все станции и практически все поезда. Где-то в половине восьмого подготовка бы завершилась, диверсанты разбежались-разъехались по сравнительно безопасным местам, а в восемь под Москвою произошел бы грандиозный взрыв. Силу бомб рассчитали бы так, чтобы вывернуть землю до поверхности даже на самых глубоких местах. Неизбежно случилось бы, что и воды Яузы и Москвы-реки хлынули в образовавшиеся бреши, наверняка рухнули бы и метромосты, -- словом, фейерверк вышел бы масштабный, вряд ли кому удалось бы спастись, а если б кому и удалось, они пораспустили бы слухи о таких ужасах, каких не происходило и на самом деле.
Резонанс события был бы потрясающ в смысле не только прямом, мировая общественность долго обливалась бы слезами и заходилась в праведном гневе, хоть по сравнению с десятками миллионов сограждан Арсения, погибших пусть не так эффектно, зато совсем уж бессмысленно, взрыв метрополитена выглядел бы сущим пустяком.
Короче, вот такую безумную идею хотел предложить Арсений для разработки своему герою. А потом раздумал: скучно. Тех-но-ло-гия.
К этому времени стекляшка и обычно-то набивалась под завязку; сегодня же в буфете давали пиво, и алкашей собралось сверх обыкновенного, так что поверхностным взглядом и не отыскать свободного места ни за одним из полутора десятков шатающихся стоячих столиков -- единственной здесь мебели; да и разогреться присутствующие успели выше среднего градуса.
Кого только не было тут: рабочие с почтовых ящиков, щедро раскиданных вокруг; старики пенсионеры; студенты; грузчики из соседнего магазина; вконец опустившиеся пропойцы обоего пола; некогда знаменитый писатель; даже стыдливая стайка технической интеллигенции в галстучках-самовязах и с портфельчиками у ног. На стене для порядка висела -- золотом по черному -- табличка: ПРИНОСИТЬ С СОБОЙ И РАСПИВАТЬ СПИРТНЫЕ НАПИТКИ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ, мирно соседствуя с большим красным, засранным мухами плакатом: силуэты вождей мирового пролетариата призывали ВПЕРЕД, К КОММУНИЗМУ. Старуха уборщица -- тусклая медалька на засаленном халате -- топталась между столиков, собирая пустые бутылки, на которых одних зарабатывала больше, чем дважды дипломированному Арсению удавалось на государственной службе.
Сам Арсений выпивать не любил, но к алкашам обычно относился со злорадно-доброжелательным любопытством. Сегодня -- нет: видать, судьба выпала герою романа с самого утра раздражаться, и он чуть не с мазохистским наслаждением отмечал окружающие пакости: звон горлышек о кромки кружек, запах разбавленного сначала в подсобке водою, после -- под столиком -- водкою пива, лужу блевотины в углу. За стойкою все имелось обычное: жидкая пузырящаяся сметана в нечистых стаканах; уже с виду несъедобная колбаса на тарелочках ╚Общепит╩; скоробившийся, покрытый слезами, толсто нарезанный сыр; рыбно-томатное крошево из консервной банки. Арсений взял сметану, сосиски, вчерашнюю булочку и стакан сильно подорожавшего -- с тех пор чай подавать здесь перестали -- и как будто от этого ставшего еще противнее кофе -- белесой прохладной бурды, куда вбухано никак не меньше четырех кусков сахара: рубль двадцать две. Алюминиевые ложечка и вилка -- сбывшийся сон Веры Павловны -- скользко лоснились под пальцами, целлофан отдирался прямо с огромными кусками сизых сосисок, руки моментально покрылись липким жирным соком. Ни салфеток, ни горчицы на столах, естественно, не наблюдалось.
Эта стекляшка была единственным местом, где Арсений не позволял себе распускаться: требовать заведующего, писать в жалобную книгу, махать красными журналистскими корочками: ближайшая и одинокая точка питания в окрестности, она кормила всю редакцию: их тут знали наперечет, сплетничали, переносили, и, чтобы не раздражать против себя коллег и начальство, не выглядеть в их глазах непуганым идиотом, Арсений осаживал нервы. Впрочем, в ругани и писании жалоб вообще, где угодно, смысла тоже содержалось чуть; вернее, в момент написания жалоба иногда приносила желаемое: продавали что-нибудь без очереди или из-под полы, осчастливливали солью или салфетками, грубо извинялись за грубость -- но Арсений прекрасно понимал, что они не виноваты ровным счетом ни в чем (разве как-то очень уж опосредованно, но тогда виноваты все, и он в том числе), что при такой жизни и за такую зарплату, даже, как они, приворовывая, он работал бы точно так же -- нет! еще, пожалуй, хуже. Воспитанные на принципах ложного, нищего равенства, поголовно и насильственно имеющие аттестаты зрелости, они, возможно, и не догадывались, что ни на что, кроме мытья посуды или разливания по тарелкам ╚Общепит╩ горохового супа, не годятся, во всяком случае, многие из них. Да и такие прынцыпиальные посетители, как Арсений, попадались все реже и реже, и ориентироваться на них выходило себе дороже. Основная масса казалась довольною и даже адвокатствовала: ишь разорался! Жрет сосиски и еще залупается! Посмотрел бы, что творится у нас, -- после чего следовало название одной из подмосковных областей.
Кто-то сильно толкнул Арсения под руку, и, была б вилка стальною, он непременно пропорол бы себе щеку. Взбешенный, Арсений повернулся, но не успел даже сверкнуть глазами: сразу заметил, что слишком огромен, дегенеративен и пьян задевший его амбал. Боже! да Арсений ли четыре года назад написал это стихотворение?! Что он, глупее тогда был, что ли? Спокойнее? Не успел еще дойти до ручки? Или просто кокетничал, играл в доброту, в народолюбие, во всепонимание?
В холодный день, в дождливый день,
в унылый день осенний,
что до сих пор среди людей
зовется ╚воскресение╩,
толклись бедняги-алкаши
у винного отдела,
для равновесия души
и для сугрева тела
уйдя на время из семьи
в объятья магазина.
А время двигалось к семи,
и винная витрина
была уже почти пуста:
сырки, две банки мидий,
да белый вермут -- кровь Христа,
больного лейкемией.
И братия его брала
и под открытым небом
хлебала прямо из горла,
закусывая хлебом,
и окуналась в полусон
почти на грани счастья.
И было что-то в этом всем
от таинства причастья.
А среди них ходил один
в потертой телогрейке,
и было видно: гражданин
пропился до копейки.
Я знал ясней, чем по руке,
по ощущенью боли
в его глазах: он о глотке,
о капле алкоголя
мечтал. Толкался напоказ
с счастливчиками рядом
и молча, получив отказ,
стушевывался. Прятал
глаза и удалялся прочь.
А мне казалось: это
глаза бессильного помочь
жида из Назарета.
Ужас перед свободою был велик, и Арсений сам не понимал толком, как ему удалось преодоление этого ужаса. Не помог ли ему Кто? Дух Языка? Дьявол? Господь Бог? Сугубый материалист, не признающий никакой мистики, Арсений чувствовал, что она сама нахально втиснулась в его жизнь вместе с Проверяющим, для главного героя которого автор похитил фамилию у едва знакомого парня из компании, куда время от времени затаскивала Арсения Наташка.
Только фамилию, да еще, может, русую бородку, перерезающую шею, ибо реальный Комаров -- по рассказам Наташки -- являл собою фигуру чисто мелодраматическую: бросив Наталью, он объяснил свой поступок так: дескать, врачи обнаружили у него, Комарова, какую-то смертельную болезнь, белокровие, что ли, и он не хочет портить невесте жизнь скорой своей смертью и производить на свет уродцев. Выглядел больной, впрочем, вполне здоровым. Наталья тогда сильно переживала, как, кстати сказать, и при каждом очередном крушении личной жизни, но отнюдь не из-за болезни любовника, в которую ничуть не верила, а из-за того, что снова, в который раз, оказалась в положении соблазненной и покинутой. По обыкновению же, скоро и утешилась: сначала с Арсением, потом, кажется, с... Нет, считать Наташкины романы -- слишком утомительно для памяти. Любовники Натальи спустя определенное время, как правило, переходили в разряд друзей, и через несколько месяцев и она, и Комаров, и Арсений вращались уже в одном обществе, от чего не испытывали никаких экстраординарных эмоций.
Но тут Комаров совершил по отношению к Наташке чудовищную бестактность: он таки умер от этой своей болезни. Наталья вдовой ходила на похороны, потом неделю ревела. Оказалось, что за двадцать семь лет жизни Комаров не обзавелся никем ближе нее, и ей часто звонили теперь его родители, а раз в году вывозили с собою на могилу.
Арсений не помнил, что случилось раньше: похищение фамилии и бородки или узнание о болезни Комарова, но ощущение связи между творческой волею при написании Проверяющего и этой смертью не покидало уже никогда. Может, оттуда и возникла смутная идея Шестикрылого Серафима, впоследствии казненного Арсением в печурке дачи Фишманов, в той самой печурке, куда подкладывал поленья шурин Миша последним вечером недолгого своего счастья.
Похоже, я действительно собираю деньги на паперти, улыбнулся Арсений пятью минутами позже, когда обнаружил в витрине киоска ╚Строительную газету╩ с собственным рассказом на последней полосе, но, пробегая глазами текст по пути к редакции, улыбаться перестал.
