ик и, глядя в упор на Гончарова, многозначительно произнес: - Я занимался физикой. - Ах так, - негромко сказал Гончаров, когда понял, что кроется за словами Ника. Он вдруг заколебался, что сказать дальше, и снова лицо его изменилось, став на момент непроницаемой маской; он настороженно выжидал, что Ник задаст тон, но сам ему не помогал. - И у нас это время тоже было странным, - медленно продолжал Ник. - Там, где мы находились, мы были одинаково далеко и от любого врага, и от собственного народа. Никто вне самого центра не знал, где мы и чем занимаемся. А мы находились там только потому, что мы твердо верили, что немцы намного обогнали нас во всех отношениях, поскольку они начали работу гораздо раньше. В 1944 году, когда ваша война уже подходила к концу, мы только-только узнали, что немецкие физики - группа Гейзенберга - не сделали и половины того, что сделали мы. Нас это потрясло. Нам и в голову не приходило, что мы будем первыми. Словно Колумб отправился в Америку не потому, что решил открыть новый континент, а только для того, чтобы догнать какого-то другого капитана, который, по слухам, отплыл на несколько дней раньше. И поэтому, когда во время путешествия Колумбу приходилось решать какие-то совершенно новые задачи, блестящие решения, которые он находил, были в его глазах лишь доказательством гениальности, проявленной его соперником за несколько дней до него. Если бы нам сказали, что у немцев ничего не получилось, мы бы тоже прекратили работу задолго до того, как она начала давать результаты. - Он помолчал, снова почувствовав непреодолимое желание задать столь важный для него вопрос, но вместо этого сказал: - Интересно, как все сложилось бы, если бы мы действительно прекратили работу. Гончаров молчал. Любезное выражение его лица не изменилось, но, во взгляде умных глаз появилось что-то новое. Наконец он сказал: - Рано или поздно эти результаты были бы достигнуты, Ведь физика уже была к этому готова. - Но для меня это имело бы большое значение, - заметил Ник. - Мне даже трудно вообразить, насколько по-иному сложилась бы тогда моя жизнь. Вам знакомо это ощущение? Снова Гончаров ничего не сказал. Ни выражение его лица, ни поза не изменились, и, однако, он весь насторожился. Легкая дружеская улыбка не была насмешливой. Он просто забыл убрать ее с лица. Он ждал. Потому медленно поднял руку и протянул к Нику раскрытую ладонь вежливым жестом, говорившим: "Слово по-прежнему за вами, продолжайте". Однако его нежелание отвечать само по себе было ответом. - Трудно объяснить, что это за ощущение, - продолжал Ник. - И, разумеется, эту работу надо было сделать. Это было неизбежно. Но я, собственно, хотел спросить вот что: а если бы ее закончили при других условиях, рада других целей или хотя бы после того, как другие проделали то же и взяли на себя всю ответственность за то, что принесли эту силу в мир? Необходимость в таком случае сняла бы всякое чувство вины, как это было с нами, пока мы думали, что немцы нас обогнали. Каким было бы это ощущение - знать, что ты не первый? Лицо Гончарова стало очень серьезным. Он нахмурился и наклонился вперед, словно собираясь встать и уйти, не говоря ни слова. Ему, казалось, было очень жаль, что разговор принял такой оборот. Ник сказал: - Сознание, что ты первый, иногда оказывается большей нагрузкой на человеческий рассудок, чем само решение задачи. - Ему стало ясно, что политическая обстановка сводит на нет его личное любопытство, каким бы напряженным оно ни было, и до боли бесполезно надеяться, что Гончаров поймет его истинные побуждения. Ник грустно улыбнулся и, стараясь окончательно прикрыть свое отступление, добавил: - Возможно, наука развивалась бы гораздо быстрее, если бы мы думали, что просто заново открываем утерянные истины, которые человечество когда-то знало, а потом забыло - ведь забыли же на целую тысячу лет, что земля круглая. - Возможно, - согласился Гончаров. Его напряжение исчезло, он, очевидно, решил, что подозрения его неосновательны. Он слегка улыбнулся. - Но как же тогда быть с захватывающим чувством познания неведомого? В таком случае на долю ученого осталось бы лишь удовлетворение умного сыщика, который, сопоставив мелкие данные, воспроизводит действия другого человека. А на самом деле это настолько значительнее, настолько... - У него не хватило слов, его пальцы нетерпеливо сжимались и разжимались, пока он тщетно искал выражения своей мысли. - Да кому же это и знать, как не вам? Ник угрюмо посмотрел на него и опустил глаза, чтобы спрятать иронический вопрос: "Вы так думаете?" - Послушайте, - сказал Гончаров, - вот мы сидим с вами здесь, два человека, измерившие высочайшие энергии элементарных частиц, которые движутся в том, что считается пустым пространством. А мы с вами знаем, что оно не пустое. Мы знаем, что оно наполнено потоками, а может быть, огромными облаками электрически заряженных частиц, которые движутся из одного конца галактики в другой. Если правильно одно из наших измерений, то, значит, вселенная обладает одной формой и одного рода строением. Если же правильно другое измерение, то, значит, природа подчиняется совсем иным законам. Вот мы сидим в это солнечное утро, два человека, которых недавно разделяли тысячи миль, но которые последние годы оба мучились, пытаясь постичь строение тел, находящихся от нас на расстоянии тысяч световых лет. Световых лет! - повторил он мечтательно. - Ну, так какой же вариант более привлекателен? Что мы просто стараемся восстановить истины, которые были известны, ну, скажем, жителям Атлантиды и погибли вместе с ними, или что разуму впервые за всю историю Земли предстоит определить строение космоса на основании известных нам данных? - Но, собственно говоря, что нам известно? - спросил Ник. - Получили вы какие-нибудь новые результаты, которые позволили бы как-нибудь согласовать наши измерения? Гончаров покачал головой. - В Москве мы все время получаем один и тот же ответ. А вы? - Тоже. Это абсолютно нелогично, если только дело не в ошибке приборов. - Но какой из них неточен - ваш или наш? Если бы меня попросили выбрать между экспериментальными результатами, полученными вами, и иными результатами, полученными путем такого же опыта кем-нибудь другим, я, конечно, поверил бы вам. Но в данном случае кто-то другой - это я, а я уверен в каждой детали моего эксперимента. Ник пожал плечами. Он отошел от стола и остановился у доски. - Я могу только ознакомить вас со всем ходом моих рассуждений, а затем - с моим прибором. Быть может, вам удастся найти ошибку. Он рассказал о своей идее с первой минуты ее возникновения, показав не только что он думал, но и как думал. Один исследователь кидается на идею, как фокстерьер, бешено носится вокруг своей добычи, делает ложные выпады и наконец в минуту озарения бросается вперед и схватывает истину; другой обрушивается на нее с неуклюжей силой медведя, ломясь напролом через пробелы и несоответствия. Но ум Ника действовал с изящной гибкостью фехтовальщика - каждое движение было экономно и грациозно, ни одно из них не было лишним, а последнее предвосхищалось самым первым и оказывалось неизбежным. За пределами земной атмосферы в вечном мраке бесконечного пространства невидимые газовые облака длиною в миллиарды миль бесшумно проносятся одно мимо другого или одно сквозь другое почти со скоростью света. Эти облака наэлектризованных частиц настолько огромны, что звезды рядом с ними - всего лишь раскаленные комочки, но при этом они настолько разрежены, что их можно считать материей лишь по сравнению с черным ничто, сквозь которое они просачиваются с невообразимой скоростью. Они вечно движутся в пределах галактики, изгибаясь и закручиваясь в спирали, непрерывно меняя форму и плотность, так как более быстрые частицы внутри облака догоняют более медленные. Они невидимы человеку при дневном свете, скрыты мраком земной ночи, само их существование можно только предположить, законы, которым они подчиняются, можно вывести только в приближенной форме, опираясь на максимальную скорость наиболее быстрых частиц. Математические выкладки Ника, казалось, не стоили ему никакого труда, и Гончаров перебил его лишь несколько раз, когда решил, что Ник исходит из неточных предпосылок. Работая, Гончаров становился необыкновенно въедливым и был почти невыносимо упрям, пока не чувствовал себя убежденным, но зато умел мгновенно уступать, едва ход рассуждений становился ему понятным. Когда он увлекался, то начинал говорить очень быстро и настойчиво, словно специально обучался искусству прямого и безжалостного спора. В первый момент казалось, что у него негибкий, дидактический ум, но это была лишь манера держаться, и в конце концов он совсем перестал перебивать Ника, который говорил с необыкновенным жаром - ведь он объяснял свою теорию человеку, для которого она имела самое большое значение и который лучше кого бы то ни было мог оценить ход его мысли; поэтому он весь был полон горячего возбуждения, которого ему так не хватало, когда он впервые проводил свой эксперимент. Захваченный этим ощущением, он был готов закрыть глаза и вознести благодарственную молитву, как человек, начинающий выздоравливать от паралича. Гончаров был слишком поглощен формулами, чтобы обращать внимание на что-нибудь, кроме доски; он сидел молча, постукивая по зубам ногтем большого пальца. - Замечательно, - сказал он наконец, словно констатируя факт. - Как интересно, что совершенно различными логическими путями мы пришли к одинаковым выводам. Что же это означает? Ваша теория гораздо более проста по сравнению с моей. Более проста и более интуитивна. Но моя мне кажется более строгой. А теперь покажите мне, как вы воплотили все это в приборе. Однако, прежде чем они успели уйти в лабораторию, вошла Мэрион и сказала, что в большом обеденном зале их обоих ждут к завтраку остальные советские гости, директор и сотрудники института. Она сообщила об этом как идеальная секретарша: вежливо, официально и безлично. Но для Ника ее теперь озарял мягкий отблеск незабываемой близости. Под глазами у нее легли голубые тени бессонницы, а слегка осунувшееся лицо казалось особенно нежным. Он пытался угадать, что случилось после того, как они расстались, но, когда ему наконец удалось спросить ее об этом, она ответила только: - Ничего, что касалось бы вас. Ничего не случилось. В тот день они с Гончаровым так и не попали в лабораторию, потому что этим завтраком началась официальная программа: коллективный осмотр циклотрона и лабораторий других отделов института, экскурсии по городу, приемы с коктейлями и наконец концерт, на который, к удивлению Ника, Мэрион достала лишний билет, чтобы, как она сказала, пойти туда с ним. - А можно? - спросил он. После той первой ночи им еще ни разу не удавалось остаться наедине. - Не будет это неудобно? - Мне так хочется, вот и все, - ответила она твердо. В своем темном вечернем платье она выглядела безмятежно спокойной и весь вечер оставалась рядом с ним, не проявляя ни малейших признаков смущения. Никто, очевидно, не сомневался, что она присутствует здесь по долгу службы, - никто, кроме Хэншела: в антракте, остановившись выкурить с ними сигарету, он поглядывал на них с легкой усмешкой. Почти все время он смотрел на Мэрион - смотрел со скрытым восхищением и тоскливой завистью человека, который слишком долго жил с нелюбимой женой, сохраняя мертвую оболочку супружеской верности только из страха, только потому, что у него не хватало мужества ни порвать с той, которую он возненавидел, ни найти ту, которую он мог бы полюбить. Будь у него не такая лощеная внешность, можно было бы сказать, что его жаркий жаждущий взгляд полон отчаяния. Но он был для этого слишком умен и корректен, и лишь его манера держаться казалась немножко чересчур отеческой, немножко чересчур иронической и снисходительной. Там, где другие видели в Нике и Мэрион только известного ученого и его секретаршу, взгляд Хэншела проникал в самую суть с проницательностью, порожденной страданием. Он ни словом не выдал своих мыслей, но эта его проницательность заставила Ника встревожиться за Мэрион. Он не знал, заметила ли Мэрион что-нибудь, но, когда они вернулись в зал, она прошептала, притворяясь, что смотрит в программу: - Он знает о нас, правда? Она скрывала свое беспокойство под внешней