олгие, тяжкие испытания, через которые прошел его народ, оделили его, словно каплей драгоценной эссенции, даром равновесия и всепонимания. Так или иначе, он этому не научился, ибо этому научить нельзя. Это было дано ему от природы. Итак, не тот он был человек, чтобы в ночной тьме рвать простыню на полосы и вязать себе петлю или в кровь разбивать кулаки о стену. Не станет он исступленно метаться по отравленному лабиринту ночных улиц, и не унесут его, избитого, окровавленного, из публичного дома. Конечно, подчас нелегко сносить женские причуды, но горькая тайна любви не терзала мистера Джека и не мешала спать спокойно, как не мог помешать неосторожно съеденный шницель по-венски или этот молодой дурень - христианин, который, верно опять под пьяную руку, звонил в час ночи, потому что ему приспичило поговорить с Эстер. Вспомнив об этом, мистер Джек помрачнел. Пробормотал что-то невнятное. Дураки - они и есть дураки, но пускай дурью мучаются где-нибудь поодаль и не мешают спать серьезным людям. Да, мужчины способны красть, лгать, убивать, обманывать, плутовать и мошенничать, - это всему свету известно. А женщины... ну, они и есть женщины, и тут уж ничего не поделаешь. Мистер Джек тоже знавал толику той боли и тех безумств, что снедают пылкие молодые души... конечно, это печально, очень печально. Но, независимо ни от чего, день есть день - днем надо работать, а ночь есть ночь, ночью надо спать, и, право же, это просто не-стер-пи-мо. - Раз! Весь багровый, он начал кряхтя с усилием наклоняться, покуда кончики пальцев не коснулись белоснежного кафельного пола ванной. ...не-стер-пи-мо... - Два! Он резко выпрямился, руки опустил вдоль тела. ...чтобы человек, которому предстоит серьезная работа... - Три! Он выбросил руки до отказа вверх и тотчас рывком опустил и сжал кулаки перед грудью. ...вынужден был среди ночи вскакивать с постели, оттого что какой-то безмозглый, сумасшедший мальчишка... - Четыре! Сжатые кулаки с силой выброшены вперед, словно для удара, и вновь опущены вдоль тела. ...Это было нестерпимо, и, право слово, он, кажется, без обиняков так ей и скажет! С гимнастикой покончено; мистер Джек осторожно ступил в роскошную, вделанную в пол ванну и медленно расположился в прозрачной голубоватой глуби. Долгий, протяжный вздох истинного наслаждения слетел с его губ. 11. МИССИС ДЖЕК ПРОСЫПАЕТСЯ Миссис Джек проснулась в восемь. Проснулась, как ребенок, мгновенно, сразу ожила и встрепенулась всем своим существом, стоило открыть глаза - и сна как не бывало, мысли и чувства ясны и свежи. Так она просыпалась всю свою жизнь. Минуту, не шевелясь, лежала на спине и смотрела в потолок. Затем она сильным, торжествующим броском откинула одеяло с маленького пышного тела, облаченного в длинную, без рукавов, ночную рубашку из тонкого желтого шелка. Порывисто согнула колени, высвободила ступни из-под одеяла и опять вытянулась. С удивлением и удовольствием оглядела свои крошечные ножки. Ей самой приятно было посмотреть, какие у нее крепкие, ровные, безукоризненной формы пальцы и здоровые, блестящие ногти. С тем же детским хвастливым удивлением она медленно подняла левую руку и стала неторопливо поворачивать перед глазами, завороженно ее разглядывая. Ласково и сосредоточенно она следила, как послушно малейшему ее желанию тонкое точеное запястье, восхищалась изящными крылатыми взмахами узкой смуглой кисти, красотой и уверенной ловкостью, что чувствовались в тыльной стороне ладони и прекрасно вылепленных пальцах. Потом подняла другую руку и, вращая обеими кистями сразу, продолжала нежно и сосредоточенно ими любоваться. "Какое в них волшебство! - думала она. - Какое волшебство и какая сила! Господи, до чего они красивые и на какие чудеса способны! За какую постановку я ни возьмусь, замыслы возникают у меня, точно какое-то радостное чудо. Все это зреет и накипает внутри, а ведь никто ни разу не спросил, как это у меня получается! Во-первых, все возникает сразу... этаким цельным куском в голове. (Забавная мысль заставила ее наморщить лоб с каким-то растерянно-недоумевающим, почти животным выражением.) Потом все рассыпается на кусочки и само собой выстраивается в каком-то порядке, а потоп приходит в движение, - подумала она с торжеством. - Сперва я чувствую, как оно сбегает с шеи и с плеч, потом поднимается по ногам и животу, а потом опять сходится и образует звезду. А после идет в руки, до кончиков пальцев, и тогда уж рука сама делает то, чего мне хочется. Рука проводит линию - и в этой линии есть все, чего мне надо. Рука закладывает складкой кусок ткани - и никто в целом свете не сделал бы такой складки, ни у кого больше эта ткань так бы не выглядела. Рука мешает ложкой в кастрюле, тычет вилкой, бросает щепотку перца, когда я стряпаю для Джорджа, - думала она, - и получается блюдо, какого не сготовит лучший шеф-повар в целом свете, потому что я вкладываю в это себя - сердце, душу, всю свою любовь! - думала она победно и ликующе. - Да! И так было всегда и во всем, что бы я ни делала, - во всем ясность замысла, линия моей жизни ясна, как золотая нить, ее можно проследить от самого детства". Теперь, осмотрев свои ловкие красивые руки, она принялась неторопливо проверять остальное. Наклонив голову, оглядела полную грудь, плавные очертания живота, бедер, ног. Одобрительно провела по бедрам ладонями. Опять протянула руки вдоль тела и лежала неподвижно, вся прямая, ступни сомкнуты, голова откинута, серьезный взгляд устремлен в потолок - словно маленькая королева, готовая к погребению, бесконечно спокойная и красивая, но тело еще теплое, еще податливое, - и при этом думала: "Вот мои руки и пальцы, вот мои бедра, колени, ступни, безупречные пальцы ног, вот она я". И вдруг, словно проверка собственных богатств наполнила ее огромной радостью и довольством, она просияла, порывисто села и решительно спустила ноги на пол. Сунула их в домашние туфли, встала, распахнула руки во всю ширь, потом свела, сцепив пальцы у затылка, зевнула и накинула на себя желтый стеганый халат, что лежал в изножье кровати. У Эстер было розовое милое, тонкое, изысканно красивое лицо. В этом маленьком, четко вылепленном, на редкость подвижном личике со своеобразным овалом - почти в форме сердца - удивительно сочетались черты ребенка и взрослой женщины. Увидев ее впервые, всякий сразу думал: "Наверно, она и девочкой была в точности такая же. Наверно, она с детства ни капельки не изменилась". Но лежал на этом лице и отпечаток зрелых лет. Детское проступало в нем всего ясней, когда она с кем-нибудь разговаривала и вся загоралась веселым, неугомонным оживлением. За работой в лице Эстер проступала серьезность и сосредоточенность зрелого, искушенного мастера, всецело поглощенного своим нелегким трудом, и в такие минуты она выглядела совсем не молодо. Вот тогда-то становились заметны следы усталости и крохотные морщинки вокруг глаз, и седина, уже сквозящая кое-где в темных каштановых волосах. И в часы отдыха или когда она оставалась наедине с собою на лицо ее нередко ложилась тень невеселого раздумья. Тогда красота его становилась глубокой и загадочной. Эстер Джек была на три четверти еврейка, и когда ею овладевала задумчивость, в ней брало верх то древнее, таинственное и скорбное, что присуще этой расе. Лоб прорезали морщины печали и недоумения, и во всем облике проступала печать рока, словно память о бесценном, безвозвратно утерянном сокровище. Выражение это на ее лице появлялось не часто, но Джорджа Уэббера всякий раз, как он его замечал, охватывала тревога, ибо тогда ему чудилось, что глубоко в душе женщины, которую он любил и, как ему казалось, уже понял, скрыто некое тайное знание, ему недоступное. Но чаще всего ее видели и лучше всего запоминали веселой, сияющей, неутомимо деятельной - маленьким пылким созданием, в чьих тонких чертах светилось столько детской радости и неугасимой доверчивости. В такие минуты ее щеки-яблочки разгорались свежим здоровым румянцем, и стоило ей войти в комнату, как все вокруг озарялось исходящим от нее утренним светом жизни и чистоты. И когда она выходила на улицу, смешивалась с вечно спешащей, безрадостной, бездушной толпой, лицо ее сияло, точно бессмертный цветок среди мертвенно-серых людей с мертвенно-мрачными глазами. Мимо нее проносились в людском водовороте неразличимо однообразные лица, на всех застыла одна и та же тупая черствость, сквозило то же коварство без границ, хитрость без смысла и цели, циническая искушенность безо всякого подобия веры и мудрости, - но и в этой орде ходячих мертвецов иные внезапно останавливались посреди вечной угрюмой сутолоки и вперяли в нее затравленный беспокойный взгляд. Она была такая пухлая, кругленькая, от нее веяло щедростью, как от плодоносной земли, она словно принадлежала иной человеческой породе, совсем не похожей на их унылую тощую скудость, - и они глядели ей вслед, словно обреченные вечным мукам грешники в аду, которым на миг дано было видение живой, нетленной красоты. Миссис Джек еще стояла подле кровати, и тут в дверь постучалась горничная Нора Фогарти и тотчас вошла с подносом, на котором были высокий серебряный кофейник, маленькая сахарница, чашка с блюдцем и ложечкой и утренний "Таймс". Она поставила поднос на ночной столик и сказала хриплым голосом: - Здрасьте, миссис Джек. - А, Нора, привет! - отозвалась хозяйка быстро и удивленно, как всегда, когда с нею здоровались. - Ну как вы нынче, а? - спросила она так живо, словно ей и в самом деле это очень интересно, но тотчас продолжала: - Славный будет денек, правда? Видали вы когда-нибудь такое чудесное утро? - Ваша правда, миссис Джек, - согласилась горничная, - утро очень даже чудесное. Ответ прозвучал почтительно, чуть ли не подобострастно, но в голосе послышалось и что-то уклончиво-хитрое и угрюмое; миссис Джек быстро подняла глаза и встретила воспламененный спиртным, бессмысленный, злобный взгляд в упор. Похоже было, однако, что эта женщина злится не столько на хозяйку, сколько на весь белый свет. Если же она и впрямь готова была испепелить миссис Джек взглядом, это жгучее негодование рождено было слепым инстинктом: просто в ней тлела ненасытная злоба, а отчего - Нора и сама не знала. Уж наверняка она не чувствовала себя угнетенной представительницей низших классов, ведь она была ирландка и католичка до мозга костей и во всем, что касалось достоинства и положения в обществе, преисполнялась сознанием собственного превосходства. Она служила в доме миссис Джек больше двадцати лет и на щедрых хлебах изрядно разленилась, но, несмотря на всю свою истинно ирландскую привязчивость и преданность, ни минуты не сомневалась, что в конце концов это семейство попадет в ад заодно со всеми прочими язычниками и нечестивцами. А между тем у этих процветающих нехристей ей жилось весьма недурно. Что и говорить, ей досталось теплое местечко, к ней неизменно переходили почти ненадеванные наряды миссис Джек и ее сестры Эдит, и ничто не мешало ей принимать на самую широкую ногу дружка-полицейского, который приходил раза три в неделю поухаживать за ней; он ел и пил в свое удовольствие, так что ему и в голову не пришло бы попастись где-нибудь в другом месте. А тем временем она отложила впрок несколько тысяч долларов да еще неутомимо поставляла всем своим сестрам и племянницам в родном графстве Корк пикантнейшие сплетни из быта сливок богатого Нового Света, где можно так недурно поживиться; впрочем, сплетни она приправляла толикой благочестивого осуждения и сожаления и мольбами к пресвятой деве беречь ее и не покинуть среди подобных язычников. Нет, право же, злобная досада в ее горящих глазах не имела ничего общего с кастовой ненавистью. Она прожила в этом доме двадцать лет, пользуясь щедростью и великодушием язычников высшего, самолучшего сорта, и понемногу притерпелась почти ко всем их греховным обычаям, но ни на минуту не позволяла себе забыть, где лежит путь истинный и светит свет истинный, ни на минуту не оставляла ее надежда в один прекрасный день вернуться в более просвещенные, истинно христианские родные края. И не от бедности горели обидой глаза горничной, это не был упорный, молчаливый гнев бедняка против богача, ощущение несправедливости оттого, что достойные люди вроде нее вынуждены весь век прислуживать никчемным ленивым бездельникам. Она вовсе не мучилась жалостью к себе оттого, что