где находится точка приятных ощущений у зверей и центр тяжести у человеческого существа. Блондинка... Робинзон возвращался к себе в Резиденцию, и в ушах его набатным звоном гудело это давно забытое слово. Дневник. Странная оторопь сопровождает наше каждодневное пробуждение. Она вернее всего прочего подтверждает, что сон есть подлинный опыт жизни и как бы генеральная репетиция смерти. Из всего, что может приключиться со спящим, пробуждение -- наверняка самое для него нежелательное и неожиданное. Ни один кошмар не способен потрясти так сильно, как этот внезапный скачок к свету, к другому свету. Неоспоримо, что для всякого спящего его сон -- состояние окончательное и бесповоротное. Душа, вспорхнув, покидает тело, не горюя о нем, не заботясь о возвращении. Она уже все позабыла, все отринула, все отдала небытию, как вдруг грубая сила тащит ее назад, понуждая снова втиснуться в постылую телесную оболочку, вернуться к докучному земному существованию. Итак, сейчас я лягу в постель и позволю сну навсегда увлечь меня в его сумеречное царство. Странное помешательство! Но спящий -- это и есть помешанный, который считает себя мертвецом. Дневник. Мне не дает покоя проблема существования. Если бы несколько лет назад мне сказали, что отсутствие других людей однажды заставит меня усомниться в Существовании, я бы лишь усмехнулся. Вот так же усмехнулся я, когда среди цитат, доказывающих существование Бога, находил постулат о всеобщем согласии. "Большинство людей, во все времена и во всех странах, верит или верило в существование Бога. Стало быть, Бог существует". Вот ведь глупость! -- думал я. Глупее доказательства не придумаешь. Какое убожество в сравнении с чудесным по силе убеждения аргументом онтологии (раздел философии, учение о бытии, его основах, принципах, структурах и закономерностях; термин введен немецким философом Р. Гоклениусом) другого нет и быть не может. И оно доказывает не одно только существование Бога. Существовать -- что это означает? Это означает быть вне, sistere ex (находиться вне). Все, что находится вовне, существует. Все, что находится внутри, не существует. Мои мысли, мои образы, мои сны -- не существуют. Если Сперанца -- только ощущение или совокупность ощущений, она не существует. И сам я существую лишь тогда, когда убегаю от себя к другим. Но тут возникает одно затруднение: то, что не существует, упорно старается доказать обратное. Все несуществующее отличается мощным и дружным стремлением к существованию. Какая-то центробежная сила выталкивает наружу живущие во мне мечты, видения, планы, фантазии, желания, навязчивые идеи. Ибо то, что не существует, -- претендует. Претендует на существование. Этот ничтожный призрачный мирок ломится в двери большого реального мира. Но ключ от дверей в руках у других. Дома, когда я во сне мучился кошмарами, жена трясла меня за плечо, чтобы разбудить и отогнать страшный сон, претендующий на существование. Тогда как нынче... Но к чему непрестанно возвращаться к этой теме? Дневник. Все, кого я знал, давно считают меня погибшим. Моя убежденность в том, что я существую, наталкивается на их единодушное отрицание. И, что бы я ни делал, во всеобщем представлении упрочился образ мертвого Робинзона. Одного этого уже достаточно, чтобы -- не убить меня, конечно, но оттолкнуть, изгнать за пределы жизни, туда, где ад смыкается с небом, -- короче сказать, в лимб. Сперанца -- вот он, этот Тихоокеанский лимб... Эта псевдосмерть помогает мне, по крайней мере, осмыслить глубокое, существенное и некоторым образом фатальное соотношение между сексуальностью и смертью. Находясь ближе к смерти, чем кто бы то ни было, я одновременно вплотную подошел к источникам сексуальности. Половые отношения и смерть. Их тесная связь впервые стала понятна мне из бесед с Сэмюэлем Глоумингом, жителем Йорка, старым ботаником и большим оригиналом, -- я любил болтать с ним вечерами в его лавке, забитой чучелами зверей, увешанной пучками сухих трав. Весь свой век он размышлял над тайнами мироздания. И объяснял мне, что бесконечному множеству индивидуумов, так или иначе отличающихся друг от друга, дарована жизнь, чтобы предоставить им некое, также бесконечное число шансов на выживание в природных катаклизмах. Предположим, земля остынет, превратившись в кусок льда, или же, напротив, солнце раскалит ее до состояния каменной пустыни: большинство людей погибнет, но благодаря разнообразию человеческого вида некоторое их количество все-таки выживет; особые свойства организма позволят оставшимся приспособиться к новым условиям существования. Из этого человеческого многообразия и проистекала, по словам старого ботаника, неизбежность воспроизведения или, иначе говоря, превращения одного индивида в другого, более молодого; он настаивал на том, что человеку приходится жертвовать собой ради сохранения вида, поскольку природа тайно предназначила его именно для этой цели -- акта воспроизведения потомства. А отсюда следует, говорил он, что сексуальное влечение есть живое, угрожающее, смертоносное свойство всего человеческого вида, заложенное в каждом отдельном человеке. Воспроизвести -- означает породить следующее поколение себе подобных, которое неумышленно, но неумолимо столкнет своих предшественников в небытие. Едва только родители перестают быть необходимыми, как они становятся лишними. Ребенок вышвыривает тех, кто дал ему жизнь, на свалку так же естественно, как он доселе принимал от них все нужное для своего развития. Напрашивается неоспоримый вывод: инстинкт, сближающий особей разного пола, есть инстинкт смерти. Таким способом природа решила скрыть свою игру, разгадываемую, впрочем, очень легко. Любовники, воображающие, что преследуют цель эгоистического наслаждения, в действительности безрассудно встают на путь ужаснейшего из самоотречений. Таков был итог моих размышлений, когда мне представился случай проехать по Северной Ирландии, незадолго до того пораженной ужасным голодом. Выжившие, худые как скелеты, люди призраками бродили по улицам деревень; мертвых сжигали на кострах, чтобы избежать эпидемии, еще более страшной, чем голод. Большинство умерших составляли мужчины -- верно говорят, что женщины легче переносят лишения, -- и все эти трупы отличались одной странностью: тела, истощенные голодом, лишенные плоти, похожие на жутких выпотрошенных кукол с пергаментной кожей и обвисшими сухожилиями, являли здоровые, крепкие половые органы, которые, в отличие от других членов, вздымались так торжествующе-бесстыдно, с такой чудовищной мощью, как, вероятно, никогда не бывало прижизни их несчастных обладателей. Этот мрачный апофеоз органов родопродолжения проливал странный свет на речи Глоуминга. Я тотчас представил себе драматический поединок между силой жизни -- самим человеком -- и силой смерти -- его половым органом. Днем человек -- бодрый, напряженный, бдительный -- прячет, притесняет, унижает нежеланного гостя. Но под покровом ночи, истомы, тепла, забытья -- того забытья, что принимает форму острого желания, -- изгнанный было враг встает, воздымает свой меч и низводит человека до животного, до любовника, погружая его в преходящую агонию, а после смежая ему веки; и любовник отдается этой малой смерти -- сну, лежа на земле, утопая в беспамятном блаженстве отказа от самого себя, полного самоотречения. Лежа на земле... Эти три слова, столь естественно вышедшие из-под моего пера, быть может, и есть ключ к загадке. Земля неодолимо притягивает сплетенные тела любовников, чьи губы слились в поцелуе. Она убаюкивает их после страстных объятий, даруя счастливый сон, сменяющий любострастие. Но она же поглощает и мертвых, пьет их кровь, съедает их плоть, чтобы возвратить их душу космосу, который они покинули на краткое мгновение жизни. Любовь и смерть -- эти две ипостаси поражения человека -- в едином порыве устремляются к одной и той же стихии, к земле. Ибо и та и другая -- земного происхождения. Самые прозорливые из людей сразу угадывают -- если не видят абсолютно ясно -- эту связь. Беспримерная ситуация, в которой я очутился, являет мне ее неопровержимо, да что там говорить! -- заставляет меня проникнуться ею до мозга костей. Я лишен женщины и потому вынужден обратиться к ближайшим объектам любви. Обделенный теми богатыми возможностями, какие предоставляет сношение с женщиной, я без колебаний внедряюсь в эту землю; она же станет и последним моим приютом. Что я сотворил там, в розовой ложбинке? -- вырыл своим членом свою же могилу и умер той преходящей смертью, имя которой -- сладострастие. Следует также отметить, что я преодолел новый этап в творящейся со мной метаморфозе. Ибо понадобились годы, чтобы прийти к этому рубежу. Когда волны выбросили меня на здешние берега, я еще строго придерживался всех канонов человеческого общества. Механизм, препятствовавший естественному половому влечению к земле и направлявший меня к женскому лону, действовал вполне исправно. Мне нужна была женщина -- или ничто. Но мало-помалу одиночество вернуло меня к первозданной простоте. Влечение лишилось своего объекта -- и механизм дал сбой. В той розовой ложбине желание мое впервые обратилось к своей естественной стихии -- земле. И в то время, как я делал этот новый шаг в своем расчеловечивании, мое alter ego, создающее рисовое поле, творило одно из вполне человеческих дел -- пожалуй, самое дерзкое за все время владычества над Сперанцей. История эта могла бы стать поистине захватывающей, не будь я ее единственным участником и не пиши я ее своею кровью и своими слезами. "И будешь венцем славы в руке Господа и царскою диадемою -- на длани Бога твоего. Не будут уже называть тебя оставленным, и землю твою не будут более называть пустынею, но будут называть тебя: Мое благоволение к нему, а землю твою -- замужнею, ибо Господь благоволит к тебе, и земля твоя сочетается". Стоя на пороге Резиденции перед пюпитром, на котором лежала открытая Библия, Робинзон вспомнил, что некогда окрестил эту землю "островом Скорби". Но нынешнее утро сияло, точно свадебное, и Сперанца покорно простиралась у его ног в первых нежных лучах восходящего солнца. С холма спускалось стадо коз; резвые козлята, кувыркаясь, словно горох сыпались с крутого склона. На западе теплый ветерок теребил и расчесывал золотистое руно спелой пшеницы. За пальмовой рощей серебрилось молодыми жесткими колосками рисовое поле. Гигантский кедр у входа в пещеру гудел, как мощный орган. Робинзон перевернул несколько страниц Библии и открыл не что иное, как Песнь песней -- любовный гимн Сперанцы и ее супруга. Вот что говорил ей супруг: "Прекрасна ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим... ...волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; Зубы твои, как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; Как половинки гранатового яблока -- ланиты твои под кудрями твоими. Округление бедр твоих как ожерелье, дело рук искусного художника; Живот твой -- круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое -- ворох пшеницы, обставленный лилиями; Два сосца твои, как два козленка, двойни серны; Этот стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков". А Сперанца отвечала ему: "Мой возлюбленный пошел в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии. Я принадлежу возлюбленному моему, а возлюбленный мой -- мне; он пасет между лилиями. Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; Поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблони; там я окажу ласки мои тебе. Мандрагоры уже пустили благовоние..." А потом Сперанца сказала Робинзону -- словно прочла в его душе мысли о любви и смерти: "Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь..." Итак, отныне Сперанца обрела дар речи. Теперь ее языком были не перешептывания ветра с ветвями деревьев, не монотонная песня волн, не мирное потрескивание огня в очаге, отраженного в глазах Тэна. Библия, изобилующая образами, которые уподобляли землю женщине, а жену -- саду, украсила его любовь благороднейшей из эпиталам. Вскоре Робинзон выучил наизусть эти священные пламенные тексты и, держа путь через рощу камедных и сандаловых деревьев к своей розовой ложбине, громко декламировал песни влюбленного, временами замолкая, чтобы услышать звучащий в его душе ответ любимой. А услышав, готов был тут же броситься на песчаное ложе, прижаться к груди Сперанцы ( "...