---------------------------------------------------------------
     © Copyright А. Хургин, автор, 2001
     Home page: http://www.khurgin.ru
     Email: khurgin[at]mail.ru
     © "Вагриус", Москва, 2001,ISBN 5-264-00714-4
     Date: 03 Mar 2002
---------------------------------------------------------------


     Содержание

     СТРАНА АВСТРАЛИЯ
     Повести

     Страна Австралия
     Возвращение желаний
     Сквер
     В песках у Яши



     Рассказы

     Батальная пастораль
     Какая-то ерунда
     Равнобедренный треугольник
     Номер
     Тяжелым тупым предметом
     В ожидании Зины
     Из жизни велосипедиста
     Ночной ковбой
     Не спас
     Виолончель Погорелого
     В сторону юга
     Арктика



     СТРАНА АВСТРАЛИЯ
     повести


     СТРАНА АВСТРАЛИЯ
     Повесть из провинциальной, а также и иной жизни


     Демонстрантка

     Лене Ярченко, по профессии  расчетчице, было около тридцати лет. И  уже
три года из этих неполных тридцати лет, являлась она молодой вдовой, а также
матерью  двоих детей  младшего  возраста. И старший ее  сын, Костя,  ходил в
первый класс  средней общеобразовательной  школы No 33, а младшему было пока
всего три года.  А  муж ее,  Жора,  трагически погиб  при несчастном случае,
происшедшем на производстве. Пошел утром  на работу и  не  вернулся.  Погиб.
Трубой его ударило какой-то по  голове  сзади  и  убило. И  к  ней, к  Лене,
приехали главный механик Компаниец  и  мастер и представитель рабочих масс и
слоев Михайлов. Приехали, стали в дверях и говорят:
     - Такая,  значит,  Елена  Петровна, нелепость.  Погиб  он  на  трудовом
фронте. Пал.
     А у  Лены сын второй только  что родился, младший. Еще и не назвали его
никак.  Не придумали  имени подходящего и благозвучного, не  успели.  И Лена
звала его пока пиратом и хулиганом. А после этого, конечно, Георгием она его
назвала, Жорой.  Она  и  родила  его с единственной целью -  Жору  при  себе
сохранить, мужа  то есть. А ничего, значит, не получилось у нее.  По женской
глупости, в общем, она его родила, сдуру. Показалось ей, Лене, и почудилось,
что  Жора  смыться от  нее замыслил. И она, не  долго  думая, решила второго
ребенка  ему  вовремя организовать.  Чтоб не  рыпался  он особенно в  разные
стороны.  Потому  что он и  так одни  алименты, первой своей жене, платил на
дочку, а на троих детей платить  он бы никак не  смог и не потянул при  всем
своем желании.  И  вот она взяла и забеременела от  него  втихомолку, а  его
поставила в известность и перед свершившимся фактом пять уже месяцев спустя.
И он, Жора, ее этому сообщению обрадовался бурно и неподдельно, как ребенок.
И Лене  стало ясно, что никуда он  смываться от нее  не собирался и в мыслях
ничего похожего не держал.  А просто отвязался временно и, конечно, перегнул
палку. С  ним такое бывало. Он  вообще,  Жора, женщин любил  больше всего на
свете и  пользовался у них  взаимным расположением  и симпатией,  как  никто
другой.
     Лена говорила ему:
     - Бабник ты бесстыжий и больше никто.
     А Жора ей отвечал:
     - Я не бабник. Я жизнелюб.
     Лена возмущалась и негодовала, говоря, что ты ж, черт безрогий, гуляешь
при живой жене, будто с цепи сорвался.
     А он говорил:
     - Ленок, ну что тебе, жалко? - и целоваться лез.
     А  во всем остальном хороший он был,  Жора. И муж хороший,  и супруг, и
все другое, вплоть до того, что не курил и не пил. Если б  еще не  гулял, не
муж был бы,  а  воплощение  мечты всего  человечества. А может, он и  гулял,
потому  что предчувствовал подсознательно и  подспудно. Ну, то, что мало ему
отпущено этой жизни.  Вот он  и хотел,  наверно,  побольше от  нее  взять  и
получить удовольствий. Но это Лена потом так думать стала,  после. Как убило
его. А тогда не  могла она никак с этим его порочным изъяном смириться. Ведь
у него, у Жоры, и на похоронах  женщин было раз в пять больше, чем мужчин, и
все цветов  понатащили  прорву.  Не  продохнуть от них было, от их цветов. А
какие-то  еще   и   подходили  к  ней  без  зазрения   совести   и  выражали
соболезнования,  и  говорили,   что  если  тебе  что  надо  будет,  ты,   не
задумываясь,  обращайся.   И   телефоны   свои   совали  ей  в  руку.   Одна
завпроизводством  потом оказалась в  заводской столовой, другая - заведующей
медпунктом. А  кое-кого Лена  и раньше  знала. Учительницу,  например, Любу.
Правда,  она  ну никак не  предполагала, что  Жора и  с ней  тоже  побывал в
интимных  отношениях и связях. Не умещалось у нее в голове,  чтоб Жора - и с
учительницей.
     А потом, в дальнейшем, учитывая, что погибший Ярченко пять  лет состоял
на  квартирном учете,  завод Лене квартиру дал, трехкомнатную и вне очереди.
Они,  конечно,  попытались  от нее отделаться и  двухкомнатную ей всучить за
здорово живешь, но Лена на этот компромисс с ними не согласилась и не пошла.
Ей  все  знакомые  и друзья говорили,  чтоб не соглашалась  она.  И  она  не
согласилась. А они  - начальство  заводское  различных  уровней  и рангов  -
говорили, что вы  же, вдова, имейте совесть. Мы,  мол, и  похороны за  свой,
заводской, счет вам сделали, и денег выписали в виде единовременного пособия
и материальной помощи.
     А Лена им сказала:
     - А Жору кто убил? Я?
     Но они и на этот ее веский аргумент возражали, разводя демагогию - типа
того,  что  от   смерти  никто  не  застрахован,  а  несчастный  случай   на
производстве с  любым  и  каждым  может случиться и  произойти.  И  на этом,
значит, основании требовали  от  нее  письменного согласия на  двухкомнатную
квартиру. Говорили:
     - Поймите, на  четверых вам была положена трехкомнатная квартира,  а на
троих положена двухкомнатная.
     А Лена сказала:
     - Положена, так положена.
     И она без лишних слов собрала обоих своих осиротевших детей  и прошла с
ними  на территорию мехзавода, воспользовавшись дыркой в заборе, и села  под
Лениным их заводским с детьми. Села и говорит:
     - На, Владимир Ильич, держи, - и прикрепила, значит, к нему пластилином
плакат следующего непримиримого содержания: "Объявляю голодовку до победного
конца".