надо с утра до ночи мозолить руки, чтобы богатая светская дама могла беззаботно улыбаться и лелеять свою красоту. Нора отлично знала, нет такой работы по дому, - подать ли на стол, стряпать ли, шить, чинить, прибирать, - которую ее хозяйка не сумела бы выполнить куда быстрей и лучше, чем она, горничная. Знала она также, что в этом огромном городе, который непрестанным грохотом оглушает даже ее не слишком чуткое ухо, ее хозяйка действует изо дня в день с энергией динамо-машины - покупает, заказывает, примеряет, рассчитывает, кроит, чертит... то в огромных, довольно унылых помещениях, где гуляют сквозняки, где обретают плоть и кровь ее замыслы и эскизы, она на лесах с художниками - и с легкостью побивает их в их же ремесле; то сидит, по-турецки скрестив ноги, среди громадных свертков ткани, и в ее ловких пальцах игла мелькает куда стремительней, чем в проворных руках сидящих вокруг портных с изжелта-бледными лицами; то неутомимо шарит и роется в мрачных лавчонках, где торгуют всяким старьем, и вдруг с торжеством выкопает из кучи хлама образчик того самого узора, какой ей понадобился. И всегда она гонит своих подчиненных, всегда торопит, неотступно, но и добродушно, она не выпускает вожжи из рук и доводит дело до конца, побеждая лень, небрежность, тщеславие, глупость, равнодушие и ненадежность тех, с кем ей приходится работать, - художников, актеров, рабочих сцены, банкиров, профсоюзных заправил, электриков, портных, костюмеров, режиссеров и постановщиков. Всей этой разношерстной, в большинстве довольно убогой и не слишком умелой команде, чьими трудами создается сумасбродное и рискованное целое, именуемое театром малых форм, она навязывает ту же стройность, изысканность замысла и несравненную красочность, какими отличается ее собственная жизнь. И все это горничная прекрасно знала. Притом она нагляделась на жестокий, неподатливый мир, где ежедневно воюет и одерживает победы ее хозяйка, и ясно понимала, что, даже обладай она сама талантами и познаниями, которыми наделена миссис Джек, во всем ее, Норином, ленивом теле не наберется столько энергии, решимости и власти, сколько скрыто у той в кончике мизинца. И понимание это отнюдь не пробуждало в ирландке чувства неполноценности, напротив, прибавляло самодовольства, ведь на самом-то деле настоящая труженица не она, а миссис Джек! Нет, она, горничная, ест и пьет то же, что и хозяйка, живет под той же крышей, даже носит те же платья - и ни за что на свете она не поменялась бы местом со своей хозяйкой. Да, она понимала, что ей посчастливилось и жаловаться не на что; и, однако, злая, противоестественная обида безжалостным огнем горела в ее враждебном, мятежном взгляде. А почему - она и сама не могла бы объяснить словами. Но в минуты, когда эти две женщины оказались лицом к лицу, слова были не нужны. Объяснение запечатлено было в самой их плоти, читалось в каждом их движении. Не богатство миссис Джек, не ее власть и положение в обществе вызывали злобу горничной, но нечто более личное и трудно уловимое - особый настрой и своеобразие, какими отличалась вся жизнь той, другой женщины. Ибо за последний год Норой Фогарти овладело смятение, внутреннее недовольство и разочарование, смутное, но неодолимое чувство, что вся ее жизнь пошла наперекос и, никчемная, бесполезная, близится к бесплодной старости. Она недоумевала и мучалась, чувствуя, что упустила в жизни нечто прекрасное и величественное, и не понимая, что же это могло быть. Но что бы это ни было, а ее хозяйка, видно, каким-то чудом это таинственное нечто нашла и насладилась им сполна, - и эта истина, которую Нора ясно видала, хоть и не могла определить и назвать, жгла ее нестерпимой обидой. Они были почти однолетки, одного роста и настолько схожего сложения, что горничная могла, не ушивая и не переделывая, носить хозяйкины платья. Но даже если бы они родились на разных планетах и вели свое начало от совершенно разной протоплазмы, они не могли бы быть более противоположны друг другу. Нора вовсе не была уродом. Ее черные волосы, зачесанные на косой пробор, были густые и пышные. И лицо было бы приятным и миловидным, если бы не тупо-растерянное выражение, которое придавали ему сейчас хмель и накипающая беспричинная злость. В лице этом была и доброта - но была и неистовая вспыльчивость, присущая натурам, в которых скрыто нечто необузданное, грубое и в то же время уязвимое, жестокое, нежное и порывисто-буйное. И фигура ее еще не расплылась, и ей пришлась впору изящного покроя юбка из зеленой шерстяной ткани в крупную клетку (юбку недавно отдала ей хозяйка - после долгих лет службы Нора считалась как бы старшей над остальной прислугой и не обязана была носить форменное платье, как другие горничные). Но хозяйка была тонка в кости, и стройная фигурка ее отличалась в то же время соблазнительной пышностью, горничная же, напротив, казалась топорной и неуклюжей. У нее было тело женщины, чья молодость и плодоносная свежесть миновали, уже несколько отяжелевшее, негибкое, оно стало сухим и жестким от многих ударов и долгой усталости, от медленно копившегося груза невыносимых дней и безжалостных лет, которые все отнимают у человека и от которых никому не ускользнуть. Нет, никому не ускользнуть - только вот _она_ ускользает, горько думала ирландка с глухим, невыразимым словами ощущением, что ее жестоко оскорбили, - _ей_ все дано, _она_ всегда торжествует. _Ей_ годы приносят только успех за успехом. А почему так? Почему? Мысль ее наткнулась на этот вопрос, точно дикий зверь на отвесную непроницаемую стену, и замерла в растерянности. Разве они не дышали одним и тем же воздухом, не ели ту же пищу, не носили те же платья, во жили под одной крышей? Разве не было у нее все то же самое - ничуть не хуже и не меньше, чем у хозяйки? Уж если на то пошло, ей, Норе, живется еще получше, с едким презрением подумала она, она-то не надрывается с утра до ночи, как ее хозяйка. А меж тем она стоит растерянная, недоумевающая и угрюмо смотрит на ослепительно счастливую жизнь той, другой... она видит этот блистательный успех, понимает, как он велик, чувствует, как он для нее оскорбителен, - и не знает, какими словами высказать, до чего это нестерпимо несправедливо. Знает только одно: ее сделали неуклюжей и неловкой те самые годы, которые другой женщине прибавили изящества и гибкости; ее кожа стала жесткой и землистой от того же солнца и ветра, которые прибавили блеска сияющей красоте другой женщины; и даже сейчас душа ее отравлена сознанием, что жизнь ее не удалась, прошла понапрасну, а в той, другой, словно прекрасная музыка, не угасают силы и самообладание, здоровье и радость. Да, это она понимала достаточно ясно. Сравнение открывало жестокую и страшную истину, не оставляло ни сомнения, ни надежды. И сейчас Нора устало и хмуро смотрела на хозяйку, стараясь под давлением многолетней выучки, чтобы голос ее звучал, как и полагается, почтительно покорно, и при этом видела, что та разгадала ее тайную зависть и разочарование в жизни и жалеет ее. И душу горничной переполнила ненависть, ибо жалость ей казалась крайним, нестерпимейшим оскорблением. И в самом деле, когда миссис Джек здоровалась с горничной, ее прелестное лицо оставалось все таким же добрым и жизнерадостным, однако зоркие глаза мигом подметили бушующую в той злобу, и ее охватили удивление, жалость и раскаяние. "Опять! - подумала она. - Напилась третий раз за эту неделю! Что же это такое? Чем может кончить подобный человек?" Миссис Джек и сама не знала толком, что означали слова "подобный человек", но на миг в ней пробудилось бесстрастное любопытство; с таким чувством сильная, щедро одаренная решительная личность, чей талант с блеском и легкостью проявляется на каждом шагу и венчает ее жизнь неизменным успехом, вдруг оглядывается и с удивлением замечает, что почти все люди вокруг живут совсем иначе, кое-как перебиваются со дня на день, вслепую, неуклюже влачат убогое и скучное существование. С внезапным сожалением она поняла, что люди эти совершенно безлики и бесцветны, словно каждый не живое существо, которому даны способность любить и быть любимым, красота, радость, страсть, страдание и смерть, - но лишь частица какого-то неохватного и страшного живого месива. Потрясенная этим открытием, хозяйка смотрела на служанку, которая прожила с ней бок о бок почти двадцать лет, и впервые задумалась - что за жизнь была у этой женщины? "Что же это такое? - опять и опять думала она. - Что с ней стряслось? Прежде она такой не была. Это случилось за последний год. И ведь раньше Нора была такая хорошенькая! - вдруг с испугом вспомнила она. - Да ведь сначала, когда она к нам только поступила, она была просто красивая! Стыд и срам! - мысленно возмутилась миссис Джек. - Чтобы девушка с такими возможностями - и так опустилась! Не понимаю, почему она не вышла замуж? За ней увивались, по крайней мере, с полдюжины этих верзил полицейских, и только один все еще аккуратно ее навещает. Все они были от нее без ума, могла же она кого-нибудь выбрать!" С доброжелательным любопытством она разглядывала горничную, и тут ее коснулось дыхание этой женщины - обдало перегаром выпитого виски, резким запахом немытых волос и нечистого тела. Ее передернуло, она нахмурилась и тотчас густо покраснела от стыда, смущения и острой брезгливости. "Господи, да от нее воняет! - с ужасом и омерзением подумала она. - Задохнуться можно! Гадость какая! - Теперь ее негодование обратилось на всех горничных сразу. - Пари держу, они никогда не моются, а ведь им с утра до ночи делать нечего, могли бы, по крайней мере, содержать себя в чистоте! О, господи! Кажется, могли бы радоваться, что служат в таком красивом доме и у нас им так хорошо живется; могли бы хоть капельку этим гордиться и ценить все, что мы для них делаем! Так нет же! Они просто этого не стоят!" - с презрением подумала она, и на миг уголок ее красиво очерченных губ исказила уродливая гримаса. В этой гримасе сквозило не только презрение и насмешка, но что-то едва ли не свойственное всему ее племени - какой-то дерзкий, упрямый вызов, словно стремление доказать свое превосходство. Эта недобрая усмешка лишь на миг, почти неуловимо, изуродовала очертания ее губ, она никак не подходила к прелестному лицу и тотчас исчезла. Однако горничная все заметила, и эта мимолетная, но многозначительная усмешка жестоко ее уязвила. "Ну как же! - в бешенстве подумала она. - Такой распрекрасной дамочке на нашу сестру и смотреть противно, так, что ли? Как же, как же! Мы ведь больно важные! Вон у нас сколько шикарных платьев, да вечерних тувалетов, да сорок пар туфелек по заказу! Господи Исусе! У ней столько всякой обувки, точно она сороконожка! Да еще нижние юбки, да панталоны шелковые в самом Париже шиты! От этого мы больно распрекрасные, так, что ли? Мы не то что простой народ, на стороне не балуемся, так, что ли? Боже упаси! Мы только собираем друзей-приятелей, эдаких важных да шикарных господ, на шикарные вечеринки! А коли у бедной девушки лишней пары штанишек и то нету, как мы ее презираем! Сразу видать: "Ах, мол, ты такая-сякая, мне на тебя и смотреть-то противно!" А между прочим, коли по правде сказать, так тут на Парк-авеню сколько угодно шикарных дам ни на волос не лучше меня! Уж я-то знаю! Так что вы бы поосторожней, дамочка, не больно задавайтесь!" - со злобным торжеством думала горничная. "Ого! Коли бы я стала говорить все, что знаю! "Нора, - говорит, - коли позвонят, а меня нету дома, спросите, что передать. Мистер Джек не любит, чтоб его беспокоили..." Господи Исусе! Нагляделась я на них, все они не любят, чтоб их беспокоили. Такие у них порядки, заводи полюбовников да полюбовниц и друг дружке не мешай, ни про что не спрашивай и пропади все пропадом, лишь бы не на глазах! А попробуй кто на двадцать минут опоздать к обеду - враз начинается: где тебя носила нелегкая, да что же это будет, коли ты эдак про семью забываешь?.. Да уж, - в ней всколыхнулось чувство юмора, некоторая добродушная снисходительность, - чудно тут живут люди! А уж хозяева мои чудней всех! Слава тебе, господи, я-то сроду христианка, в истинной вере воспитана, коли согрешила, так схожу в храм божий, зато..." Как часто бывает с горячими натурами, подвластными внезапной смене настроений, она уже раскаивалась в недавней вспышке злобы, и чувства ее хлынули по другому руслу: "...