невозмутимостью. - По-моему, он догадывается, - ответил Ник тихо. - И что он сделает? - Ничего. - Он смотрел, как она небрежно перевернула страничку, на которую были устремлены ее невидящие глаза. - Ты боишься? - Нет, - ответила она. - Мне это безразлично, но только он мне не нравится. И не внушает доверия, - добавила она. - А тебе? Но тут люстры начали меркнуть, и зазвучавшая музыка дала ему возможность уклониться от ответа, потому что на самом деле этот новый Хэншел пугал его. После концерта, когда гостей отвезли в отель, она сказала: - Я хочу поехать к тебе. - Это было связано с такой же твердостью, с какой перед этим она заявила, что хочет быть с ним на концерте. Только в последний день перед отъездом русской делегации Нику и Гончарову удалось еще раз поговорить о своей работе. Однако все эти дни Ник испытывал тихую радость наступившего возрождения. Он снова научился смеяться. Краски казались ярче, запахи сильнее, дни более солнечными, звуки более музыкальными, и даже пища словно приобрела новый вкус. Во время разговора мысли и прозрения возникали быстрее, чем он успевал облекать их в слова, и он совсем не уставал. В этот последний день, когда Гончаров пришел в лабораторию, погода изменилась. Косой ливень из клубящихся черных туч так хлестал по зданиям, что казалось, стены шипят. Временами бешеный ветер внезапно стихал, словно буря набирала дыхание для новой яростной атаки. - Это из-за погоды сегодня пришло так мало сотрудников? - спросил Гончаров. Ему пришлось повысить голос, чтобы перекричать рев грозы. - Но ведь все мои сотрудники на местах, - ответил Ник. Гончаров, казалось, удивился, а потом задумался. Прошло несколько минут, прежде чем он сказал: - Судя по объему проделанной вами работы, я думал, что ваш штат по крайней мере вдвое больше. Гончарова удивило также различие между его методикой и методикой Ника. Ник больше не пользовался счетчиками Гейгера, а перешел на фотоумножители и сцинтилляционные счетчики. Однако, когда Гончаров описал свою лабораторию, Ник понял, что русские придерживаются прежней техники потому, что у них разработаны более новые и остроумные электронные устройства. - И значит, опять одно и то же достигается с помощью различных средств, - сказал Гончаров. - Сколько единиц вы получали в пустыне? Там, в пустыне, жаркий сухой ветер проносился над землей, погруженной в полное безмолвие, лишь еле слышно шипел песок, ударяясь о сухую броню кактусов. Только весной пустыню на несколько дней заливал океан красок. Всю остальную часть года она сохраняла цвет высушенной кости с пыльно-зелеными пятнами кактусов, которые торчали из земли, словно сведенные судорогой пальцы заживо погребенных великанов. Пустыня была неподвижна, и только шары перекати-поля мчались по ней, вертясь, словно обезумевшие борцы, сплетенные в яростном объятии и катящиеся кувырком от одного мертвого горизонта к другому. А надо всем ярко-синее небо зияло дырой в бесконечное пространство, где огромные волны наэлектризованных частиц проплывали одна мимо другой со скоростью света. Для этих частиц наша планета была островком в пространстве, окруженным тоненькой оболочкой газа. Налетающие частицы вспарывали газ, разбивая молекулы на осколки вещества и энергии, и каждый осколок в свою очередь становился разрушителем, пока этот невидимый ливень не достигал поверхности Земли, насчитывая уже миллионы невидимых обломков. Они бомбардировали Землю точно так же, как песок пустыни долбил кактусы, и проходили микроскопическими полосками света сквозь плоские листы люминесцентных сцинтилляторов, заключенных в алюминиевые контейнеры, расставленные на площади в пять квадратных миль. Под сцинтилляторами сверхчувствительные фотоэлементы улавливали световые полоски и подавали синхронный сигнал по кабелю в центральную станцию - небольшой домик, где скоростная камера фотографировала экраны ста осциллографов, только когда они срабатывали одновременно. Так достигалась уверенность, что ливень вызван первичной частицей, обладающей чрезвычайно высокой энергией. Эта автоматическая установка тоже была частью безмолвия пустыни, которое нарушалось только раз в три дня, когда "джип", словно темный наконечник пылевой стрелы, стремительно приближался к домику. Из "джипа" вылезал человек, входил в домик, вынимал из камеры пленку и вкладывал новую кассету. Потом дверь домика захлопывалась; засов, лязгнув, входил в гнездо; взвизгивали передачи; колеса брызгали песком; "джип" разворачивался, и пылевая стрела уносилась за пределы пустоты. Вновь наступала тишина, и только ветер гнал волны пыли и жара по поверхности Земли, а сверху сквозь движущийся воздух несравненно более мелкая пыль внешнего пространства непрерывно опаляла своим крохотным жаром поверхность планеты. Гончаров осматривал приборы с огромным интересом. Сам он проводил наблюдения на одной из вершин Кавказа, на такой высоте, что его станцию окружали вечные снега. Разница в подходе привела к тому, что его прибор строился на совершенно иных принципах. Но все, показанное Ником, произвело на него сильное впечатление. Шум грозы за окном не мешал их беседе. Это было просто неприятное явление в нижних слоях атмосферы, которое не могло продолжаться долго. И даже когда особенно яростный раскат грома вынуждал их замолчать, разговор продолжался с того самого слова, на котором был прерван. В пять часов в лабораторию позвонила Мэрион. - Все хотят знать, когда вы закончите и каковы ваши планы на вечер, - сказала она. - Я ответила, что не знаю: я подумала, что вы, вероятно, захотите продолжать разговор. - Мы еще не кончили, - сказал он. - Я так и думала. И я решила, что вам захочется пригласить его к себе пообедать. - Я бы очень хотел, но ведь... - Все уже готово, - ответила она. - Я сегодня днем купила все, что нужно, и забежала к вам. Стол накрыт. Конечно, одни холодные закуски. Так что вам придется только сварить кофе. - Замечательно, - сказал он. - А сами-то вы придете? - Не могу, - ответила она и не стала больше ничего объяснять, как и в тот раз, когда объявила, что пойдет с ним на концерт. Была полночь, когда Ник наконец вспомнил о времени. Они давно уже кончили есть и перешли в гостиную, но разговор между ними не прерывался ни на минуту. Они обсуждали не только собственную работу, но и смежные исследования других физиков, а это привело к воспоминаниям об их предыдущих экспериментах. Гончаров проявлял ненасытное любопытство ко всем подробностям жизни американского ученого - он жадно слушал рассказы и о важном, и о пустяках, живо на все реагируя, и Ник не мог удержаться от улыбки, когда Гончаров с полной серьезностью заявил, что русские считают себя очень сдержанными людьми, не склонными демонстрировать свои чувства, пожалуй, даже замкнутыми и невозмутимыми, и - это он произнес, для убедительности размахивая руками, - доказательством того служит, что русский при разговоре никогда не жестикулирует. Затем глаза его заискрились веселым смехом. - Извините меня, пожалуйста, но я должен задать вам один вопрос, - сказал он неожиданно. - Это мучит меня с самого начала нашей поездки. Скажите, почему американцы всегда моют руки в грязной воде? Я никак не могу этого понять. - Я тоже, - сказал Ник медленно. - Ведь мы не моем руки в грязной воде. - Простите меня, моете! Для нас чистота означает умывание проточной водой. Раковины наших умывальников никогда не затыкаются. У вас же все раковины снабжены затычками, и, как только начинаешь мыться, вода делается все грязнее и грязнее. А поскольку у вас отдельные краны для холодной и горячей воды, никак не удается добиться приятной температуры, и, если хочешь мыться чистой водой, приходится непрерывно перескакивать от кипятка ко льду. Или в Америке всегда было мало воды? Нет, мне просто не верится, что в такой развитой, такой культурной стране вдруг не хватает воды. Ник засмеялся. Многие другие впечатления Гончарова были столь же неожиданны, и разговор еще дальше отошел от основной темы - и все же после каждого экскурса в область музыки, литературы или театра они вновь возвращались к своей работе, но так и не смогли прийти ни к каким окончательным выводам. И весь вечер Гончаров говорил о своей работе так, словно ему ни разу в жизни не пришлось жалеть о том, что он сделал, занимаясь наукой. Если он и принимал участие в создании бомбы, это либо никак не подействовало на него, либо у него были иные критерии, - настолько иные, что Нику очень хотелось бы узнать о них побольше. Но даже теперь, после долгого дружеского разговора, он так же, как и в первую минуту их встречи, не мог задать свой вопрос, касавшийся государственной тайны. Весь мир знал имена американцев, работавших над бомбой. Никто не знал имен людей, работавших над ней в Советском Союзе. От внешнего мира их скрывала завеса тайны, и никакие вопросы не могли приподнять ее, по каким бы причинам и как бы импульсивно они ни задавались. - Вы должны приехать в Москву, - сказал Гончаров с характерным для него неожиданным переходом от горячего спора к дружеской беседе. - И непременно посетить нашу лабораторию, а может быть, и станцию, чтобы ознакомиться с тем, что я делаю. И когда каждый из нас посмотрит работу другого своими глазами, мы сможем обсудить все дело более толково. - Поехать в Москву? - Гончаров говорил об этом так просто, словно речь шла о поездке в Чикаго. - Почему бы и нет? - И Ник весело засмеялся. Он отвез Гончарова в гостиницу. После грозы ночь была удивительно ясная, и он опустил верх машины, чтобы полностью насладиться влажной мягкостью воздуха. В сердце его царила радость, он вновь обрел себя. У входа в отель они обменялись дружеским рукопожатием и улыбнулись, внезапно смущенные чувством, которое их так крепко связывало. - Как странно, - произнес Гончаров, не выпуская руки Ника. - Мы столько с вами говорили и ничего не сказали о себе. - Это правда, а ведь с первой минуты нашей встречи у меня на языке вертелось множество вопросов. Но я не знаю, как вам их задать, чтобы вы поняли, что они диктуются самым дружеским отношением. Гончаров бросил на Ника настороженный, проницательный взгляд, и снова Ник ощутил за его улыбкой напряжение. - Ну, мои-то вопросы были бы очень просты. Я не знаю, где вы родились, кто были ваши родители, и все же у меня такое ощущение, что я очень хорошо с вами знаком. Если вам захочется задать мне какие-нибудь вопросы, уверяю вас, я пойму, каким чувством они продиктованы, но если лучше их не задавать, - он сложил руки, словно умоляя о благоразумии, - то этих вопросов ни вам, ни мне лучше не задавать, только и всего. Мне хотелось бы когда-нибудь рассказать вам, как много значила для меня эта встреча. - Для вас? - удивился Ник. - Мне хотелось бы когда-нибудь рассказать вам, как много она значила для меня. - Вы расскажете мне, когда приедете в Москву. Ник снова улыбнулся. - Хорошо. Так, значит, увидимся в Москве. - Ник, собираясь проститься, пожал руку, сжимавшую его пальцы, а затем рассмеялся. - И кстати, я родился в Нью-Йорке, у меня нет ни братьев, ни сестер, и я учился в государственной школе. - В Нью-Йорке? - сказал Гончаров, по-прежнему не выпуская руки Ника. В его голосе слышалась мечтательная грусть. - Теперь, когда я наконец увидел этот город, мне трудно вспомнить, как было, когда я его еще не видел. Всю жизнь мне так хотелось его увидеть, что, когда мы вышли из самолета в Нью-Йорке, казалось, будто мы высаживаемся на Луну! И все остальные чувствовали то же самое, хотя читали много американских романов, видели кое-какие американские фильмы и даже знакомы с некоторыми из ваших журналов, такими, как "Лайф" и "Лук", ну и, разумеется, мой любимый журнал - лучший, который у вас издается. - "Нэшнл джиогрэфик"... - Он вам нравится? - спросил Ник. - О, я на него подписываюсь. "Нэшнл джиогрэфик" и "Физикл ревью" - вот два американских журнала, которые я регулярно читаю. Я люблю читать о чужих странах, а когда читаешь "Джиогрэфик" - будто сам путешествуешь! Если не считать Соединенных Штатов, мне больше всего хотелось бы побывать в Бразилии. Это моя давнишняя мечта - отправиться с какой-нибудь экспедицией в бразильские джунгли и там вдруг услышать голос поющей женщины. - Он произнес это тихо и проникновенно, в то же время улыбаясь своей романтической фантазии. - Голос все приближается, и вот выходит