     И начали,  конечно,  к ним, к  Лене  и к детям  ее, стекаться заводские
люди.  Рабочие  и  служащие,  в спецовках промасленных и в  чистой одежде. И
собралось  их за  короткое время  много. Толпа целая  собралась. Потому  что
всякие несанкционированные митинги и пикеты тогда еще только в моду входили,
а  на  заводе как раз был обеденный  перерыв. А  памятник Ленину у них прямо
перед входом в буфет  установлен. Небольшой такой памятник,  сидячий. И Лена
устроила, значит,  стихийный  импровизированный митинг на  фоне вождя,  и ее
слушали,  широко раскрыв рты.  А она  говорила,  что начальство их заводское
убило  из-за  преступной халатности ее  Жору,  а квартиру  теперь нормальную
давать уклоняется, видно, кому-то своему хочет ее отдать или, может. продать
хочет  за  большие  деньги.  И  называла  она  его,  все  то  есть заводское
начальство скопом и снизу до верху, палачами и подонками вол всеуслышание.
     И директор завода Полупаев Л.А. посмотрел на это устроенное Леной шоу -
так он выразился - и распорядился выделить ей трехкомнатную квартиру.
     - И пусть, - сказал, - она ей подавится и не мешает работать.
     И квартиру Лене в  течение года дали, трехкомнатную в новом доме. И она
туда  переехала  из общежития. Ремонт сделала  и  переехала.  Пробовала  она
добиться, чтоб завод и ремонт ей произвел своими силами и средствами, но тут
они, заводские, стали  стеной и стояли непоколебимо насмерть.  И как-то Лена
вытащила сама этот ремонт, на себе, и стала жить в новой  квартире и растить
детей. За чертой бедности, конечно, жила, на пособия детские и на те деньги,
что за  Жору платили  ей  по закону.  Ну и с мехзавода тоже  она  иногда, от
случая  к случаю,  что-либо  полезное  сдирала,  какой-нибудь  шерсти  клок.
Пойдет, права покачает там  в завкоме,  покричит -  ей  и дадут чего-нибудь.
Этим, допустим, летом бесплатную путевку  в лагерь старшему, Косте, дали,  а
прошлым - семейную путевку в дом отдыха на всех троих. Тоже бесплатную. Хотя
крови это ей много стоило испорченной. Потому что председатель завкома там у
них такая подлая сволочь - все  под себя сгребает. Уже ни в какую  одежду не
влазит и в машину свою не влазит, а ему все мало и мало. Но Лена вытрясла из
него эти путевки, никуда он от нее не ускользнул и не делся.
     А так, конечно, нелегко  ей было  одной с  двумя  детьми вертеться, без
надежной в жизни опоры. Правда, эти женщины  Жорины - в прошлом любовницы, -
не все,  конечно,  а  некоторые из них и на самом деле ее не оставили  и  не
забыли,  и  взяли  над  ней,   как  говорится,  шефство.  В  первую  очередь
завпроизводством  столовским - Стеша. То мяса ей подбрасывала по дешевке, то
масла  сливочного, а то и  сухой колбасы. А тут вообще сахара  привезла  два
мешка, с доставкой на дом. Сказала:
     -  Продашь.  Его нету сейчас нигде  днем с огнем.  Сто двадцать  рублей
стоит за кило, не ниже. А мне, - сказала, - по семьдесят вернешь, госцену.
     И  вторая,  та,  которая  заведующая медпунктом,  Елена, тоже ей помощь
оказывала,  по  своей,  медицинской, части. К врачам  стоящим  определяла на
прием  и на  лечение, лекарства давала, а Жоре маленькому во  время болезней
его уколы приходила делать и по два раза в день, и  по три. А недавно, когда
Даша, сестра  Жоры  родная, в больницу залетела  на кучу операций, так она и
для  нее лекарств достала  остродефицитных. Хотя с Дашей она, Елена,  и сама
была хорошо  знакома,  как теперь  открылось и всплыло.  Жора  покойный их и
познакомил когда-то, давным-давно. Лена тогда в первый раз рожать собиралась
и на  сохранении лежала  месяца полтора,  а  он, Жора,  конечно, не мог этим
обстоятельством не  воспользоваться. И  он к Даше приходил  с  Еленой.  Она,
Даша, сначала в  городе их встретила  вдвоем и в обнимку, застукала, и  Жора
после этого нахально к ней в гости приперся с Еленой вдвоем, так  как нечего
ему было больше терять. А потом  Жора вместо Елены еще кого-то себе завел, а
они, Елена  и Даша, так и остались друг с другом в приятельских отношениях и
общались  по разным поводам между собой с тех пор непрерывно. И Елена, узнав
про Дашу, все сделала, что было в ее силах и возможностях. Только узнала она
не сразу, а  с  опозданием, потому  что  Сергеев долго никому  и  ничего  не
говорил, но это уже от нее не зависело.
     То  есть  не  пустые слова и  звуки  произносили они,  эти  женщины, на
похоронах. И  Жору,  значит,  помнили не  на  шутку. И  с течением  времени,
потихоньку они Лене просто-таки близкими  людьми и подругами сделались. Даже
Люба, учительница. И год Жоре вместе все они отмечали, в узком кругу, и два,
и три.  И вспоминали его,  каждая, каким знала и  запомнила, откровенно -  и
ничего. Лене, наоборот, легче становилось на  душе  оттого, что они хорошо о
нем и тепло отзывались.
     А с Сергеевым у Лены так связалось. Благодаря Даше. Он  пришел к ней за
лекарством,  Еленой у нее оставленным, взял его и повез к Даше в больницу, а
часа  через два опять пришел. И сел в большой комнате  и сидит,  молчит. Он,
Сергеев, вообще мало говорил и редко, в крайних обычно  случаях.  Ну и сидел
он, сидел, пока не выдержала Лена его сидения и не спросила:
     - Сергеев, - говорит, - ты зачем пришел? Я лекарства тебе уже отдала.
     А он еще помолчал и отвечает:
     - Вовик нашелся. Муж.
     И Лена  еле-еле разобралась,  что это  он про Дашиного мужа, пропавшего
сто лет назад, говорит.
     - Ну и что с того? - спрашивает.
     А он:
     - Чтоб я больше не приходил.
     Лена допытывается:
     - Куда не приходил? К кому?
     А он говорит:
     - К Даше. Она сказала.