Зато, видит бог, в целом свете нет людей добрее! Ни у кого больше не хотела б я служить, только у миссис Джек. Уж коли ты им по душе, ничего для тебя не жалеют. Вон в апреле двадцать лет сравняется, как я у них в доме, и ни разу не видала, чтоб тут голодного не накормили. А ведь есть такие - каждый божий день в церковь ходят, а подвернись случай - у покойника с глаз медный грош украдут, как же, как же! Нет, у нас у всех тут прямо дом родной, я это нашим всегда говорю, - с добродетельным самодовольством подумала она, - и уж прочие как хотят, а Нора Фогарти не такой человек - черной неблагодарностью добрым хозяевам не отплатит!" Все это пронеслось в голове и в сердце у обеих женщин с быстротою мысли. Тем временем горничная, поставив поднос на столик подле кровати, отошла к окнам, отворила их, подняла шторы, чтобы впустить побольше света, поправила занавеси и уже наливала воду в ванну - сперва послышался шум бурно бьющей струи, потом он стал глуше, ровней: Нора слегка привернула краны и доводила слишком горячую клокочущую воду до нужной температуры. А между тем миссис Джек небрежно, нога на ногу уселась на краю кровати, из высокого серебряного кофейника налила в чашку горячего, исходящего паром черного кофе и развернула сложенную на подносе газету. Она пила кофе, невидящими, остановившимися глазами глядя на печатную страницу, лицо у нее стало хмурое, недоумевающее, и она машинально то снимала, то вновь надевала на палец правой руки старинное причудливое кольцо. Это была давняя бессознательная привычка - верный признак беспокойства и нетерпения или же знак, что она чем-то озабочена и собирается с мыслями, чтобы перейти к быстрым и решительным действиям. Так и сейчас, первый порыв жалости, любопытства, сочувствия уступил место потребности теперь же, немедленно что-то сделать с Норой. "Вот куда девалось спиртное из запасов Фрица, - думала она. - Он ведь просто взбешен... Придется ей это прекратить. Если она будет продолжать в том же духе, через месяц-другой она совсем сопьется... Господи, какая дуреха, убить ее мало! И что это на них находит?" - думала миссис Джек. Ее прелестное лицо залил гневный румянец, глаза потемнели от волнения, меж бровей залегла глубокая складка: решено, она поговорит с горничной сурово, напрямик и притом не откладывая. И тотчас она вздохнула с облегчением и почувствовала себя почти счастливой, ведь ничто не было так чуждо ее натуре, как нерешительность. Она давно уже знала о непозволительных поступках Норы и от этого лучилась угрызениями совести, а теперь сама себе удивлялась - что тут было колебаться? Но когда горничная, выйдя из ванной, замешкалась, прежде чем уйти, словно ждала распоряжений, и посмотрела на хозяйку уже по-иному, словно бы тепло, даже ласково, миссис Джек вдруг смутилась: заговорила, тут же об этом пожалела и сама удивилась, как неуверенно, почти виновато звучит ее голос. - Да, Нора, - не без волнения начала она, быстро снимая и вновь надевая кольцо, - мне надо с вами поговорить. - Слушаю, миссис Джек, - скромно и почтительно откликнулась та. - Это мисс Эдит просила меня у вас спросить, - торопливо и не без робости продолжала хозяйка, изумленно ловя себя на том, что начинает выговор совсем не так, как намеревалась. Нора ждала с видом самого покорного и почтительного внимания. - Может быть, вы или еще кто-нибудь из девушек видел, у мисс Эдит было такое платье, - поспешно продолжала миссис Джек, - из тех, что она в прошлом году привезла из Парижа. Такого особенного серо-зеленого цвета, она еще надевала его с утра, когда уходила по делам. Вы помните, а? - докончила она отрывисто. - Да, мэм. - Лицо у Норы было серьезное и недоумевающее. - Я это платье видала, миссис Джек. - Так вот, Нора, она не может его найти. Оно пропало. - Пропало? - Горничная посмотрела на хозяйку в тупом удивлении. Но в ту самую секунду, как она повторила это слово, на губах ее мелькнула предательская хмурая усмешка и глаза блеснули хитро и торжествующе. Миссис Джек мигом поняла, что все это означает. "Ясно! Она знает, куда девалось платье! - подумала она. - Конечно, знает! Его взяла одна из горничных! Стыд и срам, не стану я больше такое терпеть!" - Миссис Джек едва не задохнулась от возмущения, все в ней кипело. - Да, платье пропало! Говорят вам, пропало! - гневно крикнула она в лицо горничной, которая смотрела на нос во все глаза. - Что с ним произошло? Куда оно, по-вашему, девалось? - спросила она напрямик. - А я не знаю, миссис Джек, - медленно, словно бы с недоумением ответила Нора. - Наверно, мисс Эдит его потеряла. - Как это потеряла! Не говорите глупостей! - вне себя закричала миссис Джек. - Как она могла его потерять? Она никуда не уезжала. Она все время здесь. И платье тоже было здесь, еще неделю назад висело в шкафу. Как это можно потерять платье? - нетерпеливо крикнула она. - Что же, только зазеваешься, и оно само с тебя слезет и куда-то уйдет? - съязвила она. - Ничего мисс Эдит не теряла, вы это и сами понимаете. Кто-то его взял. - Да, мэм, - покорно согласилась Нора. - Вот и я так думаю. Верно, кто-нибудь сюда забрался, пока вас не было дома, и стащил его. - Она горестно покачала головой. - Я вам так скажу, нынче прямо и не знаешь, кому верить, - изрекла она нравоучительно. - Одна моя подружка, она служит у важных людей, так она мне вчера только рассказывала, приходит к ним какой-то, вроде швабры продает, полы мыть, и вот уговаривает, - я, мол, покажу, как ваши полы мыть; и такой, подружка говорит, славный паренек, с виду такой чистенький, любо поглядеть. Вот ей-богу, говорит, - это я вам в точности ее слова передаю, миссис Джек, - как они мне после сказали, чего он у них натворил, я прямо ушам своим не поверила. Будь он мне родной брат, я и то бы так не удивилась, говорит. Так что, сами понимаете... - О, господи, Нора! - Миссис Джек сердито, нетерпеливо отмахнулась. - Что за вздор вы несете? Кто это может войти, чтоб его не заметили? Вы и другие девушки весь день дома, попасть к нам можно только лифтом или с черного хода, и вам видно всех, кто приходит. И уж если к нам полез бы вор, так не ради какого-то одного платья, сами понимаете. Вор бы взял деньги или драгоценности, во всяком случае что-нибудь ценное, что можно продать. - А я вам вот что скажу, - возразила Нора. - Помните, на той неделе приходил мастер чинить холодильник. Я еще тогда сказала Мэй, не нравится он мне, говорю. Какое-то, говорю, у него лицо нехорошее. Ты, говорю, за ним присматривай, потому как... - Нора!! Голос хозяйки прозвучал так резко, что горничная мигом прикусила язык, быстро глянула на нее и замолчала, багровея от злости и стыда. Миссис Джек с жарким негодованием смотрела на нее в упор и наконец не выдержала. - Слушайте! - крикнула она, вне себя от ярости. - Это же просто свинство, как вы все себя ведете! Мы всегда так хорошо к вам относились, а вы... - Она заговорила мягче, с жалостью: - Во всем Нью-Йорке нет другого дома, где с горничными обращались бы так хорошо, как с вами. - Так разве я не понимаю, миссис Джек, - охотно, чуть ли не весело отозвалась Нора, но взгляд ее оставался угрюмо-враждебным. - Я то же самое говорю. Я ж сама только вчерашний день Джейни говорила, мы, говорю, счастливые, что верно, то верно. Я, говорю, ни у кого другого не хотела б служить, только у миссис Джек. Двадцать лет, говорю, я в этом доме, и никогда от ней худого слова не слыхала. Лучше них, говорю, нет людей на свете, всякой девушке повезло, кто у них служит! А как же! - увлекаясь, с жаром вскричала Нора. - Или, может, я не знаю, что вы за люди - мистер Джек, и мисс Эдит, и мисс Элма? Да я ради вас хоть сейчас в лепешку расшибусь. - Никто вас не просит расшибаться в лепешку, - нетерпеливо перебила миссис Джек. - Право, Нора, вам всем очень легко живется. И вовсе вам не приходится расшибаться в лепешку. Вот мы и правда расшибаемся, мы-то работаем, как проклятые! - с жаром воскликнула она. - Каждое утро шесть дней в неделю мы идем на работу... мы себя не жалеем... - Так разве я не понимаю, миссис Джек! - поспешно вставила Нора. - Я ж только вчерашний день говорила Мэй... - Ах, да какое мне дело, что вы там говорили Мэй! - Мгновенье миссис Джек строго смотрела на горничную, вся красная от гнева. Потом заговорила спокойнее: - Послушайте, Нора. Мы всегда вам всем давали все, чего бы вы ни попросили. Жалованье у вас не маленькое, за такую работу нигде столько не платят. Вы живете здесь ничуть не хуже, чем наша семья, ведь вы прекрасно знаете, что... - А как же! - не давая хозяйке договорить, с чувством произнесла Нора. - Я у вас вроде как и не в услужении. Вы же со мной по-хорошему, вроде как я тоже из вашего семейства. - Ох, какой вздор! - вырвалось у миссис Джек. - Не смешите меня. В моем семействе каждый, кроме разве моей дочки Элмы, за один день успевает переделать больше дел, чем любая из вас за целую неделю! Вы тут как сыр в масле катаетесь... Да, как сыр в масле! - повторила она с забавной серьезностью, села и с минуту молча смотрела на горничную, сжимая и разжимая кулачки; грозная маленькая динамо-машина, она вся дрожала от негодования. И тотчас ее снова взорвало: - О, господи, Нора, как будто мы для вас чего-нибудь жалели! Мы же никогда вам ни в чем не отказывали! Дело не в том, сколько стоит это платье. Вы прекрасно знаете, мисс Эдит отдала бы его любой из вас, надо было только пойти и попросить! А так... ох, это невыносимо! Невыносимо!.. - крикнула она в порыве возмущения. - Неужели у вас совсем совести нет - надо же, так поступать с людьми, которые всегда были вам друзьями! - Как же, как же, по-вашему, это я виновата?! - дрожащим голосом выкрикнула Нора. - Я у вас сколько лет прожила, а вы на меня думаете? Да пускай мне правую руку отрубят, коли я у кого из вас когда хоть единую пуговицу возьму! Сгоряча она и впрямь протянула руку, будто подставляя ее под топор. - Вот как перед богом! - торжественно заявила она и, заметив, что хозяйка хочет заговорить, продолжала с еще большим жаром. - Не видать мне спасенья на том свете, если я когда хоть иголку, хоть грош у кого из вас взяла. - Она так увлеклась, что уже себя не помнила. - Разрази меня гром! Всем святым клянусь! Чем хотите! Душой моей покойницы матери... - Ох, Нора! - с жалостью вымолвила миссис Джек, покачала головой, отвернулась и, несмотря на всю свою досаду, невольно засмеялась, так нелепо-преувеличенно звучали эти клятвы. "Нет, с ней говорить невозможно, - горько, презрительно-насмешливо думала миссис Джек. - Клянется и божится на все лады и воображает, что этим можно все исправить. Еще бы! Напьется виски Фрица, а потом пойдет в церковь - хоть ползком доползет, - и окропит себя святой водой, и выслушает проповедь, причем ни словечка не поймет, и вернется с чистой душой, вполне собой довольная... и при этом прекрасно знает, что кто-то из девушек берет чужие вещи!.. Странная штука все эти обряды и клятвы, - думалось ей дальше. - Точно и правда колдовство какое-то. Они создают подобие жизни для людей, у которых никакой своей жизни нет. И подобие истины - для тех, кто не сумел сам найти для себя какую-то истину. В них эти люди обретают любовь, красоту, немеркнущую истину, спасение души - все, на что мы надеемся в жизни и ради чего страдаем. Все, что нам, остальным, дается ценою нашей крови, тяжкими трудами, душевными муками и тоской, эти люди получают так легко, просто чудом, - насмешливо думала она, - стоит им только поклясться "спасением на том свете" и "душой покойницы матери"! - ...