как печать, на сердце твое...") и утолить в ее объятиях свою тоску и свое желание. Прошло около года, прежде чем Робинзон заметил перемены в растительности розовой ложбины, привнесенные его любовью к ней. Сперва он даже не обратил внимания на исчезновение трав и злаков в тех местах, куда он изливал семя. Но потом его интерес привлекло новое растение -- такого он ранее не видел нигде на острове. Широкие зубчатые листья располагались плотным пучком на очень коротком стебле почти у самой земли; меж ними распускались красивые белые цветы с копьевидными лепестками и пряным ароматом, они давали огромные коричневые ягоды, почти целиком выступавшие из своих чашечек. Робинзон с любопытством осмотрел эти растения и занялся другими делами, но однажды ему пришло на ум, что они регулярно появляются именно в тех местах, куда попадает его семя, и прорастают через несколько недель. С той поры мысли его постоянно обращались к этой загадке. Он оросил семенем землю возле пещеры. Тщетно. По всей видимости, только розовая ложбина способствовала появлению невиданных растений. Их необычность мешала Робинзону сорвать хоть один лист, рассечь стебель или попробовать ягоду, как он, несомненно, поступил бы при иных обстоятельствах. Он уже совсем было решился оставить бесплодные раздумья, как вдруг один стих из Песни песней, читанный им прежде тысячу раз, принес ему разгадку тайны. "Мандрагоры уже пустили благовоние ", -- пела юная возлюбленная. Возможно ли?! Неужто Сперанца исполнила библейское предсказание?! Робинзону приходилось слышать рассказы о чудесных свойствах этого растения семейства пасленовых, появляющегося у подножия виселиц -- там, где казненные изливали последние капли своего семени, -- и, следовательно, рождающегося от союза человека и земли. Он тотчас же ринулся в розовую ложбину, опустился на колени перед одним из кустиков и, разрыхлив руками землю, бережно обнажил корешок. Да, истинно так: его любовное слияние со Сперанцею не осталось бесплодным -- белый, мясистый, причудливо изогнутый корешок поразительно напоминал по форме тельце маленькой девочки. Робинзон трепетал от умиленного волнения, вновь прикрывая корешок землей и сгребая песок вокруг стебля, как кутают одеяльцем ребенка в колыбели. Закончив, он удалился на цыпочках, стараясь не раздавить соседние мандрагоры. Отныне, с благословения Библии, Робинзон сочетался со Сперанцею еще более глубокой и крепкой связью. Сперанца обрела для него человеческий облик, и теперь он мог называть ее своею супругой с еще более полным правом, нежели права Губернатора и властелина острова. Он, конечно, понимал, что этот тесный союз означает для него следующий шаг к забвению собственной человеческой сути, но во всей полноте уразумел это лишь в то утро, когда, проснувшись, обнаружил удивительное явление: его борода, отросшая за ночь, пустила корни в земле. ГЛАВА СЕДЬМАЯ "Не растрачивай попусту время -- это материя, из коей состоит жизнь". Сидя в подобии беседки, сплетенной из лиан и висящей в пустоте, Робинзон обеими ногами оттолкнулся от крутого каменного склона, на котором только что вывел свой девиз. Огромные белые буквы четко выделялись на темном граните. Место для надписи выбрано было превосходно. Каждое слово немым, но мощным призывом обращалось с черной стены к туманному горизонту, обрамлявшему необъятный серебристый морской простор. Вот уже несколько месяцев сбивчивый механизм памяти странным образом воскрешал для Робинзона "Альманахи" Бенджамина Франклина, которые его отец, считавший их квинтэссенцией морали, заставил сына вытвердить назубок. И вот уже кругляки, расставленные на песке дюн, образовали надпись, гласившую: "Бедность лишает человека всяческих добродетелей: пустой мешок стоять не может". Каменная мозаика на стене пещеры сообщала, что "лживость есть второй человеческий порок, первый же -- склонность делать долги, ибо ложь садится в седло, опираясь на стремя долгов". Но главному шедевру этого "требника" предстояло вспыхнуть огненными буквами на морском берегу в ту ночь, когда Робинзон ощутит настоятельную потребность побороть мрак с помощью света истины. Сосновые поленья, обернутые паклей и разложенные в определенном порядке на сухой гальке, были готовы запылать в нужный момент; их вязь возглашала следующее: "Если бы мошенники постигли все преимущества добродетели, они сделались бы добродетельными из мошенничества ". Остров был покрыт полями и огородами, рисовые делянки готовились отдать свой первый урожай, расплодившееся стадо коз уже не помещалось в загоне, пещеру доверху забивали припасы, которых хватило бы целой деревне на долгие годы. И однако Робинзон ясно ощущал, что все это созданное им великолепие неумолимо утрачивает смысл. Управляемый остров лишался души, уступал место другому острову, сам же превращался в огромную машину, работавшую вхолостую. И тогда ему пришло в голову, что можно заставить первый, обработанный и столь разумно руководимый остров говорить максимами из кодекса мудрого старика Франклина. Вот почему он решил запечатлеть их на камнях, на земле, на деревьях, короче говоря, на самой плоти Сперанцы, дабы вложить в ее огромное тело великий и благородных дух. Вертя в одной руке кисть из козлиного волоса, а в другой сжимая горшок со смесью толченого мела и сока остролиста, Робинзон взглядом отыскивал подходящее место, где можно было бы запечатлеть мысль, по видимости вполне материалистическую, а по сути претендующую на овладение временем: "Тот, кто убьет свинью, уничтожит ее потомство до тысячного колена. Тот, кто растратит пять шиллингов, уничтожит многие тысячи фунтов стерлингов ". Мимо него, толкаясь и подпрыгивая, пробежало несколько козлят. А что, если выстричь на боку у каждого из них одну из 119 букв этого изречения, и пусть по прихоти Провидения из этой беспорядочно мечущейся головоломки вдруг воссияет истина. Робинзон всесторонне обдумывал свою идею, пытаясь определить, много ли у него шансов оказаться свидетелем сего события, как вдруг леденящий страх заставил его выронить горшок и кисть. В чистое небо взмыла тоненькая струйка дыма. Как и в прошлый раз, дым -- такой же молочно-белый и густой -- поднимался со стороны Бухты Спасения. Но сейчас надписи, белеющие на скалах и сложенные из кругляков на песке, рисковали привлечь внимание незваных гостей и побудить их к поискам обитателя острова. Робинзон кинулся к крепости, моля Бога, чтобы индейцы не поспели туда раньше его; Тэн мчался за ним по пятам. Робинзон летел как на крыльях и второпях не придал значения мелкому инциденту, который лишь позже счел недобрым знаком: один из его прирученных козлов, испуганный этим сумасшедшим бегом, нагнул голову и бросился на человека. Робинзон чудом увернулся от рогов, зато Тэн, не избежавший жестокого удара, с воем покатился в заросли папоротника. Робинзон и предвидеть не мог, что нашествие индейцев, застигшее его в полумиле от дома, станет таким жестоким испытанием для нервов. Вздумай арауканцы захватить крепость, неожиданность нападения, не говоря уж об их численном превосходстве, наверняка привела бы к роковому исходу. Но какая удача для отшельника, если они не обратили внимания на признаки человеческого присутствия и занялись своим мрачным обрядом жертвоприношения! Робинзону необходимо было удостовериться в этом. Он схватил один из мушкетов, сунул за пояс пистолет и, сопровождаемый верным Тэном, который, прихрамывая, тащился за ним, направился к лесу, подступавшему к бухте. Однако ему пришлось вернуться за подзорной трубой: она могла понадобиться. На песке снова, словно брошенные детские игрушки, лежали три пироги с балансирами. На сей раз индейцев, собравшихся вокруг костра, оказалось гораздо больше; рассмотрев их в подзорную трубу, Робинзон убедился, что они принадлежали к другому племени. Ритуальный обряд как будто завершался, если судить по тому, что два воина уже направились к поверженной наземь дрожащей жертве. Но тут непредвиденное происшествие внесло смятение в обычный ход действа. Колдунья, которая, скрючившись, в прострации лежала на песке, вдруг встрепенулась, подскочила к одному из индейцев и угрожающе ткнула в него костлявым пальцем; ее разинутый рот явно изрыгал проклятия, из-за дальности расстояния не долетавшие до Робинзона. Неужто мрачный арауканский церемониал потребовал еще одной жертвы? Смятение поколебало круг индейцев. Наконец один из них, схватив мачете, направился к виновному, которого двое его соплеменников схватили и швырнули на песок. Первый взмах мачете сорвал и подкинул в воздух кожаную набедренную повязку. Лезвие уже готово было вонзиться в обнаженное тело, как вдруг несчастный вскочил на ноги и ринулся к лесу. Робинзону, глядевшему в подзорную трубу, показалось, будто и он, и оба его преследователя бегут на месте. На самом же деле индеец с невиданной быстротой мчался прямо на Робинзона. Он был не выше, но намного стройнее своих собратьев и словно специально сложен для быстрого бега. Более темная кожа и лицо негроидного типа резко отличали его от соплеменников -- вероятно, это обстоятельство и сыграло роковую роль при выборе жертвы. Беглец неуклонно приближался к Робинзону; расстояние между ним и обоими преследователями увеличивалось. Не будь Робинзон уверен в надежности своего убежища, он счел бы, что индеец увидал его и ищет у него спасения. Нужно было на что-то решаться. Еще несколько мгновений, и трое бегущих нос к носу столкнутся с ним, а тогда -- кто знает? -- не объединятся ли они против незнакомца, этой новой нежданной жертвы? В этот миг Тэн, глядя в сторону берега, яростно залаял. Проклятая скотина! Робинзон бросился на пса, сдавил ему шею и зажал пасть левой рукой, одновременно пытаясь правой прицелиться из мушкета в бегущих. Но если он застрелит одного из преследователей, то рискует навлечь на себя гнев всего племени. Прикончив же беглеца, он, напротив, тем самым восстановит порядок ритуальной церемонии; вполне вероятно, что его вмешательство будет расценено дикарями как возмездие невидимого разгневанного божества. Робинзону было безразлично, чью сторону принять -- жертвы или ее палачей, однако благоразумие подсказывало, что союзника следует искать среди более сильных. Прицелившись прямо в грудь беглеца, который был уже не далее чем в тридцати шагах, он спустил курок. Но именно в этот момент Тэн вздумал освободиться от жесткой хватки хозяина и внезапно рванулся прочь. Мушкет дрогнул; ближайший из преследователей пошатнулся и рухнул головой в песок, фонтаном взметнувшийся вверх. Индеец, что бежал следом, остановился, склонился над телом своего соплеменника, потом, выпрямившись, обвел взглядом подступавшую к берегу зеленую лесную завесу и наконец со всех ног помчался назад, к оставшимся у костра. А в нескольких шагах от убитого, в гуще древовидных папоротников, обнаженный темнокожий дикарь, вжав лицо в землю и не помня себя от ужаса, шарил рукой по траве, собираясь поставить себе на затылок ногу белого человека, вооруженного до зубов, одетого в козьи шкуры и в меховой колпак, -- человека, за спиной которого стояли тысячелетия западной цивилизации. Робинзон и арауканец провели ночь за стенами крепости, чутко прислушиваясь к голосам и вздохам тропического леса, который шумел во тьме так же громко, как днем, хотя и по-иному. Каждые два часа Робинзон высылал Тэна на разведку с наказом залаять, если он обнаружит людей. Но Тэн всякий раз возвращался, так и не подняв тревоги. Арауканец, одетый в старые матросские штаны, которые Робинзон заставил его натянуть -- не столько для того, чтобы защитить беглеца от холода, сколько щадя собственную стыдливость, -- лежал в углу, совершенно нечувствительный к окружающему, вконец подавленный и ужасным своим злоключением, и сказочным жилищем, куда занесла его судьба. Он даже не притронулся к лепешке, которой Робинзон угостил его, зато без конца жевал какие-то дикие бобы, раздобытые неизвестно где и когда. Незадолго до рассвета он наконец заснул на охапке сухих листьев -- как ни странно, в обнимку с Тэном, также задремавшим. Робинзону был знаком обычай некоторых чилийских индейцев использовать домашних