     И  остался Сергеев  у  Лены  на  ночь. Так как сидел сиднем и никуда не
уходил  -  явочным  порядком.  Ну  она  и  постелила ему  на  диване,  и  он
переночевал.  А  завтра снова  зачем-то  пришел.  И снова сидел  допоздна  и
молчал. И Лена снова  его  у  себя оставила. Но  теперь уже не на  диван его
положила,  а к себе. Потому что не было  у  нее  после Жоры еще никого  и ни
разу. А прошло с момента его смерти целых три года. И  она положила Сергеева
с  собой  рядом, будучи  молодой женщиной  в расцвете  сил и в  соку и живым
человеком. И  он  стал первым  ее после Жоры  мужчиной,  а вообще в жизни  -
вторым.
     А  подруги   ее  насчет   Сергеева  в  один  голос  высказывались,  как
сговорились:
     - И зачем он тебе, - сказали, - такой сдался?
     Особенно Елена его отрицательно воспринимала. Говорила:
     - То  он с  Дашей живет, то  с тобой. Ему, наверно, без  разницы, с кем
жить.
     А Лена им всем так отвечала:
     - Пускай, - говорила, -  будет на всякий какой-нибудь  случай. Не гнать
же его.
     А Елена говорила:
     - Почему это не гнать? Гнать.
     И тогда  Лена воспользовалась  в  разговоре  против  Елены  запрещенным
ударом ниже пояса.
     - Ты сама-то, - сказала она, - с кем всю жизнь живешь в браке?
     А Елена ей:
     - Ну, с учителем танцев.
     А Лена:
     - И как тебе? Нравится?
     - Ага, - Елена говорит, - нравится, хоть в петлю лезь.
     А Лена ей:
     - То-то же. А мне, значит, гнать.
     И она, конечно, не прогнала Сергеева.  Хотя и правда, непонятный он был
какой-то. Молчит и молчит.  Поругаться с ним и то невозможно было, не то что
поговорить.  А Лена же про него и не знала  почти ничего,  кроме того, что с
Дашей он жил, когда Вовик ее пропал. Да и до того жили они,  при  Вовике.  И
Даша  тоже вот  его за что-то любила.  Сама ей  рассказывала,  делилась.  На
работе  они  в  те  времена  любовными  похождениями занималась,  в  Дашином
кабинете, на столе.  Она начальницей маленькой  работала, Даша, и у  нее был
отдельный  небольшой кабинет, а Сергеев числился у нее в подчинении. И они в
кабинете у Даши этим занимались, пока Вовик у нее был,  а когда исчез Вовик,
стали они в открытую жить,  не прячась. А  сейчас  Сергеев  Дашино  место на
работе занял ввиду ее тяжелой и продолжительной болезни. А при Лене, значит,
Жорино место он занял и  жил с ней молча. И днем молча, и ночью. Но ночью, в
темноте, Лена не ощущала его этого гнетущего молчания, а ощущала только силу
Сергеева  и  что-то  еще,  похожее на нежность.  И  хоть  он, Сергеев,  и не
нравился никому  и все ей твердили, что жить с  ним - это большая  глупость.
Лена  в этом вопросе ни  к  кому не прислушивалась, тем  более  что и дети с
Сергеевым  быстро общий  язык  нашли. И старший  -  быстро, и младший. И они
звали его - Сергеев, по фамилии. Костя говорил:
     - Сергеев, помоги арифметику решить.
     И Сергеев ему помогал. А младший, Жора, тот каждый вечер заставлял  его
дом строить из  кубиков  или еще что-нибудь, и  Сергеев молча строил. А Жора
ломал построенное и требовал все строить заново и  сначала. И Сергеев строил
сначала.
     А Даше Лена ничего не сказала про  то, что  Сергеев с ней живет, язык у
нее чего-то не повернулся сказать.  То есть виновной она себя не чувствовала
перед Дашей и не считала, потому что сама же Даша сказала Сергееву, чтоб  не
приходил  он.  Но  не  лежала  у  Лены  душа  на эту щекотливую тему  с  ней
разговаривать. А Даша и без нее все прекрасно узнала. От Вовика. Она,  Даша,
попросила, чтоб Лена женщину какую-нибудь ему нашла, Вовику, из-за того, что
не могла она по состоянию  здоровья жить с  ним как  с мужчиной  и выполнять
свои основные супружеские обязанности, и Лена нашла  ему,  не затруднившись,
Любу, учительницу. И он пришел к ней за сахаром, и ее Лена позвала - тоже за
сахаром, и они у нее познакомились  между собой вроде бы  как случайно. И  с
Сергеевым он, Вовик, тут познакомился. И Даше рассказал, что, значит, у нее,
у Лены, есть теперь  Сергеев и она уже не  одна. А потом он, Вовик,  на день
рождения Даши их  пригласил с Сергеевым. От Дашиного имени пригласил. И Даша
восприняла  их совместный  приход  как должное и без всякого  недовольства и
претензий никаких не предъявила. А за  учительницу  еще благодарила сто раз.
Наверно, совсем у нее было со здоровьем плохо и  беспросветно. А на вид, так
просто смерть она напоминала, только что без косы.
     И таким  вот образом за три года личная  жизнь Лены как-то наладилась и
достигла определенного уровня и стала походить  на жизни большинства  других
женщин нашего  времени  и была не  хуже, чем у них и чем  была  она у нее, у
Лены,  при Жоре.  Во  всяком случае,  так жить было  уже можно. Если б оно и
дальше  все  так же продолжалось  и шло установленным порядком.  Но  она без
работы  осталась внезапною Вышла из декрета по  достижении Жорой трехлетнего
возраста, как положено, а контору их хитрую взяли и аннулировали. Закрыли то
есть.  А их  всех, работников, выкинули на улицу не хуже, чем при  проклятом
капитализме.  Оно  и раньше предпринимались  попытки закрыть эту их контору,
еще года  полтора тому назад.  Но тогда попытки эти и происки  не увенчались
успехом.  Переименовали их только и подчиняться  обязали не Москве, а Киеву.
Ну и  сократили,  конечно,  на  тридцать процентов.  А  теперь  вот все-таки
добрались до них по-настоящему и ликвидировали как класс. Сказали: за полной
ненадобностью и непригодностью в новых условиях экономических реформ. И Лена
осталась без работы. Сергеев ей говорил:
     - Перебьемся.
     А она:
     - Надоело перебиваться. И у меня двое детей.
     И пошла Лена на мехзавод. К Стеше с Еленой. И Стеша сказала:
     - Устроим.
     И она позвонила начальнику ОТЗ и говорит:
     - Люд, надо подругу на работу принять.
     А Люда говорит:
     - Можно. Расчетчицей.
     И Стеша Лене мимо трубки говорит:
     - Расчетчицей годится?
     А Лена говорит:
     - Да. Я ж расчетчица и есть.