Бог свидетель, и все святители, и сама пресвятая дева! - соловьем разливалась между тем горничная, и, когда эти слова дошли до сознания хозяйки, миссис Джек вновь устало повернулась к ней и сказала мягко, почти просительно: - Ради бога, Нора, будьте же разумны! Что толку призывать в свидетели всех святых и деву Марию и ходить в церковь, если потом вы приходите домой и вовсю тянете виски мистера Джека? И еще обманываете людей, которые всегда были вам самыми лучшими друзьями! - с горечью воскликнула она. Но тут в угрюмом и растерянном взгляде горничной снова вспыхнул недобрый огонь, и миссис Джек продолжала чуть не со слезами: - Ну попробуйте же рассуждать здраво! Неужели вы ни на что лучшее не способны? Почему вы приходите ко мне нетрезвая и так себя ведете, когда вы ничего от нас не видели, кроме хорошего? Голос ее дрожал от жалости и гнева, она была глубоко оскорблена - и то была не просто личная обида. Ей казалось, горничная предала то, что в жизни должно быть высоко и неприкосновенно: честность и цельность, веру в человеческие чувства - то, что надо свято блюсти и чтить всегда и везде. - Что ж, мэм, - сказала Нора и тряхнула темноволосой головой, - я ж говорю, коли это вы на меня думаете... - Да нет же, Нора. Хватит. - В голосе миссис Джек теперь слышались печаль, усталость, уныние, однако он прозвучал твердо и решительно. Она слегка махнула рукой. - Можете идти. Мне сейчас больше ничего не нужно. Высоко вскинув голову, горничная твердым шагом направилась к двери, ее окаменевший затылок и выпрямленная спина яснее всяких слов выдавали чувства оскорбленной невинности и еле сдерживаемой ярости. На пороге она приостановилась, взялась за ручку двери и через плечо нанесла последний удар: - Насчет того платья мисс Эдит... - Она снова тряхнула головой. - Коли оно не потерялось, так, верно, найдется. Я так думаю, может, которая из девушек взяла его взаймы, надеть разок, понимаете? И она затворила за собой дверь. Полчаса спустя мистер Фредерик Джек с номером "Гералд трибюн" под мышкой прошел по коридору. Настроение у него было отличное. Вспышка досады из-за звонка, что разбудил его среди ночи, уже забылась. Он легонько постучался в дверь жениной спальни и подождал. Никакого ответа. Он прислушался и постучал еще раз, потише. - Ты здесь? - окликнул он. Отворил дверь и, неслышно ступая, вошел. Жена уже поглощена была самым первым из своих утренних дел. Она сидела спиной к двери за письменным столиком, что стоял в дальнем конце комнаты, между окон; слева на столе лежали стопки счетов, деловых и личных писем, справа - раскрытая чековая книжка. Миссис Джек озабоченно что-то писала. Пока муж пересекал комнату, она отложила перо, быстрым движением промокнула записку и уже собиралась ее сложить и сунуть в конверт, когда он заговорил. - Доброе утро, - сказал он ласково и чуть насмешливо, как обычно обращаешься к тому, кто не заметил твоего появления. Она вздрогнула и обернулась. - А, здравствуй, Фриц! - весело воскликнула она. - Ну, как ты, а? Он почти торжественно наклонился, мимолетно, дружески поцеловал ее в щеку, выпрямился, бессознательно слегка расправил плечи и одернул рукава и полы пиджака: вдруг какая-нибудь нечаянная складочка нарушает его безупречную представительность? Жена мигом оглядела его с головы до пят, оценила каждую мелочь его сегодняшнего костюма - ботинки, носки, отличного покроя брюки и пиджак, галстук и скромную гардению в петлице... Потом подалась вперед, подперла подбородок ладонью, вся воплощенное внимание, и смотрела теперь добродушно-озадаченно. "Я вижу, ты надо мной смеешься, - явственно говорило ее лицо. - Что же это я такого сделала?" Мистер Джек подбоченился, слегка расставил ноги и поглядел на жену с притворной суровостью, за которой, однако, сквозило веселое добродушие. - Ну, что такое? - нетерпеливо воскликнула она. Вместо ответа мистер Джек протянул ей газету, которую до этой минуты прятал за спиной, развернул и постучал по странице указательным пальцем. - Ты это видела? - Нет. А что тут? - Обозрение Эллиота в "Гералд трибюн". Хочешь послушать? - Хочу. Почитай. Что он там пишет? Мистер Джек стал в позу, пошуршал газетой, нахмурил брови, откашлялся с напускной важностью и, пытаясь под наигранно насмешливым тоном скрыть искреннее удовольствие и торжество, начал читать вслух: - "Для этого нового спектакля мистер Шалберг пустил в ход весь арсенал присущих его таланту утонченных режиссерских приемов. Он блестяще все рассчитал, нашел точный ритм и меру - каждое слово, мизансцена, каждый жест идеально сочетаются с необычайно богатым оттенками, очень сдержанным и потому особенно убедительным актерским исполнением, - ничего подобного мы, пожалуй, в этом сезоне еще не видели. У него особый дар красноречивого - о, истинно красноречивого! - молчания, которое говорит несравненно больше, чем оглушительная, но почти всегда бессмысленная крикливость, господствующая на многих современных сценах. Все это ваш прилежный обозреватель имеет удовольствие повторить с восторгом, далеко выходящим за рамки обычного. Надо прибавить, что мистер Шалберг открыл нам в лице Монтгомери Мортимера прекрасный молодой талант, лучший из всех, какими нас порадовал нынешний сезон. И, наконец... - Мистер Джек с важностью откашлялся, потряс руками, так что газета внушительно зашуршала, и поверх нее с презабавным выражением поглядел на жену. И продолжал: - И, наконец, с неоценимой помощью мисс Эстер Джек он подарил нам безупречную, ненавязчивую постановку, которая согрела старые кости пишущего эти строки теплом, какого они на Бродвее давно уже не ощущали. Для трех актов этой пьесы мисс Джек создала три набора выразительнейших декораций, они превзошли все, что доныне выполнено было ею в театре. Вот талант, который поистине не знает себе равных. Ваш скромный, но прилежный обозреватель глубоко убежден, что именно ей принадлежит первое место среди художников современного театра". Тут мистер Джек умолк и, вскинув голову, с шутливой торжественностью посмотрел поверх газеты на жену. - Ты, кажется, что-то сказала? - О, господи! - воскликнула она, смеясь, лицо ее залил румянец радостного волнения. - Нет, вы слыхали? Это что ж такое, овация? - Она комически, нарочито еврейским жестом всплеснула руками. - Что еще он там пишет, а? - И с жадным нетерпением наклонилась к мужу. - "Вот почему приходится сожалеть, - продолжал читать мистер Джек, - что блестящий дар мисс Джек не получает лучшей пищи, на которой он мог бы себя проявить, нежели пьеса, которую мы видели вчера в Арлингтонском театре. Ибо, как ни прискорбно, мы вынуждены признать, что сама по себе пьеса эта..." - Ну, ладно. - Мистер Джек оборвал чтение на полуслове и отложил газету. - Дальше, сама понимаешь, так себе. - Он слегка пожал плечами. - Ни то ни се. В общем, пьесу он разнес. Но какой нахал! - вскричал он с комическим негодованием. - Что это за фокусы насчет мисс Эстер Джек? А я ни при чем, что ли? Почему мне не отдана дань уважения, я же как-никак твой муж? Знаешь, - продолжал он, - я бы хотел тоже занять какое-то местечко, хоть на галерке. Разумеется... - Теперь он для пущей язвительности заговорил нарочито равнодушным тоном, обращаясь в пустоту, словно там находится некий невидимый слушатель, а сам он всего лишь сторонний наблюдатель. - ...Разумеется, это всего лишь ее муж. Что он такое? Пф! - Тут оратор насмешливо и презрительно фыркнул. - Всего только делец, который вовсе не заслужил, чтобы в жены ему досталась такая замечательная женщина. Что он понимает в искусстве? Может ли он ее оценить? Может ли он хоть что-то понять в ее работе? Может он сказать... как бишь там сказано? - перебил себя мистер Джек, заглянул в газету и вновь прочитал с наигранным пафосом: - "безупречную, ненавязчивую постановку, которая согрела старые кости теплом, какого они на Бродвее давно уже не ощущали". - Да, конечно, - сказала она небрежно-снисходительно, словно пышные фразы рецензента не вызвали у нее никаких иных чувств, хотя по лицу ее еще видно было, что эти похвалы ей приятны. - Смешно и жалко, правда? Ужасные трепачи эти газетчики. Надоели они мне. - "Вот талант, который поистине не знает себе равных!" - продолжал цитировать мистер Джек. - Недурно, а?! Где же ее супругу выдумать такое! Нет уж, - выкрикнул он с презрительным смехом, помотал головой и покачал из стороны в сторону пухлым указательным пальцем. - У ее супруга на это ума не хватит! Куда ему! Он всего лишь делец! Он не способен ее оценить! И вдруг, к великому изумлению миссис Джек, на глазах его выступили слезы и стекла очков внезапно запотели. Наклонясь вперед, она пытливо смотрела на мужа, смотрела с испугом, сочувственно и протестующе, и, однако, уже не впервые почувствовала, что есть в жизни что-то странное, непостижимое, чего ей никогда не удавалось ни понять, ни выразить. Ведь этот неожиданный, беспричинный взрыв чувств со стороны ее всегда сдержанного мужа, конечно же, никак не связан с газетной рецензией. И его огорчение от того, что рецензент называет ее "мисс" - только шутка, розыгрыш. А на самом деле он всегда восторженно радуется ее успехам. С острой, никакими словами не выразимой жалостью (К кому? К чему? Этого она и сама не знала.) она вдруг представила себе гигантские каменные ущелья в центре города, где муж проведет весь день; там в горячке и спешке, в непрерывном водовороте всяких дел его представительные и цветущие собратья станут оживленно трясти ему руку или хлопать по плечу, станут говорить: "Послушайте, видели вы сегодня "Гералд трибюн"? Читали, что там написано про вашу жену? Вот кем вы, наверно, гордитесь! Поздравляю!" Ей казалось, она видит, как при этих похвалах багровеет от удовольствия его и без того румяное лицо, как он старается изобразить снисходительную улыбку и отвечает словно бы небрежно что-нибудь вроде: "Да, я как будто видел, о ней там упоминали. Но, знаете ли, меня это не так уж волнует. Для нас это не новость. Ее часто хвалят, мы уже привыкли". А вечером, возвратясь домой, он ей перескажет каждое слово, - и хотя прикинется почти равнодушным, будто все это его только забавляет, она-то знает, он бесконечно доволен и рад. И он тем сильней гордится ею, что знает: жены этих богатых людей, по большей части красивые еврейки, столь же корыстные в своих поисках всего самого модного в мире искусства, как их мужья - в погоне за коммерческой выгодой, тоже прочитают о ее успехе, и поспешат убедиться в нем своими глазами, и потом станут обсуждать его в роскошных спальнях, где жаркий блеск огней прибавит их красивым чувственным лицам еще толику волнующей эротической пикантности. Все это мигом пронеслось у нее в мыслях при виде плотного, седеющего холеного мужчины, чьи глаза внезапно, по неведомой ей причине, наполнились слезами, а губы горестно надулись, точно у обиженного ребенка. Сердце ее захлестнула несказанная жалость и нежность, и она с жаром воскликнула: - Да что ты, Фриц! Ты же знаешь, для меня все совсем не так! Я же ничего такого в жизни не думала и не говорила! Ты же знаешь, как мне важно, чтобы тебе нравилось все, что я делаю! Для меня твое мнение значит в сто раз больше, чем вся эта газетная писанина! Да и что они там понимают? - пробормотала она с презрением. Тем временем мистер Джек снял очки, протер, энергично высморкался, водрузил очки на место и теперь, наклонив голову, с забавной старательностью прикрыл глаза пухлой рукой и торопливо заговорил, понизив голос и словно извиняясь: - Да-да, я знаю! Это все ничего! Я просто пошутил! Он смущенно улыбнулся. Еще раз шумно высморкался, обида сошла с его лица, и он заговорил просто и непринужденно, как ни в чем не бывало: - Ну, так как твое настроение? Довольна ты премьерой? - Пожалуй, да, - неуверенно ответила миссис Джек; в ней вдруг шевельнулось смутное недовольство - привычное ощущение в час, когда работа кончена и почти нестерпимое напряжение последних дней перед премьерой уже позади. - Мне кажется, все прошло недурно, - продолжала она. - Как по-твоему? И декорации мои вроде недурны - как ты скажешь? - жадно спросила она. - Хотя нет, - тут же спохватилась она по-детски смиренно и словно про себя, - наверно, они самые заурядные. Далеко им до моих лучших работ, а? - Вопрос прозвучал нетерпеливо и требовательно. - Ты же знаешь мое мнение, - сказал мистер Джек. - Я тебе уже говорил. Никто тебе и в подметки не годится. Твои декорации - лучшее, что есть в этом представлении! - твердо заявил он. - Все остальное на десять голов ниже, да-да! На десять голов! - И прибавил спокойнее: - Я думаю, ты рада, что с этим покончено. В нынешнем сезоне больше ведь ничего не будет, верно? - Да, только вот я еще обещала Айрин Моргенстайн костюмы для ее нового балета. И сегодня утром надо опять повидать кое-кого из арлингтонцев, еще кое-что подправить, - уныло докончила она. - Как, опять! Вчера вечером все выглядело отлично, неужели ты недовольна? Чего тебе еще не хватает? - А чего, по-твоему, может не хватать? Это же вечная история! Всегда одно и то же! Конца этому не видно! Потому что всюду полно ослов и тупиц, сколько им ни объясняй, ничего не делают, как надо. В этом вся