она, самая красивая женщина Америки, Дина Дурбин. - В ночном мраке прозвучал его тихий смешок. - Всю жизнь мне хотелось посмотреть Америку. Она оказалась такой, как мы ожидали, и в то же время совсем другой. Такая... такая смесь красивого и безобразного, хорошего и дурного... это было... - Он взмахнул свободной рукой и закрыл глаза, не находя слов. - Но если нам показалось, что мы приехали на Луну, то нью-йоркцы, едва узнав, что мы - советские граждане, стали относиться к нам так, словно это мы приехали с Луны! Официантки, шоферы такси, служащие отеля - все были удивительно любезны! До чего нелепо, что мы с вами так долго были разъединены и теперь глазеем друг на друга, как на диковинку, - вдруг рассердился он. - Нелепо! Просто нелепо! Глупо! Ну, довольно негодовать на историю, - закончил он, вновь улыбнувшись своей лукавой улыбкой. - Обещайте мне, что вы приедете в Москву. - Обещаю, - сказал Ник. Они в последний раз горячо пожали друг другу руки и расстались. Ник вел машину сквозь темноту, что-то тихонько напевая. Он жалел, что рядом с ним нет Мэрион, чтобы он мог рассказать ей о своем обновлении и скоротать часы до утра, когда он снова возьмется за работу с прежней страстью. Он был уверен, что не уснет, такое им владело волнение. Однако он заснул, а на следующее утро всю дорогу до института испытывал ту же светлую радость. Он чувствовал ее, пока не взялся за работу, а тогда вдруг понял, что ничего не изменилось, - он заразился страстью у другого, взял ее взаймы, а внутри по-прежнему оставалась пустота. Два дня спустя, когда Хэншел снова зашел к нему в кабинет, Ник стоял у окна. Солнечные лучи зажигали золотые цехины в его волосах цвета слоновой кости, озаряли худое измученное лицо, но гасли в сумрачных глазах. - Ну? - весело спросил Хэншел, опускаясь в кресло. - Как прошел визит русских? - Было очень интересно, - сказал Ник. Хэншел засмеялся. - Ай-ай-ай! Что за ответ, да еще таким замогильным голосом? Вы с Гончаровым разобрались в ваших расхождениях? Ник медленно покачал головой. Приговор был произнесен не только над ним, но и над всеми, кто жил, страстно любя жизнь. - Нет, - сказал он, - мы говорили о них, но и только. - Я не могу понять одного: почему сам факт расхождения результатов сковывает вас по рукам и ногам? - продолжал Хэншел все с той же легкой улыбочкой, которая словно говорила, что он понимает куда больше, чем Ник ему рассказал. - В конце концов любой эксперимент всегда дает результаты, которые хоть немного да отличаются от результатов, полученных другими. Вы показали только, что существует реальная возможность неправильности всей теории в целом. Исходите из этого, а уточнением деталей пусть занимается кто-нибудь другой. - Вы ведь знаете, я не могу так, Леонард. Я вам уже говорил. - Да, вы говорили, но ссылались на нелепую причину. Настоящая причина лежит гораздо глубже. И мы оба знаем это. Видите ли, я убежден, что мы с вами в одном положении. - Не говорите так! - потребовал Ник. - Не смейте так говорить! - Раз кончилось, то кончилось навсегда, - сказал Хэншел. - Я прошел через это. Ник, я знаю. - Прервалось на время, но не кончилось. Я не выдержал бы, если бы поверил этому. - Послушайте, - сказал Хэншел устало, - вы говорите с человеком, который прошел через все это. Вы думаете, меня не охватил ужас, когда я впервые понял, что со мной происходит? - Он спросил это с такой силой, что Ник вдруг догадался, какая жгучая трагедия крылась под ироническим спокойствием Хэншела. - Но я не стал строить несбыточных планов, как вы. Я выскочил из лаборатории, захлопнул за собой дверь, запер ее и больше не возвращался - ни разу даже не позволил себе подумать о том, чтобы вернуться. О господи! - продолжал он зло. - Что уж такого особенного в исследовательской работе? Что за радость быть творчески мыслящим человеком? Сочинять книги, создавать картины, заниматься ли наукой - да чем угодно! Эдит права. Она была права с самого начала. Девяносто девять целых девятьсот девяносто девять тысячных процента всех людей, живших от начала времен, не имели ни малейшего представления о том, что такое новая мысль, что такое прозрение, как это бывает, когда вдруг видишь истину, которой до тебя вот так не постигал никто! И все же они живут, они преуспевают, они смеются и, вероятно, счастливы. Так какого же дьявола мы убиваем себя? Кто доказал, что это так уж важно? - Вы же и доказываете вот сейчас, - ответил Ник. - Послушайте себя. Стали бы вы так горячиться из-за чего-нибудь бессмысленного и ненужного? - Обойдемся без софистики, Ник. Я старше вас и стараюсь вам помочь. Я рассказал вам об этом только потому, что вижу, как вы мучаетесь, а мой опыт мог бы пойти вам на пользу. То, что случилось с вами, рано или поздно случается со всеми. Просто что-то ломается, только и всего. Так черт с ним! Это еще не конец света. - Да? - Да. И если хотите знать правду, будь это хоть конец света, мне все равно плевать. Завтра или послезавтра - какая разница? - сказал Хэншел устало. - Мне надоело жить. Иногда у меня такое ощущение, что я не живу, а просто жду смерти. И вы чувствуете то же. Ник, или почувствуете... - Я скажу вам, что я чувствую, - ответил Ник. - Словно надо мной произнесен какой-то ужасный приговор, а я отказываюсь его принять. - И вы думаете, что добьетесь его отмены? - Меня словно придавило обвалом, и я знаю, что извне помощь прийти не может. Это ясно. Мне придется выкарабкиваться наружу самому и найти для этого силы в самом себе. - Ну что ж, - сказал Хэншел, помолчав. - У меня к вам есть еще одно предложение. Не обязательно Подписывать контракт на два года. Ближайшая конференция назначена на эту осень, и она продлится месяца два-три, не считая месяца подготовки. Почему бы вам не принять в ней участие вместе со мной? Попробуйте, только и всего. Ник ничего не ответил. - Я не знаю, будет ли она в Женеве или в Вене, - невозмутимо продолжал Хэншел. - Во всяком случае, у вас хватит времени побывать в Лондоне и Париже. Вы сможете поговорить со всеми, кто занимается космическими лучами: с Пауэллом, Джелли и Яноши. Может быть, это вам поможет. - Поможет мне? - Ник скептически улыбнулся. - Так, значит, вы готовы поверить, что я могу преодолеть это состояние? - Какая разница, во что я верю? Разве недостаточно, что я перестал с вами спорить? Ник покачал головой. - Я повторяю вам еще раз: у меня такое ощущение, что в вашем кресле сидит сам сатана, улыбается мне вашей улыбкой, говорит со мной вашими словами. Хэншел усмехнулся. - Это очень похоже на признание, не правда ли? - Признание чего? - Всего, что я говорил. Ведь считается, что сатана бродит по свету, предлагая купить душу за исполнение самой невероятной мечты. Неужели возможность покинуть лабораторию, избавиться от необходимости творить - это и есть ваше заветное желание? - Вы читаете собственные мысли, а не мои, - возразил Ник. - Я не понимаю даже, как с таким отношением к будущему вы можете принимать участие в международных конференциях, которые призваны в конечном счете обеспечить возможность хоть какого-то будущего. - Когда я участвую в таких конференциях, то участвую в них умом, а не сердцем. Какая разница, что я чувствую? Необходимо выдвинуть определенные пункты, только и всего. И я выступаю в их поддержку. - Но что это, в конце концов, за пункты? - спросил Ник, вскипая. - Послушайте, Леонард, всю свою жизнь я думал только о физике. Все остальное, включая даже условия, необходимые для существования человека, я считал само собой разумеющимся. Мне было не до них. Если возникали вопросы, связанные с моралью, философией или этикой, я просто полагался на общее мнение. - А как, по-вашему, поступают все остальные? - Но этого недостаточно. Так живут амебы. Они передвигаются с места на место, не следуя какому-нибудь определенному направлению, без всякой цели, если не считать стремления выжить. Человек отличается от низших животных тем, что думает не только о настоящем моменте, но и о будущем, когда по-прежнему будет продолжаться жизнь, по-прежнему будут сбываться надежды. Однако строить планы можно, только имея какую-то точку зрения. Мне все равно, какую именно, - но должен быть руководящий принцип. Без этого ощущения будущего человек перестанет быть человеком. - Перестаньте! - резко сказал Хэншел. Его невозмутимость снова не выдержала мучительной бури, еще бушевавшей в нем. - Не выношу этого студенческого философствования. Вы уже достаточно пожили, чтобы узнать, каков на самом деле мир, иначе говоря, чтобы заметить истинную животную натуру людей, скрытую за любезной улыбкой, хорошими манерами, притворным сочувствием! Человеческой злобе нет предела. Вспомните крохотные жестокости, заполняющие каждую минуту каждого дня: подленькие предательства друзей, мелкие гадости мужа по отношению к жене, брата по отношению к брату. Они настолько обычны, что проходят незамеченными. Вы думаете, кто-нибудь посчитается с вашей тоской по утраченной способности творить или хотя бы поймет ее? Да какое до этого дело простому землекопу, продавцу в бакалейном магазине, счетоводу, который думает только о том, как не пропустить очередной взнос за купленные в рассрочку товары? Они посмотрят на вас, широко открыв свои глупые глаза, потому что им неизвестно даже значение таких слов, и поинтересуются только, будут ли вам меньше платить. И если услышат "нет", то просто пожмут плечами и порекомендуют вам не валять дурака. Они же не знают. Ник, - сказал он, возбужденно подавшись вперед, - говорю вам, они не знают, что это такое, они не знают, что это бесконечно преображает жизнь и что при этом обычные будничные дела представляются серой скукой, оглупляющей своей пустотой. В лучшем случае этим людям доступно только смутное ощущение, что они как будто что-то упустили в жизни, хотя даже не знают, как это называется; но и услышав название, они не поймут. А вы говорите мне об этих людях и об их будущем! Да разве они его заслуживают? - Но если нет будущего для них, то его нет и для меня, - сказал Ник. - Правда, я знаю только то, что чувствую сам, но мои чувства не могут так уж отличаться - разве что интенсивностью - от того, что чувствуют другие люди. Мы неразрывно связаны не только с нашим биологическим видом, но и с нашим временем. Мы так же не можем выйти из состава человечества, как не можем покинуть наше столетие. И поэтому все ваши возражения кажутся мне бессмысленными и не объясняют, о чем вы думаете, когда сидите за этим вашим столом в Женеве, или Вене, или где-нибудь еще и спорите по вопросам приоритета и процедуры. Считается, что вы лепите будущее мира, но лично для вас это будущее не имеет смысла. Люди, которым придется жить в этом будущем, вызывают у вас отвращение. Так где же эта доблестная волнующая новая жизнь, которую вы обрели? Чем, собственно, вы отличаетесь от землекопа, продавца и счетовода, которые так вам противны? В конце концов все сводится к тому, что вы отрабатываете свое жалованье - и только. Вы не можете предложить мне ничего лучше того, что я имею. По крайней мере здесь у меня есть реальный шанс вернуть себе то, что мне необходимо. - Это не возвращается. Ник, - медленно сказал Хэншел. - Не возвращается, и все. Однако, если вы так относитесь к тому, что я делаю, - а как бы то ни было, в мире сейчас нет ничего важнее, - тем больше у вас оснований отдать свою кипучую энергию в распоряжение нашей делегации. Ник посмотрел ему в глаза. - Послушайте, Леонард, чего вы, собственно, хотите? Взять меня в помощники или обратить в свою веру? Неужели для вас будет победой, если я брошу научную работу? Вы меня так уговариваете, что мне кажется, вам просто не терпится услышать, как я скажу: "Я тоже сдаюсь". Хэншел мучительно покраснел, но улыбнулся. - Это уже зло сказано, - заметил он ровным голосом. - Что бы я ни говорил, к каким бы доводам ни прибегал, - сказал Ник, - вы неизменно соглашаетесь и добавляете, что это еще одна причина, чтобы я поехал с вами, - даже если все эти причины противоречат одна другой. - Совершенно справедливо, - признал Хэншел. - И получается полная бессмыслица - разве что слова, которыми вы пользуетесь, для вас ничего не значат... - Ничего, - согласился Хэншел, - абсолютно ничего. - ...