  что-то  еще,  но лишь когда настал
черед  моей  детской  гармошки,  рванулась  и  вцепилась  зубами   в  чью-то
талантливую руку.
     Видимо, собственнические инстинкты  рано  во мне  проснулись,  еле меня
отодрали  от  укушаемого.  Хочется  думать, что  был то  не  Евстигнеев,  не
Табаков, хотя именно он в одном из первых спектаклей "Современника" по пьесе
Розова  "В  добрый  час" крушил  на сцене  "мещанский уют", на  который в то
оттепельное  время яростно  напустились  прогрессивно мыслящие представители
советской интеллигенции.
     Как  бы  и  странно,  почему в  полуголодной, полураздетой  стране, где
большинство  населения   ютилось   в  коммуналках,   холодильники   роскошью
считались,  девушки  рыдали,  порвавши чулок,  возникла потребность клеймить
обывателей,  развращенных  будто бы  благополучием.  В  таких реалиях счесть
угрозой для  нравственности соотечественников  убогие  мечтанья  приобрести,
скажем, тахту, было преувеличением, выражаясь мягко. Но в России всегда свои
правила. Так  что неудивительно, что  как раз в  период  нехватки  всего, от
эмалированных, к примеру, чайников до сгущенки, в литературе,  с театральных
подмостков звучала гневная отповедь бездуховности.
     Хотя,   напротив,  советское   общество  крен  имело   противоположный:
непрактичность насаждалась в людях, можно сказать, насильственно, отсутствие
деловой сметки возводилось в добродетель, мятущиеся натуры служили образцом,
а, так сказать, приземленные порицались.
     Возражений слышно не  было. И "левые", и "правые" смыкались в  том, что
презрение к  материальному человека возвышает,  а губят  "мелочи", житейский
сор.  То,   что  тут   задеваются   сами  основы  жизни,  долго   оставалось
незамеченным.  Первым усомнился Юрий  Трифонов.  Но  почему-то  от  внимания
ускользнул  едва ли  не главный мотив  его  произведений:  принципиальность,
убежденность  еще не гарантируют  человечности, как  и  бессребреничество  -
благородства.
     Олег  Николаевич   Ефремов  вполне   мог   бы  стать  одним  из  героев
трифоновских  повестей,  из тех, для  кого убеждения,  принципы - главное  в
жизни. Как личность  он был задан, осуществлен именно в оттепельную пору, и,
в отличие  от  других шестидесятников  не изменился.  В  этом  можно увидеть
свидетельство  цельности,  но  и  ограниченности   тоже,  да   простят  меня
почитатели его таланта.
     Кстати о таланте. В Ефремове его признавали  не только соратники,  но и
противники.  Это тоже  типично  российский  взгляд: темперамент,  бойцовские
качества путать с даром,  основной  признак  которого  развитие, углубление,
прорывы,  современниками  часто  не  замечаемые.   Непонимание  -  расплата.
Популярность  -  обратный  знак,  означающий  привыкание.  Публике  нравится
узнавать знакомое: мелодии,  лица, почерк. Ефремов  стал  любимцем зрителей,
встречающих практически в каждой им сыгранной роли  родное, типичное. К тому
же  в  то время  вошла в  моду  будничность,  подтверждающая, как считалось,
правдивость. Внешность  Ефремова  полностью  канонам  таким отвечала.  Свой.
Неказистый? Тем лучше. Зато обаятельный, именно в простоте.
     Модель такая утвердилась  в советском искусстве  надолго, не пуская  на
сцену, экран колоритность, яркость. Трагедия  такого артиста, как Луспекаев,
на совести  тех,  по чьим  меркам  он  в молодые годы  был  чересчур  хорош.
Следовало стать инвалидом, чтобы заслужить успех в "Белом солнце пустыни".
     Отечественный  неореализм,   в   отличие,  скажем,   от   итальянского,
сосредоточился  на скромном, отвечая демократическим вкусам. Уж  кому что...
Для  одних народный  характер Софи Лорен воплощала,  для других фактурность,
породистость  считалась  грехом,  карьеру  стопорящим,  не  только,  кстати,
актерскую.
     Олег Ефремов  при своей неприметности мог  бы  быть  и профессиональным
разведчиком:  не  отличишь в  толпе.  Но  это  качество и  сделало  его  для
советских людей эталоном.
     Таксистам, работягам, хорошим парня, воплощенным им в кино, на сцене, -
веришь.  Безыскусность  в  таких персонажах  воспринимается  как  достижение
мастера.  Но стоит чуть рамки  расширить, и брезжит бесцветность. Скажем,  в
"Беге" Алова и Наумова Олег Ефремов - полковник царской  армии, соседствуя с
блистательным, всегда разным Евстигнеевым, жухнет. Не наша еда - лимоны, как
говаривал  дядя  моего  мужа  композитор  Юрий Шапорин...  Крамольная  мысль
закрадывается: да артист ли он по природе своей?
     Лидер,  вождь,  борец  -  это  да!   Другой  бы   и  не   смог  пробить
"Современник".  Игорь  Кваша  в  интервью  "Независимой  газете"  поделился:
чиновники  разбегались, прятались,  когда в  коридорах их ведомств появлялся
Ефремов, бесстрашный, разящий.  Кваша добавляет: нам в  ту пору нечего  было
терять. Но, на мой взгляд, когда терять нечего - хорошего мало. В российской
истории  такое  известно  к чему  привело.  И  матерок  ефремовский,  Квашей
вспоминаемый с восхищением, возможно, не стоит считать проявлением героизма.
Нормальные люди, когда им хамят, теряются, не потому, что трусят.
     Однажды  на  моей  памяти   Олег  Николаевич,  приглашенный  к   нам  в
Переделкино,  выпив еще не сильно и вглядевшись в одного из гостей, спросил:
"Скажите, меня занимает,  как  режиссера, вот вы,  бездарность,  сами-то это
сознаете в себе?"
