Не оглядывайся, -- сказал Кирьяк. -- Как пить дать, это Захаров! Не забыть бы сказать попу. До убойного места было не больше полумили, однако на этот путь ушел добрый час: Кирьяк знал, что если зверей гнать слишком быстро, то они "загорят", как выражаются промышленники, мех станет вылезать, и на свежеснятых шкурах образуются проплешины. Поэтому процессия двигалась медленно; она миновала перешеек Морских Львов и Дом Вебстера и наконец добралась до засольного сарая, откуда уже не виден был усеянный котиками берег. Наш Котик по-прежнему шлепал в хвосте, пыхтя и недоумевая. Он решил бы, что здесь уже конец света, когда бы не слышал за собою рев своих сородичей на лежбище, похожий на грохот поезда в туннеле. Кирьяк уселся на замшелую кочку, вытащил из кармана оловянные часы-луковицу и дал животным остыть полчаса. Так они сидели друг против друга, и Котик слышал, как стучат по земле капли буса, скатываясь с шапки Бутерина. Потом появилось еще десятка с полтора людей, вооруженных дрыгалками -- трехфутовыми окованными железом дубинками; Кирьяк указал им зверей, "загоревших" во время отгона или покусанных другими, и люди ударами грубых сапог из моржовой кожи отшвырнули их в сторону; и тогда Кирьяк крикнул: "Поехали!" -- и люди с дубинками, кто во что горазд, замолотили котиков по голове. Спустя десять минут все было кончено: на глазах у Котика его товарищей освежевали, вспарывая туши от носа к задним ластам, и на земле выросла груда окровавленных шкур. Такого Котик вынести уже не мог. Он повернулся и галопом помчался к берегу (котики способны проскакать небольшое расстояние очень быстро), и его недавно только отросшие усы топорщились от ужаса. Добравшись до перешейка Морских Львов, обитатели которого нежились в пене прибоя, он кубарем скатился в воду и принялся раскачиваться в бессильном отчаянии, горько-прегорько всхлипывая. -- Что еще там стряслось? -- брюзгливо обратился к нему один из морских львов (обыкновенно они держатся особняком и ни во что не вмешиваются). -- Скучно! Очень скучно! -- пожаловался Котик.-- Убивают холостяков! Всех холостяков убивают! Морской Лев повернул голову в ту сторону, где находились котиковые лежбища. -- Вздор! -- возразил он. -- Твои родичи галдят не меньше прежнего. Ты, верно, видел, как старик Бутерин обработал какой-нибудь косяк? Так он это делает уже почитай лет тридцать. -- Но ведь это ужасно! -- сказал Котик, и тут как раз на него накатила волна; однако он сумел удержать равновесие и с помощью ловкого маневра ластами остановился в воде как вкопанный -- в трех дюймах от острого края скалы. -- Недурно для одногодка! -- одобрительно заметил Морской Лев, умевший оценить хорошего пловца. -- Да, ты, пожалуй, прав: приятного тут мало; но ведь вы, котики, сами виноваты. Если вы из года в год упорно возвращаетесь на старые места, люди смотрят на вас как на свою законную добычу. Видно, вам на роду написано подставлять голову под дубинку -- разве что отыщется для вас такой остров, куда не смогут добраться люди. -- А нет ли где такого острова? -- поинтересовался Котик. -- Я двадцать лет без малого охочусь на палтуса, но безлюдных островов не встречал. Впрочем, я вижу, ты не робкого десятка и очень любишь приставать к старшим с расспросами. Плыви-ка ты на Моржовый остров и разыщи там Сивуча. Может, и услышишь от него что-нибудь дельное. Да погоди, не кидайся ты сразу плыть! Дотуда добрых шесть миль, и на твоем месте, голубчик, я бы сперва вылез на берег и часок соснул. Котик послушался доброго совета: доплыл до своего берега, вылез на сушу и поспал полчаса, то и дело вздрагивая всей кожей -- такая уж у котиков привычка. Проснувшись, он тут же пустился в путь к Моржовому острову -- так называют небольшой островок, что лежит к северо-востоку от Нововосточной. На его скалистых уступах испокон веку гнездятся чайки, и, кроме птиц да моржей, там никого и нет. Наш Котик сразу отыскал Сивуча -- огромною, уродливого, неповоротливого тихоокеанского моржа с длиннющими клыками, покрытого противными наростами и страшно невоспитанного. Выносить общество Сивуча можно только когда он спит, а в этот миг он как раз почивал сном праведника, выставив из воды задние ласты -- Эй! Проснись! -- рявкнул Котик что было сил -- ему надо было перекричать чаек. -- Ха! Хо! Хм! Что такое? -- сонно прохрипел Сивуч и на всякий случай ткнул клыками в бок своего соседа и разбудил его, а тот разбудил моржа, спавшего рядом, а тот следующего -- и так далее, так что вскоре вся моржовая колония проснулась и недоуменно хлопала глазами, но Котика никто не замечал. -- Эге-гей! Вот он я! -- крикнул Котик, подскакивая на волнах, как белый мячик. -- Ах, чтоб меня ободрали! -- произнес с расстановкой Сивуч, и все моржи поглядели на Котика -- в точности так, как поглядели бы на дерзкого мальчишку пожилые завсегдатаи лондонского клуба, расположившиеся в креслах вздремнуть после обеда. Котику решительно не понравилось выражение, которое употребил Сивуч: слишком живо стояла перед ним картина, с этим связанная. Поэтому он приступил прямо к делу и крикнул: -- Не знаешь ли ты такого места для котиков, где нет людей? -- Ступай поищи,-- ответил Сивуч, снова прикрыв глаза -- Плыви своей дорогой. У нас тут дела поважнее. Тогда наш Котик подпрыгнул высоко в воздух и заорал во всю глотку. -- Слизнеед! Слизнеед! Он знал, что Сивуч не поймал за всю жизнь ни одной рыбки и кормится одними водорослями да слизняками-моллюсками, хотя и строит из себя необыкновенно грозную персону. Разумеется, все птицы, сколько их было на острове -- и глупыши, и говорушки, и топорики, и чайки-ипатки, и чайки-моевки, и чайки-бургомистры, которых хлебом не корми, только дай понасмешничать, -- все до одной тотчас же подхватили этот крик, и, если верить Лиммершину, минут пять на острове стоял такой гам, что даже пушечного выстрела никто бы не услышал. Все пернатое население что было мочи верещало и вопило: "Слизнеед! Старик!", а бедняга Сивуч знай кряхтел да ворочался с боку на бок -- Ну? Теперь скажешь? -- еле выдохнул Котик. -- Ступай спроси у Морских Коров, -- ответил Сивуч. -- Если они еще плавают в море, они тебе скажут. -- А как я узнаю Морских Коров? Какие они? -- спросил Котик, опаливая от берега. -- Изо всех морских жителей они самые мерзкие на вид! -- прокричала одна особенно нахальная Чайка-Бургомистр, кружась перед самым носом у Сивуча -- Они еще противнее, чем Сивуч! Еще противнее и еще невоспиганнее! Ста-ри-и-ик ! Провожаемый пронзительными воплями чаек, Котик поплыл назад к Нововосточной. Но когда он поделился с сородичами своим намерением отыскать в море остров, где котики могли бы жить в безопасности, то сочувствия он не нашел. Все в один голос твердили ему, что отгон -- дело обычное, чт о так уж исстари повелось и что нечего было соваться на убойную площадку, коль скоро он такой впечатлительный. Правда, тут имелась одна существенная разница, никто из остальных котиков не видел, как бьют ихнего брата. Кроме того, как вы помните, наш Котик был белый. Старый Секач, прослышав о похождениях сына, заметил: -- Думай-ка лучше о том, чтоб поскорее подрасти, да стать, как твои отец, большим и сильным, да завести семью -- и никто тебя пальцем не тронет. Лет через пяток ты отлично сумеешь за себя постоять. И даже кроткая Матка сказала: -- Ты не сможешь ничего изменить. Котик. Плыви поиграй. И Котик поплыл в море, но даже когда он плясал Танец Огня, на сердце у него было невесело. В ту осень он покинул родные берега в числе первых и пустился в дальний путь в одиночку, потому что в его упрямой головенке засела тайная мысль: во что бы то ни стало отыскать Морских Коров, если только они взаправду существуют, и с их помощью найти безлюдный остров, где котики могли бы жить в довольстве и покое. И он обшарил весь Тихий океан вдоль и поперек, и пересек его с севера на юг, проплывая до трехсот миль в сутки. На пути с ним было столько приключений, что ни в сказке сказать. ни пером описать: он еле спасся от Гигантской Акулы, ускользнул от Пятнистой Акулы, увильнул от Молот-Рыбы, перевидал всех бороздящих океан бездомных бродяг, болтунов и бездельников, свел знакомство с важными и чинными глубоководными рыбами, побеседовал с пестрыми моллюсками-гребешками, которые кичатся тем, что прочно приросли к морскому дну и сотни лет не двигаются с места; но ни разу он не встретил Морских Коров и нигде не обнаружил острова, который пришелся бы ему по вкусу. Если берег попадался твердый и удобный и при этом достаточно отлогий, чтобы по нему легко было взбираться, то на горизонте непременно виднелся дымок китобойного судна, на котором топили ворвань, а Котик уже знал, что это значит. На многих островах он находил следы пребывания своих родичей, истребленных людьми, а Котик знал и то, что, посетив какой-либо берег однажды, люди снова вернутся туда. Он свел дружбу с одним старым тупохвостым альбатросом, который порекомендовал ему остров Кергелен, где всегда царит гишина и покой; но по пути туда наш Котик попал в ужасную грозу с градом и чуть не расстался с жизнью среди щербатых береговых утесов. Отчаянно борясь с ветром, он все же пробился к острову и увидел, что и на Кергелене жили когда-то котики. И так было со всеми островами, где он побывал. Лиммершин назвал мне все эти острова, и перечень получился длинный, потому что Котик провел в странствиях целых пять лет, лишь на четыре месяца возвращаясь домой, где все потешались над ним и над его несуществующими островами. Он побывал на засушливых Галапагосских островах, расположенных на самом экваторе, и чуть не испекся там заживо; он побывал на островах Джорджии, на Оркнейских островах, на островах Зеленого Мыса, на Малом Соловьином острове, на острове Гофа, на острове Буве, на островах Крозе и еще на крохотном безымянном островке южнее мыса Доброй Надежды. И повсюду он слышал от жителей моря одну и ту же историю: было время, когда в этих местах водились котики, но люди истребили их всех. Даже когда наш путешественник, возвращаясь с острова Гофа, отклонился от курса на много тысяч миль и добрался до мыса Корриентес, он обнаружил на прибрежных утесах сотни три жалких, облезлых котиков, и они рассказали ему, что и сюда нашли дорогу люди. Тут уж сердце его не выдержало, и он обогнул мыс Горн и решил плыть на север, домой. По пути он сделал остановку на небольшом островке, густо поросшем зелеными деревьями, и там набрел на старогопрестарого, доживавшего свой век котика. Наш герой стал ловить для него рыбу и поведал ему все свои горести. -- А теперь, -- сказал он напоследок, -- я решил вернуться домой, и пускай меня гонят на бойню: мне уже все равно. -- Поюди, не отчаивайся, -- посоветовал его новый знакомец.