животных в качестве одеяла, чтобы согреваться в холодные тропические ночи, однако его удивила покладистость пса: обычно тот довольно злобно относился к чужакам, а нынче охотно улегся рядом с пришлецом. Быть может, индейцы дожидаются утра, чтобы напасть на него? Вооружившись пистолетом, обоими мушкетами и солидным запасом пороха и пуль, Робинзон выбрался за стены крепости и пошел к Бухте Спасения, сделав по пути большой крюк через дюны. Берег был пуст. Все три пироги с их хозяевами бесследно исчезли. Исчез и труп индейца, сраженного им накануне пулей в грудь. На песке остался лишь черный круг от ритуального костра; среди золы едва виднелись обугленные сучья и человеческие кости. Робинзон сбросил наземь все свое снаряжение и облегченно вздохнул, чувствуя, как рассеивается тоскливый страх, терзавший его всю эту бессонную ночь. Внезапно его одолел приступ нервного громового, неудержимого хохота. Когда же он наконец успокоился и смог перевести дух, то с изумлением понял, что смеялся впервые с момента кораблекрушения. Неужто же на него так подействовало присутствие другого человека? Неужто способность смеяться вернулась к нему вместе с появлением какого-никакого, но все-таки общества? Этот вопрос предстояло еще как следует обдумать, а пока что его пронзила куда более важная мысль. "Избавление"! Робинзон ни разу не посетил место горькой своей неудачи, которая обрекла его на долгие годы деградации. А ведь "Избавление" по-прежнему стоит там, носом к морю, терпеливо ожидая, когда чьи-нибудь сильные руки спустят его на воду. Что, если захваченный индеец поможет ему довершить это предприятие, освободив бот из плена песков? Да и его знание архипелага окажет Робинзону неоценимую услугу. Вернувшись к крепости, Робинзон увидел, что арауканец, совершенно голый, играет с Тэном; его рассердило как бесстыдство дикаря, так и дружба, столь быстро возникшая между ним и собакой. Робинзон без особых церемоний знаками приказал индейцу надеть штаны, после чего повел его к "Избавлению " Лужайка густо заросла дроком; казалось, приземистое суденышко плывет по золотистому, колеблемому ветерком морю цветов. Мачта обрушилась, настил палубы местами вздулся, несомненно от сырости, однако корпус на первый взгляд казался целым. Тэн, мчавшийся впереди, несколько раз обежал бот; только вздрагивающие цветы выдавали направление его бега. Потом пес одним прыжком вскочил на палубу, и вдруг та обрушилась под его тяжестью. Робинзон едва успел заметить, как Тэн с испуганным визгом плюхнулся в трюм. Когда он подбежал к боту, то увидел, что палуба разваливается на части от толчков, сопровождавших попытки пса выбраться наружу. Арауканец положил руку на борт бота и сжал кулак, потом поднес к лицу Робинзона раскрытую ладонь, на которой лежала горстка красноватых опилок; показав ему эти опилки, он пустил их по ветру. Черное лицо индейца расплылось в добродушной улыбке. Робинзон в свою очередь слегка пнул корпус судна. Нога без труда пробила брешь в борту, в воздух взвилось облачко красной пыли. Термиты сделали свое дело. "Избавление" стало кораблем-призраком. Дневник. Сколько новых испытаний за последние три дня и сколько неудач, унизительных для моего самолюбия! Бог наконец послал мне товарища. Но по непонятной прихоти Его Святой Воли товарищ этот избран из числа тех, кто стоит на низшей ступени человеческого развития. Он не только принадлежит к цветной расе, но вдобавок далеко не чистокровный арауканец -- все выдает в нем примесь негритянской крови. Полуиндеец-полунегр! Будь он хотя бы в зрелом возрасте, он смог бы покорно признать свое ничтожество перед лицом цивилизации, которую я воплощаю в себе! Но ему явно не более пятнадцати лет, если учесть раннее созревание людей низших рас, и молодость побуждает его нагло зубоскалить над всеми моими нравоучениями. Кроме того, нежданное появление человека после бесконечно долгого одиночества поколебало достигнутое мною хрупкое равновесие. "Избавление" вновь стало для меня поводом к убийственному разочарованию. После стольких лет благоустройства, приручения, строительства, законотворчества эта вдруг возродившаяся призрачная надежда побудила меня устремиться к смертельной западне, в которую я однажды уже попался. Что ж, примем этот урок с должным смирением. Как долго я тосковал по человеческому обществу, тщетно призывая его всеми своими трудами на здешней земле! И вот оно даровано мне -- в самой примитивной, в самой первобытной форме; утешимся же тем, что по этой причине мне будет легче склонить моего пленника к повиновению. Отныне задача моя ясна: включить раба в систему, которую я шлифовал и совершенствовал годами. Успех сего предприятия станет явным в тот день, когда рассеются все сомнения, что он и Сперанца согласно и дружно пользуются плодами их союза. Р. 5. Нужно было дать имя пришлецу. Мне не хотелось нарекать его христианским именем, пока он не заслужил такой чести. Дикарь -- это ведь еще не вполне человек. Не мог я также дать ему имя какой-нибудь вещи, хотя подобный выход представлялся самым разумным. Полагаю, что весьма удачно разрешил эту дилемму, присвоив ему название дня недели, в который он был спасен мною: Пятница. Это ведь не имя собственное и не имя нарицательное, а нечто промежуточное, обозначающее полуживое, полуабстрактное существо, отличающееся изменчивым, легковесным, непостоянным нравом... Пятница овладел достаточным количеством английских слов, чтобы понимать приказы Робинзона. Теперь он умеет вскапывать и пахать, сеять и боронить, косить и жать, молотить и веять, молоть зерно, просеивать муку, месить тесто и печь хлеб. Он доит коз, заквашивает молоко, собирает и варит "в мешочек" черепашьи яйца, роет ирригационные канавы, убирает в садках, истребляет вонючек, конопатит пирогу, чинит одежду и наводит блеск на сапоги своего господина. По вечерам Пятница облачается в лакейскую ливрею и прислуживает за столом Губернатору. Затем он стелет хозяину постель и помогает раздеться и лишь потом сам укладывается спать на циновке у дверей Резидентции в обнимку с Тэном. Пятница замечательно исполнителен и послушен. Ведь на самом деле он считается мертвым с того момента, как колдунья ткнула в него своим узловатым пальцем. Да-да, он умер, а сбежало лишь тело без души, слепое, как тела уток, которые, хлопая крыльями, бестолково мечутся по двору после того, как им отсекли голову. Но этому неодушевленному телу помог счастливый случай. Оно помчалось на поиски своей души, которая находилась в руках белого человека. С той поры Пятница душой и телом принадлежит белому человеку. Все, что приказывает господин, -- хорошо, все, что он запрещает, -- плохо. Хорошо: работать день и ночь для того, чтобы действовала сложная система, лишенная всякого смысла. Плохо: съедать больше, чем отмерил господин. Хорошо: быть солдатом, когда господин становится генералом, служкой, когда тот молится, каменщиком, когда тот строит, пахарем, когда тот сеет, пастухом, когда тот занимается стадом, загонщиком, когда тот охотится, гребцом, когда тот путешествует, целителем, когда тот хворает, слугой с опахалом и мухобойкой, когда тот отдыхает. Плохо: курить трубку, ходить нагишом и прятаться, чтобы поспать, когда полно дел. Но хотя Пятница совершенно послушен и сговорчив, он все же слишком молод, и молодость иногда взыгрывает в нем помимо воли. В таких случаях он смеется, он разражается бесцеремонным хохотом, который нещадно язвит, разоблачает ту ложную серьезность, какою прикрываются Губернатор и управляемый им остров. Робинзон ненавидит эти бурные взрывы юношеского веселья, нарушающие его порядок, подрывающие авторитет. Именно смех Пятницы заставил хозяина впервые поднять на него руку. Пятница должен был повторять за Робинзоном определения, принципы, догмы и таинства религии, которые тот излагал ему. И вот Робинзон изрек: "Господь Бог есть властелин всемогущий, всеведущий, бесконечно милостивый, добрый и справедливый, творец человека и всего сущего на земле". В ответ на это прозвенел смех Пятницы -- озорной, неудержимый, как буйное пламя, кощунственный -- и тотчас заглушенный звонкой оплеухой. А смеялся он оттого, что упоминание о каком-то боге, одновременно и добром, и всемогущем, показалось ему весьма забавным, если обратиться к собственному, хотя и скромному, жизненному опыту. Но что за важность -- все равно теперь он повторяет прерывающимся от рыданий голосом слова, которые растолковывает ему господин. Однако Пятница доставил Робинзону и одно немаловажное утешение. Благодаря ему Губернатор нашел наконец применение деньгам -- монетам, спасенным с разбитой "Виргинии ". Теперь он платит ими Пятнице. Полсоверена золотом в месяц. Сперва он "помещал" эти деньги на его счет при 5,5% годовых. Затем, сочтя, что Пятница уже достиг сознательного возраста, он предоставил заработанные суммы в полное его распоряжение. На эти деньги Пятница покупает себе дополнительное питание, мелкие предметы быта и украшения, вынесенные с "Виргинии ", а то и просто-напросто полдня отдыха (целый день не "продается"), которые и проводит в собственноручно сплетенном гамаке. Воскресенье объявлено на Сперанце свободным днем, но это вовсе не значит, что его нужно проводить в преступной праздности. Поэтому Пятница, встав на заре, подметает и приводит в порядок Храм. Потом он будит господина и вместе с ним читает утреннюю молитву. Затем они оба отправляются на воскресную двухчасовую мессу, которую служит пастор. Стоя перед аналоем, Робинзон нараспев читает библейские псалмы. Чтение это время от времени прерывается длительными раздумчивыми паузами и комментариями к текстам, навеянными Святым Духом. Пятница стоит на коленях в левом приделе (правый отведен для женщин) и изо всех сил старается внимательно слушать. Доносящиеся слова "грех", "искупление", "ад", "второе пришествие", "золотой телец", "апокалипсис" складываются у него в голове в волшебную мозаику, правда абсолютно лишенную смысла. Для Пятницы они звучат словно музыка -- загадочная и чуточку пугающая. Иногда слабый свет понимания озаряет две-три фразы. Например, Пятница как будто уразумел, что человек, проглоченный китом, выбрался из его чрева живым и невредимым; или что некогда одну страну заполонили жабы и было их так много, что они попадались даже в постелях и в хлебе; или что две тысячи свиней бросились в море, потому как в них вселились демоны. В такие минуты его неодолимо распирает смех, ну прямо так и подмывает расхохотаться. И тогда Пятница начинает усиленно думать о чем-нибудь мрачном, ибо ему даже представить себе страшно, что произойдет, если он разразится смехом во время воскресной службы. После обеда -- неторопливого и более изысканного, нежели в будни, -- Губернатор велит принести себе изготовленную им самим трость -- нечто вроде епископского посоха или королевского жезла -- и, укрывшись под зонтиком из козьей шкуры, который несет Пятница, торжественно обходит весь остров, инспектируя поля, рисовые делянки и огороды, стада, готовые и незавершенные постройки; во время этой прогулки он милостиво избавляет своего слугу от упреков, похвал и наставлений, коими донимает его в обычные дни. Поскольку остаток дня также не разрешается использовать в корыстных целях, Пятница употребляет его на приборку и украшение острова. Он выпалывает сорняки вдоль дорожек, сажает цветы перед домом, подстригает декоративные деревья, высаженные в населенной части острова, Робинзон растопил пчелиный воск в терпентинном масле, окрасил его соком кверцитрона (красильный дуб) и получил приятного цвета мастику, применение которой несколько затруднил тот факт, что на острове маловато мебели, а паркет отсутствует вовсе. В конечном счете он придумал, как с нею поступить: Пятнице вменено в обязанность натирать мастикой гальку и булыжники главной дороги, ведущей от пещеры к Бухте Спасения, -- по ней Робинзон прошел в первый же день своего пребывания на острове. Историческая ценность этой магистрали, по его мнению, вполне оправдывала затраченные на нее тяжкие труды, которые даже слабый дождик сводил на нет и которые он возложил на Пятницу лишь после долгих сомнений в их целесообразности. И все же арауканец сумел снискать милость своего хозяина несколькими удачными выдумками. Одной