     Тишина наступила гробовая. Жертву Ефремов нашел  безошибочно.  Директор
института  Мировой литературы имени Горького Иван Иванович Анисимов  звезд с
неба вправду не хватал. Но и сейчас помню, как побурело, взмокло его лицо. И
мамин вопль: кто хочет чаю?!
     Олег Николаевич, наверно, не знал, на  исследование человеческих особей
это не влияло, но бездарный Иван Иванович только что сына потерял. И  так уж
срослось, завязалась, что я оказалась свидетельницей его, Бориной, гибели.
     Мама часто  меня к Анисимовым  подбрасывала,  живущим  в том же  доме в
соседнем подъезде. И тогда я у них заночевала, а утром Борю вынули из петли.
     Не знаю причин, да никому до конца они не бывают известны. Боря вошел в
пижаме, когда мы с  Бекки,  его мамой, на кухне ужинали.  Ничего  не  сказал
такого, что предвещало  бы беду. Хотя  я  уже знала,  что разговоры взрослых
чаще уводят  внимание от  важного.  Бекки сделала замечание  сыну: что  ты в
пижаме  разгуливаешь, у нас ведь гостья. На  что Боря рассмеялся: "Надька  -
гостья?" И вышел.
     У   него   были   серые   притуманенные  глаза   в   припухлых   веках,
унаследованные, как и  широкий  лоб, его сыном  Игорем,  моим сверстником, с
которым  я дружила. Спустя годы  Игорь  позвонит мне из Ленинграда, сообщив,
что  билет  на  "Стрелу"  не  достал,  придется лететь.  Это будет  тот рейс
Париж-Ленинград-Москва,   который   перевозил   для   перезахоранения   прах
композитора Глазунова  и потерпевший катастрофу. Бекки, похоронившая к  тому
времени и мужа, и невестку,  останется совершенно  одна. Судьба, превышающая
норму, мыслимую для жены "бездарности".
     Ефремов   всегда   отличала  твердость,   решительность  революционного
закваса: нет, не  сробеет. Рубанет с плеча. И без  угрызений, без сожалений.
Их  с  Ириной  союз  быстро  распался,  вскоре после  рождения  Насти,  моей
племянницы. Вообще не  понятно,  как могли они, антиподы во  всем,  сойтись,
даже  ненадолго. По  случайности  мне  первой в  руки попала  записка Олега,
придавленная  на кухонном  столе  сахарницей.  Как  сейчас помню размашистый
почерк и текст: "Я ушел от  тебя за один  хлоп..." Прихлопнутой оказалась  и
Настя, отцом  не замечаемая аж лет  до  шестнадцати. Только дедушка, Николай
Иванович,  о  внучке  заботился, приходил,  гулял с  ней. Очаровательный был
человек,  нежный, теплый - полная противоположность сыну. Но,  пожалуй,  его
единственного Ефремов, по-своему, как мог, любил.
     Холодный  - и пламенный: в деле,  в  работе. Образцовый  шестидесятник,
восприемник традиций Белинского, Добролюбова. Театр, им созданный, продолжал
некрасовский  "Современник", к пушкинскому никакого отношения  не имея. Быт,
материальное не значили ничего. Квартира моих родителей для него была местом
постоя, полностью  обезличенным. Еще бы фамилию у владельца сменить, режущую
либеральное ухо. Ел что  попало,  когда попало.  Выпивал, как  мастеровой, в
охотку, спрыснув  сработанное.  Без "черных дыр".  Если  и  пьяница,  но  не
алкоголик. Душевное здоровье отменное.
     Больше организатор, чем творец, что не должно прозвучать в  обиду.  Был
ведь Дягилев - гений  менеджмента. И, при колоссальных  своих  амбициях,  не
позволял  себе  ни   актерских,  ни   литературных  опытов.  Видимо,   чутье
безошибочное, потрясающая интуиция ставили тут предел. А,  может быть  самое
главное,  что  Дягилев  служил искусству, а "шестидесятник" Ефремов -  идее.
Здесь, верно, корень всего.
     Спустя лет  двадцать  после  исчезновения Ефремова  с Лаврушинского,  в
"Новом мире"  опубликовали мою  повесть "Елена  Прекрасная". Мы тогда жили в
Женеве,  и, только в отпуск  приехав,  я узнала реакцию.  Задетых  оказалось
много, чего  я  никак не предполагала. Уже в Шереметьевском  аэропорту  папа
выказал  мне осуждение,  сказав, что Ефремов  пожаловался  в  идеологический
отдел ЦК КПСС. Как бы и неожиданно для вольнодумца, свободолюбца.  Но папа к
сигналу отнесся очень серьезно.  Не разговаривал всю дорогу, подарки отверг,
хлопнув  дверью.  Я,  заблудшая  дочь,  позвонила  Радзинскому,   в  слезных
смурыганьях, оправдываясь, что, мол, не собиралась вовсе никого  обижать, не
имела ввиду...
     В ответ получила: имела, очень  даже имела. И хорошо. Ругают - радуйся,
значит, достала. Но я по инерции продолжала еще отбиваться, уверяя, что  те,
кто узнали себя, ошиблись, на самом ведь деле, по жизни, все было иначе, чем
в повести, я придумывала, сочиняла... Радзинский расхохотался.
     А ведь я не  врала. В сущности все, что в  "Елене Прекрасной" написано,
было взято  из воздуха, из атмосферы. Сестра Ирина, прототип героини повести
- тут  уж  мне не отвертеться - со  мной  не делилась.  Я была  и  моложе, и
вообще, так  сложилось, с ней  не близка. Но она,  как раз задетая авторским
своеволием  всех  сильнее, не выказала враждебности. Смеясь, рассказала, что
позвонил ее отец, Илья Мазурук, возмущенный тем эпизодом в  повести, где  их
свидание описано  после  развода. Мазурук  кипел:  как ты  могла сокровенное
растрепать! Ирина, по ее  словам, так  и  не смогла  его убедить, что  в тех
страницах все  чистый вымысел: ты  забыл,  папа,  ничего,  даже  близкого  к
тексту, не было никогда..