--Я последний из погибшего племени котиков с острова Масафуэра. Давным-давно, когда люди били нас сотнями тысяч, по берегам ходили слухи, что будто бы настанет такой день, когда с севера приплывет белый котик и спасет весь наш народ. Я стар и не доживу до этого дня, но, может быть, его дождутся другие. Попытайся еще разок! Котик гордо закрутил свои усы (а усы у него выросли роскошные) и сказал: -- Во всем мире есть только один белый котик -- это я; и я единственный котик на свете, неважно -- белый или черный, который додумался до того, что надо отыскать новый остров. Произнеся это, он опять ощутил прилив сил; но когда он добрался до дому, мать стала упрашивать его нынче же летом жениться и обзавестись семейством: ведь Котик был уже не холостяк, а самый настоящий секач. Он отрастил густую, волнистую белую гриву и с виду был такой же грузный, мощный и свирепый, как и его отец. -- Позволь мне повременить еще год, -- упорствовал Котик, -- Мне исполнится семь, а ты ведь знаешь, что семь -- число особое: недаром седьмая волна дальше всех выплескивает на берег. По странному совпадению, среди знакомых Котика нашлась одна молодая особа, которая тоже решила годик повременить до замужества; и Котик плясал с ней Танец Огня у берегов Луканнона в ночь перед тем, как отправиться в свое последнее путешесгвие. На сей раз он поплыл в западном направлении, преследуя большой косяк палтуса, поскольку теперь ему требовалось не менее ста фунтов рыбы в день, чтобы сохранить кондицию. Котик охотился, пока не устал, а потом свернулся и улегся спагь, покачиваясь в ложбинках волн, омывающих остров Медный. Окрестность он знал назубок; поэтому когда его вынесло на мель и мягко стукнуло о водоросли на дне, он тут же проснулся, пробурчал: "Гм-гм, прилив сегодня сильный!", перевернулся на другой бок, открыл под водой глаза и сладко потянулся. Но тут же он, как кошка, подскочил кверху, и сон у него как рукой сняло, потому что совсем рядом, на отмели, в густых водорослях паслись и громко чавкали какие-то несусветные создания. -- Бур-р-руны Магеллана! -- буркнул Котик себе в усы. -- Это еще кто такие, кит их побери? Создания и впрямь имели престранный вид и не похожи были ни на кита, ни на акулу, ни на моржа, ни на тюленя, ни на белуху, ни на нерпу, ни на ската, ни на спрута, ни на каракатицу. У них было веретенообразное туловище, футов двадцать или тридцать в длину, а вместо задних ластов -- плоский хвост, ни дать ни взять лопата из мокрой кожи. Голова у них быта самой нелепой формы, какую только можно вообразить, а когда они отрывались от еды, го начинали раскачиваться на хвосте, церемонно раскланиваясь на все стороны и помахивая передними ластами, как толстяк в ресторане, подзывающий официанта. -- Гм-гм! -- произнес Котик. -- Хороша ли охота, почтеннейшие? Вместо отвега загадочные существа продолжали кивать головой и помахивать ластами-, точь-в-точь как дурацкий Привратник-Лягушка из "Алисы в Стране Чудес". Когда они опять принялись за еду, Котик заметил, что верхняя губа у них раздвоена: обе половинки то расходились в стороны на целый фут, то вновь сдвигались, захватив здоровенный пук водорослей, который затем торжественно отправлялся в рот и с шумом пережевывался. -- Неопрятно вы как-то едите, господа, -- заметил Котик и, слегка раздосадованный тем, что его слова остались без внимания, продолжал -- Ладно, ладно, если у вас в передних ластах есть лишний сустав, нечего этим так уж козырять. Кланяться-то вы умеете, но я хотел бы знать, как вас зовут. Раздвоенные губы шевелились и подергивались, зеленоватые стеклянные глаза в упор глядели на Котика, но ответа он по-прежнему не получал. -- Вот что я вам скажу! -- в сердцах объявил Котик. Изо всех жителей моря вы самые мерзкие на вид! Вы еще хуже Сивуча! И еще невоспитаннее! И вдруг его осенило -- он вспомнил, что прокричала тогда Чайка-Бургомистр на Моржовом острове, и понял, что наконец нашел Морских Коров. Пока они паслись на дне, сопя и чавкая. Котик подплыл поближе и принялся засыпать их вопросами на всех известных ему морских наречиях. Обитатели морей, как и люди, говорят на разных языках, а Котик за время своих путешествий изрядно понаторел в этом деле. Но Морские Коровы молчали по одной простой причине: они лишены дара речи. У них только шесть шейных позвонков взамен положенных семи, и бывалые морские жители уверяют, что именно поэтому они не способны переговариваться даже между собой. Зато у них в передних ластах, как вы уже знаете, имеется лишний сустав, и благодаря его подвижности Морские Коровы могут обмениваться знаками, отчасти напоминающими телеграфный код. Бедняга Котик бился с ними до самого рассвета, покуда грива у него не встала дыбом, а терпенье не лопнуло, как скорлупа рака-отшельника. Но к утру Морские Коровы потихоньку двинулись в путь, держа курс на север. то и дело они останавливались и принимались раскланиваться, как бы молчаливо совещаясь, потом плыли дальше, и Котик плыл за ними. Про себя он рассудил так: "Если эти бессмысленные создания смогли уцелеть в океане, если их не перебили всех до единого -- значит, они нашли себе какое-то надежное прибежище, а что годится для Морских Коров, сгодится и для котиков. Только плыли бы они чуть побыстрее!" Нелегко приходилось Котику: стадо Морских Коров проплывало всего миль сорок-пятьдесят в сутки, на ночь останавливалось кормиться и все время держалось близко к берегу. Котик прямо из кожи вон лез -- он плавал вокруг них, плавал над ними, плавал под ними, но расшевелить их никак не удавалось. По мере продвижения к северу они все чаще останавливались для своих безмолвных совещаний, и Котик чуть было не отгрыз себе усы от досады, но вовремя заметил, что они плывут не наобум, а придерживаются теплого течения -- и тут он впервые проникся к ним известным уважением. Однажды ночью они вдруг стали резко погружаться, словно пущенные ко дну камни, и поплыли с неожиданной быстротой. Изумленный Котик кинулся их догонять -- до сих пор ему и в голову не приходило, что Морские Коровы способны развить такую скорость. Они подплыли прямо к подводной гряде скал, перегораживавшей дно на подходе к берегу, и стали одна за другой нырять в черное отверстие у подножья гряды, на глубине двадцати саженей ниже уровня моря. Нырнув вслед за ними, Котик очутился в темном подводном туннеле -- и плыл, и плыл так долго, что стал уже задыхаться, но тут как раз туннель кончился, и Котик, как пробка, выскочил на поверхность. -- Клянусь гривой! -- вымолвил он, глотнув свежего воздуха и отфыркиваясь -- Стоило попотеть, чтобы сюда попасть! Морские Коровы расплылись в разные стороны и теперь толклись, лениво пощипывая водоросли, у острова такой красоты, какой и не снилось Котику. На многие мили вдоль берега тянулись гладкие, плоские каменные террасы, как нарочно созданные для котиковых лежбищ; за ними в глубь суши полого поднимались песчаные укатанные пляжи, на которых могли резвиться малыши; здесь было все, чего только можно пожелать,-- волны, чтобы плясать на них, высокая трава, чтобы на ней нежиться, дюны, чтобы влезать на них и скатываться вниз. И самое главное -- Котик понял благодаря особому чутью, которое никогда не обманет истинного Секача, что в этих водах еще не бывал человек. Первым делом Котик удостоверился, что по части рыбы здесь тоже все в порядке, а погом не торопясь обследовал береговую линию и пересчитал все восхитительные островки, наполовину скрытые живописно клубящимся туманом. С севера, со стороны моря, тянулась цепь песчаных и каменистых отмелей надежная защита от проходящих судов, которые не могли бы подойти к островам ближе чем на шесть миль. От суши архипелаг отделялся глубоким проливом; на противоположном берегу высились неприступные отвесные скалы, а под водою, у подножья этих скал, был вход в туннель. Ну прямо как у нас дома, только в десять раз лучше, -- сказал Котик.-- Видно, Морские Коровы умнее, чем я думал. Люди -- даже если бы они сюда явились -- по таким скалам спуститься не смогут, а на этих замечательных мелях любой корабль в два счета разлетится в щепки. Да, если есть в океане безопасное место, то оно тут и нигде больше. И Котику вдруг вспомнилась его невеста, и ему захотелось поскорее вернуться к родным берегам; но перед тем как пуститься в обратный путь, он еще раз старательно обследовал новые места, чтобы дома рассказать о них во всех подробностях. Потом он нырнул, отыскал и хорошенько запомнил вход в туннель и что было сил поплыл на юг. Опасаться было нечего: о существовании тайного подводного хода никто, кроме Морских Коров (а теперь и котиков!), не догадался бы. Котик и сам, вынырнув с противоположной стороны и оглянувшись, едва мог поверить, что проплыл под этими грозными скалами. До Нововосточной он добирался целых шесть суток, хотя и очень спешил, и первая, кого он увидел, выйдя на сушу у перешейка Морских Львов, была его невеста, которая ждала его, как обещала; и в его глазах она сразу прочла, что он нашел наконец свой остров. Но когда он рассказал собратьям о своем открытии, то и холостяки, и его папаша Секач, да и все остальные котики принялись потешаться над ним, а один из его сверстников объявил: -- Слушать тебя очень интересно. Котик, но, право, нельзя же так -- свалиться как снег на голову и велеть нам собираться неизвестно куда. Не забывай, что мы тут кровь проливали, добывая себе лежки, покуда ты без забот и хлопот разгуливал по морям. Ты ведь никогда еще не дрался. При этих словах все расхохотались, а говоривший вздернул голову и самодовольно покачал ею из стороны в сторону. Он как раз недавно женился и поэтому ужасно важничал. -- Верно, я не дрался, и драться мне пока незачем, -- ответив Котик. -- Я просто хочу увести вас туда, где вы все сможете жить в безопасности. Что толку в вечных драках? -- Ну, само собой, коли ты против драк, то я молчу,-- сказал молодожен с нехорошим смешком. -- А поплывешь ты за мной, если я тебя побью? -- спросил Котик. и глаза его зажглись зеленым блеском, потому что самая мысль о драке была ему ненавистна. -- Идет, -- беспечно согласился молодожен -- Если только твоя возьмет -- так тому и быть! Не успел он договорить, как наш Котик ринулся на него и вонзил клыки в его жирный загривок. Потом он поднатужился, проволок своего врага по песку, как следует встряхнул и швырнул оземь. После этого он проревел во всеуслышанье: -- Я пять лет подряд бороздил моря для вашей же пользы! Я нашел остров, где вам будет покойно, но добром вас не убедить. Вас надо учить по-другому. Так берегитесь! Лиммершин говорил мне, что за всю свою жизнь -- а он ежегодно наблюдает не меньше десяти тысяч сражений,--что за всю свою птичью жизнь он не видел подобного зрелища. Котик кинулся в бой очертя голову. Он напал на самого крупного секача, который ему подвернулся, схватил его за горло и колотил и молотил до тех пор, пока тот, полузадушенный, не запросил пощады; тогда он отшвырнул его прочь и принялся за следующего. Ведь наш Котик не соблюдал ежегодного летнего поста, как другие секачи; дальние морские экспедиции помогли ему сохранить отличную спортивную форму, а самое главное -- он дрался первый раз в жизни. Его роскошная белая грива ощетинилась от ярости, глаза горели, клыки сверкали -- словом, он был великолепен. Старый Секач, его отец, некоторое время наблюдал, как Котик в пылу сражения подбрасывает в воздух пожилых седых самцов, словно рыбешек. и раскидывает холостяков направо и налево, -- и наконец не выдержал и заревел что было мочи: -- Он, может быть, безумец, но он лучший боец на свете! Не тронь своего отца, сын мой! Он с тобой! Котик издал ответный боевой клич, и старый Секач присоединился к нему; усы его топорщились, он пыхтел, как паровоз, а Матка и невеста Котика притаились в укромном местечке и любовались подвигами своих повелителей. Славное было сражение! Они бились до тех пор, пока на берегу не осталось ни одного котика, который отважился бы поднять голову. И тогда они вдвоем величественным шагом прошлись по полю брани взад и вперед, оглашая пляж победным ревом. Ночью, когда сквозь туманную пелену прорывались отблески северного сияния. Котик взобрался на голую скалу и окинул взглядом разоренные лежки и своих израненных, окровавленных родичей. -- Надеюсь, -- сказал он, -- мой урок пойдет вам на пользу. -- Клянусь гривой! -- отозвался старый Секач, с трудом распрямляя спину, потому что и ему крепко досталось за день, -- Сам Кит-Касатка не мог бы их лучше отделать. Сын, я горжусь тобой, и скажу тебе больше -- я поплыву за тобой на твой остров, если, конечно, он существует. -- Эй вы, жирные морские свиньи! Кто согласен плыть за мной к туннелю Морских Коров? Отвечайте, а то я опять примусь за вас! -- загремел Котик. -- Мы, мы, -- выдохнули тысячи усталых голосов. -- Мы согласны плыть за тобой, Белый Котик. И Котик втянул голову в плечи и удовлетворенно прикрыл глаза. Он, правда, был теперь не белый, а красный, погому что был изранен от головы до хвоста Но, само собой разумеется, гордость не позволяла ему ни считать, ни зализывать раны. Неделю спустя во главе первой армии переселенцев (около десятка тысяч холостяков и старых самцов) Котик отплыл к туннелю Морских Коров, а те, кто предпочел остаться дома, честили их безмозглыми болванами. Но по весне, когда земляки свиделись на тихоокеанских рыбных банках, первые переселенцы порассказали столько чудес о своих островах, что все больше и больше котиков стало покидать Нововосточную. Разумеется, дело это было не быстрое, потому что котики от природы тугодумы и подолгу взвешивают разные за и против. Но с каждым годом все больше их уплывало с берегов Нововосточной, Луканнона и соседних лежбищ и переселялось на счастливые, надежно защищенные острова. Там и сейчас проводит лето наш Белый Котик: он все растет, жиреет и