и вы хотите только заставить меня отказаться от научной работы. Глаза Хэншела блеснули, и он покраснел еще больше, но все-таки улыбнулся и обезоруживающе развел руками. - Я назову вам еще одну причину: хотя бы используйте меня для того, чтобы на несколько месяцев уехать отсюда, ведь здесь вам приходится не слишком сладко, я у вас возникают всяческие осложнения. Я, знаете ли, не слепой, я вижу, что происходит. Ник покачал головой. - Я скажу вам правду, Леонард, - признался он наконец. - Я боюсь ехать. Хэншел сочувственно вздохнул. - Потому что это может вам понравиться? - спросил он вкрадчиво. К нему вернулась его невозмутимость, на губах снова появилась добродушная улыбка. - Потому что окажется, что именно это вам и нужно? Вот теперь мы добираемся до правды! Я знал это с самого начала! Но бояться не надо - если это то, что вам нужно, зачем сопротивляться? Поразмыслите еще, Ник, и помните: только дураки живут, не имея запасного выхода. 3 Весна становилась все прекраснее, но он был так занят, что замечал ее урывками, словно мчался по длинным темным туннелям, лишь изредка оказываясь на свету. Он оглушал себя деятельностью: трижды в неделю семинар в университете по физике высоких энергий, в понедельник днем коллоквиум для младших сотрудников, в пятницу утром совещания с руководителями групп для анализа результатов за неделю - и все это помимо его основной работы, которой он упрямо продолжал заниматься, хотя и не мог на ней внутренне сосредоточиться. На самом же деле он ждал - словно раз и навсегда затаив дыхание. И все это время любовь стучалась в двери его жизни, моля, чтобы ее впустили. Но он не мог искренне сказать, что отвечает на эту любовь, и потому не произносил слова "люблю", хотя Мэрион его мучительно ждала. Она мужественно пыталась обходиться теми заменителями, которые он предлагал ей - нежностью и привязанностью, - но не могла скрыть, до чего ей тяжело. - Этого мало, - сказала она как-то ночью у него дома. - Я больше не хочу себя обманывать. Ты ко мне равнодушен, вот и все. - Без тебя я сошел бы с ума, - сказал он, беря ее за руку. - Ты нужна мне. - Я нужна тебе, но ты меня не любишь, а я тебя люблю. - Ее голос звучал сердито, но на самом деле это была всего лишь боль и беспомощность. - Так оно и идет. Я только и думаю о том, как нам встретиться. Я готова на что угодно, лишь бы выкроить час или даже полчаса, а для тебя, если я могу прийти - прекрасно, а если нет - тоже ничего. Я тебя не упрекаю, - сказала она с отчаянием. - Ты можешь чувствовать только то, что чувствуешь, но я устала, устала, устала биться головой об стену и притворяться, что в этом счастье. Мне этого просто мало. В полумраке ее лицо белело, как будто озаренное лунным светом, который смягчил, почти стер все его черты, и только в глазах таилась глубокая жалость. Он обнял ее, стараясь утешить, но она оттолкнула его - теперь, когда ее страдание вырвалось наружу, ей все казалось невыносимым. - Не надо меня гладить, точно я ребенок! - крикнула она. - Мне нужно гораздо больше, чем такая ласка. - Мэрион... - начал он, но она снова его перебила. - Каким тоном ты говоришь, - сказала она, прижимая руки к щекам. - Так спокойно, так невозмутимо! - Ты просто не понимаешь, - сказал он мягко, - это совсем другое. Ты не знаешь, что это такое. - Нет, знаю. Я знаю, что ты где-то далеко-далеко. Мне ли не знать, как ты поглощен своей работой?! - Поглощен? - спросил он и улыбнулся. - Поглощен? Работой?.. Я мучаюсь именно потому, что работа меня не поглощает. Да, я работаю. Но я просто занимаюсь ею - и только, а этого недостаточно. Она поглядела на него, не понимая, но он нежно взял ее за руки. - Ну как я могу объяснить тебе, - тихо продолжал он, искренне желая облечь все это в понятные для нее слова, потому что был ей стольким обязан. Пусть она будет единственным человеком, с которым он может говорить откровенно. - Ну, как будто ты идешь, и вдруг в тебе что-то сломалось. Никакой боли, только ужас сжимает сердце, и ты чувствуешь, что в тебе умерло самое главное. Но ты идешь дальше и мало-помалу убеждаешь себя, что все пустяки. А на следующий день обнаруживаешь, что не можешь сделать каких-то самых простых, обыкновенных вещей, потом оказывается, что тебе не по силам еще что-то. И вот через некоторое время приходится признать, что твоя первая реакция была правильна: сломалась основа. Это и случилось со мной. Я могу работать, но ужас в сердце говорит мне, что пройдет немного времени - и я сумею сохранять только внешнее подобие жизни, а потом не буду способен даже на это. Она глядела на него широко открытыми глазами, ожидая, что он скажет дальше. - Это пройдет, - шепнула она, когда поняла, что он кончил. То же когда-то сказала Руфь, и ему стало ясно, что и Мэрион не понимает, о чем он говорит. - Через несколько дней или через несколько недель... - Нет, - он решительно покачал головой, - так не будет. Я знаю. Сам собой этот процесс не остановится. Он будет продолжаться до тех пор, пока я либо не отыщу средство, чтобы его остановить, либо не увижу, что ничего сделать нельзя. - Я люблю тебя, - сказала она. Он вскочил и отошел в другой конец комнаты. - Я буду любить тебя всю свою жизнь, - сказала она ему вслед. - Я поняла это с самого начала. Когда мы встретились в первый раз, я пробыла с тобой не больше пятнадцати минут и в присутствии еще пяти человек, и все-таки я тут же отказалась от своего места и перешла работать в институт только для того, чтобы быть около тебя. Но даже сейчас между нами все та же стена, и ты не пускаешь меня к себе. - Но ведь я только что пытался объяснить тебе, - сказал он тоскливо, - почему я не способен на такое прямое и непосредственное чувство, какого ты от меня ждешь. О черт, к чему все это? Мы так усердно описываем наши собственные переживания, что даже не слышим друг друга. Ради бога, прекратим эти разговоры. Мы получаем друг от друга что-то важное, так будем довольны и этим. - Не могу, - сказала она. - Слишком больно. И мне надо решать, как быть с моей жизнью. Если бы нам хоть было легко вместе. Но и этого нет. Я не приношу тебе счастья. Ты редко смеешься. Ты почти не улыбаешься. Печальнее тебя я никого не встречала. - Правда? - засмеялся он, внезапно почувствовав, как верен этот портрет. - Неужели я так плох? - Да, - сказала она. - Ты ужасен! Не прошло и месяца, как они снова оказались в тупике. Они поехали за сорок миль в ресторан, где некому было их узнать: им хотелось создать иллюзию, что они имеют законное право быть вместе. Они танцевали, и она с удовольствием слушала музыку, но вдруг ее лицо побелело. Она стала похожа на испуганную одиннадцатилетнюю девочку. - Не делай поворота, - прошептала она, почти не шевеля губами, - веди меня в конец зала, так, чтобы мы могли сесть. - Что случилось? - спросил он, прекрасно понимая, что их узнали. - Сослуживец моего, мужа, - сказала она, притворяясь, что читает меню, но на лице ее были стыд и презрение к себе. - Ник, - вдруг добавила она, - как насчет этого приглашения в Женеву? - Ты же знаешь, что я отказался. - Еще не поздно переменить решение. - Я не знаю, взяли ли они кого-нибудь другого. Кажется, нет, если ты это имеешь в виду. - Ник, место еще не занято. Так согласись же, милый! Пожалуйста! - Она по-прежнему не отводила глаз от меню, но в голосе ее слышалась страстная мольба. - Если ты поедешь в Женеву, я поеду с тобой. Я разведусь с мужем. Но тебе не надо будет жениться на мне, - добавила она. - Только, пожалуйста, поедем куда-нибудь, где мы сможем быть вместе без этой отвратительной комедии. Я ненавижу притворство, я ненавижу ложь. Мне тяжело жить с человеком, которого я больше не люблю, чье сердце я должна разбить, хотя не хочу причинять ему боль. Я хочу быть с тобой, Ник, все время, всегда. Пожалуйста, дай мне эту возможность. Он долго ничего не отвечал, рассматривая свои руки. - Уйдем отсюда, Мэрион. Здесь не место для таких разговоров. Его тон был ответом на ее просьбу, и она побледнела, словно ее ударили. - Это значит "нет", - сказала она, не шевельнувшись. - Ты не знаешь, что означает для меня эта поездка в Женеву, - сказал он. - Она означает два года за границей вместе. Мы могли бы съездить в Париж, в Рим, в Лондон так же просто, как ездим в Чикаго и Сент-Луис. За два года все разговоры здесь утихнут и, когда мы вернемся, все уже будет забыто. - Вернемся? Для чего? - спросил он. - Нельзя на два года бросить научную работу, а потом вернуться к ней. Стоит выбиться из колеи - и все кончено. В наши дни развитие науки вдет слишком быстро - во всяком случае, для меня. Я только-только не отстаю. Я устал и еле держусь на воде, а ты просишь меня оттолкнуть бревно, которое не дает мне утонуть. Единственное, что ты пропустила, описывая нашу будущую жизнь, - это моя работа. - Неужели ты не можешь думать ни о чем другом? - Моя работа - это я, - сказал он медленно. - Я не мучился бы так только из-за каких-то частных неудач. Я сказал бы: "Ну и черт с ними, уедем отсюда и немножко отдохнем". Это у меня не каприз, просто я не могу иначе. Но говоря так, он все время убеждал себя, что только из-за глупого упрямства не хочет принять легкий выход и уехать за границу с красивой женщиной, которая его любит. Какая разница, что сам он ее не любит? В мире нет женщины, которую он бы любил, и он вообще не позволит себе полюбить до тех пор, пока будет помнить, в какую муку обошлась ему любовь к Руфи. Но годы и опыт подсказывали ему, что это самообман. Если он будет заниматься работой, которую не любит, он начнет презирать себя; если он будет жить с женщиной, которую не любит, он перестанет чувствовать себя свободным, а Мэрион будет оскорблена и в конце концов возненавидит его, так как в глубине души никогда ему этого не простит. - Откуда ты знаешь, что они до сих пор никого не пригласили? - спросил он. - Я так поняла из слов Хэншела. - Хэншела? - Ник бросил на нее внимательный взгляд, но голос его остался спокойным. - Да, он позвонил мне вчера. Он сказал, что подбирает штат для следующей поездки и ему нужны технические сотрудники. И он спросил, поеду ли я с тобой, если ты все-таки решишь ехать, - она попыталась улыбнуться. - Когда я сказала ему, что никогда не бывала за границей, он пришел в такой восторг, словно сделал мне приятный подарок. Он был очарователен. Мне начинает казаться, что мое первое впечатление было ошибочным. - Оно не было ошибочным, - сказал Ник. - Он пытался использовать тебя в своих интересах. - Пожалуй, нам пора идти, - произнесла она тихо, не глядя на него. - Все уже сказано. Они ехали назад в молчании, пронизанном тоской и болью, и каждый так остро воспринимал состояние другого, словно нервы их обнажились: все недосказанное стало понятным, и они с горестным недоумением читали мысли друг друга. Их прощальный поцелуй был легким прикосновением холодных губ, но губы эти были так хорошо знакомы, что стоило пожелать - и они сразу же стали бы нежными и теплыми; однако и Ник и Мэрион словно оцепенели под тяжким грузом сознания, что если конец не наступил теперь, то он наступит в следующий раз или в крайнем случае - через раз. Утром она пришла в институт и собрала свои вещи, пока он был еще в городе на университетском семинаре. Когда он приехал, ее уже не было. На его столе лежал конверт с запиской: "Ник, милый! Другого выхода нет, и ты сам это знаешь. Я хотела бы сказать тебе бесконечное множество вещей, но их ты тоже знаешь. И не знаешь ты, может быть, только одного - того, что я чувствую сейчас, но я хочу, чтобы ты знал об этом и поверил этому. И это просто вот что - спасибо тебе. Ник, любимый! Я люблю тебя. Мэрион" Он опять и опять тупо перечитывал это письмо, прятал его в свой стол, но на следующий день вынимал снова, а на следующий снова - и так много дней. Это бывает в жизни каждого человека, пытался он убедить себя, обычная плата за право жить; но он потерял уже слишком много такого, что начинал ценить, лишь когда становилось поздно, и все доводы логики тонули в ощущении, что стены, полы и потолок его жизни зияют широкими щелями, и непонятно, как они вообще еще держатся. Легкое дуновение, самый слабый звук - и все рухнет. Он продолжал напряженно работать, и снова его энергичная деятельность, его серьезное лицо с крепко сжатыми губами скрывали паническое бегство от самого себя, и снова он был слеп и к прошлому и к будущему - ко всему, кроме настоящей минуты. В начале мая телеграмма из Москвы сразу заставила его очнуться. "Академия наук СССР посылает вам официальное приглашение сентябрьскую московскую конференцию физике космических лучей непременно примите участие Гончаров". Потом пришло письмо, гораздо более ясное и подробное. Оно было напечатано на плотной белой бумаге, с типографским штампом славянскими буквами, который он перевел так: "Академия наук Союза Советских Социалистических Республик. Москва, Большая Калужская, 14". Письмо было адресовано по-русски доктору Никласу Реннету, Институт ядерной физики, Кливленд, Огайо, и он сам перевел начало: "Академия наук СССР с 18 по 25 сентября проводит в Москве конференцию по физике частиц высокой энергии. Конференция будет в основном посвящена..." Но тут его охватило нетерпение, и он взял приложенный английский перевод: "...