     Но Мазурук по профессии летчик-полярник,  а Ефремов - артист, режиссер.
Удивителен его гнев, до меня  дошедший через общих знакомых: она (то есть я)
в  то  время  ходила пешком под стол, что могла видеть,  что  понимать?!  Он
решил,    что   злоумышленник   -    автор,   под    кровать    спрятавшись,
подслушивал-подглядывал и уже в свои шесть-семь лет замыслил недоброе?
     А после мы не встречались никогда. Так что,  выходит, доверия  к  таким
вот "свидетельствам" никакого.  Сплетни.  Не учел, видимо, что  были еще его
роли  в  кино,  в  театре,  больше,  чем  общая  крыша,  дающие  возможность
наблюдать. Там, где человек особенно раскрывается - в творчестве.
     В тогдашнем своем  сочинении я смелость не  проявила, с клише работала,
по  которому в таланте  Ефремова  уж  никак  нельзя  было усомниться.  А что
суховат, черствоват -  как же  о  себе самом это  было не знать? Но не знал,
видимо...
     С  детства помню: игра в  щелбаны. Сути не  помню,  но лоб ныл, взбухал
после ударов собранных щепотью, метко прицеленных, беспощадных  пальцев. Так
вот запомнилось - соприкосновение первое  с отечественным  либерализмом. Мой
вопль: "Больно, Олег!"  И благодушное: "Проиграла - терпи".  Взгляд светлых,
излучающих  гуманность  глаз,  памятных зрителям,  к примеру, по фильму "Три
тополя на Плющихе".

     ... 24 мая 2000 года Олег Ефремов умер от эмфиземы легких. На семьдесят
третьем году. Последние с ним интервью я прочла в США.  Поразило: он вправду
совершенно не изменился. И в  предсмертном слове так  сам себя  выразил, как
никто бы не сумел, не посмел.
     На  вопрос журналистки играют ли в его жизни серьезную роль родственные
отношения, ответил:  "Второстепенную,  к сожалению". "Отчего сердце екало? -
Ну когда  выпьешь хорошо, да еще с дамой". Завершающая интервью фраза о том,
что  хочет взять в  предстоящую поездку  в  Париж  "одну книгу".  "Какую?  -
Библию. Я не читал Ветхого Завета. Хочу прочесть."
     Да,  екает. Когда действительно  "терять  нечего", на  самом  пороге  в
никуда,   честно,  не  лукавя,  но  так  и  не  обнаружив  упущенного   -  о
второстепенном. Искренне жаль его стало. И на Ветхий Завет в бурной  кипучей
деятельности времени, как оказалось, не хватило.

     2000 г.





     Вопреки  обычным представлениям, время  отнюдь  не всегда ставит все на
свои места. Cкорее наоборот: чем события отдаленней, тем  охотнее привирают.
С другой стороны, свидетельства, данные в спешке, с опасениями, что  интерес
к ним вот-вот спадет, тем более не  заслуживают доверия. Между тем спрос  на
документальный  жанр,  мемуары  разрастается  шквально.  И  в  беллетристике
авторский  голос,  черты  личности  автора  куда  более  внятны,  обнажаются
откровенней. После  пуританизма, навязанного  советским режимом,  излишества
тут   понятны:   намолчались!   И   хотя   свобода   должна   сочетаться   с
ответственностью, умение самих себя сдерживать приходит не сразу.
     В  потоке  автобиографий  книга  Виталия  Коротича  "От  первого  лица"
выделяется своей строгостью. Ничего "лакомого", в чем  всех превзошел Андрон
Кончаловский, читатели тут не найдут. Сам автор пишет: "Мне кажется, что наш
опыт выживания уникален и важен для всего человечества". О всем человечестве
судить  не  берусь,  но  для  нас,  соотечественников,  то,  о  чем  Коротич
рассказывает, полагаю, весьма поучительно.
     В тональности книги и фотография на обложке, скорее свидетельствующая о
потерях, чем о победах. Тогда  как другие, сверстники  Коротича,  - например
Евтушенко, Вознесенский, - предпочли явить себя публике лет эдак на двадцать
моложе.  Высвечивается: им  ценно то, какими они были. Коротичу -  каков  он
есть.
     Поэт, публицист, он стал всемирно известен как главный редактор журнала
"Огонек",  первой ласточки гласности. Про Горбачева им  сказано: трагическая
личность.  Но  он  и  сам  из  того  же  ряда,  из  того  же  списка  жертв.
Обстоятельств ли, собственного ли характера? Об этом пусть судят читатели.
     Он  пишет:   "Я  родился   и   сформировался  как  личность  в  стране,
провозгласившей ненависть  своим главным чувством.  Знаю, каково это,  когда
тебе завидуют; знаю, каково  это, когда тебя хотят уничтожить; знаю,  каково
это, когда тебя предают"...
     Прав стопроцентно,  как  и в  том, что  "одна ненависть  переливается в
другую". И точная самохарактеристика: "Я всегда  с болью  и даже  со злостью
воспринимал любое унижение".
     Явившись  из  Киева -  в  понимании  тогдашнем,  провинции  -  в разгар
"перестройки",  Коротич  для большинства,  в  том  числе и  для  многих моих
друзей,  возник   как  неопознанная   комета,   ослепляющая  неожиданностью.
Выслушивая их восторги, мне оставалось лишь им позавидовать. И тогда и потом
убеждалась, что осведомленность скорее  бремя, не дающее поддаться состоянию
общей праздничности.