беда. Ей-богу, это ниже меня! - вырвалось у нее из глубины души. - Напрасно я бросила живопись. Иногда меня просто тошнит! - с досадой крикнула она. - Это же стыд и срам - тратить себя на таких людей. - Каких "таких"? - Ну, ты же сам знаешь, что за народ в театре, - пробормотала миссис Джек. - Конечно, есть и стоящие люди... но, ей-богу, большинство - такая дрянь! "А видели вы меня в той роли, да читали, как меня хвалят в другой, да не правда ли, вот в этой я играю потрясающе", - сердито передразнила она. - Право слово, Фриц, их послушать, так подумаешь, театр только затем и существует, чтобы они красовались на сцене и пускали всем пыль в глаза! А ведь лучше театра нет ничего на свете! Тут можно творить такие чудеса, всю душу человеку перевернуть, стоит только захотеть! Это же такая сила, другой такой в мире нет, а тратят ее на пустяки! Просто стыд и позор! Она задумалась, помолчала минуту и прибавила устало: - В общем, я рада, что с этой постановкой покончено. Жаль, я больше ничего не умею делать. Если бы умела, взялась бы за другую работу. Честное слово! Это мне надоело. Это ниже меня, - сказала она просто и минуту-другую печально смотрела куда-то в пространство. Потом она тревожно, озабоченно нахмурилась, пошарила в деревянном ящичке на столе, взяла сигарету и закурила. Порывисто встала и принялась мелкими шажками ходить из угла в угол, хмуря брови и усиленно затягиваясь; как все женщины, которые курят не часто, она делала это с очаровательной неловкостью. - Интересно, получу ли я заказы на какие-нибудь постановки в следующем сезоне, - бормотала она про себя, словно уже забыв о муже. - Интересно, будет ли у меня опять работа. Пока со мною еще никто не говорил, - мрачно докончила она. - Ну, если тебе все это надоело, так я бы сказал, нечего и волноваться, - не без иронии заметил мистер Джек. И прибавил: - Стоит ли расстраиваться раньше времени? С этими словами он наклонился к жене, снова бегло, дружески поцеловал ее в щеку, легонько потрепал по плечу, повернулся и вышел. 12. В ЦЕНТРЕ ГОРОДА Мистер Джек выслушал жалобы жены внимательно и серьезно, как неизменно слушал все рассказы о ее трудах, испытаниях и приключениях в театре. Ибо он не только безмерно гордился ее талантом и успехом, - его к тому же, как почти всех его богатых соплеменников, особенно тех, кто, подобно ему, все свои дни проводил в волшебном, сказочном, фантастическом мире биржевой игры, властно привлекал блеск театральных подмостков. Долгие сорок лет, с тех пор как он впервые приехал в Нью-Йорк, деловая карьера все дальше уводила его от более спокойного, освященного традицией и, как ему теперь казалось, скучного семейного и общественного уклада к жизни, полной блеска и веселья, волнующей все новыми удовольствиями, да еще приправленной ощущением зыбкости и опасности. А та жизнь, какую он знал в детстве и юности, жизнь его родных, которые вот уже сто лет держали частный банк в маленьком провинциальном городке, - казалась ему теперь невыносимо нудной. Не только дома и в обществе все шло из года в год одним и тем же, раз навсегда заведенным порядком, который не очень-то разнообразили взаимные родственные визиты, но и сама деятельность скромного маленького банка, осторожные сделки по мелочам были, как думалось ему теперь, ничтожны и неинтересны. А в Нью-Йорке он действовал все стремительней, поднимался все выше, ни на шаг не отставал от великолепнейших достижений этого неистового города, который все разрастался вокруг, бушевал все громче и неугомонней. Да и в том мире, где он проводил свои дни, он с наслаждением вдыхал полной грудью пьянящий воздух, в котором было что-то жгучее, искрометное, совсем как в ночном театральном мире, где жили актеры. По будням каждый день ровно в девять утра мистер Джек мчался в центр, к себе в контору, уносимый сияющим механическим снарядом, которым управлял шофер - олицетворение одной из самых характерных граней города Нью-Йорка. Шофер крутил баранку, и землистое лицо его хмурилось, тонкие губы кривились недоброй, язвительной усмешкой, темные глаза неестественно блестели, точно под действием сильного наркотика; казалось (да так оно и было), этот человек - существо какой-то особой породы, созданное неистовым городом для каких-то особых целей. Казалось, эта тускло-бледная плоть, подобно плоти миллионов людей в серых шляпах и с такими же безжизненно серыми лицами, отштампована из одного и того же вещества, из той же серой массы, что и весь город, все тротуары, здания, башни, туннели и мосты. И в жилах его, казалось, не течет и пульсирует кровь, но сухо потрескивает тот же самый электрический ток, которым движим весь город. Это явственно видно было в каждом движении, в каждом поступке шофера. Зловещая фигура его склонялась над баранкой, быстрый взгляд метался из стороны в сторону, руки ловко и точно правили мощной машиной; огромный автомобиль послушно проносился у самых обочин, срезал углы, скользил вплотную мимо других машин, обгонял, отскакивал, увертывался, с убийственной дерзостью пролетал сквозь узкие просветы, неправдоподобные щели в общем сплошном потоке, - и ясно было, что во всем существе шофера бурлят вредоносные силы, созвучные той бешеной энергии, что бьется в артериях города. Да, когда мистера Джека вот так мчал в центр города этот субъект, хозяин словно с еще большим удовольствием предвкушал дела, которые ждали впереди. Приятно было сидеть рядом с шофером и наблюдать за ним. Глаза у этого малого то смотрели хитро, коварно, словно у кошки, то становились жесткими, непроницаемыми, как базальт. Худое лицо быстро поворачивалось то вправо, то влево и то вспыхивало злорадным торжеством, когда, искусно вывернувшись, он обгонял другую машину и неудачливый соперник ругался вдогонку, то искажалось ненавистью, когда сам он осыпал бранью других шоферов или зазевавшихся пешеходов. - Поживей, ты! - рявкал он. - Шевелись, сукин сын! Куда тише рычал он, завидев грозную фигуру какого-нибудь ненавистного полицейского, а о другом, который оказывался к нему снисходительным, краешком злых губ говорил хозяину с хмурым одобрением. - Они, знаете, тоже не все кряду сучьи дети, - цедил он тонким, каким-то жестяным голосом. - Попадаются и порядочные. Вон тот, - он коротко дергал головой в сторону полицейского, который кивком пропускал его, - тот - парень хороший. Я-то знаю, как же! Он мне родня по жене. От неестественной вредоносной энергии, что чувствовалась в шофере, весь окружающий мир начинал казаться хозяину призрачным, словно на сцене. Он забывал, что, как многое множество людей, он попросту при трезвом, будничном свете дня едет на работу, и ему чудилось, будто он и шофер - хитроумные, могущественные - вдвоем торжествуют над целым светом; и весь город - чудовищная каменная громада, неправдоподобный хаос движения, паутина кишащих народом улиц - представлялся ему лишь исполинской декорацией, на фоне которой действует он, мистер Джек. И все это вместе - ощущение опасности, борьбы, хитрости, власти, изворотливости и победы, а главное, ощущение своего превосходства - прибавляло остроты удовольствию, с которым он ехал в центр, на работу, более того, переполняло пьянящей радостью. А лихорадочный мир биржевых спекуляций, в котором он действовал и который теперь также обретал театральную броскость и красочность, везде и во всем опирался на то же чувство превосходства. Это было превосходство людей избранных, поднявшихся над толпой, ибо предполагалось, что они наделены особым таинственным чутьем - они избраны жить в роскоши, не зная тяжкого труда, не производя ничего осязаемого, и стоит им только кивнуть головой, пошевелить пальцем - и сказочно растут их доходы, баснословно увеличиваются их богатства. Так оно было в ту пору, и потому-то мистеру Джеку (и многим, многим другим, ибо те, кто не принадлежал сам к числу счастливых избранников, те им завидовали), потому-то им тогда казалось не только закономерным, но даже естественным, что все общество сверху донизу строится на неравенстве и несправедливости. Мистер Джек знал, к примеру, что один из его шоферов постоянно его обкрадывает. Знал, что все счета за бензин, масло, резиновые камеры и ремонт - дутые, так как шофер в сговоре с владельцем гаража и тот платит ему немалые проценты с выручки. Мистер Джек знал об этих махинациях, и они его ничуть не трогали. Пожалуй, даже забавляли. Прекрасно зная о мошенничестве, он знал также, что может позволить себе этот небольшой убыток, и, странным образом, от этого лишь крепло ощущение силы и уверенности. А в другие минуты он равнодушно пожимал плечами. "Ну и что ж такого? - думал он. - Все равно тут ничего не поделаешь. Все они жульничают. Не он, так другой". Точно так же он знал, что кое-кто из горничных в его доме не прочь "взять взаймы" хозяйскую вещь, а потом "забывает" ее возвратить. Знал также, что иные полицейские чины и кряжистые пожарные чуть не все свободное от службы время проводят у него на кухне или в гостиной для прислуги. И что эти стражи общественного порядка и спокойствия каждый вечер по-царски угощаются изысканнейшими блюдами с его стола, что их ублажают даже прежде, чем обслужат его семью и его гостей, и к их услугам - его лучшие виски и самые редкие вина. Но вспылил он только раз, когда оказалось, что за один вечер испарился чуть не целый ящик отличного ирландского виски (ржавые потеки на бутылках доказывали, что он и правда прибыл из-за океана, и уж очень досадно было потерять такой редкий напиток), вообще же обходил все это молчанием. Изредка о таких происшествиях с ним заговаривала жена. "Право, Фриц, - говорила она недоуменно и протестующе, - эти девушки позволяют себе брать лишнее. По-моему, это просто ужасно, как ты считаешь? Что нам с ними делать?" - но он в ответ только снисходительно улыбался, пожимал плечами и разводил руками. Его семья ни в чем не нуждается, есть крыша над головой, все сыты, обуты и одеты, хватает и обслуги и развлечений, и все это стоит больших денег, но что немалая доля их тратится впустую и что прислуга попросту его обкрадывает, мистера Джека ничуть не огорчало. Он об этом и не думал - в сущности, разве не то же самое происходит изо дня в день в мире большого бизнеса и в высших финансовых сферах? И это было не напускное равнодушие, он не прикидывался беспечным, как человек, чей мир оказался на грани катастрофы и вот-вот рухнет. Напротив. Он снисходительно терпел расточительные прихоти всех, кто зависел от его щедрости, не потому, что сомневался в прочности своего положения, но потому, что твердо верил: оно незыблемо. Он был убежден, что его мир соткан из стальных нитей и грандиозная пирамида спекуляций не только не обрушится, но будет неуклонно расти. А значит, недобросовестные поступки его слуг - просто мелочь, которая не стоит внимания. По сути, мистер Джек почти ни в чем не отличался от десяти тысяч других богатых деловых людей. В то время в том городе он был бы настоящей белой вороной, если бы не верил свято в прочность своего состояния и положения в обществе. Ибо все эти люди страдали, если угодно, профессиональной болезнью - словно жертвы некоего массового гипноза, они не прислушивались к собственным чувствам и не признавали очевидного. Злая ирония судьбы: эти люди создали мир, в котором все ценности были ложны и мнимы, однако же, околдованные роковыми иллюзиями, они воображали себя самыми проницательными, самыми трезвыми и практичными людьми на свете. Они считали себя вовсе не игроками, одержимыми азартом обманчивых биржевых спекуляций, но блестящими вершителями великих дел, и не сомневались, что ежедневно и ежеминутно "ощущают, как бьется пульс страны". И когда, оглядываясь по сторонам, они всюду видели неисчислимые проявления несправедливости, мошенничества и своекорыстия, то твердо верили, что это неизбежно, что "уж так устроен мир". Считалось азбучной истиной, что всякого человека, будь то мужчина или женщина, за определенную цену можно купить. И если, случалось, одному из этих трезвых практических дельцов пытались доказать, что такой-то поступил так или иначе не из чистейшего эгоизма и своекорыстных расчетов, а по иным причинам, что он предпочел страдать сам, лишь бы уберечь от страданий тех, кого любит, или оказался человеком верным и преданным, и его нельзя ни купить, ни продать просто потому, что он честен и верен по