набирается сил, а вокруг него резвятся холостяки и плещет море, не знающее человека. перевод И. Комаровой ЧУДО ПУРАН БХАГАТА В ночь, когда с землею беда стряслась, Мы прокрались к нему в ту ночь. Потому что любили его, стремясь Не понять, но эато помочь. И когда погрузилась земля во тьму И обрушился горный склон, Наш народен на помощь пришел к нему, Но, увы, не вернется он. Плачьте, ибо, любя, его мы спасли, Любовью стремясь помочь. Плачьте! Брат наш не встанет с земли, А люди нас гонят прочь!. Погребальный плач лангуров (Перевод А Кушнера) Жил некогда в Индии человек. Он был первым министром одного из полунезависимых туземных княжеств в северо-западной части страны. Человек этот принадлежал к касте брахманов -- столь высокой, что самое понятие "каста" потеряло для него всякий смысл. Eго отец занимал важный государственный пост при патриархальном индийском дворе, среди разного пестро разряженного сброда, но сам Пуран Дас рано понял, что стародавний порядок вещей постепенно меняется, и, если хочешь добиться успеха, нужно ладить с англичанами и подражать им во всем, что они полагают хорошим. В то же время нужно быть в милости у своего раджи. Игра была трудная, но спокойный, молчаливый молодой брахман вел ее хладнокровно, в чем ему немало помогало хорошее образование, полученное у англичан в Бомбейском университете, и неуклонно, шаг за шагом, поднимаясь вверх, он сделался первым министром. А это значит, что он обладал в действительности большей властью, чем его повелитель махараджа. Когда старый раджа, относившийся с недоверием к англичанам, к их железным дорогам и телеграфу, умер, его молодой наследник, питомец наставника-англичанина, приблизил Пуран Даса к себе, и совместно, хотя Пуран Дас всегда следил, чтобы их деяния были поставлены в заслугу радже, они открыли школы для девочек, провели дороги, построили бесплатные лечебницы, устраивали выставки сельскохозяйственных орудий и каждый год выпускали Синюю книгу под названием "Моральное и материальное развитие княжества". Министерство иностранных дел и правительство Индии были в восторге. Очень немногие индийские княжества развиваются точно по указанному Англией пути, в отличие от Пуран Даса, который прикидывайся, будто верит: что хорошо для aнгличан, вдвойне хорошо для азиатов, правители княжеств придерживались обратного мнения. Первый министр удостоился дружбы вице-королей, и губернаторов, и вице-губернаторов, и врачей-миссионеров, и просто миссионеров, и страстных любителей верховой езды -- английских офицеров, которые приезжали охотиться в заповедниках княжества, а также всех многочисленных туристов, вояжировавших по Индии из конца в конец, когда спадала жара, и учивших индийцев уму-разуму. На досуге он назначал стипендии для изучающих медицину и промышленность по английскому образу и подобию и писал открытые письма в "Пионер", самую крупную в Индии ежедневную газету в которых объяснял, каковы цели и намерения его повелителя махараджи. Наконец Пуран Дас поехал с официальным визитом в Англию и должен был уплатить жрецам колоссальную сумму, когда вернулся домой, потому что даже самый высокопоставленный брахман теряет свою касту, если пересечет океан. В Лондоне Пуран Дас встречался и беседовал со всеми, кто того заслуживал,--с людьми, имена которых известны во всем мире, и видел куда больше, чем о том рассказал. Высоконаучные университеты присуждали ему почетные степени, он произносил речи и толковал о социальных преобразованиях в Индии с английскими дамами в вечерних туалетах, и скоро весь Лондон в один голос твердил "Мы еще не встречали такого обворожительного человека ни на одном из званых обедов!" Он вернулся в Индию в блеске славы, сам вице-король приехал в княжество специально, чюбы пожаловать радже большой крест Звезды Индии -- сплошные брильянты, эмаль и ленты, -- и на той же церемонии, под выстрелы тех же пушек Пуран Дас был возведен в звание кавалера ордена Индийской империи, так что теперь его имя писалось так Сэр Пуран Дас К.О.И.И. В тот вечер, за обедом в огромном вице-королевском шатре, он встал, с красной розой ордена, висящего на голубой ленте у него на шее. и в ответ на тост в честь раджи произнес речь, с искусством, в котором мало кто из англичан мог бы его превзойти. А через месяц, когда в высушенном зноем городе воцарился прежний покой, Пуран Дас совершил то, что никому из англичан и в голову бы не пришло,--он умер для мира и мирских дел. Усыпанный брильянтами орден, а с ним и почетное звание, были возвращены индийскому правительству, государственные заботы были возложены на нового первого министра, и по всей иерархической лестнице началась сложная игра, ставкой в которой было продвижение на ступеньку выше Жрецы знали, чю произошло, народ догадывался, но Индия-единственная страна, где можно поступать так, как тебе угодно, и никто не спросит у тебя отчета, и в том, что диван сэр Пуран Дас, К.О.И.И., отказался от своего поста, дворца и власти, взял в руки чашу для подаяния и надел желтую хламиду саньяси -- странствующего аскета, люди не увидели ничего странного. Он был, согласно древнему закону, первые двадцать лет жизни -- учеником, вторые двадцать лет -- воином, хотя ни разу не брался за оружие, и третьи двадцать лет -- хозяином дома. Он достойно использовал богатство и власть, заслужил себе доброе имя, видел людей и города на родине и на чужбине -- там и там ему воздавали высокие почести. А теперь он все это стряхнул с себя, как мы сбрасываем ненужньй нам больше плащ. Когда босой, со шкурой антилопы и посохом с медным набалдашником под мышкой и чашей для подаяния из отполированной коричневой скорлупы кокосовою ореха в руке, он выходил, опустив глаза долу, из городских ворот, за его спиной с бастионов стреляли пушки, салютуя его преемнику. Пуран Дас кивнул головой. Та жизнь окончилась; он не питая к ней ни любви, ни ненависти -- она трогала его столь же мало, как нас трогают смутные ночные сновидения. Он был теперь саньяси- бездомный бродячий нищий, чей насущный хлеб зависит от его ближних; но пока у индийцев есть хоть одна лепешка, они поделятся ею со жрецом и нищим, и тем не грозит голодная смерть. Он и раньше никогда не брал в рот мяса и даже рыбу ел изредка. На протяжении многих лет Пуран Дас ворочал миллионами, но ему лично вполне хватило бы на еду и пяти фунтов в год. Даже в го время, как его -- знаменитость -- носили в Лондоне на руках, Пуран Даса не оставляла мечта о тишине и покое -- он видел перед собой длинную, белую, пыльную дорогу со следами босых ног, по которой шло медленное, но непрерывное движение, ощущал едкий запах дыма, поднимавшегося клубами к фиговым деревьям, под которыми в сумерках сидели за вечерней трапезой путники. Когда настало время осущесгвить эту мечту, Пуран Дас предпринял должные шаги, и через три дня легче было бы отличить одну песчинку от другой на дне океана, чем бывшего первого министра среди миллионов скитающихся, встречающихся, расстающихся жителей Индии. Вечером он расстилал шкуру антилопы там, где его заставала темнота,-- иногда в придорожном буддийском монастыре, иногда у глиняной гробницы святого Калы, где йоги, еще одна таинственная категория святых людей, принимали его так, как они принимают тех, кто знает истинную цену всем кастам и подкастам, иногда -- на задворках небольшой деревушки, где дети робко приносили ему еду, приготовленную родителями, а иногда на пастбище, где пламя его сложенного из прутиков костра будило сонных верблюдов. Все было едино для Пуран Даса, или Пуран Бхагата, как он теперь звал себя. Та или эта земля, пища, те или эти люди -- все было едино. Однако ноги сами вели его на север, с юга -- к Рохтаку, от Рохтака -- к Карналу, от Карнала -- к руинам Саманы, а затем -- вверх по высохшему руслу реки Гхаггар, коюрое наполняется водой только тогда, когда в горах выпадают дожди. И вот однажды он увидел вдали очертания великих Гималаев. И тогда Пуран Бхагат улыбнулся. Он вспомнил, что его мать была из славного раджпутского рода, уроженка Кулу, как все женщины с гор тосковавшая по снегам, -- а если в твоих жилах есть хоть капля крови горцев, тебя в конце жизни повлечет в родные края. -- Там, -- сказал Пуран Бхагат, обернувшись к нижним склонам хребта Сивалик, где кактусы стояли, как семисвечные канделябры, -- там я найду пристанище и обрету истину. И в то время как он шел по дороге к Симле, в его ушах свистел прохладный ветер Гималаев. В последний раз он проезжал здесь с большой помпой, в сопровождении бряцающего оружием кавалерийского эскорта, направляясь с визитом к добрейшему и учтивейшему из вице-королей, и они час напролет беседовали об общих друзьях в Лондоне и о том, что в действительности думает о положении в Индии простой народ. На этот раз Пуран Бхагат не наносил визитов; облокотившись на парапет Мал-роуд, он любовался великолепным видом равнины, раскинувшейся внизу на сорок миль, пока местный полицейский-мусульманин не сказал ему, что он мешает движению, и Пуран Бхагат почтительно склонился перед Законом: ведь он знал ему цену и сам искал свой Закон. Он двинулся дальше и спал той ночью в Чхота Симле, которая кажется концом света, но для него была лишь началом пути. Он шел по Гималайско-Тибетской дороге, этой узкой тропе, пробитой динамитом в горном откосе или повисающей на подпорках из бревен над ущельями глубиной в тысячу футов; дороге, которая то ныряет в теплые. влажные глухие долины, то карабкается по голым и травянистым горным склонам, где солнце жжет, словно через зажигательное стекло, то вьется по сырым, темным лесам, где циатея сверху донизу одевает стволы деревьев и фазаны призывают криком своих подруг. Ему встречались тибетские пастухи с собаками и отарами овец, на спинах которых были привязаны мешочки с бурой, и бродячие дровосеки, и закутанные в плащ или одеяло ламы из Тибета, совершавшие паломничество в Индию, и гонцы из небольших уединенных горных княжеств, мчавшиеся во весь опор на полосатых и пегих пони, а порой целая кавалькада -- раджа со свитой, направлявшийся в гости; но бывало, что за весь долгий ясный день он видел лишь черного медведя, который с ворчанием рыл под деревом землю внизу, в лощине. Когда Пуран Бхагат начал свой путь, грохот мира, оставленного позади, все еще звучал в его ушах, как звучит грохот туннеля некоторое время после того, как поезд вырвется на свет; но когда он переправился через Маттианский перевал, все затихло, и Пуран Бхагат остался наедине с собой. Он шел в раздумье, вопрошая ответа, глаза опустив в землю, мыслями воспарив в небеса. Однажды вечером Бхагат пересек самый высокий перевал, какой до тех пор встретил -- он взбирался туда целых два дня, -- и перед ним по всему окоему протянулись чередой снежные вершины; горы высотой до пятнадцати до двадцати тысяч футов, казалось, были так близко, что до них можно докинуть камень, хотя они находились на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль. Седловина была увенчана густым темным лесом -- гималайский кедр, сосна, черешня, дикая маслина, дикая груша, но в основном кедр,-- и под сенью ветвей стоял покинутый храм богини Кали, она же Дурга, она же Шитала, которую иногда молят об исцелении от оспы. Пуран Дас чисто вымел каменный пол, улыбнулся осклабившейся статуе, сделал из глины небольшой очаг в задней части святилища, кинул антилопью шкуру на свежие сосновые ветки, удобнее уместил посох байраги -- тяжелый, с медным набалдашником -- под мышкой и сел отдохнуть. Прямо под ним гора отвесно уходила вниз, на полторы тысячи футов, туда, где к крутому склону прилепилась деревушка: каменные домики с плоскими глиняными крышами. Вокруг, как лоскутные фартуки на коленях горы, лежали уступами крошечные поля; между гладкими каменными кругами токов для молотьбы паслись коровы, казавшиеся сверху не больше жуков. Расстояние искажало размеры, и, глядя на горный скат по ту сторону долины, вы не сразу сознавали, что низкий кустарник -- на самом деле сосновый лес в сотню футов высотой. Пуран Бхагат увидел орла, стремительно летевшего через огромную котловину, но он не покрыл и половину пути, как превратился в едва заметную точку. Над долиной там и сям протянулись длинные и узкие полоски облаков; они цеплялись за уклон горы или поднимались вверх и таяли у перевала. Здесь я найду покой, -- сказал Пуран Бхагат. Для жителей гор не представляет труда подняться или спуститься на несколько сот футов, поэтому не успели в деревне увидеть дымок над покинутым храмом, как деревенский жрец взобрался по ступенчатому откосу, чтобы приветствовать незнакомца. Встретив взгляд Пуран Бхагата -- взгляд человека, привыкшего повелевать тысячами,-- он поклонился до земли, без единого слова взял чашу для подаяния и, вернувшись в деревню, сказал: -- Наконец у нас появился святой. Еще никогда в жизни я не видел такого человека. Он с равнин, хотя кожа у него светлая; это брахман, первый среди брахманов. Тогда женщины деревни спросили: -- Ты думаешь, он останется у нас? -- и каждая постаралась состряпать для Бхагата блюдо повкуснее. Жители гор неприхотливы в еде, но благочестивая женщина может приготовить неплохие кушанья из гречишной, овсяной или ячменной муки, из маиса и риса, красного перца, рыбы, выловленной в горном ручье, меда из стоячих колод, торчащих в расселинах каменных стен, урюка и желтого имбиря, и когда жрец понес чашу Бхагату, она была полна до краев. -- Собирается ли он остаться здесь? -- спросил жрец.