     И она пошла от Стеши к этой начальнице ОТЗ Люде и написала заявление на
имя директора Полупаева Л.А. с просьбой о приеме на работу, и начальница его
подписала, или, вернее, завизировала. А директор не подписал. Ему секретарша
это заявление  положила  на  стол  вместе  с  другими  бумагами,  требующими
подписи, а он увидел фамилию Ярченко, нажал селектор и говорит:
     - Начальник ОТЗ, зайдите.
     Та зашла, а он спрашивает:
     - Ярченко - это кто? Вдова Ярченко?
     А начальница ОТЗ говорит:
     - Вдова.
     А Полупаев:
     - Я этого, - говорит, - не подпишу. Мне демонстрантки не нужны.
     И не подписал.
     А Лена узнала, что не подписал он ей заявление и почему не подписал,  и
говорит:
     - Вот же хорь злопамятный.
     И  она сочинила  воззвание и  написала его на большом ватманском  листе
фломастером. "Люди! - написала. - Моего мужа, Георгия  Ярченко, тут убили, а
теперь и меня, вдову его, хотят убить, отказывая в приеме на работу!".
     И  Лена, как и  в прошлый раз, три  года назад,  пробралась с детьми на
территорию мехзавода и расположилась  все там же, под Лениным, который сидел
себе как  ни  в  чем  не  бывало  на  своем постаменте,  только  был  теперь
облупленным и выцветшим, и обгаженным воронами. И она развернула свой плакат
и стояла  с ним на снегу,  может, час, а может, и два. Но никто не подошел к
ней и  не прочитал того, что написала она на плакате,  можно сказать, кровью
сердца. То есть ни  один человек не подошел и  не заинтересовался криком  ее
души.  Стеша одна подошла. А остальные проходили мимо  и как будто ничего не
замечали. А Стеша увидела ее из окна столовой и подошла. И:
     - Бросай, - говорит, - свою агитацию.
     И Лена свернула плакат  в трубу и положила его Ленину В.И. на колени. И
они зашли к Стеше в столовую и выпили там по чуть-чуть, и поели, и покормили
детей. И Стеша сказала:
     - Зря  ты.  Мы  б  все равно  как-нибудь  с Полупаевым  утрясли. И  еще
сказала: - Но ты, - сказала, - не боись. Прорвемся.
     И Лена ответила ей, вторя:
     - Конечно, прорвемся. - И она сначала засмеялась беспечно и беззаботно,
как смеются лишь в раннем детстве, а потом вдруг сразу заплакала.

     Желание

     И с тех  пор не было у  Михайлова никаких посторонних желаний. Он хотел
иногда только есть и пить и больше, и чаще всего хотел  спать. А сверх этого
совсем ничего не хотел. Ну или, может быть, почти совсем ничего.  Потому что
одно  пламенное и заветное  желание у него все-таки в запасе  было. И сидело
оно, это желание, где-то глубоко в Михайлове, в его недрах, и вспоминал он о
нем, о своем  этом неизъяснимом желании, в редких  и крайних случаях, хотя и
постоянно. А желание  это было такого характера -  Михайлов желал как-нибудь
очутиться в  стране  Австралии,  чтоб,  значит, при  помощи этого  забыть  и
стереть из памяти свою жизнь, и свою жену, и вьетнамца, и ту работу, которую
он делал много лет из года в год и которую не любил ни одного дня, а потом и
боялся  ее  и  ее неоправданных и  непоправимых  последствий. А  почему  ему
взбрела в  голову именно  Австралия, так  он  и  сам думал - почему? Просто,
наверно,  далеко она размещалась, эта  страна Австралия,  и Михайлов  совсем
ничего про нее не знал, кроме красивого названия, которое  запомнил навсегда
из пройденного курса средней школы. А больше про Австралию он ничего не знал
и, наверно, потому  туда  стремился  всей  душой  и телом подсознательно.  А
может, и не  туда  он  мечтал и надеялся  попасть, а хотел исчезнуть отсюда,
чтоб,  значит, не быть тут больше никогда. И это единственное пустое желание
Михайлова отличало его от остальных одушевленных представителей живого мира,
населяющих необозримые просторы страны от конца и до края.
     А раньше, до того  переломного момента, как Михайлов ушел с работы и от
жены, у него скорей всего бывали  и иного  направления желания, но какие они
были  и сколько их было -  много то есть или мало,  -  Михайлов давно уже не
помнил, да и не вспоминал никогда, и потребности у него такой - вспоминать -
не возникало, потому что ничего хорошего и  радостного из  прошлой его жизни
не сохранилось у Михайлова в памяти и не задержалось,  а  сохранилось только
все плохое,  принесшее  ему  когда-нибудь зло.  Такие  у  него, видно,  были
природные свойства памяти  и мозга - не запоминать все светлое и  хорошее, а
запоминать  одно  лишь плохое. А может, и  правда,  не  было  у него  ничего
такого, что  надо было бы  запомнить  раз  и навсегда  и  иметь  при  себе в
качестве  приятных  воспоминаний о  прожитом  отрезке  жизни. И  вот  помнил
Михайлов, например, как лежал под белой простыней его  напарник или что жена
ему  изменяла с вьетнамцем. И до  этих пор не  мог он постигнуть, почему она
это  делала именно  вот  с  вьетнамцем,  а  не  с  лицом  какой-нибудь более
привычной   в   их  местности   нации  или  народности.   И  ведь   расовыми
предрассудками никогда  Михайлов не страдал,  потому что даже  и  евреев  он
считал за таких же людей, как и все и ничем не хуже других, а это его добило
и  доконало - то, что вот с вьетнамцем, хотя и понятно ему было, что разницы
нет существенно никакой и не в этом трагическая  суть дела и происшествия. А
то,  допустим, как они с женой познакомились и встретились, память Михайлова
в себе  не  удержала,  и теперь восстановить это он,  если бы и захотел,  то
никак не  мог бы. Помнил Михайлов,  что был он  когда-то демобилизованным из
рядов  Советской армии воином в звании рядового и никакой жены у  него тогда
не было,  а  потом она появилась и долго была,  а  потом был вьетнамец, и ее
опять  не стало.  Сразу,  в  один прекрасный  день, не  стало  у него  жены,
невзирая на  то, что  еще длительный  срок  они жили чужими людьми под общей
одной крышей, имея общего ребенка в возрасте до семи лет. И этот ребенок рос
и вырастал, а жена все  жила и жила с вьетнамцем, а Михайлов жил сам по себе
отдельно, для того, чтобы зарабатывать какие-нибудь деньги и покупать на них
еду и одежду для  ребенка  и для  себя. И зарабатывал он эти деньги, работая
дежурным слесарем на промышленном предприятии тяжелой  индустрии, или, проще
говоря, на  заводе. И  он  не любил  этот завод и свою  должность  дежурного
слесаря, так  как  завод этот, если,  например,  смотреть на  него с  высоты