СТЕКЛО
Стащил интеллигент стекло. Завернул в газету, шпагатиком перевязал и в огромный портфель сунул.
Дождался, когда рабочий день кончится, пошел на автобус. Занял место у окошечка и думает: вот, думает, застеклю лоджию: хорошо будет, можно чай пить. И до того размечтался, что чуть свою остановку не проехал.
Вскочил интеллигент с места, стал к выходу пробираться, а народу тем временем в автобус много набилось. И чувствует: хрупнуло стекло в портфеле.
Идет он с остановки домой, и до того ему досадно: и стекло, понимаешь, разбилось, и осколки он тащит, как дурак, надрывается: выкинуть некуда, ни одной урны. Да и перед людьми неудобно доставать из портфеля черт-те что.
А когда совсем уж к дому подходил -- мимо такси проехало и его из лужи с ног до головы грязью обрызгало. В такси дама сидит, такая толстая, накрашенная, вся из себя довольная.
Пришел интеллигент домой, сел на стул, и так обидно ему спало, что даже расплакаться захотелось.
Посидел-посидел, а потом как захохочет: ни черта, думает, завтра я два стекла стащу!
Арсения едва не стошнило. Вообще-то, конечно, пустячный рассказик, написанный исключительно ради лишней трешки, не стоил никакого внимания, -- однако самовольная замена редакцией нескольких слов оригинала, который -- странно! -- Арсений, оказывается, помнил наизусть, -- повергла прямо-таки в депрессию. Не все ли, вроде, равно: интеллигент или человек, дама или баба, расплакаться или повеситься? -- то есть, разумеется, не все равно, не совсем все равно, Арсений прекрасно понимал смысл случившихся превращений, но отнюдь не ухудшение текста невозможно было вынести, не его, так сказать, углаживание, а беспардонное право на правку чужих рукописей, давно не вызывающее ни в одном из редакторов ни малейшей неловкости!
Ну и подонство! пробормотал Арсений. Какое всеобщее подонство! но тут же, на всеобщем подонстве, и осекся, потому что, безусловно, вынужден был подверстать к нему и себя: вспомнил, что совсем первоначально в рассказике стояло еще несколько слов не тех, что теперь напечатаны: спиздил вместо стащил, в ╚Правду╩ вместо в газету, ни хуя вместо ни черта -- и уж эти-то слова он сам отредактировал, передавая рассказик литсотруднику, сам! -- и не потому отредактировал, что счел, будто улучшает, а понимая, что ухудшает, то есть редактировал так точно, как и тот, газетный, редактор: нагло, беспардонно, насильственно, руководствуясь теми же самыми паскудными соображениями, не редактировал -- цензурировал, и нужды нет, что свое: так выходило еще страшнее, еще гаже.
Ну нет! твердо сказал себе Арсений. Хватит! Довольно! Со всех сторон получается, что следует срочно начинать роман! И чтобы ни строчки подстроенной, ни слова! А то через пару лет и в самом деле может оказаться поздно: рука просто разучится писать как ей хочется, как ей представляется верным! -- твердо сказал и обнаружил себя возле новенького, только из магазина, без номеров еще, ╚жигуленка╩, приткнувшегося у поребрика в проходном дворе. Автомобиль сверкал и пах свежим лаком, и у Арсения закружилась голова от блеска и аромата, и рассказ забылся, и роман, и замерцала в сознании четырехзначная цифра из сберегательной книжки, и давнее, но со вчерашнего вечера вполне, наконец, реальное желание иметь такого же ╚жигуленка╩ подступило к горлу с новой, почти первозданною остротой.
Возвращаясь в камеру с подобных литературоведческих допросов, Арсений от безделья пытался разгадать природу этого феномена избирательности и за все десять с лишком месяцев никакого другого объяснения поведению Петрова найти не сумел, кроме того, что, видимо, чтобы не развращать старшего лейтенанта, начальство текст романа тому не показало, а ознакомило с преступной продукцией лишь в нескольких выдержках -- и вот самой криминальною из них и оказалось несчастное ╚Стекло╩.
В сонме героинь романов Арсения замужние женщины занимали самое скромное место, но он крепко запомнил ни на секунду не покидавшее его во время такого рода свиданий неприятное ожидание неудобной ситуации и примитивный страх перед мордобоем. Хорошо все же, что настоящая Лика не замужем!
По полу ползал Олег: маленький, толстенький, с лысиною во всю голову. Заплатанные джинсы, потертый на локтях свитер. Раскладывал большие фотографии в пока одному ему понятном порядке. Привет, сказал Арсений, спички есть? Олег бросил коробок: ╚Ронсон╩ посеял? Оставил, ответил Арсений и зачем-то соврал: дома оставил. Прикурил. Бросил спички Олегу. Спасибо. Вышел из комнаты.
Вернувшись к себе, сел за стол. Пододвинул пепельницу. Ворох гранок пугал величиною и предполагаемой глупостью содержания. Не хотелось начинать. Кстати зазвонил телефон. Отдел информации, сказал Арсений в трубку. Люсю? Сейчас попробую. Люд-ми-ла!! закричал всем голосом. Я-нев-ска-я! Влетела Люся, полная, в очках, спасибо, сказала Арсению, привет! и занялась разговором: слушаю... так... так... вдруг посерьезнела. Да что ты?! Это ж надо ж! Ну! Ну! Ну... Ладно, поняла. Хорошо. Ты только не падай духом. Все образуется. Люся говорила долго, с тягучими паузами; Арсений, как ни пытался вчитаться в гранки, больше слушал Люсю, автоматически отмечая особенности ее речи вроде ударения на первом слоге слова поняла.
Ох, Арсений! Такая неприятность -- ты и представить не можешь. Мы с Толиком купили у одного жука ╚жигули╩, а деньги, почти все, четыре тысячи, взяли в долг. Толик на днях снова собрался в Афганистан, ну, думали, получит за поездку -- рассчитаемся. А сейчас вот позвонил -- там у них революция намечается. В душе у Арсения екнуло, однако он улыбнулся: Баллада о прибавочной стоимости? Не стесняясь мужским своим признаком, наряжался на праздники призраком? Чего-чего? не поняла Люся. Каким таким призраком? Галич, говорю. Призраком коммунизма. Песня. ╚Баллада о прибавочной стоимости╩. Там у них тоже произошла революция: в Фингалии. Тебе хорошо смеяться, сказала Люся и раздраженно замолчала. Кстати, твою статью завернули. К чему это кстати? спросил Арсений. Люся достала из стола несколько испечатанных листов, объединенных скрепкою, передала Арсению. Он взял, проглядел: никаких пометок. Странно. Да-а... Действительно как нельзя кстати. Сорок рэ псу под хвост. Ладно, как хотят, им виднее. Снесем в ╚Культуру╩. А где Аркадий? Звонил -- задерживается. Он дозадерживается. Вика на него давно зуб точит. Так вы что, машину продавать думаете? Кстати.
Люся поколебалась минутку, обидеться или не стоит, сочла, что не стоит: не знаю, пусть Толик решает. А машина новая? Вроде ничего, блестит. Сколько тысяч? Шесть четыреста. Не рублей, километров! Почем я знаю. Могу спросить. Спросить? Угу. И какого года выпуска. Не забудешь? Есть покупатель? Я, может, и сам куплю. Пару тысяч в долг поверите -- так и куплю. Такой богатый?
Там же люди, внутри, прошептала Яневская и больно сжала Арсению плечо. Там же люди! Какие-то люди внутри ╚житуленка╩ действительно должны были быть, и Арсений напрягся, заметив, как сквозь черный дым, обволакивающий смятый багажник, мерцают язычки пламени. У них двери заклинило, пояснил Арсений, а издалека уже слышался вой милицейской сирены: оперативность фантастическая.
Гаишная ╚волга╩ появилась на месте происшествия как раз в момент взрыва бензобака; ╚скорой╩, подкатившей буквально минутою позже, делать было уже нечего, разве наблюдать костер, в который мгновенно превратился ╚жигуленок╩.
Заверещал телефон. Отдел информации, ответил Арсений. А, Ирина, привет. Утром не ты звонила? Он держал трубку у уха, не отрываясь от окна. Как Денис? Что значит ╚что как╩! Здоров? Толпа вокруг догорающего автомобиля пухла и пухла, и вот за нею стало уже ничего не видать, кроме черного рваного столба дыма. Продадим! К чертовой матери! Сегодня же продадим! запричитала Яневская. Покупать не передумал? Подожди, ответил Арсений, прикрыв микрофон ладошкою. Видишь, разговариваю; а открыв, сказал в него: понятно. Спасибо. Ну, что тебе еще от меня понадобилось?