-- Нужен ли ему чела -- ученик, чтобы просить для него подаяние? Есть ли у него одеяло на случай холодов? Хороша ли еда? Пуран Бхагат поел и поблагодарил даятеля. Он подумывает остаться здесь. -- Этого ответа дос1аточно,-- сказал жрец.-- Пусть саньяси ставит чашу снаружи, в углубление между двумя искривленными корнями, и он каждый день будет находить там пищу; деревня почитает за честь, что такой человек,-- тут жрец робко взглянул в лицо Бхагату, -- решил поселиться в их краях. Этог день был последним днем странствий Пуран Бхагата. Он пришел туда, куда ему было предначертано прийти, в царство безмолвия и простора. Время остановилось, и, сидя у входа в святилище, он не мог сказать, жив он или мертв, что он такое -- человек, повелитель себя самого, или часть гор, облаков, косых дождей и солнечного света. Он тихо повторял про себя божье имя тысячи тысяч раз, пока, с каждым следующим разом, ему не начинало казаться, что он постепенно покидает свое тело и воспаряет вверх, к вратам некоего чудесного откровения, но в тот самый миг, как врата приоткрывались, он с горестью ощущал, что плоть сильна, и он вновь заперт в бренной оболочке Пуран Бхагата. Каждое утро полная чаша для подаяния бесшумно ставилась у храма в развилке между корнями. Иногда ее приносил жрец, иногда по тропинке с трудом поднимался купец из Ладака, поселившийся в деревне и хотевший заслужить доброе имя, но чаще всего с едой приходила женщина, приготовившая ее накануне, и шептала еле слышно: -- Замолви за меня словечко перед богами, Бхагат. Заступись за такуюю, жену такого-то. Изредка почетную миссию доверяли какому-нибудь смельчаку из детей, и Пуран Бхагат слышал, как он ставил чашу и бежал со всех ног обратно, по сам Пуран Бхагат ни разу не спускался в деревню. Она лежала, как карга, у его ног. Он видел вечерние сборища на круглых токах -- только и было ровных площадок в деревне,-- видел удивительную, несказанную зелень молодых рисовых ростков, фиолеювую просинь маиса, бело-розовые пята гречихи и, в положенное время, пурпурное цветение амаранта, крохотные чечевицеобразные семена которого -- ни бобы, ни злаки -- идут на приготовление пищи, которую правоверные индийцы могут есть во время постов Когда лето сменялось осенью, крыши домов превращались в квадратики чистого золота, потому что жители деревни сушили на них початки маиса. Высадка роев в ульи и сбор урожая, сев риса и молотьба проходили перед глазами Пуран Бхагата там, внизу, на неровных клочках полей, словно вышитых цветным шелком, и он размышлял обо всем, что видел и спрашивал себя, в чем конечный смысл этого всего. Даже в густонаселенных районах Индии стоит человеку просидеть целый день неподвижно, и мимо него, словно мимо камня, пробегут бессловесные твари, а в этих пустынных краях зверье, хорошо знавшее храм Кали, очень скоро пришло посмотреть, кто вторгся в их владения. Первыми, естественно, появились лангуры, крупные гималайские белобородые обезьяны, потому что они необычайно любопытны, и когда они перевернули чашку для еды и покатили ее по полу, и попробовали на зуб посох с медным набалдашником, и скорчили рожи антилопьей шкуре, они решили, что неподвижное человеческое существо не опасно для них. Вечером они соскакивали с сосен и протягивали ладони, выпрашивая еду, а затем, грациозным прыжком, снова взлетали на ветви. Им нравилось тепло очага, и они так тесно обступали его, что Пуран Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова, а утром он частенько обнаруживал у себя под одеялом пушистую обезьяну. Днем та или другая из стаи сидела рядом с ним с невыразимо мудрым и грустным видом и, "жалуясь" на что-то вполголоса, глядела на покрытые снегом вершины За обезьянами пришел барасингх -- большой олень, похожий на европейского благородного оленя, только более мощный. Он хотел почесать бархатистые рога о холодный камень статуи Кали и топнул копытом, увидев в святилище человека. Но Пуран Бхагат не шевельнулся, и вот, шаг за шагом, олень медленно подошел и понюхал его плечо. Пуран Бхагат провел прохладной ладонью по горевшим рогам, и прикосновение успокоило раздраженное животное, оно наклонило голову, и Пуран Бхагат осторожно соскреб с кончиков рогов мягкую кожу. Позднее олень привел олениху и олененка -- кроткие создания, которые сразу принялись жевать одеяло саньяси, но чаще всего он приходил ночью один, чтобы получить лесных орехов, и глаза ею в мерцании огня светились зеленым светом. Последней появилась кабарга, самая робкая и чуть ли не самая маленькая из оленьков, ее большие кроличьи уши были сторожко подняты вверх: даже этой пятнистой бесшумной мушк-нахби понадобилось узнать, что означает огонь в храме, и, появляясь и исчезая в неясном свею очага, ткнуться горбатым, как у лося, носом в колени Пуран Бхагата. Пуран Бхагат называл их всех "братья", и на его тихое "Бхаи! Бхаи!" они выходили днем из лесу, если их слуха достигал его призыв. Сона, черный гималайский медведь, угрюмый и подозрительный, с V-образной белой отметиной на груди, не раз топал мимо храма, и, поскольку Бхагат не выказывал страха, Сона не выказывал злобы, не спуская с него глаз, медведь подходил поближе и просил свою долю ласки и хлеба или диких ягодю Часто на рассвете, когда Бхагат забирался на самую седловину перевала, чтобы полюбоваться, как розовая заря шествует по снежным вершинам, он слышал за спиной мягкую посгупь и ворчание Соны, тот с любопытством засовывал переднюю лапу под упавшие стволы и вытаскивал ее оттуда с негерпеливым рыком. Бывало и так, что шаги Бхагата будили свернувшегося клубком медведя, и огромный зверь вставал во весь рост, готовый к драке, но тут узнавал голос своего лучшего друга. Считается, что отшельники-саньяси, живущие вдали от больших городов, могут творить чудеса с бессловесными тварями, но все чудо заключается в том, что они долго сидят неподвижно, не делают резких движений и не смотрят, во всяком случае в первое время, прямо на своего четвероногого гостя. Жители деревни видели силуэты оленей, кравшихся тенями по темному лесу позади храма, видели минола, гималайского фазана, сверкающего многоцветным нарядом перед статуей Кали, и лангуров, которые, сидя на корточках внутри храма, играли ореховой скорлупой. Кое-кто из детей слышал также, как за обломками скал "распевал" на манер всех медведей Сона, и за Бхагатом твердо укрепилась слава чудотворца. Однако сам он не думал ни о каких чудесах. Он верил в то, что все сущее -- едино, одно огромное Чудо, а когда человек понимает это, он понимает, чего ему желать. Для Бхагата было неоспоримо, что в мире нет ни великого, ни ничтожного, день и ночь он стремился найти свой путь к средоточию всего сущего, обратно туда, откуда появилась его душа. За годы размышлений волосы Бхагата отросли ниже плеч, в каменной нише рядом с антилопьей шкурой появилась выбоина от посоха, на том месте между деревьями, где всегда стояла чаша для подаяния, сделалось углубление, почти столь же гладкое, как сама скорлупа кокоса, а каждый из зверей знал свое место у очага. Поля меняли окраску в зависимости от времени года; тока заполнялись зерном и пустели и вновь заполнялись; и вновь, когда наступала зима, лангуры резвились между ветвями, опушенными снегом, а с приходом весны матери-обезьяны приносили своих детенышей с печальными глазами из долин, где было теплей. В самой деревне перемен было мало. Жрец постарел, и дети, приходившие раньше к Бхагату с чашкой еды, посылали теперь к нему своих детей; я когда у жителей деревни спрашивали, давно ли в храме Кали у перевала живет саньяси, они отвечали: "Он жил здесь всегда". Однажды летом начались ливни, каких не было в горах многие годы. Все три теплых месяца долину окутывали тучи и пропитывал туман, обложные безнадежные дожди сменялись грозами. Облака чаще всего стелились ниже храма, Бхагат как-то целый месяц не видел своей деревни. Ее заволакивала плотная белая пелена, которая клубилась, колыхалась, набухала, ходила ходуном, но ни разу не разошлась, не оторвалась от подпиравших ее гор, по которым струилась вода. Все это время Бхагат не слышал ничего, кроме шороха миллиона капель: сверху -- срывающихся с деревьев, снизу -- бегущих по земле, просачивающихся сквозь сосновые иглы, стекающих с завитков перепачканного землей папоротника и спешащих мутными потоками по свежим вымоинам на склонах. Но вот показалось солнце, и в воздухе поплыл аромат кедров и рододендронов и тот далекий свежий запах, который жители гор называют "запах снегов". Солнце жарко светило одну неделю, а затем все тучи собрались вместе, чтобы низвергнуться последним ливнем; вода хлестала землю, сдирая с нее кожу, и брызгала вверх фонтанами грязи. В тот вечер Пуран Бхагат подложил в очаг побольше дров -- ведь его "братьям" понадобится тепло, но, хотя Пуран снова и снова звал их, к храму не подошел ни один зверь, и он ломал себе голову, думая, что же случилось в лесу, пока его не одолел сон. Глубокой ночью, когда не видно было ни зги, а дождь барабанил как тысяча барабанов, Пуран Бхагат проснулся оттого, что кто-то дергал за одеяло, и, протянув руку, встретил холодную лапку лангура. -- Здесь лучше, чем на дереве, -- сонно сказал Бхагат, приоткрывая одеяло, -- забирайся сюда и грейся. Обезьяна схватила его за руку и потянула изо всех сил. -- А, ты голодна? -- сказал Пуран Бхагат. -- Подожди немного, сейчас я дам тебе поесть. Когда он наклонился подкинуть в огонь дров, лангур подбежал к двери, заскулил, снова подбежал к Бхагату и стал теребить за ногу. -- В чем дело? Какая у тебя беда, брат? -- спросил Пуран Бхагат, потому что глаза лангура говорили о многом, о чем не мог сказать его язык. -- Если только один из твоих сородичей не попал в ловушку -- а здесь их никто не ставит,-- я не выйду наружу в такую погоду. Взгляни, брат, даже олень ищет защиты под кровом. Рога оленя с грохотом ударились о камень, когда он вбежал в храм и налетел на статую улыбающейся Кали. Олень опустил голову, нацелил рога на Пуран Бхагата и, тревожно ударив копытом, с шумом выпустил воздух из ноздрей. -- Ай-ай-ай! -- сказал Бхагат, щелкая пальцами.-- Так-то ты отплачиваешь мне за ночлег? Но олень толкнул его к дверям, и в эту самую минуту Пуран Бхагат услышал звук, подобный вздоху, увидел, как две каменные плиты пола отошли друг от друга, и под ними зачмокала вязкая земля. -- Теперь я понимаю, -- сказал Пуран Бхагат. -- Нечего винить моих братьев за то, что они не сидят этой ночью у огня. Гора рушится. И все же... зачем мне уходить? -- Но тут взгляд его упал на пустую чашу для подаяния, и выражение лица изменилось.