     Хотя,  конечно,  я тоже хваталась  за каждый  новый номер  "Огонька", и
восхищаясь, и цепенея от очередного разоблачительства.
     То,   что   он   прежде,  скажем,  в   "Знамени"  публиковал,  лучилось
благонамеренностью:  что  называется,  проверено,  мин нет.  А  в  "Огоньке"
открылось: ему тот розовый  лепет давно стоял поперек горла. Ну да, выживал.
Кому-то  как  с  гуся  вода.  Но у  него,  Коротича,  от  обид,  от  виляний
вынужденных,  кровь  закипала.  Даровитый,  самолюбивый,   азартный  и   сам
постоянно  себя  обуздывавший, как же  он, бедный, страдал! И  сколько в нем
накопилось, прежде чем  наконец-то возможность выдалась  заговорить в полный
голос.
     Бывая в Киеве, встречаясь в Москве, видела, как у него, обходительного,
обаятельного, вдруг сдают нервы. Ранимость у сильных натур чаще встречается,
чем принято  думать.  Как-то  в  панике позвонил,  что срочно  требуется моя
помощь.  А  кто  я,  что  в  моих  силах?  Корреспондент  газеты  "Советская
культура",  правда,  из пишущих  с  паровозной энергией, но начальников надо
мной  целый  воз.  Задание  выполнила, и  куда  с меньшими трудностями,  чем
предполагала. Тогдашний  главный  редактор  Романов мой  материал о Коротиче
поставил в номер, не подозревая даже, что спасает человека от травли.
     Был  еще  его  авторский  вечер в  Киеве, когда  мы сообща обмирали: не
сорвется ли в последний момент. Обошлось: успех, полный зал. Но глаза у него
все равно несчастные. До чего же он был доведен, что отовсюду подвоха ждал.
     Но,  придя в  "Огонек", поднял, выдюжил  грандиозное  дело. С  нажимом,
жестко,  пусть больно, разлепил соотечественникам сонные,  во лжи  слипшиеся
веки. И вдруг... ушел. Почему?
     В  книге он разъясняет этот  свой шаг  подробно, детально. Про  Гущина,
который, как он  предрек,  при любых обстоятельствах останется на плову; про
Юмашева, из отдела писем журнала  воспарившего в  "семейную" одиозность; про
Караулова, втирушу, проныру, которого, могу подтвердить, он, Коротич, первым
раскусил. И про новые времена,  новую жизнь, что "накатывала  немилосердно".
Про то, что  он сам  "из другой команды", горбачевской, а  не ельцинской. Но
особенно зацепило: "Ощущение усталости нарастало во мне, опускались руки". Я
сразу поверила, узнала. И это что ли типично российская беда?
     До сих  пор даже  самыми вдумчивыми исследователя до конца не  разгадан
феномен Чаадаева.  Как, отчего, он, карьерный, блестящий, честолюбивый, соль
нации,  вдруг... И  халат, и затворничество, и подите все к черту!  Болезнь?
Обостренное  чутье? За границу ринулся, принял  католичество - все  мимо. Не
спасло. В зрачках застыл  ужас, сумасшедший, а может быть провидческий. Нет,
не Пестель, сочинивший, как известно, в своих прожектах для освобожденных от
царского гнета сограждан казарменную, концлагерную жизнь.
     Не буду,  впрочем,  ввязываться в  исторические  параллели,  тем  более
такого  масштаба.  Обращусь  к  тексту Коротича про  "своих" и  "чужих".  Им
написано,  что  в  "советской  тревожной жизни...  эти качества развивались:
узнавание своих  и чужих было предельно важным для  самосохранения". Но если
такую школу пройти, не возникнет ли ощущения, что чужими ты окружен, приперт
к стенке,  а своих  - раз  да обчелся? Лидер, мне  кажется, по природе своей
устроен иначе, и снисходительнее,  и погрубее.  Чтобы  повелевать: на многое
надо - плевать.
     В Коротиче, на  мой взгляд, мощный общественный темперамент сочетался с
характером одиночки:  люди его  утомляли. Умный, проницательный, он старался
любезностью собеседников обволакивать, чтобы не догадались они как, он зорко
все видит, что думает на их счет. Говорит, что "пытался играть сам по себе",
но это  возможно, когда пишешь  поэму или,  скажем,  симфонию,  а не делаешь
политику. И еще: найти  покровителей нужно, важно для  дела. Только вот если
сближаешься с ними вплотную, а они - первые лица в стране,  это уже чревато.
Горбачев,  надо  признать,  собрал команду  из  людей  ярких, в  отличие  от
ельцинской,  суетливой и серой. Но, рухнув,  практически всех  их  утянул за
собой. Чтобы удерживать тут  дистанцию, требуется виртуозность: Коротич, при
всей своей независимости, виртуозности не проявил.
     Хотя, наверно, не мне  рассуждать о том, с чем на личном  опыте никогда
не  соприкасалась. Мое "хождение во  власть" закончилось во втором классе, с
назначения санитаркой, в  чьи  обязанности вменялось  проверять чистоту  рук
одноклассников  перед  началом занятий,  но  за  безответственное  отношения
вскорости  была  разжалована,  и больше  в моем подчинении не  было  никого,
никогда.  Но что такое есть власть, ее  плоды наблюдать пришлось  с близкого
расстояния. И убедилась: тот, кто ее имеет, получает значительно меньше, чем
у него изымается. По-разному,  но крупно. У кого-то человечность, у  кого-то
природный дар, у кого-то все разом. По-житейски считается катастрофой, когда
с  высоты вдруг обрушиваются  вниз,  в  никуда.  Но мне  на  таких  примерах
открывалось и другое: воскрешение. Человек, власть утративший, вновь обретал
себя. За свою журналистскую жизнь я взяла сотни интервью, и самые интересные
случались  с   теми,  кому,  так  сказать,   уже  нечего  терять.  "Бывшие",
свергнутые, старики, вдовы  дарили  царственной  мудростью, открывающейся  в
утратах. Ну что там, "уже написан Вертер": есть такая пьеса "Король Лир".