Что обычно надобится Ирине, Арсений вообще-то знал, но чтобы она разнюхала, да так быстро, о вчерашнем поступлении!.. Да, сыскные способности великолепные, фамильные. Арсений вовсе не считал себя жадным, алиментов, что называется, не зажимал, но полагал, что четверти получаемой им в журнале зарплаты -- вовсе не девяноста, как сказал Лике, а полновесных ста сорока -- и журнальных же, которых за месяц тоже набегало под сотню, гонораров вполне достаточно для содержания трехлетнего сына, тем более что и Ирина служит, и есть там весьма, прямо скажем, состоятельные бабушка с дедушкою -- а что деньги прочие, добавочные, заработанные на стороне, -- это уж его собственные, нераздельные, ибо должны же быть у мужчины какие-то свои деньги, в которых он имеет право не давать отчета никому на свете! Ирина с такой позицией соглашаться не желала категорически и разыскивала, вынюхивала любые, самые дальние, самые мизерные Арсениевы гонорары, рассылала копии исполнительного листа во все возможные и даже невозможные редакции и издательства, -- Арсению, в свою очередь, приходилось принимать меры: печататься под разными псевдонимами и в разных республиках, входить с коллегами в анонимное соавторство, писать за всяческих деятелей. Он потому и ухватился за Воспоминания Г., что удалось с Г. договориться не оформлять отношения юридически, а просто по выходе Воспоминаний получить деньги из рук в руки -- иначе как же! стал бы Арсений связываться с Г., влазить в вонючее дерьмо его жизни, старательно выделывать из этого дерьма мелкие конфетки и оборачивать каждую ярким хрустящим фантиком! -- но Ирина и тут разнюхала, только фиг ей! -- формально к Воспоминаниям, и комар носу не подточит, формально Воспоминания написал сам Г., на то они и воспоминания! и, еще не наевшийся славою к семидесяти своим годам, от авторства конечно уж не откажется ни в каком случае! Разве что Ирина потребует стилистическую экспертизу, как в случаях с Гомером или с Шолоховым. Поэтому Арсений чувствовал себя на сей раз вполне защищенным: выслушал до конца, не перебивая, Иринины возмущенно-требовательные вопли, выдержал паузу и спокойно ответил, что коль, мол, так -- посылай Г. исполнительный лист; мы, мол, с тобою уже давно договорились: все отношения -- исключительно через суд. И аккуратненько положил трубку.
Но как все же надоели эти ее звонки! Как раздражает эта постоянная слежка! И надо же было вляпаться в такую дурацкую историю!
1. Арсений Евгеньевич Ольховский -- главный герой книги; он же -- автор романа ╚ДТП╩; он же -- многочисленный я; он же отчасти -- сумасшедший художник Игорь Золотов, отчасти -- Шестикрылый Серафим, отчасти -- разные другие лица.
2. Виктория, она же Вера, -- первая жена главного героя.
3. Равиль -- бывший лучший друг главного героя, он же -- первый любовник первой жены главного героя, он же -- отец единственного сына главного героя, он же -- deus ex machina.
4. Пани Юлька -- коммерческая секретарша, вторая жена Равиля.
5. Нонна, она же Нонка, она же -- Пиковая дама, -- бывшая возлюбленная главного героя, она же -- жена бывшего его второго лучшего друга, Вольдемара Б.
6. Наташка -- вдова Комарова, наивная блядища, подруга главного героя.
7. Ирина Фишман -- еврейка, вторая жена главного героя, мать, как скоро выяснится, не его ребенка.
8. Лика -- конферансье в зале им. П. и Чайковского, бывшая артистка.
9. Юра Седых -- старый приятель главного героя, не испорченный столичной жизнью.
10. Леночка Синева -- Ностальгия.
11. Елена Вильгельмова, она же -- Лена в болотной блузе, -- христианка, театральная художница, жена калеки, автомобильная любовница главного героя.
В романе также участвуют студенты, офицеры госбезопасности, инженеры, китайские диверсанты, журналисты, бляди, художники, зэки, вертухаи, продавщицы, подавальщицы, актеры, алкоголики без определенного рода занятий, владельцы индивидуальных транспортных средств, Профессор, драматург А Ярославский, чиновники, самодеятельные и профессиональные литераторы, режиссеры, лабухи, ученые и многие, многие другие, --
и пуститься дальше, повторив ради непрерывности последнюю фразу главки
предыдущей: И НАДО ЖЕ БЫЛО ВЛЯПАТЬСЯ В ТАКУЮ ДУРАЦКУЮ ИСТОРИЮ!
Глава
четвертая
Разыграешься только-только,
ПИКОВАЯ ДАМА
а уже из колоды -- прыг! --
не семерка, не туз, не тройка,
окаянная дама пик!
А. Галич
Нонна вломилась в жизнь не просто любовницею, каких случалось много и до, и после нее, -- она втащила за собою фантом Прописки, которого Арсений поначалу не заметил, но который с тех пор неотгонимо сопровождал его при встрече со всякой женщиною, заглядывал ей под юбку нижней половинкою пиковой дамы, а верхней -- возникал за спиною Арсения и в самые неподходящие моменты нахально подсматривал из-за плеча.
Лица Пиковая дама носила Ноннины: с серыми, чуть навыкате глазами, с большим блестящим лбом, над которым начинались -- нет, отнюдь не черные! -- темно-русые волосы той средней, но редко встречающейся жесткости, которая не позволяла им ни упруго курчавиться, ни безвольно падать, огибая плечи.
Арсению казалось, что все прежние любови его абсолютно чисты от каких бы то ни было расчетов, но Нонна посеяла в душе смуту, неуверенность, и, когда, уже годы спустя, Фишманы бросали ему в лицо во время ссор обвинение в корысти, корили Пропискою, полученной через них, он временами и сам начинал думать: а вдруг так оно и есть?!
Пропискою (здесь, в начале фразы, следует особо отметить: с прописной буквы; иначе Арсений Ее и не представлял), была, казалось ему в те тяжелые дни ссор и предразвода с Ириною, заполнена вся Москва. Прописка поставляла сюжет за сюжетом: то о супругах (действительный случай), которые фиктивно ради Прописки развелись и которым назад свестись уже не удалось; то о формальных браках за деньги -- с разнообразными финалами: подачей на размен жилплощади, в пику -- на алименты, или -- все равно! -- наоборот или обращением в суд для признания брака недействительным; то даже о ребеночке, которого заводили, чтобы Прописку удержать; то о покупке Прописки в милиции; то о режиссере Ефиме Н., выгнанном с работы и -- в сорок восемь часов -- из Москвы не за то вовсе, получается, что надерзил какому-то слишком высокому начальнику, а просто за отсутствие Прописки; то о вызове в серый дом (при себе иметь паспорт) и выходе оттуда после четверти часа наполненного страхами ожидания с последующим обнаружением в пурпурной книжице безнадежного штампика ╚ВЫПИСАН╩; то, наконец, вариант Равиля (о нем отдельно, ниже), в котором Арсений сам столь нравственно неопределенно оказался замешан.
Хороший конец прописочного сюжета с, например, обретением истинной любви через случайный фиктивный брак Арсений отвергал заранее, потому что Прописка казалась ему слишком зловещей для лирической комедии фигурою, нависала над ним, подмигивала двуликой Пиковой дамою в бежевом итальянском макси-плаще, так ей идущем.
Пусть! говорил себе Арсений после очередного семейного скандала. Пусть я женился на Ирине только ради Прописки! Пусть я только ради Прописки завел сына! Пусть! Пусть! Пусть! Пусть я буду Гантенбайн!
В тот миг, когда Арсений остановил взгляд на Ноннином лице, что, впрочем, кажется, было спровоцировано ее же собственными тайными пассами, он сразу понял всю ее стервозную, блядскую сущность, но понимание почему-то не создало в нем ощущения легкодоступности предмета, во всяком случае -- для него, скорее -- наоборот: блядство возносило ее на высоту, едва досягаемую, -- почти верный признак влюбленности.
Когда они целовались на скамейке в закутке за театром, Арсений -- от этого трепета перед Нонною -- запрещал своим рукам давно с другими женщинами ставшее привычным, но с нею -- обретающее первоначальную свежесть -- движение к ее совсем маленьким, торчком, грудям, в тугой обхват их ладонями. От запрета желание становилось навязчивым.
Потом, провожая ее кривыми таганскими переулками, звенящими от ночного морозца ранней весны, Арсений схватил взглядом фигурку в целом: маленькая, в устройняющем и без того стройное тело бежевом итальянском макси-плаще, Нонна нахально несла чуть непропорционально крупноватую голову. Такое построение силуэта должно было напрочь убить, да что убить?! -- не допустить рождения ассоциации с хищным пушным зверьком, но сука-ассоциация самодовольно сидела в Арсениевой голове, пренебрегая всеми канонами метафорического мышления, тем более что о Нонниной привычке больно и остро, до крови, кусать мужчин в согнутые суставы пальцев Арсений тогда еще не догадывался.
У подъезда Арсений получил Ноннин телефон, а на другой день простоял под голубкинским Пловцом с билетами на ╚Горячее сердце╩ ровно два часа, минута в минуту. Такого с ним не бывало никогда. Ладно, думал он на исходе второго часа. Я припомню тебе этот вечер. Ты мне эти часы отстоишь сторицей! (Опираясь в нехороших, мстительных мыслях на прежний свой опыт обольстителя, приобретенный в основном на материале провинциальном, Арсений не знал еще, что жизнь впервые сталкивает его с животным совсем иного рода, что такие не ждут арсениев не то что сторицею, но, пожалуй, и пяти минут за всю жизнь.)
Звонил он ей, однако, вполне смиренно, за что и был удостоен позволения посетить ее дома. Букетик тюльпанов -- первая в цепи ежедневных -- без изъятий! цветочных гекатомб на Ноннин алтарь -- Арсений признал в тот раз годным, невзирая на более чем стодвадцатиминутное их мученичество в потном кулаке. Полная ванна роз с Центрального рынка была еще впереди.
