. Смерть человека не означает смерти творца, ибо творец бессмертен. Со смертью двойственная природа человеко-Бога исчезает, уступает место единосущности Бога -- Бог навсегда сливается со своим творением. Этого в Библии нет и быть не может, ибо это -- уже восьмой день творения.
Третий Завет...
СОН
Кладбище начиналось сразу же за чертой города и тянулось до самого горизонта. Сюда сваливали трупы казнённых преступников, а также умерших своей смертью от времени и болезней горожан. К умершим в Империи относились без должного почтения, смерть здесь считалась явлением позорным и презренным, и потому никакого специального обряда погребения у толстунов не существовало. Усопшего просто отволакивали на территорию кладбища и бросали поверх слоя трупов, доставленных сюда раньше. Трупы лежали здесь веками, не подвергаясь ни тлению, ни разложению. О мертвецах забывали сразу же после их смерти, на Кладбище никто не приходил, кроме могильщиков, никто не вспоминал родственников и близких, отбывших в мир иной.
Голан был исключением. Его влекла смерть во всех её проявлениях, на всех её стадиях. Он часто приходил сюда в бытность свою государственным преступником, часто оставался здесь, скрываясь от погони -- он знал, что никто его здесь искать не станет. Груды пыльных трупов-мешков влекли уродливую душу венценосного некрофила, он наслаждался их видом, впивался в них единственным глазом, скалился в ответ на мёртвые оскалы зубастых мертвецов, получал поистине физическое удовольствие от вида тысяч и тысяч Заброшенных Душ. Он единственный навещал их после смерти. Шарил взором по потухшим глазам, нежно гладил посеревшие, обтянутые высохшим пергаментом лица, с жадностью вдыхал воздух Кладбища -- и свежие, новые силы вливались в него, распирали его тучное тело, зажигали блеск в его глазе. Часто, в тёплые погожие ночи он устраивался здесь на ночлег, зарываясь в груду мертвецов, и засыпал с блаженной улыбкой на порочных губах.
Неожиданный взлёт на самую вершину иерархической пирамиды не изменил его привычек, не уничтожил его пристрастия к смерти. Здесь, на Кладбище Заброшенных Душ, он черпал свою жизнь -- так же как черпал её в Камере Жизни, упиваясь нашатырём до потери сознания, как черпал её и в Палате Церемоний, лично карая государственных преступников и просто неугодных ему лиц. Получив неограниченную власть над жизнями своих подданных, он жаждал лишь одного -- их смерти. Смерть нужна ему была, как воздух.
Монарх остановился перед грудой свежих трупов -- тех самых, что были казнены им, Голаном, накануне. Груда возвышалась над всеми остальными и затмевала собой солнце. Голан сыто улыбнулся.
-- Неплохо, приятель. Этой ночью ты потрудился на славу. Заря моего правления ознаменовалась поистине великим убийством. Святым убийством.
Натруженная за ночь рука плетью висела вдоль его уродливого тела, стискивая верную титановую спицу. Отныне он решил не расставаться с ней ни днём, ни ночью. Подобно скипетру, спица стала символом его монаршей власти.
Он двинулся дальше. Часы летели, но Голан не замечал их стремительного бега. Он ходил по трупам-мешкам, вздымая к небесам вековую голубоватую пыль. Годы, десятилетия здесь не ступала нога толстуна, забвение и безмолвие прочно поселились в этом мире скорби и смерти. Прочно и навечно.
Он добрался до противоположного конца Кладбища и остановился в недоумении. Перед ним высилась странная, удивительной красоты постройка из серого гранита и красного мрамора. Она вся стремилась ввысь, словно парила в воздухе, остроконечные шпили её уносились далеко в небеса и таяли в заоблачных высях. Голан знал наверняка: совсем ещё недавно этой постройки здесь не было.
Высокая арка образовывала вход, за которым тускло мерцал огонёк. Любопытство толкнуло Голана к зданию. Но не только любопытство влекло его навстречу неведомому -- он смутно чувствовал, что кто-то чужой вторгся в самые сокровенные его владения, и чувство это пробудило в нём ревность и неясную тревогу.
У самого входа его остановил чей-то требовательный голос:
-- Оставь орудие смерти и входи!
Голан заколебался. Оставить спицу? Но ведь в ней вся его сила!
Тот же голос:
-- Не бойся, храм не причинит тебе зла.
Голан решился. В конце концов, он монарх, Великий Правитель, Повелитель всего материального мира, и не пристало ему дрожать перед кем бы то ни было. Он оставил спицу у входа и шагнул внутрь.
Пахло ладаном и чем-то приятно дурманящим. Высокий свод и стены тонули во мраке, и лишь впереди слабо перемигивались с дюжину свечей. Было прохладно и жутко. Тяжёлые шаги монарха гулко разносились под сводами здания, будя эхо в тёмных его закоулках.
-- Ты всё-таки вошёл, -- донёсся голос из ниоткуда. -- Что тебе нужно в этом священном месте?
-- Ты сам позвал меня, -- ответил Голан, тщетно пытаясь определить источник голоса. -- Кто ты?
-- Я -- служитель храма, -- последовал ответ.
-- Прежде здесь храма не было.
-- Храм был всегда. Просто ты не замечал его, Голан.
-- Ты знаешь моё имя? -- насторожился монарх.
-- Я ждал тебя.
-- Зачем?
-- Чтобы открыть истину.
-- Мне не нужна твоя истина, служитель.
-- Истина нужна всем, монарх. Но ты прав, моя истина не нужна тебе, ибо ты знаешь её.
-- Что же это за истина?
-- Слушай же истину, монарх: ты убийца, Голан!
Голан расхохотался, и здание сотряслось от многоголосого эха.
-- Ты лжёшь, служитель! Монарх не может быть убийцей. Монарх вершит правосудие.
-- Не обольщай себя иллюзиями, Голан. Ты был убийцей всегда, им ты остался и поныне.
-- Оставим эту тему, служитель, твоя истина мне не интересна. Скажи лучше, кому ты служишь.
-- Богу, -- кротко ответил тот.
-- Богу? О каком Боге ты говоришь? Ведомо ли тебе, что я -- воплощение Господа в этом мире?
-- Ты знаешь истину, монарх, и это единственная истина. Двух истин не бывает.
-- Я -- Инкарнация Бога на земле! -- повысил голос Голан. -- Запомни это, служитель!
-- Я знал, что ты не приемлешь истины, -- с сожалением ответил голос. -- Ты не Бог, монарх.
-- Кто же я тогда? -- раздражённо вопросил Голан.
-- Всего лишь плесень на теле земли.
-- Хватит! -- рявкнул Голан. -- Ты зашёл слишком далеко, смерд! Ты ответишь за это.
-- Я держу ответ лишь перед Богом.
-- Не забывай, что храм твой стоит на земле Империи, -- с угрозой произнёс Голан. -- А земля Империи принадлежит мне.
-- Очередная иллюзия, монарх. Храм не стоит на твоей земле. Взгляни сам.
Голан ринулся к выходу -- и отшатнулся в ужасе: храм парил над Кладбищем Заброшенных Душ метрах в двадцати от земли. Монарх в смятении вернулся назад. Впервые с момента его появления здесь страх закрался в его душу.
-- Ты поднял здание в воздух! Кто же ты?
-- Я всего лишь смиренный служитель храма Божьего. Не я, а Господь сотворил сие чудо.
-- Верни храм на землю! -- потребовал разгневанный монарх.
-- Обрати свои мольбы к Господу, и он не откажет мольбам даже такого ничтожества, как ты, Голан. Впрочем, если ты Бог, то опусти храм сам, ибо сие подвластно лишь Богу.
Голан растерялся.
-- Довольно! Ты играешь с огнём, служитель. Опусти храм!
-- Воля твоя, монарх.
Здание мягко коснулось земли и замерло. Голан направился к выходу.
-- Ты уже уходишь, монарх? И ты не хочешь взглянуть на меня?
Голан в нерешительности остановился.
-- Где ты? Я не вижу тебя.
-- Я здесь.
И тут Голан увидел.
Служитель стоял у алтаря, спиной к монарху. Длинный чёрный плащ скрывал всю его фигуру, на голову был накинут капюшон. Он был худ и высок, намного выше среднего толстуна.
Голан вздрогнул. Горло его пересохло, когда он спросил:
-- Что же ты хочешь?