четвертого этажа заводоуправления, представлял из себя  обнесенное забором с
колючкой  сосредоточение зданий цехов, грязных и  низких,  и разбросанных по
голой  земле без  умысла и  распорядка,  а между цехами  были нагромождены и
наворочены железобетонные ноги и фермы, и балки крановых эстакад, а под ними
копились груды  мертвого  промышленного хлама  и  горы  металла,  и какие-то
остовы и скелеты отживших механизмов и станков, и какие-то рельсы и болты, и
еще  много  чего-то  железного  и  ржавого,  и  изуродованного.  И  по всему
пространству  завода носился удушливый  ветер и  подхватывал за собой черную
пыль литейных производств,  и перемешивал  ее с рыжим песком,  и  швырял эту
вонючую помесь в окна и в стены,  и поднимал столбами  и клубами  под  самое
небо. И от этого  вечного  ветра  даже цветы  на клумбе, которую разбили под
окнами кабинета  директора для  эстетической  красоты, всегда были окутаны и
покрыты слоями жирной пыли и грязи, и пахли эти тусклые больные цветы сталью
и ржавчиной, и индустриальными маслами,  и  заводские  люди,  двигавшиеся из
цеха  в  цех по  различным технологическим потребностям  и надобностям, были
пыльными  и промасленными,  и  как  бы лишенными  на время  выполнения своих
производственных обязанностей человеческого  достойного  обличья. И Михайлов
не любил этих промышленных людей и сторонился их общества и компании, хотя и
сам был в грязи и в масле и никогда не мог отмыть себя полностью. А когда-то
с  женой  Михайлов  ходил  в  кино, а  перед этим  кино  демонстрировали  им
документальные кадры исторической  кинохроники  - как  водили на  работу  на
какой-то  дореволюционных  времен фабрике  лошадей  и  они крутили  какой-то
тяжелый  ворот, ходя  по  замкнутому  кругу, пока  не  уставали, а потом  их
отпрягали  от  ворота и уводили  в  конюшню на  отдых и кормежку, а  в ворот
впрягали  других таких  же лошадей, отдохнувших  и поевших сена. И  Михайлов
сравнивал себя  с этими  рабочими лошадьми и уподоблял себя им, потому что и
его  трудовая  жизнь  так же  протекала,  как и у тех лошадей.  Каждый  день
протекала его жизнь  в  таком же круговороте упрощенных действий, только шел
он на  работу сам, по собственному пониманию, и  сам впрягался и вертел свой
ворот  с  напарником,  пока не подойдет их время смены. А смысл работы у них
заключался в текущем ремонте  оборудования, состоящего из станков и прессов,
которые  ломались  в   течение   производственного   процесса   и  требовали
неотложного  ремонта,  тупо  и неподвижно стоя с искореженными от перегрузок
деталями и узлами, и  Михайлов  заменял им  эти  узлы  и детали, вышедшие из
строя,  на  новые.  И  оборудование снова  работало до  следующей  аварии  и
поломки, давая продукцию народному хозяйству страны  и мира.  И вот говорят,
что  машины бывают умные. Может,  конечно, и  бывают. Но Михайлов  таких  не
видел  и не встречал,  а те, какие он  видел, были простые  и примитивные  в
своей  способности резать  и давить металл  или  выполнять  прочие  неважные
функции и операции. И вот, значит,  из-за всего этого перечисленного он и не
любил  эти станки и прессы и  не  любил  свою работу и профессию, но никакой
другой  работы Михайлов  не  знал  и не  понимал  и не  умел делать никакого
другого общественно полезного дела.  И он работал по типу того, как работали
лошади в кинохронике, механически  и без всякого удовольствия и пользы душе,
а  только лишь ради получения средств  к  дальнейшему существованию. А потом
уже,  когда  с  его напарником произошел  несчастный случай  травматизма  со
смертельным  исходом,  стал  Михайлов  не  только  что  не  любить эту  свою
вынужденную работу, но  и бояться  станков  и  прессов.  которые  обязан был
ремонтировать.   И   было   это,   когда   сын   Михайлова   достиг   своего
шестнадцатилетия,  а  вьетнамец бросил его  жену и передумал  с  ней жить, а
Михайлову это было безразлично и все равно. И как раз тогда убило трубой его
напарника,  а он, напарник, был молодой и веселый и любил спать с женщинами,
и женщины тоже его за это любили, и было у него их много, разных и всяких. И
еще  у  него была вторая  жена  и  двое детей,  а у первой жены от него была
дочка, и он платил ей положенные алименты.
     И вот его убило  трубой после того,  как они вместе, Михайлов то есть и
напарник, произвели замену старого и разрушенного клапана на прессе, и пресс
включили для испытания и проверки в холостом режиме работы, и когда, значит,
его включили, вернее,  это Михайлов  нажал на кнопку "пуск", то  появился  и
возник  какой-то  лишний  звук, и  они пошли  посмотреть,  что за звук такой
неположенный  и  откуда  он  происходит, - Михайлов  чуть  вперед  пошел,  а
напарник чуть сзади,  а в это самое  время трубу  и  оборвало,  и, как шланг
резиновый, страшным давлением  отбросило эту стальную трубу,  и напарника по
голове  сзади ударило. Он и  смерти своей не увидел - такой неожиданной силы
был этот удар. А Михайлов  остался целым  и  нетронутым, хотя  и находился в
непосредственной  опасной  близости от напарника,  и на него все  смотрели и
удивлялись, как это так могло  произойти,  что они  были  вдвоем и вместе, а
убило одного  напарника, а  Михайлова даже маслом  не  искупало. А  какая-то
молодая  баба  из  медпункта  в халате  сказала,  что хороших  людей  всегда
убивает, а  всякое говно  остается  жить  среди нас и плавать на поверхности
нашей  жизни.  А  прессовщик, который  приходился  напарнику  лучшим другом,
сказал, что стрелять вас всех надо за такие дела.
     И  Михайлов стоял на  похоронах напарника совсем  один, как перст,  и к
нему не подходили скорбящие люди,  а он этого  и не хотел. Он  и на поминках
сидел сам, а на него все  время смотрели  обе вдовы напарника, а также и его
родители,  и  сестра, и  остальные родственники, и  друзья. А может, ему так
казалось.
     А  потом  Михайлова  таскали  в  прокуратуру  и  заставляли  писать там
объяснительные записки  письменно и снимали с него дознание в устной  форме,
потому что он был единственным и самым главным  свидетелем этого несчастного
случая  на  производстве, а прокуратура была  призвана  установить по  долгу
службы  личность  истинного  виновного,  чтоб  осудить  его  за  проявленную
преступную халатность и несоблюдение Правил  техники безопасности при работе
с сосудами, находящимися под давлением.