Две подружки, род приживалок, составлявшие, когда Арсений появился в дверях, Ноннино общество, были мигом отосланы из отдельной квартиры, которую Нонна занимала, и Арсений поспешил воспользоваться уже, как ему казалось, завоеванным правом на поцелуи, так, впрочем, и не решаясь включить в состав своих владений более близкие, чем вчера, под плащом, холмики ее грудей. Целовалась Нонна не в пример вчерашнему торопливо, будто видела впереди нечто более для себя интересное, и действительно, почти сразу же оставив Арсения одного (на минутку, не долее), вернулась уже в халатике, под которым, Арсений боялся поверить себе, кажется, не было ничего.
Раздеться он разрешил себе только после того, как ее влажное, горячее лоно уже обожгло его чуть не дрожащий от напряжения -- пока не желания! -- член: до этого свершения Арсений все опасался оказаться в неловком, идиотском положении, неверно истолковав переодевание. Необоснованный в тот, начальный, раз страх неловкости был, однако, предчувствован исключительно точно, и то, чего Арсений трепетал в первую ночь, случилось в последний день их связи, в день Нонниного рождения, когда Арсений прилетел к ней с Дальнего Востока со щенком в руках: позволившая себя раздеть и положить в постель и даже раскинувшая под коленом любовника ноги, Нонна одной своей голодной усмешкою, пристальным взглядом серых лягушачьих глаз скинула Арсения с себя раз навсегда.
Первая же ночь была несказуема: почти не отдыхавший от любви, Арсений к моменту, когда черное окно начало сереть, сумел добраться до уголка, что ведал у Нонны оргазмом, и расшевелил этот уголок: из ее понеслись звериные крики наслаждения, испытанного, сказала она, впервые. Но ты у меня не первый, добавила Нонна. Пятый. Заруби на носу; поэтому делать вывод, что, открыв ей женщину в ней, Арсений покорил Нонну, не следовало, хотя очень и подмывало.
Усталость теплым, сладким ядом
течет по жилам. Уходить
сумела ночь меня. Но надо --
так ты велела -- уходить.
Иду, измученный любовью,
весь зацелованный взасос,
а небо заливает кровью
невозмутимый Гелиос, --
складывал, бормотал под нос Арсений, шагая пустынной улицею еще не проснувшейся весенней Москвы, и пусть ощущение кровавого неба было просто кокетливо выдумано им, оно действительно уже существовало в каком-то закутке сознания, находясь в полном противоречии с общим щенячьим ощущением счастья и окончательной победы, которую Арсений, казалось, над Нонною одержал.
В то утро у него впервые появилось чувство измены Виктории (дат.), которого раньше никогда, сколько бы и с какими женщинами ни спал, Арсений не знал, -- и идея развода, пока едва различимая, смутно замаячила в мозгу. Позже Арсений не раз задавал себе вопрос: не была ли в тех мыслях замешана Ноннина квартирка, то же ли стряслось бы с ним, произойди грехопадение в какой-нибудь случайной общежитской кровати, коммунальной комнатке подруги или на даче у приятеля, -- и так и не мог ответить. Ответа не существовало и посейчас; вопрос же продолжал мучить Арсения. То есть, не заостри сама Нонна Арсениево внимание на собственных привилегиях москвички, он бы, пожалуй, наивно, на голубейшем глазу привилегий и не заметил, -- но Нонна заострила и острием этим лишила, если можно так выразиться, душу Арсения девственности.
Тем не менее месяц, в конце которого сыграли их свадьбу, они не расставались ни на ночь, исключая три, проведенных Арсением с Викторией, когда он летал к ней в М-ск за разводом, и Ноннины победные крики раздавались все чаще и становились все громче, все меньше требовали механического раздражения, возникая иногда прямо в момент введения члена, а Нонна испытывала за них такую благодарность, что сама, безо всяких Арсениевых намеков (на них Арсений, впрочем, и тогда не решился бы), заглатывала виновника почти целиком, целовала до изнеможения, покусывала острыми, нежными в минуты ласк зубками, выискивала крепким язычком закутки, от прикосновения к которым необоримая и неведомая сила заставляла содрогаться тело, выводя его из подчинения сознанию и воле.
Свадьбу играли по настоянию ее родителей (они жили на восьмом этаже, в том же подъезде)--должно быть, чтобы легализовать Арсения для соседей, но юридически замотивирована она пока не была, ибо развода оставалось ждать еще два с лишком месяца. Впрочем, и тогда, предупреждала Нонна то ли всерьез, то ли, по обыкновению, поддразнивая, Арсения у себя она не пропишет, а поживем, дескать, увидим. Бокал, из которого молодой пил шампанское, оказался пластмассовым и не разбился об пол даже с третьей попытки.
Дни без Нонны не были мучительны потому только, что сон, который любовники позволяли себе не более часа--двух в сутки, размывал реальность дневного существования, превращая время из процесса в предмет. Пришедшийся на ту пору зачет по фехтованию, дисциплине, в которой неповоротливый, зажатый Арсений никогда сильным себя не чувствовал, с блеском сдался освобожденным от рефлексии телом.
Вечера же, если не заставали их вдвоем в ее маленькой квартирке, из которой Нонна всегда стремилась вырваться в свет, были для Арсения едва выносимы: отказываясь смириться с существованием мужчин, не очарованных ее прелестью, Нонна не пренебрегала даже самыми дешевыми приемами, ничуть при этом Арсения не стесняясь, и ему приходилось сносить ее эротические танцы со случайными партнерами в кафе и поцелуи направо-налево с кем попало на вечеринках. Ее сущность искала выхода всегда, и однажды, во время семейного ужина у родственников Нонны, на котором не нашлось подходящего ей самца, она изменила Арсению с Арсением же, вытащив его из-за стола в ванную комнату.
Служила Нонна библиотекарем в Иностранке, что тоже причиняло Арсению немало мук ревности и заставляло просиживать там все свободное и бльшую часть несвободного времени. Училась второй год на первом курсе заочного пединститута. Мечтала стать актрисою, хоть ничего для этого и не делала. Если бы, несмотря на слабый голос и неистребимую леность души и тела, мечта Нонны сбылась, актриса бы из нее вышла жеманная.
Один из вечеров они провели в новом здании МХАТа, где венгры завершали монтаж радиооборудования, в гостях у работавшего там сторожем Равиля; пили с ним и двумя его коллегами вермут из горла, потом бродили по едва освещенным дежурным светом сцене, вестибюлям, закуткам, подвалам, целовались, пока не забрались, наконец, на самый верхний ярус, и, подойдя вплотную к балконному ограждению, здесь едва превышающему колени, находящемуся куда на большей высоте, чем там, на Таганке, манящему через себя вниз, в темный колодец зала, Арсений впервые поймал себя на желании подтолкнуть туда Нонну. А потом, может, и самому последовать за нею. Впрочем, вторая идея была куда менее определенной.
Ноннино бесконечное слушанье пластинки Ободзинского; сугубая забота о рюшах, плюшах, занавесочках; вечная беготня за фарцовщиками и обмен с подругами, которые, с ее подачи, звали Нонну прекрасной жестокостью, тряпками (тряпки эти тем не менее очень Арсению на Нонне нравились), частенькая, наконец, в ее устах фраза: что за прелесть эта Нонна: умна, весела, хороша! -- принимались Арсением -- так ему хотелось! -- за иронические Ноннины игры, никакого отношения к ее сущности не имеющие, разве -- к имени. Усомниться в своих выводах он был вынужден, только случайно обнаружив блокнотик Нонны с подробными записями обо всех менструациях с тринадцати лет: дата, продолжительность, качество, ощущения. Орган, через который происходили выделения, Нонна ласково именовала пиздюшечкою. Такое серьезное внимание к собственной особе, подумал тогда Арсений, должно внушать уважение на грани с трепетом...
Когда все кончилось, Арсений подошел к мотоциклу, привязал к багажнику Ноннину сумку, потрогал рычаги, попробовал запустить двигатель. ╚Ява╩ завелась -- видно, не держала обиды на хозяина за измену. Тогда Арсений заглушил мотор и отсоединил два троса: решил добраться домой, для чего следовало пересечь центр Москвы, без тормозов. Шансов на удачу предприятия было, однако, немного: как раз примерно столько, сколько желания жить. Добрался, впрочем, благополучно.
Но не станем забегать вперед. Мы завели речь о тормозах исключительно с одной целью: обнаружить момент, когда мечты Арсения о собственном автомобиле впервые запахли реальностью. И связать этот момент с Нонной.