-- Очистить землю от плесени, -- донеслись до монарха чёткие слова.
-- Мерзавец! -- прошипел Голан.
Служитель медленно повернулся. На месте лица его, в глубине капюшона, пылал крест.
Голан в ужасе отпрянул и бросился к выходу.
-- Плесень, -- неслось ему вослед тысячекратное эхо. -- Смерть твоя уже ждёт тебя... тебя... тебя...
Монарх вырвался из храма -- и нос к носу столкнулся с Вислоухим.
-- Ты?! -- рявкнул он свирепо. -- Ты следил за мной?
-- Я всего лишь Тень твоя, Голан, -- ухмыльнулся Вислоухий. -- Не мог же я оставить тебя одного.
В глубине души Голан был рад, что Вислоухий оказался рядом.
-- Я разберусь с тобой потом, -- ответил монарх, рассеянно шаря взглядом по земле. Но поиски его были тщетны: титановая спица исчезла.
-- Ты что-то потерял, мой Повелитель? -- продолжая ухмыляться, спросил Вислоухий; его мерзкая лоснящаяся рожа вызвала у Голана взрыв ярости.
-- Перестань скалиться, сволочь! -- выкрикнул монарх.
Но Вислоухий оставался невозмутим.
-- Уж не эту ли вещицу ты ищешь? -- спросил он глумливо, вытаскивая из-за спины руку с зажатой в ней спицей.
Голан разинул рот от неожиданности.
-- Ты что... хотел украсть её?! -- взревел он, задыхаясь. -- И ты посмел... Дай сюда! Ну!
-- С превеликим удовольствием, -- отозвался Вислоухий, но выполнять повеление своего господина не спешил.
-- Ну же! -- нетерпеливо потребовал Голан и протянул руку.
-- Возьми! -- Вислоухий выпростал вперёд кисть со спицей и с силой вонзил грозное оружие в брюхо монарху. -- Возьми же, мой король...
Голан выпучил единственный глаз.
-- Ты!.. -- шепнул он и, посерев, стал медленно оседать набок, глаз его в упор сверлил осклабившегося слугу. Сверлил с тоской и ненавистью. Смрадное облачко вырвалось из раны и обволокло Вислоухого с ног до головы. Тот невольно поморщился и выдернул спицу из трупа бывшего монарха.
-- Фу, ну и вони в тебе, Голан.
Он заржал от радости и пнул ногой поверженную Инкарнацию. Потом, закатив глаз, помочился на неё и, пританцовывая, помчался назад, во Дворец Каземата.
-- Теперь я буду монархом, я -- Вислоухий Первый! -- вопил он на бегу, потрясая спицей и вертя обширным задом.
В тот же день в Империи начались новые казни.
ЯВЬ
...во сне всё обстоит иначе. Координаты
времени и пространства здесь совершенно
другие, и, чтобы понять это, необходимо
исследовать сон со всех сторон, точно
так же, как можно взять в руки
неизвестный предмет и поворачивать
его до тех пор, пока не выявятся
все особенности его формы. (14)
У Ницше есть любопытное наблюдение -- наблюдение, впрочем, знакомое всем, кто когда-либо погружался в сон: часто, очень часто во сне некое событие как бы предвосхищает действие какого-нибудь раздражителя, прорывающегося порой из внешнего мира в мир-фридмон. Звонит, к примеру, будильник, мы же во сне слышим звон колокола; но важна здесь не синхронность обоих сигналов, а тот безусловный факт, что весь ход сновидения предшествует, впрямую подводит к этому звонку. Ещё ничего не зная о предстоящем сигнале будильника, мы уже ждём его -- вернее, не его, а сигнала колокола, что, впрочем, не существенно, -- колокольный звон служит лишь кульминацией, логическим завершением той цепочки событий, которые выстраиваются перед внутренним взором сновидца в его сновидении. За мгновение до звонка будильника звонарь на колокольне уже раскачивает тяжёлый язык колокола, за десять мгновений -- в деревне, что простирается у подножия церкви, начинается пожар, который и должен явиться причиной тревоги, поднятой звонарём; если проследить ход событий ещё дальше вспять, то можно найти и причину пожара -- пусть это будет шаровая молния, внезапно влетевшая в раскрытое окно сельского магазина.
Прежде чем обратиться к подробному анализу этого парадокса, я двумя словами коснусь темы внешнего раздражителя. Опыт показывает, что внешний мир, действительно, способен оказывать влияние на мир сна; в этом, казалось бы, нет ничего удивительного: погружаясь в сновидение, человек оставляет во внешнем мире "залог" -- своё тело, связь с которым, очевидно, не порывается окончательно и которое, таким образом, служит проводником любого внешнего воздействия в мир-фридмон. Впрочем, само внешнее воздействие во фридмон не проникает, оно как бы стучится в него снаружи, не находя входа, -- но отголоски того стука, видоизменяясь до неузнаваемости, все же способны потревожить идиллию мира сна. Но опыт так же показывает, что солнце вращается вокруг Земли, и этот опыт, опыт нашего зрения, гораздо более очевиден, чем смутный, ирреальный опыт сновидений. Не верить опыту? Нет, верить опыту необходимо, ибо опыт беспристрастен, но необходимо также дополнять любой опыт логическими умозаключениями, основанными на том запасе знаний, в том числе и эмпирических, которым обладает человек. Мы знаем, что не солнце вращается вокруг Земли, а именно Земля вращается вокруг солнца -- и "не верим глазам своим". О сне же мы не знаем почти ничего -- и потому верим исключительно опыту. Но даже если исходить только из чистого опыта, теория о влиянии внешних раздражителей на содержание человеческого сна -- в том виде, в каком она существует ныне в научных кругах, -- оказывается несостоятельной, и яркое тому свидетельство -- описанный выше парадокс. Я вовсе не собираюсь полностью отметать эту теорию, ибо всякая теория, даже ложная, несёт в себе зерно истины. Тем не менее дальнейшие мои изыскания вынуждают меня сделать это.
Теперь о существе самого парадокса.
Налицо нарушение одного из основных законов бытия -- закона причинности. Создаётся впечатление, что на стыке двух миров, мира яви и мира сна, перестают действовать обычные причинно-следственные связи. Мне могут возразить, что никакого нарушения здесь нет: сновидец, заведя с вечера будильник на определённый час, подсознательно ждёт звонка и потому, тоже подсознательно, выстраивает весь ход своего сновидения сообразно с этим ожиданием; "сюжет" сна может быть произвольным, но кульминация его предрешена и обязательно каким-то образом должна быть согласована с ожидаемым звонком; в данном примере эта согласованность воплощается в колокольном звоне. Что ж, возражение вполне правомерно, но виной тому я сам, ибо выбрал не совсем удачный пример: звонок будильника, действительно, ожидаем сновидцем. Однако можно привести массу примеров, когда внешний раздражитель оказывается совершенно неожиданным, неожидаемым, "незапланированным" для сновидца, и, тем не менее, результат будет тем же, или схожим -- парадокс сохраняет свою силу. Потому я счёл возражение несостоятельным.
Единственный способ хоть как-то объяснить нарушение привычных причинно-следственных связей видится мне лишь в одном: в отказе от обычного представления о времени как об однородном, прямолинейном, движущемся с постоянной скоростью одномерном потоке. Приняв же во внимание такой отказ, я смог найти объяснение парадоксу.