посвящена экспериментам по взаимодействию элементарных частиц высокой энергии, которые с помощью ускорителей проводятся в Советском Союзе. Кроме того, предполагается обсудить теоретическую сторону вопроса, а также различные проблемы, связанные с космическими лучами. Академия наук СССР приглашает Вас принять участие в конференции и оплатит все Ваши расходы по двухнедельному пребыванию в Советском Союзе. После конференции гости смогут посетить различные научно-исследовательские институты. Если Вы намереваетесь принять участие в конференции, не откажите в любезности как можно скорее сообщить об этом Академии наук СССР, указав название докладов, с которыми Вы хотели бы выступить, и перечислив иностранные языки, которыми Вы могли бы пользоваться как рабочими. С искренним уважением А.Н.Несмеянов, академик, президент Академии наук". Он прошел с письмом по нагретым солнцем газонам в административный корпус. Летний зной жег его золотистую голову, а когда он морщился от яркого солнца, на его лице проступали все борозды, оставленные страданием. Коллингвуд прочел письмо, а затем внимательно посмотрел на Ника. - Ну? - спросил он. - Я еду? - Едете ли? А разве вы не хотите поехать? - Два месяца назад я был бы в восторге, а сейчас, право, не знаю. Я хотел бы повидаться с Гончаровым, и все же... - Что с вами происходит, Ник? Последние месяцы у вас такой вид, словно вас оглушили. Я очень беспокоюсь о вас, да и все остальные тоже. - Ну, пусть все остальные беспокоятся о ком-нибудь еще, - сказал Ник, - а я чувствую себя прекрасно. - Как бы не так! Все беспокоятся о вас, потому что все вас любят. Вы знаете, сколько людей хотят работать у нас только потому, что это значит работать с вами? Вы поедете в Москву. А до того как поехать в Москву, вы съездите в Нью-Йорк, в Лондон и, если хватит времени, в Париж - или можете побывать в Париже на обратном пути. Вы уже три года не брали отпуска. - Он мне не был нужен. Здесь я чувствую себя менее одиноким. - Так, значит, вам пора познать радости одиночества. Ну, пусть Руфь вас оставила. Я не знаю, почему она так поступила, и это меня не касается. Она прекрасная женщина и всегда мне нравилась. Но на земле живут миллиарды людей, причем половина из них женщины. Если любви достойна только одна десятая процента, все равно человеку этого хватит на двадцать пять жизней. - Дело не в женщинах. А в чем - и не знаю; пожалуй, во мне самом. Я попал куда-то, где не такой воздух, где небо не того цвета... - Он внезапно оборвал фразу. - Хорошо, так что же я должен делать? - Телеграфируйте Несмеянову, что вы согласны, затем подайте заявление о паспорте и визе, а я улажу все со службой безопасности. Ник бросил на него унылый взгляд. - Неужели мне и сейчас нужно пройти через это? - Боюсь, что да. Пусть вы давно уже не занимаетесь такой работой, но слишком много лет вы были засекречены, чтобы разгуливать по свету как вам заблагорассудится. С их точки зрения вы все еще под запретом. Поймите, Ник, вы же не гражданин Джо, который может получить заграничный паспорт хоть завтра. Вы физик, - прибавил он с легкой иронией. - В мире, созданном физиками, мы - плененные волшебники. Нам больше нигде полностью не доверяют. Такова действительность, и надо с этим мириться. Во всяком случае, вы едете в Москву. Это официальный приказ. Погодите... телеграмма, паспорт, виза... Что еще осталось? Ник весело улыбнулся. Его охватило то же ощущение, какое он испытал перед приездом Гончарова, но только на этот раз оно было значительно сильней. Он миновал поворот в длинном темном туннеле, и впереди снова забрезжил свет. - Очевидно, подучиться русскому языку, - сказал он. 4 Через два дня после заключительного семинара в университете, в душный вечер Нику позвонил Хэншел и, сказав, что был у знакомого где-то рядом, попросил разрешения зайти выпить чего-нибудь. - Я в двух кварталах от вас, - пояснил он, и Нику было неудобно отказаться от встречи, хотя меньше всего на свете ему хотелось провести вечер с Хэншелом. Тот последнее время действовал на него угнетающе. Пять минут спустя в жарком мраке хлопнула автомобильная дверца, и в кругу света появился Хэншел, улыбающийся, в безупречном летнем костюме из великолепной материи - нигде ни единой морщинки; казалось, он, как ящерица, не только гладок, быстр и скользок, но так же нечувствителен ни к жаре, ни к холоду. Ник в белой рубашке, серых шортах и сандалиях вышел на темную террасу. - Давайте останемся здесь, - предложил он. На самом деле он просто не хотел, чтобы этот человек входил в его дом. - Здесь прохладнее. Лед и виски вон там, на столике в углу. Вам видно? - Я забежал попрощаться, - сказал Хэншел, неторопливо опускаясь на стул и наливая себе виски. - Дня через два я еду в Нью-Йорк, чтобы закончить подготовку к отъезду. Я хочу оставить вам свой адрес на случай, если вам понадобится связаться со мной. Ник пожал плечами. Падавший из гостиной свет исчертил тенями его худое лицо, и от легкого движения светлые волосы тускло блеснули. - Я уезжаю за границу, - сказал Ник. - Да, в Москву, - подтвердил Хэншел, - я слышал. Интересная поездка. Но как у вас здесь мило, - заметил он, оглядываясь. - Одинокие мужчины обычно превращают свое жилище в благоустроенный хлев. - Ну, меня хвалить не за что. Руфь в свое время все наладила, и мне остается только следовать заведенному порядку. - Разумеется, - сказал Хэншел мягким извиняющимся тоном человека, который вдруг понял, что ненароком напомнил о смерти близкого родственника. - Ваша жизнь, кажется, полна подобных перемен. Ник. Я как-то позвонил к вам в институт, когда вас не было, и узнал, что у вас новая секретарша. А та очаровательная девушка в отпуске? - Она больше у меня не работает, - отрезал Ник. Он встал, чтобы окончить этот разговор. - Чего вам налить? - О, я прекрасно устроился. Садитесь, не беспокойтесь обо мне - бутылка рядом, я сам за собой поухаживаю. Она действительно была очаровательна. Как жаль, что она от вас ушла! - Да. Так куда вы сейчас едете? - Я дам вам адрес перед уходом, - благодушно сказал Хэншел. Он вздохнул. - Она мне очень понравилась. Наверно, в моем возрасте человеку свойственно мечтать о любви подобной девушки. Когда я был моложе, я смеялся над романами стариков с молоденькими, словно такой старик был комическим персонажем. Но теперь я вижу, что смеяться надо было не над ним. Вы, Ник, еще молоды, вам этого не понять. - Она была прекрасной секретаршей, - сказал Ник. Он так хорошо держал себя в руках, что голос его звучал почти небрежно. - Но эта работа ее "не удовлетворяла. На телевидении она может добиться гораздо большего. Дело в том, что она по образованию журналистка. Работа в институте была для нее просто некоторой передышкой, без всякого будущего. Хэншел покосился на него, а потом медленно повернул голову и поглядел ему прямо в глаза. В темноте его лицо казалось бледным пятном. - Мне кажется, "будущее" - это ваше любимое слово, - заметил он. - О чем бы ни шел разговор, вы в конце концов всегда его произносите. Я тоже иначе относился бы к будущему, если бы со мной была девушка вроде этой. Я буду говорить с вами прямо. Ник, хотя, конечно, это не мое дело: некоторые люди обладают роковой способностью проходить мимо того, что им больше всего нужно, когда оно само идет к ним в руки. Вместо того чтобы покрепче сжать пальцы, они отдергивают их, словно обжегшись. Она последовала бы за вами куда угодно и сделала бы все, чтобы вы были счастливы, я это понял просто по тому, как она на вас глядела. Ник посмотрел на рюмку, которую сжимал в своих длинных пальцах. Нет, его не спровоцируют на откровенность. Бесцеремонная настойчивость Хэншела все больше приводила его в ярость. - Это не было ошибкой, - сказал он, сдерживаясь. - Мне пока еще совсем не хочется стать пожилым государственным деятелем от науки. Мне пока еще совсем не хочется связывать свою жизнь с молодой женщиной только потому, что она красива и влюблена в меня, или, вернее, в человека, за которого меня принимает, - я-то хорошо знаю, что совсем на него не похож. Она меня не понимала. И никогда не поняла бы. Бросим эту тему, Леонард. Не заставляйте меня говорить о том, о чем я говорить не хочу. - Да, конечно, но ведь вы уже начали, и, здесь я или нет, вы уже не остановитесь, так и будете себя терзать. Я вас давно знаю, Ник, и даю вам честное слово, что я вовсе не враг вам, как вы думаете. - Я не думаю, что вы мне враг, Леонард. Мне трудно объяснить. - И к тому же вы из тех, кто слишком горд, чтобы снизойти до объяснений. Бьюсь об заклад, что вы и не пытались ничего объяснить этой девушке. - Я пытался, но ничего не вышло. Если бы мы не расстались, я бы продолжал эти бесполезные объяснения, а потом через некоторое время бросил бы их, и то проклятое одиночество, которое так убийственно в браке, засасывало бы меня все глубже и глубже, - он прямо и безжалостно поглядел на Хэншела, - пока в конце концов мною полностью не овладела бы злоба и ненависть. Но к тому времени уже появились бы дети, о которых она так страстно мечтает. У нас уже был бы дом вроде этого, где каждая комната, каждый предмет были бы частью нашей совместной жизни, и общие друзья - и все вместе образовало бы такую толстую стену, что единственным выходом было бы проломить ее, искалечив всех, кого это коснется. Или - что еще хуже - вовсе не пытаться вырваться и копить, копить ненависть. Вы говорите, я слишком молод, чтобы понять, почему старики ищут молоденьких? А я вам скажу, я уже слишком стар, чтобы поддаваться романтическим порывам, но слишком молод - да, еще слишком молод, чтобы хвататься за что попало, лишь бы кое-как скрасить несколько оставшихся лет. Я сейчас на перевале, и то, что я с собой сделаю, определит всю мою дальнейшую жизнь. Хэншел вздохнул. - Ну что ж, на это сказать нечего, у вас свой взгляд, и кто возьмет на себя смелость утверждать, что вы ошибаетесь? - Прав-то я прав. Но сознавать свою правоту - еще не значит ничего не чувствовать, а мне мои чувства приносят страдание. Вот почему я намерен убраться отсюда как можно скорее, а в Москву ехать кружным путем. Я хочу уехать от самого себя и, если все пойдет, как надо, думаю, что там, с Гончаровым, я вновь обрету себя. - А может быть, и меня, - заметил Хэншел с легким смешком и встал. Слова Ника не произвели на него никакого впечатления. - Не исключено, что я могу оказаться там примерно к началу вашей конференции, чтобы прощупать почву перед главным разговором в Вене. Ничего еще не решено, но как будет забавно, если мы вдруг встретимся на улице Горького. Ник глубоко вздохнул, глядя на Хэншела с высоты своего роста. Он содрогнулся при мысли, что Хэншел будет преследовать его, куда бы он ни поехал. Присутствие Хэншела давило его, как удушье. Чересчур сильна была уверенность этого человека, что рано или поздно он победит. - Я думаю, мы оба будем слишком заняты, - ответил Ник, - и кроме того, вы говорите, что это маловероятно. - Да, разумеется, - без запинки согласился Хэншел, словно стараясь его успокоить. - Но что бы вы ни думали теперь, там вам приятно будет увидеть знакомое лицо. - Он протянул руку. - А если мы не встретимся в Москве, может быть, вы заедете в Вену на обратном пути. Обещаю, у меня вы будете чувствовать себя как дома. - Спасибо, - сказал Ник, провожая его по темной дорожке к автомобилю, - но ни вы, ни я еще не знаем расписания своей поездки. - Совсем как дома, - повторил Хэншел. Он открыл дверцу своей машины и улыбнулся. - Вас охватит блаженное спокойствие