природе своей, - проницательный делец вежливо, но насмешливо улыбался и пожимал плечами. - Ладно, - говорил он. - Я-то думал, вы будете рассуждать здраво. Давайте лучше поговорим о вещах, в которых мы с вами оба разбираемся. Такие люди не способны были понять, что это именно они неверно судят о человеческой природе. Они гордились своей "твердостью", стойкостью и проницательностью, которые помогали им спокойно терпеть столь скверно устроенный мир. Лишь несколько позже ход событий наглядно показал им, что и "твердость" и проницательность их гроша ломаного не стоят. Когда созданный ими воображаемый мир лопнул у них на глазах, наподобие мыльного пузыря, многие из них, не в силах посмотреть в лицо суровой действительности, пускали себе пулю в лоб или выбрасывались на мостовую из окон своих контор бог весть с какого этажа. А среди тех, кто сумел пережить катастрофу, многие, что были прежде уверенными в себе, холеными франтами и здоровяками, разом увяли, опустились, до времени одряхлели и впали в детство. Но все это было еще впереди. Это было неизбежно, но они об этом не подозревали, ибо приучены были не признавать очевидного. Тогда, в середине октября 1929 года, их самоуверенность и самодовольство достигли непревзойденных высот. Оглядываясь по сторонам, они, подобно актеру на сцене, видели, что все вокруг подделка, - но они приучили себя принимать подделку и фальшь как нечто нормальное и естественное, и потому открытие это лишь обостряло для них радость жизни. Больше всего они любили развлекать друг друга рассказами о человеческом двуличии, предательстве и обмане во всех видах и проявлениях. Они наперебой с упоением сообщали друг другу о том, как восхитительно плутуют и мошенничают их шоферы, горничные, повара и незаконные поставщики спиртного, они поистине смаковали эти жульнические проделки - так другие рассказывают о проказах любимой кошки или собаки. Немалым успехом пользовались подобные анекдоты и за обеденным столом. Дамы, слушая такое, веселились вовсю, делали вид, что просто не в силах сдержать свою веселость, и под конец заявляли, к примеру: "Нет... это просто... ве-ли-колепно!" (это говорилось медленно, с чувством, словно рассказанный случай уж до того смешон, что даже не верится), или: "Вы только подумайте!" (следовал взрыв смеха), или: "Нет, не может быть! Вы это сами сочинили!" (тут дама даже взвизгивала от смеха, - впрочем, слегка, вполне изысканно). Они говорили все, что положено говорить, когда выслушаешь "забавный анекдот", ибо жизнь их стала такой пустой и пресной, что они разучились смеяться от души. У Фредерика Джека тоже имелся в запасе свой анекдот, и он так хорошо и так часто его рассказывал, что эта история обошла все лучшие застолья Нью-Йорка. За несколько лет перед тем, когда он еще жил в старом доме в Уэст-сайде, жена как-то устроила большой прием - она каждый год собирала всех, кто имел то или иное касательство к театру. Прием удался на славу, толпа актеров заполнила комнаты, все вволю ели и пили, отдавая должное щедрому угощению, как вдруг, в самый разгар веселья, с улицы донесся вой полицейских сирен и нарастающее рычание несущихся на бешеной скорости машин. Сирены все приближались, мистер Джек и гости сгрудились у окон, и вот перед домом остановился огромный автофургон и по бокам его замерли два мотоцикла, в их седоках мистер Джек тотчас узнал полицейских - поклонников своих горничных; из фургона высыпали еще полицейские, общими усилиями они выгрузили огромную бочку и торжественно покатили ее по тротуару на крыльцо и дальше, в дом. Оказалось, бочка была полна пива. Полиция внесла ее как свою долю угощения (ибо когда семейство Джек принимало друзей, горничным и кухаркам тоже разрешалось устроить в кухне пирушку для полицейских и пожарных). Мистер Джек, тронутый таким дружеским великодушием, хотел вознаградить их хлопоты и заплатить за пиво, но один из полицейских сказал ему: - Да вы не беспокойтесь, хозяин. Все в порядке. Сказать по правде, это пойло нам досталось задаром, понятно? Да-да! - с чувством подтвердил он. - Его вроде как подарили. Ну да! Заместо комиссионных, - деликатно пояснил он, - потому как мы заботимся, чтоб его доставляли в лучшем виде. Понятно? Мистер Джек понял и потом частенько рассказывал эту историю. Ведь он и вправду был хороший, великодушный человек, и поступок этих людей восхитил и тронул его, хотя они напивались за его счет годами, так что на эти деньги можно было бы купить не одну бочку пива, а, пожалуй, сотню. И хоть он не мог не разделять господствующие вокруг ложные, театрально-фальшивые взгляды на жизнь, сердце у него было такое доброе и щедрое, какое встречаешь не часто. Это обнаруживалось снова и снова на каждом шагу. Он готов был мигом прийти на помощь тому, кто попал в беду, - и помогал постоянно: актерам, которым изменила удача, старым девам, строящим безнадежные планы обновления театрального искусства, друзьям, родственникам, престарелым слугам. А в придачу ко всему он был нежный, любящий отец и щедро осыпал подарками свое единственное чадо. И, как ни удивительно это в человеке, вокруг которого весь мир, лихорадочно беспокойный и неустойчивый, поминутно менял свой облик, Фредерик Джек упорно держался одной из древнейших традиций своего народа: он неколебимо верил в святость и нерушимую прочность семейных уз. Благодаря этой-то вере, наперекор бешеному темпу городской жизни, грозящему опрокинуть любые устои, он и ухитрился сохранить в целости свой домашний очаг. Именно эти узы всего надежней соединяли его с женой. Супруги давно уже согласились на том, что каждый волен жить по-своему, но всегда старались общими усилиями сберечь семью. Им это удалось. И как раз поэтому мистер Джек относился к жене с уважением и неподдельной нежностью. Таков был этот крепкий, подтянутый, безупречно одетый деловой человек, которого каждое утро мчал в контору пьяный от скорости, закаленный городом шофер. И в какой-нибудь сотне ярдов от того места, где он вылез из своей машины, десять тысяч других, очень с ним схожих по одежде и облику, примерно с теми же понятиями и взглядами и даже, может быть, столь же добрых, снисходительных и терпимых, точно так же выходили из своих быстрых как молния мощных машин и вступали в новый день, полный вымыслов, дыма и неистовства. Очутившись у дверей своих небоскребов, они взлетали на лифтах в облака, где помещались их конторы. Там они покупали, продавали, заключали сделки в атмосфере, насыщенной безумием. Безумием дышало все вокруг, весь день напролет, и они сами это чувствовали. О да, они прекрасно это замечали. Но вслух об этом не говорилось. Такова уж была одна из особенностей того времени, что люди видели и ощущали безумие везде и во всем, но никогда о нем не упоминали, никогда не признавались в нем даже самим себе. 13. ЧЕРНЫЙ ХОД Огромный многоквартирный дом, где жило семейство Джек, был не из тех зданий, благодаря которым так изумляет и потрясает воображение остров Манхэттен, не из числа взмывающих в облака бетонных башен, чьи стены, подобные отвесным утесам с вершинами, от одного вида которых кружится голова, словно принадлежат не земле, но небесам. Именно эти громады мигом представляются европейцу при одной мысли о Нью-Йорке, а когда к нему приближается океанский пароход, возникают перед глазами высыпавших на палубу пассажиров во всей своей подавляющей, бесчеловечной красоте, невесомо поднимаясь над водой. Нет, то было здание совсем другого рода. То было... здание как здание. Отнюдь не красивое, по внушительное - этакая объемистая, солидная, тяжеловесная громадина. С виду словно сплошной огромный куб из камня и прокопченного городским дымом кирпича, пробитый ровными рядами многочисленных окон. Здание это занимало целый квартал Манхэттена. Но тот, кто попадал внутрь, обнаруживал, что куб этот как бы полый - посередине находится большой квадратный двор, лежащий в двух плоскостях: нижняя часть, по самой середине, - посыпанная песком ровная площадка, а как бы ступенью выше с четырех сторон разбиты клумбы, и эту цветочную раму квадрата окаймляет снаружи широкая, выложенная кирпичом дорожка. За дорожкой по всем четырем сторонам двора тянулись арки, это напоминало огромную галерею. В ней на равных расстояниях друг от друга расположены были двери - многочисленные подъезды. Здание казалось таким внушительным, таким огромным и прочным, словно вытесанное в этой вечной скале, оно было частью самого острова. Но нет. На самом деле громадную постройку пронизывали изнутри ходы и ячейки, словно в исполинском улье. Она стояла на мощных стальных сваях, возносящихся над подземными пустотами и опирающихся на изогнутые своды. Ее нервы, кости и сухожилия уходили далеко вглубь, ниже мостовых и тротуаров, в скрытый мир многоэтажных подвалов, а еще ниже, в недрах истерзанной скалы, скрывался железнодорожный туннель. Лишь в минуты, когда обитатели этого величественного здания ощущали дрожь под ногами, они вспоминали, что внизу мчатся поезда - сверкающие лаком экспрессы прибывают и уносятся прочь в любое время дня и ночи. Лишь тогда кое-кто с горделивым удовольствием размышлял о том, до чего же хитроумно Нью-Йорк опрокинул порядок, твердый и непреложный для всей остальной Америки: только здесь, в Нью-Йорке, стало модой жить у "самых рельс" и даже над ними. В тот октябрьский вечер, незадолго до семи, старик Джон, который работал в этом здании при одном из грузовых лифтов, брел по Парк-авеню, собираясь заступить на ночное дежурство. Он уже подошел к дому и готов был войти, но тут его окликнул какой-то человек лет тридцати, явно хвативший лишнего. - Эй, приятель... Бесцеремонное обращение прозвучало словно бы льстиво, но слышалась в нем и какая-то опасная вкрадчивость, и старик сердито покраснел. Он ускорил шаг, но пьяный ухватил его за рукав и сказал вполголоса: - Будьте так добреньки, уделите мне... - Нет уж! - в сердцах отрезал старик. - Ничего я не могу тебе уделить. Я тебя вдвое старше и весь век работаю, даром сроду ничего не получал! Вот и ты заработай, коли хоть на что-нибудь годен! - Ишь как? - глумливо переспросил пьяный, взгляд у него вдруг стал колючий и свирепый. - Да, вот так! - огрызнулся старик Джон, повернулся и прошел под высокой аркой в дом; он был не слишком доволен собой, но ответа поостроумней и позлее в ту минуту не нашлось... И, шагая по галерее, ведущей к южному крылу здания, он все еще что-то бормотал себе под нос. - Ты чего, папаша? - спросил его Эд, дневной лифтер. - Кто тебя уел? - А ну их, - все еще сердито, с досадой пробормотал старик. - Уж эти мне лодыри-попрошайки! Один сейчас привязался ко мне у дверей - удели ему, видишь, монетку! Молодой парень, не старше тебя, выпрашивает милостыню у старика! Ни стыда, ни совести! Я ему так и сказал: коли ты, говорю, на что-нибудь годен, так поди да заработай! - Вон как? - без особого интереса сказал Эд. - Да, вот так, - подтвердил Джон. - Таких сюда и подпускать-то близко не след. Лезут в наш квартал, ровно мухи на мед. У нас тут живет чистая публика, и нечего всяким бродягам ее беспокоить. При словах о "чистой публике" голос его несколько смягчился. Вот к кому старик, видно, относился с почтением. Что бы там ни было, а покой "чистой публики" надо беречь и охранять. - Потому они сюда и лезут, - продолжал старик, - знают, что наши жильцы люди сочувственные, вот и пользуются ихней добротой. Только вчерашний день один такой выпросил у миссис Джек доллар, я сам видал. Здоровенный детина, вроде тебя! Надо было мне сказать ей, чтоб ничего ему не давала! Коли б он хотел работать, так нашел бы себе место, не хуже нас с тобой! До чего дошло, не может женщина спокойно выйти из дому прогулять собачку. Оглянуться не успеет, а к ней уже подкатится какой-нибудь бродяга. Был бы я управляющим, уж я бы их окоротил. Для нашего дома это непорядок. Наши жильцы - чистая публика, не годится им такое терпеть. Произнеся эту речь, которая так и дышала чувством оскорбленного достоинства и готовностью оберечь простодушно-доверчивую "чистую публику" от дальнейших посягательств со стороны мошенников-попрошаек, старик Джон несколько поуспокоился, вошел с черного хода в южное крыло здания и через несколько минут был уже на своем посту у грузового лифта, готовый дежурить всю ночь. Джону Инборгу было уже за шестьдесят, родился он в Бруклине, отец