из серьезных забот Робинзона была проблема уборки мусора и уничтожения пищевых и строительных отходов таким образом, чтобы не приваживать стервятников и крыс. Робинзон никак не мог изобрести идеальный способ, который бы полностью его удовлетворил. Закопанное в землю извлекали наружу мелкие зверьки, выброшенное в открытое море вновь возвращал прилив, а при сжигании отбросы давали омерзительно едкий дым, что надолго пропитывал стены дома и одежду. Пятница придумал обратить на пользу дела прожорливость красных муравьев, целой колонией обитавших на расстоянии одного броска камня от Резиденции. Пищевые отходы, положенные в центр муравейника, казалось, тут же обретали вторую, внешнюю жизнь: шевелились, подрагивали и непонятно как таяли прямо на глазах, оставляя после себя одни кости -- голые, сухие, идеально чистые. is Пятница также оказался великолепным метателем болас -- трех круглых камней на связанных вместе шнурках. Брошенные опытной рукой, болас вращаются на лету, как звезда о трех лучах, а встретив на пути препятствие, туго обхватывают его. Сперва Пятница использовал болас, чтобы стреноживать коз, которых ему надо было доить, лечить или резать для еды. Потом он стал творить с их помощью истинные чудеса: ловил косуль и даже водяную птицу. И наконец, он доказал Робинзону, что, увеличив число камней, можно превратить болас в страшное оружие, способное наполовину задушить врага и раздробить ему грудную клетку. Робинзон, постоянно опасавшийся возвращения мстительных арауканцев, был очень благодарен Пятнице за то, что тот пополнил его арсенал этим бесшумным и вдобавок легко изготовляемым смертоносным оружием. Они долго тренировались в метании болас на морском берегу, используя в качестве мишени ствол дерева толщиною с человеческий торс. В первые недели, последовавшие за появлением Пятницы, управляемый остров вновь обрел для Робинзона былую привлекательность, ибо, найдя себе подданного, он сделался настоящим Губернатором, генералом, пастором... Ему показалось, что присутствие нового человека сообщит организованной им жизни оправдание, уверенность и равновесие, которые навек избавят остров от грозящих ему бед; так некоторые корабли тогда лишь остойчивы в море, когда имеют тяжелый балласт в трюме. Робинзон даже стал опасаться, что постоянная тревога, не покидавшая обитателей острова, и одновременно переизбыток съестных припасов, от которых ломились склады и амбары, таят в себе определенную угрозу; он начал подумывать, не устроить ли какие-нибудь праздники или торжества, сопроводив их обильными трапезами и возлияниями. Правда, он подозревал, что это последнее соображение -- на самом деле весьма чуждое духу управляемой им территории -- было тайно внушено ему ностальгией по "другому острову", скрытно дремавшему и утверждавшемуся в нем самом. Быть может, эта же ностальгия и мешала ему наслаждаться рабским повиновением Пятницы, побуждая иногда доводить его, дабы испытать, до крайних пределов. Дневник. Он явно рабски покорен мне -- казалось бы, странно жаловаться на такое обстоятельство. Но в этой покорности таится совершенство автомата, которое пугало бы меня, если бы -- увы! -- не его по-детски беспощадный смех, который он не в силах сдержать и который нежданно обнаруживает сидящего в нем беса. Беса? Да, Пятница -- настоящий бес. А может, и два беса разом. Ибо нужно признать, что помимо его дьявольского веселья он одержим еще и мною самим, который живет, действует и мыслит в нем. Глупо было бы рассчитывать на нормальный разум у цветного -- цветного вдвойне, должен я добавить, поскольку он и индеец, и негр. Но он мог бы по крайней мере испытывать хоть какие-нибудь чувства. Увы! Если не считать идиотской, пылкой до неприличия нежности к Тэну, у него нет других привязанностей. По правде говоря, меня мучит подозрение, в котором необходимо, хотя и трудно признаться; я никогда не рискну сказать ему: "Люби меня!", ибо прекрасно знаю, что впервые мой приказ выполнен не будет. И однако у него нет причин не любить меня. Я спас ему жизнь -- случайно, конечно, но он-то этого не подозревает. Я научил его всему, и в первую очередь труду, который есть высшее благо человека. Да, я его бью, но должен же он понимать, что это делается для его же пользы. Впрочем, и в отношении побоев он ведет себя совершенно непредсказуемо. Однажды, когда я объяснял ему, правда весьма раздраженно, как нужно очищать от коры и разрезать вдоль ивовые прутья для плетения корзин, я слишком энергично взмахнул рукой. К великому моему изумлению, он отскочил на шаг, заслонив локтем лицо. Но ведь нужно быть безумным, чтобы ударить человека в тот момент, когда ему преподают сложное ремесло, требующее наивысшего прилежания. Увы! Все говорит о том, что в его глазах я и есть безумец -- везде и во всем, и днем и ночью. Тогда я ставлю себя на его место, и меня пронизывает жалость к этому беззащитному мальчику, заброшенному на пустынный остров и ставшему игрушкой в руках безумца. Но мое положение еще хуже: в своем единственном товарище я вижу себя, и это кривое зеркало являет мне отвратительного монстра. Устав оттого, что он безропотно исполняет возложенные на него поручения, нимало не интересуясь их смыслом и результатами, я решил выяснить причину этого. И поручил ему самую дурацкую работу, которая на всех каторгах мира считается наиболее унизительной: вырыть яму, рядом -- вторую, чтобы свалить в нее землю из первой, рядом третью, чтобы свалить в нее землю из второй, и так далее. Он трудился целый день под раскаленным добела небом, в удушливом зное. Тэну этот исступленный труд показался увлекательнейшей игрой. Из каждой ямы поднимались терпкие, одурманивающие запахи. Стоило Пятнице на миг выпрямиться, чтобы смахнуть пот со лба, как пес кидался на кучу вырытой земли, Он зарывался мордой в рыхлые комья, сопя и фыркая, точно тюлень, потом начинал лихорадочно рыть, отбрасывая землю задними лапами. И наконец, попрыгав возле ямы с жалобным повизгиванием, в пароксизме возбуждения снова кидался на кучу земли, опьяненный незнакомыми испарениями, поднимавшимися от влажных глинистых комьев, туда, где темный перегной мешался с молочным соком срезанных корней, как смешиваются жизнь и смерть в недрах земли, на определенной глубине. Так вот: сказать, что Пятница не возмутился этим бессмысленным занятием, -- значит не сказать ничего. Мне редко приходилось видеть, что-бы он трудился с таким беспримерным усердием. Вдобавок он вкладывал в свою работу какое-то беспечное веселье, полностью обессмыслившее ту альтернативу-ловушку, в которую я хотел поймать его: либо Пятница сам придурковат, либо он считает безумцем Робинзона. Веселье это побудило меня искать разгадку в чем-то другом. И теперь я спрашиваю себя, не означал ли восторженный танец Тэна вокруг и внутри развороченных ран на теле Сперанцы моего бесславного поражения и не совершил ли я непростительную глупость, когда пожелав просто-напросто унизить арауканца, выдал ему тайну розовой ложбины... Однажды ночью Робинзона замучила бессонница. Лунный свет серебристым ковриком лежал на плитах пола Резиденции. Заухала белая сова, и Робинзону почудилось, будто это сама земля стонет голосом неразделенной любви. Тюфяк, набитый сухой травой, раздражал своей бесплотной, бессмысленной мягкостью. Робинзон вспомнил Тэна, одержимого буйным желанием зарыться в открытое чрево земли -- такое беззащитно-доступное после того, как кирка арауканца безжалостно осквернила его. Вот уже много недель он не наведывался в розовую ложбину. Его дочери-мандрагоры, верно, так подросли за это время! Робинзон сидел на ложе, свесив ноги на лунный коврик, и изнемогал от дурманящего запаха жизненных соков, переполнявших его большое, белое, как корни мандрагор, тело. Он тихо поднялся, перешагнул через спавших в обнимку Пятницу и Тэна и поспешил к роще камедных и сандаловых деревьев. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Войдя в Резиденцию, Пятница тотчас заметил, что клепсидра остановилась. В бутыли еще виднелась вода, но отверстие было закупорено деревянной пробкой и уровень показывал три часа ночи. Пятницу ничуть не удивило исчезновение Робинзона. В его сознании остановка клепсидры вполне естественно связывалась с отсутствием Губернатора. Привыкнув воспринимать действительность такой, какая она есть, он не задал себе вопроса, куда подевался Робинзон, когда вернется да и жив ли вообще. Ему и в голову не пришло отправиться на поиски господина. Он был полностью занят созерцанием окружающих вещей -- хорошо знакомых, но в отсутствие Робинзона и при бездействующей клепсидре все-таки принявших совсем иной облик. Сейчас Пятница был сам себе хозяин, а заодно и хозяин острова. И, словно желая утвердить его в этом новом достоинстве, которое он ощутил в себе, Тэн медленно поднялся на лапы, подошел и вопрошающе поднял к человеку преданные карие глаза. Бедняга Тэн -- он был уже немолод, его толстое, как бочонок, туловище, кривые лапы, слезящиеся глаза и тусклая, свалявшаяся шерсть ясно свидетельствовали обо всех тяготах его долгой и бурной собачьей жизни. Но и он тоже как будто почуял некую перемену и теперь ожидал от своего друга решительных действий. Чем заняться? Разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы закончить поливку смородины и репы, обязательную в это засушливое время, или о том, чтобы продолжать сооружение наблюдательной вышки в ветвях кедра-гиганта возле пещеры. Такие работы относились к распорядку, установленному Робинзоном, и, стало быть, отменялись вплоть до его возвращения. Взгляд Пятницы упал на сундук под столом -- плотно закрытый, но не запертый, что уже неоднократно давало Пятнице возможность обследовать его содержимое. Он выволок сундук на середину комнаты, поставил "на попа" и, опустившись на колени, взвалил себе на плечо. Потом вышел из Резиденции в сопровождении Тэна. На северо-западной оконечности острова, в том месте, где луга переходили в пески, возвещавшие близость дюн, причудливой толпой, отдаленно напоминающей человеческую, теснились кактусы -- кактусовый питомник, посаженный Робинзоном. Ему, конечно, совестно было тратить время на столь бесполезную культуру, но растения эти не требовали особого ухода -- всего только и понадобилось, что пересадить на специально подобранный участок самые интересные экземпляры, в разное время обнаруженные им то тут, то там. Он сделал это в память об отце, чьей единственной страстью -- после жены и детей -- была крошечная тропическая оранжерея в застекленной ротонде дома. Робинзон выписал на деревянные таблички, поставленные возле растений, латинские названия всех разновидностей своих кактусов -- по какому-то необъяснимому капризу памяти они вдруг разом всплыли у него в голове. Пятница сбросил наземь сундук, от которого у него уже заныло плечо. Щелкнули петли, распахнулась крышка, и к подножиям кактусов хлынул ослепительный поток роскошных тканей и драгоценностей. Наконец-то Пятница мог на свой вкус распорядиться этими тряпками, чье великолепие всегда завораживало его до немоты, даром что Робинзон превратил их в орудие пытки неудобством во время торжественных церемоний. Разумеется, Пятница думал не о себе: любая, пусть и богатая одежда только стесняла его движения, -- нет, он заботился именно об этих нелепых растениях, чья зеленая плоть, мясистая, сочная, вызывающе упругая, казалась куда более подходящей для таких прекрасных тканей, чем любое человеческое тело. Сперва Пятница бережно расстелил одежды на песке, дабы оценить на взгляд их количество и великолепие. Затем выложил на плоские камни драгоценности -- точно в витрине ювелира. Потом он долго бродил между кактусами, сравнивая их силуэты, пробуя пальцем на твердость. То было странное, диковинное собрание растений-манекенов в форме канделябров, шаров, кругов, кривых ног, мохнатых хвостов, курчавых голов, морских звезд, рук со множеством змееподобных пальцев. Одни на ощупь были рыхлы и водянисты, другие жестко-упруги, словно каучук, третьи выпячивали скользкие зеленоватые округлости, попахивающие тухлым мясом. Наконец Пятница подобрал с земли черный муаровый плащ и одним взмахом набросил его на массивные плечи Cereus pruinosus. Затем он украсил кокетливыми оборками синеватые