Итак, время способно течь (и течёт) неравномерно, рывками, с переменной скоростью, причём изменение скорости возможно не только по величине, но и по направлению. В какое-то мгновение ход времени может остановиться полностью. Но для нас, живущих в таком временном потоке, скачки времени остаются незамеченными -- время для нас абсолютно. Подобные временные флуктуации можно обнаружить лишь извне, как бы из иного мира. Таким иным миром и является для человека мир сновидений. Но и из иного мира эти временные неравномерности можно проследить лишь при условии, что движение времени в обоих мирах подчиняется каждое своему закону. Именно несовпадение законов движения временных потоков и даёт нам возможность наблюдать описанный выше парадокс. Пример с будильником и колоколом можно объяснить следующим образом. Условно примем закон движения времени во внешнем мире как равномерный, прямолинейный и положительно направленный; внешнее время течёт "вперёд" с постоянной скоростью. Тогда для внешнего наблюдателя, каковым является сновидец после момента пробуждения, внутреннее время мира его сновидений будет казаться скачкообразным, прерывистым и даже порой полностью замирающим. (Подобное несоответствие времён наверняка знакомо многим сновидцам: насыщенные событиями, кажущиеся продолжительными, длительными сновидения проскальзывают в считанные минуты, и наоборот, стремительные, почти мгновенные сны тянутся всю ночь.) Первые же звуки будильника, врываясь в мир сновидений, вызывают там временной катаклизм, который выражается в полной остановке времени мира-фридмона. Но эта остановка ощутима лишь извне, внутри же самого фридмона время течёт с прежней скоростью, в прежнем направлении (неизвестно, впрочем, в каком); внешнее воздействие, таким образом, на внутреннем времени внутри фридмона никоим образом не сказывается. Для определённости можно ввести термин "относительное время", то есть то внутреннее время мира сновидений, ход которого имеет возможность наблюдать некто из мира яви. Вот это-то относительное время и прекращает своё движение, как только будильник подаёт свой первый сигнал. Иным словами, время стягивается в точку, во временное ничто (для внешнего наблюдателя из мира яви) -- именно в это мгновение и разворачивается "сюжет" сновидения, с шаровой молнией, пожаром в деревне и колокольным звоном (для внутреннего наблюдателя из мира-фридмона). Любопытно, что после пробуждения сновидец помнит свой сон развёрнутым именно во внутреннем времени мира-фридмона, хотя и пытается толковать его с позиций внешнего наблюдателя -- отсюда возникающий парадокс и кажущийся абсурд.
Но существует и иное решение проблемы. Временные потоки в обоих мирах движутся в противоположных направлениях. Точка их пересечения, вернее, точка касания потоков соответствует начальному сигналу будильника. Внешнее время мира-яви и внутреннее время мира-фридмона стекаются к этой точке с разных сторон. Именно в точке касания возможно сопоставление наблюдателем обоих временных потоков, но поскольку сопоставление производится поверхностно, без подведения определённой теоретической базы под наблюдаемое явление, природа последнего понимается превратно, а чаще всего не понимается вовсе. Результат тот же: парадокс и абсурд. Пробуждение сновидца пресекает дальнейшее взаимовлияние временных потоков, абсурдность и противоестественность ситуации исчезает, остаётся лишь память о ней, но это вовсе не значит, что временные потоки, или хотя бы один из них, иссякли. Нет, ничего подобного не происходит, время продолжает своё движение в каждом из миров, подчиняясь каждое своему закону.
Обе версии не исключают, а дополняют друг друга, делают картину "междумирья" более сложной, объёмной, более полной. Противоречия между ними нет, ибо в основу обоих версий положено несоответствие законов движения времён в мире яви и мире сна. Таким образом, никакого нарушения закона причинности здесь нет и в помине.
Предвосхищение сновидением некоего события внешнего мира -- не единственный случай взаимодействия времён. Существование вещих снов прекрасно подтверждает версию о противоположно направленных временных потоках, один из которых течёт из прошлого в будущее, а второй -- из будущего в прошлое, (разумеется, понятия "будущее" и "прошлое" следует понимать относительно, в привязке к какому-либо одному из потоков). Правда, в случае с вещими снами временные потоки не соприкасаются, то есть не имеют так называемой точки касания, и, тем не менее, корреляция между ними здесь налицо: нечто, происшедшее во сне, в той или иной форме сбывается наяву.
Современная психология однозначно считает, что сновидение есть отражение тех или иных процессов, имевших место во внешнем мире. Отвергая эту точку зрения, я, тем не менее, оставлял за словом "отражение" право на существование. Почему, хотя бы во имя справедливости, не сделать следующее допущение: не сновидение есть отражение яви, а, напротив, явь есть отражение сновидения? Разве весь ход предшествующих умозаключений не свидетельствует о правомерности подобного допущения?
Тем не менее я оставлю за внешним миром право на самостоятельность и суверенитет. Но при этом сделаю оговорку: тем же правом должен обладать и мир сновидений. Оба мира реальны и равноправны, каждый живёт по своим внутренним законам, и единственным связующим звеном между ними является сновидец, ибо в момент сна он существует одновременно как бы в двух параллельных мирах. Лишь смерть освобождает его от этой двойственности и неопределённости. Душа после смерти -- я понял это вдруг со всей очевидностью -- навсегда покидает внешний мир и полностью погружается в мир сновидений. Мир сновидений, ею же самою сотворённый и становящийся её единственной и последней обителью... ...Я ставлю точку. Довольно. Пальцы затекли от долгого напряжения, исписанные листы в беспорядке разметались по столу, в тёмное окно рвётся ночь. Что-то вроде мыслительной горячки толкнуло меня к письменному столу несколько часов назад, и весь этот сумбурный сонм мыслей воплотился в бумагу, обрёл стройность и наукообразную холодность. Нечто подобное суеверию влечёт меня браться за перо -- я чувствую, что обязан завершить свои записи, прежде чем уйду навсегда.
Уйду...
Решение уйти зрело в моей душе исподволь, постепенно, и вот оно принято, принято окончательно и бесповоротно. Теперь я знаю, что ждёт меня там, впереди, будущее определилось со всей ясностью и отчётливостью, и будущее то связано для меня с миром сновидений. Хватит неопределённостей! Пора становиться Богом.
Старый письменный стол, две-три дешёвые шариковые ручки, кипа пожелтевшей бумаги да видавшая виды настольная лампа -- вот, пожалуй, и всё, что связывает меня ещё с внешним миром объектов. Этот скудный набор предметов пока что необходим мне, но и он скоро обратится в обременительную и досадную помеху моего "я"-бытия. Вот только поставлю последнюю точку...
Забвение... Полное, абсолютное забвение прошлого -- во имя удивительного грядущего.
Я готов поставить последнюю точку. Теперь готов. Смерть более не страшит меня, ибо она -- лишь трамплин для начала новой, вечной жизни. Последняя точка... Рука моя зависает над исписанными мелкими каракулями листами бумаги...
СОН
Мы сидели у костра и грызли грязные ногти. Ночная тайга кишела тысячами тварей, из кустов неслось сопение и кряхтение, кто-то возился во тьме, перешёптывался и тихонько похохатывал. Лес превратился в тысячеглазое ленивое чудовище, и вся тысяча его глаз устремлена была на нас -- на меня и Отрывателя Голов.
-- Шарахнуть бы по этой нечисти из огнемёта, -- зло проворчал Отрыватель Голов и с досадой сплюнул в котелок с кипящим варевом. -- Подбрось-ка хворосту в огонь, Гил.
Я повиновался. Я всегда был послушен Отрывателю Голов.
Из кустов на карачках выползла необъятных размеров рыхлая дама в кокошнике и с портупеей на мощном торсе.
-- Разрешите присоседиться, ребятки? -- проворковала она грудным баском.
-- Не имеете права, -- отрезал Отрыватель Голов и потянулся за топором. -- Стерва, -- добавил он с чувством.
Я поднялся: не любил я подобных сцен. Дама тем временем жадно уплетала содержимое котелка и повизгивала от кайфа.
Сделав два шага от костра, я тут же окунулся в кромешную тьму. Кто-то щёлкнул меня по носу и глумливо заржал. Со всех сторон до меня доносилось довольное фырканье и сладострастный скулёж.
-- Не боишься один-то? -- почуял я у самого уха чьё-то смрадное дыхание.
-- Иди ты, -- огрызнулся я свирепо.
-- Но-но, полегче, -- хрипло отозвался некто и куснул меня за правую голень.
Я отбрыкнулся и угодил во что-то мягкое и скользкое. Оно чмокнуло, захлюпало и затихло. Фырканье смолкло, кто-то нудно и тоскливо затянул погребальную песнь. Запахло ладаном.
-- Нету от вас ни житья ни продыху, -- свирепел я, сжимая кулаки. -- Замолкните, уроды.
Песнь тут же оборвалась, кто-то лениво пошлёпал вглубь тайги, роняя на ходу нецензурные словоизречения и непотребные мысли.
Вдали затрещали сучья: приближался некто большой, тяжёлый и жадный до еды.
-- Так я и знал, -- зло проворчал я и повернул обратно. Всё это мне страшно действовало на нервы.
Отрыватель Голов к тому времени успел управиться с непрошеной гостьей и обгладывал уже берцовую кость. Он всегда заканчивал берцовой костью. Голова рыхлой дамы покоилась на шесте неподалёку от костра и строила мне похабные рожи. Я показал ей язык и отвернулся. Кокошник медленно дотлевал на жарких угольях.