от того, что вы наконец попали туда, где ваше настоящее место. Знаете, Ник, сказав, что вы один из тех людей, которые отдергивают руку, когда могут получить то, что им действительно нужно, я меньше всего имел в виду женщин. Меньше, всего! К середине июля почти все сотрудники института разъехались в отпуск. Лаборатории опустели, даже механическая мастерская работала с минимальным штатом. Двери были распахнуты настежь, и теплый сквозняк, пропитанный запахом нагретой солнцем травы и пыльных деревьев, разносил по коридорам отголоски звуков. Ник усиленно занимался русским языком и в начале августа уехал в Нью-Йорк. Советская виза еще не была получена, но разрешение на заграничный паспорт ему уже выдали вместе с письмом, содержащим просьбу явиться за паспортом к работнику службы безопасности. Он приехал в Нью-Йорк, намереваясь осмотреть новую установку в Брукхейвене и посетить некоторые лаборатории Колумбийского университета, но в каком-то уголке его сознания все время трепетала мысль, что Руфь со своим новым мужем живет в Нью-Йорке, и он не мог решить, хочется ли ему случайно встретить ее на улице. В первое утро после приезда он сидел на кровати, держа на коленях телефонную книгу. За закрытым окном грохотала раскаленная Мэдисон-авеню. Хотя кондиционная установка была пущена на полную мощность, в комнате все же было жарко. Он позвонил Япхэнку и договорился о поездке в Брукхейвен. Он позвонил в Колумбийский университет. И все это время его пальцы листали телефонную книгу, отыскивая фамилию женщины, которая когда-то была его женой. Нет, он не собирался звонить ей. Ему просто хотелось увидеть имя Джастин Крейн и убедиться, что миссис Джастин Крейн, хлопочущая в квартире на 57-ой Восточной улице в брюках и старой мужской белой рубашке, подхватив волосы черной лентой, на самом деле какая-то другая женщина. Он нашел то, что искал, но тут же позвонил в советское посольство в Вашингтон и спросил, когда будет готова его виза. После некоторого молчания женский голос на другом конце провода попросил его пока не вешать трубку. Одна за другой шли дорогостоящие минуты, но наконец голос снова заговорил. - Доктор Реннет, ваше заявление у нас, но в нем сказано, что вам надо быть в Москве только в конце следующего месяца. - Совершенно верно, - ответил он, а затем объяснил, что собирается немедленно отбыть в Лондон и хотел бы получить визу до отъезда. - Может быть, мне надо приехать в Вашингтон? - Пожалуйста, погодите минуточку, - еще раз сказала сотрудница посольства, и опять наступила пауза. Затем она вернулась с окончательным решением: визу он получит в Лондоне, где ему надо будет просто обратиться в консульство. Телефонная книга была по-прежнему открыта на странице с номером Крейнов, и опять он, преодолев соблазн, позвонил в службу безопасности и договорился, что зайдет за своим паспортом в одиннадцать тридцать. Ему еще надо было принять душ, побриться, поесть и одеться, так что на разговор с Руфью времени не осталось, но, продолжая хвалить себя за выдержку, он уже набирал номер Крейнов, словно его руки действовали независимо от него. В квартире Руфи раздавались звонки телефона, а он ругал себя идиотом, который гоняется за женщиной, совершенно ясно показавшей, что он ей совсем не нужен. У него вспотели ладони, пока он мысленно наблюдал за тем, как она быстро кладет то, что держит в руках. За его окном по горячему подоконнику расхаживали голуби и покачивали головками, возмущаясь его поведением, но он все ждал, пока в трубке не раздалось знакомое торопливое "Алло!" Руфи, которое словно обещало, что она восторженно вскрикнет, услышав, кто звонит. - Здравствуй, Ру, - сказал он тихо и умолк. Но он совсем не был готов к долгому и растерянному молчанию, за которым последовало недоверчивое, приглушенное и почти испуганное "Алло?", звучавшее как просьба, чтобы на этот раз ответ был иным. - Ру, это Ник, - сказал он. - Я на несколько дней в Нью-Йорке. - Ник! - воскликнула она. - Ник! - И он ясно увидел, как сложились ее губы, произнося его имя. - Как поживаешь, Ру? - спросил он, против воли говоря с ней прежним голосом. - Ах! - Это был не то вздох, не то стон. Руфь неуверенно засмеялась. - Дай мне перевести дух. О господи! Погоди минуту, я сяду. - Она все еще смеялась, но голос ее дрожал. - Откуда ты звонишь? - спросила она через некоторое время. Она действительно отходила от телефона, чтобы взять стул. Он назвал свой отель. - Но ведь до тебя только три улицы. Ник, только три улицы! - Я уезжаю за границу и, оказавшись в Нью-Йорке, не мог не позвонить тебе, просто чтобы узнать, как ты живешь. Если я поступил неправильно, бестактно иди некорректно, то прошу прощения. - Ник, пожалуйста, не надо! То есть я хочу сказать, если бы ты не позвонил, а я узнала бы, что ты приезжал, я, наверно, поняла бы, но мне было бы очень больно - Куда ты едешь? - перебила она себя. - В Лондон и, может быть, в Париж, но главным образом я еду в Москву. На конференцию. - В Москву? Ах, Ник, - засмеялась она, радуясь за него. - Как замечательно! Когда ты едешь? - Не знаю. На этой неделе. А может быть, на той. Это зависит от разных обстоятельств. Руфь, скажи мне, у тебя все хорошо? Ты работаешь? - Этой зимой у меня наконец-то была выставка. - Да, я читал. А как ты сама? - Прекрасно, - помолчав, ответила она другим, немного растерянным голосом, тоже вдруг почувствовав, что их разделяют три года. - А как ты? - Прекрасно, Ру... - Он помолчал. - Скажи, как полагается по правилам, можно мне тебя повидать? Допустим, пригласить тебя позавтракать? Если это неудобно, ты так прямо и скажи. - Мне бы очень хотелось. Ник, очень, но... - Разумеется, - быстро перебил он. - Как чудесно было снова услышать твой голос! Желаю тебе всего самого лучшего. - Ник, подожди. - Нет, нет, Ру. Я все понимаю. Я позвоню тебе на обратном пути. Через несколько месяцев. До свидания! - До свидания. Ник, - произнесла она еле слышно. Он брился и хмурился, стараясь держать свои чувства в узде. Когда он пил кофе, зазвонил телефон. Это была Руфь. - Ник, еще раз пригласи меня позавтракать вместе. "Пригласи меня", - сказала она, а когда она говорила таким голосом, он чувствовал, что ее миниатюрность - только иллюзия. Она всегда держалась очень прямо, но не потому, что пыталась казаться повыше ростом, а потому, что характер у нее был стальной. - Пригласи меня. Ник, потому что я хочу сказать - "хорошо". Он улыбнулся. - Допустим, в час? - Хорошо, - сказала она, и он знал, что ее глаза чуть-чуть сузились вызывающе и властно, как бывало прежде, когда его либо смешила такая сила воли в такой крохотной женщине, либо он в нестерпимом и беспомощном раздражении чувствовал, что готов убить не то ее, не то себя. Она была единственной женщиной, которая могла вызвать в нем такую бурю чувств, а когда она плакала, не опуская головы, - ощущение совершенно невыносимой вины. Она назвала ему ресторан на 54-ой улице и сказала, что от его имени закажет там столик. - Ты меня, наверно, не узнаешь, - закончила она счастливым голосом, - я стала совсем-совсем другой. - Ну, меня ты узнаешь, - сказал он сухо. - Я - высокий мужчина в синем костюме. Когда Ник вышел на улицу измученного зноем города, ему показалось, что он, задыхаясь, плывет под водой. Жгучий, пронизанный солнечным блеском город был неподвижным, жарким, влажным морем, покоящимся над каменным дном мостовой, усеянным островами высоких зданий из стекла и гранита; а он, существо, попавшее в чужие воды, двигался с косяками местных обитателей в залитой ярким светом, давящей глубине. Вздохнуть полной грудью удавалось только в искусственно охлажденных сотах учреждений, где в воздухе была разлита весенняя горная прохлада. На двадцать пятом этаже в безличном, казенно удобном кабинете он встретился с ожидавшим его работником службы безопасности. Уоррен Хьятт оказался худощавым, седым, неприметным человеком в облегающем сером костюме, который делал его почти невидимым. Но вопреки всем штатским атрибутам это, несомненно, был полицейский в кабинете полицейского управления. Как он ни старался любезным тоном замаскировать этот факт - лицо, глаза, движения выдавали его. Подобно энсонам из государственного департамента всего мира, хьятты всего мира являли собой еще один послевоенный тип людей, которые занимаются физикой, ничего в ней не понимая и совсем ею не интересуясь: это были дальние родственники, которые после насильственного брака вторгаются в прежде дружную семью и без лишнего шума дают почувствовать свои права. Он пододвинул зеленый с золотом паспорт к Нику и жестом пригласил его сесть. - Уже все чемоданы уложили, доктор? - спросил он шутливо. - Почти, - ответил Ник. Хьятт откинулся на спинку стула и улыбнулся. - Я и сам был бы не прочь когда-нибудь получить туда приглашение, - сказал он. - Ну, как и врачи приглашают наших врачей, а их писатели - наших писателей. Мы обмениваемся делегациями фермеров, артистов, спортсменов, и, может быть, в один прекрасный день наши тамошние коллеги тоже пригласят нас, чтобы и мы могли посидеть за одним столом, поговорить о нашей специальности и обменяться опытом. - Он негромко засмеялся. - Только когда, этот день настанет, мы все уже будем не у дел - и мы, и они. Нам придется организовать свой международный союз безработных сотрудников службы безопасности! Нет, вы подумайте - дожить до такого дня. - Я был бы очень рад, - сказал Ник. Хьятт пожал плечами. - Мечтать мы все умеем. Однако я обязан только предостеречь вас: будьте осторожны, общайтесь с русскими исключительно в присутствии других американцев и, разумеется, представьте отчет, когда вернетесь. На обратном пути опять загляните ко мне. - И это все? - Это все. - Хорошо, - сказал Ник, вставая. - Но только это ко мне не относится. Все, что я когда-то знал, теперь не только известно всему миру, но уже успело устареть на десять с лишним лет. Ну, а что касается того, чтобы не оставаться наедине с русскими, то я собираюсь оставаться с ними наедине ровно столько, сколько мне заблагорассудится. Меня никто не будет похищать. - К чему столько слов, - сказал Хьятт, - это же просто обычная мера предосторожности. Ведь вы не зубной врач, не балерина, не футболист, не бизнесмен, даже не обыкновенный преподаватель физики. Такие люди могут поступать как им угодно, когда и где угодно, и нас это совершенно не интересует. Но вы были засекречены и обязаны с этим считаться. Ник покачал головой. - Я же вам сказал: работа, которой я теперь занимаюсь, не составляет никакой тайны и никогда не составляла. Я занимаюсь только космическими лучами. Они еще никому вреда не причиняли. - Может быть, и так, но поручитесь ли вы, что не наступит день, когда кто-нибудь научится использовать их во вред другим? - Вы легко узнаете, когда наступит такой день, - ответил Ник, направляясь к двери, - потому что в этот день я начну заниматься чем-нибудь другим. Нет, Хьятт, извините меня, но я свой срок отслужил. Я вернулся к тому, ради чего в свое время занялся физикой. И больше мне ничего не надо, хотя, если уж на то пошло, может быть, мне надо очень много. - Как угодно, - сказал Хьятт. - Моей обязанностью было предупредить вас, что я и исполнил. Остальное - ваше дело. - Разумеется, мое, - так же любезно согласился Ник. - Беда только в том, что я понял это слишком поздно, и теперь нужно как-то приспосабливаться. Он снова погрузился в жаркое море города. Ручка дверцы такси буквально обожгла его руку, а кожаные сиденья были теплыми, как живая плоть. Такси унесло его в район дорогих магазинов и пестро одетых людей, чьи лица упитанны, жесты изящны, а неутомленные ноги элегантно обуты, их разговоры проносились мимо него кусочками, обрывками, хлопьями и не имели никакого отношения к подлинной жизни планеты с огненно-жидким сердцем, ощетиненной горами, прорезанной реками, обожженной пустынями, которая безостановочно кружится во мраке пространства, увлекая за собой атмосферу все более ядовитых газов, голода, подозрительности, ненависти и страха. И там, в тихой, синей с золотом круглой комнате - баре ресторана, который ему назвала Руфь, - он почувствовал себя еще на одном острове в море города, где все, что давит и коверкает человеческую жизнь, было смягчено и сглажено и где оставалось только думать о тончайших оттенках чувства, об игрушечных