     Можно недоумевать, можно назвать слабодушием добровольный уход Коротича
с "огоньковского" трона, но мне представляется: то  был королевский  жест. И
безумный, если  надежда  маячила,  что  в изгнании, в опале  почести  за ним
сохранятся. В России?!
     Из России  вообще никогда  никуда нельзя уезжать.  И  дело не  только в
режиме,  но и в  менталитете  нации. Тургеневу  его же  собственный круг  не
простил парижских зимних сезонов. Коллеги-писатели нищей Цветаевой, соседи в
голицынском доме творчестве, изучали ее  "заграничные туалеты".  Но дело  не
только и не  столько в  окружении,  сколько в самом отъехавшем: очень трудно
снова  вписаться, единицы  - у кого получилось. Россия это вам не Швейцария,
куда  и  через  десять лет  приедешь,  и уклад,  и  физиономии,  консьержек,
официантов  все те же. А  дома  чувствовать  себя  иностранцем  - не приведи
господь.
     Тем  более Коротич  отъехал  ну  в  самое  неподходящее  время.  Начало
девяностых.  Путч  случился  во время его отсутствия.  Разумеется,  никто не
обязан ложиться на амбразуру, но существуют нюансы: благоразумие, понятное и
простительное для частного  лица, совершенно  иначе воспринимается у лидера,
идеолога. И  если тебе импонирует  рукоплескание площади, следует  понимать,
что твои побуждения, твое поведение оцениваются уже по особу счету. Народный
любимец   себе   не  принадлежит.   Это  правило,   это   закон,   требующий
безоговорочного ему следования.
     Кроме того, на заре девяностых  не только одна команда  сменила другую.
Поменялось все. Круто, как  и бывает  в революцию. Неподготовленных сминали,
сметали. Либо им приходилось приспосабливаться, обучаться новым  навыкам. Ну
да, как там у Ленина: учиться торговать.
     Драма,  в истории  много  раз  повторяющаяся -  когда  те,  кто активно
способствовал переменам, ими же и бывал опрокинут.  Коротич -  провозвестник
нового  - оказался человеком  старой школы. Но, надо отдать ему должное, сам
это осознал.
     И  обиделся - вот в чем сказался характер. Бойцовские качества отказали
или,  может  быть, сработались.  Знал  как вести  себя с монстрами советской
системы, но  перед Гущиным,  которого  никогда  не уважал,  растерялся.  А в
заместители  к   себе  взял,  рассчитывая  удержать  в  подчинении.  Странно
все-таки, что -  с его проницательностью - от него  ускользнуло,  что  люди,
даже  невежественные,  недалекие,  чутки  к  пренебрежению.  Помнят  его, не
прощают, а при случае мстят.
     Газета, журнал -  это  и  коллектив, и производство, где  хозяин обязан
заботиться о благополучии  работников.  В прежние  времена главный редактор,
если  от жизни не отрывался, выхлопатывал для сотрудников  льготы, дефициты,
улучая момент во время бесед, визитов к большому начальству. Помню, как отца
распирало от гордости  за то,  что удалось ему выбить  квартиру  уборщице  в
"Знамени", Марте Яковлевне. Не за себя  просить, а за малых  сих было шиком,
хотя все  же более с  благородным оттенком, чем с  низменным. Тем более, что
потребности личные удовлетворялись в пакете, вручаемом вместе  с должностью:
и пайки, и казенный автомобиль. Если не алчествовать, хватало.
     Но прошлое кануло в лету. Те чиновники, которых  Коротич так ненавидел,
повылетали из  кресел, пришли другие,  "деловые люди", с физиономиями отнюдь
не чарующими  и  неясным прошлым. Данность, реальность, против которой,  как
известно, не попрешь.
     Почему Коротич  тут отступил, для меня, скажем, понятно: наша  семья  в
таких  обстоятельствах и уехала. Но он в своей книге пишет, что намерен  был
только сменить обстановку, предполагая свой отъезд из страны  лишь временной
перебивкой. Говорит: вот прежде другие уезжали-де навсегда, а у него билет -
в обе стороны.
     Шутите! Так  не  бывает. С  Россией, по крайней мере, не получается.  И
правильно ему  говорили  эмигранты, с которыми он встречался:  нас  дома  не
ждут.  И с чего бы? Свято  место  пусто не  бывает.  Странно  опять же,  что
цитируя статью Мандельштама о Чаадаеве, где все разложено по полочкам, вывод
делает, вопреки логике, обратный.
     В его книге самое уязвимое - рассуждения про эмиграцию. Тут его напрочь
оставляет  великодушие, до того проявляемое к фигурам, компрачикосно режимом
изуродованных:  к  Корнейчуку,  Гончару.  А   о  Межирове,  поэте,   кстати,
первоклассном,  сообщает,  что  тот  получил  квартиру  в  доме  для  бедных
пенсионеров: и что? Женщина, с двумя дипломами о высшем образовании  торгует
в  лавке,  куда он,  автор, заходит,  глуша  ностальгию привычным продуктом,
селедкой, колбаской: и что?
     Они - жалкие?  А он  сам, семь лет  в Штатах без  семьи,  без жены, без
детей,  как пишет, проживший,  арендующий односпальное помещение  в Бостоне,
счастливец, что ли? Неужели за семь прожитых вне дома лет  не уяснил, что из
страны большинство  уехало  не  с  мыслью  разбогатеть,  а совсем  по другим
причинам? Если его  так жгли унижения, оскорбления, почему бы не  допустить,
что и другие тоже памятливы?
     Слава богу, теперь эмиграция -  и прежних, и нынешних волн  -  не терра
инкогнито  для соотечественников. Когда из  страны выталкивали, когда оттуда
под  смертельным  риском сбегали, все  происходило  иначе.  Теперь  в первую
очередь трезвость надобна для просчета шансов на выживания - и там, и здесь.