ягодицы Crassula falcata. Воздушные кружева игриво обвили колючий фаллос Stapelia variegata, а ажурные митенки обтянули волосатые пальчики Crassula lyco-podiodes. Очень кстати подвернувшийся под руку бархатный ток увенчал курчавую голову Cephalocereus senilis, Пятница трудился долго и прилежно; поглощенный творческими исканиями, он драпировал, поправлял, примеривал, отступал назад, чтобы лучше судить о результатах, срывал вдруг одеяние с одного кактуса, чтобы обрядить в него другой. И наконец, в завершение своих стараний он столь же вдумчиво украсил кактусы браслетами, ожерельями, эгретами, серьгами, перевязями, крестами и диадемами. Но счел излишним тратить время на любование фантастическим сборищем прелатов, знатных дам и величественных монстров, вызванных им к жизни среди песков острова. Он выполнил свою задачу. И удалился, а Тэн шел за ним по пятам. Пятница пересек дюны, забавляясь на ходу звучными стонами, исторгнутыми песком под его тяжестью. Он даже остановился и, сомкнув губы, изобразил эти стенания, но так и не смог развеселить пса, который неуклюжими прыжками еле передвигался по зыбучей почве, враждебно ощетиниваясь всякий раз, как она подавала голос. Наконец оба выбрались на твердую прибрежную полосу, дочиста вылизанную морским отливом. Гордо выпятив грудь и донельзя счастливый, Пятница шествовал по ней, словно по широкой, безупречно чистой арене. Его переполняла пьянящая сила молодости и безграничная свобода посреди пустынного берега, где дозволялось любое движение, где ничто не мешало взгляду. Он подобрал овальную гальку и принялся рассматривать ее, держа на раскрытой ладони левой руки. Насколько лучше драгоценностей, оставленных им на кактусах, этот вот грубый и твердый камешек из стеклянистого кварца с вкраплениями розового шпата и искорками слюды! Выпуклая галька лишь в одной точке касалась его черной ладони, образуя вместе с нею простую геометрическую фигуру чистых очертаний. Волна внезапно залила влажный блестящий песок, усеянный крошечными медузами, и омыла Пятнице лодыжки. Он уронил овальную гальку и подобрал другую, плоскую и круглую, маленький перламутровый диск с лиловыми подтеками, и подбросил ее на ладони. Эх, полететь бы ему, этому камешку! Превратиться в мотылька и вспорхнуть в воздух! Мечта заставить летать камень прельщала поэтическую душу Пятницы. Он закинул гальку в море. Кругляшок семь раз коснулся водного зеркала, прежде чем без брызг кануть в глубину. Но Тэн, привыкший к этой игре, тут же кинулся в волны и, шлепая по воде всеми четырьмя лапами, вытянув вперед шею, доплыл до того места, где исчезла галька, нырнул, вернулся к берегу вместе с прибоем и положил камешек к ногам Пятницы. Они долго шли к востоку, а потом, обогнув дюны, повернули на юг. Пятница подбирал и забрасывал подальше морские звезды, сухие ветки, раковины, осьминожьи клювы, клубки водорослей; все этот тотчас превращалось для Тэна в живую, шевелящуюся, желанную добычу, которую он с лаем преследовал и ловил. Так они дошли до рисового поля. Водосборник иссяк, и уровень воды на засеянных делянках неуклонно снижался день ото дня. Однако для созревания колоскам требовалось еще с месяц простоять в воде, и Робинзон каждый раз возвращался после осмотра рисового поля все более мрачный. Пятница еще держал в руке лиловатую гальку. Он запустил ею в рис и сосчитал рикошеты на поверхности стоячей, с жирными разводами воды. Каменный диск сделал девять подскоков, и не успел он затонуть, как Тэн уже бросился с плотины вниз. Сгоряча он проплыл было метров двадцать, потом замешкался. Для плаванья здесь было слишком мелко, и лапы пса увязли в тине. Повернув назад, он силился добраться до Пятницы. Первый энергичный рывок помог ему выскочить из трясины, но он тут же снова ушел вглубь, беспомощно барахтаясь в густой жиже. Еще минута -- и, если псу не помочь, он погибнет. Пятница чуть поколебался, наклонившись над грязной предательской топью, потом решительно побежал к шлюзу. Просунув палку в первое отверстие щитка, он изо всех сил налег на этот импровизированный рычаг, упершись для равновесия в створки. Заскрипели пазы, и задвижка нехотя приподнялась. Тотчас же мутный водяной покров, из которого торчали верхушки стеблей, задрожал, заколыхался и стал втягиваться в горловину шлюза. Несколько минут спустя Тэн кое-как добрался до основания плотины. Он представлял собою сплошной ком грязи, зато был цел и невредим. Пятница оставил его встряхиваться и приводить себя в порядок, а сам, приплясывая, направился к лесу. Ему даже в голову не пришло, что урожай риса безвозвратно погиб. Для Пятницы остановка клепсидры и отсутствие Робинзона означали только одно: отмену установленного порядка. Робинзону же исчезновение Пятницы, разряженные в пух и прах кактусы и иссохшее рисовое поле недвусмысленно говорили о неудаче, а быть может, и полном фиаско в приручении арауканца. Впрочем, когда Пятница начинал действовать по собственному усмотрению, ему почти никогда не удавалось заслужить похвалу Робинзона. Он должен был или не делать ничего, или же скрупулезно точно следовать инструкциям хозяина, чтобы потом тот не донимал его попреками. Робинзону поневоле приходилось сознаться самому себе, что под покорной услужливостью Пятницы скрывается личность, которая во всех своих проявлениях глубоко шокирует его и представляет определенную угрозу для существования подвластного ему острова. Сперва Робинзон решил не замечать исчезновения своего товарища. Однако по прошествии двух дней его охватило смутное неотвязное беспокойство, к которому примешивались угрызения совести, любопытство, а также и жалость, вызванная явной печалью Тэна. И Робинзон пустился на поиски Пятницы. Все утро он вместе с Тэном прочесывал лес, где затерялся след арауканца. То тут, то там обнаруживались признаки его пребывания. И вскоре Робинзон вынужден был признать очевидное: Пятница самовольно и регулярно наведывался в эту часть острова, где вел свою жизнь, не имеющую ничего общего с его порядком, и где он предавался таинственным играм, смысл которых пока ускользал от Робинзона. Деревянные маски, сарбакан (Стрелометательная трубка, приводимая в действие дыханием), сплетенный из лиан гамак, где покоился деревянный идол, уборы из перьев, змеиные выползки, высохшие мертвые птицы свидетельствовали о второй, тайной жизни Пятницы, куда Робинзон не имел доступа. Но изумление его достигло предела, когда он вышел к болотистому рукаву реки, обсаженному деревцами, с виду похожими на плакучие ивы. Деревца эти были вырваны из почвы и посажены кроной вниз, так что корни их торчали, глядя в небо. Самое фантастическое в этих нелепейших посадках было то, что они как будто вполне приспособились к столь варварскому обращению. На торчащих вверх корнях появились зеленые ростки с листьями, это наводило на мысль, что закопанные в землю ветки, наверное, принялись и пустили корни, а древесный сок течет теперь в обратном направлении. Робинзон не мог оторвать глаз от этого удивительного феномена. Тот факт, что Пятница оказался способным на подобные фантазии и смог претворить их в жизнь, уже настораживал его. Но удивительно было и то, что деревца послушно принялись, что Сперанца явно одобрила эту безумную выходку. Хотя бы на сей раз причудливое вдохновение арауканца завершилось конкретным результатом, который, как бы ни был он смехотворен, выразился в созидании, а не в разрушении. Робинзон опомниться не мог от этого открытия. Он уже решил уходить, как вдруг Тэн сделал стойку перед зарослями магнолий, густо обвитых плющом, потом медленно двинулся вперед, осторожно ступая и вытянув шею. Наконец он ткнулся носом в один из стволов и замер. Ствол зашевелился... и засмеялся голосом Пятницы. Голова арауканца полностью скрывалась под цветочным шлемом. Обнаженное тело было разрисовано, с помощью орехового сока, листьями плюща: его ветви поднимались по ногам к животу и обвивали все туловище. Такой вот человек-растение, трясясь от сумасшедшего хохота, и исполнил вокруг Робинзона свой дикарский танец. Потом Пятница побежал к реке, чтобы смыть с себя краску, а Робинзон в задумчивом молчании глядел, как он, все еще приплясывая, удаляется под зеленую сень мангровых деревьев. Нынче ночью чистое небо опять украсилось полной луной, озарившей своим сиянием весь лес. Робинзон замкнул двери Резиденции, предоставив Пятницу и Тэна их взаимной охране, и углубился в лесные чертоги, куда сквозь густые кроны едва проникали серебряные лучи. Зачарованные бледным ночным светилом мелкие зверюшки и насекомые, обыкновенно устраивающие в зарослях негромкий свой концерт, нынче хранили торжественное молчание. По мере того, как Робинзон приближался к розовой ложбине, все надоевшие повседневные заботы отступали, таяли; его заполняла сладость брачной ночи. Пятница внушал Робинзону все более серьезные опасения. Арауканец не только не вписывался в гармоническую систему бытия на острове, но был явно инородным телом, грозившим разрушить ее. Можно было простить ему многие тяжкие, непоправимые прегрешения, например загубленное рисовое поле, приписав это молодости и неопытности. Но под внешней покорностью Пятницы скрывалось полное неприятие таких категорий, как экономия, порядок, расчет, организация. "Он задает мне больше работы, чем делает сам", -- грустно думал Робинзон, признаваясь себе в то же время, что чуточку преувеличивает. Кроме того, необъяснимый инстинкт, благодаря которому Пятница завоевывал доверие и, если так можно выразиться, сообщничество животных (например, раздражающую Робинзона дружбу с Тэном), становился поистине катастрофическим, когда дело касалось домашних коз, кроликов, даже рыб. Невозможно было вбить в эту черную башку, что все прирученные существа содержались в загонах, получали корм и подвергались селекции лишь для того, чтобы давать пищу людям, а не для дрессировки, забавы или имитации охоты и рыбной ловли. Пятница твердо стоял на своем: животное можно убить не иначе как в результате преследования или борьбы, дающих зверю шанс на выживание, -- воистину опасные романтические бредни! Он не понимал также, зачем нужно истреблять вредных животных, -- например, пытался спасти крысиную пару, утверждая, что ей положено плодиться и размножаться. Порядок был тем хрупким триумфом, который Робинзон с нечеловеческим трудом одержал над природной дикостью острова, арауканец же наносил этому порядку удар за ударом. Робинзон не мог позволить себе роскошь терпеть на своем острове разрушительный элемент, угрожающий загубить все, что он создал здесь за долгие годы. Но что же, что ему делать? Выйдя на опушку леса, он замер, потрясенный величавым покоем пейзажа. Перед ним до самого горизонта простиралась равнина с шелковистой травой, мягко волновавшейся под нежным дуновением бриза. На западе стоя дремали тростники, ощетинившиеся, словно копья пехотинцев; в их зарослях пронзительно и размеренно квакали лягушки-древесницы. Белая сова на лету задела Робинзона крылом и села на ближайший кипарис, обратив к человеку слепой лик сомнамбулы. Душистый аромат возвестил о близости розовой ложбины; на ее пригорках поблескивали пятнышки лунного света. Мандрагоры разрослись так пышно, что местность стала неузнаваемой. Робинзон сел, прислонясь спиной к песчаному пригорку, и не глядя провел рукой по широким лиловатым фестончатым листьям, виновником появления которых был он сам. Его пальцы нащупали округлую коричневую ягоду, источающую терпкий, горьковатый, не скоро забывающийся запах. Дочери его -- плоды благословенного союза со Сперанцей -- были здесь, подле; их кружевные юбочки утопали в темной траве, а под ними -- он знал -- прятались, скрытые землею, округлые белые ножки крошечных растительных существ. Робинзон лег ничком в удобную, хотя и чуть жестковатую ложбинку и погрузился в сладострастную истому, которая, исходя из почвы, пронизывала наслаждением его чресла. Губами он прижимался к теплым, отдающим мускусом цветкам мандрагоры. Эти цветы... ему ли не знать их голубые, лиловые, белые или пурпурные чашечки! Но что это? Цветок, на который упал его взгляд, был полосатым. Да-да, белый венчик с коричневыми разводами. Робинзон стряхнул с себя приятное оцепенение. Он ничего не понимал. Ведь этого цветка еще не