Вольдемару, самому молодому на их курсе студенту, Нонниному ровеснику, хотя поступил он, естественно, безо всяких конкурсов, Арсений не отказывал ни в живости ума, ни в поверхностной, но широкой образованности, ни в начатках интеллектуального таланта. Последнему, впрочем, вряд ли суждено было набрать силу из-за избалованного, ленивого характера, заботливо выращенного в оранжерейных условиях до невероятности напоминающей Нонну матерью Вольдемара -- последнею, молодой женою семидесятипятилетнего Б. Несмотря на то, что Вольдемар постоянно пыжился и лгал и, подобно Нонне, не умел чувствовать себя не самым и не первым (что иной раз, как в сброшенных им с доски фигурках, когда Арсений начал одолевать его в шахматной партии, доходило до трогательности), они сблизились с Арсением, можно бы даже сказать, подружились, если б последний термин не казался столь неподходящим Вольдемару. Лгал он по-хлестаковски: бессмысленно и вдохновенно, ложью порою слишком очевидною, но Арсений не давал себе удовольствия уличать его ни -- что сразу поссорило бы их -- вслух, ни даже про себя. Сколько правды заключалось в рассказанной Вольдемаром истории о небесследно перенесенном им ошибочном диагнозе смертельной болезни, Арсений так и не узнал, хоть и подозревал, что мало; однако огромное количество импортных транквилизаторов из Кремлевки Вольдемар действительно принимал, пальцы его порою действительно дрожали, а под утра их оргических бессонных ночей лицо его действительно становилось более чем бледным, как нарисованным на картоне -- едва не жутким. Кроме того, что Вольдемар представлялся Арсению единственным достойным собеседником на курсе, привлекала в товарище и принадлежность к новой средней элите, нахождение за кругом которой в ту пору Арсений начинал чувствовать достаточно остро.
Сбежав на пару дней из гастрольной поездки по Дальнему Востоку, которою Арсений зарабатывал деньги на их с Нонною долгую и счастливую жизнь, пробравшись в самолет -- билетов не было на месяц вперед -- зайцем и одолев десяток тысяч километров затем лишь, чтобы обрадовать Нонну, сделать ей своим появлением на дне ее рождения приятный сюрприз, Арсений обнаружил, что его не ждут, во что, впрочем, не хотел верить вплоть до момента, когда Нонна вынесла в собственной сумке вещи Арсения, которые успели за последние месяцы мало-помалу перекочевать из его мансарды в квартирку на Ульяновской, да потребовала назад ключ, но сильнее всего гнал Арсений от себя предчувствие, что вакантное место на Нонниной кровати, на, так сказать, станке, занял бывший лучший друг Вольдемар, не поставивший, вопреки канонам мужских взаимоотношений (по папаше Хэму), в известность об этом Арсения.
Что же мне делать со щенком? -- вернувший ключ, с сумкою через плечо, стоял Арсений перед Нонною, держа в вытянутых руках измотанного почти суточным перелетом полуторамесячного пушистого скотчика, которого раздобыл на птичьем рынке Владивостока Нонне в подарок: в совместно сочиняемых картинах их будущей совместной жизни неизменно присутствовал верный пес. Не знаю, ответила Нонна. Возьми себе. Мы послезавтра... и поправилась: я послезавтра еду в Сочи; мне не на кого его оставить. Ах, так! взвился Арсений. Мне его тоже не на кого оставить! И довольно резко, так что оно жалобно взвизгнуло, опустил маленькое существо на газончик, одним узким поребриком отделенный от несущихся по Ульяновской автомобилей. Ах, так! -- и пошел, не оборачиваясь, к своей ╚яве╩ -- скручивать тормоза.
Он сам не знал, сколько пролежал, бесчувственный и бессмысленный, в прокаленной пыльным московским зноем мансарде, -- часы и времена суток мешались, сливались в одно,--но, когда шумная гроза обрушилась вдруг на Ершалаим, пришел в себя, и щенок первым вспыхнул в сознании, заставил работать воображение, больно ударил по сердцу и совести. Арсений бросился на Ульяновскую, бегал по дворам и подворотням, звал, искал, ощупывал глазом асфальт, опасаясь и ожидая обнаружить следы кровавого месива, в которое мог превратиться беззащитный его подарок под колесами первого же грузовика.
Силы Арсения наконец иссякли; он, добела отмытый дождем, привалился к стене и долго смотрел на освещенные Ноннины окна, за которыми бесшумными силуэтами двигались люди, празднующие ее двадцатилетие.
На гастроли Арсений так и не вернулся, чем крепко подвел товарищей.
Ба! Арсений! окликнули его из угла второго, маленького зальчика. Какими судьбами! Леша! сосредоточившись на голосе, вытащил Арсений из памяти имя и подошел, полез целоваться. Здорово, старик! Ниночка! подозвал официантку седой, замшевый Леша. Организуй бутылочку. И чего-нибудь, он пошевелил в воздухе пальцами, закусить. Потом пробежал глазами по Арсению, устало остановил взгляд и продекламировал с выражением: ах, как тебя, так и меня увило жизни тяготенье. Откуда ты взялся? Вообще или конкретно? спросил Арсений. Конкретно только что из Димитровграда (Леша продемонстрировал удивление на лице: кес, мол, к╦ сэ к╦ Димитровград?), а вообще -- ищу работу. Вот уже пятнадцать лет, как ищу работу. Так сказать, давно не молодой специалист с неоконченным высшим. Где сказочку дадут поставить, где -- ассистентом. Ну и потом.. Арсений сделал известный жест, я же сильно поддаю. Хохотнул и добавил: иногда даже на свои. Так что, знаешь, брат Пушкин, все как-то... Ну, а ты где? Я-то? не без самодовольства, плохо прикрытого иронией, ответил Леша. Я сейчас и действительно -- брат Пушкин. Литератор. Сочиняю пьесы. А! поразился Арсений. Так ╚Старая деревня╩ -- твоя? А ты думал! Во даешь! Мне и в голову не приходило. Считал -- однофамилец. Она ж у нас в театре, в Димитровграде, шла. (Леша снова продемонстрировал выражение кес к╦ сэ.) А что -- вообще ничего пьеска. Находишь? Ты молодец, старик. С тобой даже сидеть страшно. Сколько хапнул? Твое здоровье! пропустил Леша мимо ушей бестактный Арсениев вопрос. Давай!
Учились Арсений с Лешей Ярославским хоть и одному, да в разных вузах, и друзьями не были никогда, разве встречались время от времени на пьянках да на просмотрах, и вот уже больше пятнадцати лет не виделись вовсе, но давняя взаимная приязнь, атмосфера этого места всеобщих нетрезвых встреч и, конечно, случай свели их в тот вечер за одним столиком и втянули в достаточно бессмысленный и беспредметный, как казалось поначалу, разговор.
Когда принесенная Ниночкою бутылка уже переполовинилась, на другом конце зала вспыхнул скандальчик: не первой молодости блядь била посуду. Арсений с ленивым любопытством обернулся на шум, и все в нем оборвалось: испитое, потасканное 6.-жье лицо напомнило о женщине, много лет назад переломавшей его жизнь: из-за нее он бросил институт, из-за нее уехал в провинцию, из-за нее начал пить, -- напомнило о Нонне. Кто это? спросил побелевший, с сердцем, летящим в бездонную шахту, Арсений. Ты случайно не знаешь, кто это? Ага! давно ж ты не был в свете! процитировал Леша брата-Пушкина. Героиня моей новой пьесы. Нонка. Потаскушка невысокого класса, но по старой памяти ее сюда иногда пускают. Спать я тебе с нею не советую -- мандавошек поймаешь, а история у нее действительно любопытная. Ты Б.-младшего знал? Как же, отозвался Арсений. На одном курсе учились. Где он сейчас? во МХАТе? Нигде. Лет пять, как умер. Пьяный под машину попал. Так вот, Нонка в свое время вышла за него. Случайно склеила и вцепилась как клещ. Естественно: у мальчика папа, квартира в пять комнат на Горького, дача. Его мамаша сразу раскусила Нонку и заняла оборону: пару раз даже с лестницы спускала -- с шестого этажа, причем не фигурально. Но не на ту нарвалась: там сразу возникли и шекспировские страсти, и беременность, от которой, когда расписались, естественно, не осталось и следа. Словом, все как положено. На свадьбу им подарили автомобиль. У Вольдемара было что-то с нервами, медкомиссию он не прошел, но права отец ему сделал. Вот они с Нонкою и катались. Как-то, оставив ее на даче загорать, Вольдемар поехал в Москву за предками. На обратном пути, пижоня, слишком разогнал машину, не справился с рулем и лоб в лоб вмазался в горбатого ╚запорожца╩ -- помнишь, тогда были такие. Машинки сцепились, завертелись и -- об столб. Обе -- всмятку. У Вольдемара -- десяток переломов, сотрясение мозга. Родители -- насмерть. Да! что любопытно: совершенно мелодраматический момент: в том ╚запорожце╩ ехали как раз Нонкины родители. Тоже оба -- в лепешку. Конечно, в пьесе я это изменю: такому совпадению все равно никто не поверит, ненатурально выйдет. Не станешь же перед каждым спектаклем предупреждать со сцены, что описан действительный случай и что так все и произошло на самом деле. Я и родителей, и тестя с тещею решил запихнуть в Вольдемарову машину и вмазать их в какой-нибудь грузовичок. Ну, меняю я не только это; это, так сказать, пустячки. Из Б., например, я собираюсь сделать замминистра или цекашника, Вольдемар пусть учится на дипломата. Тут главное -- принадлежность к элите. А я, знаешь, немного элиту изучил: три с лишним года в зятьях проходил у одного... Впрочем, ладно, неинтересно. Интересно, что я хочу поменять финал: ввести хоть изломанный, а все же светлый мотив. Что-то про верность, про доброту. Но слушай дальше...