     Что характерно, "там" и "здесь"  в сущности уже  совпадают. И не сам ли
Коротич  за  то  ратовал?  Чтобы  каждый  знал  свое  дело, им  занимался  и
соответственно получал.
     Поэты меньше,  чем  банкиры. Биологи больше филологов.  И так далее,  и
вплоть до  высшей планки, все учтено до мельчайший подробностей: президентам
вменяется  обладать чемпионской закваской,  чтобы, когда мордой  по  паркету
елозят,  сохранять   улыбку,   явленную   перед  телекамерами,  несмотря  на
расквашенный нос.
     Но мы, россияне, так долго воспитывались в иных правилах, что сразу нам
свою кровную  психологию не изжить.  Тут  в основе  не  "загадочная  русская
душа",  а  культура, выпестованная в  нашем народе  лучшими  представителями
многих поколений:  вниманье  к падшим, способность сопереживать, проникаться
сочувствием к  потерпевшим, жертвам. Хотя  и  вот  что  нам свойственно:  мы
никогда не умели  ценить,  признавать то хорошее, что  для нас  было сделано
кем-то персонально, что вошло уже в наш обиход.
     Виталий  Коротич сделал.  Его  "Огонек" сломал своего рода  "берлинскую
стену", в пределах которой  российскую прессу теперь уже  не удержать. Разве
что  пулеметами.  Хочется  верить,  что  наш народ  понимает,  что из  всего
обещанного одно лишь сбылось - гласность. И это,  пожалуй, самое важное, что
нельзя отдавать.
     Удачливость же  Коротича, как  и с  его  несчастия -  мета избранников.
Случилась судьба. Он от нее не уклонился. Уважаю.
     2000 г.



     Уж на безвестность ему жаловаться не приходилось. В театры, где шли его
пьесы, билеты было не достать, на премьерах чуть ли  не штурмом кассы брали.
Избранных  он сам  проводил через служебный вход, и обаятельной казалась его
как бы растерянность, мол, сколько народу привалило...
     Впрочем, в то время народ валил на все и за всем. И в Большой зал, и за
махровыми  полотенцами.  Жизнь проходила  в  беспрерывном ажиотаже:  где что
дают?
     Повезло, что уже первые его  сочинения  пробивались к публике с трудом.
Почему  их удерживали,  какую  выискивали  крамолу  нынче малопонятно,  но в
тогдашнем  существовании  успех  приходил   с  обязательной  приперченностью
скандалом.  Воспринималось  как зов:  если запрещают, значит, талантливо,  и
надо спешить прочесть, увидеть  во что бы  то  ни  стало.  После  хрущевской
"оттепели"  утратилась  вера,  что  хорошее, в  чем  бы  и  как  бы  оно  не
выражалось, окажется  стабильным. Следовало  рвать подметки, чтобы ухватить:
концерт Рихтера, "Андрея Рублева", пущенного в Кинотеатре повторного фильма,
итальянскую обувь, виски "Лонг Джон", вдруг заполнившее прилавки. Студенткой
"Лонг Джоном" отравилась, бутылка  стоила четыре  с чем-то рубля.  Теперь от
одного вида тошнит. Вот к чему приводила доступность в условиях дефицита.
     Его  "Театр  времен Нерона  и Сенеки" читала  на  раскаленном  пляже  в
Коктебеле, истрепанный, замусоленный экземпляр машинописи, который следовало
к вечеру возвратить.  В спешке  текст жадно сглатывался непереваренным, но я
еще  не понимала, не видела за всем этим обдуманной режиссуры. Казалось, это
мы сами, читатели, рвем друг у друга его новое сочинение, хотя подгонял  нас
он, выстроив в очередь, наблюдая с лукавой улыбкой.
     О   манере  его  улыбаться  стоит   упомянуть  особо.  Теперь,  массово
тиражированная телеэкраном, она превратилась  в торговую  марку, но и тогда,
употребляемая  куда   более  камерно,  отрепетирована  была  уже  мастерски.
Разыгрывалась  пантомима: при вдруг  погрустневшем,  померкшем взгляде, углы
губ  как бы  насильно  растягивались,  все  шире  и шире,  как  у сатира,  с
одновременным нарастанием  скорби  в  глазах.  Класс, ничего  не скажешь!  В
подобном сопровождении уже  и банальность звучала с подтекстом.  Собеседники
делались  соучастниками  и  казались  сами  себе  умнее,  тоньше,  чем  того
требовали обстоятельства.
     Аудитория тоже  отнюдь не случайно  подбиралась:  из  юных  девиц  и их
молодящихся мам.  Расчет  безошибочный:  то,  что  любят  женщины,  в  итоге
понравится и мужчинам.  Вот  почему его,  автора "Галантного века", теперь и
Евгений Киселев  к себе  в  студию  приглашает вещать  о  политике.  Он стал
оракулом.  Точнее,  что больше к нему подходит, пифией, чьим  предсказаниям,
как известно, патриции, цезари доверяли безоговорочно.
     ... В то  коктебельское лето он несколько  странно одевался, что  мной,
например, воспринималось изящной самоиронией:  авторский шарж,  так сказать.
Ну а как же иначе? При малом росте широкополую шляпу надеть, шагать к морю с
огромной сумкой через плечо  в сабо с каблуками! В таком ракурсе видела:  он
потешается, и над нами,  дурищами, и над самим собой. Просто в голову прийти
не могло, что он -  абсолютно серьезен.  И шарфы, пестрые  галстуки,  пальто
длинные, "ново-русские", мафиозные - это вкус, это стиль.  Это, черт возьми,
выбор.