его, матрос, был норвежец, а мать, горничная, - ирландка. Но всякий с первого же взгляда сказал бы, что плод этого смешанного брака - коренной американец, судя по всему - заправский янки. Даже его сложение и весь облик отмечены были чисто американскими чертами (быть может, они зависят частично от климата и географии, частично от темпа жизни, от речи и местных обычаев, особый нервный настрой и жизненная энергия по-своему обтачивают плоть и осанку), так что, как бы разнообразны ни были истоки, мгновенно и безошибочно узнаешь: перед тобой американец. Вот и старик Джон был по всем признакам настоящий американец. Тощая шея - сухая, жилистая, изрезанная морщинами от долгих ненастий. И лицо тоже сухое, морщинистое, словно выжатое, как лимон; и рот не жестокий, нет, но губы сухие, плотно сжатые, малоподвижные, одеревенелые; подбородок несколько выпячен, будто вся окружающая жизнь, полная разлада и противоречий, даже самому его черепу и костяку прибавила неподатливости и придала им выражение упрямого вызова. Рост чуть повыше среднего, но все тело, как и лицо и шея, - сухое и точно дубленое, и от этого он казался выше. Руки у старика были такие большие, костлявые, в набрякших синих жилах, словно уж чересчур много они поработали на своем веку. И даже голос и речь его были явно "американские". Он был скуп на слова, говорил сухо, гнусаво и невнятно. По произношению его скорей всего приняли бы за уроженца Вермонта, хотя резкого акцента у него не было. Но особенно заметны были свойственные истому янки краткость и язвительность речи, как будто - верные признаки неизменно дурного настроения. Однако старик Джон вовсе не отличался недобрым нравом, хотя подчас и казался старым брюзгой. Просто такая уж у него была повадка. Он не лишен был чувства юмора и охотно вставлял словцо в грубоватую шутливую перебранку лифтеров помоложе, которые вечно поддразнивали друг друга; но под маской резкости и язвительной строптивости пряталось и некоторое мягкосердечие. Это стало ясно сейчас, когда появился Герберт Эндерсон. Герберт обслуживал по ночам пассажирский лифт южного подъезда. Это был добродушный толстый парень лет двадцати пяти, с пухлыми щеками, украшенными до смешного ярким, младенческим румянцем. Глаза его смотрели живо и весело, и он явно гордился гривой круто вьющихся каштановых волос. Старик Джон отличал Герберта среди всех служащих огромного здания, это был его любимец, что, впрочем, едва ли можно было бы заметить, слушая сейчас их беседу. - Ну, как дела, папаша? - крикнул Герберт, входя в грузовой лифт, и игриво ткнул старика в бок. - Еще не видал двух блондиночек, а? Едва уловимая сухая усмешка Джона Инборга стала заметней, резче обозначилась упрямая складка губ; тем временем он захлопнул дверь и потянул рычаг. - А! - выдохнул он хмуро, словно бы сердито. - Не пойму, про что ты толкуешь. Лифт дошел до полуподвала и остановился, старик отворил дверь. - Не поймешь, как же! - возразил Герберт; он подошел к шкафчикам для одежды, стянул с себя пиджак и стал снимать воротничок и галстук. - Я ж тебе говорил про тех двух блондиночек, помнишь? - Он уже стянул с мускулистых плеч рубашку, наклонился и, опершись одной рукой о шкафчик, снимал башмак. - А! - так же хмуро отозвался старик. - Вечно ты мне что-то там толкуешь. А я и не слушаю. В одно ухо входит, в другое выходит. - Ах, вон как? - насмешливо, недоверчиво переспросил Герберт. Он уже расшнуровывал второй башмак. - Да, вот так, - сухо ответил Джон. В голосе его все время сквозило хмурое недовольство, и, однако, чувствовалось, что болтовня Герберта втайне его забавляет. Начать с того, что он и не подумал уйти. Напротив, прислонился к отворенной двери лифта, небрежно скрестил худые старческие руки в слишком просторных рукавах потертой серой шерстяной куртки, которая на работе служила ему неизменной "формой", и ждал все с той же упрямой усмешечкой, словно наслаждался этими пререканиями и готов был длить их без конца. - Что ж ты за человек после этого? - Герберт снял тщательно отглаженные брюки, достал из шкафчика вешалку и аккуратно их повесил. Поверх брюк повесил пиджак и застегнул на все пуговицы. - Я-то старался, все для тебя уладил, а ты на попятный. Ладно, папаша, - продолжал он с наигранной покорностью. - Я думал, ты человек компанейский, старался, хлопотал, а ты разрушаешь компанию. Коли так, придется мне приглашать кого другого. - Ах, вон как? - сказал старик Джон. - Да уж так! - отозвался Герберт таким тоном, словно сразил собеседника наповал. - Я тебе готовил забаву первый сорт, да, видно, с тобой каши не сваришь. Старик не ответил. Стоя в одном белье и носках, Герберт расправил плечи и минуту-другую энергично поворачивался, потягивался, сжимал и разжимал руки так, что буграми вздувались мышцы, а под конец поскреб в затылке. - А где наш заправила? - вдруг спросил он. - Видал ты его нынче? - Кого? - с недоумением переспросил Джон. - Генри. Когда я шел, у дверей его не было, и тут нет. Верно, опоздает. - А-а! - В этом коротком возгласе слышалось самое суровое неодобрение. Старик безнадежно махнул узловатой рукой. - Зануда этот Генри, - сказал он жестко, отрывисто, как все старики, когда они, чтоб не отстать от молодых, щеголяют непривычными жаргонными словечками. - Зануда, и больше никто. Нет, я его нынче не видал. - Нет, он парень неплохой, когда его узнаешь поближе, - весело сказал Герберт. - Сам понимаешь, когда человек что вбил себе в голову, он уж больше ни про что и не помнит... ему надо, чтоб весь свет об том же хлопотал. А вообще-то Генри - неплохой парень, когда не долдонит свою чепуховину. - Вот-вот! - вдруг с жаром воскликнул Джон, но не в знак согласия, просто он кое-что вспомнил. - Знаешь, что он мне тут сказал? "Интересно, говорит, что бы запели наши здешние толстосумы, если б им пришлось кой-когда спину гнуть ради хлеба насущного!" Так и сказал. "А эти, говорит, старые суки - да-да, прямо так и ляпнул! (Старик Джон сердито помотал головой.) Эти, говорит, суки; я, говорит, целыми вечерами только и делаю, что подсаживаю их в машины да высаживаю, под локоть поддерживаю, не могут сами шагу ступить, а если б им пришлось на карачках полы мыть, как нашим матерям?" И вечно он вот эдак болтает, - сердито выкрикнул старик Джон. - На чай-то у них берет, не стесняется, а сам вон что про них болтает! Не-ет, - пробормотал он (и постучал по стене костяшками пальцев), - не по душе мне такие разговоры. Коли у него эдакие мысли, нечего ему тут служить! Не по душе мне этот малый. - Да нет, папаша, - беспечно, равнодушно заметил Герберт. - Хэнк парень неплохой. Он ничего особенно худого не думает. Просто ворчит - и все. С проворством и ловкостью, какие даются долголетним навыком, он надел крахмальную манишку - обязательную принадлежность своей форменной одежды - и вдел запонки. Наклонился, поглядел в неудобное, слишком низко висящее на стене зеркальце, рассеянно бросил через плечо: - Стало быть, не составишь мне компанию с теми двумя блондиночками? Пороху, что ли, не хватает? - А! - К старику Джону вернулась обычная насмешливая брюзгливость. - Болтаешь зря. Я на своем веку столько девчонок перевидал, что тебе и во сне не снилось. - Вон как? - сказал Герберт. - Да, вот так, - сказал Джон. - Бывали у меня и блондинки, и брюнетки, и какие хочешь. - А рыжих не бывало, папаша? - ухмыльнулся Герберт. - Были и рыжие, - проворчал старик. - Уж наверно, побольше, чем у тебя. - Так ты гуляка, что ли? - сказал Герберт. - Весь век за девочками гонялся? - Никакой я не гуляка и ни за какими девочками не гонялся. Еще чего! - презрительно буркнул старик Джон. - Я человек женатый, сорок лет как женат. У меня дети взрослые, постарше тебя! - Ах ты, старый обманщик! - с наигранным возмущением обернулся к нему Герберт. - Сперва расхвастался своими блондиночками да рыженькими, а теперь хвастаешь, что ты человек семейный! Да ты... - Ничего я не хвастал, - перебил старик. - Я тебе про нынешнее не говорю, я про то, что было прежде. Вон когда они у меня были - сорок лет назад. - Кто был? - простодушно переспросил Герберт. - Жена и дети? - А! - брезгливо сморщился Джон. - Толкуй с тобой. Не старайся, меня не разозлишь. Я в жизни столько всего повидал, что тебе и во сне не снилось. Скаль зубы, коли охота, меня не проймешь. - Нет, зря ты отказываешься, папаша, - словно бы с сожалением сказал Герберт. Он уже натянул серые форменные брюки, поправил широкий белый галстук и, почти присев перед низеньким зеркалом, проверял, ладно ли сидит пиджак на его широких плечах. - Вот погоди, сам увидишь, каковы блондиночки. Я одну подобрал нарочно для тебя. - Нечего для меня никого подбирать, - пробурчал старик Джон. - Недосуг мне глупостями заниматься. Тут с лестницы быстрыми шагами вошел Генри, ночной швейцар, и загремел ключом, отпирая свой шкафчик. - А, приятель, - шумно приветствовал его Герберт. - Послушай, ну что ты скажешь? Я тут для папаши расстарался, сговорил двух блондиночек весело провести вечерок, а он в кусты. Разве ж так полагается? Генри не ответил. Бледное узкое лицо его было сурово, глаза жестки и холодны, точно голубая эмаль, он даже не улыбнулся. Снял пиджак и повесил в шкафчик. - Где ты был? - спросил он. Герберт изумленно посмотрел на него. - Когда это? - Вчера вечером. - Вчерашний вечер у меня был свободный, - сказал Герберт. - А у нас он был не свободный, - сказал Генри. - У нас было собрание. И спрашивали про тебя. - Он повернулся, устремил холодный взгляд на старика Джона. - И про тебя, - сказал он резко. - Ты тоже не явился. Лицо старика застыло. Он переступил с ноги на ногу и нетерпеливо, беспокойно забарабанил узловатыми пальцами по стенке лифта. Этот быстрый, досадливый стук выдавал, что ему не по себе, но на взгляд Генри он ответил холодным, непроницаемым взглядом, и сразу видно было - он швейцара терпеть не может. И в самом деле, как бывает с людьми прямо противоположного склада, каждый из этих двоих чуял в другом врага. - Ах, вон как? - сухо сказал Джон. - Да, вот так, - отрубил Генри. И, уставив на старика холодный взгляд, точно дуло пистолета, прибавил: - Будешь ходить на собрания, как все ходят, понятно? А не то вылетишь из профсоюза. Хоть ты и старик, а тебя это тоже касается. - Вот оно что? - язвительно процедил Джон. - Да, вот то-то, - сказал Генри, как отрезал. - Ох ты! - Герберт густо покраснел, он совсем сник от смущения и виновато, заикаясь, забормотал: - Я ж про это собрание начисто позабыл... Вот ей-богу! Я только... - А надо помнить, - резко перебил Генри, меряя его безжалостным взглядом. - Я... у меня все членские взносы уплачены... - пролепетал Герберт. - Это ни при чем. Не о взносах разговор. Что с нами будет, если каждый раз как собрание, так все в кусты, черт подери? - продолжал он, и в его резком голосе впервые прорвался жар гнева и убеждения. - Нам надо держаться всем заодно, иначе никакого толку не будет! Он замолчал и угрюмо поглядел на Герберта, а тот, красный как рак, совсем повесил нос, точно набедокуривший школьник. И тут Генри снова заговорил, но уже мягче, спокойнее, и теперь можно было догадаться, что под внешней суровостью скрывается неподдельное доброе чувство к провинившемуся товарищу. - Ладно, на этот раз сойдет, - промолвил он негромко. - Я сказал ребятам, что ты простыл, а в следующий раз я тебя приведу. Он окончательно умолк и начал быстро раздеваться. Герберт был еще взволнован, но ему явно полегчало. Он, видно, хотел что-то сказать, но раздумал. Наклонился, напоследок с одобрением оглядел себя в зеркальце и, вновь воспрянув духом, быстро прошел к лифту. - Ладно, папаша, поехали! - бойко сказал он. Шагнул в кабину и с притворным огорчением прибавил: - Обидно все-таки, что ты упускаешь блондиночек. А может, как увидишь их, так еще передумаешь? - Ничего я не передумаю, - с угрюмой непреклонностью возразил Джон, захлопывая дверь лифта. - Ни насчет них, ни насчет тебя. Герберт поглядел на старика и добродушно рассмеялся, на щеках его ярче разгорелся младенческий румянец, в глазах плясали веселые огоньки. - Так вон как ты про меня думаешь? - И он легонько ткнул старика кулаком в бок. - Стало быть, по-твоему, мне нельзя верить, а? - Ты мне хоть на десяти Библиях клянись, я тебе и то не поверю, - пробурчал старик. Он нажал рычаг, и лифт пополз вверх. - Пустомеля, вот ты кто. А я тебя и не