     И, значит, когда все это кончилось и назрела  в природе весна, Михайлов
бросил  свою работу,  так как стал он бояться всех этих  движущихся железных
машин и механизмов и  не мог  больше физически  и морально  их обслуживать и
ремонтировать.  И  в  одно  утро  этой ранней  весны  он  вышел  из  дома  и
почувствовал, что ничего ему не надо  и ничего он не хочет, и он не пошел на
работу,  а  пошел   бродить  вокруг  да  около,  прощупывая  и  предугадывая
подступившую  к нему  фазу  жизни,  которую  надо будет  ему так  или  иначе
перетерпеть и прожить, а там, может, настанет Австралия.
     И он ходил без определенных занятий туда и сюда  и видел, что город, по
которому он ходит,  скучный и одноцветный,  и думал, что ему,  этому городу,
далеко, наверно, до Австралии во  всех отношениях и  по  всем статьям. И так
ходил  Михайлов по улицам без толку и направленности, а просто, чтоб убивать
время, и  заходил  на вокзал, и читал  расписание движения  поездов дальнего
следования, и заходил  в агентство  воздушных  сообщений  и там  тоже  читал
расписание, отыскивая  рейс  на Австралию и время  его отправления. А о том,
что  нету  у  него  денег  на  приобретение  билета и  визы  или,  допустим,
какого-нибудь другого  разрешения от властей, он  не думал. И про то, что не
дадут ему ничего такого разрешающего  без наличия  неопровержимых оснований,
он тоже не думал.
     И проходил  Михайлов весь день дотемна, и подошло его время идти домой,
но он и домой не пошел, потому что не было у него больше желания туда идти и
опять  видеть перед собой свою жену,  которая  столько лет безнаказанно пила
его  кровь с вьетнамцем, и сына  своего не хотел Михайлов больше видеть, так
как давно  уже  стал он Михайлову чуждым и незнакомым и даже потерял на него
похожесть по чисто внешним  признакам, а был копия мать в молодости - один к
одному.  И Михайлов снова пошел на  вокзал и, так как  захотел есть,  съел в
буфете типа "экспресс" вареное  яйцо и выпил стакан  чая с бубликом. А потом
он нашел свободное место в пассажирском зале ожидания и заснул  на нем сидя,
и  спал в такой неудобной скрюченной позе, свесив  голову вниз к  коленям, а
руки сложив на  животе крестом. Но до утра ему доспать не позволила милиция,
которая,  делая  обход  зала ожидания на предмет  выявления  и пресечения  в
зародыше правонарушений общественного порядка, обнаружила спящего без задних
ног Михайлова  и  разбудила его, ударив в плечо.  И потребовала  милиция  от
Михайлова,   чтоб  он  предъявил  документ,  удостоверяющий  личность,  а  у
Михайлова  на  этот случай оказался  паспорт,  потому что он  его так  и  не
выложил из  кармана с  тех времен, когда ходил через день  и каждый  день  в
прокуратуру, и Михайлов  его предъявил милиции. А милиция сверила фотографию
с его действительной личностью и прописку проверила  - ее то есть наличие, а
потом Михайлову говорит:
     - Почему на вокзале ночуете, гражданин Михайлов?
     А Михайлов говорит:
     - Поезда ожидаю.
     А милиция спрашивает:
     - А вещи где?
     А Михайлов говорит:
     - В камере хранения.
     А милиция говорит:
     - Тогда покажите ваш билет.
     А Михайлов говорит:
     - Нету у меня билета. Билеты продавать начнут за час  до отправления. Я
очередь занял.
     И милиция его оставила сидеть в зале ожидания  и не забрала, и Михайлов
поспал еще с  час  или больше, а  под  утро ушел невыспавшимся  с  вокзала и
разбитым, чтобы, значит, не привлекать. И  начал он, Михайлов, жить, не имея
постоянного жительства, а слоняясь  по городу  и  ночуя то на вокзале, то на
автостанции,  то в аэропорту. Но в аэропорту  редко он  ночевал,  потому что
аэропорт в часе езды от городской черты располагался, и туда автобусом ехать
надо было рейсовым, и в  конце маршрута часто билеты  проверяли на выходе, а
деньги Михайлов экономно расходовал, на  покупку  хлеба,  так  как было их у
него  совсем мало и, где  их  брать, Михайлов еще вплотную не задумывался. А
задумывался он  только над  тем,  как  ему бороться с непрерывно отрастающей
бородой и где простирывать  носки,  которые  от длительной  бессменной носки
прели в ботинках и издавали внятный гнилой запах. Правда, с носками вопрос у
него разрешился сам собой. Михайлов зашел в бесплатный общественный туалет и
постирал их под краном и надел на ноги не высушенными, а только выкрученными
и отжатыми и пошел себе дальше своим путем. А с бородой было, конечно, более
сложно  решить,  потому  что росла она  у  Михайлова отдельными  клочками  и
кустами и  ее  надо было, чтоб встречные люди на него не оборачивались и  не
обращали  своего  подозрительного  внимания,  а  брить бороду Михайлову было
нечем. И он пошел к своему дому и выследил, когда жена его ушла и сын  ушел,
открыл двери бывшей собственной квартиры и проник в нее незамеченным  и взял
там станок для бритья, которым ни  разу  не брился, потому что  у  него была
хорошая электробритва, и который валялся в кладовке, и жена про него никогда
бы не вспомнила  и не  заметила его пропажи,  хотя это  и  был  ее Михайлову
подарок,  сделанный, наверно,  на  день  рождения  или  на  двадцать  третье
февраля,  когда  не было  у нее  еще  вьетнамца  и она  не  изменяла  с  ним
Михайлову. А, завладев станком, Михайлов ушел и ничего  больше не взял, даже
из еды, а ключи после этого он выкинул в  сток канализационной  сети, чтобы,
значит,  больше в свою квартиру не заходить, и пошел Михайлов в тот же самый
туалет и стал там сбривать себе бороду, и, пока брил он ее без мыла, зашел в
туалет какой-то солидный мужик, а  с ним толстая баба. Михайлов еще подумал,
чего это они  хором в мужской  приперлись. А мужик зашел,  потянул  носом  и
говорит:
     - Полное антисанитарное состояние и нарушение норм.
     А баба ему:
     - Так нету ж уборщицы. Никто не идет за такие деньги.
     А мужик говорит:
     - А мне нет дела. Сами уборку производите.
     А баба говорит:
     - Как это сами?
     А мужик говорит:
     - А так.
     И тут он увидел бреющего бороду Михайлова и говорит ему:
     - Паспорт есть?
     Михайлов говорит:
     - Есть, - и дал ему паспорт.