     Мы давно не встречались. О победах его гомерических на телеэкране знала
лишь понаслышке. Самой наблюдать не  пришлось. Но уже здесь, в США, показали
по телевидению фильм  про  Джекки  Кеннеди, того  типа,  как  у нас когда-то
снимали про Героев Социалистического  Труда.  Сплошной восторг. И  вот среди
лордов-пэров-мэров,  ближайшего   ее   окружения,  вдруг  -   ба,   знакомая
физиономия. Говорил по-английски, молодец. Но  придыхания все  те же,  давно
знакомые, и улыбка-клише, компрочикосный раздерг  губ с неизбывной печалью в
глазах - все  было узнаваемо настолько, что в патетический момент его речи я
вдруг неуместно развеселилась.
     Те пэры-мэры, задачу свою как поняли: рассказать то о  Джекки, чему они
были  свидетелями,  что  вызывало  бы   к  ней   уважение.   При  заданности
исключительно на  хорошее однообразие неизбежно.  И вдруг впорхнул соловей и
всех затмил.
     Еще   бы!  То,  о  чем   говорил,  знал   превосходно.  Хотя  к  Джекки
Кеннеди-Онассис это никакого  отношения  не имело.  Эфирное время откровенно
использовалось,  чтобы еще  раз,  теперь  для Америки,  рассказать  о  себе.
Искренность, с которой  любовь к  самому  себе звучала  в каждой фразе, была
даже  трогательной.  И  белый  пиджак,  умопомрачительный  галстук  - те,  в
свитерках, джинсах, померкли, соседствуя с такой припараженностью.
     Хотя для тех, кто  знал  его раньше,  нового ничего абсолютно. Он таким
был всегда, но прощалось, не замечалось. Потому,  видимо,  что тогда  за ним
одни книги стояли,  теперь другие.  Тогда он был автором "Лунина",  "Бесед с
Сократом", "Продолжения Дон-Жуана", нынче, увы...
     Популярность его взметнулась при публикации панегирика о царской семье.
Учуяв момент, шагнул решительно к бульварной литературе - и победил.
     Характерно, что в издательстве "Вагриус", где выходят один за одним его
сочинения  и  где  его  чтят  как  Бога, подсказалась,  верно,  нутром  и  в
оформление   просочилась   разрядность   подобной    продукции.    Глянцевая
аляповатость  обложек точно  свидетельствует, кому это предназначено. Музыку
Моцарта  такая публика не знает, не слушает,  как, впрочем, и автор сборника
"Загадки истории".
     Если  кто  еще  помнит  Виноградову,  телеведущую  музыкальных  передач
(культуру в массы!), в  которых она  растолковывала  пионерам,  пенсионерам,
какой   конкретно   картинкой   симфонии,   скажем,   Чайковского,   надобно
иллюстрировать, - "рожь, васильки, но по  небу  уж облако наплывает", -  так
вот  никто  иной,  как  ее  воспитанник  "Господина   Моцарта"  отваял.  Что
называется, в лучших традициях...
     Допустим, образования  музыкального  можно  и  не  иметь,  не  прочесть
исследование Георгия Чичерина,  один из шедевров в колоссальной  моцартиане,
даже не быть завсегдатаем консерваторских концертов, а просто, ну из  личной
потребности, ставить пластинку, компакт-диск - и слушать... Всего-то. Но при
такой уже малости  сметутся фантазии  о пасторальном влюбчивом пастушке,  со
свирелью  вместо мозгов, вундеркинде, так никогда и не повзрослевшем,  вдруг
испугавшемся  видения,  инсценированного старым  придурком,  и  в  состоянии
родимчика создавшего "Реквием".
     Признаюсь,  это  меня,  как  ничто до  того, взбесило. От  простодушной
наглости, выпестованной  в  плебейских восторгах. Возомнилось, выходит,  что
можно  все?  Приделать   лишь  завлекалочку  про   какую-то  старомосковскую
квартиру,  где  некая  знаменитость,  пианист,  ученик-де  Прокофьева,  друг
Шостаковича,  отсидевший  к  тому  же  в  бериевских  застенках,  по  памяти
восстанавливает рукопись, случайно приобретенную в  развороченном революцией
Санкт-Петербурге...
     В знатоки  я  не рвусь, позвонила  своей  школьной подруге, у которой в
родительском  доме Шостакович  не  гостем,  своим человеком бывал. Мама  ее,
играя в ансамблях с Обориным, ноты брала из  рук  Прокофьева. Но и ей, как и
мне,  не  удалось  припомнить  кто  же  это  мог быть у Сергея  Сергеевича в
учениках, и чтобы еще все остальное,  заявленное автором,  как-то сходилось.
Подруга моя,  в детстве которой присутствовали Ландау,  Сарьян,  Андроников,
когда я имя сочинителя назвала, растерялась. Промямлила: ну не знаю... может
Нейгауз,  он ведь  сидел? Я  в  ответ: да ты что,  Нейгауз и Прокофьев почти
сверстники, какое там ученичество!
     А ведь она на "Страдивари" играет,  в библиотеке ее раритеты ценнейшие,
и то при упоминании такого авторитета зашкалило, что ж с тех девчонок взять,
о которых он пишет чуть ли не  стихами, с пафосом,  надрывно,  что травятся,
гибнут, экзамен не выдержав в театральный институт.
     Между тем женский  тип для  него самого давно найден: актриса Доронина,
стальная, с мяукающими интонациями. И тут тоже выбор, тоже вкус.
     В современном российском театре Доронина - это Фурцева из эпохи застоя.
Хозяйка, вполне  сознающая  власть, но в кокетстве  себе  не отказывающая, с
жертвами,  которых вольна и  помиловать, и  уничтожить.  В  его  пьесах  эта
матрона по  сцене мечется, не  зная куда бы поставить  цветочек, без солнца,
без любви чахнущий. Ефремов, ну уж какой зубастый, на Дорониной подавился. А
для девочек, в  зале сидящих,  она авторской  волей  воплощать предназначена
беззащитность, непонятость женскую. У-у, какие же мужики подлецы!