Протрезвевший Арсений сидел вполоборота к Леше, чтобы скрыть жадность, с которою впитывал в себя рассказ, и хоть боковым зрением, да видеть Нонну. Скандал за ее столиком терял накал, катился все тише, по инерции. Собутыльники собрались уходить, она же, в доску пьяная, сидела прочно. Леша, увлеченный собственным замыслом и считавший себя вправе, коль поставил пузырь, молол и молол, глаза его разгорелись и уже не обращались к собеседнику. Вольдемара три месяца латали в Склифосовке, несколько раз реанимировали, удалили почку; потом дали инвалидность и отправили домой. Не в ту пятикомнатную -- в малюсенькую, в Орехово-Борисово, тогда там и метро еще не было. Вещи из старой квартиры еле вошли, получилось что-то вроде склада. Представляешь, как эффектно можно сделать на сцене: маленькая комнатка, вещи до потолка, и от картины к картине их все меньше и меньше. В финале останутся одна кушетка, колченогий стул, стол да шкаф: барахло, дескать, перекочевало в комиссионки и ко всякой фарце. Работать Нонка не умела, да и некогда: первое время ухаживала за Вольдемаром: он больше года валялся дома полутрупом, и даже у нее хватило совести не бросить его совсем; к тому же она тогда на что-то еще надеялась. Словом, жили первое время мебелью, книгами, хрусталем. Когда продавать стало нечего, Нонка погнала Вольдемара искать службу. Друзья отца долго отбрыкивались, но все же устроили: в театр Гоголя. Первый спектакль начальство стерпело, после второго -- выгнало. Тактично так выгнало: перевело с повышением -- главным -- куда-то в глухую провинцию, что-то вроде твоего Димитровграда-. Это ты, старик, зря, лениво, сосредоточенно на другом, обиделся Арсений. Димитровград все же... Хорошо, хорошо, патриот безработный, усмехнулся Леша и вдруг подумал: кому, зачем он выворачивает душу?! с кем делится сокровенным?! -- но колесо уже крутилось. В Мухосранск -- устраивает? Устраивает, согласился Арсений. Продолжай. Нонка за ним, естественно, не поехала, начала блядовать в открытую. Склеила для начала одного пожилого киношника -- не будем называть фамилий! -- тот снял ее в своей маразматической ленте. Толку от этого получилось чуть, продолжения не последовало. Нонка пошла по рукам, начала пить: все же много, знаешь, значит привычка к относительной роскоши и безделью: формируется особая психология, элитарно-люмпенская. То же и с Вольдемаром: долго он и в Мухосранске не удержался, вернулся в Москву. Паразитировал на старых приятелях, знакомых отца, спекулировал именем: сын лейтенанта Шмидта, -- спивался и в конце концов угодил под машину. Неужели самоубийство? спросил Арсений. Вряд ли, ответил Леша. Хотя, говорят, из-за Нонки переживал сильно: она его, как он вернулся, и знать не захотела. Еблась чуть не у него на глазах. А сейчас ты имеешь возможность наблюдать последний акт моей будущей комедии, и Леша картинно выбросил руку в направлении Арсениева взгляда.
Мужчины из-за Нонкиного стола уже ушли, оставив ее одну. Она спала, уронив голову на грязную, неприбранную скатерть. В ресторане почти никого не было; вместо люстры горело дежурное бра, сквозь щель в шторе пробивался блик уличного фонаря, да падала из кухни косая полоска света, перекрываемая время от времени последними сонными официантками. Подошел швейцар: закругляйтесь, Алексей Николаевич, пора. Видишь? победно посмотрел Леша на Арсения. Уважают. Но имени-отчеству! и отнесся к швейцару: сейчас, дядя Дима, идем. Швейцар кивнул и направился к Нонке, потряс за плечо: эй, слышь? Дома спать будешь! Давай-давай, мотай отсюдова! Понимаешь, старик, меж тем договаривал порядком набравшийся Леша, чем привлекла меня Нонкина история? Сюжет -- нарочно не придумаешь: как в капле воды -- вся наша паскудная жизнь. Ведь не случись аварии, не останься наша парочка без поддержки родителей -- тех и других, хоть Нонкины и рангом пониже, -- Вольдемар, безусловно, стал бы главным где-нибудь в Москве, закрепился бы, критика придумала бы ему особый стиль и художественные открытия; Нонка: вот она, блядь блядью, ничего больше, -- артисткою, заслуженной или народной. А сами по себе они, как видишь, пшик! Вс╦ на знакомствах, на связях, на родственниках, тут Леша запнулся -- видать, немножко неловко стало от столь вдохновенно провозглашаемого пуризма. Если честно, я, конечно, и сам в свое время... извинился. Но знаешь, как трудно пробить первую пьесу! Ладно, вздохнул Леша. Не об том речь. Слушай дальше. Название я придумал с двойным дном: АВТОМОБИЛЬНАЯ КАТАСТРОФА. Правда, официально у нас катастроф не происходит никаких, даже автомобильных, -- ДТП, дорожно-транспортные происшествия, так и пишут в протоколах, я специально в ГАИ узнавал, -- но для пьесы сгодится. Мне ведь хочется выразить нечто большее, чем ДТП... Нечто, если угодно, возвышенное. Немного, конечно, мелодраматическое название, но ведь можно понимать и с иронией. А? И еще финал изменю. Вот, слушай, как по-твоему? пусть Вольдемар спивается, пусть Нонка блядует -- все как в жизни. Только пусть она его не бросает, а? Пусть кормит своим блядством! Из любви ли, из жалости, из воспоминаний? Эдакий, понимаешь, просветленный момент. Как, понимаешь, у Достоевского. Пусть! согласился Арсений. Кормит -- пусть.
Тем временем, насильно доведенная дядей Димой до выхода из зальчика, Нонка сделала резкий пас к столику, из-за которого уже вставали Леша с Арсением: мальчики! У вас в-выпить не найдется? Держи, Леша налил себе и широким жестом протянул бутылку, на донышке которой плеснулись остатки. Нонна глотнула из горлышка, вытерла рот рукавом и полезла благодарить почему-то Арсения: ты н-настоящий друг! Н-не то что эти... уб-блюдк-к-ки! Дай я тебя поцелую. Хочешь, поехали ко мне? И приятеля т-твоего прих-хватим? А? Не надо, брезгливо отстранился Арсений, уронил голову на руки и прошептал: ради Бога -- не надо! Или это уже была не Нонна -- Лика?
Так или иначе, из черной ледяной проруби, в которую толкнула его неудача с Нонною и где он барахтался больше года среди визга экстренных торможений, мечтаний о дуэли и суицидальных приготовлений, Арсений выплыл повзрослевшим и обнаружил воздушные замки детства и юности, столь старательно воздвигавшиеся родителями и авторами книжек с картинками, невосстановимо рухнувшими. Сквозь облака едкой, вызывающей слезы и кашель пыли, что висела над местом крушения, Арсений увидел жизнь жесткой и противоречивою; противоречивым и не слишком себе самому симпатичным увидел Арсений и себя: со сравнительно идеальными мотивами в нем, оказывается, мирно уживались и жестокость, и расчетливость, и цинизм, и стремление к суетным ценностям и благам.
Примириться с потерею того, что, казалось, он уже держал в руках, Арсений никак не умел, хоть и пытался, и не отсюда ли возникла Ирина, принесшая-таки в приданое и Прописку, и дачу, и даже ╚жигули╩ -- правда, отцовы, по доверенности, с униженными просьбами о ключах, с подробнейшими обсуждениями маршрутов, с точнейшими калькуляциями времени и бензина. Считалось, что Арсений Ирину любит, но после Нонны, в глубине лишенной девственности души, он уже не мог быть уверенным ни в чем, даже в любви к Нонне. Во всяком случае, стихи, которые он писал Ирине, могли бы ее насторожить, если б она не придерживалась неколебимого убеждения, что стихи -- это цацки, игрушки, выдумки и к реальной жизни отношения не имеют, или если бы к скорейшему браку с Арсением у Ирины и ее родителей не существовало самых веских и секретных причин.
На самом же деле стихи, которые Арсений пописывал и прежде, но которые после ухода Нонны стали расти словно грибы после дождя, к моменту встречи с Ириною успели приобрести точность, искренность и способность выражать невыразимое, и сочинять их стало привычным и необходимым занятием, а где-то вдали замаячил невнятный, пугающий, но притягательный образ прозы. За это, во всяком случае, Нонну и Вольдемара следовало поблагодарить.
Сами же они благополучно поженились, Нонна родила девочку и ушла в заботу о ней; Вольдемар остался после института в Театре, где и поставил на малой сцене два несколько бледных и вычурных спектакля, на которые, впрочем, находилось довольно любителей.
Виктория с отчаянья выскочила ЗАлервыйпопавшийсяМУЖ, тоже родила, бросила супруга (или он ее), устроилась в ленинградский Интурист сезонной переводчицею, блядовала с надрывом. Встретившись с нею несколько лет спустя, Арсений поразился особому ее шарму, грусти и мудрости глаз. Из хорошенькой провинциальной девочки она превратилась в чуть порочную и удивительно красивую женщину. Боже! если б она тогда была такою -- Арсений не сумел бы оставить ее, не сумел бы даже влюбиться в Нонну. Но нынешнее качество Виктории и м-ские развод и больница заплетены в такое неразрывное, в такое нераспутываемое кружево! Неужто единственный путь к подлинной красоте действительно лежит через страдание? Недавно Виктория снова вышла замуж -- за сына ливанского миллионера -- и уехала с ним в Париж, где, как обещал миллионер, они и будут жить.