Отрыватель Голов отвалился к дереву и сыто рыгнул.
-- Всё, кажись, наелся, -- сказал он. -- Впрочем, можно бы ещё. Кто следующий? -- зычно крикнул он в самое нутро тайги.
-- Я! Я! Я!! -- понеслось со всех сторон, но никто из кустов не показался.
-- Вот ты! -- Отрыватель Голов ткнул пальцем в пустоту. -- Поди-ка сюда. Живее, малыш!
У костра возник толстяк в смокинге и с портфелем в руке.
Отрыватель Голов окинул его оценивающим взглядом и сплюнул сквозь зубы.
-- Профессор?
-- Так точно, ваше сиятельство, -- гаркнул толстяк, вытягиваясь во фрунт, -- профессор прикладной латентно-муниципальной шизофрении и древнеиудейского осциллирующего мармеладоведения. К вашим услугам, герр командор. Позволите разоблачаться?
-- Что ж, на безрыбье, как говорится... Разоблачайтесь, профессор, будьте так любезны.
-- Сей момент, мсье Чок-Чок-Чок.
Толстяк с готовностью отбросил портфель и принялся за смокинг.
Я шагнул к Отрывателю Голов.
-- Послушай, Чок, -- сказал я, -- там появился этот, как его, ну, этот тип...
-- А, тот самый, -- хрустнув челюстями, Отрыватель Голов широко зевнул, -- что ж, пойди, потолкуй с приятелем. У тебя с ним контакт налажен.
Я нехотя кивнул, вынул из рюкзака две бутылки водки и нырнул в темноту.
Не прошёл я и десятка шагов, как услышал хриплый окрик:
-- Принёс?
-- Угу.
-- Не угукай. Давай, что ли.
Я протянул обе бутылки в темноту, кто-то вырвал их у меня и тут же захрустел раздавленным стеклом. Последовало довольное чмоканье. По коже у меня крупными косяками пошли мурашки. Меня передёрнуло, потом ещё раз.
-- Ещё хочу!
-- Хватит! -- отрезал я и повернул было назад.
-- Нет, ты погоди. -- Что-то обхватило меня поперёк туловища и швырнуло вверх. Я едва не оказался в ином измерении, но вовремя ухватился за какую-то ветку и повис.
-- Тащи ещё два пузыря, -- потребовал голос из тьмы и оглушительно, утробно икнул.
-- Нет, -- решительно заявил я и затряс кудрями. -- С тебя на сегодня довольно. Опять налакаешься, как в прошлый раз, и начнёшь материться.
-- Не начну, Гил, -- захныкал голос. -- Ну будь человеком, приволоки, а?
-- Катись ты.
-- Обидел ты меня, Гил.
Ветку сильно тряхнуло, и я, не удержавшись, шмякнулся на землю.
-- Каждый раз такая история, -- ворчал я под нос, убираясь восвояси. -- К нему с добром, а он тебе кости норовит переломать.
Когда я вернулся к костру, Отрыватель Голов как раз обгладывал берцовую кость. Голова профессора игриво подмигивала со своего шеста голове дамы, а та в ответ густо краснела и кокетливо косила глазки к мясистой, уже покрывшейся трупными пятнами, переносице.
-- Теперь я сыт окончательно, -- заявил Отрыватель Голов, еле ворочая языком и самозабвенно зевая. -- Пора и на боковую. Ложись-ка и ты, Гил, хватит нечисть лесную будоражить. Устал я, брат...
Он уже храпел. В тайге заунывно затянули колыбельную песню.
Сон долго не шёл ко мне. Попробуй тут уснуть, когда у ног твоих бродят бородавчатые крокодилы, полоумные черти, повизгивая, щекочут куцыми хвостам твой нос, а у самого уха глухо воет старая плешивая карга, ежеминутно толкая тебя в бок своей крючковатой палкой-посохом?.. Но в конце концов уснул и я.
Проснувшись, я первым делом увидел, как Отрыватель Голов обгладывает берцовую кость. Мою берцовую кость.
-- Проснулся, Гил? -- Отрыватель Голов отложил кость в сторону и с нежностью посмотрел на меня. -- А я тут, видишь ли, слегка проголодался. Надо признаться, профессор был сочнее тебя. Правда, и дерьма в нём было куда больше. Как самочувствие, браток?
Я криво усмехнулся со своего шеста.
-- Хреново, Чок. Ноги замерзли, а в брюхе сквозняк. Выть охота.
Отрыватель Голов стал очень серьёзен.
-- Не шути так, Гил, не надо. Я обижусь. Не будешь больше, Гил?
Я замотал головой. Шест подо мной заскрипел и покачнулся. Надо отдать должное Чоку: для меня, как для лучшего своего друга, он выбрал самый длинный шест, и теперь я мог наслаждаться видом плеши профессора, покрытой капельками то ли пота, то ли росы, и обширного, съехавшего на ухо, парика рыхлой дамы.
Отрыватель Голов хорошо знал своё дело. Когда-то, в эпоху примитивного материализма, он служил пресвитером в баптистской церкви, потом связался с кришнаитами, прошёл все восемь ступеней бхакти-йоги, познал Абсолют и сам был познан им, заглянул внутрь себя и ужаснулся, увидав там лишь мрак небытия и бесконечность пустоты, затем открыл собственное дело, но не выдержал волчьих законов становящегося российского рынка и канул на дно с двумя чемоданами баксов, за что и был настигнут бывшими коллегами по коммерции, ими же сожжён заживо, тайком, в печи одного подпольного крематория, и пеплом развеян по ветру через венттрубу заброшенной ТЭЦ; прах его осел на обширной территории, равной двум Голландиям и Коста-Рики вместе взятым. Но прошлый опыт служителя различных культов позволил его нетленной надмировой сущности перешагнуть через материальную разобщённость собственного "я" -- он самореанимировался (не путать с реинкарнацией!), собрав по атомам своё бывшее тело и вдохнув в него собственную бессмертную душу.
Потом он стал Чоком, Отрывателем Голов. Он любил рвать головы всем встречным, но особое предпочтение оказывал мне, как лучшему своему другу и собрату по духовным исканиям в потустороннем мире. Обиды на него я не держал -- пускай потешится, бедолага, жизнь ведь не баловала его, не щадила, норовила ударить побольнее, похлестче...
Но сегодня был иной случай. Сегодня я осерчал.
-- Ну и мурло же ты, Чок, -- в бессильной злобе затрясся я на шесте. -- Позорное и гнусное мурло.
-- А? Что? -- Отрыватель Голов налился краской и засучил ногами.
В бешенстве я заклацал зубами и вытаращил глаза. Рваная трахея издала хриплый клёкот и засвистела подобно свистку от чайника.
-- Мерзкий ты тип, Чок, -- продолжал я обличительную речь. -- Ну зачем, спрашивается, ты взял мой топор? У тебя что же, своего нет? Ещё как есть, и даже целых два! Так нет же, ты норовишь чужое тяпнуть!..
Он встал и подошёл ко мне. Теперь он был бледен.
-- Тебе жалко для друга топора, да? -- спросил он, заглядывая мне в глаза. -- Для лучшего своего друга, да?
Топор между тем валялся у потухшего костра и густо был испачкан свежей, ещё не свернувшейся кровью. Моей кровью.
Я хотел было плюнуть в его гнусную рожу, но слюнные железы оказались повреждены (предусмотрел ведь, собака, возможную мою реакцию!), и вместо смачного, тягучего плевка я смог лишь воспроизвести его более или менее верную звуковую имитацию.
Чок поник головой и сокрушённо вздохнул.
-- Жаль, Гил, очень жаль. Не знал я, что ты такой жмот. Для лучшего друга топор пожалел! Каково?! Вот он, образец сверхжадности и суперэгоцентризма. И хотя твой плевок, Гил, заведомо был обречён на неудачу, он всё же достиг цели -- ты поразил меня в самую душу. Ты заплевал всю нашу дружбу, Гил, и потому я смело заявляю тебе: ты дерьмо, Гил. Прости, но я должен покинуть тебя. Навсегда.
Он ушёл, не забыв прихватить и мой топор. Видать, недавняя кремация не пошла ему впрок: чувство собственности было чуждо ему, как мне была чужда страсть к берцовым костям. Кисти моих рук, аккуратно отрубленные (моим же топором!) и тщательно обглоданные, судорожно сжимались в бессильной ярости под ближайшим кустом бузины.