     Мужик почитал паспорт и опять говорит:
     - А трудовая есть?
     А Михайлов говорит:
     - Нету.
     А мужик:
     - Уборщиком пойдешь?
     А Михайлов говорит:
     - Пойду.
     А мужик бабе говорит:
     - Вот, а вам работать некому. Оформляйте человека.
     И Михайлов, добрившись, пошел за  этой  бабой в какую-то контору, и она
его оформила с этого же дня и числа уборщиком на работу и дала  ему ключи от
подсобки, где сохранялись  инструменты, в смысле  метла, швабра  и тряпки, и
еще резиновые боты. А потом подумала эта баба и говорит:
     - А паспорт покуда пускай у меня поночует. А то ищи тебя после.
     А Михайлов говорит ей:
     - Пускай.
     А баба еще порассматривала Михайлова с головы до ног и обратно, полезла
в свою сумку и достала из нее десять рублей. И говорит:
     - На, а с получки я у тебя вычет сделаю.
     И Михайлов  принял  эти деньги и вернулся к месту своей  новой работы в
туалет,  и  открыл подсобку,  и  увидел,  что она пригодна для  человеческой
жизни, так как  вдоль имеет  три шага,  а поперек - около двух и  есть в ней
электросвет.  А  больше Михайлову и не надо было ничего особенного. Позже он
подобрал возле какого-то дома выкинутый жильцами матрас и перенес его к себе
в туалетную подсобку и стал там жить. Вечером он ел что-нибудь, производил в
обоих помещениях туалета - в  мужском и  в  женском - влажную добросовестную
уборку и другие  работы, закрывался в подсобке на ключ изнутри, и раскатывал
матрас, и ложился на него , и спал. А рано утром  Михайлов скатывал матрас в
скатку,  ставил его в дальний угол  подсобки на попа и шел на свежий воздух,
чтоб проветрить от въевшегося за ночь запаха свое  тело и свою одежду и чтоб
чего-нибудь съесть и  купить чего-нибудь  на вечер, ну  и  для того чтоб  не
болтаться  под  ногами  у  посетителей   и   не  лезть  им  на  глаза  своим
присутствием. И он ходил с утра до вечера дни напролет по  окраинным районам
и  по заасфальтированным улицам, кружил  и  петлял, не  разбирая  дороги,  и
бороздил поверхность пространства, способствуя более быстрому  и незаметному
течению времени. И он сильно уставал  к вечеру,  хотя всегда ходил медленным
шагом,  без  напряжения  сил, и отдыхал,  садясь  на лавки и скамейки, какие
попадались ему на городских улицах, в парках и скверах.  А один раз Михайлов
сделал  привал  на  скамейке  в  скверике, чтобы остыли его  находившиеся  и
отекшие ноги, а на  ней, на этой скамейке, лежала кем-то брошенная городская
газета,  "Вечерняя  правда".  И Михайлов  на  эту газету мельком взглянул  и
увидел, что  там  напечатана его фотокарточка,  та, которую он на  последний
пропуск себе  делал,  только увеличенная,  а под фотокарточкой писалось, что
он, Михайлов Анатолий Игнатьевич, сорока  двух лет, ушел такого-то числа  из
дома на  работу и не  вернулся, а  пропал без вести, и сообщались его особые
приметы и черты, и всех,  кто хоть что-нибудь  знает насчет  местонахождения
товарища Михайлова А. И., просили позвонить по указанным номерам телефонов и
сообщить.  И Михайлов  понял,  что  жена подала  на розыск и  что  его могут
встретить  какие-либо  знакомые люди  и  опознать.  И из-за  этого  Михайлов
прервал свои похождения по улицам, а стал сидеть и днем, и ночью в подсобке,
запертой  им  на  ключ. А  выходить  он  стал,  только чтобы  выполнять свои
служебные  обязанности  по уборке -  но это поздно, считай, ночью - и  чтобы
покупать  какую-нибудь пищу. Ну  и,  конечно,  деньги  заработанные получать
выходил Михайлов два  раза в месяц.  Седьмого и двадцать второго. А  чтобы с
чисел месяца не  сбиваться и  не путать, он купил себе в киоске "Союзпечать"
календарик за  пять  копеек  и каждое новое утро  затирал  гвоздем очередное
число  наступившего  дня  недели. И  наступавшие  один за  одним эти дни  он
пролеживал на матрасе в тишине  подсобки, и ему было спокойно, и он перестал
хотеть  спать, потому  что  теперь совсем нисколько не уставал  днем и спал,
сколько  хотел,  пока  не  выспится.  И так  приблизительно Михайлов  прожил
окончание весны  и лето, и всю осень и дожил,  можно сказать,  припеваючи до
зимы. И ему пришлось выйти из своего надежного убежища и жилища лишний раз и
сходить в универмаг, чтобы купить  там себе одеяло, так  как он укрывал себя
во время сна осенним легким пальто, тем,  в котором  и вышел из дому прошлой
весной. А оно  было коротковато и не  согревало всего тела целиком. А деньги
Михайлов теперь имел в  достаточном количестве  из-за того, что ему  не было
куда их тратить, разве только  на то, чтобы питаться или собирать  на случай
Австралии. А ел Михайлов мало по причине плохого и слабого аппетита. И пошел
он, значит, в универмаг за одеялом и заодно за носками, потому что его носки
полностью пришли в негодность и расползлись на  части, а там,  в  универмаге
этом ихнем, не то что одеял и носков, а вообще ничего не продают,  и пустота
такая, что хоть шаром покати. И Михайлов вернулся к себе, одеяла не  купив и
носков тоже не купив, и продолжал и дальше носить и боты, и ботинки на босых
голых  ногах  и  укрываться  пальто  и замерзать,  потому  что  центрального
отопления в  бесплатном туалете  проведено  не было, а  на улице была зима и
подходил  Новый  год.  Правда,   Михайлов  никак  не   ощущал  на  себе  его
приближения, и не создавалось у него приподнятого  праздничного настроения и
состояния, а было  ему обыкновенно  и как всегда. А когда праздник Новый год
кончился  и прошел, не  изменил  Михайлов  своего устоявшегося  и привычного
образа жизни и деятельности, как делают это некоторые другие люди, а оставил
все  в  неприкосновенности,  как  было,  и его  никто не  нашел и не  выдал,
несмотря на объявленные через газету розыски, и он остался жить на свободе в
подсобке.