Если книга окончится, если выйдет там, если попадется на глаза Виктории, если Виктория вспомнит вторую свою фамилию и свяжет ее с Арсением, если прочтет книгу -- как будет прекрасно! мечтал Арсений. Когда он думал о Виктории, ему уже казалось: роман пишется только ради нее.
Арсению даже удавалось в такие минуты забыть, что к моменту, когда он оставил
Викторию, та была любовницею лучшего его друга Равиля.
Глава
пятая
-- Было время, когда вы, татары, владели нами и брали с нас дань, а теперь вы у
русских в лакеях служите и халаты продаете. Чем объяснить такую перемену?
ВАРИАНТ РАВИЛЯ
Мустафа поднял вверх брови и сказал тонким голосом, нараспев:
-- Превратность судьбы!
А .Чехов
Неунывалова
ВСТУПАЯ В ГОД ЮБИЛЕЯ
Нынешний, 1979 год -- юбилейный для советской кинематографии. 60 лен назад гений революции В. И. Ленин, назвав кино ╚важнейшим из искусств╩, определил организационные формы его существования: 27 августа 1919 года подписал ╚Декрет о национализации кинопромышленности╩. Шесть десятилетий -- срок немалый. И тем не менее нельзя без восхищения думать о том, как много сделано советскими кинематографистами, вермыми помощниками партии в деле коммунистического строительства, формирования мировоззрения, нравственных убеждений и эстетических вкусов советских людей. Многие сотни художественных лент, тысячи документальных, научно-популярных, учебных фильмов -- создана поистине сокровищница идейных и художественных богатств, школа жизни, коммунистических взглядов, университеты борьбы за новое, передовое, против всего того, что отжило свой век, что мешает прогрессу, дальнейшему движению вперед.
Великое счастье для советских кинематографистов -- работать, ощущая внимание, заботу, каждодневную заинтересованность в своей деятельности Коммунистической партии, Центрального Комитета КПСС, лично Леонида Ильича Брежнева. Заветы Ленина, его напутствия молодому искусству советской кинематографии нашли конкретное воплощение и продолжение на всех последующих этапах коммунистического строительства.
Прошло шесть с половиной лет после появления исторического постановления ЦК КПСС ╚О мерах по дальнейшему развитию советской кинематографии╩. Немало уже осуществлено в направлении реализации указаний и перспектив, выдвинутых и прочерченных этим документом. Речь идет как об организационных переменах, существенной корректировке производственно-творческой деятельности многосложного кинематографического хозяйства, так и -- это самое главное! -- о появлении новых талантливых художественных и документальных лент, рассказывающих о нашей современности, о герое-труженике, человеке передового мировоззрения и высокой нравственности.
Советский образ жизни восславлен в лучших произведениях советского кино последних лет не с помощью ходульных, умозрительных сюжетных построений, а в живой пластике художественных образов, в убедительном разрешении узнаваемых зрителями, остроконфликтных ситуаций, через столкновение глубоко индивидуальных и вместе с тем поистине типических характеров, которые...
Внимательно ощупывая глазами слова и знаки препинания, Арсений проходил гранку строчку за строчкою так же, должно быть, механически, не вдаваясь в смысл, которого, кажется, и не существовало, как механически набирала накануне текст наборщица, таинственная Неунывалова, а до нее -- печатала оригинал машинистка, как читали и вычитывали черновик всевозможные литсотрудники, редакторы и ответственные секретари, как, скорее всего, писал его и автор, фамилия которого, набранная крупным шрифтом, дожидалась прочтения в какой-то дальней гранке, куда сосланы по обыкновению все фамилии авторов, шапки и названия очередного номера. Знакомые слова и их блоки автоматически сличались в мозгу -- не спинном ли? -- с определенной матрицей, и, если возникало расхождение, рука сама собою ставила в гранке птичку, а на поле, рядом с ее увеличенным подобием, восстанавливала тождество. Не только опечатки вроде лен вместо лет или вермыми вместо верными, но и идеологически сомнительные сочетания слов и их кусков, как, например, зад гений революции В. И. Ленин, вполне могущие быть прочитанными досужими персональными пенсионерами со всею бдительностью, -- в данном вот случае: зад гения революции В. И. Ленина -- и обжалованными в сотню, как минимум, инстанций, пусть по нынешним либеральным временам и без пенитенциарных последствий, но с вытекающими разбирательствами, -- исправлялись или подчеркивались автоматически, не проникая в мозг глубже той самой матрицы.
Рыхлые влажные гранки, похожие на весенний снег, с серыми проталинками текста посередине, постепенно перемещались по правую руку от Арсения, и, когда там уже вырос внушительный сугробчик, вошел Аркадий. Видел? спросил Арсений вместо приветствия и кивнул за окно, за которое и вычитывая не переставал поглядывать. Видел, ответил Аркадий и, покосившись на Люсю, добавил: потому и опоздал. Опоздал ты, положим, не потому, улыбнулся Арсений, поймав Аркадиев на Люсю взгляд. Разве что заранее знал. Они столкнулись уже в двадцать минут первого. Люся, демонстрируя лояльность и даже доброжелательность, поддержала шутку: начальству положено знать о событиях прежде, чем те происходят, и тут же, пользуясь ситуацией, отпросилась на полчасика -- улаживать последствия афганской революции. Он там один был? снова кивнул за окно Арсений. Говорят, с бабой, ответил Аркадий, уже усевшийся за стол и пододвинувший для правки гору материалов. Да сам виноват: поперся, дурак, на красный!
Гаишники на улице заканчивали измерять тормозные пути и фотографировать место происшествия; обгорелые трупы давно увезла ╚скорая╩; давно укатили и пожарные, залив останки ╚жигуленка╩ пеной, а сейчас к нему прилаживался импортный автокран: еще десять -- пятнадцать минут, и о катастрофе напомнят разве что черное пятно на асфальте да надлом железобетонного фонаря. Дня через два-три поменяют и фонарь.
Люсин муж машину купил, сейчас продает, сказал Арсений в пространство. Как думаешь, стоит брать подержанную? Зависит от вкуса, бросил Аркадий на минутку рукопись. Если любишь ездить, бери новую, если ремонтировать... Они и новые-то на ладан дышат. Советское -- значит шампанское.
Аркадий, владелец ярко-зеленых ╚жигулей╩, ровесник Арсения, даже внешне похожий на него, был начальником отдела. Однажды, на первых порах работы в редакции, Арсений принес на службу недочитанный номер ╚Континента╩, который вечером следовало вернуть. Аркадий взял журнал, пролистал с живым любопытством, профессиональным редакторским глазом выхватив на ходу несколько несообразностей в статье про эстонцев, и отдал. Тогда и произошел большой разговор, к теме которого позже ни Аркадий, ни Арсений уже не возвращались.
Начал Аркадий с того, что хоть оно и любопытно, таскать сюда, а тем более -- читать здесь книжицы, от которых за версту несет антисоветчиной, не стоит: мало того что в любой момент в отдел может заскочить Вика, и ей, он уверяет Арсения, не нужно будет брать журнал в руки, чтобы понять, где он напечатан, -- их Людмила, даром что своя в доску, что вся в хозяйстве и прочих женских проблемах,--между прочим, член парткома. Ну? удивился Арсений. Вот тебе и ну! И демонстрацией подобных изданий, а особенно -- разговорами, которые он себе позволяет, Арсений может поставить ее в неудобное положение.
Фигура о неудобном положении, которую он слышал не от Аркадия первого, всегда Арсения умиляла: скрывать мысли, оказывается, следовало не из страха перед известным Госкомитетом, а исключительно из чувства такта: чтобы не поставить в неудобное положение доносчиков удивительно чутких и тонко организованных людей, для которых доносительство хотя и не находится под категорическим нравственным запретом, все же может причинить некоторое неудобство. Даже собственная сестра -- жена офицера с атомной подлодки, накричала однажды на Арсения, что если он не прекратит своих разговорчиков, у Никиты возникнут крупные неприятности, что Арсений гад и эгоист и совсем не думает о родных. Он тогда вспылил: раз, мол, сестра боится за карьеру мужа, пусть заблаговременно сообщит куда следует, что брат у нее антисоветский элемент, что с его мнениями ни она, ни муж Никита категорически не согласны; тогда там, где следует, попытаются брата переубедить или перевоспитать физическим трудом, а у мужа не то что не выйдет неприятностей, а даже может получиться внеочередное повышение по службе. Сестра в ответ разрыдалась, и Арсений опять вышел кругом виноват.
К тому же, резонно продолжал Аркадий, он вовсе не намерен снова проходить свидетелем на очередном закрытом процессе только потому, что подсудимый печатался в их журнале или работал у него в отделе. Аркадий вообще не понимает, почему Арсений с такими взглядами не... (на ожиданное в подобной ситуации продолжение: уезжает -- Арсений уже заготовил стандартный ответ: я здесь родился. Почему Я должен уезжать? Пусть Они едут! На Марс пусть летят! -- но вместо уезжает прозвучало) ...увольняется с этой службы, не идет на улицу с машинописными листовками или в знак протеста не самосжигается на Красной площади?