было два дня назад. Иначе он наверняка заметил бы его при ярком солнечном свете. И потом, он ведь тщательно заносит в кадастр те места, куда изливает семя. Придется, конечно, все проверить по книге в мэрии, но он и без того наперед убежден, что ни разу до сей поры не лежал там, где расцвела полосатая мандрагора-Робинзон поднялся на ноги. Очарование умерло, вся благость этой сияющей ночи развеялась как дым. Неясное подозрение зародилось в нем -- зародилось и тотчас обернулось неприязнью к Пятнице. Двойная жизнь арауканца, плакучие ивы, посаженные кронами вниз, человек-растение, а до этого разряженные кактусы и танец Тэна на развороченной почве Сперанцы -- не эти ли признаки помогут ему пролить свет на тайну появления новых мандрагор? Дневник. Я вернулся домой в крайнем раздражении. Первым моим побуждением было, естествен но, растолкать этого спящего мерзавца и лупцевать до тех пор, пока он не выдаст все свои тайны, а потом колотить дальше, чтобы наказать за разоблаченные преступления. Но я уже научился не уступать первому порыву гнева. Ибо гнев толкает на поступки -- и поступки дурные. Итак, вернувшись в Резиденцию, я заставил себя подойти к пюпитру и прочесть несколько открытых наугад страниц из Библии. Боже, какая сила воли потребовалась мне, чтобы овладеть собою и сосредоточиться! Мысли мои вертелись вокруг одного лишь предмета, словно коза, привязанная к колышку слишком короткой веревкой. Но наконец умиротворение снизошло на меня, я успокаивался по мере того, как величественные и горькие слова Екклесиаста слетали с моих губ. О Книга книг, сколькими часами душевного прозрения обязан я тебе! Читать Библию -- это то же самое, что взойти на вершину горы, откуда можно объять взглядом весь остров и бескрайний простор окружающего океана. Все низменные стороны жизни разом забываются, душа расправляет широкие свои крыла и парит, памятуя лишь о вещах возвышенных и вечных. Утонченный пессимизм царя Соломона пришелся в самый раз, он утишил мою душу, переполненную ненавистью. Мне сладко было читать о том, что нет ничего нового под солнцем, что "праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых" и что не будет пользы человеку от всех трудов его, от построек и посевов, от водоемов и стад, ибо все это суета сует и томление духа. Казалось, будто Мудрец из мудрецов нарочно льстит желчному моему настроению, дабы затем легче приобщить к истине, единственно важной в моем случае, -- той самой истине, которая века назад была начертана именно в предвидении настоящего момента. Как бы то ни было, но внезапно стихи главы 4-й ожгли меня, словно спасительная пощечина: "Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их. Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется". Я читал и перечитывал эти строки и, ложась в постель, все еще твердил их вслух. Впервые я спросил себя, не погрешил ли я тяжко против милосердия, пытаясь всеми средствами подчинить Пятницу закону управляемого острова и тем самым обнаруживая, что предпочитаю меньшому цветному брату благоустроенную руками моими землю. И вправду: не эта ли альтернатива явилась источником многих раздоров и бесчисленных преступлений? Так Робинзон старался отвлечься мыслями от полосатых мандрагор. Вдобавок после сезона проливных дождей назрела срочная необходимость земляных и ремонтных работ, которые поневоле опять сблизили его с Пятницей. И месяц за месяцем шли в чередовании бурных разногласий и молчаливых примирений. Случалось также, что Робинзон, глубоко возмущенный очередным поступком своего компаньона, притворялся тем не менее, будто ничего не заметил, и, оставаясь наедине с дневником, даже пытался найти ему оправдание. Пример тому -- случай с черепаховым щитом. В то утро Пятница куда-то запропал; вдруг Робинзон насторожился при виде столба дыма, поднимавшегося из-за деревьев со стороны пляжа. Разжигать костер на острове отнюдь не возбранялось, но закон повелевал при этом ставить в известность власти, с указанием места и времени, дабы Губернатор не принял этот огонь за ритуальный костер индейцев. И тот факт, что Пятница пренебрег данным предписанием, говорил о его намерении скрыть какую-то новую каверзу, которая явно не могла быть одобрена господином. Робинзон со вздохом закрыл Библию, встал и, подозвав свистом Тэна, направился к берегу. Не сразу понял он смысл странных действий Пятницы. Тот положил на тлеющие угли огромную черепаху, опрокинув ее на спину. Черепаха была еще жива, более того -- яростно дрыгала в воздухе всеми четырьмя лапами. Робинзону даже послышалось нечто вроде хриплого кашля: вероятно, этими звуками она выражала свои муки. Заставить кричать от боли черепаху! Так значит, у этого дикаря душа злого демона! Что же до цели его варварского занятия, Робинзон тотчас постиг ее, увидев, как панцирь черепахи теряет свою округлость и медленно распрямляется под воздействием жары; тем временем Пятница торопливо отсекал ножом сухожилия, еще связывающие панцирь с телом животного. Панцирь был пока еще не совсем плоским, сейчас он напоминал чуть вогнутое блюдо, но тут черепаха ухитрилась перевернуться на бок и встать на лапы. Огромный багрово-зелено-лиловый волдырь из крови и желчи колебался у нее на спине, точно желе. С быстротой призрака, опередив Тэна, который с лаем помчался следом, черепаха кинулась к морю и скрылась в пене прибоя. "Напрасно она удрала, -- философски подумал Пятница, -- завтра же крабы сожрут ее". Он принялся тереть песком внутреннюю поверхность распрямившегося панциря. "Ни одна стрела не пробить такой щит, -- объяснил он Робинзону, -- даже самый большой болас отскакивать от такой щит и никогда не расколоть!" Дневник. Вот врожденное свойство английской души: жалеть животных больше, чем людей. Можно, конечно, оспаривать подобный образ мыслей, однако несомненно одно: ничто до такой степени не отвратило меня от Пятницы, как ужасные мучения, которым он подверг черепаху (кстати, обратите внимание: и там, и тут "че". Не значит ли это, что несчастные твари по самой природе своей обречены быть мученицами?). Случай сей, однако, далеко не прост и возбуждает множество вопросов. Поначалу я считал, что он любит моих животных. Но то мгновенное инстинктивное согласие, которое устанавливается между ними и Пятницей -- идет ли речь о Тэне, козах, даже крысах и стервятниках, -- не имеет ничего общего с дружелюбием, питаемым мною к меньшим нашим братьям. Если вдуматься, его отношения с ними носят характер скорее животный, нежели человеческий. Он находится на одной стадии развития со зверями. Он никогда не стремится сделать им добро и еще менее того заслужить их любовь. Его небрежная простота, безразличие и жестокость в обращении с ними возмущают меня до глубины души, но никоим образом не способны отвратить от него самих животных. Похоже, что род сообщничества, их сближающего, куда глубже живодерского отношения к ним Пятницы. Когда до меня дошло, что он, в случае надобности, может, не задумавшись, придушить и съесть Тэна, и что сам Тэн это смутно чует, и что данный факт никак не влияет на его привязанность к своему цветному хозяину, я испытал раздражение, смешанное с ревностью к глупому ограниченному псу с его упорным безразличием к собственной безопасности. А потом я понял, что нужно сравнивать только сравнимое и что родство Пятницы с животными в корне отличается от установленных мною отношений с ними. Звери принимают и понимают его как одного из своих. Он ничем не обязан им и может бездумно пользоваться всеми правами на животных, которые дает ему превосходство в силе и сметливости. Я пытаюсь убедить себя, что таким образом он демонстрирует звериную сторону своей натуры. В последующие дни Пятница заботливо выхаживал маленького стервятника, которого подобрал после того, как мать по непонятным причинам выбросила того из гнезда. Птенец отличался таким уродством, что одно это могло бы оправдать материнское отвращение, не будь безобразие свойственно всему семейству грифов. Лысое, кургузое, хромое маленькое страшилище тянуло ко всем жадно разинутый клюв, над которым сидела пара огромных глаз с полузакрытыми фиолетовыми веками, похожими на два вздувшихся гнойных волдыря. Сперва Пятница кидал в этот алчный клюв ошметки свежего мяса; птенец заглатывал их с судорожным всхлипом -- казалось, он готов так же ненасытно глотать все, что угодно, даже булыжники. Однако на следующий день маленький хищник выказал все признаки хвори. Он потерял бодрость, целыми днями дремал, и Пятница, пощупав ему зоб, нашел его слишком твердым и туго набитым, хотя последний раз птенец ел несколько часов назад; словом, он явно маялся несварением желудка. Установив это, арауканец оставил тухнуть на солнце кишки козленка; они долго лежали там, густо облепленные навозными мухами, и удушливая вонь невыносимо раздражала Робинзона. Наконец в полуразложившемся мясе закопошились мириады белых личинок, и Пятница смог приступить к операции, оставившей неизгладимое впечатление у его господина. Он соскреб раковиной личинки с тухлого мяса и, поднеся ее ко рту, принялся с отсутствующим видом тщательно пережевывать это омерзительное месиво. Потом, склонившись над своим подопечным, выпустил в его разинутый клюв, точно слепому из поильника, что-то вроде густого и теплого молока, которое стервятник глотал, вздрагивая всем телом. Закладывая себе в рот следующую порцию личинок, Пятница объяснил: -- Живой червяки слишком свежая. Птица больной. Надо жевать, жевать. Всегда жевать для маленький птица. Робинзон поспешно ушел, борясь с тошнотой. Но невозмутимая заботливость и логика дикаря глубоко поразили его. Впервые он спросил себя, не являются ли его стремление к душевной тонкости, отвращение и гадливость, вся эта сложная нервная организация белого человека, которую он считал последним драгоценным залогом цивилизованности, мертвым, ненужным балластом и не следует ли ему решительно выбросить этот балласт за борт своего существования, чтобы начать новую жизнь. Но иногда случалось, что Губернатор, генерал, епископ брали верх над Робинзоном-человеком. И тогда перед ним вставала картина опустошений и ущерба, нанесенного Пятницей созданному благоденствию острова: загубленные урожаи, разбазаренные продукты, заблудившиеся стада, сытые, расплодившиеся вонючки и стервятники, сломанные или потерянные инструменты. И это бы еще куда ни шло, но в действиях арауканца проглядывал определенный смысл, чреватый дьявольскими бесшабашными проделками, непредсказуемыми злыми затеями, которые он в изобилии осуществлял, разоряя все вокруг и вредя даже самому Робинзону. И тогда Робинзон в бешенстве добавлял к длинному списку преступлений Пятницы полосатую мандрагору, воспоминание о которой постоянно мучило его, лишая сна. Именно в этом состоянии бешенства он и сделал себе плетку из сыромятной кожи. Конечно, втайне ему было стыдно за ненависть, столь глубоко укоренившуюся в его сердце. Что же, значит, мало было арауканцу разорить его остров, он еще и отравил злобой душу своего хозяина! Ибо Робинзона в последнее время посещали мысли, которые он даже не осмеливался выразить словами; они вертелись вокруг одной и той же темы -- естественной, случайной (или не случайной) смерти Пятницы. Вот в таком-то настроении Робинзон и пребывал однажды утром, когда мрачное предчувствие толкнуло его к роще камедных и сандаловых деревьев. Из темных зарослей туи выпорхнул цветок и, вальсируя, взлетел вверх, озаренный лучами солнца. То была огромная роскошная бабочка с черными бархатными крыльями, окаймленными золотом. Живой цветок распался на части, черные лоскутки осыпались наземь вокруг Робинзона. Еще несколько месяцев назад ему и в голову не пришло бы поступить так... Правда, следует оговориться: огонь, разгоравшийся в его душе, питался чем-то более чистым и возвышенным, нежели вульгарные человеческие страсти. Ярость, обуревавшая Робинзона, как и все, что имело касательство к его отношениям со Сперанцей, отличалась характером почти космическим. Он выглядел в собственных глазах не обыкновенным раздраженным человеком, но первозданной силой, зародившейся в недрах острова и все очищающей жгучим своим дыханием. Вулкан! Да, Робинзон был вулканом, чей дымящийся кратер разверзся на Сперанце, как праведный гнев ее базальтовых утесов. Впрочем, с некоторых пор он слышал отголоски этого гнева, открывая Библию и читая о Яхве: "...