     Досадное недоразумение

     Компаниец  и так образ жизни вел в  основном бездуховный и ничем внешне
не окультуренный, а тут, значит, ему еще и по морде въехали ни за что ни про
что и с бухты-барахты.  И хорошо так въехали, с понимание, прямо  в передние
золотые зубы  кулаком. И  въехал-то  не кто-нибудь  посторонний или чужой, а
непосредственный, можно сказать, подчиненный и первый помощник и чуть  ли не
старый надежный друг. И зубы у Компанийца вылетели, как из пушки, в полость,
значит,  его  рта, и он ими  поперхнулся и  подавился и  долго и  мучительно
кашлял, и отплевывался этими своими зубами, и собирал их по одному с пола, и
плакал  от  бессилия  скупыми слезами  гнева. Потому  что  он ничего и ничем
более-менее достойным не мог ответить своему обидчику и оскорбителю, ведь же
он, обидчик его то есть,  являлся в своем спортивном прошлом толкателем ядра
и пятиборцем и кулак имел с дыню. А Компаниец никем  таким  подобным никогда
не был и  не отличался, и его можно  было перешибить  с близкого  расстояния
плевком.  Конечно,  ничего  он  не  мог  ему  физически  противопоставить  и
возразить  и  все   повторял,  как  молитву,  расплющенными  всмятку  губами
неразборчиво и шепеляво:
     -  Ну ты мне за  зубы  заплатишь,  гад,  по  рыночному  курсу.  Ты  мне
заплатишь.
     А обидчик  его  кривил лицо и  протирал свой  граненый кулак ладонью  и
говорил тихо, медленно и спокойно:
     - Да иди ты. - говорил, - в пень дырявый, мудило.
     И что  особенно  было  противно и скверно в  этом досадном  конфликте и
недоразумении, так это то,  что произошел он, конфликт не  без свидетелей  и
очевидцев, с  глазу на глаз, а наоборот - при максимально возможном стечении
рядовых и прочих работников малого  предприятия "Мехмаш", которое  Компаниец
два  года  назад  создал  из  ничего  и на  голом  месте  и  являлся  теперь
фактическим  и  безраздельным  его  владельцем,  и  успешно  им  управлял  и
руководил   в  условиях  всеобщего  разброда,  хаоса  и  инфляции.   И   все
присутствующие отвернулись и вышли из помещения и сделали вид, что ничего не
случилось и не произошло и ничего они не видели и не заметили.  Так как удар
Компанийцу нанес Рындич,  работавший в этом "Мехмаше" вторым, как говорится,
лицом,  то  есть  заместителем  самого же Компанийца  по всем  техническим и
производственным вопросам. И его  на предприятии уважали. А с Компанийцем до
этого несчастного случая были они почти что друзьями и товарищами, и они сто
лет  знали  друг друга,  потому что  вместе и учились, в одной даже  учебной
группе. Правда, Рындич тогда Компанийца  не принимал  во внимание и  в  поле
своего зрения  и относился  к нему наплевательски и надменно.  А  потом, уже
после  окончания   вуза  и  аспирантуры,   он  по  стечению  неблагоприятных
обстоятельств и по собственной глупости попал на скамью подсудимых. И сидел,
Рындич,  ровно  пять  долгих  лет,  минута  в  минуту,  а  когда  из  лагеря
освободился и вышел и никак не мог работу себе найти вообще нигде, Компаниец
взял его к себе - еще в  монтажно-демонтажное управление. Он по объявлению в
газете пришел, Рындич, чтоб хоть  в  монтажники устроиться и определиться, а
Компаниец его встретил случайно, проходя мимо по коридору, и предоставил ему
вакантное место начальника  участка, как  будто  бы он  не помнил ничего  из
прошлого времени и как будто  ему все равно  было и безразлично  то, что он,
Рындич, отсидел положенный  срок и вышел, имея судимость. И они  работали  с
того самого дня  плечом к плечу  и вместе  и  не  ругались  между собой  как
правило,  а  все  возникающие  острые  вопросы  разрешали мирными  путями  и
способами. Даже  и в  самых щекотливых жизненных ситуациях  и  моментах. Вот
было, например, у них такое, что понравилась вдруг Компанийцу и приглянулась
с  первого взгляда новая  жена Рындича,  и он  откровенно и по-человечески с
Рындичем этим своим  нахлынувшим чувством поделился.  И спросил  у него  без
всяких там обиняков:
     - Ты как? На это.
     А Рындич подумал и говорит:
     - А что как? Никак.
     И Компаниец понял  и истолковал  его ответ  по-своему и положительно  и
склонил  ее,  эту новую  жену Рындича, к  интимной близости и  половой жизни
путем дорогих подарков и угощений, и алкоголя, а Рындичу он честно возместил
моральный  ущерб и  урон. После того, как удалось ему, значит, задуманное  с
его  женой  осуществить, он  пригласил Рындича к себе в кабинет официально и
сообщил,  что  изыскал  такую возможность  повысить ему  на сорок  процентов
зарплату  за достижения и успехи в труде. И Рындич сказал  спасибо и не стал
давать волю своим комплексам и противоречивым эмоциям, и они любили какое-то
непродолжительное время  жену Рындича оба,  не  вместе, конечно, а каждый  в
отдельности  и  своим чередом. И Рындич ни  слова, ни  полслова  при этом не
сказал Компанийцу поперек или в знак протеста, а  жене своей новой сказал он
единственно, что  ты только рот  у него не бери, а то я, сказал, брезгую.  А
жена ему на это сказала:
     - Ладно, больше не буду.
     И все. И  инцидент был исчерпан до дна. А Рындич потом, впоследствии, с
женой  этой своей  расстался навсегда и  развелся и еще один раз  женился  -
удачно.  А  с компанийцевской женой он, конечно, тоже в свое время  переспал
раза два или три  для  достижения  справедливого равновесия  и  паритета. Он
как-то,  в  рамках  не  заполненного  ничем  досуга  и используя  отсутствие
Компанийца в городе, позвонил ей, его жене, на дом и сказал, что давай, мол,
Людмила,  мы с тобой переночуем,  если  ты не возражаешь  и не против этого.
Чтоб  Компанийцу   твоему  рогов  навесить  ветвистых.  И  она,  Людмила,  с
готовностью  согласилась и  сказала, что почему  бы и нет и где ты, сказала,
раньше  был?  Потому что  я  давно об этом втайне  думаю  и  мечтаю.  И  они
провернули  это намеченное  мероприятие, не откладывая в  долгий  ящик  и по
свежим горячим следам. И жена  Компанийца  Людмила,  находясь с  Рындичем  в
постели, твердила, как заведенная, настойчиво и безумно:
     - Ну, давай, давай еще. Еще. -  И выделывала и вытворяла черт знает что
и как.
     И  Рындич  потом, после всех уже  восторгов и упоений, отдохнул лежа, и
закурил сигарету "Космос", и сказал ей, Людмиле, на выдохе:
     - Ну ты, - сказал, - мать, даешь.
     А она сказала ему:
     - А я считаю, что, если давать, так  уж надо давать  с душой,