На этот вопрос ответить оказалось сложнее. Банальный вариант: а что, мол, от этого изменится? Арсению не подходил: он знал цену мужеству и предполагал, что если что и способно изменить существующую ситуацию, так только оно. Признаться же в собственной трусости, страхе смерти или лагеря, а то и просто нищей некомфортной жизни -- значило оставить поле боя за Аркадием, раз навсегда заткнуться и больше не выступать. Это не годилось, и Арсений провозгласил, что, во-первых, он надеется собрать, скопить, воспитать мужество, что смелости у него не хватает пока (смелость обычно с возрастом убывает, заметил Аркадий а propos); во-вторых, неужто для того, чтобы видеть всеобщее подонство и говорить о нем, должно непременно быть абсолютно чистым самому? (желательно, ответил Аркадий) -- да и существуют ли такие люди?; что, между прочим, кроме верности общей подлости он, Арсений, ничем особенным до сих пор не согрешил: ни предательством друзей, ни доносительством (он намеренно подчеркивает это вот до сих пор, ибо не может знать заранее, что сумеет вынести, если Они возьмутся за него всерьез); в- третьих, надеется написать книгу, которая, возможно, прозвучит громче листовки, крика на площади или даже самосожжения (что громче самосожжения -- вряд ли, вставил Аркадий третье a propos), книгу, не содержащую ничего, кроме правды, которой Они боятся как раз больше всего.
Аркадий возразил, что не помнит знакомых их круга, которые не собирались бы написать такую книгу, по крайней мере -- не трепались об этом; однако дальше гражданственных мечтаний или первых скучных страниц дело никогда не заходит. Может, потому, что для подобной книги кроме смутного желания, продиктованного чувством вины за жизнь в дерьме, а скорее -- потребностью хоть в такого рода известности, славе, в сознании некоторой самозначительности, в натуре, как правило, отсутствующей, нужны творческая воля и талант. А это вещи редкие при всех системах. Чтобы не стать, подобно сослагательным сим писателям, смешным в чужих, а главное, в собственных глазах, он, Аркадий, однажды и навсегда, трезво взвесив свои возможности, запретил себе литературные грезы, амплуа талантливого неудачника (знаешь, старик, слишком остро -- потому и не печатают!) и занимается журналистикой. Он льстит себя надеждой, что находится в первой -- пусть не пятерке -- полусотне отечественных журналистов, и стремится стать как можно более профессиональным; а в журналистике быть профессионалом -- значит максимально точно и ярко выполнять задания хозяина, независимо от того, кто им является: государство или частный (скажем, французский, американский, даже новоэмигрантский) издатель. Незавербованных журналистов не существует, особенно в наше время. Хотя советская журналистика требует некоторых поправок на тупую идеологичность, подумал Арсений, -- у нас талантливое выполнение Их задания порою столь же криминально, как и прямое невыполнение, -- в остальном Аркадий, пожалуй, прав. Но такой профессионализм не оставляет места нравственности... -- подумал и улыбнулся собственному пуризму.
А много ли ты написал своего правдивого романа? насмешливо осведомился Аркадий. Пока ничего, вынужденно признался Арсений. Новая улыбка собеседника означила, что так он, собственно, и предполагал. Но ты как-то говорил, что собираешься издавать сборник. Не прочтешь ли что-нибудь хоть оттуда? Одно стихотворение, на выбор. Больше не надо. В вопросе, разумеется, заключалось предвкушение третьей улыбки, и следовало бы отказаться, но Арсений ответил: хорошо. Только не из сборника, и прочел Девятнадцатое октября. Аркадий помолчал минутку, заведя глаза в потолок, как бы пробуя на вкус только что отзвучавшие слова, и высказался: громкое стихотворение. И профессиональное. Арсений так и не понял, похвала это или хула, расспрашивать, впрочем, не стал, опасаясь: а вдруг последнее.
Но журналистом -- тут уж не отнимешь -- Аркадий был действительно классным. Хорошо и быстро писал, виртуозно правил тексты. Мгновенно, с первого чтения, распознавал и выметал мусор лишних слов, несколькими корректурными значками умел придать статье плотность, высокую информативность, не меняя ни смысла, ни стиля, если, конечно, этого не требовалось -- что он всегда прекрасно чувствовал -- его хозяевам.
Шеф, обратился Арсений, покончив с гранками. Помнишь, мы с тобою про роман говорили? До романа я, видно, пока не дорос, но вот рассказик. Не прочтешь с карандашиком? Если, конечно, будет время. Три рубля! пошутил Аркадий и взял папку. И бутылка пива, добавил Арсений.
Исчезнувшие из поля зрения года два назад, непривычные, как бы чужие, черновики вызывали почти наивный интерес. Даже почерк не похож на нынешний. Первый блокнот с одной стороны покрыт детективными подступами к рассказу, позже превратившемуся в ╚Убийцу╩, с другой -- главками ╚Шестикрылого Серафима╩, которого Арсений не без грусти, приправленной тем же удовольствием от потери, считал бесследно сгоревшим в фишмановской дачной печи. Второй блокнот начинался повестью, брошенной на середине: Арсений имел слабость представить на ЛИТО готовые ее главы и, разруганный в хвост и в гриву, даже как-то злобно разруганный, едва нашел силы написать еще две-три странички; с тем повесть и была заброшена неизвестно куда, а вместе и проза вообще. ╚Страх загрязнения╩! -- вот как она, оказывается, называлась -- Арсений в связи с подступами к роману все пытался припомнить заглавие повести, но не мог. ╚Страх загрязнения╩!
Перевернув блокнот, Арсений обнаружил планы так пока (и, должно быть, уже никогда) не написанных рассказов и пьес, вчитался в них с опасливой жадностью: шедеврами, увы, кажется, и не пахло. Кусочек прозы привлек внимание тем, что никак не удавалось вспомнить, к чему он относится. Арсений вернулся к нему раз, другой, наморщился, закусил губу.
...как раз выходила соседка, и мне удалось проникнуть в квартиру, не прибегая к звонку. Я бывал здесь давно, однажды не то дважды, но мне казалось, что дверь Гарика я запомнил. Я постучал -- мне не ответили; постучал снова. Неужели нет дома?! -- я чуть ли не возмутился этим фактом, хотя заранее ни о чем с Гариком не договаривался, -- так мне хотелось, так было мне позарез его застать. Выйти разве на лестницу и позвонить в его звонок? Но коль уж он не слышит стука... Я ударил еще пару раз, -- ничего не оставалось, как смириться, сесть на ступени и ждать хоть до утра, и, толкнув дверь скорее со зла, чем в надежде, я совсем уж собрался...
Дверь подалась. Смущенный от неожиданности, я рефлекторно закрыл ее, и только потом осторожно начал приотворять снова. Хозяина, судя по всему, нету дома, и хорошо ли?.. Но... =устроясь в глубине удобных мягких кресел, =полузакрыв глаза и книгу отложив, =он смотрит на огонь и, вероятно, грезит... Да, Гарик дома был, даже и не спал, а вот именно что грезил. В камине горел огонь -- я не знал в Москве больше ни одной, квартиры, ни одной комнаты с настоящим камином -- останкам предреволюционной роскоши, стиль модерн. Впрочем, всю комнату наполняли эти останки: огромная, некогда керосиновая, лампа под зеленым стеклянным абажуром мягко освещала -- плотные шторы занавесили окно наглухо -- капризно изогнутую спинку кушетки карельской березы; пузатый комод; кресло-качалку, в которой, одетый тяжелым атласным стеганым халатом, кейфовал Гарик; потемневший от времени золоченый багет на рамах почти черных картин; что-то еще, еще, еще и, наконец, главную гордость хозяина -- старинное красного дерева бюро со множеством ящиков, ящичков, ячеек, с полуприподнятым полукружьем шторки, собранной из узких, тускло поблескивающих лаком планок.
В облаках табачного дыма -- им все пропиталось в этой сретенской коммунальной комнате, -- исходящего из коротенькой, оправленной металлом вишневой трубки -- десятка полтора других, самых разных материалов и конфигураций, дожидались очереди на мраморной каминной полке, окружив бронзовые часы с рискованно одетыми нимфами по бокам римского циферблата, -- плавал хозяин, и мне не поверилось, что можно так углубиться в какой-нибудь перевод с аварского, -- а именно подобными переводами -- Гарик всегда подчеркивал! -- он и жил, ничем другим не занимаясь из принципа, то есть переводит, а на полученные деньги просто живет -- мне показалось, что я подсмотрел какую-то его тайну, и неловко, да и жаль казалось выводить Гарика из его состояния. Все вообще напоминало минувший век, и о тысяча девятьсот семьдесят пятом годе можно было догадаться только по горке дров на железном листе -- ящичным дощечкам, украденным во дворе соседнего продмага.
Тем не менее я решился подойти к Гарику, потряс его за плечо: очень уж было надо! Он медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ!
То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему-то назвал здесь Гариком, -- но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, -- вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся ╚жигули╩... Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной б.... из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел... Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! -- так и сбрендить недолго -- но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.
Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:
Бессмыслен ход моих ассоциаций,
как шум волны, как аромат акаций,
как все на свете, если посмот