Гнус и жадное комарьё облепили мой черепок и свирепо лакали густеющую кровь.
Я задремал. Полуденное солнце нестерпимо жгло мой покинутый череп, шест подо мной накренился, подобно Пизанской башне, и угрожающе потрескивал. Сквозь ирреальный туман сомнамбулической дрёмы я видел, как две белые вороны методично выклёвывают глаза у слабо протестующего профессора древнеиудейского шизофренического мармеладоведения, потом у кострища возник симпатичный мальчуган лет семи и долго, с завидным упорством и неиссякаемым любопытством, вилкой ковырял в пустых профессорских глазницах. Слегка протухшую голову рыхлой дамы с чётко обозначившимся косоглазием ещё утром уволок какой-то кудрявый тип с балалайкой и накладными усами; судя по специфическому запаху, исходившему от него, тип был чем-то сильно напуган. В три часа пополудни (этот мерзавец Чок повесил на ветке, прямо перед моим носом, мои же собственные часы, чтобы при случае я смело ориентировался в четвёртом, временном, измерении), -- итак, ровно в три часа пополудни я чихнул. Шест подо мной хрустнул и переломился пополам. Но не успел я коснуться земли, как был подхвачен чьей-то умелой ногой (кроссовки "адидас", 41-й размер, никак не меньше) и передан пасом владельцу китайских кедов. Отряд бойскаутов (бывший пионерский), проходивший о ту пору по местам боевой славы своих дедов и прадедов и забредший на глухую таёжную тропу -- ту самую тропу, которую облюбовали в своё время мы с Чоком -- долго метелил меня, отрабатывая на моей многострадальной головушке коронные снайперские удары профессионального футбола, пока я не очутился в районе городской свалки, где и провёл несколько томительных суток.
Окончательно оклемавшись, я вернулся домой и завалился на диван. Потом немного порассуждал.
Любопытные мысли о собственном бессмертии посетили мою одинокую голову. Ежели понимать бессмертие буквально, рассуждал я, то оно есть невозможность смерти. Захоти я в нынешнем своём состоянии, к примеру, покончить жизнь самоубийством, я бы как раз оказался в состоянии этой самой невозможности, ибо повеситься я не мог ввиду отсутствия шеи, то есть того объекта, за каковой обычно вешаются, застрелиться я тоже не мог -- нечем было бы нажимать спусковой крючок (пальцы мои остались покоиться под безымянным кустом бузины); не вышел бы из меня и полноценный утопленник, ибо то, чем окрестил меня напоследок Отрыватель Голов, в воде, как известно, не тонет. Помереть от голода я тоже не питал особой надежды -- какой же может быть голод у существа, лишённого желудка? Оставалось коротать вечность бессмертным и умудрённым вековым опытом. Что я и сделал по здравому размышлению, закатившись в угол сортира и предавшись думам о собственной неуязвимости.
Ото всех этих мыслей меня обуял безудержный хохот, перешедший к вечеру в сильнейшую икоту. Я захлебнулся от переизбытка воздуха и умер. Бессмертным.
ЯВЬ
Длинный пронзительный гудок разрывает утреннюю сумеречную тишину. Из-за здания станции на бешеной скорости вылетает красно-зелёная морда электрички. Машинист не собирается тормозить -- поезд, согласно расписанию, проскакивает станцию без остановки. Я стою на самом краю платформы и с замиранием сердца гляжу на несущееся чудовище. Жутко и неуютно стоять здесь, у самого края, но я не отступаю назад, так как знаю: поезд проследует мимо, не задев меня. Наши с ним пути не пересекутся. Но близость смерти завораживает, парализует, в памяти внезапно всплывает один из персонажей Эдгара По, панически боявшийся внутреннего подсознательного импульса, способного столкнуть его в бездну, и потому избегавший любых обрывов и пропастей, -- кто знает, не таится ли и во мне эта демоническая сила, так называемый "инстинкт смерти" (снова Фрейд!), не готовит ли она мне сюрприз? -- и в последний момент я отшатываюсь назад, прочь от возможной опасности.
Что-то лёгкое, маленькое, белое мелькает мимо меня. Голубь! Он мчится наперерез длинному стальному чудищу, словно не желая уступать тому дорогу. Неизбежность очевидна, глупая птица обречена. Сердце моё сжимается от жалости к сей безрассудной твари. Хлопок -- и белые перья, словно снежинки, медленно кружатся над безлюдной платформой. Я не вижу случившегося, но воображение восполняет пробел в моем знании: бедное птичье тельце бесформенной кровавой массой быстро растекается по тупой морде головного вагона электрички. Как всё просто, стремительно...
Свидетелем этой сцены я оказался несколько лет назад.
Теперь я снова стою на краю той самой платформы, и снова жду электричку. Электричку, которая не остановится. Интересно, что почувствовал тогда тот голубь? Боль? страх? или только удивление? Быть может, ничего не успел?.. Я боюсь боли, хотя понимаю, что теперь это бессмысленно, боюсь собственного страха. Но неизбежное должно случиться, грядущий исход не только летален, но и фатален. Судьба предрешена, фатум веет надо мной, словно душа того голубя, оберегая от опрометчивого шага -- шага назад. Всё давно передумано и взвешено, мысли отброшены, я -- зомби, робот, механизм, влекомый вперёд заложенной в меня программой. К чему какие-то мысли, сомнения и терзания, когда и так всё ясно и просто? Шаг вперёд -- и...
Электричка как никогда пунктуальна. Что ж, тем меньше оснований для ненужных терзаний. Она уже выходит на финишную прямую, уже мчится вдоль платформы. Короткий гудок вырывается вперед, обгоняет её, но лишь ненадолго -- и вот он настигнут и умирает в грохоте колёс и свиста ветра...
Следующая очередь моя.
Стремительно сжимаются метры, растёт громада красно-зелёного чудовища. Я стою на самом краю, тело напряжено и неподвижно. Наверное, сейчас, в эту минуту я напоминаю маленького кролика, готового выпрыгнуть из укрытия на несущегося мимо голодного льва. Кролик прыгает -- и лев глотает его на лету.
Я подался вперёд. Вижу испуганное лицо машиниста: он заметил меня. Но поезд уже не остановить, и он знает это. Тревожный, отчаянный гудок -- не тот, бесцветно-сонный, безжизненный, ленивый, что звучал накануне -- заполняет собой весь мир, вопит, взывает, пронзает насквозь...
Всё это теперь ни к чему. Всё это -- суета.
Пора.
...последние мгновенья
Мелькают -- близок час... (15)
Я заношу ногу над бездной.
Я делаю шаг.
Круглые, выпученные от ужаса глаза набрасываются на меня -- лобовое стекло теперь не помеха, его больше нет... разверстая дыра рта, захлебнувшаяся в беззвучном вопле, разрастается до бесконечности...
Чей-то крик, истошный, рвущийся на части, замирающий, настигает меня.
Уж не мой ли?.. (Эта и последующая запись появились в дневнике уже после отбытия автора "Откровения" в мир иной).
ЯВЬ
СНОВ БОЛЬШЕ НЕ БЫЛО -- ОТНЫНЕ ОСТАЛАСЬ ОДНА ТОЛЬКО ЯВЬ.
Солнце. Я не люблю солнце. Не люблю его жгучих, иссушающих лучей, не люблю его яркого света. Не люблю безветрия -- мир тогда становится неподвижно-сонным, застывшим, мёртвым. Люблю шторм, люблю, когда яростный ветер ревёт где-то там, над головой, вздымает исполинские волны и с грохотом швыряет их на сушу; море кипит, рокочет, бурлит, море живёт. Люблю море. Люблю дождь, тёплый, летний, проливной дождь. Люблю, когда много воды. Вода -- это жизнь.
В тот памятный день на исходе августа с моря тянул лёгкий бриз, небо было затянуто серо-лиловыми тучами, где-то далеко-далеко от берега, словно сноп света от мощного прожектора, сквозь толщу облаков пробивался одинокий солнечный луч и вонзался в самое сердце морской пучины. Мягкий прибой аккуратно ложился на прибрежную гальку и, глухо урча, откатывался назад, в родную обитель.