     Помню, он говорил, что беседовать с женщинами ему интересней. И пожалуй
что был правдив: он тут черпал. Однажды на  сцене увидела эпизод,  о котором
сама ему рассказала, из личного опыта. Но задетости не почувствовала. Друзья
возмущались: он тебя вынес вперед ногами! А я считала,  считаю - пожалуйста,
никаких запретов, литераторы вправе брать где угодно,  что угодно  и у  кого
угодно.  Причем тут я? Не я же сама всенародно воплю, как Доронина на сцене.
Мной пережитое  до таких  драм  не  возвысилось. Это  его  транскрипция, его
стиль.
     На доверие он вызывал: говорун, но умел слушать. Пчелка, труженик, ткал
усердно из болтовни бабьей свои узоры. И актриса дебелая с его помощью еще в
чьи-то судьбы рядилась,  не прощая на театре поруганности тех, кто по  жизни
давно уж про это забыл.
     Процесс обольщения у него туго сплетался с просветительством, ликбезом.
Помню, прогуливаемся,  и  он,  как  бы  случайно,  вкрадчиво:  ну  так  вот,
"приедается  все, лишь  тебе  не  дано  примелькаться..."  угадала,  откуда?
"Черное  море  мое"   -  длю  строфу  Пастернака,   зардевшись   отличницей,
выдержавшей экзамен. Но  вместе с тем и  неловко. Что  ли меня  проверяют? С
какой надобностью? Не знаю пока, не угадываю тут системы, реестра: кого куда
вставить, на  каком уровне. Полагаю, что девочки из подворотен в одну ячейку
ложились,  а  те,  кто  чуть  выше   по  цензу  общеобразовательному,  иначе
учитывались.  Он  нас  изучал,  тогдашних поклонниц,  дотошно,  лабораторно,
примериваясь и готовясь, когда  можно  будет половчее  схватить за  бока эту
глупую тетку - публику.
     О намерениях  его,  как бы еще затаенных, сигналы были.  Сериал  "Ольга
Сергеевна" так уж  был  внятен, так расчетливо  пошл, что, казалось, мог  бы
убить репутацию, но  сошло.  Кому  ж  непонятно: кушать хочется. В тогдашней
элите это  вполне совмещалось - высота помыслов  с поведением уличной девки.
Считалось:  отдавать власти  тело можно, но не чувства-с, не любовь. Древнее
ремесло  позволяло душу сберечь в  полной девственности.  Но спросить теперь
хочется: а ради чего?
     Чтобы Песнь  родилась  о Романовых?  Он  ведь не  Говорухин, в простоте
своей ослепившийся  барским застольем,  и,  как дворовый мальчик, с подносом
замерший на пороге: ах, лица какие благородные, и манера, и обхождения, усы,
прически...  Он-то закончил  Историко-архивный  институт.  Хотя  и нюанс:  в
тогдашние  годы это учебное  заведение  не  считалось первоклассным.  Сплошь
девушки, ну и забракованные в университет. Для амбиционной натуры - травма.

     Мелочь,   а  все-таки:  в  Коктебель  обычно  являлся  в  июне,  еще  в
предсезонье,  когда молодые  мамаши пасли детей, порхали  ничейные  девушки.
Орлы-погубители к  августу слетались. Андрон  Кончаловский, только отснявший
"Дворянское гнездо". Максим Шостакович мчался на красном то ли  "форде",  то
ли  "порше".  Василий  Аксенов с  теннисистом Новиковым  падали  аккурат  на
застекленные парники, после полуночи перелезая через ограду дома творчества.
Валентин Ежов, написавший  сценарии  к  "Балладе  о солдате", "Белому солнцу
пустыни", проносил в столовую чайники, наполненные молодым  крымским  вином,
продающимся  в цистернах. Чего  там,  просто  даже  глядя  со  стороны,  все
балдели. Однажды,  в разгар  обеда, принесли телеграмму Андрону от жены  его
будущей  Вивьен.  Поздравление  с  днем  рождения,   тридцатитрехлетием.  На
французском! Вот ведь что случалось тогда, в те далекие годы.
     Но, сумев  выждать,  он  и  их  одолел,  и Аксенова, и Кончаловского, и
Ежова. Потому, думаю, что они - фамилии можно другие подставить - не  будучи
вовсе  праведниками   и  не  пытаясь  таковыми  представляться,  не  столько
рассудком, сколько инстинктом художническим  сознавали,  что талант - редкий
дар и не имеет эквивалентов, обещанных по житейскому счету. Люди  яркие, они
вместе с тем  были типичны. Испытали ломку, компромиссы, взлеты, падения, но
все-таки  по  собственной  воле  отказаться вовсе от  творчества и  заняться
только товаром - нет, не могли.
     А  вот  он  поступил иначе.  Выбрав себе  в  герои  императорскую чету,
Николая  и   Александру,   приник   к   златоносной   жиле,   обеспечивающий
определенного сорта успех, но неужели всегда именно этого и жаждал?
     В очередной его книге о  Николае Втором,  появившейся снова "Вагриусе",
особое  внимание  уделяется  переписке  царя  и  царицы,  названной  автором
"романом в письмах" и почти сплошь  состоящую из цитат. Обращение там друг к
другу такие: "Мой драгоценный мальчик!", "Мой Солнечный Свет!" В ответ: "Мое
возлюбленное  солнышко,  душка-женушка". И так далее,  и  все  в таком роде.
Поток  елея,  в  котором,  с наслаждением купается  автор.  Комментарии  его
коротки, но оценки определенны: Бедная Аликс, он вздыхает, бедный Николай...
     Между  тем  вот  такие  любовные  излияния конкретно  датированы: 1914.
Первая мировая  война.  Он, "Солнечный  Свет",  в