--Они каждый день приносили мне пищу с тех самых пор... с тех самых пор, как я пришел сюда, и если я не поспешу, завтра в долине не останется ни одного человека. Да, мой долг -- спуститься и предупредить их. Назад, брат, дай мне подойти к очагу. Олень неохотно отступил на несколько шагов, а Пуран Бхагат сунул факел в самую середину очага и стал вертеть, пока факел не разгорелся. -- Вы пришли предупредить меня, -- сказал он, поднимаясь. -- А теперь мы поступим еще лучше. Скорей наружу, и позволь мне опереться о твою шею, брат, ведь у меня всего две ноги. Правой рукой Бхагат ухватился за колючую холку оленя, левую, с факелом, отставил в сторону и вышел из храма в ненастную ночь. Не чувствовалось ни малейшего дуновения, но дождь чуть не загасил факел, пока олень спускался по склону, скользя на задних ногах. Когда они вышли из лесу, к ним присоединилось много других "братьев" Бхагата. Он слышал, хотя видеть он их не мог, что вокруг теснятся обезьяны, а позади раздается "ух! ух!" Соны. Ветер свил длинные седые волосы Бхагата в жгуты; под босыми ногами хлюпала вода, желтое одеяние облепило изможденное старческое тело, но он неуклонно двигался вперед, опираясь на оленя. Теперь это был не святой отшельник, а сэр Пуран Дас, К.О.И.И., первый министр одного из самых больших княжеств, человек, привыкший повелевать, который шел, чтобы спасти людям жизнь. Они спускались вместе по крутой, покрытой водой тропе, Бхагат и его "братья", все вниз и вниз, пока олень не наткнулся на каменную стену тока и фыркнул, учуяв Человека. Они были в начале единственной кривой деревенской улочки, и Бхагат ударил посохом в забранное решеткой окно домика кузнеца; ярко вспыхнул факел, прикрыгый нависающей кровлей. -- Вставайте и выходите! -- вскричал Пуран Бхагат и не узнал собственного голоса, ведь прошло много лет с тех пор, когда он обращался к людям.-- Гора падает. Гора сейчас обрушится. Вставайте и выходите все, кто внутри! -- Это наш Бхагат, -- сказала жена кузнеца. -- Он стоит там со своим зверьем. Собери детей и позови других. Зов перекидывался от дома к дому; животные, сгрудившиеся на узкой улочке, пугливо переступали с ноги на ногу и льнули к Бхагату. Нетерпеливо пыхтел медведь. Люди поспешно выбежали наружу -- их было всего-навсего семьдесят душ -- и при неровном свете факелов увидели, как Бхагат сдерживает напуганною оленя, обезьяны жалобно дергают его за подол и, сидя на задних лапах, ревет Сона. -- Скорей на ту гору! -- закричал Пуран Бхагат. -- Не оставляйте никого позади! Мы за вами! И люди побежали так быстро, как умеют бегать только горцы, -- они знали, что при обвале нужно подняться на самое высокое место по другую сторону долины. С плеском они перебрались через речушку на дне ущелья и, задыхаясь, стали взбираться вверх по ступеням полей за рекой; Бхагат шел за ними со своими "братьями". Люди карабкались все выше и выше, перекликаясь, чтобы проверить, не потерялся ли кто-нибудь из них, а по пятам за людьми с трудом двигался олень, на котором повис слабевший с каждым шагом Пуран Бхагат. Наконец на высоте пятисот футов олень остановился в глухом сосновом бору. Инстинкт, предупредивший его о надвигающемся обвале, сказал ему, что здесь он в безопасности. Теряя сознание, Пуран Бхагат упал на землю; холодный дождь и крутой подъем отняли у него последние силы, но он успел еще крикнуть туда, где мерцали рассыпавшиеся огни факелов: -- Остановитесь и пересчитайте, все ли здесь! -- а затем, увидев, что огни стали собираться вместе, шепнул оленю: -- Останься со мной, брат. Останься... пока... я... не... уйду!.. В воздухе послышался вздох, вздох перешел в глухой шум, шум перерос в грохот, становившийся все громче и громче, и гора, на которой они стояли во мраке, содрогнулась от нанесенного ей удара. А затем минут на пять все потонуло в ровном, низком звуке, чистом, как басовое органное "си", отозвавшемся дрожью в самых корнях деревьев. Звук замер, и ропот дождя, барабанившего по траве и камням, сменился глухим шелестом воды, падавшей па мягкую землю. Этот шелест говорил сам за себя. Никто из жителей деревни, даже жрец, не осмелился обратиться к Бхагату, спасшему им жизнь. Они скорчились под соснами, ожидая утра. Когда посветлело, они посмотрели на противоположную сторону долины; там, где раньше были лес, и поля на уступах, и пастбища, пересеченные тропинками, раскинулось веером кроваво-красное, как ссадина на теле горы, пятно, на его крутом откосе валялось кронами вниз несколько деревьев. Оползень высоко поднимался по склону, где нашли себе убежище люди и звери, запрудив поток, разлившийся озером кирпичного цвета. От деревни, от 1ропы, ведущей к храму, от самого храма и леса за ним не осталось и следа. На милю в ширину и две тысячи футов в высоту бок горы целиком обвалился, словно его срезали сверху донизу. Деревенские жители один за другим стали пробираться меж соснами, чтобы вознести хвалу Бхагату. Они увидели стоящего над ним оленя, коюрый убежал, когда они подошли ближе, услышали плач лангуров на ветвях деревьев и стенанья Соны на вершине горы, но Бхагат был мертв; он сидел скрестив ноги, опершись спиной о ствол, посох под мышкой, лицо обращено на северо-восток. И жрец сказал: -- Мы зрим одно чудо за другим: ведь как раз в такой позе положено хоронить всех саньяси! Поэтому там, где он сейчас сидит, мы построим усыпальницу нашему святому. И еще до истечения года они построили из камня и земли небольшое святилище и назвали гору горой Бхагата; и по сей день жители тех мест ходят туда с факелами, цветами и жертвоприношениями. Но они не знают, что святой, которому они поклоняются, это покойный сэр Пуран Дас, кавалер ордена Индийской империи, доктор гражданского права, доктор философии, и прочая, и прочая, некогда первый министр прогрессивного и просвещенного княжества Мохинивала, почетный член и член-корреспондент многочисленных научных обществ, столь мало полезных на этом... да и на том свете. Перевод Г. Островской  * СБОРНИК "ТРУДЫ ДНЯ" *  СТРОИТЕЛИ МОСТА Самое меньшее, чего ожидал Финдлейсон, служивший в департаменте общественных работ, -- это получения ордена Индийской империи, но мечтал он об ордене Звезды Индии, друзья же говорили ему, что он заслуживает большего. Три года подряд страдал он от зноя и холода, от разочарований, лишений, опасностей и болезней, неся бремя ответственности, непосильной для плеч одного человека, и в течение этого времени мост через Ганг, близ Каши, рос день за днем под его попечением. Теперь, меньше чем через три месяца, если все пойдет гладко, его светлость вице-король Индии совершит торжественную церемонию принятия моста, архиепископ благословит его, первый поезд с солдатами пройдет по нему, и будут произноситься речи. Главный инженер Финдлейсон сидел в своей дрезине на узкоколейке, которая шла вдоль одной из главных дамб -- огромных, облицованных камнем насыпей, тянувшихся на три мили к северу и югу по обоим берегам реки, -- и уже позволял себе думать об окончании стройки. Его создание, включая подходы к нему, было длиной в одну милю три четверти, это был решетчатый мост с фермами "системы Финдлейсона", и стоял он на двадцати семи кирпичных быках. Каждый из этих быков, облицованных красным агрским камнем, имел двадцать четыре фута в поперечнике, и основание его было заложено на глубине восьмидесяти футов в зыбучие пески дна Ганга. По фермам проходило железнодорожное полотно шириной в пятнадцать футов, а над ним был устроен проезд для гужевого транспорта в восемнадцать футов ширины с тротуарами для пешеходов. На обоих концах моста возвышалось по башне из красного кирпича, с бойницами для ружей и отверстиями для пушек, а покатый подъездной путь подходил к самым их подножиям. Неоконченные земляные насыпи кишели сотнями осликов, карабкающихся вверх из зияющего карьера с мешками, набитыми землей, а знойный послеполуденный воздух был полон шумов -- топотали копыта, стучали палки погонщиков и, скатываясь вниз, шуршала мокрая земля. Уровень воды в реке был очень низок, и на ослепительно белом песке между тремя центральными быками стояли приземистые подмостки из шпал, набитые глиной внутри и обмазанные ею снаружи, -- на них опирались фермы, клепка которых еще не была закончена. На небольшом участке, где, несмотря на засуху, все еще было глубоко, подъемный кран двигался взад и вперед, ставя на место железные части, пыхтя, пятясь и урча, как урчит слон на дровяном складе. Сотни клепальщиков рассыпались по боковым решеткам и железным перекрытиям железнодорожного пути, висели на невидимых подмостках под фермами, облепляли быки и сидели верхом на кронштейнах тротуаров, а огни их горнов и брызги пламени, взлетавшие после каждого удара молотом, казались бледно-желтыми при ярком солнечном свете. На восток, на запад, на север, на юг, вверх и вниз по дамбам, лязгая и стуча, шли паровозы, а позади них гремели платформы, груженные бурым и белым камнем, и когда боковые стенки платформ откидывались, новые тысячи тонн камней с ревом и грохотом валились вниз, чтобы удерживать реку в надлежащих границах. Главный инженер Финдлейсон, стоя на дрезине, обернулся и окинул взглядом местность, характер которой он изменил на целых семь миль в окружности. Он посмотрел назад, на шумный поселок, где жили пять тысяч рабочих; посмотрел на перспективу дамб и песков вверх и вниз по течению; потом-через реку на дальние быки, уменьшающиеся в дымке; потом -- вверх на сторожевые башни (он один знал, какие они прочные) -- и со вздохом удовлетворения понял, что работа его сделана хорошо. Залитый солнечным светом, стоял перед ним его мост, на котором требовали еще нескольких недель работы только фермы, лежащие на трех средних быках, -- его мост, грубый и некрасивый, как первородный грех, но пакка -- долговечный, обещающий пережить то время, когда самая память о его строителе и даже о великолепных фермах "системы Финдлейсона" исчезнет. В сущности, дело было уже почти сделано. Подъехал его помощник Хитчкок, скакавший по линии на маленьком длиннохвостом кабульском пони, способном благодаря длительной практике благополучно пробежать по перекладине, и кивнул своему начальнику. -- Почти кончено, -- произнес он с улыбкой. -- Я как раз об этом думал, -- ответил начальник. -- Неплохая работа для двух человек, а? -- Для полутора. Господи, каким я был щенком, когда приехал на стройку из Куперс-Хилла! Хитчкок чувствовал себя очень постаревшим -- разнообразные испытания, пережитые в течение трех последних лет, научили его пользоваться властью и нести ответственность. -- Вы и вправду были тогда вроде жеребенка, -- сказал Финдлейсон. -- Интересно, как вам понравится возвращение к кабинетной работе, когда стройка кончится. -- Мне это будет противно! -- промолвил молодой человек и, взглянув в ту сторону, куда смотрел Финдлейсон, пробормотал: -- А ведь хорош до черта! "Я думаю, мы и дальше будем работать вместе, -- сказал себе Финдлейсон. -- Он такой хороший малый, что нельзя мне его потерять, отдав комунибудь другому. Был щенком, стал помощником. Личным помощником, и, если это дело принесет мне славу, ты попадешь в Симлу!" В самом деле, все бремя работы пало на Финдлейсона и его помощника, молодого человека, которого главный инженер выбрал за его неспособность устраивать свои собственные дела. Было у них с полсотни мастеров -- монтажников и клепальщиков, европейцев, взятых из железнодорожных мастерских, да еще человек двадцать подчиненных им белых и метисов, обязанных "под руководством начальства" руководить толпами рабочих, но никто лучше этих двух людей, доверявших друг другу, не знал, как мало можно было доверять подчиненным. Много раз подвергались они испытаниям во время внезапных катастроф, когда рвались цепные заграждения, лопались канаты, портились краны и бушевала река, но никакое напряжение сил не выдвинуло из их среды ни одного человека, которого Финдлейсон и Хитчкок почтили бы признанием, что работал он так же безупречно, как работали они сами. Финдлейсон вспомнил все с самого начала: как многомесячная проектная работа была уничтожена одним ударом, когда индийское правительство, видимо, считавшее, что мосты вырезаются из бумаги, в последний момент приказало расширить мост на два фута и этим свело на нет не менее полуакра расчетов, и как тогда Хитчкок, еще не привыкший к разочарованиям, закрыл лицо руками и разрыдался; вспомнил мучительную волокиту с заключением контрактов в Англии; вспомнил никчемную переписку, намекавшую на получение крупных комиссионных в случае, если одна -- только одна -- сомнительная поставка пройдет; вспомнил войну, вспыхнувшую в результате отказа, и осторожную, вежливую обструкцию противной стороны, тянувшуюся после этой войны вплоть до того, как юный Хитчкок, соединив один