Я отдыхал, покачиваясь на волнах. Я любил лежать вот так, на спине, в ласковых струях тёплых поверхностных вод, закрыть глаза и ни о чём не думать. Я мог лежать так часам, забывая и о времени, и о себе самом, погружённый в мир вечности, покоя и одиночества, подставив лицо и грудь мягким прикосновениям тёплого влажного ветерка. Я пребывал в блаженстве, когда...
...когда совсем рядом услышал осторожный всплеск. Я открыл глаза и перевернулся на живот. Рука невольно сжала острый стальной стилет.
Это была девушка. Она плыла метров пятнадцати мористее меня, длинные мокрые волосы её мягкими волнистыми складками скользили по водной глади, скрывая плечи и часть спины. Она плыла уверенно, свободно, наслаждаясь своей властью над морем и собственным телом. Она тоже отдыхала.
Я первым заметил её.
Как не был бесшумен мой манёвр, он всё же привлёк её внимание. В обращённых на меня глазах попеременно отобразились испуг, удивление и... облегчение. Грациозным движением головы она отбросила влажную чёрную прядь за спину и улыбалась.
-- Я вас не заметила, -- сказала она. -- Вы не боитесь заплывать так далеко?
До берега было не менее двух километров. То, что она сама заплыла в такую даль, говорило о её отваге и смелости.
-- А вы? -- в свою очередь спросил я.
-- О, я прекрасная пловчиха! -- рассмеялась она. -- Я люблю уплывать подальше от людской суеты. Посмотрите, как кишит берег человеческими телам. Право же, яблоку упасть некуда. Вы не находите?
Она была права: прибрежные воды и всё побережье кишмя кишело однообразной человеческой массой. Вырвавшись на лоно природы и гонимые страстным желанием поскорее окунуться в вожделенное море, все эти люди, тем не менее, боязливо жались к берегу, цеплялись за сушу -- море было чужим для них. Лишь редкие смельчаки заплывали за линию ограничительных буйков, но и тех тут же отгоняли обратно, в условно-безопасную зону, спасатели на своих шлюпках. Как прорвалась сквозь их всевидящий кордон эта храбрая девушка, для меня осталось загадкой. Я невольно почувствовал интерес к ней.
-- А вы неплохо плаваете, -- заметила она, с любопытством приглядываясь ко мне.
-- Я люблю плавать.
-- Где вы учились?
-- Я не учился.
-- Как, так сразу взяли и поплыли? -- снова улыбнулась она с явной долей иронии.
-- Так сразу взял и поплыл, -- улыбнулся я в ответ.
Она хихикнула, расценив мой ответ как остроумную шутку.
-- А где вы живёте?
-- Там, -- я махнул рукой в сторону выдающегося в море мыса.
-- Там? -- Она сдвинула брови и посмотрела в указанную мною сторону. -- А, поняла! Там ведь, кажется, пансионат?
Я кивнул. Незачем ей знать больше. Ни к чему всё это.
-- И вы что же, прямо оттуда и приплыли? -- Похоже, любопытство её не знало пределов.
-- Приплыл, -- отозвался я. -- Прямо оттуда.
-- О! -- Глаза её округлились от восхищения. -- Вы, наверное, прекрасный пловец. Почти как я, да? -- Она лукаво засмеялась.
Мне нравилось её общество. Нравилось говорить с ней. Нравилось плыть рядом.
-- А давайте наперегонки! -- вдруг воскликнула она с задором. -- Ручаюсь, вы меня не догоните.
Я улыбнулся.
-- Что ж, давайте.
-- Начали! -- крикнула, она и, замолотив руками по воде, устремилась вперёд. Дав ей фору метров в двадцать, я без труда, в несколько секунд, настиг её.
Теперь в её удивлении не было и тени улыбки.
-- Да вы просто метеор, -- тяжело дыша, проговорила она. -- Вы сейчас побили все существующие рекорды. Кто вы?
Я пожал плечами.
-- Так, никто, просто живу здесь.
Что я ещё мог ей сказать? Правду? Нет, только не её.
-- Вы меня заинтриговали, таинственный незнакомец, -- откровенно призналась она. -- Знаете, я устала. Поплывём к берегу, а?
Я замотал головой.
-- Нет, мой дом там, -- я снова указал на мыс.
Она не на шутку обиделась.
-- Ну, как хотите. Обойдусь и без провожатых.
Она даже не кивнула на прощание. Просто повернулась ко мне спиной и поплыла прочь. Я не стал останавливать её. Ни к чему всё это.
На следующий день она появилась снова. На том же месте и при тех же обстоятельствах. Признаюсь, я не ждал её.
-- Вы снова здесь, таинственный незнакомец? -- улыбнулась она. От вчерашней обиды не осталось и следа.
-- Я всегда здесь, -- ответил я.
-- Хотите правду? Вы меня заинтриговали. Очень-очень. Как вас зовут, если не секрет?
Я растерялся и промолчал.
-- Понятно, -- отрезала она, -- желаете остаться инкогнито. Курортное знакомство, ни к чему не обязывающее, и всё такое прочее. Встретились -- и разбежались. Действительно, к чему имена? У вас ведь, небось, семья, молодая жена, верно? -- В голосе её звучала откровенная досада.
-- Не верно.
-- Ну да, все вы так говорите. Хорошо, давайте не будем об этом, -- примирительно сказала она. -- Предположим, вас зовут Николай. Идёт? А меня Катя. Кстати, это моё настоящее имя, а не пляжный псевдоним.
Я чувствовал себя настоящим кретином. Что я ей мог сказать? Что у меня нет никакой жены, ни молодой, ни старой? И что...
Нас заметили спасатели. Одна из их лодок стремительно неслась к нам, на её носу стоял человек в плавках и с красной повязкой на руке и что-то нравоучительно вещал в мегафон.
-- Ой! -- испуганно воскликнула Катя. -- Сейчас нас арестуют!
Я рассмеялся.
-- Да, вам смешно, -- сказала она, надув губки, -- вы-то от них в два счёта удерёте. Вон вы как плаваете! -- Глаза её вдруг озорно блеснули. -- А что, попробуйте-ка от них удрать! Вот потеха будет!
-- Не беспокойтесь, Катя, им меня не догнать.
Лодка приближалась.
-- Вот и хорошо, -- засуетилась она. -- А вот мне от них ни за что не уйти. Жалко, конечно. Впрочем... а, ладно. Вам, как всегда, туда? -- Она, кивком указала на мыс. Я кивнул в ответ. -- Скажите, Николай, вы сегодня вечером свободны? -- торопливо добавила она и вдруг покраснела. -- Простите, что я так... спрашиваю, но...
Я смутился.
-- Мне очень жаль, Катя...
-- Не продолжайте! -- закричала она, в глазах её вспыхнул злобный огонёк. -- Я вас терпеть не могу! Идиот!..
Я растерянно смотрел ей вслед. На душе было тоскливо и горько. Что-то было не так, что-то непонятное, чужое заставляло ныть моё сердце.
Спасательная лодка подобрала её и унесла прочь.
Третий день.
Теперь я сгорал от нетерпения. Я ждал её, сам не знаю, зачем. Мне очень хотелось увидеть её глаза. Услышать её смех. Ещё раз. Ещё один только раз.
Она появилась. Как всегда, с улыбкой на очаровательном личике. И снова ни тени вчерашней обиды.
-- Простите, я была груба с вами вчера, -- смущённо начала она так, словно и не было этих минувших суток, словно расстались мы с нею всего пять минут назад. -- Знаете, Николай, я много думала... о вас. -- Сегодня она была серьёзнее обычного. -- Это даже хорошо, что вы отказались... провести вечер со мной. Как это было бы банально, пошло! Ведь в том, что мы с вами видимся здесь, в море, вдали от берега, есть что-то чудесное, очаровательное, романтичное. -- Она говорила сбивчиво, горячо, не решаясь смотреть мне в глаза. -- Знаете, я ведь впервые на море. Закончила институт и вырвалась сюда, чтобы как-нибудь развеяться, отвлечься... Вы ведь меня понимаете, да? -- Я с готовностью кивнул, хотя не понимал ничего, абсолютно. -- Я знала, что вы меня поймёте. Не судите обо мне поспешно, я ведь не такая, какой кажусь на первый взгляд. Просто... знаете... курортная жизнь, она обычно представляется такой, ну, фривольной, что ли, снимающей все нравственные преграды, раскрепощающей, обнажающей... я много слышала о ней... а теперь вот и сама здесь... Вы ведь не сердитесь на меня, правда? -- Она заглянула мне в глаза.