страданиях, составляющих привилегию тех, кто считает себя надежно огражденным от смерчей физического насилия. - Ник, - раздался позади него знакомый женский голос, - я вижу в зеркале, что ты, как всегда, мыслишь. - Он обернулся и увидел смеющееся лицо Руфи. - Ты совсем не изменился. Ты все еще присутствуешь при конце света. Прежде чем встать, он секунду помедлил - ему хотелось посмотреть на нее. Он был настолько выше ее, что, когда она не глядела ему прямо в лицо, он не видел ее глаз, а только кончики длинных ресниц, торчащие из-под бровей, не видел линий ее точеного носика, изгиба ее красивой шеи, очертаний ее высокого лба - все это искажалось и укорачивалось. А пока он сидел, его голова была как раз на уровне ее лица. - Я так рад снова увидеть тебя, - сказал он. Он заметил по ее глазам, что радость, написанная на его лице, ей приятна. Если страсть в них и умерла, они по-прежнему любили друг друга какой-то особой любовью. Тут он заметил, что она беременна, и кровь медленно отлила от его лица. Он почувствовал, что задыхается, и густой комок слез стал у него в горле, обжег глаза: он вдруг ощутил себя уничтоженным, не способным сказать миру, кто он такой, больше того - что он вообще существует. Это вовсе не было ревностью, потому что лишь на краткое мгновение он увидел ее в объятиях какого-то неизвестного, безликого обнаженного мужчины. Но она обрела то, в чем он отказывал ей по причинам настолько сложным, что ему самому они были непонятны. Она прошла мимо него, гонимая неутолимой жаждой жизни. Там, где он видел лишь черный хаос, она обнаружила простой и ясный смысл. Она верила в прочное будущее и видела его, а он остался человеком с неподвижными, полными муки глазами и отвисшей челюстью, его ослепила вздымающиеся волны добела раскаленной гибели. Руфь нашла себя, а он стал невидимым и несуществующим. Но она заметила только его пристальный взгляд и не поняла, что за ним кроется. Она чуть-чуть улыбнулась счастливой и гордой улыбкой. - Как видишь, - сказала она с шутливой небрежностью, скрывающей безграничную радость. - Скоро я уже, наверно, и в дверь не пролезу. - Тут она наконец обратила внимание на его напряженное лицо, и в ее глазах мелькнула тень прежней нежности. - Неужели это так на тебя подействовало, Ник? Может быть, мне следовало предупредить тебя, когда мы говорили по телефону. Но я хотела тебя увидеть. Он медленно и все еще ошеломленно покачал головой. - Ты выглядишь чудесно, - сказал он, и вымученные слова прозвучали ласково. - У тебя такой счастливый вид! - А я счастлива, - сказала она, - по-настоящему! - Кажется, я впервые понял, что тебе было нужно и как сильно это было тебе нужно. - Не надо, Ник, - сказала она умоляюще. - Нет, - ответил он, - я не хочу сказать ничего плохого. Ты поступила правильно. Теперь я могу это признать. Ее глаза были полны сострадания. - Ну, что я могу на это сказать? - Ничего не надо говорить, - ответил он тихо. - Может быть, тебе расхотелось завтракать со мной? - спросила она. - Может, мне просто уйти? Он хотел именно этого, но отрицательно покачал головой. - Это было бы слишком глупо. Мне же хочется с тобой поговорить. И я рад, что твое желание сбылось. Я всегда хотел, чтобы ты была счастлива. Я ведь просто не знал, что для этого надо сделать, а если и знал, то не мог, потому что я - это я. Ради бога, Руфи, не уходи. - Расскажи мне, что ты поделываешь, - попросила она, когда они сели за столик. - Каждый раз, когда я читаю о каком-нибудь съезде ученых, я всегда думаю, не там ли ты и как ты оцениваешь то, что газеты называют "самым сенсационным успехом за много лет" - ведь прежде ты всегда над ними смеялся. - Я работаю, - сказал он, - иногда хорошо, иногда - нет. - У тебя такой усталый голос! - Я не устал, - улыбнулся он. - Я не переутомлен. - Но прежде ты всегда был так увлечен своей работой! Когда ты о ней говорил, казалось, что в мире нет ничего интереснее. Все начинали завидовать, что не работают вместе с тобой. Тебе надоело? - Надоела работа? Конечно, нет! Я тебе уже сказал, что все в порядке. Дела идут очень хорошо. - Он снова улыбнулся ей. - А как ты? - Очень хорошо, - помолчав, сказала она, слегка изменившимся голосом. - Ты хотела бы сказать - так хорошо, как ты и не мечтала, и теперь ты счастливее, чем могла надеяться. Но ты не говоришь этого, потому что боишься сделать мне больно, - мягко заметил он. Она кивнула, как провинившаяся маленькая девочка. - Ники, ты всегда знал меня гораздо лучше, чем я тебя. Я всегда надеялась - половиной сердца, во всяком случае, - что ты еще встретишь какую-нибудь чудесную женщину, гораздо более умную и чуткую, чем я, и она даст тебе то, что тебе нужно. Правда, только половиной. - А другой половиной? Она чуть-чуть пожала плечами и улыбнулась. - Не будем говорить об этом. Ведь я все-таки женщина, и это мне было бы очень больно, ужасно больно... Наверно, я дурочка, что признаюсь в этом. Ах, Ники, если бы ты только знал, как я сожалею о том, что с тобой сделала, или, вернее, о том, чего не сделала для тебя. Иногда по ночам ты говорил со мной, и я знала, что ты взываешь о спасении, как утопающий, и ничем не могла тебе помочь. Я не знала, что можно сделать. Вспоминая эти ночи, я чувствую себя безмерно виноватой, но не знаю, в чем я виновата. Это и есть самое страшное. Женщина так беспомощна рядом с тобой! Ники, сообщить тебе, когда родится мой ребенок? - спросила она тихо. На глазах у него снова навернулись слезы. - Конечно. И о том, как ты себя чувствуешь. Попроси... - Он не мог заставить себя сказать "своего мужа", - того, кто будет рассылать извещения, послать мне телеграмму. - Хорошо, - сказала она и добавила со вздохом: - Как глупо, что мы с тобой так разговариваем. - Хуже, чем глупо: мы все время очень мило друг друга мучаем. А зачем? Зачем?.. Давай зажжем свет. Я позвонил тебе, потому что хотел увидеться с тобой, побыть с тобой немножко и немножко поговорить. Ни о чем особенном. Просто посидеть с тобой, посмеяться, в чем-то согласиться, о чем-то поспорить. Не хочется думать, что для нас это больше невозможно. Черт побери, ты же мне нравишься! И всегда будешь нравиться! Она негромко засмеялась. - И я чувствую то же самое. Смотри, я тебе купила подарок. Она протянула ему белый пакетик. Он развернул его и увидел коробочку, похожую на футляр для драгоценностей. Внутри лежал мозаичный шарик меньше дюйма в диаметре, прикрепленный к золотой цепочке. Это был старинный глобус. - Какая прелесть! - сказал он. - Для кругосветного путешествия? - О нет, - ответила она. - А для чего, собственно, я не знаю. Я увидела его по дороге сюда и купила. Может быть, он предназначался для человека, у которого есть все, но который этого не знает. Или для человека, настолько одержимого гибелью мира, что если он будет носить в кармане собственный мир, то перестанет об этом тревожиться. А может быть, я так сильно хочу, чтобы ты был счастлив, что подарила бы тебе целый мир, если бы это могло помочь. Я знаю только, что когда я его увидела, то сразу почувствовала, что должна купить его для тебя. Придай ему любое значение, какое хочешь. - А цепочка? Что она значит? - Ну, это нетрудно, - рассмеялась она. - Пусть у тебя будет что-то настоящее, что можно потерять. - Тебе нечего терять, кроме своих цепей? - Да. А у тебя даже цепи не было. Он улыбнулся и ничего не ответил. Если бы он сказал: "Я уже потерял все, что для меня было самым главным", - она решила бы, что он говорит о ней, хотя он имел бы в виду совсем другое - он имел бы в виду самого себя; поэтому он просто положил безделушку в карман и взял меню. - Я хочу предложить тебе уговор, - сказал он. - В тот день, когда я получу то, чего мне больше всего хочется, я выброшу эту цепочку и тогда то, что я получу, будет подарком от тебя. Ну, что ты будешь есть? Она долго не отвечала, и он решил было, что она поглощена выбором блюд, однако, хотя она и внимательно смотрела на свое меню, она не читала его - когда Ник поглядел в ее великолепные глаза, он увидел, что в них блестят слезы. "Пусть придет и такой день, - безмолвно и горячо молился он, - когда я заставлю женщину улыбнуться!" Чемоданы его были уложены, и он уже позвонил, вызывая носильщика, когда вошел посыльный с телеграммой. "Пожалуйста телеграфируйте свой московский адрес поездка состоится неделю после вашего прибытия Леонард". Ник прочел телеграмму и смял ее в кулаке. Посыльный ждал. - Больше ничего, - сказал Ник. - Ответа не будет. - Но он оплачен, сэр. - Неважно, - ответил Ник. - Я не получал этой телеграммы. Если кто-нибудь станет наводить справки - я уехал до ее получения. В день отъезда Ника из Нью-Йорка жара спала, и позади него, за дальним концом моста Триборо четко рисовались стройные здания города, высокие, белые и сверкающие, у их подножия тянулась синяя полоса Ист-Ривер, а над ними синело небо. Находясь в городе, он ощущал его каменную тяжесть, его родство с гранитом земли, но теперь, когда он оглядывался из такси по пути в аэропорт, город казался частью неба, так же как и он сам и тысячи автомобилей, мчавшихся по этому шоссе, были частью неба, потому что широкая белая бетонная автострада высоко поднималась над землей, и на протяжении многих миль машины неслись по ней выше и быстрее первых аэропланов. Он родился в Нью-Йорке. В полузабытых комнатах этого города он карабкался на колени родителей; в каменных школах этого города, на его бетонных спортивных площадках он учился читать и играть - их он видел, когда вспоминал мокрую прозрачную синеву, которую его первое перо оставляло на белой бумаге; школьные доски этого города вспоминал он, когда читал лекции и, брызгая мелом, быстро писал на семинарах свои уравнения; в тихих библиотеках этого города странствовал он в обществе короля Артура, Джона Поля Джонса и Робина Гуда, и там же, тайком, он в двенадцать лет самостоятельно изучил тригонометрию, а потом интегральное исчисление, решая задачи и примеры с восторгом и страстью, словно обретая упругую силу стальной пружины. В парках этого города он впервые узнал, как пахнут мокрая трава и молодые весенние листья, там он играл в футбол и катался на лодке по озеру и познакомился с веснушчатой девочкой, при виде которой его сердце билось так сильно, что он едва мог дышать, когда ее рука отвечала на его крепкое пожатие. Это был его город, хотя теперь он стал в нем чужим; и все же это был единственный город, который заставлял его думать не о прошлом, а о прогрессе науки и техники. Этот город был построен из материалов, извлеченных прямо из пробирок, реторт и вакуумных камер; он возникал не на кальке, а прямо на университетских досках, где в первый раз писались новейшие формулы деформации и сопротивления материалов. Стиль его зданий успевал устареть в его собственных глазах еще до того, как в журналах появлялись описания, знакомившие с ним весь остальной мир. Нью-Йорк не был Америкой лишь потому, что Америка всегда только становилась тем, чем он уже переставал быть. Это был город Ника, единственное место в мире, где он чувствовал себя по-настоящему дома, и все же вот он едет в аэропорт, и никто его не провожает, никто ему не скажет "Сообщи о приезде", и никто даже не позвонил ему, чтобы проститься в последнюю минуту. Он достиг уже той поры жизни, когда у человека не бывает друзей, если только ему не удалось сохранить друзей прежних лет, но в одиночестве Ника виноват был не Нью-Йорк, а он сам. Давным-давно он избрал жизнь человека, который ни в ком не нуждается, но тогда в нем самом было нечто, сулившее больше увлечения, больше страсти, больше удовлетворения и радости, чем все, что могли ему предложить другие. Теперь же, когда это нечто исчезло - может быть, на время, а может быть, навсегда, - он понял наконец, что такое настоящее одиночество. Человек, брошенный женщиной, может обругать непостоянство и найти себе другую женщину; человек, покинутый другом, может проклясть коварство и поискать себе другого друга; но тому, кто утратил часть самого себя, остается только молча, без слез сжать губы и ехать из большого города в большой аэропорт, чтобы войти в большой самолет, сесть, застегнуть ремни и ждать, когда моторы, взревев, унесут его по воздуху в другой большой город, где его никто не встретит, где ему некого будет извещать о своем прибытии, где он сразу отправится в еще один