месячный отпуск с другим и вдобавок отпросившись на десять дней у Финдлейсона, истратил свои скопленные за год жалкие, скудные сбережения на стремительную поездку в Лондон, и там, по его собственным словам, подтвердившимся впоследствии при новых поставках, нагнал страха божьего на лицо столь высокое, что оно боялось одного лишь парламента и хвасталось этим, пока Хитчкок не вступил с ним в бой за его же обеденным столом, после чего лицо это стало бояться моста у Каши и всех, кто говорил в его пользу. Потом в рабочий поселок ночью прокралась холера, а после холеры вспыхнула эпидемия оспы. Лихорадка -- та никогда его не покидала. Хитчкока назначили судьей третьего класса с правом применять телесное наказание в видах наилучшего управления поселком, и Финдлейсон знал, как умеренно пользовался он своей властью, учась разбираться в том, на что следует смотреть сквозь пальцы и чего не упускать из виду. Воспоминания эти тянулись долго, очень долго, и чего только в них не было: бури, внезапные паводки, смерти всякого рода и вида, яростный и страшный гнев на бюрократов, способных свести с ума человека, знающего, что ум его обязан сосредоточиться на других заботах; засухи, санитарные мероприятия, финансы; рождения, свадьбы, похороны и волнения в поселке, где теснилось двадцать враждующих между собой каст; споры, упреки, увещания и то беспредельное отчаяние, с которым ложишься спать, довольный уж тем, что ружье твое лежит в футляре, разобранное на части. А за всем этим вставал черный остов моста у Каши -- плита за плитой, ферма за фермой, пролет за пролетом, -- и каждый бык вызывал в памяти Хитчкока, мастера на все руки, человека, который с начала и до конца помогал своему начальнику, ни разу не погрешив. Итак, мост был создан двумя людьми, если исключить Перу, а Перу, конечно, включал себя в число создателей. Он был ласкар, иначе говоря -- кхарва, уроженец Балсара, хорошо знакомый со всеми гаванями между Рокхемптоном и Лондоном, и достиг звания серанга на кораблях Британской Индии, но корабельная рутина и необходимость одеваться чисто надоели ему, и он, бросив службу, ушел на сушу, где люди его квалификации были обеспечены работой. За свое умение обращаться с талями и знание методов поднятия тяжестей Перу стоил любой платы, какую он сам ни попросил бы за свои труды, но жалованье надсмотрщиков установлено обычаем, так что Перу получал лишь небольшую долю той суммы, которую заслуживал. Ни бурно текущая вода, ни большие высоты не пугали его, и, как бывший серанг, он умел властвовать. Как бы ни была громоздка железная часть, как бы неудобно она ни лежала. Перу всегда ухитрялся ее поднять, придумав для этого систему блоков -- растрепанное, расхлябанное приспособление, сооруженное под аккомпанемент обильной ругани, но вполне пригодное для данной работы. Это Перу спас от гибели ферму на быке номер семь, когда новый проволочный трос заело в блоке крана и огромная плита закачалась на канатах, грозя соскользнуть в сторону. Тогда туземные рабочие потеряли голову и подняли громкий крик, а Хитчкоку перебило правую руку упавшей тавровой балкой, но он спрятал руку в пальто, упал в обморок, пришел в себя и целых четыре часа руководил работой, пока Перу не доложил с верхушки крана, что "все в порядке", и плита не стала на место. Никто лучше серанга Перу не умел связывать, закреплять и натягивать канаты, следить за работой лебедок, ловко вытащить из карьера свалившийся туда локомотив, а в случае нужды раздеться и нырнуть в воду, чтобы проверить, как выдерживают бетонные блоки вокруг быков стремительный напор Матери Ганги, или отважиться плыть вверх по течению ночью, когда дует муссон, чтобы потом доложить, в каком состоянии находится облицовка насыпей. Он, не робея, прерывал "военные советы" Финдлейсона и Хитчкока, изъясняясь на диковинном английском языке или еще более диковинной полупортугальской-полумалайской лингва-франка, пока его словарные запасы не истощались, а тогда он волей-неволей брал веревку и наглядно показывал на ней, какие узлы он посоветовал бы сделать. Он управлял партией рабочих-подъемщиков -- каких-то своих таинственных родственников из Кач-Мандви, месяц за месяцев приходивших наниматься на стройку и подвергавшихся величайшим испытаниям. Никакие семейные или родственные узы не могли заставить Перу принять на работу людей слабых или подверженных головокружению. -- Честь моста -- моя честь, -- говорил он увольняемым. -- Что мне до вашей чести? Наймитесь на пароход. Ни на что больше вы не годны. В поселке, где он жил со своей партией рабочих, несколько хижин сгрудились вокруг ветхого жилища морского жреца -- человека, который никогда не плавал по Черной Воде, но был избран духовником двумя поколениями морских бродяг, совершенно неиспорченных портовыми миссиями или теми верованиями, которые навязываются морякам религиозными агентствами, рассыпанными по берегам Темзы. Жрецу ласкаров не было никакого дела до их касты и вообще до чего бы то ни было. Он съедал жертвы, приносимые в его храм, спал, курил и опять спал. "Ведь он очень благочестивый человек, -- объяснял Перу, протащивший его с собой за тысячу миль в глубь страны. -- Он не обращает внимания на то, что ты ешь, если только ты не ешь говядины, и это хорошо, ибо на суше мы, кхарвы, поклоняемся Шиве, но на море, на кораблях компании, мы беспрекословно выполняем приказы барймалама, а здесь, на мосту, мы подчиняемся Финлинсону-сахибу". В этот день "Финлинсон-сахиб" приказал снять леса со сторожевой башни правого берега, и Перу вместе с товарищами снимал и спускал вниз бамбуковые шесты и доски так же быстро, как, бывало, разгружал каботажное судно. Сидя в дрезине, Финдлейсон слышал свист серебряного свистка серанга, скрип и стук ворота. Перу стоял на верхнем перекрытии башни, в одежде из синей дангри времен покинутой им службы, и когда Финдлейсон велел ему поостеречься, ибо рисковать его жизнью не следовало, он схватил последний шест и, по-флотски прикрыв рукой глаза, ответил протяжным возгласом вахтенного на баке: "Хам декхта хай!" (смотрю!). Финдлейсон рассмеялся, потом вздохнул. Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз видел пароход, и в нем проснулась тоска по родине. Когда дрезина его прошла под башней, Перу, как обезьяна, спустился вниз по веревке и крикнул: -- Теперь ладно, сахиб. Мост наш почти готов. А как думаете, что скажет Матерь Ганга, когда по нему побежит поезд? -- Пока что она говорила мало. Если нас что и задерживало, то уж никак не Матерь Ганга. -- Ее время всегда впереди, а ведь задержки все-таки бывали. Или сахиб забыл прошлогодний осенний паводок, когда так неожиданно затонули баржи с камнем, а если этого и ожидали, то не раньше чем за полдня. -- Да, но теперь ничто не сможет нам повредить, разве только большое наводнение. На западном берегу дамбы прочные. -- Матерь Ганга глотает большими кусками. На дамбах всегда найдется место для лишних камней. Я говорю об этом чхота-сахибу (так он называл Хитчкока), а он смеется. -- Ничего, Перу. На будущий год ты построишь мост по своему вкусу. Ласкар ухмыльнулся. -- Тогда он выйдет непохожим на этот, у которого каменные части лежат под водой, как лежит затонувшая "Кветта". Мне нравятся висячие мосты, те, что одним широким шагом переступают с берега на берег, как сходни. Таким никакая вода не страшна. Когда приедет лорд-сахиб принимать мост? -- Через три месяца, когда погода станет прохладнее. -- Хо, хо! Он похож на барамалама. Спит себе внизу, пока другие работают. Потом выходит на шканцы, тычет пальцем туда-сюда и говорит: "Тут нечисто! Проклятые джибунвалы!" -- Но лорл-сахиб не обзывает меня проклятым джибунвалой, Перу. -- Нет, сахиб; но он и не лезет на палубу, пока работа не кончится. Барамалам с "Нарбады", и тот сказал как-то раз в Тутикорине... -- Ладно! Ступай! Я занят. -- Я тоже, -- сказал Перу, не смутясь. -- Можно мне теперь взять лодку и проехаться вдоль дамб? -- Чтобы поддержать их своими руками, что ли? По-моему, они достаточно прочные. -- Нет, сахиб. Дело вот в чем. На море, на Черной Воде, у нас хватает места беззаботно болтаться вверх и вниз по волнам. А тут у нас совсем нет места. Ведь мы отвели реку в док и заставили ее течь между каменными стенами. Финдлейсон улыбнулся, услышав это "мы". -- Мы взнуздали и оседлали ее. А ведь она не море, которое бьется о мягкий берег. Это Матерь Ганга, и она закована в кандалы. -- Голос его слегка упал. -- Перу, ты бродил по свету даже больше, чем я. Теперь скажи правду. Твердо ли ты веришь в Матерь Гангу? -- Верю всему, что говорит наш жрец. Лондон -- это Лондон, сахиб, Сидней -- Сидней, а Порт Дарвин -- Порт Дарвин. Опять же Матерь Ганга -- это Матерь Ганга, и когда я возвращаюсь на ее берега, я понимаю это и поклоняюсь ей. В Лондоне я совершал пуджу большому храму у реки в честь того бога, что в нем... Да, подушек в лодку я не возьму. Финдлейсон сел на коня и поехал к коттеджу, в котором он жил вместе со своим помощником. За последние три года этот дом стал для него родным. Здесь, под этой простой тростниковой крышей, он страдал от зноя, обливался потом в период дождей, дрожал от лихорадки; здесь даже оштукатуренная стена у двери была испещрена небрежными набросками чертежей и формулами, а на циновках веранды была протоптана дорожка -- тут он, оставшись один, шагал взад и вперед. Рабочий день инженера не ограничивается восемью часами, и Финдлейсон с Хитчкоком поужинали. не снимая сапог со шпорами, а потом сидели, покуривая сигары и прислушиваясь к шуму в поселке, -- был тот час, когда рабочие возвращались домой с реки и огни начинали мигать. -- Перу поплыл к дамбам вверх по течению на вашей лодке. Он взял с собой пару племянников и развалился на корме, словно какой-нибудь адмирал, -- промолвил Хитчкок. -- Да. У него что-то на уме. А ведь казалось, что за десять лет плавания на кораблях Британской Индии почти вся его религиозность испарилась. -- Так оно и есть, -- сказал Хитчкок, посмеиваясь. -- На днях я подслушал, как он вел с этим их толстым старым гуру самые атеистические разговоры. Перу отрицал действенность молитвы и предлагал гуру вместе отправиться в море, чтобы полюбоваться на шторм и узнать, сможет ли жрец прекратить муссон или нет. -- Все равно, если вы прогоните его гуру, он сразу же покинет нас. Мне он выболтал, что, когда был в Лондоне, он молился куполу собора святого Павла. -- А мне рассказывал, что, когда еще мальчиком впервые попал в машинное отделение парохода, он стал молиться цилиндру низкого давления. -- Что ж, и тому и другому молиться не худо. Сейчас он умилостивляет своих родных богов -- ведь ему хочется знать, как отнесется Матерь Ганга к тому, что через нее построили мост... Кто там? Чья-то тень возникла в дверях, и Хитчкоку передали телеграмму -- Пора бы ей теперь привыкнуть к нему... Это просто тар. Наверное, Релли ответил насчет новых заклепок... Великий боже! Хитчкок вскочил. -- Что такое? -- спросил его начальник и взял бланк. -- Так, значит, вот что думает Матерь Ганга! -- сказал он, прочитав телеграмму.