горит гнев Его, и пламя Его сильно, уста Его исполнены негодования, и язык Его, как огонь поедающий, И дыхание Его, как разлившийся поток, который поднимается даже до шеи, чтобы развеять народы до истощания; и будет в челюстях народов узда, направляющая к заблуждению". Читая эти стихи, Робинзон не мог удержать стонов, которые разом и облегчали и воспламеняли его. И он воображал самого себя -- величественного, грозного -- стоящим на вершине острова: "И возгремит Господь величественным гласом Своим, и явит тяготеющую мышцу Свою в сильном гневе и в пламени поедающего огня, в буре и в наводнении и в каменном граде ". Плетка вновь со свистом прорезала воздух, словно желая сбить еле видного в небе луня (хищная птица). Конечно, хищник парил на недосягаемой для человека высоте, но Робинзон, в тумане галлюцинации, явственно увидел, как тот, расчлененный на куски, кувыркаясь, падает к его ногам, и свирепо расхохотался. А тем временем посреди этой иссушенной пустыни ненависти мирно текла сладкая река любви. Розовая ложбинка с ее уютными впадинами и сладострастными изгибами по-прежнему ждала его -- свежая, отрадная, благоухающая нежными ароматами. Робинзон ускорил шаг. Еще несколько мгновений, и он прижмется к этой женственной земле, лежа на спине, широко раскинув руки, и ему почудится, будто он падает в лазурную бездну, неся на своих плечах всю Сперанцу, подобно Атласу, державшему земной шар. И тогда первозданный этот источник разбудит в нем новую силу, и он, повернувшись, прильнет животом к гигантскому жаркому телу каменной самки и пронзит, и взрыхлит ее плоть живым плугом своей плоти. Робинзон приостановился на опушке леса. Ложбина уже казала ему свои округлости и впадины. Дочери его, мандрагоры, приветливо махали навстречу широкими, как ладони, листьями. Ласковая истома пронизывала чресла, сладкая слюна заполняла рот. Знаком приказав Тэну остаться на месте, он словно на крыльях устремился к своему брачному ложу. Сонно застывшее болотце переходило в мелкий овражек со светлым песком, поросшим бархатными травами. Именно тут хотелось нынче возлечь Робинзону. Он уже наведывался в это зеленое гнездышко, и теперь здесь тускло светились лиловым золотом цветы мандрагор. И в этот миг он заметил под листьями две маленькие черные ягодицы. Они энергично двигались взад-вперед, то вздымаясь, то вновь с конвульсивной дрожью приникая к земле. Робинзон стоял потрясенный, как сомнамбула, которую внезапно и грубо вырвали из любовного сновидения. В ужасе созерцал он пакостное действо, вершившееся перед его взором. Сперанца, поруганная, загаженная, изнасилованная негром! Через несколько недель на этом месте расцветут полосатые мандрагоры! А он-то оставил свою плетку на опушке, рядом с Тэном! Безжалостным пинком он поднял Пятницу с земли и ударом кулака вновь свалил его в траву. Затем обрушился на него сверху всей тяжестью взрослого белого человека. Ах, если бы он мог лечь здесь, среди цветов, ради любовного акта! И он бил голыми руками, бил, ничего не слыша вокруг, не слыша даже стонов, вылетавших из окровавленного рта Пятницы. Его обуяла священная ярость. То был потоп, истребивший на всей земле людские беззакония, то был огонь, ниспосланный с небес, испепеливший Содом и Гоморру, то были Семь Казней Египетских, покаравших жестокого Фараона2. И вдруг четыре слова, которые из последних сил прохрипел метис, дошли до него сквозь божественную глухоту. Ободранный кулак Робинзона еще раз опустился на жертву, но уже без прежнего ожесточения: проснувшийся разум погасил его безумный порыв. "Хозяин, не убивай меня!" -- простонал Пятница, ослепленный залившей лицо кровью. И Робинзону почудилось, будто он разыгрывает сцену, уже знакомую по какой-то книге или картине: брат, избивающий до смерти брата. Авель и Каин, первое убийство в человеческой истории, первое злодейское убийство! Так кто же он? Карающая рука Яхве или проклятый брат? Робинзон встал и удалился; он бежал, он спешил омыть свой помраченный разум в источнике вечной мудрости. И вот он вновь стоит перед пюпитром, выпрямившись, набожно сложив руки и ожидая, когда Святой Дух снизойдет на него. Ему нужно возвысить свой гнев, исполнить его божественной чистоты. Он наугад открывает Библию. И попадает на книгу Осии. Слова Пророка, черной вязью испещряющие белую страницу, сходят с уст Робинзона звучными стихами. Так молния сверкает, на миг опережая гром. Робинзон говорит. Он обращается к дочерям своим, мандрагорам, он остерегает их против матери -- блудницы Земли: "Судитесь с вашею матерью, судитесь; ибо она не жена Моя, и Я не муж ее; пусть она удалит блуд от лица своего и прелюбодеяние от грудей своих, Дабы Я не разоблачил ее до-нага и не выставил ее, как в день рождения ее, не сделал ее пустынею, не обратил ее в землю сухую и не уморил ее жаждою ". Книга книг сказала свое слово, Сперанца осуждена! Но не этого хотел Робинзон. Ему нужно было прочесть написанное огненными буквами осуждение недостойного раба, совратителя, насильника. Захлопнув Библию, он вновь наугад открывает ее. Теперь заговорил Иеремия, и можно отнести к полосатой мандрагоре слова, обращенные к дикой лозе: "...на всяком высоком холме и под всяким ветвистым деревом ты блудодействовала. Я насадил тебя как благородную лозу, -- самое чистое семя; как же ты превратилась у Меня в дикую отрасль чужой лозы? Посему хотя бы ты умылась мылом и много употребила на себя щелоку, нечестие твое отмечено предо Мною..."'. Но что, если это Сперанца соблазнила Пятницу, что, если арауканец совершенно невиновен и не несет ответственности за содеянное? Оскорбленное сердце Робинзона вздрагивает от библейского приговора, клеймящего Сперанцу, и одну лишь Сперанцу. Он вновь захлопывает и открывает Библию. На сей раз голосом Робинзона звучит глава 39-я Бытия: "И обратила взоры на Иосифа жена господина его, и сказала: спи со мною. Но он отказался, и сказал жене господина своего: вот, господин мой не знает при мне ничего в доме, и все, что имеет, отдал в мои руки; Нет больше меня в доме сем; и он не запретил мне ничего, кроме тебя, потому что ты жена ему; как же сделаю я сие великое зло и согрешу пред Богом? Когда так она ежедневно говорила Иосифу, а он не слушался ее, чтобы спать с нею и быть с нею, Случилось в один день, что он вошел в дом делать дело свое, а никого из домашних тут в доме не было; Она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мною. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал и выбежал вон. Она же, увидев, что он оставил одежду свою в руках ее и побежал вон, Кликнула домашних своих, и сказала им так: посмотрите, он привел к нам Еврея ругаться над нами. Он пришел ко мне, чтобы лечь со мною; но я закричала громким голосом; И он, услышав, что я подняла вопль и закричала, оставил у меня одежду свою, и побежал, и выбежал вон. И оставила одежду его у себя до прихода господина его в дом свой. И пересказала ему те же слова, говоря: раб Еврей, которого ты привел к нам, приходил ко мне ругаться надо мною. Но, когда я подняла вопль и закричала, он оставил у меня одежду свою и убежал вон. Когда господин его услышал слова жены своей, которые она сказала ему, говоря: "так поступил со мною раб твой", то воспылал гневом; И взял Иосифа господин его, и отдал его в темницу, где заключены узники царя. И был он там в темнице". с Подавленный, Робинзон замолкает. Он уверен, что глаза не обманули его. Он застал Пятницу на месте преступления, за блудом со Сперанцей. Но он знает также, давно уже знает, что ему следует толковать внешние события и факты, пусть даже неоспоримые, как поверхностные знаки заново нарождающейся глубинной, но пока еще не проницаемой реальности. На самом деле: Пятница, изливающий свое негритянское семя в потаенные местечки розовой ложбинки из подражания господину или просто из озорства, -- это всего лишь случайное происшествие, столь же анекдотическое, что и скандал между Потифаром (знатный египтянин, жена которого пыталась соблазнить Иосифа) и Иосифом. Робинзон чувствует, как день ото дня ширится пропасть, разделяющая те многословные сигналы, которые человеческое общество еще временами шлет ему в виде воспоминаний или библейских текстов или пропущенного через их призму образа Сперанцы, и нечеловеческую вселенную, элементарную, абсолютную, куда он погружается, судорожно пытаясь отыскать в ее потемках истину. Голос, живший в нем и ни разу его не обманувший, теперь несвязно и сбивчиво намекает на то, что он подошел к поворотному пункту своей истории, что эра Сперанцы-супруги, последовавшая за периодом Сперанцы-матери, а еще перед тем -- Сперанцы-территории, управляемой и организованной, скоро завершится, уступив свое место новому времени с новыми невиданными и непредсказуемыми свойствами. Молча, задумчиво Робинзон делает несколько шагов и останавливается на пороге Резиденции. Но тут же отшатывается, чувствуя, как гнев снова закипает в нем при виде Пятницы; тот сидит на корточках слева от двери, отрешенно глядя вдаль. Робинзон знает, что арауканец способен целыми часами сохранять такую вот позу, которую сам он не может принять даже на несколько минут без того, чтобы у него не затекли ноги. Его раздирают противоречивые чувства, но он все же решается подойти, сесть рядом и заговорить с Пятницей среди выжидательного молчания, окутавшего остров и всех его обитателей. В ясном голубом небе солнце по-королевски щедро изливает свое ослепительное сияние. Его золотой диск тяжело довлеет над покорно распростертым внизу морем, над изнемогающим от засухи островом, над постройками Робинзона, которые сейчас напоминают храмы, воздвигнутые во славу светила. Внутренний голос нашептывает Робинзону, что, быть может, однажды теллурическое царствование Сперанцы сменится царством Солнца, но мысль эта еще так смутна и неуловима, что он не в силах долго обдумывать ее и откладывает в тайники памяти -- пусть созреет там до конца. Покосившись влево, он видит четкий, медальный профиль Пятницы. Лицо индейца усеяно синяками и ссадинами, на выпуклой скуле страшной улыбкой зияет открытая рана с лиловыми краями. Робинзон словно в лупу разглядывает этот широкоскулый профиль не то человека, не то зверя; уныние придает ему еще более тупое, чем обычно, выражение. И вдруг среди этого ландшафта уродливой, страдальческой плоти он замечает нечто острое, чистое, блестящее -- глаза Пятницы. Мигающее веко непрестанно скрывает и обнажает, освежает и разглаживает глазное яблоко под длинными загнутыми ресницами. Зрачок пульсирует под влиянием изменений света, точно сообразуя свой диаметр с его интенсивностью, для того чтобы сетчатка раздражалась равномерно. В глубине прозрачной радужной оболочки поблескивает крошечный венчик из сияющих лепестков -- тоненькая хрупкая розетка, искрящаяся как бесценный алмаз. Робинзон зачарован этим хитроумно устроенным органом, таким идеально новым и прекрасным. Возможно ли, что подобное чудо принадлежит столь грубому, неблагодарному и низменному существу? И если в этот неповторимый миг ему случайно довелось обнаружить безупречную анатомическую красоту глаз Пятницы, то не следует ли честно спросить себя: может быть, арауканец весь, целиком являет собой соединение других, замечательных свойств, которые ослепление до сих пор мешало ему увидеть? Робинзон всесторонне обдумывает это предположение. Впервые он явственно разглядел под грубой, невежественной, раздражающей личиной метиса другого, быть может, уже существующего Пятницу; так некогда заподозрил он, задолго до открытия, нишу в пещере и розовую ложбину -- другой остров, скрытый под внешним, управляемым. Но видение это длилось всего лишь краткий миг и исчезло; монотонная трудовая жизнь вновь вступила в свои права. И она действительно началась вновь, но, что бы ни делал Робинзон, кто-то внутри него все время жил в ожидании решающего, поразительного события, коренной перемены, которая обратила бы в прах все прошлые или предстоящие дела. При этом прежний Робинзон всей душой восставал против этих перемен, цеплялся за свое творение, скрупулезно подсчитывал будущие урожаи, строил туманные планы создания