безликий отель и будем молиться, чтобы где-нибудь, когда-нибудь ему была дана безмерная радость - вновь воссоединиться с собой. Он сидел один у окна. Самолет пробежал по серой бетонной дорожке и взмыл в воздух. Ник смотрел вниз, на извилистую белую нитку прибоя, где валы Атлантического океана разбивались о стомильный пляж Лонг-Айленда. Клочки тумана, слишком прозрачные, чтобы отбрасывать тень, проплывали между ними и залитой солнцем землей, но постепенно они становились все гуще и больше и в конце концов слились в серую равнину - бугристую, лишенную далей пустыню в небе, которая полностью скрыла море, катившее внизу свои волны. Затем последовали недели отупляющей деятельности, подменявшей собой жизнь, и вот через месяц после отъезда из Нью-Йорка он снова летел на восток, и белый луг, который прежде скрывал от него гладь океана, теперь скрывал всю Европу. Вокруг него звучала уже не английская, а русская речь; сновавшая по проходу стюардесса в синей форме была ниже ростом и полнее, чем деловитая и бойкая стюардесса в американском самолете, зеленые диваны Аэрофлота были проще и практичнее, но белая гуща за окном оставалась столь же непроницаемой. Проходили часы, и наконец в узких разрывах мелькнула бесконечная зеленая равнина, сверкающие водоемы и бархат лесов. Не было видно ни дорог, ни тропинок. Затем белизна снова сомкнулась, а когда она разошлась, под самым самолетом проплыла освещенная солнцем деревня из светлых полудюймовых домиков и прямая черная лента шоссе, по которой на большом расстоянии друг от друга, но с одинаковой скоростью двигались легковые автомобили и грузовики. И снова Россия исчезла, а через некоторое время белизна поднялась и сомкнулась над самолетом, становясь все более серой по мере того, как он снижался. Самолет сделал разворот, и на одном крыле вдруг заиграло солнце, а потом, нырнув в сырой сумрак, он пошел на посадку. Над серой посадочной дорожкой, сплошь в лужах после недавнего дождя, туман рассеялся, и по мере того как самолет терял скорость, глаз начинал различать мелькающий узор дорожки - каменные восьмиугольники. Из своего окна Ник видел только редкие деревья на плоской зеленой равнине, которая, казалось, могла уныло тянуться на тысячу миль. Затем самолет повернул, и даль снова заслонили невысокие деревья. Еще один поворот, и они исчезли, а вместо них, словно стадо пасущихся металлических чудовищ, появились гигантские самолеты международных авиалиний - САС, Эр-Франс, Аэрофлот, Сабена, Люфтганза, - повернутые в разные стороны, но все тяготеющие к длинному белому зданию с огромной надписью "МОСКВА" и красными флагами на длинных флагштоках. Самолет Ника приближался к ним, все замедляя свое движение, и наконец остановился. 5 В Стокгольме он садился в самолет усталый и расстроенный, и ему казалось, что если он начнет анализировать свое состояние, то еще больше устанет и расстроится. Потом он несколько часов просидел, сонно глядя в окно и даже не предчувствуя, что в Москве, едва советский чиновник соберет паспорта, он выйдет из самолета, исполненный жадного и деятельного любопытства ко всему окружающему, словно весь превратится в широко открытые, удивленные глаза. Но теперь откуда-то изнутри в нем поднялась живительная волна энергии. Внезапно все вокруг стало захватывающе интересным - либо потому, что резко отличалось от того, к чему он привык, либо (и это было не менее примечательно) потому, что было точь-в-точь таким же. На секунду он задержался на площадке приставной алюминиевой лестницы, освещенной жиденькими лучами солнца. Почти под его ногами перед белым зданием аэропорта было обнесенное барьером пространство, заполненное сотнями людей. Через калитку на поле аэродрома вышло человек тридцать советских носильщиков: они нестройной вереницей потянулись за невысокой, бодро шагающей стюардессой, которая с видом школьной учительницы повела их к приземлившемуся самолету. Громкоговоритель, скрипуче подражая человеческому голосу, сообщал об отлетающих самолетах, монотонно повторяя: "Харьков, Ростов, Симферополь. Рейс сто четвертый. Харьков, Ростов, Симферополь!" Ник смотрел на толпу. Это были русские: женщины без шляп в ярких летних платьях, мужчины тоже без шляп, некоторые в пиджаках, некоторые просто в рубашках с расстегнутым воротом. Головы поворачивались, руки жестикулировали, тела двигались - он видел все это удивительно отчетливо, а затем, медленно спускаясь по ступенькам, заметил, что почти прямо перед ним через барьер перегибается Гончаров, машет ему рукой, улыбается, что-то говорит своему соседу и тот тоже смотрит на него я улыбается. Громкоговоритель - на этот раз звонким сопрано - нараспев возвестил о новом рейсе: "Рейс сорок пятый, в Китай... рейс сорок пятый, Ташкент - Пекин! Ташкент - Пекин!" Ник прошел за барьер и погрузился в волны русской речи - звуки барабанили по его ушам слишком быстро, чтобы слагаться в слова, и становились словами лишь через несколько секунд, потому что ему все еще требовалось время на мысленный перевод. Он изо всех сил пытался ускорить этот процесс, чтобы сразу схватить смысл. Словно ему объявили, что отныне он должен бежать, чтобы не отставать от остальных, идущих шагом; однако, проталкиваясь навстречу Гончарову, он чувствовал, что широко улыбается. Их протянутые руки соединились в крепком пожатии. - Добро - пожаловать в Москву! - сказал Гончаров по-английски. - Я счастлив, что я тут, - ответил Ник заученной русской фразой, удивляясь и радуясь своей внезапной веселости. - Где у вас проходят таможенный досмотр? - Об этом позаботятся, - улыбнулся Гончаров. - Вы понимаете, когда я говорю по-русски? - Вы владеете русским очень недурно, - с полной серьезностью ответил Ник. Гончаров представил своего спутника: - Киреев, Академия наук. Тот поклонился, и они обменялись рукопожатием. - Рад познакомиться с вами, доктор Реннет. Мы хорошо знаем ваши труды, - сказал Киреев по-английски. - Но почему вы не приехали все вместе? Остальные члены делегации уже два дня как здесь. - Делегации? - недоуменно повторил Ник. Потом он засмеялся. - Я и забыл, что я делегация. А сколько всего американцев будет присутствовать на конференции? - Пять, включая вас. Номера для вас сняты в одной гостинице, в "Москве", и расположены рядом. Ну, идемте. И скажите мне откровенно, - доверительно спросил Гончаров, беря Ника под руку, - у вас есть с собой гашиш? - Что?.. - Гашиш или опиум, ну, хоть чуточку... - настаивал Гончаров, - для собственного употребления. - Нет, - ответил Ник, ничего не понимая. - Или оружие? - Если не считать смешливой искорки в глазах, лицо Гончарова было совершенно серьезно. - Ну, там револьвер или пулемет, хотя бы подержанный. - Нет. - А может быть, танк? Небольшая ракетная установка? Нет? Вы уверены? Хорошо, - закончил он довольным голосом. - Тогда мы можем не беспокоиться о таможенном досмотре. Ничем другим они не интересуются. Ник вошел в высокий белый зал и так увлекся, рассматривая огромные колонны, всевозможные плакаты и указатели, торопливо снующих людей, что чуть было не споткнулся о женщину в косынке, которая мыла пол. Он был на голову выше всех окружающих и видел все лица так отчетливо, что, казалось, будет помнить их до конца жизни: усталого худого солдата, который нес на левой руке младенца и в той же руке пакет, словно ему непременно было нужно, чтобы правая рука оставалась свободной, и его жену, державшую два небольших свертка и обмахивавшую платком свое раскрасневшееся лицо; изящно одетую девушку с льняными волосами и умело подкрашенными ресницами, в черных летних перчатках и черных лакированных туфлях на высоком каблуке, которая, читая "Правду", расхаживала взад и вперед, очевидно, чтобы как-то убить время; толстяка с пышной бородой, в зеленой тенниске и соломенной шляпе с дырочками, который толкнул его, пробегая миме, и торопливо буркнул: - Извините! - Пожалуйста, - сказал Ник, неожиданно для себя отвечая тоже по-русски, но толстяк пробежал дальше, даже не оглянувшись. Загремел громкоговоритель, объявляя рейс на Ленинград, а затем в третий, последний раз прозвучал призыв: "Харьков, Ростов, Симферополь". Тут в его ноздри вдруг проник едкий запах карболки, которой была пропитана тряпка уборщицы, и он продолжал его чувствовать даже в полном синего плюша и бахромы зале ожидания, куда провел его Гончаров, пока их спутник побежал улаживать формальности. Все с тем же жадным любопытством, скрытым под маской невозмутимости, Ник оглядел остальных ожидающих. Некоторые из них были иностранцы, а другие - русские, которые их встречали. В одном углу англичанин, похожий на литератора, с помощью переводчика давал интервью двум русским журналисткам, а русский радиокорреспондент, ожидая, когда те кончат, преспокойно устанавливал перед ним переносный магнитофон. Ник, казалось, слышал и видел все и всех, кроме Гончарова, который уже начал говорить о физике. Тут к ним быстро подошел Киреев и спросил: - Сколько у вас с собой денег? - Не знаю, - рассеянно ответил Ник. - Около двухсот долларов. Несколько аккредитивов - еще сотни на две. Несколько английских фунтов, которые я забыл обменять, и несколько шведских крон... - Ну, скажем, двести долларов, - быстро сказал Киреев. - Это только для таможни. - И он опять исчез. - А теперь довольно шуток, - сказал Гончаров. - Давайте перейдем к серьезным делам. - Хорошо, но прежде мне надо позвонить в наше посольство, - сказал Ник; последняя фраза Гончарова напомнила ему о пустячном поручении, которое он хотел выполнить, пока не забыл о нем. - Это был очень строгий приказ, и я обещал следовать ему неукоснительно. Лицо Гончарова утратило всякое выражение. - Разумеется, - сказал он. - Я сейчас все устрою. Вероятно, здесь есть телефон, которым вы можете воспользоваться. Он отошел к лысому человеку, сидевшему за столом в дальнем конце комнаты. Ник увидел, как они быстро о чем-то заговорили, поглядывая в его сторону. Затем лысый кивнул, и они вышли через дверь, из которой почти немедленно появились трое одетых в одинаковые синие куртки китайцев в сопровождении четверых встречающих русских, затем индус с черной бородой и усами, в тюрбане и в костюме, сшитом лондонским портным, а за ним - худощавая француженка с грустными главами, необыкновенно грациозная и чуть небрежно одетая. Ник узнал знаменитую французскую балерину. Она опустилась в одно из плюшевых кресел и лениво огляделась: взгляд ее скользнул по китайцам, потом задержался на англичанине, теперь очень серьезно и искренне говорившем что-то в микрофон, который корреспондент держал у его губ, словно кормя его с ложечки; а потом остановился на Нике. Не всякий мужчина решился бы окинуть женщину таким спокойно оценивающим и предельно откровенным взглядом. Быстрыми шагами вошел Гончаров и поманил Ника за собой. Они оказались в маленьком кабинете, где лысый служащий, с которым говорил Гончаров, уже успел набрать номер телефона. Он передал трубку Нику, поглядев на него с нескрываемым любопытством. - Вам сейчас ответят, - сказал Гончаров. Он кивнул лысому, и оба они вышли, прикрыв за собой дверь, прежде чем Ник успел сказать, что разговор не составляет никакой тайны и они ему не помешают. Женский голос, несомненно принадлежащий американке, сказал "Алло!", и Ник попросил вызвать Мартина Филлипса из консульского отдела. Через несколько секунд мужской голос устало произнес: - Филлипс у телефона. - С вами говорит Никлас Реннет. Я только что из Стокгольма. Меня просила позвонить вам ваша сестра Грейс. Она взяла с меня клятву, что я сделаю это сразу же, как только приеду, не то она меня убьет. Филлипс весело засмеялся. - Узнаю Грейс! А она, случайно, не просила сообщить, что не сможет встретиться со мной в Вене? - Именно. Она сказала, что будет ждать вас в Риме. - Мне очень жаль, что мы причинили вам столько хлопот. Она, конечно, послала мне телеграмму, но почему-то она никак не может поверить, что телеграф здесь работает. Очень жаль, что мне не удастся повидаться с вами, ведь я, как вы знаете, сегодня уезжаю на полтора месяца в отпуск. Но раз уж вы позвонили, я, пожалуй, вас сразу же и зарегистрирую. Мы предпочитаем, чтобы американцы сообщали нам, где они остановились, если они собираются пробыть здесь больше одной - двух недель. Это только формальность. Но если у ник дома что-нибудь случается, их