-- Спокойно, юноша! Мы же знаем, что нам делать. Посмотрим. Мьюр дал телеграмму полчаса назад: "Разлив Рамганги. Берегитесь". Ну, значит... час, два... через девять с половиной часов разлив будет в Мелипур-Гхате; прибавьте еще семь -- через шестнадцать с половиной он будет в Латоди, а к нам доберется, вероятно, часов через пятнадцать. -- Будь проклята эта Рамганга... Прямо какая-то сточная труба -- принимает в себя все горные потоки! Слушайте, Финдлейсон, ведь раньше чем через два месяца этого нельзя было ожидать... А у нас левый берег все еще завален строительными материалами. На целых два месяца раньше времени! -- Потому это и случилось. Я только двадцать пять лет изучал индийские реки и не претендую на то, чтобы знать их. А вот и еще тар. -- Финдлейсон развернул другую телеграмму. -- На этот раз от Кокрена, с Гангского канала: "Здесь проливной дождь. Плохо!" Мог бы и не добавлять последнего слова. Ну ладно, теперь мы знаем все. Придется заставить рабочих проработать всю ночь на очистке русла. Возьмите на себя восточный берег и действуйте до встречи со мной на середине реки. Выловите все то, что плавает под мостом, -- хватит с нас всяких плотов и лодок, которые пригонит к нам вода; нельзя же допустить, чтобы наши баржи с камнями протаранили быки. Что у вас там, на восточном берегу, требует особого внимания? -- Понтон, большой понтон с подъемным краном. Другой кран на исправленном понтоне, да еще клепка гужевого пути между двадцатым и двадцать третьим быками... Две узкоколейки и дамба на повороте. Сваи придется оставить на произвол судьбы, -- сказал Хитчкок. -- Хорошо. Уберите все, что сможете. Дадим рабочим еще четверть часа на ужин. У веранды стоял большой ночной гонг, в который били только во время паводка или пожара в поселке. Хитчкок приказал подать себе свежую лошадь и уехал на свой конец моста, а Финдлейсон, взяв обмотанное тряпкой било, ударил по гонгу -- ударил с оттяжкой, так, чтобы металл зазвенел полным звуком. Задолго до того, как затихли последние его раскаты, все гонги в поселке подхватили тревожный сигнал. Им вторил хриплый вой раковин в маленьких храмах, бой барабанов и тамтамов, а в европейском квартале, где жили клепальщики, охотничий рог Мак-Картни -- музыкальный инструмент, изводивший всех по воскресеньям и праздникам, -- отчаянно трубил призывный клич. Паровозы, которые ползли домой по дамбам, кончив дневную работу, один за другим засвистели в ответ, пока свист их не был подхвачен на дальнем берегу. Тогда большой гонг прогудел три раза в знак того, что грозит наводнение, а не пожар; раковины, барабаны и свистки повторили его призыв, и поселок задрожал от топота босых ног, бегущих по мягкой земле. Все люди получили один и тот же приказ: явиться на место, где работали днем, и ждать указаний. Со всех сторон в потемках сбегались рабочие, прерывая свой бег лишь затем, чтобы завязать набедренник или потуже затянуть ремни сандалий; десятники орали на своих подчиненных, которые бежали мимо или задерживались у навесов с инструментами, получая железные ломы и мотыги; паровозы ползли по путям, увязая по колеса в толпе; но вот наконец темный людской поток исчез во мгле речного русла, помчался по сваям, растекся по решеткам, облепил краны, замер, и каждый человек стал на свое место. Тогда тревожные раскаты гонга отдали приказ убрать и перенести все, что можно, на берег, выше отметки уровня высокой воды, и сотни фонарей с открытым огнем вспыхнули среди железной паутины -- это клепальщики начали состязаться на скорость с грозящим наводнением, и состязание это должно было продлиться всю ночь. Фермам на трех центральных быках -- тем, что лежали на подмостях, -- грозила большая опасность. Их необходимо было заклепать как можно лучше, ибо наводнение неминуемо должно было снести их опоры, и тогда железные части, не закрепленные на концах, рухнули бы на каменные площадки быков. Сотни рабочих с ломами бились над шпалами временного пути, по которому подвозили материал на неоконченные быки. Шпалы снимали, грузили на платформы, и пыхтящие паровозы увозили их вверх по берегу, за пределы предполагаемого разлива. Стоявшие на песке навесы для инструментов словно растаяли под напором шумных толп, и вместе с ними исчезли сложенные правильными рядами материалы из казенных складов -- окованные железом ящики с болтами, клещами, резцами, запасные части клепальных машин. неиспользованные насосы и цепи. Большой кран предстояло убрать в последнюю очередь, ибо он поднимал все тяжелые материалы на главную часть моста. Бетонные плиты сбрасывали с баржей за борт, там, где было поглубже, чтобы защитить быки, а пустые баржи отводили из-под моста вниз по течению. Тут раздавался пронзительный свист -- это свистел Перу: ведь первый же удар в большой гонг вернул несущуюся с гоночной скоростью лодку, и Перу со своими товарищами, голый по пояс, уже работал здесь ради чести и славы, которые дороже жизни. -- Я знал, что она заговорит! -- кричал он. -- Я-то знал, но телеграф предостерег нас вовремя. Эй, вы, сыны невиданной утробы, дети несказанного позора, или мы только из-за этой штуки сюда пришли? "Этой штукой" он называл проволочный линек в два фута длины с растрепанными концами, который делал чудеса, когда Перу скакал с планшира на планшир, выкрикивая матросские ругательства. Груженные камнем баржи больше всего тревожили Финдлейсона. МакКартни со своими рабочими укрепляет концы трех не совсем надежных пролетных строений, думал он, но если вода поднимется высоко, баржи, стоящие выше моста, могут повредить фермы, а ведь на мелких протоках их целая флотилия. -- Отведи баржи под прикрытие сторожевой башни! -- крикнул он Перу.--Там заводь; отведи их ниже моста. -- Аччха! Сам знаю. Мы привязываем их проволочными тросами,-- прозвучало в ответ.-- Эй! Слышите вы чхота-сахиба ? Работает на совесть. С того берега реки доносился почти непрестанный свист паровозов, сопровождавшийся грохотом камней. Хитчкок в последнюю минуту потратил несколько сот платформ таракского камня на укрепление дамб и насыпей своего берега. -- Мост вызывает на бой Матерь Гангу,-- со смехом произнес Перу.-- Но я знаю, чей голос прозвучит громче, когда заговорит она. Много часов с криками и воплями работали полуголые люди среди огней. Ночь была жаркая, безлунная, а под утро нависли тучи и внезапно разразилась буря, которая встревожила Финдлейсона. -- Она двигается! -- промолвил Перу перед рассветом. -- Матерь Ганга проснулась! Слушайте! Он опустил руку за борт лодки, и быстро текущая вода чмокнула ее. Небольшая волна гулко шлепнулась об один из быков. -- На шесть часов раньше времени, -- проговорил Финдлейсон, свирепо морща лоб. -- Теперь нам рассчитывать не на что. Пожалуй, лучше вывести всех рабочих из русла. Снова загудел большой гонг, и опять послышались топот босых ног по земле и лязг железа, а стук инструментов утих. В наступившей тишине люди услышали зевок воды, ползущей по иссохшим пескам. Десятники один за другим кричали стоявшему у сторожевой башни Финдлейсону, что их участок русла очищен, и когда последний голос умолк, Финдлейсон торопливо зашагал по мосту и шел вплоть до того места, где кончался железный настил мостового полотна и начинался временный дощатый переход через три центральных пролета между быками. Тут он встретил Хитчкока. -- На вашей стороне все чисто? -- спросил Финдлейсон. Негромкие слова его гулко прозвенели в решетчатой коробке ферм. -- Да. Но восточный проток уже наполняется. Мы грубо ошиблись. Когда же надвинется на нас эта штука? -- Трудно сказать. Вода поднимается очень быстро. Глядите! Финдлейсон показал вниз на доски, где песок, прогретый и загрязненный многомесячной работой, уже начал шипеть и шуршать -- Какие будут приказания? -- спросил Хитчкок. -- Сделайте перекличку... пересчитайте материалы... сидите смирно... и молитесь за мост. Больше ничего не придумаешь. Спокойной ночи. Не рискуйте жизнью -- не старайтесь выудить то, что поплывет вниз. -- Ну, я буду не менее осторожным, чем вы. Спокойной ночи. Господи, как быстро она поднимается! А дождь пошел всерьез! Финдлейсон пробрался назад, к своему берегу, гоня перед собой последних клепальщиков Мак-Картни. Не обращая внимания на холодный утренний дождь, рабочие рассыпались по дамбам и там стали ждать наводнения. Один лишь Перу держал своих людей в кучке под прикрытием сторожевой башни, где стояли груженные камнем баржи, привязанные с носа и с кормы тросами, проволочными канатами и цепями Пронзительный крик вдруг пронесся по линии стройки, переходя в рев ужаса и изумления: вся поверхность реки между каменными набережными побелела от берега до берега, и дальние дамбы исчезли в хлопьях пены. Матерь Ганга стремительно сравнялась с берегом, и вестником ее явилась стена воды шоколадного цвета. Чей-то вопль смешался с ревом волн: то был жалобный лязг пролетных строений, осевших, когда поток унес из-под них подмости. Баржи с камнями, урча, терлись друг о друга в водовороте, крутившемся у береговых устоев, и их неуклюжие мачты поднимались все выше и выше, выделяясь на фоне туманного горизонта -- Прежде, до того как ее заперли между этими стенами, мы знали, как она себя поведет. А теперь, когда ее так прижали, один бог знает, что она натворит! -- сказал Перу, глядя на яростное кипенье воды у сторожевой башни -- Эй, ты! Борись же! Борись вовсю -- ведь только так и может женщина истощить свои силы. Но Матерь Ганга не желала бороться так, как этого хотел Перу. После первого вала, умчавшегося вниз по течению, водяные стены больше не надвигались, но река раздувалась всем телом, как змея, утоляющая жажду в разгар лета, теребила и обдергивала набережные, напирала на быки, так что Финдлейсон даже начал мысленно проверять расчеты прочности своей сгройки. Когда наступил день, весь поселок ахнул. -- Вчера еще, -- говорили друг другу люди, -- речное русло было как город! А теперь глядите! Они глядели и снова дивились на эту высокую воду, на эту стремительную воду, лижущую шеи быков. Дальний берег был едва виден за пеленой дождя, и конец моста скрылся за ней, дамбы, тянувшиеся вверх по течению, угадывались только по водоворотам и брызгам пены, а ниже моста скованная некогда река, вырвавшись из направляющих ее стен, разлилась, как море, до самого горизонта. И вот, перекатываясь на волнах, понеслись по воде трупы людей и скота вперемешку, и то здесь, то там показывался кусок тростниковой крыши и рассыпался, едва коснувшись быка. -- Большой паводок, -- проговорил Перу, и Финдлейсон кивнул. Паводок был так велик, что инженеру не хотелось смотреть на него. Мост, пожалуй, выдержит все, что пока выдерживал, думал он, но большего не выдержит, а если дамбы сдадут, что очень возможно, Матерь Ганга вместе с прочим хламом унесет в море и его репутацию строителя. К сожатению, ничего нельзя было сделать -- оставалось только сидеть и ждать, и Финдлейсон смирно сидел в своем макинтоше, пока шлем у него на голове не превратился в мокрую массу, а сапоги не покрылись грязью выше щиколотки. Река отмечала часы, дюйм за дюймом и фут за футом заливая дамбы, а он, окоченелый и голодный, не замечая времени, прислушивался к треску баржей, глухому грохоту под быками и сотням шумов, составляющих аккорд паводка. Промокший слуга принес ему еды, но есть он не мог. потом ему показалось, что на том берегу реки негромко прогудел паровоз. и он улыбнулся. Гибель моста немало огорчит его помощника, но Хитчкок молод, и ему еще многое предстоит сделать. А у него, Финдлейсона, катастрофа отнимет все -- все, из-за чего стоило жить этой суровой жизнью. Товарищи его по профессии скажут... И тут он вспомнил полусоболезнующие слова, которые сам говорил, когда крупные водопроводные сооружения Локхарта рухнули и превратились в кучи кирпича и грязи, а в душе у Локхарта тоже что-то рухнуло и он умер. Он вспомнил то, что сказал сам, когда Самаонский мост унесло в море жестоким циклоном, и яснее всего представлялось ему лицо несчастного Хартопа три недели спустя после того случая -- лицо, отмеченное печатью стыда. Его мост в два раза больше, чем мост Хартопа, фермы у него "финдлейсоновские", свайные башмаки новой системы, тоже "финдлейсоновские", скрепленные болтами. В его профессии оправдываться бесполезно. Правительство, быть может, и выслушает его, но коллеги будут судить о нем по его мосту, по тому, рухнул он или устоял. Он перебрал в уме плиту за плитой, пролет за пролетом, кирпич за кирпичом, бык за быком, вспоминая, сравнивая, расценивая, пересчитывая, чтобы проверить, нет ли где ошибки, и все эти долгие часы и длинные вереницы формул, плясавших и кружившихся перед ним, были пронизаны холодным страхом, который щипал его за сердце. Расчеты его не вызывают сомнений, но кто знает арифметику Матери Ганга? Быть может, в то самое время, когда он при помощи таблицы умножения убеждается в своей правоте, река долбит гигантские дыры в основании любого из этих восьмидесятифутовых быков, что поддерживают его репутацию. Слуга снова принес ему поесть, но во рту у него было сухо -- он только выпил чего-то и опять занялся десятичными дробями. А вода все поднималась. Перу в дождевом плаще из циновки сидел, скорчившись, у его ног и смотрел то на его лицо, то на лик реки, но не говорил ни слова. Наконец ласкар встал и, барахтаясь в грязи, направился к поселку, не забыв поручить товарищу следить за баржами. Но вот он вернулся, самым непочтительным образом толкая перед собой жреца своей веры -- тучного старика с седой бородой, реявшей по ветру, и в мокром плаще, вздувшемся у него за плечами. Вид у этого гуру был самый жалкий. -- Какая польза от жертв, и керосиновых лампочек, и сухого зерна,-- кричал Перу, -- если ты только и знаешь, что сидеть в грязи? Ты долгое время имел дело с богами, когда они были довольны и благожелательны. Теперь они гневаются. Потолкуй с ними! -- Что человек перед гневом богов? -- захныкал жрец, ежась под порывами ветра. -- Отпусти меня в храм, и там я буду молиться. -- Молись здесь, сын свиньи! Или не хочешь расплачиваться за соленую рыбу, за острые приправы и сушеный лук? Кричи во весь голос! Скажи Матери Ганге, что хватит с нас. Заставь ее утихнуть на эту ночь. Я молиться не умею, но я служил на кораблях компании, и, когда команда не слушалась моих приказаний, я... -- Взмах проволочного линька закончил фразу, и жрец, вырвавшись из рук своего ученика, убежал в поселок. -- Жирная свинья! -- промолвил Перу. -- И это после всего, что мы для него делали! Когда вода спадет, уж я постараюсь достать нового гуру. Слушай, Финлинсон-сахиб, уже смеркается, а ты со вчерашнего дня ничего не ел. Образумься, сахиб. Нельзя же не спать и все время думать на пустое брюхо -- этого никто не вынесет. Приляг, сахиб. Река что сделает, то и сделает. -- Мост мой, и я не могу его покинуть. -- Так неужто ты удержишь его своими руками? -- засмеялся Перу.