-- Что вы, Катя! -- воскликнул я горячо.
Она мягко улыбнулась.
-- Знаете что, давайте встречаться здесь каждый день и плавать. Просто плавать и говорить. Ладно?
Я закивал столь поспешно, что она рассмеялась.
-- Какой же вы смешной! И... вы мне нравитесь.
Прошёл час. Она болтала, без умолку, много рассказывала о себе, а я слушал, затаив дыхание, и молчал. Времени для меня не существовало. Весь мир куда-то исчез. Остались только я и она. Я был на седьмом небе от счастья. И я горел в аду от сжимавшей моё сердце тоски.
-- Вы так ничего и не расскажете о себе? -- спросила она.
-- Мне нечего рассказывать, Катя, -- смутился я. -- Я всю жизнь прожил здесь, нигде никогда не был. И... никогда не встречал такой красивой девушки, как вы.
-- Ой, вы, кажется, начинаете говорить комплименты, -- улыбнулась она игриво. -- А... -- Глаза её вдруг расширились и уставились в одну точку. -- Акула! -- взвизгнула она.
Я резко повернул голову, пальцы мои сжались на рукоятке ножа... и тут же отпустили её. Я облегчённо вздохнул.
Под водой на миг блеснула чёрно-белая дуга сильного торса -- и исчезла в пучине.
-- Это мой друг, -- успокоил я Катю. -- Дельфин. Не нужно бояться его, он добрый.
-- Дельфин? -- Она всё ещё не могла прийти в себя и с опаской глядела туда, где скрылась блестящая спина морского животного. -- Ваш друг? Это правда?
-- Конечно, правда, -- постарался я её успокоить. -- Вам нечего бояться, Катя, -- повторил я.
-- Как его зовут?
-- Зовут? -- Я пожал плечами. -- Его никто не зовёт, кроме меня.
-- Нет, я не о том. У него ведь должно быть имя, раз он ваш друг. Как вы его зовёте?
-- Очень просто. -- Я пронзительно свистнул, и мой свист сорвался в область ультразвукового диапазона. -- Обычно вот так.
-- И он слушается?
-- Судите сами.
Вода в метре от нас всколыхнулась, и из пучины возникла улыбающаяся дельфинья морда.
-- О, какой красавец! -- воскликнула она боязливо. -- А знаете, -- Николай, раз он ваш друг, то и мой тоже. Можно, я так и буду его звать -- Друг?
-- Думаю, он согласится, -- улыбнулся я.
-- А он понимает, что мы говорим? -- снизила она голос до шёпота.
-- Он всё понимает.
Прошёл ещё час. Друг (пусть это имя, данное ему Катей, останется за ним навсегда) благосклонно принял присутствие девушки и вскоре уже вовсю носился возле неё, приглашая к игре. Она весело хохотала и отвечала ему взаимностью. Он позволил ей держаться за свой плавник, когда торпедой летел в открытое море и обратно.
Наконец она заявила:
-- Я устала.
-- Вам пора, Катя, -- сказал я, искренне сожалея, что и этот день, самый чудесный день в моей жизни, подходит к концу. -- Друг проводит вас до берега.
Она кивнула, в глазах её промелькнула грусть.
-- До завтра, Коля. Мы ведь ещё увидимся, правда?
-- Правда, -- с жаром отозвался я.
Следующий, четвёртый, день как две капли воды был похож на предыдущий. Мы снова были втроём, и снова всё было чудесно.
Потом был ещё один день. На этот раз мы остались вдвоём -- Друг куда-то умчался по своим делам. Мы плавали рядом и молчали. Катя была печальной и неразговорчивой; какая-то невысказанная, затаённая тоска снедала её сердце. Я не решался спросить её об этом.
На прощание она сказала:
-- Скоро я уезжаю.
-- Когда? -- вырвалось у меня.
-- Скоро, -- неопределённо ответила она. Потом приблизила своё лицо к моему и тихо прошептала: -- Я хочу, чтобы сегодня ты пошёл со мной.
Я в ужасе отпрянул.
-- Нет! -- отчаянный крик вырвался из моей груди. -- Нет, нет! Не могу!
Я уплыл первым. Позорно бросил её одну и трусливо бежал. Я ненавидел себя, мне не хотелось жить, не хотелось больше терпеть эту муку. Никогда ещё я не плавал так быстро.
В ту ночь я впервые проклял море.
И вот пришёл день шестой.
Она появилась как ни в чём не бывало. Виноватая улыбка скользнула по её губам.
-- Я сделала тебе больно. Прости.
Я молчал. Я ничего не мог ей объяснить. Это было бы слишком большим ударом для неё. Смертельным ударом.
Мы снова плавали вдвоём, бок о бок. Море было неспокойно, порывистый ветер в клочья рвал гребни волн и пеной бросал на берег. Надвигался шторм.
Мы долго молчали.
Потом она сказала:
-- Как-то странно у нас всё получилось. Но это ничего, правда?
-- Ничего, Катя, -- чужим голосом отозвался я и вдруг добавил: -- Я не хочу, чтобы ты уезжала...
-- Это невозможно, -- потерянно произнесла она. -- Давай не будем больше об этом, а?
Я кивнул. Комок в горле мешал мне говорить. Мне было душно, я задыхался. Зачем, зачем я только встретил её! О море, отпусти меня к ней!..
-- Я уезжаю послезавтра, -- неожиданно сказала она и как бы невзначай назвала время отбытия поезда, его номер и номер вагона. -- Ты придёшь проводить меня? -- но, заметив смятение в моих глазах, отчаянно замотала головой; мокрые волосы её разметались по плечам. -- Нет-нет, не надо, не приходи! Я сама. Терпеть не могу проводов.
Пролетело минут двадцать.
-- Ну вот, опять акула, -- спокойно сказала она и криво усмехнулась.
Неужели Друг вернулся? Нет, этого не может быть.
Я медленно повернул голову. И тут услышал, как она закричала. Дико, истошно, пронзительно.
Косой плавник бесшумно резал волны в тридцати метрах от нас. Он двигался по кругу, в центре которого находились мы -- я и вцепившаяся в меня Катя. Круг быстро сжимался, это был уже не круг, а спираль.
На этот раз Катя не ошиблась: это действительно была акула. Явление довольно редкое в этих водах.
-- Это ведь не акула, правда? -- с надеждой спросила она, но дрожь в голосе и во всём теле выдала её неверие в собственные слова. -- Это ведь другой твой друг, да?
Я замотал головой.
-- Это акула, -- сказал я, не отрывая глаз от приближающегося плавника. -- Это акула, девочка. Плыви к берегу, я сам с ней разберусь.
-- Нет, нет, -- она порывисто схватила мою руку, -- я останусь с тобой. Мы умрём вместе.
-- Я не собираюсь умирать, -- возразил я. -- И ты тоже, Катя. Плыви, я догоню тебя.
Она рванула было прочь от меня, но тут же вернулась.
-- Ты погибнешь, эта тварь сожрёт тебя, -- исступлённо шептала она. -- Ну разреши мне остаться с тобой. Милый, хороший мой, разреши, а? -- Она просительно заглянула мне в глаза. О, что таилось в серо-голубой бездне этих глаз! Весь мир -- и я в самом центре его. И ещё такая страстная мольба, что я на мгновение дрогнул. Но только лишь на мгновение.
-- Нет! -- заорал я. -- Убирайся отсюда!
Я больше не просил -- я требовал. Грубо, напористо, во имя жизни, её жизни. За свою жизнь я не боялся.
Округлившимися от ужаса глазами смотрела она на меня.
-- Милый, милый, я хочу, чтобы ты жил.
Я оттолкнул её и повернулся лицом к акуле. Хищник был уже совсем рядом. Я нырнул, нож блеснул в моей руке. Но акула уже наметила свою жертву, и этой жертвой была она, Катя. Ну нет, эта девочка не по твоим зубам! Вот он я, видишь?! Я, а не она!..
Я ринулся наперерез огромной рыбине. Она была не менее двух метров в длину, вокруг неё вился целый сонм мелких рыбёшек, обычно питавшихся остатками кровавого пиршества морского убийцы. Акула перевернулась на спину, тупая морда её раздвинулась, обнажив ряды острых кривых зубов. Смертью пахнуло на меня из её разверстой пасти.