слушаю. - Он остановил кабину и распахнул тяжелую дверь. - И это называется друг? - Герберт вышел в коридор. Очень довольный собой и своим остроумием, он подмигнул двум хорошеньким розовощеким горничным-ирландкам, которые дожидались лифта, чтобы подняться выше, и через плечо большим пальцем показал на старика. - Что будешь делать с таким человеком? - сказал он. - Я ему сосватал блондиночку, а он мне не верит. Говорит, я просто трепло. - А он и есть трепло, - хмуро подтвердил старик Джон, глядя на улыбающихся девушек. - Только и знает языком трепать. Все хвастается своими подружками, а я бьюсь об заклад, у него сроду никаких подружек не бывало. Покажи ему блондиночку, так он удерет, ровно заяц. - Хорош друг-приятель! - с напускной горечью воззвал к девушкам Герберт. - Ладно, папаша, будь по-твоему. Только уж, когда эти блондиночки придут, вели им обождать, покуда я не вернусь. Слышишь? - Лучше ты их сюда не приводи, - сказал Джон. Он упрямо качал седой головой, держался воинственно, вызывающе, но ясно было, на самом-то деле он развлекается вовсю. - Не желаю я, чтоб они сюда ходили - ни блондинки, ни брюнетки, ни рыжие, ни другой какой масти, - бормотал он. - А коли придут, ты их все равно не застанешь. Я им велю убираться подобру-поздорову. Я с ними и без тебя управлюсь, будь покоен. - И это называется друг! - горько пожаловался Герберт горничным, снова ткнув через плечо большим пальцем в сторону старика. И двинулся прочь по коридору. - Все равно не верю я тебе, - крикнул старик ему вдогонку. - Нет у тебя никаких блондинок. И сроду не было... Ты ж маменькин сынок! - с торжеством прибавил он, словно его осенила самая остроумная мысль за весь вечер. - Маменькин сынок, вот ты кто! Герберт приостановился у двери, ведущей в главный коридор, и обернулся к старику словно бы с угрозой, но глаза его искрились весельем. - Ах, вон как? - крикнул он. Мгновенье он стоял и свирепо глядел на старика Джона, потом подмигнул девушкам, вышел за дверь и нажал кнопку пассажирского лифта, при котором он теперь должен был дежурить, сменив дневного лифтера. - Этот малый просто пустомеля, - хмуро сказал Джон девушкам, которые уже вошли в грузовой лифт, и захлопнул дверь. - Все-то он болтает, вот, мол, приведу блондиночек, только я пока что ни одной не видал. Не-е! - чуть ли не с презрением бормотал он себе под нос, когда лифт пополз наверх. - Он живет в Бронксе с матерью, а погляди на него девчонка, так он напугается до смерти. - А надо бы Герберту завести себе подружку, - деловито сказала одна горничная. - Герберт - он славный. - Да, вроде малый неплохой, - пробурчал старик Джон. - Он и на лицо славный, - подхватила вторая девушка. - Ничего, сойдет, - сказал Джон и вдруг прибавил сердито: - А что это у вас нынче творится? Внизу у лифта целая гора всяких пакетов навалена. - У миссис Джек сегодня гости, - объяснила одна горничная. - И знаете что, Джон, поднимите все это поскорей. Может, там есть такое, что нам прямо сейчас нужно. - Ладно, - буркнул он то ли воинственно, то ли нехотя, скрывая под этой личиной свою добрую душу. - Постараюсь. Похоже, все они нынче вечером поназвали гостей, - ворчал он. - Бывает, засидятся и до двух и до трех ночи. Можно подумать, иным людям больше и делать нечего, только и знай у них гости. Тут нужен целый полк носильщиков - все ихние пакеты перетаскать. Вон как, - бормотал он себе под нос. - А нам что с этого? Хорошо еще, коли спасибо скажут... - Ну-у, Джон! - с упреком сказала одна из горничных. - Вы ж знаете, миссис Джек не такая. Сами знаете... - Да она-то, пожалуй, ничего, - по-прежнему словно бы нехотя пробурчал Джон, но голос его чуть смягчился. - Были бы все такие, как она, - начал он, но вдруг снова вспомнил про того нищего и разозлился: - Уж больно она добренькая. Только выйдет за порог, всякие бродяги да попрошайки так к ней и липнут. Вчера вечером я сам видал, она и десяти шагов ступить не успела, а уж один выклянчил у ней доллар. Это ж рехнуться надо - такое терпеть. Вот я ее увижу, я ей так прямо и скажу! Вспомнив об этом возмутительном происшествии, он даже покраснел от гнева. Лифт остановился на площадке черного хода, старик Джон отворил дверь, и горничные вышли, а он снова забормотал про себя: - У нас тут публика чистая, не годится им такое терпеть... - И пока одна из девушек отпирала дверь черного хода, снисходительно прибавил: - Ладно, погляжу, подниму ваши припасы. Дверь черного хода затворилась за обеими горничными, а старик Джон еще минуту-другую стоял и смотрел на нее - на тусклый слепой лист покрытого краской металла с номером квартиры на нем, - и если бы кто-нибудь в эту минуту его увидел, то, пожалуй, заметил бы в его взгляде что-то вроде нежности. Потом он захлопнул дверь лифта и поехал вниз. Когда он спустился на цокольный этаж, швейцар Генри как раз поднимался по лестнице из подвала. Уже в форменной одежде, готовый приступить к ночному дежурству, он молча прошел мимо грузового лифта. Джон его окликнул. - Может, там захотят доставить пакеты с парадного хода, так ты посылай сюда, ко мне, - сказал он. Генри обернулся, без улыбки посмотрел на старика, переспросил отрывисто: - Что? - Я говорю, может, там станут выгружать покупки у парадного, так посылай ко мне на черный ход, - повысив голос, сердито повторил старик, не нравилось ему, что этот Генри вечно такой грубый и угрюмый. Генри все так же молча смотрел на него, и Джон прибавил: - У Джеков нынче гости. Просили меня поскорей все доставить наверх. Стало быть, если что еще привезут, посылай сюда. - Чего ради? - ровным голосом, без выражения переспросил Генри, по-прежнему глядя на старика в упор. В вопросе этом слышался дерзкий вызов и неуважение к старшим - к самому ли Джону, к управляющему домом или, может быть, к "чистой публике", что в этом доме жила, - и старик пришел в ярость. Жаркая душная волна гнева прихлынула к горлу, и он не совладал с собой. - А потому, что так полагается, вот чего ради! - рявкнул он. - Ты что, первый день в таком месте служишь, порядков не знаешь? Не знаешь, что ли, у нас дом для чистой публики, нашим жильцам не понравится, чтоб всякие посыльные с пакетами разъезжали вместе с ними в парадном лифте. - С чего бы это? - нарочито дерзко гнул свое Генри. - Почему это им не понравится? - Да потому! - весь покраснев, выкрикнул старик Джон. - Коли у тебя и на это соображения не хватает, так и не служи тут, а поди наймись канавы рыть! Тебе за то деньги платят, чтоб свое дело знал! Обязан знать, коли ты в таком доме швейцаром! А коли до сих пор не выучился, так бери расчет, вот что! А на твое место другой найдется, кто получше соображает, что да как! Генри все смотрел на него жесткими, бесчувственными, точно каменными глазами. Потом сказал холодно, ровным голосом: - Слушай, ты поосторожнее, а то знаешь, что с тобой будет? Ты ведь не молоденький, папаша, так что лучше поостерегись. Когда-нибудь ты начнешь прямо на улице расстраиваться из-за своих жильцов, как бы им не пришлось ехать в одном лифте с посыльным, да и зазеваешься. Станешь думать, как бы им, бедненьким, не повредило, что они поднимутся в одной кабине с простым парнем. И знаешь, что тогда случится, папаша? Вот я тебе скажу. Ты так из-за этого расстроишься, что забудешь смотреть по сторонам и угодишь под колеса, понятно? В ровном голосе этого человека звучала такая неукротимая свирепость, что на миг, на один только миг, старика бросило в дрожь. А ровный голос продолжал: - Ты угодишь под колеса, папаша. И не под дрянную дешевенькую тележку, нет, не под грузовой "форд" и не под такси. Тебя сшибет какая-нибудь шикарная, дорогая машина. Уж никак не меньше, чем "роллс-ройс". Надеюсь, это будет машина кого-нибудь из здешних жильцов. Тебя раздавят, как червяка, но я хочу, чтоб ты знал, что тебя отправила на тот свет шикарная дорогая машина, большущий "роллс-ройс" какого-нибудь здешнего жильца. Желаю тебе такого счастья, папаша. Старик Джон совсем побагровел. На лбу вздулись жилы. Он хотел заговорить, но не находил слов. Наконец, за неимением лучшего, он все-таки выдавил тот единственный ответ, звучащий в его устах на тысячу ладов, которым он неизменно побивал всех своих противников и ухитрялся в совершенстве передать самые разные свои чувства. - Ах, вон как! - огрызнулся он, и на сей раз слова эти полны были непреклонной, беспощадной ненависти. - Да, вот так! - ровным голосом отозвался Генри и пошел прочь. 14. УРОЧНЫЙ ЧАС В самом начале девятого Эстер Джек вышла из своей комнаты и зашагала по широкому коридору, который рассекал ее просторные апартаменты из конца в конец. Гости приглашены были на половину девятого, но богатый многолетний опыт подсказывал ей, что прием будет в разгаре только в десятом часу. Легкими быстрыми шажками она шла по коридору и чувствовала, как от волнения натянут каждый нерв; это было, пожалуй, даже приятно, хотя тут приметалась еще капелька опасливого сомнения. Все ли уже готово? Не забыла ли она чего? Точно ли выполнила прислуга ее распоряжения? Вдруг девушки что-нибудь упустили? Вдруг чего-то не хватит? Меж бровей у нее прорезалась морщинка, и она бессознательно принялась снимать и вновь порывисто надевать старинное кольцо. В этом жесте сказывалась деятельная, талантливая натура, поневоле привыкшая не доверять людям не столь умелым и одаренным. В нем сквозили нетерпеливая досада и презрение - не то презрение, что возникает от надменности или недостатка душевной теплоты, но чувство человека, который склонен подчас сказать резковато: "Да, да, знаю! Все понятно. Не толкуйте мне о пустяках. Ближе к делу. Что вы можете и умеете? Что уже сделали? Могу я на вас положиться?" И сейчас, когда она проворно шла по коридору, неуловимо быстрые, отрывистые мысли скользили по поверхности ее сознания, словно блики света по озерной глади. "Не забыли девушки сделать все, что я велела? - думала она. - О, господи! Хоть бы Нора опять не запила!.. А Джейни! Конечно, она золото, а не девушка, но до чего же глупа!.. А кухарка! Ну да, стряпать она умеет, но тупица редкостная. А попробуй ей слово скажи, сразу обидится и пойдет каркать по-немецки... пожалеешь, что начала... Ну, а Мэй... в общем, остается только надеяться на лучшее. - Морщинка меж бровей врезалась глубже, кольцо на пальце все быстрей скользило взад-вперед. - Кажется, могли бы понимать, ведь они ни в чем не нуждаются. Им у нас так легко живется! Могли бы постараться, показать, что ценят... - с досадой подумала она. Но сейчас же в ней всколыхнулась жалость и сочувствие, и мысли свернули в более привычное русло: - А, бог с ними. Бедняжки, наверно, на большее не способны. Надо с этим примириться... а уж если хочешь, чтоб все делалось как надо, так делай сама". Она дошла до гостиной и с порога быстро ее оглядела, проверяя, все ли на месте. И осталась удовлетворена. Теперь глаза ее смотрели уже не так озабоченно. Она надела кольцо на палец и больше не снимала, и на лице ее понемногу появилось довольное выражение, совсем как у ребенка, что молча созерцает любимую игрушку, которую сам смастерил, и тихо ей радуется. Просторная комната готова к приему гостей. Все очень спокойно и достойно, в точности так, как любит миссис Джек. Пропорции этой комнаты столь благородны, что она выглядела бы величественным залом, но безупречный вкус хозяйки поработал здесь над каждой мелочью, и в величии нет ни малейшего следа холодной, подавляющей отчужденности. Стороннему человеку эта гостиная с ее располагающей простотой могла бы показаться не только уютной, но, при ближайшем рассмотрении, даже чуточку запущенной. Почти все здесь несколько обветшало. Обивка диванов и кресел кое-где протерлась. Ковер на полу без стеснения обнаруживал, что служит уже долгие годы. Зеленый узор на нем давно поблек. Старинный стол с откидной крышкой слегка поддался под тяжестью сложенных стопками книг и журналов и лампы, затененной мягко окрашенным абажуром, каминная полка желтоватого мрамора была тоже истертая и кое-где в пятнах, ее покрывал выцветший кусок зеленого китайского шелка, а на нем восседала прелестная статуэтка из зеленой яшмы: китайский божок поднимал руку с тонко вырезанными пальцами в знак благословения и милосердия. Над камином висел портрет самой Эстер Джек - знаменитый, уже покойный художник нарисовал ее многие годы назад, во всей юной прелести ее