питомников каучуковых деревьев, квебрахо (Дерево ценной породы с твердой красноватой древесиной) или хлопковых полей, делал наброски мельницы, чьи жернова вращал бы горный поток. Но он ни разу больше не вернулся в розовую ложбину. Пятница же не мучился никакими проблемами. Он отыскал среди вещей Робинзона бочонок с табаком и тайком от господина покуривал длинную трубку ван Дейсела. За этот проступок -- будь он раскрыт -- его ждало суровейшее наказание, ибо запас табака подходил к концу, так что Робинзон позволял себе курение лишь раз в два месяца. Для него это было праздником, о котором он трепетно мечтал заранее, наперед страшась того момента, когда он окончательно лишится этого удовольствия. В тот день он спустился к морю, чтобы осмотреть донные удочки, установленные накануне во время отлива. Пятница тут же сунул бочонок под мышку и отправился в пещеру. Курение на свежем воздухе не представляло для него никакой приятности, но он знал, что в доме запах табака немедленно выдаст его. Робинзон -- тот мог курить где угодно, лишь бы трубка попыхивала красным жерлом, дымила, потрескивала да согревала ему пальцы. Она являла собою как бы модель подземного солнца, что-то вроде домашнего, прирученного вулкана, чей огонь мирно тлел под золой, готовый ожить при первой же затяжке. В этой миниатюрной реторте прокаленный, сгоревший табак превращался в душистые смолы, и их аромат приятно щекотал ноздри. Трубка была крошечным, заключенным в углубление его ладони брачным ложем земли и солнца. Для Пятницы же, напротив, весь процесс курения сводился к пусканию колец дыма, и самый легкий ветерок или сквозняк немедленно разрушал все очарование этого занятия. Потому ему требовалась в высшей степени спокойная атмосфера, и ничто не подходило для его эолийских забав лучше стоячего воздуха пещеры. Внутри нее, шагах в двадцати от входа, он соорудил себе нечто вроде шезлонга из пустых бочонков и джутовых мешков. И вот, удобно откинувшись назад, он глубоко затягивается дымом из трубки. Затем его горло выпускает струйку дыма, которая, разделившись надвое, полностью втягивается ноздрями. Таким образом, дым выполняет свою главную обязанность: наполнять и раздражать легкие, делая чувствительным и словно воспламеняя это скрытое в груди пространство -- самое воздушное и одухотворенное в нем. Наконец он бережно выдувает из себя голубое облачко, поселившееся было в его легких. На свету, в ослепительно ярком проеме входа в пещеру, дымок сворачивается в изящную волюту с массой завитков и завихрений; она постепенно разбухает, воспаряет вверх, а затем медленно рассеивается, тает... Замечтавшись, Пятница долго сидит недвижно, потом готовится выпустить новый клуб дыма, как вдруг ему слышится отдаленное эхо криков и собачьего лая. Робинзон вернулся раньше обычного и зовет Пятницу голосом, не обещающим ничего хорошего. Раздается звонкий щелчок, за ним визг Тэна. Плетка. Голос звучит все повелительнее, все ближе. В светлом проеме возникает черный силуэт Робинзона: руки в боки, расставленные ноги и хвост плетки. Пятница вскакивает. Куда девать трубку? Он изо всех сил зашвыривает ее подальше в пещеру. Потом храбро идет принимать наказание. Наверное, Робинзон обнаружил пропажу табака, ибо он буквально кипит от ярости. Взмахивает плеткой. И тут-то все сорок бочонков с порохом разом говорят свое веское слово. Огненный смерч вырывается из глубины пещеры. В последнем проблеске сознания Робинзон чувствует, как его поднимают и выносят из-под каменного хаоса, в который обратилась пещера, рухнувшая, как карточный домик. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Первое, что увидел Робинзон, открыв глаза, было склоненное над ним черное лицо. Левой рукой Пятница поддерживал ему голову, а из правой пытался напоить холодной водой. Но, поскольку зубы Робинзона конвульсивно сжались, вода пролилась на лицо, бороду и грудь. Увидев, что Робинзон шевелится, арауканец улыбнулся и привстал. Тотчас же его рубашка и левая штанина, изодранные в клочья и опаленные огнем, упали наземь. Пятница от души расхохотался и, энергично встряхнувшись, в два счета избавился от остатков полусожженной одежды. Подобрав среди обломков утвари осколок зеркала, он посмотрелся в него, строя рожи, а затем с новым взрывом смеха поднес Робинзону. Лицо этого последнего, хотя и черное от сажи, осталось цело, зато красивая рыжая борода вся обгорела и превратилась в спутанную массу блестящих спиралек, какими становятся опаленные волосы. Встав на ноги, Робинзон в свою очередь сорвал с тела обугленные лохмотья и сделал несколько шагов. Если не считать ушибов, тело его не пострадало, а только покрылось толстой коркой сажи, пыли и глины. Резиденция пылала, как факел. Зубчатая стена крепости рухнула в ров, защищавший доступ внутрь. Здания Главной кассы, Молельни и Мачта-календарь, более легкие, чем дом, были просто сметены взрывной волной и обратились в кучу щепы. Робинзон и Пятница молча созерцали эту горестную картину, как вдруг в сотне шагов от них земля вздыбилась и грянул новый взрыв, разметавший все вокруг и опять сваливший их наземь. Град камней и изломанных веток обрушился им на головы. То взорвалась ведущая к бухте пороховая дорожка, которую посредством фитиля можно было поджечь на расстоянии. Теперь Робинзон твердо знал, что на острове больше не осталось ни унции пороха и можно смело вставать, дабы подвести итоги катастрофы. Напуганные вторым, более близким взрывом козы всем стадом ринулись на изгородь, проломили ее и в безумном страхе разбежались в разные стороны. Теперь им и часа не понадобится, чтобы разбрестись по всему острову, а менее чем через неделю они полностью одичают. На месте уже не существующего входа в пещеру высилось хаотическое нагромождение гигантских каменных глыб в форме конусов, пирамид, призм, цилиндров. Его венчал устремленный в небо утес, с которого, вероятно, открывался великолепный вид на остров и на море. Итак, пороховой взрыв имел не одни только разрушительные последствия: казалось, будто именно в том месте, где катастрофа произвела наиужаснейшее опустошение, какой-то неведомый архитектор, воспользовавшись случаем, дал волю причудливому своему гению. Потрясенный зрелищем бедствия Робинзон дико озирался по сторонам. Машинально принялся он собирать предметы, которые изрыгнула взорванная пещера: лохмотья одежды, мушкет с погнутым стволом, осколки глиняной посуды, вспоротые мешки, продырявленные корзины. Внимательно оглядев каждую из пострадавших вещей, он бережно клал ее у подножия гигантского кедра. Пятница больше подражал ему, чем помогал, ибо, питая враждебное отвращение к починке и сохранению предметов, он окончательно портил то, что было повреждено лишь частично. У Робинзона даже не хватало сил возмущаться, он и глазом не моргнул, увидав, как тот беззаботно рассыпает по земле жалкую толику зерна, обнаруженного им на дне глиняного горшка. Уже наступал вечер, когда они подобрали наконец единственную уцелевшую вещь -- подзорную трубу -- и нашли труп Тэна в лесу под деревом. Пятница долго ощупывал пса. У того были целы все кости, на теле ни одной раны, и все-таки его не удалось вернуть к жизни. Бедняга Тэн, такой старый, такой преданный, -- вероятно, при взрыве он просто-напросто умер от страха. Они решили назавтра же похоронить его. Поднялся ветер. Робинзон с Пятницей вместе пошли к морю, чтобы смыть с себя грязь, потом поужинали диким ананасом; Робинзон вспомнил, что такой же была его первая трапеза на острове после кораблекрушения. За неимением ночлега им обоим пришлось устроиться под гигантским кедром, среди обломков. Небо было чистым, но сильный северо-западный бриз трепал верхушки деревьев. Одни только тяжелые ветви кедра не участвовали в общем ропоте леса, и Робинзон, лежа на спине, разглядывал их недвижную прихотливую черную вязь на звездном ночном небе. Итак, Пятница в конечном счете одержал победу над порядком, который презирал всеми силами души. Разумеется, он вызвал катастрофу не намеренно. Робинзону давно уже стало ясно, сколь мало умысла таилось в действиях его компаньона. Пятница знать не знал, как можно руководствоваться проницательной свободной волей, осознанно принимать нужные решения; он сам был природой, откуда проистекали все его деяния, вот почему эти деяния походили на него как две капли воды. Никому и ничему доселе не удалось сдержать и направить эту непокорную натуру. Робинзон теперь отдавал себе отчет в том, что его влияние на арауканца, особенно в данном отношении, оказалось ничтожно. Пятница простодушно, инстинктивно подготовил, а затем и вызвал катаклизм, которому суждено будет стать прелюдией к новой эре. Что же до того, какой станет эта новая эра, то сведения о ней, без сомнения, следовало искать в самом характере Пятницы. Робинзон еще слишком цеплялся за самого себя прежнего, чтобы, вырвавшись из плена старых представлений, провидеть будущее. Ибо то, что противопоставляло их друг другу, превосходило, хотя в то же время и олицетворяло, широко распространенный вид антагонизма между аккуратным, скупым, меланхоличным англичанином и смешливым, беспечным, импульсивным "дикарем". Пятница питал внутреннее отвращение к тому конкретному порядку, который Робинзон в качестве земледельца и администратора установил на острове и который неизбежно должен был закрепиться здесь. Казалось, арауканец явился совсем из другого мира, враждебного земному царству своего хозяина, которое он разорял и опустошал, стоило лишь попытаться заключить его туда. Видно, взрыв еще не добил прежнего Робинзона, ибо у него мелькнула мысль: а не прикончить ли спящего рядом с ним компаньона, который тысячу раз заслужил смерть, и не начать ли вновь терпеливо ткать паутину своего загубленного мира? Но его удерживала от этого поступка не только боязнь одиночества и ужас перед любым насилием. Обрушившийся на них катаклизм... быть может, втайне Робинзон ждал его. По правде сказать, управляемый остров в последнее время угнетал Робинзона почти так же, как Пятницу. Невзначай освободив своего господина от земных корней, Пятница теперь мог увлечь его к иному укладу. Вместо ненавистного ему теллурического царства он должен был установить свой собственный порядок, который Робинзон горел желанием открыть для себя. Новому Робинзону было тесно в старой коже, и он заранее соглашался с крушением управляемого острова, чтобы вступить по следам беспечного зачинателя на новый неведомый путь. Вот такие мысли и обуревали Робинзона, когда он вдруг почувствовал, как под его ладонью что-то зашевелилось. "Насекомое? " -- подумал он и ощупал почву. Нет, это приподнималась сама земля. Верно, лесная мышь или крот выбираются наружу из подземного хода. Робинзон улыбнулся в темноте, представив себе испуг зверюшки, когда она вместо того, чтобы очутиться на вольном воздухе, угодит в темницу его ладони. Земля продолжала шевелиться; наконец из нее высунулось что-то твердое и холодное, крепко держащееся другим концом в почве. Корень. Итак, вот он, достойный венец этого кошмарного дня: уже и корни оживают и сами выпрыгивают из земли! Робинзон, готовый к любым чудесам, продолжал разглядывать звезды сквозь ветви кедра. И вдруг (он даже не поверил своим глазам!) целое созвездие скользнуло вправо, скрылось за толстым суком и показалось с другой его стороны. Там оно и застыло. Несколько секунд спустя тишину прорезал долгий пронзительный скрежет. Пятница мгновенно вскочил и схватил за руку Робинзона. Сломя голову они оба кинулись прочь; земля колебалась у них под ногами. Гигантский кедр медленно кренился набок, освобождая от кроны звездное небо, и внезапно с громовым треском рухнул наземь, к подножиям соседних деревьев, точно великан, поверженный в высокую траву. На вздыбленных корнях, растопыренных подобно бесчисленным крючковатым пальцам, налипла целая гора глины. За этим катаклизмом последовало гробовое молчание. Растревоженный взрывом в пещере властелин и хранитель Сперанцы не устоял перед мощным, хотя и без буйных порывов, дыханием бриза, волнующего хвою. После разрушения пещеры этот новый удар, нанесенный земле Сперанцы, рвал последние связи Робинзона с прежним укладом. Отныне он, свободный и оробевший, пустился в новое плаванье с Пятницей. Больше он не