Я видел, как отчаянно молотят по воде голые пятки девушки. Плыви, моя любимая, плыви изо всех сил, я сумею защитить тебя...
Я опередил убийцу. Акула, нацелившаяся на девушку, заметила меня лишь в последний момент. Мой нож вонзился в её упругое тело, потом ещё раз, ещё и ещё. Я кромсал эту чудовищную живую торпеду, кромсал эту холодную, скользкую плоть, кромсал до исступления, до безумия, до беспамятства. Жажда убийства обуяла меня. Убийства во имя любви и жизни любимой.
Акула бешено вертелась на месте, пытаясь достать меня, вода окрасилась кровью хищника, я чувствовал её вкус на своих губах, рука уже устала колоть, но я колол, колол, колол... Длинное, бесконечно длинное брюхо убийцы вплотную скользнуло вдоль моего тела, коснулось его -- и словно наждаком сорвало кожу с плеча. Я взвыл от боли и лишь крепче сжал стилет.
Акульи внутренности уже волочились за ней, уже хлестала из дюжины страшных ран холодная рыбья кровь, а сама она билась уже в последней агонии. Уже... Нет, ещё не конец, хищник всё ещё опасен, ещё теплится в её маленьких жадных глазках безумная жизнь, несущая смерть. И я снова и снова вонзал в это тело остро отточенный кусочек стали.
Не знаю, как всё кончилось, помню лишь, как медленно опускалось на дно обмякшее двухметровое тело убийцы. Я барахтался в мутном кровавом тумане, с трудом постигая, что вышел из этой схватки победителем.
Катя! Что с ней? Я должен был убедиться, что с ней всё в порядке.
Я вынырнул на поверхность. Нож я потерял -- наверное, он остался в теле акулы. Ну да Бог с ним...
Где же она?.. Мой взгляд тревожно шарил по вздымающимся валам, силясь отыскать в их бешеной круговерти маленькую, бесконечно дорогую мне головку. Ветер свирепел с каждой секундой. Вот-вот разразится шторм, и тогда море сделает то, что не смогла сделать акула. Оно убьёт её.
О, только не это!..
А, вот она. Спасатели поднимали Катю на борт своей лодки, мотор отчаянно ревел, вгрызаясь лопастями в клокочущую морскую пену. Если через десять минут они не доберутся до берега, они не доберутся туда уже никогда.
Катя отчаянно отбивалась от двух спасателей, тыча пальцем в открытое море, туда, где на воде медленно расползалось густое кровавое пятно. Она что-то кричала им, плакала, молила, но они лишь качали головам и кивали на берег.
Спасите её, ребята, уносите ноги, скоро, очень скоро у вас этой возможности не будет. Море не прощает слабых.
Я собрался окликнуть её, но вовремя сообразил, что рёв ветра захлестнёт мой крик. Тогда я поднял руку -- и тут же опустил.
Мелькнул один единственный миг -- и я вдруг понял, какой исход мне избрать. Страшный, роковой, не знающий возврата, лишённый надежды исход.
Она не должна видеть меня. Я мёртв. Да, мёртв -- для неё. Иначе этот ад не кончится никогда. Пусть она думает, что акула сожрала меня. Пусть. Это больно, очень, очень больно, но эта боль убьёт надежду, а вместе с надеждой умрёт и страдание -- когда-нибудь, потом, не скоро, но умрёт. Всё пройдёт, всё быльём порастёт, уйдут тоска и печаль, останется только память. Память о странном, чудаковатом незнакомце, не пожелавшем назвать своё имя и отказавшемся от её любви. Мимолётный курортный роман -- так, кажется, это называется? Роман со смертельным исходом.
О, проклятое море! Как я тебя ненавижу!..
Я незаметно следовал за лодкой, пока не убедился, что они в безопасности.
Потом начался шторм. В ту ночь вместе со стихией бесновался и я. Лишь чудом я не сошёл с ума.
К утру ветер утих, хотя море продолжало реветь и безумствовать ещё долго. И только на закате стихия утихомирилась.
Я ждал её весь день, но она не появилась. Значит, поверила. Поверила, что я мёртв.
Лучше бы та акула действительно сожрала меня!
Завтра она уедет. Милая Катя. Никогда, никогда я не смогу забыть тебя. А ты, ты забудешь меня? Забудь, не помни обо мне, так будет лучше, так легче, у тебя всё ещё будет, а у меня впереди -- лишь мрак, пустота и одиночество. И вечная боль. Но ты о том никогда не узнаешь. Я мёртв -- и точка. Забудь, девочка.
Ночью вернулся Друг. Нет, я не одинок, мой дельфин никогда не покинет меня. Но как этого мало!
В день её отъезда я снова был там, на нашем месте. Я попросил Друга сопровождать меня, и он с готовностью согласился. Он всегда готов был помочь мне, а если надо, то и отдать за меня жизнь. Я знал это.
Железнодорожная ветка проходила вдоль всего побережья. Покачиваясь на волнах, я не раз провожал взглядом уносящиеся в никуда поезда. Я никогда не ездил на поезде, и порой мне нестерпимо хотелось попасть туда, в душный вагон, и мчаться, мчаться, мчаться куда-нибудь, в странный мир больших городов и миллионов людей.
И вот я снова жду поезда. Её поезда.
От вокзала он отходит в 11.30, значит здесь он будет где-то около полудня, и тогда я смогу увидеть её. Увидеть в последний раз.
Бесконечно медленно текли секунды. Я сгорал от нетерпения и страха. Нетерпения увидеть её и страха не увидеть никогда.
Секунды складывались в минуты, минуты -- в часы. Уже прошли два состава, но это были не те, не её поезда. Скоро, уже скоро...
Он!
Тепловоз вырвался из тоннеля и помчался вдоль берега. За ним потянулась длинная вереница пассажирских вагонов. Мне казалось, что я сейчас умру -- так бешено колотилось моё сердце.
Седьмой вагон. Так сказала она.
Я напряг зрение. Все окна были пусты, никто не смотрел в них. Первый, второй, третий вагон... пятый, шестой...
Седьмой!
Она там, внутри, я знаю, я чувствую, я верю.
Никого. Никто не смотрит. Её нет.
Но... что это?
У самого последнего окошка её вагона кто-то стоял. Стоял и смотрел в море.
Я не видел её лица, но уже знал: это она.
Нет, это свыше моих сил! Мне не вынести этой муки.
Как это произошло, я и сам потом плохо понимал. Какая-то сила во мне вырвала меня из воды, я выпрямился во весь рост и отчаянно замахал рукой.
Безумец. На что я рассчитывал? На чудо?
И чудо свершилось.
Что-то белое (платок, букет цветов, шляпка?) замелькало у её окошка! Она видит меня! Она знает -- я жив!
Поезд скрылся прежде, чем я успел сообразить, что же произошло.
Что я наделал... Зачем, зачем я обрёк её на страдание? Я зажёг в её душе надежду -- надежду на невозможное. Зачем?!
Но я не чувствовал раскаяния. Напротив, тихая, щемящая радость разлилась по моему сердцу.
Пусть она знает правду, не всю, но только эту: я жив. Жив. Смерть друга страшнее вечной разлуки с ним, я понял это вдруг, в одночасье. Неужели я мог быть таким жестоким? К ней, к ней, к моей Кате!
Она уехала. Я один. Но я больше не хотел умирать, я хотел жить.
Я знаю, она вернётся. Завтра, когда-нибудь, через год, через сто лет, через миллион -- неважно. Вернётся. Я знаю. Потому что я жду её.
Я буду ждать её вечно. Этим и стану жить.
Я набрал в жабры горьковато-солёной воды, взмахнул могучим хвостом и ушёл в глубину. Там, у подножия мыса, был мой дом -- просторный подводный грот, где я родился, вырос и встречу, наверное, свою смерть.
Примечание автора:
В "Откровении" использованы фрагменты произведений и мысли: Жана П. Сартра (1)
Василия Розанова (2, 4, 12)
Юрия Мамлеева (3)
Джеймса Джойса (5)
Франца Кафки (6)
Карла Г. Юнга (7, 14)
Густава Майринка (8)
Фёдора Сологуба (9)
Владимира Набокова (10)
Готфрида В. Лейбница (11)
Альбера Камю (13)
Михаила Лермонтова (15) --------------------------------------------------------------- Май 1992 – август 1993 гг.
Москва