-- Я беспокоился за свои баржи и краны до того, как началось наводнение. Но теперь мы в руках богов. Значит, сахиб не хочет поесть и прилечь? Тогда скушай вот это... Это все равно что мясо с хорошим тоди -- снимает любую усталость, не говоря уж о лихорадке, что бывает после дождя. Я нынче ничего другого не ел за целый день. Он вынул из-за промокшего кушака маленькую жестяную табакерку и сунул ее в руки Финдлейсона со словами: -- Не пугайся, это всего только опиум -- чистый мальвийский опиум. Финдлейсон вытряхнул себе на ладонь несколько темно-коричневых катышков и машинально проглотил их. Ну что ж, это по крайней мере хорошее средство против лихорадки -- лихорадки, которая ползет на него из жидкой грязи; кроме того, он видывал, на что был способен Перу в душные осенние туманы, приняв дозу из жестяной коробочки. Перу кивнул, сверкнув глазами. -- Немного погодя... немного погодя сахиб заметит, что он опять хорошо думает... Я тоже приму... Он сунул пальцы в свою сокровищницу, снова накинул дождевой плащ на голову и сполз вниз, чтобы последить за баржами. Теперь стало так темно, что дальше первого быка ничего не было видно, и ночь, казалось, придала реке новые силы. Финдлейсон стоял, опустив голову на грудь, и думал. В одном быке -- в седьмом -- он был не совсем уверен. Но теперь цифры не хотели вставать перед его глазами иначе как одна за другой и через огромные промежутки времени. В ушах у него стоял сочный и мягкий гул, похожий на самый низкий звук контрабаса, -- восхитительный гул, который он слышал, кажется, уже несколько часов. И вдруг Перу очутился у него под боком и крикнул, что проволочный трос лопнул и баржи с камнями оторвались. Финдлейсон увидел, как вся флотилия тронулась и поплыла развернутым веером под протяжный визг проволоки, натянувшейся на планширах. -- На них дерево налетело! Все уплывут!--кричал Перу. -- Главный трос лопнул. Что делать, сахиб? Необычайно сложный план внезапно вспыхнул в мозгу Финдлейсона. Ему показалось, что канаты -- один прямо, другие пересекаясь -- тянутся от баржи к барже, и каждый канат -- луч белого пламени. Но один из канатов -- главный. Финдлейсон видел этот канат. Сумей он хоть раз потянуть за него, вся рассеянная в беспорядке флотилия безусловно и с математической точностью соберется вместе в заводи за сторожевой башней. Но почему же, удивлялся он, торопясь спуститься к воде, почему Перу так отчаянно цепляется за его пояс? Необходимо мягко и спокойно отделаться от ласкара, потому что необходимо спасти баржи и, кроме того, доказать, как исключительно проста задача, раньше казавшаяся столь трудной. И тут -- впрочем, это не имело никакого значения -- проволочный канат выскользнул из его ладони, обжигая ее, высокий берег исчез, а с ним исчезли и медленно рассыпающиеся составные элементы задачи. Он сидел под дождем, во мраке, сидел в лодке, вертящейся как волчок, и Перу стоял над ним. -- Я забыл, -- медленно проговорил ласкар,--что на людей голодные и непривычных опиум действует хуже всякого вина. Те, что тонут в Ганге. идут к богам. И все же у меня нет желания предстать перед столь великими существами. Сахиб умеет плавать? -- Зачем? Он умеет летать... летать быстро, как ветер,-- ответил Финдлейсон заплетающимся языком. -- Он с ума сошел! --пробормотал Перу.--Отбросил меня в сторону. как охапку сухого навоза. Ну что ж, он не почувствует, что умирает. Лодка и часа здесь не продержится, даже если ни обо что не ударится. Нехорошо глядеть в лицо смерти ясными глазами. Он снова подкрепился порцией из жестяной коробочки и, скорчившись на носу бешено кружащейся ветхой, заплатанной лодки, уставился сквозь туман на окружающее их ничто. Теплая дремота одолела Финдлейсона. главного инженера, связанного с мостом чувством долга. Тяжелые капли дождя, шурша, сыпались на него, заставляя вздрагивать, и бремя всех времен от сотворения времени отяжелило его веки. Он думал и знал, что ему не грозит никакая опасность, ибо вода до того плотна, что на нее можно спокойно ступить и, если будешь стоять смирно, расставив ноги, чтобы не потерять равновесия, а что важнее всего, то очень легко и быстро перенесешься на берег. Но тут ему пришла в голову другая мысль, еще лучше. Надо только, чтобы душа усилием воли перебросила тело на сушу, как ветер уносит бумажку, перенесла его на берег, как бумажный змей. Однако -- лодка стремительно вертелась -- предположим, что сильный ветер подхватит освобожденное тело, что тогда? Взовьется ли оно вверх, как бумажный змей, и потом упадет головой вперед на дальние пески или же будет, как попало, нырять в воздухе целую вечность? Финдлейсон уцепился рукой за планшир, стараясь удержаться на месте, ибо ему показалось, что он вотвот улетит, раньше чем успеет обдумать все свои мысли. Опиум действует на белого человека сильнее, чем на черного. Перу -- тот чувствовал только приятное равнодушие к любым случайностям. -- Лодка долго не продержится, -- проворчал он. -- Швы у нее уже лопаются. Будь это шлюпка с веслами, нам удалось бы выкарабкаться, но в таком дырявом ящике толку мало. Финлинсон-сахиб, она протекает. -- Аччха! Я ухожу. Иди и ты. Финдлейсон почувствовал, что уже оторвался от лодки и крутится высоко в воздухе, ища куда бы ступить ногой. А тело его -- он был очень огорчен его неуклюжей беспомощностью -- все еще лежит на корме, и вода уже заливает колени. "Как смешно!--подумал он, ощущая себя на недосягаемой высоте.-- Это Финдлейсон... начальник строительства моста у Каши. Несчастный тоже утонет. Утонет у самого берега. А я... я уже на берегу. Почему же он не идет сюда?" Но вот он, к величайшему своему неудовольствию, ощутил, что душа его снова вернулась в тело и тело это барахтается и захлебывается в глубокой реке. Мука воссоединения была ужасна, но теперь приходилось бороться и за тело. Он сознавал, что яростно хватается за мокрый песок и огромными шагами, как это бывает во сне, шагает в бурлящей воде, стараясь не споткнуться, пока наконец не вырвал себя из объятий реки и, задыхаясь, не повалился на мокрую землю. -- Значит, не в эту ночь, -- сказал ему на ухо Перу. -- Боги нас защитили. -- Ласкар осторожно передвигал ноги, наступая на шуршащие сухие стебли. -- Мы попали на какой-то островок, где в прошлом году было посажено индиго, -- продолжал он. -- Людей мы тут не встретим, но будь очень осторожен, сахиб: ведь все змеи, что жили на берегах реки на протяжении сотни миль, смыты и унесены наводнением. А вот и молния засверкала по следам ветра. Теперь можно будет осмотреться; но шагай осторожно. Финдлейсон был далек, очень далек от страха перед змеями или вообще от каких-либо обычных человеческих чувств. Смахнув воду с глаз, он стал видеть очень ясно и шагал, как ему казалось, гигантскими, через весь мир, шагами. Где-то в ночи времен он построил мост -- мост, перекрывший безграничные пространства сияющих морей, но потоп снес его, оставив под небесами один этот островок для Финдлейсона и его спутника, единственных из всего человечества людей, которым удалось уцелеть. Непрестанные молнии, извилистые и голубые, освещали все, что можно было видеть на этом клочке земли, затерянном среди разлива: кусты терновника, рощицу качающихся, скрипящих бамбуков, серый искривленный ствол пипала, под которым стоял индуистский храм с обтрепанным алым флагом, развевающимся на куполе. Подвижник, которому храм когда-то служил местом летнего отдохновения, давным-давно покинул его, и непогода разбила его вымазанного красной краской идола. Глаза и тело у обоих спутников отяжелели, и, наткнувшись на усыпанный пеплом кирпичный очаг, они опустились на землю, под защиту ветвей; а река и ливень дружно бушевали по-прежнему. Но вот стебли индиго хрустнули, послышался запах скота, и к дереву подошел огромный мокрый брахманский бык. Вспышки молний осветили трезубец Шивы на его боку, дерзко выпяченные голову и горб, сияющие глаза, похожие на глаза оленя, лоб, увенчанный мокрым венком из бархатцев, и шелковистый подгрудок, почти касающийся земли. За ним слышался топот тяжелых ног и громкое дыхание других животных, уходящих от разлива в чащу. -- Оказывается, мы не одни -- сюда пришли и другие существа, -- сказал Финдлейсон, который сидел, прислонив голову к древесному стволу, полузакрыв глаза и чувствуя себя очень удобно. -- Верно, -- глухо отозвался Перу, -- и не маленькие существа. -- Кто они такие? Я неясно вижу. -- Боги. Кому же еще быть? Гляди! -- А, верно! Боги, конечно... боги. Финдлейсон улыбнулся, и голова его упала на грудь. Перу был совершенно прав. После потопа кто мог остаться в живых на земле, кроме богов, которые ее создали, богов, которым его поселок молился еженощно, богов, которые были на устах у всех людей и на всех людских путях? Оцепенение, сковавшее Финдлейсона, мешало ему поднять голову или пошевелить пальцем, а Перу рассеянно улыбался молниям. Бык остановился вблизи храма, опустив голову к влажной земле. В ветвях зеленый попугай клювом чистил мокрые перья и криком вторил грому, в то время как трепещущие тени зверей собирались вокруг дерева. Вслед за быком пришел самец черной антилопы -- подобное животное Финдлейсон за всю свою давно прошедшую жизнь на земле видывал разве только во сне, -- самец с царственной головой, эбеновой спиной, серебристым брюхом и блестящими прямыми рогами. Рядом с ним, опустив голову до земли, неустанно хлеща хвостом по увядшей траве, прошла толстобрюхая тигрица с зелеными глазами, горевшими под густыми бровями, и со впалыми щеками. Бык прилег у храма, и тут из мрака выскочила чудовищная серая обезьяна и села, как садятся люди, на место поверженного идола, а дождевые капли, словно драгоценные камни, посыпались с ее волосатой шеи и плеч. Другие тени возникали и скрывались за пределами круга, и среди них появился пьяный человек, размахивающий жезлом и винной бутылкой. Тогда откуда-то с земли послышался хриплый рев. -- Паводок уже убывает, -- проревел кто-то. -- Вода спадает час за часом, а их мост все еще стоит! "Мой мост, -- подумал Финдлейсон. -- Как это было давно! Какое дело богам до моего моста?" Глаза его искали во мраке то место, откуда донесся рев. Крокодилица. тупоносая гангская Магар, гроза бродов, подползла к зверям, яростно колотя хвостом направо и налево. -- Его построили слишком прочным для меня. За всю эту ночь мне удалось оторвать только несколько досок. Стены стоят! Башни стоят! Мой поток сковали, и река моя уже несвободна. Небожители, снимите это ярмо! Верните мне вольную воду от берега до берега! Я говорю, я, Матерь Ганга. Правосудие богов! Окажите мне правосудие богов. -- Что я говорил? -- прошептал Перу. -- Поистине, это панчаят богов. Теперь мы знаем, что весь мир погиб, кроме вас и меня, сахиб. Попугай снова закричал и захлопал крыльями, а тигрица, прижав уши к голове, злобно зарычала. Где-то в тени закачались блестящие бивни и о